Сила памяти

Фаза первая
ВСЛЕПУЮ


Научно-исследовательский институт ментального здоровья считался у обитателей небесного мира одним из важнейших учреждений наряду с Министерством судеб. Но если деятельность Минсудеб вращалась в основном вокруг перипетий мира земного, то упомянутый НИИ изучал и излечивал тех, кто на небе проживал следующую жизнь, вторую и последнюю. Внимательная работа с сознанием не могла не цениться, поскольку перейти на этот уровень существования было возможно лишь одним способом – испустив дух. А потому из заболеваний чаще всего регистрировались случаи ментального разлада после смертей разной степени тяжести. Ведь память о моменте ухода у небесных жителей сохранялась.

Впрочем, не у всех.

Валерий Алексеевич был известен в Минсудеб как человек малоприятный, но предельно ответственный. Служебные обязанности, касающиеся контроля земных жизней в любых проявлениях, он исполнял бюрократически-пунктуально и ревностно (пожалуй, даже с перегибами). В подчиненных организациях усвоили: если уж их порог переступала эта длинная и прямая, как столб, черно-белая фигура, непримиримо блестя очками и извлекая из портфеля ежедневник, со стороны работников было бы благоразумно как можно скорее подчистить хвосты.

Как чиновник Валерий Алексеевич был неоценим. Причиной тому и его исключительная приверженность букве закона, и внушительный стаж работы инспектором, но помимо этого – тот факт, что его земная жизнь оказалась печально короткой и воспоминания о ней так и не пришли. Если кто и мог вершить любую судьбу беспристрастно, то именно он.

В день, когда это получилось у него в последний раз, в НИИ ментального здоровья прошла научно-практическая конференция. Он был приглашен больше как докладчик, нежели как проверяющий, а по завершении внял просьбам руководства остаться на банкет. Отметить было что: получила грант прогрессивная научная работа, в которой глубже исследовались методы реабилитации покончивших жизнь самоубийством. Не то чтобы для Валерия Алексеевича этот повод был значимым – у него практически слетел с языка дежурный отказ. Можно было вернуться на работу, систематизировать сегодняшние записи, скорректировать план на неделю... Но часы показывали двадцать две минуты пятого, а в пять, знал он, закрывается министерская столовая. И если бы конференция закончилась на семь минут раньше, он успел бы по крайней мере в буфет. Теперь же, когда время ушло, какое-то незнакомое чувство заставило его помедлить, прислушаться к робким намекам желудка, привычного к тому, что его замечают мало, после чего упереться взглядом в окно: к стеклу липла унылая ноябрьская морось. Все вместе производило такое гнетущее впечатление, что он внезапно пошел вразрез со своими принципами и малодушно остался.

В конце концов, какая кому разница, сколько длится конференция...

Опустившись на свободное место за столом слева от молодой женщины, закутанной в белый пуховый платок, Валерий Алексеевич понял, что совершил промах. Напротив него оказался вихрастый подвижный мальчик – тот самый, который фигурировал на конференции как наглядное пособие. Досадно: воспоминания о предыдущей жизни уже начали у него появляться, хотя ему еще не удавалось прочесть даже собственное имя, перешедшее, как водится, оттуда же. Три месяца назад он шокировал воспитательницу, когда на прогулке без доли брезгливости препарировал лягушку осколком стекла и просветил всю заинтригованную группу относительно внутренних органов.

Но в остальном это был обычный ребенок, а дети, по мнению Валерия Алексеевича, умели только канючить и устраивать тарарам. Что подтвердилось в ту же минуту: мальчик потянулся через полстола за бутербродом с красной рыбой и со звоном опрокинул бокал белого вина.

– Ой! О-о-ой, как много...

– Ха, и хоть бы глоток успела сделать! – созерцая лужу, весело поцокала рыжая кудрявая дамочка, сидящая рядом с ним. – Ну, в целом верно, скажи? «Мам, переходи на сок!»

Она пофигистически осмотрелась в поисках салфеток, но в ближайшей фигурной подставке все вымокло и распласталось, а ее единственной салфетки было для лужи маловато.

– Может, и мою возьми? – предложила молодая женщина справа от Валерия Алексеевича.

И, нашаривая, натолкнулась рукой на его руку.

– Ох, я... случайно. Простите!

Руку она тактично отняла, он же импульсивно спрятал свою под скатерть. И, устыдившись глупого движения, категорично себя отчитал.

Она наклонилась далеко вперед, передала салфетку и села снова, по столу чиркнули кисти пухового платка. Валерий Алексеевич въедливо отследил, что еще бы два сантиметра – и они негигиенично легли бы в тарелку, она же, запахиваясь, мельком взглянула на него и вдруг воскликнула:

– О, да ведь это вы! Ну надо же!

Он скосил глаза не без тревоги, рефлекторно ожидая неблагоприятное развитие событий.

– Вы-вы, я узнала. А меня вы не узнаёте?

На вопрос, заданный с такой загадочной полуулыбкой, невыгодно механически отвечать «нет». Валерий Алексеевич взял паузу и настороженно исследовал ее внешний вид. Светло-русые волосы, заколотые сзади повыше затылка. Белая блузка, по которой разбегаются крохотные трилистники с черной окантовкой. Тонкие пальцы, стягивающие платок...

И именно последние побудили его откинуться на спинку стула и скованно поправить очки.

– Предположительно... узнаю.

Вероятность, что они столкнутся еще раз, была ничтожно мала. Возможно, где-то в городе, на нейтральной территории; возможно, опять в министерстве, если она не зареклась иметь дело с судьбоносцами. Но чтобы здесь... В тот день они говорили через стол, его стол, теперь же в сильной позиции она. По меньшей мере не она у него на работе, а он у нее. Снова осень, снова хмурая мгла напирает на окна... Уму непостижимо: еще и время то же самое!

– Светик, не смущай товарища инспектора. А то это отразится на его отчете. И мы завтра же получим от Министерства судеб пренеприятнейшее известие! – рыжая мама юного уникума вскинула накрашенно-насмешливые глазищи. Она продолжала спасать скатерть, экспроприировав где-то второй набор салфеток.

Валерий Алексеевич смерил ее пренеприятнейшим взглядом.

– Конференция была организована должным образом, а прочее меня не касается! – отрезал он.

Прозвучало куда менее сдержанно, чем должно было, а ведь задираться с подобными бестиями – не самый разумный шаг. Как раз они ехиднее всего высматривают степень выглаженности стрелок на брюках, вычисляя семейное положение, притом совершенно невозможно предсказать, какая фраза из чиновничьего арсенала отобьет у них охоту зубоскалить. Если отобьет хоть какая-то. В таких перепалках Валерий Алексеевич закономерно терялся, а теряясь – грубил.

– Да, я вас помню, – отрывисто обратился он к женщине справа, переключая разговор туда, где ощущал бо'льшую устойчивость. – Если интересует еще какая-либо информация о живых родственниках, то без электронной базы...

– Нет-нет, – поспешила остановить она, – с вопросами я пришла бы опять. На самом деле я хотела... Как же это... Хотела... извиниться.

Он моргнул, не найдя подходящей реакции.

– Честно говоря, я подумывала как-нибудь собраться и зайти, но не срослось, – она задумчиво расправляла кисти платка на темно-синей юбке. – В общем, мне тогда не стоило требовать того, чего вы не могли дать. Как-то некрасиво вышло. Взвинченная заявилась, еще и на позднем сроке... – жестом изобразила живот. – Теперь-то понимаю, что можно решить не все. В том числе через высшие инстанции. И часто это... к лучшему?

Валерий Алексеевич слушал и выпадал все больше. Во-первых, принимать извинения за праздничным столом, когда вокруг полно свидетелей, во всех отношениях затруднительно. Во-вторых, посетительница, оказывается, весь год держала в голове ту непростую сцену и даже вознамерилась просить прощения, а это создало мощные помехи в его картине мира, где множественные стычки на службе успешно замыкались сами в себе и уходили в мысленный архив. В-третьих, ни в одном из каталожных ящичков памяти он не смог отыскать манеру поведения, которая подошла бы в такой ситуации.

Было еще «в-четвертых», наименее логичное и наиболее обескураживающее: он тоже ничего не забыл и полагал, что извиняться следует ему.

– Что ж... Должен признать, не все такие случаи безнадежны, – он кашлянул, выстраивая ответную реплику с учетом чужих ушей и гарантированной министерством конфиденциальности. – Действительно, чаще всего смерть отменить нельзя – за исключением чрезвычайных обстоятельств. Но, вероятно... с моей стороны... было бы  ц е л е с о о б р а з н о  уведомить об этом в ином ключе.

Он с трудом доформулировал, выдохнул и, взглянув наконец на нее, перехватил встречный взгляд. В котором – подумать только! – читалось куда меньше напряжения, чем у него. Вообще не читалось.

– Если хотите знать, я нисколько не злюсь, – уголки ее губ понимающе приподнялись. – Вы мне очень помогли тогда. Тем, что отказали.

Валерий Алексеевич, раздосадованный, совсем стушевался и неопределенно дернул головой.

– Отрадно слышать, что работа Минсудеб вызывает у кого-то и положительные эмоции, – буркнул он.

По счастью, ему не пришлось продолжать эту мучительную беседу: в дверях возник воодушевленный директор НИИ и с порога попросил слова. Оставалось с облегчением отвернуться в его сторону.

Все пошло наперекосяк с самого начала и не имело ни шанса выровняться. Хоть Валерий Алексеевич и обменивался приличествующими случаю фразами с хорошо знакомой ему мужской частью застолья по левую руку, но при всем желании не мог забыть о соседке справа, которая легко и естественно переговаривалась с коллегами. Его присутствие будто бы ни капли ее не стесняло, тогда как ему виделось диким сидеть мирно бок о бок, сменив сугубо официальные отношения на неформальные. Пусть это и не подразумевало общения вслух.

Даже молчания было для него чересчур много: за счет развитого бокового зрения он против воли замечал, как ложится в тонкие пальцы ножка бокала, как запястье, охваченное кожаным ремешком часов, касается края стола, как поворачивается голова и покачивается сережка – два округлых серебристых листика, образующих нечто вроде сердца. Движения были плавные, женственные какие-то – есть ли другой эпитет, способный это передать? – а пушистый платок, который в тесноте иногда задевал его рукав, навевал мысли о чем-то уютном и домашнем. Примерно такими Валерий Алексеевич почему-то и представлял женщин, родивших недавно. А может, проецировал на нее то, что и так знал. Как бы то ни было, на контрасте он чувствовал себя неловким, зажатым и нервным при своих резковатых жестах и напряженной спине. Кусок в горло не лез, вино получалось лишь пригубить. И причина была ему слишком понятна: расставшись чуть больше года назад с бледной подавленной посетительницей, он не готов был увидеть ее безмятежной и цветущей, а себя – разладившимся, как техническое устройство, которое функционировало так долго, что забыло значение слова «ремонт».

В этот день Валерий Алексеевич вообще ощущал себя не лучшим образом. Был всего вторник, первый рабочий день после выходного, а его уже выводило из строя утомление, сопровождая мысли о плане и обязанностях флером незнакомой меланхолии. Отчасти виноват был плотный график на протяжении прошлого месяца, отчасти – нахождение в НИИ. Во время конференции Валерию Алексеевичу повезло выступить одним из первых... Повезло – потому что чем дольше он слушал терапевтов, разъясняющих тонкости работы с ментальными надломами, тем отчетливей хотелось ослабить галстук: душила догадка, что для него было бы уместнее посетить данное учреждение не как министерскому работнику, а как пациенту. Это-то его и расшатало. «Я... не справляюсь?» – тупо спросил он себя под тревожный стук сердца, и грозная тень положительного ответа перекрыла половину всего, с чем он планировал ознакомиться просто для общего развития.

Теперь же нужно было как-то контактировать с людьми.

С людьми, которые были исправны.

И в нерабочей обстановке.

– Я слушала ваш доклад, Валерий Алексеевич. На конференции, – вдруг обратилась к нему светловолосая соседка, подняв взгляд от исходящей паром тарелки с отбивной и картофелем. Пауза вышла такая продолжительная, что впору было поприветствовать друг друга заново. – Так вы считаете, следующий год будет непростым? Стоит готовиться сейчас?

Казалось, ей было очень интересно, в блестящих глазах сквозило внимание. То ли ее правда привлекала эта тема, то ли она хотела из озорного любопытства понаблюдать за ним при общении. А может, была у нее какая-то своя таинственная цель, которую он не мог разгадать, и оттого в груди скреблось беспокойство.

А еще... Надо же, она помнила его имя. Ее имени он, безусловно, не помнил и не задумывался над ним. Слишком уж часто сталкивался с именами, чтобы видеть прок в долгом их хранении, и переводил кого-то в категорию именованных в качестве исключения, не правила. Люди отлично запоминались ему внешне, но чтобы назвать каждого... Не избыточно ли? Удобнее воспринимать окружающих как ровное море, местами с незначительными всплесками (где важность чуть больше), а для остальных есть ежедневник и база данных.

– Если вы  с л у ш а л и, то помните и логическую цепочку, – несколько ворчливо заметил он, отложив нож и вилку. Ему не довелось овладеть мудреным навыком говорить и есть одновременно, да и достойным он его не считал. – Количество зафиксированных в небесном мире беременностей бьет рекорды. А из этого следует, что с той же частотой люди в мире земном будут умирать. И очень скоро.

– Кстати! Подтверждаю со своей стороны, – рыжая качнула бокалом, наполненным опять вопреки заверению, что согласна стать трезвенницей. – Будущие мамочки прут на прием как за дефицитным товаром в одной известной нам стране. По-моему, ожидается коллапс! Наплыв детей, сравнимый с наплывами в мировые войны. Я уж сама напряглась: если вдруг что, мы третьего ребенка пока не потянем. Да и заменить меня на должности некем, у всех декрет. Дурдом, короче...

Валерий Алексеевич, не забывший обиду, с холодком переждал – и продолжил отвечать исключительно соседке. Это был благословенный рабочий вопрос, и шероховатый ком напряжения в груди потихоньку сминался, давая дышать.

– Как я и озвучивал – по прогнозам специалистов, причиной станет обширная эпидемия. Возможно, пандемия. Пока рано говорить о чем-то определенном, но работы прибавится во всех ведомствах. А нагрузка на нашу инфраструктуру – отдельный разговор... Демографический перекос в сторону рождаемости будет для нас такой же скверной новостью, как для них – массовый летальный исход. Разумеется, вашей сферы это тоже коснется. Если мне будет позволено дать рекомендации, то не помешало бы поднять документы за времена, когда случались подобные вспышки заболеваемости.

У нее так ненавязчиво получалось слушать и жевать, что Валерий Алексеевич чуть не усомнился в своих убеждениях относительно этикета.

– Только их? А я бы поискала и примеры работы терапевтов в связи с вооруженными конфликтами. Работы в тандеме с кризисными психологами, конечно... У тех, кто умирает в стрессовое время, симптомы похожие, и вот основной – слишком рано приходят воспоминания. Нет, еще раньше! – она улыбнулась, отследив его взгляд, сместившийся на мальчика. – Даже рождаются с памятью. Цепляются за тяжелое прошлое, увязают в чувстве вины и так далее... Пытаются жить жизнь, которая закончилась, а ведь им пора вступать в новую.

Валерий Алексеевич лишь теперь в полной мере осмыслил, что сидит рядом с терапевтом, которая исследует расстройства памяти. Ему стало не по себе, словно она, находясь так близко, могла проникнуть ему в голову и выудить не только пресловутые воспоминания, но и сегодняшние страхи.

– Этого же не было в вашей практике? – пробормотал он.

– Нет, по работе я такого не застала... Но в этом мире перед моим рождением как раз появилось много мальчиков. До девяностого года. И... я их помню. Знаете, тот случай, когда с самого начала чувствуешь, на кого хотела бы учиться.

Валерий Алексеевич был собеседником с далеко не легковесным стилем речи и печально не вписывался в чьи бы то ни было диалоги, но этот получался у них на удивление здорово: она с ним говорила, и говорила свободно, и на тему, близкую ему. Такая редкость. Быть может, сочетание выходило чудаковатое, но он не имел роскоши сочетаться хоть с кем-то и был смутно благодарен за крупицы человечности, которые получил.

Мальчик между тем подчеркнуто насупленно созерцал свой надкусанный бутерброд.

– Мам. Мам. Мам. Ма-ам. Я не буду, – целеустремленно повторял он и, судя по ряби напитков в бокалах, пинал стол в такт. – Может, хочешь укрепить иммунитет? Витамины я и так откуда-нибудь возьму...

– Солнышко, мама не может съесть все за тебя. У нее нет денег на платье пошире. Не хочешь – не нужно, только лишнего не бери, ладно? – рыжая подлила ему в стакан апельсинового сока и выразительно взглянула на подругу: – И почему я удивляюсь, что этот вундеркинд выбрал родиться в семье врачей? Хотя я в той жизни банальным парикмахером была...

Мальчик же просиял и стащил из простенькой хлебницы сразу два ломтя.

Что-то в этой сценке необъяснимо задело Валерия Алексеевича. Он пристально смотрел на ребенка, который вгрызся в хлеб, и тот, ощутив взгляд, вопросительно хлопнул голубыми глазами.

Откуда он  у ж е  знает, что можно отказаться? Не опыт ли прошлой жизни подсказал ему, что молча подчиняться взрослым необязательно? Что желаемого добиваются просьбами?

– И... насколько влияет на вашу работу наличие воспоминаний? – деревянным голосом спросил терапевта Валерий Алексеевич, не слыша себя и глядя куда-то вглубь.

Она замешкалась, будто услышала два вопроса вместо одного и не знала, на какой ответить. Заговорила осторожно:

– Когда воспоминания приходят раньше времени, с ними труднее. Но когда они хотя бы есть, мне понятнее, с чем работать. Если брать массовое рождение, то – да, нагрузка увеличится. Зато можно будет выявить... м-м-м... общую тенденцию. Пусть не поставить пациентов на поток, но наметить типичную схему лечения. Она известна, потому что известны воспоминания.

Он услышал в этом, что если неизвестно ничто – схемы лечения быть не может. И явственно вообразил с внутренней дрожью, как водруженная на него гора задач возрастает в следующем году троекратно, в то время как у него стремительно исчезают силы, чтобы справиться хотя бы с той, что есть.

– Превосходно, что вашу деятельность так просто облегчить, – процедил он, переброшенный из чувства благодарности в глухое остервенение. – Увы, у судьбоносцев не так! Значительная нагрузка ставит под вопрос качество выполнения каждого пункта. А если она еще и продолжительна, то о сохранении работоспособности не может идти и речи!

[Бедняга, он еще не знает, что кроме пандемии их ждут революция и война... (примеч. авт.)]

Ему представлялось, что после беспричинной резкости любая женщина должна рассердиться зеркально, но она не рассердилась. Хотя отлично это умела. Лишь столовые приборы замерли в пальцах – он отметил автоматически, что на безымянном по-прежнему нет обручального кольца.

– Почему-то мне кажется, что проблема совсем не в пунктах, – проговорила она негромко. – Извините за личный, может быть, вопрос... У вас ничего не болит?

Он опешил и не сразу нашелся с ответом, силясь прочитать в располагающем выражении ее лица, искренность это или ирония.

– Определенно не болит.

– Хорошо! – она непонятно улыбнулась, заправила за ухо прядь и вернулась к отбивной.

Хорошо? Валерий Алексеевич осознал, что пытается рассмотреть свое отражение в винной бутылке, и решил, что общения с медперсоналом ему на сегодня достаточно.

Гардероб НИИ не работал, несмотря на ноябрь, поэтому за пальто пришлось возвращаться в кабинет, выделенный приглашенным. Валерий Алексеевич в смешанных чувствах шел по коридорам, и по мере его продвижения светильники, установленные стараниями Министерства экономии ресурсов, предупредительно зажигались, а за спиной гасли, расходуя не больше электроэнергии, чем требовалось. Таким образом, у него было полсотни шагов освещенного пространства. Мрак впереди, мрак позади – это тяготило его, запирая наедине со странным осадком от разговора, который только что казался естественным. Эта женщина, гостья из прошлого, напомнила ему некую сострадательную учительницу, которая ласкова с подопечным, чьи умственные способности не в порядке, а ей так хочется, чтобы он чувствовал себя как все. Это вплело в реальность оттенок безумия, и Валерий Алексеевич ускорил шаг, пытаясь от него убежать.

«Я вернусь завтра на работу, и это пройдет», – твердил он себе, но и тут не находил успокоения. Разве горы документов позволят укрыться от собственного «я»?

Он успешно забрал портфель и перебросил через руку пальто, но дальше случилось самое нелепое, что только могло случиться: он заблудился. Лабиринты НИИ ветвились, как сеть нейронов, изучаемых его специалистами, и он никак не мог выйти к лестнице, хотя четырежды убедил себя, что должен был свернуть правильно – строго в соответствии со своим отменным чувством пространства. Более того, путь к знакомому кабинету тоже скрылся во мраке, пришлось идти наобум вдоль одинаковых дверей по обе стороны коридора и пытаться отследить закономерность в нумерации. Но эта задачка оказалась ему не по зубам: вероятно, вместо консервативного мышления тут требовалась гибкая интуиция... Указатели присутствовали только на этажах для приема пациентов, а сотрудникам уж не вживляли ли карту в мозг – другого объяснения раздерганный Валерий Алексеевич не желал выдумывать. Ему помог бы план эвакуации, но эту табличку следовало искать аккурат у лестницы, а если он отыщет лестницу, то зачем план?

Он шел и шел, раздражаясь на свою невнимательность, и неосознанно обращал это раздражение вовне. Будь налажена работа гардероба, такого не случилось бы – означенный факт как раз достоин занесения в отчет. И почему пустуют коридоры, когда еще вполне рабочее время? Но где-то под наружной досадой и мелкими придирками все шире разливалось море бессилия и все неумолимее проступали в тумане скалы Закона равновесия – черт его знает, почему он вылез именно сейчас. В соответствии с ним Валерий Алексеевич, проживший в земном мире совсем немного, должен был получить здесь наибольшее возможное количество лет.

К несчастью, эта жизнь будет долгой...

Скоро ему, замученному, пришло в голову, что по непонятным причинам он не попробовал дернуть ручку ни одного из кабинетов, а ведь это самый очевидный вариант. Но в тот самый момент из-за угла наконец донесся стук нескольких пар каблуков. Валерий Алексеевич остановился, опустил потяжелевшие веки, переводя дух, и некоторое время слушал, как звук приближается, отдаваясь эхом и перемежаясь женским говором. Страхи, обострившиеся за столом, по-прежнему были с ним, и все же его болезненно потянуло оказаться с кем-нибудь, не с собой.

Когда группка сотрудниц НИИ повернула в его коридор (а они не могли быть никем другим, потому что явно не заплутали), он шел им навстречу и просчитывал момент, чтобы притормозить и обратиться с заготовленным вопросом. Но реальность, властвующая в этом учреждении, продолжала измываться над его закостенелой обстоятельностью: одна из женщин позвала его первая.

– Вы еще не ушли! Такая удача! Можно вас на пару слов, если вы не очень спешите?

Это снова была она. Кутаясь в пуховый платок, выглянула из-за всех и оживленно вскинула брови.

– Пожалуй, у меня не намечено ничего срочного, – дипломатично выкрутился он, проглотив собственную устаревшую фразу.

Другие сотрудницы просочились мимо него, перемигиваясь смешливо и деловито. Кажется, они утаскивали с банкета кое-что из еды, а потому встреча с министерским инспектором в вечерних коридорах не вписалась в их планы, но позабавила. Хвала тому небесному алгоритму, что оставался пока на стороне Валерия Алексеевича: среди них не было ни рыжей, ни ее сына. Зато была одна с животом, округлившимся под жакетом, и он увидел в этом дополнительное нерадостное предзнаменование.

– Вообще-то я еще за столом решила с вами поговорить, но там... было как-то не к месту, – начала его знакомая, провожая взглядом коллег.

Она колебалась, подбирая слова, но в том, как держалась, ничем не выдавала замешательства или скованности. Что, кстати, встречалось редко: с учетом его должности многие отталкивающе-угодливо мямлили, а иные язвили и агрессировали. Хотя его никак нельзя было упрекнуть в том, что он злоупотребляет полномочиями.

– Как я и говорила, наша с вами... неувязка... мне только помогла. Даже больше: как раз благодаря ей у меня появилась тема для исследований. Я выступала с наработками в первой половине дня. Вас ведь тогда не было?

Он отрицательно качнул головой.

– Так вот, вопрос изучен мало, сведения нужные... А я – я могу анализировать свою же ситуацию! Это серьезная научная работа, и я пишу ее буквально с себя. Вы не согласились в тот раз пойти против инструкций и продлить жизнь моей мамы, и она... у меня родилась!

Валерий Алексеевич мимически изобразил обтекаемое удивление «Да-да, случается», видя, что собеседница говорит быстрее и увлеченнее, а в ее взгляде разгорается исследовательский огонек. Он пока не совсем понимал, как это касается его, но склонялся к тому, что слушать скорее приятно, чем нет. Несмотря на недавнее двоякое чувство. Может, потому, что теперь между ними не наблюдалось таких разительных отличий: он толком не вступил в диалог и не успел ощутить, насколько это у него не получается, а она в тусклом коридорном освещении была менее идеальна. Он отмечал инспекторским оком слегка обозначенные круги под глазами и выбившиеся к вечеру пряди (ничуть не нарочитые), а еще царапинку спереди на туфле – что не должно бы сосуществовать с женским взглядом на такие вещи, если уж оказалось видно его мужскому.

Ему было сложно с единственным нюансом: откуда у нее для рабочих вопросов столько воодушевления, которое отсутствует у него?

Или нет, еще: почему даже при не самой высокой степени соответствия идеалу она остается обаятельной?

– Мой случай – большущее везение, – продолжала она вдохновенно, – мало какому терапевту такое выпадает! Вы не представляете, что за механизмы могут сработать, когда мать с дочерью меняются местами! Это же память, общая память – хоть имеющаяся, хоть скрытая. Выстраивание отношений, когда они уже были выстроены, взаимодействия каждый день, которые идут по тому же сценарию, но – и не по тому же, ведь расклад обратный...

– Собственно... Вы что-то хотели в связи с этим? – натянуто осведомился Валерий Алексеевич, который не имел ни моральных, ни физических сил обсуждать тему, связанную со словом «память», и непроизвольно моргал на каждой смысловой паузе.

Она кивнула с извиняющейся улыбкой:

– Да, хотела. В вашем кабинете я сказала глупейшую глупость, но сейчас готова ее повторить. Я собираюсь... предложить вам свою профессиональную помощь. Снова. Если она вам еще нужна.

У него как-то разом, вдруг сдавило грудь и неистово зашлось сердце, до звона в ушах и дрожи в пальцах. И слепяще страшно стало выдать, что с ним что-то происходит, страшно, что при чужом человеке, страшно, что он не сможет это прекратить... Он нетвердой рукой сдернул очки и, хоть ему было неудобно с пальто и портфелем, принялся протирать их носовым платком, извлеченным из внутреннего кармана пиджака.

Какой тяжелый день. Невыносимо тяжелый.

– Не уверен, что понимаю... – просипел он, глядя не выше серых плит пола.

Стукнули каблуки – она подступила на шаг.

– Но я же вижу, что... Нет, не так... Вы сами говорили, что год будет сложный. И что работа... ее окажется навалом. А я убеждена, что сознание отдельной личности – за которое я отвечаю – важно ничуть не меньше, чем все вопросы мирового масштаба вместе взятые. За которые отвечаете вы. И если я могу что-то сделать, то сделаю – но это зависит от вашего решения. И от того, есть ли... проблема, над которой можно работать.

Он втянул воздух сквозь давление на грудь, задышал как мог. Скомкал платок, но очки не надел, чтобы не смотреть.

– Ничего не изменилось, если вы об этом. Не изменилось к лучшему... Видимо, уже и нет необходимости.

– Вы правда так считаете? Или это минутный импульс и вы дадите другой ответ?

– Я не медицинский работник, чтобы иметь какое-то представление о... том, что изменить возможно, а что нет. И исходя из этого принять решение.

– Что ж, если не попробовать, вряд ли представление появится... И потом, я не спрашивала, верите ли вы в результаты моей помощи. Я спросила,  н у ж н а  л и  она вам.

Разговор сделал круг, вернувшись к прямой формулировке, и пальцы, что сжимали очки, задрожали сильнее.

– Дело не в одних воспоминаниях, – почти простонал он, – дело во мне всем! Никакой вероятности, что это ваше. Что решают вычеркнутые из памяти шесть лет жизни?

– Но ведь эти шесть лет и вместили в себя жизнь, – сказала она мягко.

Он отчаянно качал головой, качал, будто пытаясь раскачать себя и решиться на что-то, и не понимал, как получилось, что она раскрыла его, загнала обычными фразами в угол, и теперь ему нужно думать прямо сейчас, переступать порог прямо сейчас – непереступаемый порог, к которому он прирос за годы и от которого не может даже попятиться. И чем напряженней он изобретал, как уйти от ответа, тем больше спутывались мысли и больнее ударял в виски пульс.

– И что же... что от меня требуется? – срывающимся голосом спросил он в итоге, противореча самому себе.

Настала пауза на три секунды; он знал, потому что на каждую приходилось по два суматошных, обреченных удара сердца.

– Это «да»? – тихо уточнила она.

Он надел очки, не сразу попав дужками, но поднять взгляд так и не смог.

– Да.

В груди зажимало, будто он сделал шаг в черную пропасть и, падая, силится угадать, что на дне – острые камни, песок, стремнина, а то и вовсе дна нет и придется падать вечно, так и боясь удара.

– От вас требуется только ваше желание. И присутствие! – сказала она дружелюбно. – Можно даже сейчас... Ну, то есть не совсем – в кабинете, конечно. Если сегодня вам удобно.

Он не мог оценивать, не мог думать, мог только поверхностно дышать и смотреть мимо, будто после принятого сложнейшего решения ни на какое другое, пускай будничное, не осталось сил.

– Это неофициально. А девочки сейчас уйдут. Пойдемте! – очень просто предложила она.

Он оглянулся во мрак, иррационально испугался, что она унесет свет с собой, и двинулся за ней.

Идти оказалось легче, чем стоять. Под стук каблуков Валерий Алексеевич начал приходить в себя и теперь недоумевал, каким образом его из более или менее уравновешенного состояния вышвырнуло во что-то малоадекватное. А еще постфактум поразился, что диалог между ними все равно удался, словно протянулась незримая ниточка. Упустить это ощущение в молчании показалось ему чем-то тревожным.

– Уже... вышли работать? Вы понимаете, о чем я...

– Да, работаю. Хорошо, что дети тут развиваются быстрее – и на стадии плода, и после рождения. Основное заложено в прошлой жизни, так что потребность в родителях не выражена... А почти десять месяцев – это возраст.

– В самом деле, с учетом функций этого мира... нельзя оставлять обязанности на годы.

Он услышал, как это прозвучало, и на миг зажмурился, но она согласно склонила голову:

– Думаю, потому все и устроено по упрощенной схеме. Когда живешь заботами обоих миров да еще пробуешь дополучить во второй жизни что-то важное... Тут и в сутки нужно укладывать много! Что уж говорить о годах. Дел в НИИ выше крыши, ну а с Леной могут побыть и мои родители, этого достаточно... – она запнулась и зябко обняла себя руками. – В смысле, здешние родители. Мне, знаете, трудно объяснять посторонним, почему дочь одновременно мама. Со знакомыми другая проблема: без имен они не сразу понимают, кого из двух мам я имею в виду. Я пока не придумала, как быть... Может, лучше не объяснять вообще.

Валерий Алексеевич не был родителем, не был и знатоком чувств, но во всей этой реплике ему почудилось двойное дно. Углубляться в такие призрачные материи было для него слишком сложно, и все-таки он отличил ее прежнее воодушевление от этой непонятной задумчивости.

– Прошу прощения, в тот раз не запомнил... Как вас зовут? Светлана? – по инерции спросил он, не заметив, о чем именно спрашивает.

– Не совсем. Святослава, – отозвалась она, взглянув на него рассеянно. – А вот сокращается «Света», мне не очень нравятся другие варианты.

«Зачем мне знать, как сокращается!» – внутренне возмутился Валерий Алексеевич. Но они как раз прошли табличку «5-е отделение памяти», а в конце коридора открылась дверь – выпорхнула стайка сотрудниц, пестрая от шарфов, пальто и курток. Они помахали издалека, и одна осталась ждать у двери, побрякивая ключами, – может, даже та, которая вскорости должна была уйти в декрет. Валерий Алексеевич неосознанно замедлился, пропуская спутницу вперед, и она, подойдя, сначала легким бережным жестом вывернула коллеге капюшон, а потом приняла ключи.

Ему стало странно приближаться, он остановился – будто у заградительной ленты, отделяющей от него любые проявления близости.

Женщины обменялись парой непринужденных фраз, она обернулась, позвав его взглядом, и вошла.

Он мог не входить, мог уйти вслед за сотрудницами, хоть и в неловкости. Кто его удержит? В ту минуту собственное состояние не казалось ему безнадежным. Но эта дверь, единственная из бесчисленных дверей, нежданно распахнулась для него, и ощущал он в ней что-то...  с в о е, более  с в о е, чем отыскалось бы в лабиринтах.

Валерий Алексеевич привычно коснулся очков, надвигая их на переносицу. Словно от того, что он будет видеть четче, могла появиться готовность.

И вошел.

И не очень уверенно закрыл за собой дверь.



Фаза вторая
УЗНИК СОЗНАНИЯ


Кабинет был большой, в нем ностальгически пахло дождем и осенними листьями. Видимо, долго было открыто окно. Валерий Алексеевич столбом замер у входа, хозяйка же прошла к крайнему столу – линолеум приглушал шаги, – звякнула ключами о древесину и, сбросив пуховый платок, повесила на спинку стула. После чего без малейшей спешки извлекла из шкафчика белый медицинский халат (соскользнувшее лиловое полотно шарфа было поймано и заправлено обратно) и набросила, не застегивая.

– Садитесь, – кивнула на высокий регулируемый стул. – Я тут немного разгребу документы. Бросила все в самом разгаре...

Валерий Алексеевич поддернул брюки и сел, положив пальто на колени. Ему еще не доводилось наблюдать ни преображение рядового члена общества в медика, ни подготовку к приему, но он старался не очень пялиться на ее передвижения по кабинету – такое особое врачебное очарование сквозило в них, заметное и в отсутствие халата. По здравом рассуждении, это могло было задумано: чтобы образ получился приятным и доброжелательным, а значит, помогал в работе. Но от одной мысли о подтасовке становилось муторно.

Тем временем она у него на глазах распределяла бумаги по стопкам и за неимением места укладывала одну на другую опрятной лесенкой, вылавливала между страницами ручки и маркеры, собирала разрозненные квадратики для заметок и экономно устраивала все это на столешнице. У монитора нашелся уголок и для трех желудей, каштана и шишки, уложенных на алом кленовом листе с подсохшими краями.

Валерий Алексеевич невольно вспомнил свой чисто функциональный стол, где не имел права находиться даже карандаш неустановленного происхождения, не то что композиции из природных материалов. И опять сравнение было как-то не в его пользу.

– Пожалуй, готово! – удовлетворенно заключила она, когда на расчищенном пространстве осталась лишь пухлая записная книжка, открытая на чистых страницах.

При своем росте и высоте стула Валерий Алексеевич сидя был несколько выше нее стоящей, будто до него здесь побывал ребенок. Чтобы их глаза оказались на одном уровне, она опустила сиденье ножной педалью. И, вместо того чтобы воспользоваться облагороженным столом, стала напротив, скрестив руки на груди и приподняв уголки губ со знакомой загадочностью. У нее сделалась заметной осанка – то ли в халате было дело, то ли в возвращении к любимым обязанностям.

– Итак! Раз мы говорим о памяти, то для начала кое-что проверим. Получится ли у вас, не оборачиваясь, назвать число рабочих мест в этом кабинете?

– Шесть. Включая ваше, – ответил он почти без удивления, нашаривая среди сохранившихся зрительных образов не только столы, но и группку женщин в верхней одежде.

– Хорошо... Может, припомните, на каких блюдах нам подавали рыбу? Размер, цвет?

Валерий Алексеевич испытующе вгляделся в ее непроницаемое лицо.

– Рыбу не подавали. Только мясо, – сказал он веско. Она многозначительно шевельнула бровями, и он получил подтверждение того, что прав. Даже несмотря на то, что за столом его мысли блуждали далеко от еды. – Ну а блюда – простые белые, сантиметров тридцать в диаметре.

– Ага, тогда что-нибудь потруднее... У входа в НИИ скульптура – две сведенные ладони, – она сложила свои ковшиком. – И держат они...

– Человека. В ладонях спит человек, высеченный из камня. Это ваша эмблема, и на документах она дублируется.

– Превосходно. А было ли то же изображение в актовом зале?

– Было. На заднике сцены. И, если не ошибаюсь, на каждом титульном слайде каждого представителя института... Еще я могу сказать, какое количество заявленных участников выступило и какое отсутствовало, а также то, сколько докладов было в каждой секции. Но этого вы, полагаю, не знаете.

– Поверю на слово, – она улыбнулась шире.

– Но разве на  т у  память все это влияет не опосредованно? К тому же вопросы касаются не столько запоминания, сколько внимательности, что не может служить основанием для...

– Ох, не доверяете вы мне, Валерий Алексеич! – она лукаво прищурилась. – Почему мы соревнуемся в том, кто из нас лучше знает мою профессию? Очень прошу вас побыть пациентом, хотя бы недолго.

Он и сам не заметил, как начал артачиться, безотчетно укрепляя позиции. Будто с минуты на минуту ожидал нападения, как в том году. Не так-то легко ослабить контроль и вручить себя человеку, которого ощутимо задел когда-то, и вне зависимости от итоговой выгоды.

– Для полного обследования понадобится МРТ, но примерные показатели можно получить сейчас. А то очередь пока подойдет... – она вынула из шуфлядки продолговатый футляр и открыла его на столе, на черной подкладке блеснули округлые стекла. Но рассмотреть их он не успел. – Это нужно снять, – мягко сказала она и за дужки аккуратно потянула с него очки. – Пиджак тоже снимите, пожалуйста. Если, конечно, вам не будет прохладно.

– Не будет, – сказал Валерий Алексеевич, которому от последнего ее жеста стало немного жарко. Уж не нарочно ли она – в воспитательных целях, чтобы усилить эффект? Он заподозрил бы ее во флирте, не будь эта мысль максимально несуразной, а кроме всего прочего – у него имелись более чем серьезные причины находиться здесь, она же производила впечатление надежного специалиста с аналитическим инициативным подходом.

Пока он пристраивал на коленях еще и пиджак, убедившись, что спинка стула для этого не годится, она зажгла на стене компактную лампу на поворотном кронштейне и нацелила на него поток тепло-оранжевого света – как от фонарей в маленьком парке у министерства. Свет был яркий, но причудливо рассеивался, позволяя не жмуриться. Потолочные же светильники погасли, погружая кабинет в полумрак.

Белый силуэт возвратился от выключателя, коснулся было футляра, но усомнился:

– А впрочем, сначала...

Она села за стол и придвинула к себе лист плотной ламинированной бумаги с таблицей, ступенчато окрашенной в разные цвета, как периодическая система.

– Так... Подскажите, пожалуйста, сколько вам здешних лет.

Он вздохнул, примерно представляя реакцию.

– Сорок шесть.

Ему не нужны были очки, чтобы различить, что она скорбно поджала губы, но палец скользнул-таки на перекрестье строки и столбца. И попал в зону, не окрашенную ничем.

– Да, слишком малый коэффициент... Такая разбежка. И все же... все же вот это, – ноготь стукнул по ячейке, – может ничего не значить. Я перестала полагаться на общую статистику, когда родила свою же мать. Ответьте вот на какой вопрос: помните ли вы что-нибудь из той жизни?

– Ничего. Стена.

– Если не картинки, то звуки, запахи? Вкусы? Тактильные ощущения?

– Ничего, – повторил Валерий Алексеевич с натугой.

Он не говорил этого никому. У других даже в худших случаях было хоть что-то – намек на образы, тень атмосферы, эмоция... Невозможно озвучить, что вместо воспоминаний, которыми в разной степени обладают все, у тебя абсолютная пустота. Словно до теперешней жизни твоей личности не существовало.

Она помедлила, взвешивая его слова дольше, чем было бы естественно.

– Может, бывает иногда странное чувство: знаете, ситуация на что-то похожа, но... вроде как незнакомая. А беспокоит. Не торопитесь, подумайте!

Валерий Алексеевич наморщил лоб. Ему вспомнился было эпизод, когда сын рыжей покровительницы беременных отделывался от бутерброда, но по каким критериям понять, то или не то?

– Трудно сказать...

Ему было неуютно без обычных официальных формулировок: простые ответы ощущались как слишком открытые и сближающие, а от этого он отвык давно. Взгляд же получался без очков не сдержанно-острым, а утомленным.

Отодвинув таблицу, она встала, прошла под лампу и прислонилась к стене.

– Дело вот в чем... Ментальные травмы, полученные в прошлой жизни, влияют куда сильнее, чем травмы в нынешней. Поэтому важно исследовать ту жизнь, чтобы вылечить некоторые вещи, которые мешают теперь. Понимаете?

– Понимаю, что неизлечим, – сухо сказал он.

– С этим я бы не спешила. Еще вы понимаете, возможно, что являетесь для меня объектом научного интереса... Надеюсь, не прозвучало как-то амбициозно. В НИИ нечасто захаживают работники вашего требовательного учреждения, ну разве что по службе, хотя явно имеют тот же диагноз с небольшими вариациями. Что для руководства удобно... То есть, как видите, частичная нехватка воспоминаний – штука распространенная. Полная же форма встречается очень редко, еще реже, чем то, что случилось со мной. Мы вот говорили за столом... Я рассказывала о стрессовых воспоминаниях, пришедших с рождением. Но есть и другая крайность – ваша. Психике так тяжело, что она хочет обезопасить себя от прошлой жизни. И блокирует ее. Известно вам... что-нибудь? О вас.

– Что-нибудь – да. В более чем общих чертах. В свое время я наводил справки, – он опять поморщился, с натягом наматывая на палец нитку от пальто. – Но сложно отождествлять кого-то с собой, когда не помнишь.

Перекапывать туманные воспоминания многолетней давности и тем более распространяться о них у него желания не было, и она это заметила.

– В любом случае отталкиваться мы будем от того, что имеем, а не от того, что могли бы иметь. Скажу честно: с вашей разновидностью амнезии я не работала, но – тем интереснее взяться! И на практике поискать варианты, о которых не знает теория. Поэтому, раз уж вы у меня, посмотрим, что можно сделать!

Бодро сообщив это, она уменьшила высоту его сиденья еще немного и, подступив вплотную, так что стали различимы трилистнички на блузке, обеими руками легонько повернула его лицо левее и выше, к свету. От прикосновений у него защекотались мурашки где-то у затылка, но ему удалось не отвести взгляд.

– Смотрите вот сюда, – она указала себе за спину, куда-то в район крепления лампы. – Точность вашей памяти мы проверили, а сейчас выясним, как она устроена.

– Ус... троена? Ее можно увидеть? – вообще-то его волновал не столько вопрос, сколько то, как бы скрыть за ним неловкость. – И почему глаза должны иметь отношение к памяти?

– Не то чтобы они были зеркалом души... Пафоса многовато. Но в них и правда удобно заглянуть, как в окошко. Или глазок. Глазок в сознание – так мы шутим.

Она отодвинулась, но лишь для того, чтобы взять из футляра линзу из толстого стекла, как для очков в добрые два десятка диоптрий, и поднести к левому его глазу. Насколько он смог различить, стекло было испещрено черточками разной длины и концентрическими окружностями. Если оно и позволяло увидеть что-то скрытое для обычного взгляда, то работало в другую сторону: сам он наблюдал только бесформенное пятно оранжевого света, пропускаемого сквозь линзу.

– И что же  э т о  собой представляет? – мнительно спросил он, не спеша верить в спорную методику.

– Строение памяти индивидуально... Хм, у вас это строгая симметрия и параллельные прямые – горизонтальные и вертикальные. Смахивают на миллиметровку, и все систематизировано по ячейкам. До чего мелкие – тут нужна кратность больше, чем дают любые линзы! – голос у нее был такой довольный, будто она догадывалась. Он молча удивился меткости попадания в ассоциацию со стеллажами каталожных ящичков. – А у меня, например, память хаотичная – вроде цветов на лесной поляне. Где-то вкрапления клевера, где-то ромашки. Где-то люпин целыми зарослями. Я вижу как бы все сразу, но одни подсвечиваются ярче, а другие тускнеют. Смотря какой цвет искать... Подержите-ка так! Не помешал бы ассистент, ну да ничего. Все равно на вас не заведена карта.

Он ухватил холодноватую металлическую оправу, опасаясь нарушить найденное положение, а она шагнула к столу и зашуршала ручкой по странице записной книжки.

– Но все это выглядит... маловероятным. Ведь память, кажется, нематериальна? – Валерий Алексеевич наконец получил возможность сморгнуть беспокойство. Правда, не тогда, когда это требовалось ему больше всего. Кто бы мог подумать, что неприступному инспектору Минсудеб будет невмоготу находиться так близко к женщине-терапевту, конфронтацию с которой он без потерь выиграл год назад. Почти без потерь, если учесть, что сейчас он у нее, чтобы она попыталась-таки решить его проблему.

– Ну нашли же специалисты способ внедрять сны. Тоже по-своему уникально: в земных разумах вполне мог случиться конфликт с форматом файла... Или как это на профессиональном языке снотворцев? – она вернулась и приняла линзу из дрогнувших пальцев. – Вдобавок мы не просматриваем содержимое памяти, мы изучаем ее структуру. То, что нам доступно. Это не одно и то же, согласны? А у голубых глаз есть свой медицинский плюс: при светлой радужке видно больше. Хотя это касается только простейших методов, когда проверяют, что называется, на коленке. Имея лишь свет с нужной длиной волны и вот эти стеклышки.

«У меня голубые глаза». Почему-то такую обычную вещь, озвученную посторонним человеком, сознание восприняло под другим углом. И – затормозило, не понимая, куда приткнуть неузнаваемое ощущение от информации известной. Его взгляд в замешательстве соскользнул с крепления лампы, запятнанного двумя парами нерезких теней, какими виделись без очков винты, и уперся в лицо рядом: под изгибами бровей сосредоточенно поблескивали глаза, светло-карие, как желуди, а сквозь пряди серебристо-размыто мерцали сережки.

Самое время пожалеть, что по зрению у него не такой уж большой минус.

Ее зрачки сместились навстречу взгляду его правого глаза, и она спросила:

– Не подскажете, сколько пуговиц было на моем пальто? Когда я пришла к вам в тот раз.

– На... пальто? – он растерянно нахмурился, сдвигая линзу бровью. Главная причина исследований каким-то образом ушла для него на второй план. – Три на виду, да. И одна, кажется, под шарфом...

– Поразительно! – она рассмеялась и отступила, возвращая ему способность видеть обоими глазами, хоть и неодинаково ясно из-за плавающего светового пятна. – Я бы сама не помнила, если б не перешивала недавно. И уж точно не рассчитывала на ответ. Но ваше сознание выдало его с налету и не заскрежетало, скажем так... Зрительно вы запоминаете на отлично. Так, теперь другой глаз!

Вся эта ситуация менее дезориентировала бы его, если бы врач оказалась незнакомой. Но она – она застала его когда-то в момент силы, после чего косяком пошли моменты слабости, а он, наоборот, встретил сперва ее слабость, а затем силу. И не сказать, чтобы такой расклад помогал. Ведь слабость была чем-то внутренним, что надлежало прятать, а в этих коридорах, в этом кабинете у Валерия Алексеевича не получалось загнать ее вглубь и запереть там.

Возможно, в чьей-то системе координат такое было не нужно. Возможно, кто-то мог позволить себе быть слабым открыто. Но для него мучительно было находиться на чужой территории и в беспрестанном волнении, не имея ни шанса утвердиться в чем-то привычном – как вышло у него в самом начале на все пять баллов. И чем дольше он пребывал в подвешенном состоянии, тем сложнее было сохранять лицо.

Вообще же все это было похоже на прием у офтальмолога, которого он исправно посещал раз в год. С той разницей, что ему не нужно было никуда смотреть: смотрела она, снаружи внутрь, и время от времени меняла линзы. Стекла утолщались – будто бесплодная попытка получить четкое изображение, – и она все реже это комментировала, уйдя в изучение чего-то в глубине. Он не спрашивал, он покорно пережидал и сдерживал дыхание, скованный расплывчатостью своего положения. Во всех смыслах.

Очередная пометка появилась в записной книжке, очередное стекло отправилось в футляр, но на этот раз новое она не взяла. Она повернулась к Валерию Алексеевичу и, опустив руки в карманы халата, оперлась о стол. Лампа продолжала светить, окрашивая ткань в оранжевые оттенки.

– Что сказать... Теперешняя память цепкая, тренированная – это ясно и из упражнения, и из структуры. Но не особенно гибкая. «Миллиметровка» гнется плохо. Что в целом объяснимо: с учетом возраста было бы странно иметь пластичную память детского образца. И я сейчас прикидываю, помешает это или поможет пробить нашу стену. Потому что напряжение... Его много. За ним ничего не видно. Оно наслаивается, как... не знаю, как краска, нанесенная много раз подряд и все темнее с каждым заходом.

Звучало нехорошо. Тревожаще.

Даже при том, что она сказала не «вашу стену», а «нашу».

– То есть можно и не пробить? – подсевшим голосом спросил Валерий Алексеевич. После ее слов он почувствовал напряжение всем телом и враз переполнился им – так замерзшая вода распирает пластиковую бутылку. В таком случае как открутить пробку? Или чем остановить превращение в лед?

– Допустим, расклад не из простых, – тактично заметила она, – но есть ведь физиотерапия, медикаментозное лечение... А еще кое-какие методики, пока в основном экспериментальные. Все это можно пробовать. Последовательно или параллельно – посмотрим. И корректировать исходя из того, что будет получаться.

Он попытался поправить отсутствующие очки, и пришлось сделать вид, что зачесалась переносица. Мягко говоря, ответ его не успокоил: он привык к четкому и конкретному порядку действий, к однозначным решениям, а от смутных перспектив без каких-либо сроков в голове начинало отвратительно гудеть. Похоже, гибкости мышления ему и правда недоставало.

Угадав по напрягшемуся взгляду, что за мыслительный процесс в нем совершается, она кивнула с едва различимой улыбкой:

– Закройте глаза.

А потом тихо обошла его и поместила основания ладоней на виски.

Может, ему должно было полегчать, но стало труднее: раньше тревожные мысли распределялись по всей голове, а теперь метались от виска к виску и долбили в такт пульсу, будто намеревались расколоть сознание. И... он хоть и не видел ее, но ощущал отчетливо. Ему некстати вспомнилось, как дернулся он за столом от мимолетного соприкосновения рук, и, во-первых и в-главных, такая реакция мало напоминала нормальную, а во-вторых – кто поручится, что с ее стороны все произошло ненамеренно? Да и специфика вот этих манипуляций была ему неизвестна, а потому он не мог отследить, какой их процент действительно полагается. Уличать в этом было нелепо, но еще нелепее – удерживать маску невозмутимости, когда дыхание то и дело пресекается, а опущенные веки подрагивают в стремлении сохранять бдительность.

Самая восприимчивая, интуитивная частичка его личности сознавала некую неправильность того, что его так пугают – и одновременно влекут – малейшие проявления внимания и заботы. Но основную часть это стопорило и не позволяло хоть насколько-нибудь сдвинуться с мертвой точки.

Кроме того, этими своими руками она не делала ничего, и неподвижность в полном безмолвии беспокоила его.

– Хотя бы... что должно произойти? Я не понимаю.

– А вам хотелось бы понять заранее? Попробуйте расслабиться. Возможно, день был утомительный, столько задач, столько людей вокруг. А здесь ничего этого нет, тишина и полумрак, никаких сложных действий... Только не забывайте дышать, хорошо? Вдох носом... Медленнее...

Валерий Алексеевич теперь напрягался от того, что ничего не выходило. Он был силен как раз в выполнении задач и совершенно беспомощен в попытках разгрузить тело и разум. Сердце, вместо того чтобы угомониться, отстукивало все более нервно, взмок лоб, дыхание сделалось поверхностным. Он вдруг с ужасающей ясностью ощутил себя ущербным, неспособным делать что-то обыкновенное, что может каждый. Даже дышать. Все утешающие стабильные навыки неотвратимо соскальзывали, как шелуха, статус рассеивался дорожной пылью, оставался же человек, просто человек, который не умел чувствовать себя значимым лишь потому, что он есть.

Сердце лупило, дыхание сбивалось, леденеющие пальцы судорожно сжимали отворот пальто. Он вновь был в коридорах, теперь в коридорах сознания, озаренных оранжево-жутко. Внутренняя стена, закрашенная черным, вовсе не была глухой – в ней тоже были двери, и ни одна не отпиралась, и каждая убеждала, что реальная открылась ненастояще и ненадолго, а ему так и предстоит блуждать одному по воображаемым лабиринтам, снаружи которых громоздятся материальные, и все это в конце концов расплющит песчинку разума, которая пока удерживается на грани адекватности. Поиски равновесия где-то здесь выглядели сумасшествием и стремительно в него скатывались, а он не мог это остановить, потому что не мог ни за что зацепиться, потому что даже давление на голову исчезло куда-то, а делать что-либо без давления, без сопротивления ощущалось слишком незнакомо, чтобы освоить это сейчас...

Повыше лопаток легла ладонь, ловя панический ритм дыхания.

– Вы не один с этим, я тоже здесь. И буду столько, сколько понадобится.

Валерий Алексеевич усилием воли распахнул глаза, возвращая себя в кабинет, такой же оранжевый, но почему-то отливающий зеленью.

Голос вывел его из коридоров. Вывел, не усмирив лихорадку... и от нее некуда, некуда было деваться: она заполняла его всего.

Прихотливо гоняла воздух туда-сюда.

Отбирала остатки выдержки.

Изматывала.

Но ладонь продолжала лежать на спине, теплая сквозь рубашку и основательная. Другая оказалась на лбу – он не помнил, когда это случилось, и чуть не взмолился, что там не нужно касаться.

– Н-не могу... Не выходит! Наоборот... выкидывает куда-то...

– Я совсем не жду, что выйдет сразу. Ведь это очень сложно – такая перестройка... Но можно сделать шажок вперед и посмотреть, становится ли чуть-чуть спокойнее.

Голос доносился теперь немного сбоку, звучал тише и интонационно иначе. Это описывалось чем-то бо'льшим, чем слова «корректно», «участливо», «выглаженно»... Это вообще не описывалось, просто она стала конструировать предложения с какой-то новой бережной логикой.

– Мы начнем с малого, будем потихонечку учиться... Я знаю, как это – когда плохо дышится. И я тоже не понимала и боялась. Но это можно исправить. Очень многое можно исправить... Постепенно. И вы исправляете прямо сейчас. Вас выкинуло, но вы вернулись, правильно?

– Да, но... не сам, и... Не получится, нет! Слишком... давно! Я ничего так не вылечу...

– Вы пациент, помните? Задача у вас другая. И я здесь, чтобы все время с ней помогать. Вам совсем не нужно справляться самому.

Он бы с превеликим удовольствием справился сам, но слабо понимал, как делал это раньше. Или не справлялся никогда. Конечности казались чем-то чужеродным и неуклюжим, а мышцы – то ли смерзшимися, то ли окаменевшими, но не живыми. Живой была она, плавная и женственно-раскованная; он явственно чувствовал разницу, необъятную, как пропасть, и содрогался заранее, сдавался заранее, не веря, что она преодолима. Очень навряд ли до этой раскованности все было так же запущено, как у него...

Ну почему ему так трудно быть живым?

От перебора кислорода в голове звенело, сердцебиение то начинало утихать, то опять зашкаливало, стоило ему поймать себя на секундном облегчении. Впрочем, пытаться успокоиться, когда это телесно отслеживают, слишком уж нервно.

– Можете говорить со мной, если хочется, – предложила она.

– О... чем? – он безнадежно надломил бровь под ее ладонью.

– О чем угодно. Что кажется важным... Вам ведь что-то мешает, так? Мешают мои руки?

– Н-не знаю... Да?.. – скороговоркой выпалил он, чуть не съежившись от прямого вопроса. Произносить это было чудовищно стыдно, но после выпадения сознания такое воспринималось хотя бы как что-то более выносимое.

– Это чтобы я понимала, что с вами происходит. Чтобы вы ощущали меня тут, не заблудились в мыслях...

– Я почти заблудился, – он не в состоянии был осмыслять, откуда она знает.

– А от чего вам было бы легче привыкнуть, как думаете?

– Не... знаю... может... от этого объяснения, зачем всё.

– Ага. Я немного подержу, если разрешите. Мне кажется, вы пока не совсем нашлись.

Сглотнув, Валерий Алексеевич неопределенно качнул головой, что могло означать как разрешение, так и запрет.

Ладони осторожно переместились ему на плечи, и те вздрогнули – он не мог это контролировать.

– Да-да, и здесь напряжение... Память – это не только про голову. Чтобы подступиться к ней, бывает нужно начать издалека. Пусть нет у меня глубоких познаний в психологии, все же в чем-то моя работа с ней пересекается. В сознании многое идет в связке – это как вы не были уверены, что в вашей ситуации я подхожу.

– Я и с-сейчас... сейчас не уверен, что... оно идет куда д-должно. Только хуже... и безумнее...

– Если вдруг станет безумнее некуда, вы всегда можете мне сказать. И мы придумаем выход вместе, – ее голос оставался легким и спокойным, словно она находила его разлад не таким уж критичным. – Договорились?

Он с прерывистым вздохом снова качнул головой, на самом деле не имея понятия, сможет ли вытолкнуть из себя хоть что-то мало-мальски вразумительное, если его начнет утягивать в коридоры. Это было какое-то наваждение. Он уже с трудом представлял, как оказался здесь после обычной конференции и почти обычных посиделок за столом. Самая странная терапия с самым непредсказуемым эффектом, какую только довелось ему испытать за всю небесную жизнь.

А может, странная не терапия? Может, он и его голова? Что, если он давно сошел с ума и лишь теперь осознал это? Будь он нормальным, его не стало бы лихорадить до такой степени из-за  н и ч е г о...

И, что бы она ни говорила, делиться этими соображениями было выше его сил.

– Придумать... выход... Но его нет – я не вижу. Ни выхода, ни плана эвакуации... Стена. И запертые двери.

– Если двери заперты, то когда-то их открывали. И к каждой есть ключ, – резонно заметила она. – Можно поискать ключи, а можно взять отмычку, например. Или отвертку. Или?..

– Ну, хотя бы... топор? Что-то массивное?

– Вот именно. А еще, как вариант, можно постучать и попросить, чтобы открыли, – предложила она с доброжелательной лукавинкой. – А не открывают – без спросу пройти насквозь.

В этом месте его как-то рассеяло. Первые идеи выглядели для его заторможенного разума более жизненными.

– Но... как... – это даже не было вопросом. Для вопросительного тона требуется хоть немного веры.

– Вы почувствуете. Когда прислушаетесь к себе достаточно, чтобы разобрать подсказки. Кстати говоря... Вам удобно сидеть?

– Удобно, – машинально бормотнул Валерий Алексеевич.

А затем понял, что вообще-то нет. Что спина устала сохранять надлежащую осанку, а ногам в одном положении остается лишь одеревенеть. Что наклон головы и плеч сменить тоже можно. Что пора наконец разжать пальцы, стиснувшие пальто мертвой хваткой...

Ладони шевельнулись на плечах – поощряя, ободряя? – и замерли надолго.

А он зачем-то закрыл глаза сам.

Стараясь забыть, что она позади, что плечи под чуткими ладонями вздымаются при каждом его нелегком вдохе, он обреченно слушал, как тикают часы на ее запястье и дробно стучат по подоконнику капли. До сих пор он дождя не слышал. Как и часов: у нее, наверное, приподнялся рукав. А слушая, с удивлением вспомнил, что уже делал это недавно – дышал с прикрытыми глазами и ждал.

Когда остановился в коридоре.

Делал неосознанно, не зная, как правильно. Делал потому, что был изнурен и хотел передохнуть.

И у него получилось.

Может, тело знает что-то лучше мозга?

Сердце еще торопилось, спотыкаясь всякий раз, когда он его замечал, да и легкие работали принужденно. Однако он втягивал воздух, втягивал старательно и мерно, пытаясь поддерживать жизнь в теле хотя бы нарочно. Будто подключенный к аппарату искусственной вентиляции легких за неимением возможности вдыхать самостоятельно.

Следить, происходят ли изменения и в каком объеме, было довольно безрадостно, но, к счастью, вскоре его опять отвлекло тиканье. Обычно этот назойливый звук раздражал, а теперь... теперь словно не с чем было вступать в резонанс. Ослабло натяжение тревожных внутренних струн, которые иначе неизбежно оказались бы задеты.

Это что же – можно слушать часы и не нервничать? Когда нервы сдали как никогда?

Этот парадоксальный факт сбил его с толку, и он, забыв о дыхании, пытливо ловил каждый шаг секундной стрелки – сначала считал их, но бросил где-то после двести двадцатого. Часы шли, а время остановилось. С закрытыми глазами оно было зримым, было неотъемлемой частью оранжево-черных коридоров – и было благосклонно к нему, стоило лишь оставаться недвижным вместе с ним и при этом двигаться в ногу с часами. Эти сентенции не поддавались никакому объяснению с точки зрения разума, но причудливо вносили стабильность. Он стоял-двигался, а стены с дверями отдалялись, отступали... нет, делались прозрачнее и сливались со светом. Для этого не нужна была спешка, не нужны были хаотичные метания по лабиринтам. Освободиться из плена стен и подобраться неочевидно близко к адекватности можно было и никуда не подбираясь. Замерев на месте, оказавшись с собой, растворившись в зримо-незримом.

Дождь разбивался о подоконник, тиканье разбивалось о время, кончики пальцев ощупывали шероховатый ворс пальто, и ему было не вполне понятно, в какой миг он задышал глубоко и ровно. Это пришло и растеклось по телу истомой, густой и приятной, наполнило руки и ноги, обессилив их и уверив в ненужности силы, овладело мыслями, замедлило их, развеяло их, оставило ему только дыхание. В конце концов он почти зевнул, но, вяло изумившись, пресек сие на корню, не воспринимая как что-то приличное.

– Ну вот, просто чудесно...

Она мягко и постепенно огладила рубашку вниз до локтей, и он перестал ощущать эти ладони, перестал слышать часы. С ее стороны не донеслось ни звука, но что-то заслонило свет, пробивающийся сквозь веки – их Валерий Алексеевич и теперь оставлял опущенными, хотя никаких указаний ему не давали.

– Как вы себя чувствуете? – его висков вновь коснулось тепло и задержалось на них.

– Лучше. Чем было...

– А как было?

– Здесь? Или всегда?

– Можете выбрать сами.

– Было... ужасно.

Сказал и с оборвавшимся сердцем понял, какая это правда.

– Вы такой молодец, что согласились зайти. Не всегда просто отследить самому. Но вы что-то отследили, правда? А теперь знаете, что бывает по-другому... Сегодняшний вечер для такой серьезной проработки как бы не очень подходит, а вообще-то не подходит совсем. Если учесть банкет и его напитки. Но тогда в коридоре я побоялась, что вы уйдете и не вернетесь, как ваши коллеги из министерства... А помощь окажется вам нужна.

«У вас ничего не болит?» – обратился к нему из памяти ее же голос и пронзил вдруг насквозь, до острого тянущего ощущения в центре грудной клетки.

– Неужели это настолько видно? – глухо спросил он.

– Видно мне. Потому что это мой профиль. А так люди редко ищут объяснение чужим поступкам среди чувств... К сожалению.

Пожалуй, сейчас ладони на висках воспринимались как что-то естественное. Он то ли смирился, то ли привык, то ли сжился с ними как с элементом реальности, который не может не существовать. Голос шел теперь спереди, поэтому в сочетании с ладонями получалось что-то замкнутое и... неожиданно уютное. Он даже смог произнести самые неимоверные вещи, чье место было в дальнем затененном углу сознания, в пыли и паутине.

– Со мной происходило что-то... ненормальное...

– Волноваться – нормально. И бояться – нормально. Мы боимся и волнуемся, потому что живы.

– Не... похоже... чтобы я был жив.

– Когда же вы успели умереть? – шутливо укорила она, и ладони чуть изменили положение. – Я бы заметила. Точно говорю!

– Я умер в той жизни. А потом так и не родился.

– Знаете, а ведь и я вспомнила прошлую жизнь поздновато. В двадцать один год. Выходит, я тоже не была жива до тех пор?

На это у него не нашлось что сказать. Тогда она спросила:

– А как бы вы поняли, что все-таки родились?

– Не знаю...

– Лучше так: по каким признакам вы определяете, живы или нет? Потому что... вы дышите. У вас бьется сердце. Зрачки реагируют на свет, а кожа – на прикосновения. Нужно что-то еще? Может, я просто не все понимаю.

У него вырвался вздох. Если бы нельзя было держать глаза закрытыми, он не заставил бы себя ответить.

– Я реагирую... слишком сильно, – выдавил он. – Ненормально.

– И о чем это вам говорит?

– Что что-то не так.

– Сейчас тоже? Или сейчас больше похоже на «так»?

– Больше...

– А вы отследили, что у вас получилось помочь себе? Когда телу сделалось «не так».

– Получилось?

У него складывалось впечатление, что «не так» – его постоянное состояние, а «так» – исключительное и скорее аномальное. Из которого нельзя выйти, потому что не находишься в нем. И которое сможешь нашарить, только если повезет.

– Это было случайно... Наверное.

– А мне вот показалось, что вы действовали вполне осознанно. И явно вспомните об этом, если понадобится еще.

Его веки подергивались недоверчиво, несогласно. Он не привык полагаться на зыбкие ощущения: абсурдно ставить во главу угла то, что не подчинить. То, что подчиняет тебя. Но вместо этого сказал:

– Я не знаю, что такое «помочь себе».

Он ожидал, что она, следуя принципу вопросов и ответов, который он сумел просчитать, поинтересуется, приходилось ли ему помогать кому-то. Но нет.

– А вам – вам помогали?

Он смешался:

– Не вспомню с ходу...

– Можно ли назвать помощью то, что делаю я? Ну, если искренне.

Оставалось мелко подавленно закивать: в самом деле, такое не пришло ему в голову.

– Ага... А хотели бы вы... поступать с собой примерно так же? – она понизила голос настолько, что ее слова невозможно было бы расслышать далее стола, но в общей для двоих замкнутой области они оставались выразительными. – Ведь вы всегда есть у самого себя. Всегда можете сказать себе, что нужен отдых... Взять паузу, когда надвигается вот это «что-то не так»... Посочувствовать себе...

Он чуть напрягся и, кажется, начал вдыхать через раз. В голове теснилось множество сложных вопросов, а ответ, простой ответ, имелся лишь один: «Не могу». Самый нестерпимый.

– Вы же правильно поймали ощущение, – продолжала она тихо-тихо. – Если реакции становятся «слишком»... то это сигнал, что лучше что-то поменять. И вы поменяли. Поняли, что вам нужна помощь. Согласились ее принять. Немножко побыли здесь с собой и уже нашли внутри спокойствие... Все это про изменение. Постепенное и сознательное.

Пока она говорила, голос преобразился в шелестящий медленный полушепот, который вплетался в тишину кабинета и был... осязаем.

– Вас не узнать такого, как сейчас. Нет тревоги, нет зажатости, строгости нет – совсем другой человек... Который даже говорит по-другому. И быть таким у вас получается.   С   в а м и   в с е   в   п о р я д к е,   в ы   у м е е т е   э т о.   В ы   с д е л а л и   э т о   с а м и.   Вы можете менять то, что мешает, становиться любым, каким захотите. И это прекрасно.

Пугающе отчетливо он ощутил, как от слов, вышептанных с неописуемой интонацией, от ладони, которая ласково скользнула по волосам (а этот жест, полагал он смутно, должен бы предназначаться кому-то на четыре десятка лет моложе), – от всего вместе в колени прокрадывается дрожь, болью почти физической щемит сердце и все непонятнее сжимается горло, да так, что скоро опять придется отвоевывать вдохи. А ведь он не был чувствителен – вовсе нет. Он по инерции продолжал так считать после всей этой встряски, странной и страшной, вытряхнувшей чувства откуда-то из сумрачной глубины. С ними было трудно, невыносимо-беспомощно, их было больше, чем могло в нем сейчас уместиться. От них, как и от лихорадки, спрятаться было негде, к этой битве он был катастрофически не готов, равно как и не был способен признать, что битва не нужна и что сражаться с собою – вещь разрушительная, смысла в которой нет.

Не был готов и к тому, что в этот миг ощутит невесомое прикосновение губ к губам.

– Вы, должно быть... много выпили, – с усилием выговорил он в эти губы, пока в груди становилось тесно от сильных и четких сердечных ударов, не имеющих ничего общего с недавним дробным стуком. Открывать глаза он теперь боялся, но открыл – прямиком в загадочные, светло-карие, которые расплывались на этот раз оттого, что были рядом.

– Не больше вашего, – прошептала она и поцеловала снова, аккуратно и нежно, притягивая к себе его голову и не давая отстраниться.

Смятенный ее близостью, оглушенный непростым душевным состоянием, он ответил на поцелуй, не успев спросить себя, разумно ли это, уместно ли. Реально ли? Долго, весь вечер, приучал он себя, что она недоступна, и растерялся, когда не только не встретил сопротивления – когда ее руки с обезоруживающей легкостью перевели касания из разряда нейтральных медицинских в... эти. Он не вспомнил, как тяжко переносил их бесконечность минут назад, не заметил, как встал, подавшись ей навстречу, упустил из виду, что упали с колен пальто и пиджак и остались лежать у них под ногами. Невообразимо: она была с ним сама, ее не нужно было удерживать, не нужно было тягостно налаживать контакт и изобретать первый шаг, потому что этот шаг сделала она и прильнула так, будто не он нуждался в ней, а наоборот. Позволила обнять себя под халатом – обнять неловко, потом крепче и крепче, позволила целовать до умопомрачения у стены, пряча от света лампы, и целовала сама, обвив шею мягкими руками.

Что это было? Стоило ли разобраться? Или стоило, не вдумываясь, принимать тепло, сколько сможешь вобрать? Он с облегчением не вдумывался, и это была редкая редкость: не слышать голос разума, не знать, что он где-то существует, диктуя опротивевшее понятие нормы. Тепло другого человека, живое разрешенное тепло было сейчас ценнее норм, нужнее воздуха – болезненная потребность увериться, что сам он все-таки жив, что с ним  в с е  в  п о р я д к е. Что вновь могут смазаться отличия между ними двоими, спутаться роли, превращая в человека с человеком. И отголосок этого ощущения он уловил там, где никак не ждал: ее податливые трепетные губы скорее просили чего-то, чем стремились дарить. И вместо участливой убежденности, знакомой по голосу, вместо озорства, что мерцало во взгляде, сквозила в этом какая-то самозабвенная радость с привкусом меланхолии... Наверное, он заблудился с непривычки в оттенках, ведь это было его собственное чувство: не оттолкнули, хотя могли. Тут будто бы тоже таилась потребность, встречная и счастливо совпавшая, и если бы он хотел мыслить, мыслить по-старому, то путем логических умозаключений разнес бы такой вариант в пух и прах. Врачу непозволительно проваливаться в личное, у врача нет права видеть решение в пациенте... Однако сухая бесстрастная логика проигрывала разбуженным чувствам, меркла от ощущений, обостренно-ярких, и он поддавался – не мог не поддаться.

Какая к черту разница, получать или дарить, если даря – получаешь?

– Спасибо... за эту помощь... Спасибо! – шептала она между поцелуями, и кончики пальцев скользили по его лицу.

Он не понимал, о чем это, но обнаружил, что понимать и не нужно: достаточно этих губ, этих пальцев, которые его принимают, а принимая – отвечают; достаточно теплоты кожи на пояснице под блузкой и того, что его руке не запрещено с вопиющей дерзостью двинуться вдоль позвоночника и запнуться в замешательстве о пару шкодливых крючков и петелек...

– Тихо! Ти-хо...

Он теперь тоже различил звуки в коридоре и замер, дыша ей в шею. По институту разносились шорохи шагов и голоса: кто-то вдохновенно разглагольствовал лекторским тоном, кто-то посмеивался, клацали, застегиваясь, кнопки на чьей-то верхней одежде, и через равные промежутки времени звонко стучал по плитам наконечник трости.

Пробуя представить, что будет, если откроется дверь, он почувствовал щекой, что она улыбнулась, почувствовал дрожь от беззвучного смеха:

– Куда уж... безумнее... И в чем выход?

Голоса и трость опасно зазвучали рядом, но, возвысившись, сразу начали отдаляться. Затихал и делался неразборчивым голос лектора.

– А ведь... Да, успели бы...

– Погасить лампу, – закончил он неожиданно для себя. Сейчас решение пришло просто и без заминки, пусть это и не было заданием.

Не подтвердив, не опровергнув, она доверчиво прислонилась виском, щекоча волосами.

Его пальцы легонько касались петелек, но он выдохнул, выпустил, рука скользнула вниз по спине...

Ослепляющая боль пронзила голову – сначала виски, потом макушку, затылок. Сдавила мозг, не давая втянуть воздух, и он, задохнувшись, ткнулся лбом в стену, затем тяжело привалился плечом, едва улавливая, где у него ноги, на которых нужно устоять. Разум содрогнулся, как от землетрясения, сваливая в гору все упорядоченное содержимое ячеек. Смешались понятия «верх» и «низ», «право» и «лево», «свет» и «тьма», помутнело знание, что за субстанция воздух и зачем он должен поступать внутрь, в секунду прогорел смысл эфемерного сочетания «не болит». Сейчас, когда телу было известно, что такое расслабление, происходящее казалось сущим кошмаром.

– Что не так? Где больно?! – его локоть стиснули намертво. – Слышите меня?! Можете концентрироваться на голосе?

Он не мог. Боль утаскивала его куда-то. Сознание, явление хрупкое, на которое следовало бы поместить аналог метки «Осторожно: стекло!», зримо распадалось на крупные угловатые фрагменты, напоминающие вскрытый асфальт (возможно, черные, если он еще способен был верно различать цвета). А за ними брезжило что-то, что могло вписываться в полуутраченную категорию «свет», – и там цветов было много, разных, далеких от привычного черного и потому трудных для узнавания.

Стоило ему начать мыслить в их направлении, как «асфальт» разом куда-то разлетелся – и резко плеснул цветами в него.

Вот его несут, он обнимает кого-то за шею, под ладошками кожа, нагревшаяся на солнце и смуглая. Тут шлейка купальника на паре крючков, под шлейкой же, он знает, прячется светлая полоска. Со ступней осыпаются налипшие песчинки, шуршат волны и слизывают с берега осколки ракушек, а на голубой-голубой-голубой водной глади мелькают искры – тропинкой до самого солнца.

Вот глубокая тарелка с бордовым варевом, и до дна отвратительно далеко. Если цедить эту гадость медленно, зачерпывая ложкой поменьше гущи и побольше жижи, уже прохладной, то рано или поздно догадаются, что он  н е  х о ч е т, что можно отпустить его спать, как всех в группе, а не ходить равнодушно вокруг, протирая столы, пока он усиленно изображает отказ...

Вот стайка девочек удирает по траве, а одна хлопает в ладоши с завязанными шарфом глазами – на спину стекают замечательные хвостики, золотые с рыжинкой. А в его ладонях скребется распрекрасно-блестяще-огромный жук, зеленющий, словно какой-нибудь драгоценный камень. Он тыкает ее в плечо – одним мизинцем, иначе никак, – она стягивает шарф и с любопытством склоняет лицо над сомкнутыми руками. Те осторожно разжимаются, жук ползет по ладони, ее палец нацелен на зеленую спинку... Вж-ж-ж! – упитанное тельце взвивается в воздух с грацией Карлсона. Визг – и отчаянный толчок в грудь отбрасывает его, ловца, на траву, где он и остается сидеть под общее хихиканье, непонимающий и дрожащий.

Вот пальцы зарываются в густую шерсть на загривке, усеянную соринками, тяжелые лапищи пятнают штанишки грязью. Добродушная зверюга горячо дышит в лицо, обдавая не самыми приятными запахами, влажный язык скользит по щеке. Приветливой клыкастой улыбке не нужны другие доказательства дружбы. «У него могут быть блохи!» – в восторге думает он.

Вот он держится за руку, большую и твердую, рука тащит его куда-то, а он изо всех сил пытается поспеть. И озирается на лужи, волшебные лужи с перевернутым отражением сплетенных голых ветвей и лиловых облаков – они разбрызгиваются каплями и солнечными зайчиками, когда он нарочно пробегает по краю. Но лужи кончаются, остается черная земляная дорога, что разрезает вездесущий покров неживых листьев, да черное строгое пальто, к которому он то и дело вопросительно задирает голову. Рука сжимается настойчивей, заранее осуждая опоздание...

Вот раскрытая книжка с крупными скучными буквами, угол страницы отогнут в нетерпении перелистнуть, но глаза уперлись в последнюю строчку и все никак не дочитают. Он не во взгляде – в слухе: в том, как за стеной нервно гремят вилки и шумит вода, а кружка с раздраженным стуком опускается на кухонный стол. В приглушенном гуле голосов не разобрать ни слова, но гул неровный, прыгающий, и сердце отчего-то подпрыгивает с ним, а пальцы сминают страницу. И три вещи происходят почти одновременно – возвышается сердитый возглас, что-то со звоном раскалывается о раковину, а угол страницы обрывается.

Вот венский стул, подоконник с фиалкой и распахнутые створки окна в небо за ажурной гардиной, синичка ловко сидит наверху на откосе. Он взбегает к ней, подвинув фиалку, и подбирается-тянется, озаренный мечтой, что схватит в горсть, оставит жить у себя, приучит клевать с ладони и носить записки... Но тут из-под левой ноги ускользает подоконник. Синичка пугливо вспархивает, а навстречу ему, качнувшись, устремляются густые темно-зеленые кроны, ближе и ближе, между которыми сереет жуткий квадрат асфальтированной площадки.



Фаза третья
ЧЕЛОВЕК В ЛАДОНЯХ


...Его била дрожь, горячие слезы струились по щекам и капали на воротник рубашки. Все, что получалось понять, – сквозь мокрые ресницы дробится оранжевый свет, висков касаются прохладные пальцы, а он полулежит на полу, опираясь на что-то затылком. Или на кого-то?

– Я... Ч-что... П-поч-чему? – нижняя челюсть колотилась, он не мог внятно выговорить ни слова, ни слога – и ужасался этому...

– Ш-ш-ш, хороший мой, не нужно. Я терапевт, я медик. Побудем так, пока не пройдет, ладно? – тихий ласковый голос обволакивал, в макушку упирался подбородок. Она сидела позади на полу, поджав ноги, и чуть-чуть покачивалась с ним, будто держала младенца.

Кусая губы, он судорожно вздохнул, принял происходящее как есть и вновь сомкнул веки, из-под которых продолжали сбегать слезы. Его трясло, грудь сжималась, сжималось сердце – непонятно, как оно билось вообще. Адская головная боль отодвигалась, превратившись в редкую острую пульсацию, но он, морально растерзанный, потерялся окончательно, не говоря уже о том, чтобы иметь силы быть собой всегдашним. Наверное, не зазорно побыть какой-то другой версией себя, пока реальность не сделается устойчивей...

За окном шелестел ливень, иногда рассеянно ударяя по подоконнику. Снова тикали на запястье часы. А под опущенными веками хаотично вспыхивали образы – дрожь усиливалась, переходила на пике в оцепенение, ненадолго отпускала, и тогда тоска расползалась по телу, подкатывая к глазам, чтобы возродить дрожь... Образы были похожи на сны. Что это такое, он знал в теории, множество раз контролировал съемки и внедрение, но сам не видел ни одного – как не видел никто в небесном мире. И не потому, что некому было снять и внедрить, раз не существовало третьего мира над ними. Они и земные-то сны создавали не все, лишь имитировали, когда это было нужно, а в остальном людское подсознание оперировало образами само. Нет, это был еще один непостижимый закон их действительности, такой же, как законы, которые уравновешивали продолжительность двух жизней и их наполнение, давали новую внешность, но оставляли характер и предписывали носить свое первое имя... И потому он не знал, каково это – быть заброшенным в почти настоящую ситуацию и  ч у в с т в о в а т ь  ее, а затем вынырнуть, задыхаясь, и терпеть, терпеть, пока занозы испуга, радости и боли несочетаемо саднят глубоко внутри.

– Вы... видели? – зачем-то просипел он. На щеке замерла слеза.

– Нет. Нет... Но вы можете рассказать, если захотите. Хотя это необязательно, – она говорила очень тихо, будто опасалась разбудить кого-то.

– Почему так тяжело...

– Потому что малый коэффициент. А стена мощная. Я... ожидала... Но совсем не так скоро.

– Что, если это не пройдет?..

– Откуда мрачные мысли? Конечно пройдет. Правда, алкоголь тут не помощник, но его было немного. Ваше сознание мы убережем, это точно.

– И я не могу сделать вообще ничего?.. – в надломленном голосе сквозила безысходность.

– Помните, как дышали? Сумеете опять? Это сильно поможет. Отлично, вот так... – ворковала она успокаивающим тоном, каким говорят с очень маленькими детьми.

Он дышал, растворяясь в холодке на висках, и наконец обмякал – благостно расслаблялась мышца за мышцей, в грудной клетке освобождалось место для воздуха. Он с трудом верил, что не распался. Быть может, распалась стена, которую он посчитал целым собою, фрагменты же сознания вполне стыковались. Хоть и неплотно, как стыкуются на поверхности моря льдины – могут схватиться прочно, а могут разойтись. Но льдины по крайней мере не черные...

– Увы, при мне ни единой салфетки, – призналась она с заговорщицкой ноткой, как у человека, который проштрафился и предлагает посмеяться вместе с ним. – Вот позор, да?

Он помедлил, обозревая захламленное хранилище памяти в поисках мыслей, рассыпавшихся от землетрясения. После чего сделал нечеткое движение по направлению к внутреннему карману, забыв, что на нем нет пиджака.

– Там?

Она дотянулась сама, отыскала носовой платок. Вложила в неуверенные пальцы. Он прижал его весь к лицу, промакивая влагу, и ощутил себя беспредельно, смертельно изнуренным.

Рука упала на грудь, шевельнулась на рубашке, как что-то постороннее и отдельное. Воротник расстегнут, галстук ослаблен. А лежит он, оказывается, на пальто – ворс узнаваемый на ощупь. Нет, не могло случиться, чтобы он сполз по стене так удачно... И здесь же мягкие нитяные кисти – вот что она подстелила под себя.

– Но белое... на полу...

– Пустяки, уборщицы наводят тут стерильность как в операционной. Кроме того, это мой рабочий платок, так что для работы я могу использовать его как угодно.

Она заметила, что его взгляд, ставший более осмысленным, блуждает по потолку между спящими светильниками, и спросила:

– Уже получше? Сейчас потренируемся еще. Чуть-чуть. Цвета радуги назвать сможете?

Запинаясь, он начал перечислять, запутался в голубом и зеленом, но она не поправила. И ему почудилось вдруг (он отрешенно удивился этой прозорливости), что ей важнее было не что он ответит, а как.

Ее руки не вернулись к вискам, теперь они лежали пониже плеч. А он с опозданием вспомнил, что пальцы у нее прежде не были холодными. Ни за столом, ни... после.

– Вы здорово испугались...

– Еще как! Перетрусила не на шутку, – она негромко рассмеялась. Он и услышал это, и почувствовал затылком. – Аукнулось мне рассуждение, кто из нас жив и насколько. Вы перестали дышать, совсем! И на какие-нибудь две минуты остановилось сердце. А реанимирую я очень, очень неумело... Но все-таки ваша история мне известна, и это моя область. А вот специалисту другого профиля пришлось бы туго.

Она говорила об этом непринужденно, ровным голосом, и его не пугало, что он почти умер. Наверное, эта стабильность была ему нужна.

– Если что, я в порядке, – утешила она вдогонку. – И мне приятно, что о моем состоянии вы тоже беспокоитесь.

Он достаточно пришел в себя, чтобы уловить в ее интонации некую нейтральность, как раньше. Да, отзывчивость, да, сочувствие, но... нейтральность. А из завалов памяти он выгребал все больше подробностей нахождения в этом кабинете, и из-за них головная боль делалась ощутимее. Способность мыслить возвращалась и усложняла все. Причем произошедшее не было предсмертными иллюзиями: его стандартизированное воображение ничего подобного просто не выдумало бы.

– Вы знали, что так будет...

– Откуда? Ведь я понятия не имею, чем вы жили и как ушли. Запустить процесс может что угодно, и отправная точка известна только вам.

У него не получилось поверить. И опять сделалось что-то с дыханием. И совсем расхотелось в этом разбираться.

– Тот мальчик за столом... который ел напротив. Он мне напомнил... не знаю... Было непонятно, – он сглотнул. – И еще... спина. Я дотронулся... и почему-то вылетел.

Прямо говорить об этом было невыносимо, тем более чувствуя сквозь рубашку ее ладони. Он гнал мысль, что она специально задумала ту провокацию. Экспериментальный метод сбросить напряжение... Он был бы рад не помнить ее слова. Он слишком устал, чтобы снова искать подвох. Угодить в объятия своего терапевта, потому что она капельку перебрала с алкоголем или потому что в здравом уме и твердой памяти посчитала это вариантом лечения... Неизмеримо разные вещи.

А как спросить, он не знал. Не способен был выстроить ни единой нестыдной фразы.

– Похоже на то, что сегодня напор на ваше сознание вышел приличный. Память цеплялась, цеплялась за мелочи, пока ее не выдернуло всю. Но вообще-то риск был немалый. Не сторонница я вламываться в монолитную стену. Только начали вынимать кирпичики... – вроде бы она сокрушенно качала головой. – Хорошо, что вы успели так славно разобраться, где напряжение, а где спокойствие. И точно увеличили этим шансы. Уж не знаю, сколько раз вы рождались, но уходили из жизни дважды...

Ему в голову забрела неприятная своей рациональностью мысль: не так значительна цена их общих усилий, раз окончить вторую жизнь ему предстоит ох как нескоро. Умри он сейчас, каким образом мироздание уладит этот казус?

Но где-то за поверхностной неуступчивостью зрело объяснение: ему тяжело было воспринимать участливые слова без твердого понимания, что за ними стоит.

– Я упоминала, что со мной было что-то похожее. И могла бы рассказать.

– Наверное, – он закрыл глаза.

– Если вы готовы услышать, как умерла я. Услышать сейчас, я имею в виду...

– У меня хорошая память на детали. Хоть и плохая на имена.

– Как, вы совсем не забыли эту мою строчку в базе?..

При таком голосе у нее обязаны были лукаво приподняться уголки губ. Отметив его отчужденность, она мягко, но настойчиво стремилась вернуть доверие. И он очнулся. В своем ли он уме – отгораживаться от нее, когда она сидит с ним на полу, устроив на себе его голову? Пускай ему хотелось бы прояснить больше... Но какое-то время назад он едва мог не то что говорить с ней – даже находиться рядом. И верх недальновидности – отказываться брать от этой ситуации всю близость, что в ней есть.

Пока есть...

– В общем-то, я думала начать не с этого. А с того, что аж до четвертого курса не представляла себе предыдущую жизнь. Идет последний семестр, пора писать диплом... Воспоминаний нет. А без них меня не допустят к практике. Шутка ли: собираюсь возвращать кому-то память, хотя сама ее не имею! Но к тому году учебы накопилось достаточно знаний, чтобы понять, с какой стороны подойти. Я взяла для диплома свой же случай. Перерыла литературу. Сопоставила материалы, в том числе противоречивые... С моей памятью не было глухо: кое-что разрозненное иногда всплывало, тревожило. Но дальше не шло. А я была бестолковая: обращаться в этот самый НИИ казалось мне чем-то нечестным. Как будто то, что я хотела сюда распределиться, обязывало меня решать все в одиночку!

Это «в одиночку» внезапно ранило его, плечи окаменели. К счастью, если она и отследила это, то продолжала обыкновенным тоном, не переключая внимание на него.

– Так что же я сделала? Я выбрала самое теплое и радостное воспоминание, где мне было лучше всего. Лес. Он мелькал среди образов часто, был подробным до мелочей – я буквально видела хвою на тропинках и белок у корней сосен. И потому пошла в лес, который его напоминал. Пробовала прислушаться к себе, повторить там что-то из увиденного... Хорошая была попытка. Но сработало не это. Я просто-напросто споткнулась обо что-то, упала, рассекла коленку о шишку – ничего особенного! И в этот-то момент меня выключило. Уж не буду перечислять все, что мне тогда привиделось... Главное, среди этого была моя смерть. Пневмония в двенадцать – это тоже не впечатляет. Причем та самая минута даже не отложилась в памяти, разве что вот это – страшно жарит в лицо, не поднимается голова и неоткуда взять воздух... Проблема была в том, что задыхалась я и тогда, когда пришла в себя.

Она говорила и легонько поглаживала его плечи вверх-вниз. Для того ли, чтобы рассказанное его не втягивало? Или чтобы удержать себя?

– Кроме меня там не оказалось никого. Лес! Некому было успокоить, объяснить. Помочь. И я помогла себе сама. Я примерно помнила, как надо, меня учили. Плюс что-то вроде приступов уже случалось, но... не таких. После бега отдышаться было труднее, чем другим, вот и все. А благодаря увиденному я вывела это в дипломе как симптом, хоть сначала и не посчитала симптомом... Вы теперь тоже знаете, как это работает.

Да, он знал. Он как наяву ощущал тот толчок в грудь и траву под пальцами. Сколько он себя помнил, его покусывала женская непредсказуемость, когда могут принять, могут отвергнуть, а могут напасть – и все это с равной вероятностью и в произвольном порядке. Наверное,  т о г д а  он напарывался на это много раз. И слишком хорошо усвоил урок. И неосознанно боялся. Больше не выглядело совпадением, что его дыхание стремительно перешло в паническое, стоило ей надолго к нему прикоснуться. Перешло не потому лишь, что она безнадежно ему нравилась, – нет, еще он помнил ее гнев, давний открытый гнев. И на инстинктах продолжал подозревать опасность, от которой нужно было успеть защититься.

За рабочим столом и в броне служебных обязанностей проще.

– А в лесу мы гуляли с папой – был у нас маленький лес, сразу за городом. Забредали в самую чащу, пусть она и не была такой уж дремучей, а там узнавали птиц по голосам, искали ежиков под кустами и все такое прочее... Но близки мы не были, наоборот. Папа ждал мальчика. И я с самого начала была не такой, как ему хотелось. Во всем. В играх, прическах, нарядах. В том, что любила растить на подоконнике цветы вместе с мамой, а не копаться в моторе «Волги». В том, что просила на день рождения пианино, а не велосипед... Не хочу ассоциировать с собой имя Слава. Этот мир не позволяет взять новое, а все-таки я нашла простой выход. И... мне понадобилось два года, чтобы разобрать воспоминания и стать собой. Вместо кого-то другого, кем я была в обеих жизнях, пытаясь сделаться симпатичней для папы. И выглядела, само собой, далеко не так, как сейчас. Но запомнила, что выручил меня именно он. Потому что лес... это было место, в котором мы оказывались заодно. Такого я не чувствовала нигде. И ни одно воспоминание о маме не могло этого перекрыть, хотя она ждала как раз девочку...

Через него проходили тысячи похожих историй, но он слушал обостренно, как первую, и силился представить, как можно выглядеть, если заглушить эту выразительную женственность. Образ не складывался, нетренированная фантазия заходила в тупик.

– После моей смерти они разошлись, я узнавала. Боюсь, по-другому быть не могло, – в ее спокойном голосе впервые обозначилась звенящая горечь, такая трудноуловимая, что ее можно было принять за утомление. – А я... я пролистала свою прошлую жизнь год за годом и поняла наконец, почему меня тянет к мужчинам, которые держатся закрыто и неприступно. В лучшем случае. В худшем – делают больно. И которым я как личность нисколько не интересна.

Мурашки разбежались по его телу начиная от ее ладоней; он шевельнул было губами, собираясь сказать что-то, чего еще не сформулировал, но она опередила:

– А что узнали о себе вы?

Последовала долгая пауза, во время которой он напряженно отыскивал выводы, и в конце концов она с дружелюбным укором побарабанила пальцами по его рукам:

– Вы пытаетесь думать. Не думайте сейчас, хорошо?

– Я узнал... узнал, что похож на отца. Что дружил со мной только пес, большой, лохматый и дворовый. А девочки... смеялись. Что мы ездили к морю, а может, жили там. Что я не любил детсадовский борщ. Что падать из окна... это больно, – губы задрожали, горло стиснулось, и он побоялся продолжить.

Она почувствовала и накрыла его углами своего платка, достаточно просторного, чтобы хватило обоим.

Они помолчали. Он ощущал, как она мерно дышит, и его дыхание тоже замедлялось, становилось полнее, а дрожь проходила. Взгляд отстраненно скользил по расплывчатым столам, затаившимся в полумраке, по тускло отблескивающей пряжке портфеля, по высокому стулу в пятне оранжевого света... Так за время, проведенное в стоматологическом кресле, успеваешь изучить каждую щелочку на потолке и каждый сегмент на лампе, нависшей над тобой.

Удивительно: он старше ее по-здешнему на... сколько? На семнадцать лет? Пусть даже земные годы слегка их равняют. Но именно она в этой странной роли – то ли сестра милосердия, то ли ближайший друг, которого у него никогда не будет, то ли мама. А он – человек в ладонях, как та скульптура у входа, и ему не нужно решать ничего.

– Я бы себе не помог... Если б остался с этим наедине.

– Так вы все-таки не верите, что телесно знаете больше, чем я могу вам рассказать? Ну правда: как бы я заставила ваши легкие дышать, будь они против? Я только подталкиваю в нужную сторону, чтобы вы нашли это в себе. И вы находите. Потому что в вас это есть.

– Может быть... – бормотнул он, припоминая, что на ее губы среагировал определенно без влияния разума.

– Помилуйте, я не гений ментальной терапии! Наше отделение и рядом не стояло с доской почета. Мои знания, мои руки, владение голосом – единственное, что у меня есть. И я всего лишь мать-одиночка, которая родила собственную маму и соскребает весь свой опыт терапевта, чтобы не двинуться от этого. А еще... вечно оттягивает возвращение домой. Потому что опять будет трудно. Даже зазывает дополнительных пациентов, можете вообразить? – она и шутила, и не шутила. – Иногда я думаю: лучше бы мне родить обычного постороннего человека, и шут с ними, с исследованиями. Проведут без меня! К слову, я все еще могу отказаться от этой родственной связи. Несмотря на все то, что сложилось ради нее, и то, что я способна из нее взять. Сообщу, будто не справляюсь, подпишу пару-тройку документов... Но все же, все же.

– А я... всего лишь сухарь, зачерствевший в кресле чиновника. И не больше, – выговорил он устало.

– Сухарь?.. Что ж, вам виднее! – по голосу слышно было, что она улыбается. И ему мучительно захотелось обнять ее, стиснуть опять изо всех сил, уютную и теплую, и уткнуться в шею, чтобы отсрочить одиночество. – Так вы хотели бы впускать к себе в душу все... восемьдесят примерно человек, проходящих через вас за день? Да, у меня тоже хорошая память на детали. А ведь эта черствость защищает вас.

– Вот здесь вы неискренни... Я не верю. В тот раз вы говорили ровно обратное, – мрачно сказал он. Вышло почти прежним тоном, и на долю секунды ему стало жутко, что он опять впадет в это и больше не выберется.

– Зато сейчас я объективна, – веско сказала она, сильнее запахивая на нем платок. – И пока вы в таком состоянии, нападать на вас не стану. При всем желании – моем или вашем. Если захотите, доспорим попозже... Тем более это чистая правда – насчет защиты. И тогда я об этом знала. Но слишком нервничала, чтобы вспомнить свои рабочие выкладки... Я тоже не могу совладать с напряжением, замечаете? Хотя сама врач.

Она дала ему обдумать эту мысль.

– А что вы видите в своей министерской работе? Вы же что-то в ней видите, иначе зачем выполняете ее? Просто хочу представить.

Он ответил не сразу. Над всем, что касалось официально-строгого, теперь высилась требовательная фигура отца. И на первый взгляд разделить его и себя было нереально: тот успел загородить его личность, промелькнув в паре обрывочных воспоминаний. Но полное совпадение было кажущимся. Чем дольше он сравнивал, тем четче видел себя.

– Для своей работы я подхожу, – заговорил он медленно. – В ней нужны точность, выверенность. Умение запоминать и сопоставлять, находить ошибки... В том числе в чужой сфере, которую знаешь неглубоко. Планировать, придерживаться плана и следить, чтобы придерживались другие. Отказывать, если это целесообразно. То есть... каждый день контролировать множество важных мелочей и за каждую отвечать. А доверить все это случайному работнику... Нонсенс. И еще сам я ошибаюсь редко: чтобы ошибаться, нужно позволять себе расслабление...

Он осмыслил,  ч т о  сказал, и у него вырвался тихий стон.

– Пусть, пусть. Мы не об этом, – примирительно сказала она. – Мне тоже видится, что эта должность ваша. Я со своей памятью не вписалась бы: тут нужна «миллиметровка», а не цветочная поляна.

– Но теперь... когда я вспомнил... Я не тот человек? Я не смогу там работать?

– Если есть желание – вполне сможете, почему нет? Та жизнь не определяет, каким вам быть. Она лишь показывает, каким вы были тогда, – чтобы сделать выводы и измениться, если хочется. Не стоит ни замыкаться в ней, ни отталкивать ее... Хотя вашему руководству знать о вас такие подробности необязательно. Скорее всего, нам придется оставить вашу страницу в базе незаполненной... Если вы понимаете, о чем я, – добавила она осторожно.

А он думал о том, что, может быть, отталкивать отцовское влияние и не понадобится. Если оставить его в своих рамках, а себя – в своих. Она же не оттолкнула, не закопала образ поглубже как проблемный и болезненный? Она впустила его в теперешнюю жизнь и держала на виду. Шишку с желудями, сережки-листья, узоры на блузке... Наверное, это давало ей что-то. А если давало, не отнимая, то в этом была своя нелогичная правильность.

Да, вывод пришел через логику, пришел механически, но все-таки сам. Чувствам еще нужно было учиться.

Она шевельнулась позади него, втянув воздух как-то особенно, и он осознал, что совершенно не представляет, который час. В платке ему стало умиротворяюще-тепло, даже жарко, но, какими бы ни были его обстоятельства, он не имел права так долго быть ребенком, раз ее ждал настоящий. Формальным поводом могло считаться то, что у него начинала ныть шея.

– Я... хочу встать.

Она встрепенулась:

– Хотите? Или можете?

– Смогу, если надо... – он запутался, пытаясь угадать, какой ответ удачнее.

Но она не стремилась анализировать.

– Как скажете. По-моему, для сознания и правда чересчур на сегодня.

Она развела концы платка и аккуратно уперлась ему в плечи, помогая сесть. Он сел и застыл, пригвожденный скакнувшим кровяным давлением, а пока в глазах мелькали мушки, она с неловким смехом разогнула одну свою ногу, затем вторую. Руками.

– Уф-ф... Честно говоря, не встану я сразу. Ужасно засиделась! Вы мне дадите еще пару минут? – кротко спросила она.

Он, крайне озадаченный, только и сумел, что кивнуть. Да ведь у нее давным-давно нечеловечески затекли ноги, но она и голосом это не выдала. Потому что так было нужно. Теперь же как ни в чем не бывало пригладила волосы, совсем растрепанные, откинулась на стену и вытянула ноги, накрыв колени юбкой.

– Хо-ро-шо! – сказала она, улыбаясь, и прикрыла глаза.

Туфель на ней не было, они стояли рядом. А халату, судя по всему, было не привыкать к чудовищным складкам.

Он близоруко прищурился и озадачился еще больше, когда высмотрел на ее щеках серые дорожки от потекшей туши. Моргнув, по наитию склонил голову – чтобы обнаружить кое-где на своей рубашке пятна похожего происхождения.

Кажется, он что-то пропустил, когда потерял сознание.

Его смутно потянуло сесть так же, и он придвинулся к стене, беспричинно разрешив дополнительные минуты себе самому. Спина получила опору, и он облегченно вздохнул, уговаривая себя, что к слабости можно приспосабливаться постепенно.

– Так удобней, да?.. Боже, я такая дурочка! Вы ведь плохо видите! – спохватилась она и оглянулась на стол. – Может, подать очки?

– Не надо, нет! – сказал он торопливо, опасаясь, что наденет с ними прежний свой образ.

Да и зачем ей срываться с места, если у них появилось еще немного совместной тишины под стук дождевых капель?

– Я думал... я задержал.

Она усмехнулась чему-то своему.

– Хотела сейчас сказать: ну и пускай. Но ведь как будто не должна... Я научусь. Со временем.

И, сидя вот так на пуховом платке, в мятом халате, с размазавшейся тушью, она без перехода заговорила с неожиданной врачебной твердостью:

– Теперь давайте о вас! Послушайте, пожалуйста, это важно. Завтра вам нельзя работать. В идеале не только завтра, но тут уж как карта ляжет. Посмотрим, получится ли это как-то оформить... Потому что среда – ваш приемный день, а такой поток чужих жизней будет губителен. Сохранившихся воспоминаний обычно больше, чем сознание показывает в первый раз, и до них очень даже можно докопаться. Но учтите: если отнесетесь к запрету легкомысленно, все наши усилия пойдут насмарку. Вплоть до того, что начнет разламываться «миллиметровка»... Да, я собралась хорошенько вас напугать, чтоб вы не подумали, что отделались клинической смертью, а дальше хоть трава не расти. Помните о своей нагрузке в следующем году? А о моих научных изысканиях? То-то! Работу над собой и над памятью нужно продолжать. И потому сообщаю, что завтра прием и у меня – в первой половине дня, в процедурной. В общем, это приглашение посидеть в очереди ко мне... Увы, тоже немаленькой. Могу пообещать, что не последую вашему пагубному примеру и уделю больше трех минут.

– А... взять что-нибудь нужно? – опыт, которого он предпочел бы не иметь, утверждал, что медучреждения так же непредсказуемы, как и женщины.

Она непринужденно сбросила воинственно-деловую интонацию, как тогда сбросила платок, и знакомо сложила ковшиком ладони.

– Возьмите с собой себя, – сказала она просто.

Он зачем-то повторил этот жест, неумело и скованно. И если раньше эмблема НИИ была для него о пациенте, который спит в руках медика, то теперь он сам держал того, кем был когда-то. Кого потерял, а затем нашел. И собирался с духом, чтобы помочь ему, а через него – себе.

– Разве такое бывает? Разве можно вспомнить... когда даже не помнишь, зачем делаешь то, что делаешь?

– Бывает и не такое. Если, конечно, соблюдать три условия. Тепло, понимание. Забота, – последнее слово она прошептала.

– А сейчас забота была... профессиональная? – с усилием спросил он.

Она не ответила. Точнее, ответила на что-то другое, и горечь в ее голосе слышалась яснее.

– Признаться, сама я нуждаюсь в заботе совсем непрофессионально. Ее не так-то просто все время отдавать, когда почти не получаешь. И я уже начинаю делать глупости...

Опустив взгляд, она накручивала на палец светлую прядь. Ей стало заметно сложнее управляться со словами, она подбирала их долго и едва выталкивала из себя. Как будто им было спокойнее укрываться во внутренних сумерках, а яркий свет слишком уж бесхитростно высвечивал всю их неприглядность.

– На самом деле я пойму... пойму, да, если вы выберете другого специалиста. Простите меня. За... то... что здесь было. Может, на сегодня вина и правда многовато, меня занесло. Сама не соображаю, как это сделала. Еще и в момент... когда мы вышли на состояние беззащитности... Думаю, вы догадываетесь, что такое запрещено категорически, и... и могла бы идти речь об отстранении меня от практики на какое-то время, не то что от работы с вами. Меня извиняет... или спасает... то, что самая тонкая, эмоциональная, часть наших взаимодействий успешно окончена – хотя многое я нащупывала чисто интуитивно. Если бы знала, что стена вскроется, не стала бы начинать сегодня, одна... Но вышло, кажется, неплохо для моего уровня подготовки. Первую помощь после потрясения я тоже оказала, а дальше мое дело – память. Само же сознание стабилизировать будет психолог. Вижу, и мне не помешало бы сходить к нему снова, раз до сих пор... что-то творится... Мне дико, дико стыдно.

У него разом отлегло от сердца – отлегло настолько, что он лишь в этот момент по-настоящему ощутил, как стена холодит лопатки. Теперь, когда он мог сидеть, она перестала прятать чувства за терапевтической уравновешенностью, и его поразило, что  э т а  женщина может в душе распадаться на куски, как распадался только что он, а выглядеть такой изумительной, какой он ее видит.

– Спасибо. За то, что здесь было, – повторил он. И, поколебавшись на протяжении нескольких вдохов и выдохов, едва ощутимо тронул мизинцем ее мизинец. Прежние прикосновения отменились, и пришлось принудить себя сделать что-нибудь самостоятельно. А вообще-то он пожалел, что сел. – И... я приду. Конечно приду.

Она посмотрела на их руки, затем на него – внимательные, непонятно-блестящие глаза. А он отвернулся, ему опять стало сложно. Пусть внутри у него что-то разжалось, вылившись слезами, пусть научился он по-новому строить фразы, не заметив, когда и как это произошло, все же одного вечера было недостаточно, чтобы научиться жить с тем, что он был жив. Равно как и чувствовать себя с ней свободно. Даже если бы не случилось той откровенной сцены, такая непривычно бережная работа с сознанием не могла не вызывать растерянной благодарности. Хотя он знал, прекрасно знал, что она делала это для всех.

Им давно пора было занять места врача и пациента, а если и нет, то по крайней мере вновь обрести имена. Он чуть не переспросил, как ее зовут, привыкнув воспринимать на слух и через касания, а затем подумал вдруг, что ей больше подходит имя Света, просто Света – без полных форм и официальных обращений.

– Будет правильно, если я тоже сделаю одно признание, – пробормотал Валерий Алексеевич не без смущения. – По правде говоря, я совсем не запомнил, сколько на вашем пальто пуговиц. Я... хм... всего лишь увидел его в шкафчике, когда вы доставали халат.

Она уперлась недоумевающим взглядом в его лицо. Прыснула. И, трясясь от смеха, уронила голову ему на плечо.

– Раз так, придется нам поработать как следует! При такой короткой памяти я не могу допустить вас к выполнению сверхважных министерских обязанностей...

– Я уже не знаю, чьи обязанности сверхважные, – сказал он честно.

Света быстро смахнула что-то со щеки и с недоверчивой усмешкой растерла по кончикам пальцев черное.

– Все, благодаря которым человеку с человеком становится легче.



КРАТКИЙ, НО СОВЕРШЕННО НЕОБХОДИМЫЙ ЭПИЛОГ


Валерия Алексеевича вывела из здания Света, на всякий случай крепко ухватив под локоть и держась поближе к стене.

– Вы хоть намекните, если соберетесь падать. Тут я буду бессильна!

– Не соберусь...

Даже имей он желание спорить, энергии не осталось ни на это, ни на запоминание пути по коварным коридорам. Голова так потяжелела от впечатлений, что ему тоже неимоверно хотелось уложить ее куда-нибудь надолго, лучше всего до утра.

За руль Света его не пустила, хотя он и не рвался с учетом обстоятельств, и самолично усадила в такси.

– Чудесно, теперь я буду уверена, что вы вернетесь хотя бы за машиной! – бодро объявила она, придерживая капюшон на ветру, и обратилась к водителю то ли с просительным требованием, то ли с требовательной просьбой: – Проследите, пожалуйста, чтобы он без приключений добрался до квартиры. Высоко подниматься? – это уже к Валерию Алексеевичу.

– Третий этаж. Без лифта, – рассеянно отозвался он с заднего сиденья, пытаясь пристегнуться, но никак не попадая пряжкой ремня безопасности куда следует.

– Так сами и... проследили бы, – водитель косился на обоих подозрительно. Очень может быть, что его напрягало наименование на фасаде НИИ и то, что Света не до конца оттерла тушь.

– Извините – мне на троллейбус! – предельно вежливо, но безапелляционно возразила она. И, захлопнув дверь за пристроенным пациентом, коротко махнула ему на прощание затянутой в перчатку рукой. Тот неловко моргнул и втихомолку порадовался, что ему больше не нужно ей противостоять.

Такси тронулось. Сквозь забрызганные очки и стекло автомобиля он еще увидел, как Света идет к остановке, отворачиваясь от дождя и обходя лужи по краю (рабочие туфли она сменила на сапожки), а затем мимо поплыл вечерний город, весь в огнях. И словно не существовало ни институтов, ни министерств, ни опекаемого мира с его нескончаемыми проблемами – можно было просто откинуться на подголовник и до поры до времени о них забыть. Забыть даже о том, что водителю не мешало бы четче следовать ПДД, если он не хочет вписаться в переднюю машину.

Забыть  п о ч т и...

Когда они остановились на светофоре в хвосте вереницы авто, внимание Валерия Алексеевича привлек пес, который целеустремленно рысил вдоль дороги. Массивный, вислоухий, золотистый с черным подпалом и пушистым хвостом колечком, он смахивал одновременно на дворнягу и на леонбергера – откуда взялось в голове название породы, можно было только догадываться.

Их взгляды скрестились, и Валерий Алексеевич вдруг различил: то невнятное чувство при встрече с крупными собаками, которое он до сих пор принимал за глубинную опаску, было совсем не ею.

И быстро открыл дверь.

Пес, будто того и ждал, снялся с места, и туша, облепленная мокрой взлохмаченной шерстью, нырнула внутрь, разом заняв весь салон.

– Куда?!.. С грязными лапами! – возопил водитель.

– Это мой. Такая удача, – пробормотал Валерий Алексеевич, не пытаясь отыгрывать заметные эмоции. Он торопливо ощупывал загривок, боясь найти и не находя ошейник, и в груди опадало волнение, всколыхнувшееся было в секунду до такой степени, что сердцу стало больно ударять о ребра.

– Нет, вы мне ответите! Что за народ пошел? Пусть это страшилище только попробует напачкать!..

Горел зеленый, сзади сигналили, и водитель, не прекращая ругаться, вынужденно отвлекся на дорогу. А Валерий Алексеевич, надежно закрыв дверь, одним уверенным движением спихнул пса на пол, и тот улегся неожиданно компактно, поблескивая карими глазами с несобачьей многозначительностью. После чего, зевнув во всю пасть, удовлетворенно опустил увесистую морду на колено поверх пальто.

Вслед за ним наконец-таки смог зевнуть по-настоящему и Валерий Алексеевич, прикрывшись рукой, и тяжесть в голове сразу стала меньше.


16.12.2022–24.01.2023 (основная часть), 31.01.2023 (внезапный эпилог)
(ред. 05.08.2023)


Рецензии