Школьный спектакль

     На сцене «Гамлет». Выпускники-десятиклассники – и они же многолетние участники школьного театрального кружка –  играют его. Точнее, ключевые сцены трагедии : всего «Гамлета» кто же выдержит? Спектакль удался, ибо пятиклашки, сидевшие в первых пядах, раскрыв рты перестали болтать ногами и, что еще показательней, даже забыли растереть незаметно вынутые из носов казюльки о тыльные стороны стульных ножек. Особенно всех потрясла знаменитая сцена, когда Гамлет сцепился врукопашную с Лаэртом в могиле Офелии.
     Лаэрта играл здоровенный детина с большим искривленным ртом, выпученными глазами, издевательски-умным взглядом и белобрысыми кудрями. У него была странная привычка без повода опускать голову на грудь и беззвучно смеяться. А если кто-то участливо спрашивал его, что с ним и не болеет ли он, детина предлагал ему послушать, «бьется ли еще его сердце». Когда же сердобольный приятель прикладывался доверчиво к его груди, тот делал ему неожиданно «саечку» или стискивал больно громадными лапищами или просто симулировал жест удара «под дыхло». Словом, следовала всегда какая-нибудь «приятная неожиданность». А поскольку ребята снова и снова попадались на его трюки, он уверовал в собственный актерский талант. И даже с учителями, когда те его отчитывали, позволял себе иной раз с преувеличенным и театральным вниманием выслушивать их, поддакивая им чаще и охотней, чем того требовала ситуация. Садясь же за парту после подобного «пропесочивания», он коротко поднимал руку, как бы для того, чтобы задать последний вопрос, но в тот момент, когда учитель обращался к нему, исполнял безнадежный жест, как бы говоря, что вопросов уже нет и быть не может, а учитель абсолютно во всем прав.
     Ну, а Гамлета играл тоже выпускник-десятиклассник, но по внешности и манерам совершенно ему противоположный. Высокий и худощавый, всегда коротко подстриженный, на первый взгляд скромный, но втайне честолюбивый, этот парень старался смотреть на всех с одинаковым выражением лица : печальным и сочувствующим вместе. Рно ему просто в себе больше всего нравилось. Приятели считали его эгоистом и жадиной, он же упрямо сваливал все на обстоятельства жизни : отец, мол, ушел из семьи, и на его узкие плечи легли все тяготы жизни. Самым удивительным в нем было его трогательное стремление преодолевать собственные слабости, однако, опять-таки, преодоление это часто не шло дальше театрального жеста. Бывало, если его просили занять на сосиски или коржик в школьном буфете, он доставал из кармана копеечную мелочь, тряс ею на ладони, а когда проситель удалялся с понимающим кивком головы, все-таки догонял его и совал в кулак тщательно припрятанную в штанах рублевку : стыдился, наверное, своих малых пороков, но не мог, а может втайне и не хотел их побороть. Потому как уже видел, как они сами собой оформляются в его крошечный актерский «амплуа» - и оставалось только записаться в театральный кружок, что он и сделал.
     В тот памятный день Лаэрт ткнул Гамлета  тщательно затупленным концом деревянной рапиры сильнее обычного. Наверное, он хотел над ним подшутить. Он даже голову опустил по привычке на грудь, хотя исподтишка глаз не сводил с коллеги. А Гамлет, почувствовав болезненный удар в правый бок, вспомнил самостоятельно прочитанного толстовского Ивана Ильича, вспомнил, как у них сосед прошлой весной умер от рака, вспомнил часто плакавшую в последние годы мать и, расслабленный и до глубины души «размягченный ролью», он стал думать, что удар смертелен. И что сам он скоро неизбежно умрет. У него даже слезы выступили на глазах и он судорожно несколько раз сглотнул слюну.
     И это было настолько неожиданно, но правдоподобно, что учительница литературы и она же ведущая театрального кружка, поднеся платок к лицу, дискретно кивнула ему, показывая, какой он прекрасный нашел жест. И юный Гамлет, войдя в струю, хотел еще что-то показать от себя, чего не было у Шекспира, и что может быть еще лучше дошло бы до наших провинциальных балбесов :
он уже повернулся было к зрителям, полуоткрыв рот и с ужасов глядя в зал — ну до шекспировских ли здесь слов, когда речь идет о жизни и смерти ? — да как назло склочные пятиклашки, которым, наверное, стало скучно, возмущенно зашикали на него с первых рядов.
     А ведь он был прав, незадачливый юный артист! он всего лишь хотел в своей игре вывести за скобки условность — сие необходимое условие любого искусства и в то же время его вечную Ахиллесову пяту. Ведь когда Гамлет узнает о том, что рапиры отравлены и понимает, что смерть его неизбежна, он продолжает говорить какие-то прекрасные и глубокие шекспировские слова, хотя, между нами, по жизни он должен был бы замереть как вкопанный. И тогда по причине шоковости переживания ему пришлось бы выдать что-нибудь этакое невразумительное, смазанное, несценическое. И в любом случае абсолютно негениальное, ничего общего с Шекспиром не имеющее, ибо человек в такие минуты начисто забывает о внешнем мире.
     И быть может актер, который как следует вжился бы в состояние обреченного на близкую смерть героя, вжился бы так, точно он сам смертельно ранен, — да, быть может такой актер, отважившись на некоторое сознательное забвение внешнего мира и на вытекающую из него некоторую невразумительность сценического жеста, все-таки потряс бы зрителя новыми и доселе неиспробованными средствами выражения. Но, но... мешают слова Шекспира. Их нужно произносить хочешь того или не хочешь. А ведь есть ситуации в жизни, когда слова не нужны. Вообще никакие слова. И это как правило самые решающие, роковые, экзистенциальные ситуации. И подобных ситуаций в «Гамлете» не счесть.
     Мы имеем, таким образом, неразрешимое противоречие. С одной стороны, замысел Шекспира настолько глубок, настолько все действие пьесы скользит по грани между этим миром и потусторонним, и настолько само это скольжение подано правдоподобно, что буквально в каждый момент восприятия хочется остановить действие : чтобы как следует вдуматься в него и просто помолчать. Да, эти малые промежутки шекспировской трагедии, во времени близкие секунде, а в пространстве напоминающие нутро иглы, — вот они-то и составляют внутреннее, метафизическое пространство «Гамлета». А также его внутреннюю, вневременную вечность. Вот в них-то и хочется окунуться. Задержаться в них как можно дольше. Но, но... мешают слова Шекспира.
     Эти слова, с одной стороны, только и создают названные драгоценные промежутки, а с другой стороны они же не позволяют в них задержаться. Каков парадокс! И выхода из него нет никакого. Снова и снова мы потрясаемся шекспировскими словами-красотами, которые вроде бы плетут паутину над бездной, но бездна оказывается выдуманной и театральной. И это снова и снова действует нам нервы, как уже сотню с лишним лет действовало на нервы одному великому русскому старцу. Правда, со своим безукоризненным вкусом он выставил на посмешище все-таки не «Гамлета», а «Короля Лира». Боже, как же он был прав! Ведь что выяснилось? Что даже в самом великом искусстве нет по сути ничего, кроме удивления и восхищения, кричащих на тысячи ладов.
     А где же тайны и бездны? Они намертво застряли в словах, как мухи в паутине. Ееужели это так? Выходит, что так. И вот, вспоминая об этом наивном, растерянном, почти комическом и все-таки пытающемся искренне изобразить ужас предстоящей гибели взгляде нашего провинциального Гамлета и сравнивая его с игрой таких профессионалов, как Оливье или Смоктуновский, я лишний раз убеждаюсь в насквозь условной природе искусства. И заодно в полной необязательности поклоняться ему. Хотя бы уже потому, что искусство, это – не Свет, а в лучшем случае – вечный (одухотворенный) сумрак.


Рецензии