Глава 7-я. Вот и лето прошло... Роман Монолит

Глава 7. “Вот и лето прошло”

   Вот и лето прошло,
   Словно и не бывало.
   На пригреве тепло.
   Только этого мало.

   Город прощался с ушедшим в историю, очередным летом. С балкона Марк разглядывал соседнее озеро, парк с каруселями и праздно гуляющую толпу. Горожане, ничего не подозревая, садились в кабинки ”Чёртового колеса”, а безжалостный механизм как гигантская кофемолка перемалывал время. Огромный, монолитный год был раздроблен в мелкую пыль секунд и эта пыль, просачиваясь сквозь пальцы горожан, безвозвратно исчезала. Динамики громогласно, на весь парк, пытаясь достучаться до каждого, продолжали бить в набат голосом известной певицы:
   Всё, что сбыться могло,
   Мне, как лист пятипалый,
   Прямо в руки легло,
  Только этого мало.

   Понапрасну ни зло,
   Ни добро не пропало,
   Всё горело светло,
   Только этого мало.

   Жизнь брала под крыло,
   Берегла и спасала,
   Мне и вправду везло.
   Только этого мало.

   Листьев не обожгло,
   Веток не обломало...
   День промыт, как стекло,
   Только этого мало.

   Полгода пролетели незаметно. Полгода — это сто восемьдесят полноценных жизней мотылька-однодневки. Марк как опытный художник-аналитик умудрился в эти сто восемьдесят дней вместить такое количество событий, на которое у других уходят
годы и даже десятилетия.
   Прошло полгода после творческой дуэли с Натюраевым, после эпохального “гипсового побоища” с Дудинцевым. Полгода назад юный художник взял академический отпуск и превратил его в творческий.
   Полгода назад весна только-только вступала в свои права. Природа — гениальный художник-реалист, рисовала классические пейзажи зелёным цветом, затем как волшебник академическую классику превращала в жёсткий авангард. Маститые художники спорили с природой, доказывая ей, что такого зелёного цвета в природе просто не существует. Работники палитры и мольберта ломали копья-кисти, рвали на себе рубашки-холсты и, почти доказав свою правоту, получали новый сокрушительный удар — нереальный изумруд зелени рождал есенинский “яблонь дым”, белый как... Да никак, просто белый, как “белых яблонь дым”, и, если ты не увидишь его своими глазами, ни за что не поверишь, что такой цвет существует. Пока противник не пришёл в себя,
природа добивала его розовым “дымом” цветущей айвы.
   Полгода прошло. Природа — юный, щедрый на краски художник, набралась опыта. Полотно ”бабьего” лета она писала преимущественно красным, оранжевым и золотым. Город как купол церкви, переливаясь золотом, был виден издалека. Золото, щедро разбросанное природой — доступно всем и не принадлежало никому. Этим богатством можно было владеть только всем вместе. Если какой-нибудь корыстный горожанин, желая обогатиться, собирал золото за пазуху, оно, как в сказке, превращалось в черепки-листья.
   Марк с высоты двенадцатого этажа любовался несметными сокровищами. В отличие от глупых, корыстных горожан, художник с умом обкрадывал природу. Украденное “рецидивист” складировал в сокровищницах своих полотен.
   Творческий марафон полгода назад Марк начал бодро. Рванув на старте, продолжал держать темп. “В здоровом теле — здоровый дух”, — с детства его учили поборники физической культуры. Следовательно, нужно было думать не только о духовной
составляющей, но и о бренном теле. Полгода назад на старте творческого марафона каждое утро художник-марафонец начинал с небольшой пробежки. Озеро возле дома — два-три круга и обратно. Дальше пятнадцать-двадцать минут зарядки: отжимание, пресс, растяжка, гантели, гири, груша... Затем душ, плотный завтрак, и только после этого начинался рабочий день.
   Четыре месяца назад как-то незаметно ушли в прошлое утренние пробежки. Само понятие утро стало абстрактным, как его творчество. Работал, пока работалось, уставал — ложился спать, просыпался, только выспавшись. Высыпаться было просто необходимо — работа на износ. “Сон душу лечит”, — проповедуют носители христианских ценностей. “Сон — это здоровье”, — вторят им атеистически настроенные оппоненты. Поспать Марк любил и поэтому был согласен и с теми и с другими. Благо, ненормированный рабочий график позволял.
   Несмотря на сбитую хронологию дня, остался его прежний распорядок — “рано утром” (пусть даже в десять вечера) зарядка, душ, завтрак, работа. Творческий человек работает двадцать четыре часа в сутки — даже во сне, поэтому здоровый богатырский сон нередко прерывали мыслеформы, не до конца продуманные днём. Тогда Марк вставал и, пока всё это было свежо, работал по системе Менделеева. Около десятка “периодических таблиц”,
приснившихся ночью, уютно расположились на холстах и ждали своего признания.
   Как говорят технически грамотные физики: ”Человек не машина, машине отдых нужен”. В вечном споре “лириков” и “физиков” художник был на стороне “лириков”, следовательно, этого постулата не знал. Но лампочки в люстре, сгорая, спускали его с небес на землю. Лампы накаливания, именуемые в нашей стране “лампочками Ильича”, запатентованные американским аферистом Эдисоном, но изобретённые русским инженером Лодыгиным, горели, как спички, не выдерживая творческого накала юного дарования. “Виноградная” люстра теряла своих “воинов света”, но, только когда в бою сгорал последний, юный “лирик” обращал на это внимание и менял лампочки. В рабочем
прожекторе Марка не было ламп накаливания. “Свет людям” несла “нетленная” дуго-ртутная лампа. Она ни коим образом не была связана ни с Эдисоном, ни с Лодыгиным, ни, тем более, с Ильичём. История её изобретения напрямую или косвенно связана с загадочным Николой Тесла. Не в обиду Ильичу, но за полгода эта лампа не подвела не Теслу, не Марка. Художник с большим уважением говорил про неё: “Наш человек”.
   В мастерской за это время многое изменилось. Десяток подрамников разных размеров с загрунтованными белой эмульсией холстами громоздились в углу комнаты. Их, а также масляные краски, растворитель, лак и кисточки примерно раз в месяц привозил Эпштейн. Так же регулярно в прихожей на тумбочке учёный оставлял конверт с энной суммой денег. Незначительной, но позволяющей не отвлекаться по мелочам. Сам собой как скатерть-самобранка холодильник наполнялся свежими продуктами и освобождался от просроченных. Инженер со стажем, а, следовательно, закостенелый материалист, не приветствовал учение о голодном художнике. Советский учёный был убеждён: сытым должен быть и художник, и поэт, и строитель, и комбайнёр. С разрешения Марка Американец сделал себе дубликаты ключей от квартиры и почтового ящика. В конце месяца Эпштейн оплачивал коммунальные услуги, а квитанции аккуратно складывал в отдельную папку на рабочем столе. Жил художник как советский космонавт — на гособеспечении, только не государства, а Эпштейна. Так же, на этот раз незаметно от Марка, учёный отслеживал приходящую корреспонденцию. Неблагонадёжную, ту, что может помешать творческому процессу, отбраковывал. Нет, эти письма он не забирал с собой и не выбрасывал. Наоборот — аккуратно складировал в папку с квитанциями, не показывая Марку, что в данном случае было всё равно, что выкинуть. Судя по неиссякаемому “гособеспечению”, вера в творческую элиту со стороны технической интеллигенции была по-прежнему крепка.

***
   Учёный муж в первые же дни творческого отпуска попросил “отпускника” не зацикливаться на изобразительном искусстве и попробовать свои силы на литературном поприще. “Не стоит сразу начинать с романа, не стоит писать повесть, начните с дневника. Мне будет интересно узнать склад Вашего мышления, пути прихода к данной картине, технику и методологию использования моих красок. Опишите Ваши переживания, эмоции. Мне не нужны самые сокровенные тайны, только то, чем Вы готовы поделиться. Поверьте, это не моя прихоть, это может потом пригодиться для работы”. Начинающий литератор к этой просьбе отнёсся с пониманием — каждый день в “общую тетрадку” вносились сиюминутные мысли и решения глобальных проблем, отношение художника к соседу и к человечеству в целом. Была там описана работа над своими картинами и то, как бы он сам написал “Джоконду” и “Ночной дозор”. Чего только не было в этих дневниках, недаром на обложке крупными буквами было написано — ”Общая тетрадь”.
   За полгода далеко не одна тетрадка, исписанная от корки до корки, легла на книжную полку. Были в тех тетрадях и вечные споры с Толиком Худяевым. Они часами доказывали друг другу очевидное, но это был спор глухого со слепым. Толик объяснял, что Рембо и Рэмбо — это разные люди, они даже не родственники, и один из них, как бы это помягче, — не поэт. Потом с упоением читал того же Артюра Рембо, а также Байрона и Бальмонта, Пушкина и Есенина, Анчарова и Гудзенко и так далее, и так далее. Выслушав отзыв художника, покрывался холодным потом: “Красиво и всё? Я с тебя фигею!” Марк в ответ
доказывал, что Моне и Мане — это два разных художника, и они не однофамильцы. После, как сто двадцати килограммового котёнка, тыкал Толика в репродукции Дали и Шагала, Левитана и Караваджо, Пикассо и Рубенса и так далее, и так далее. Затем возвращал его слова обратно: ”Ну, неужели ты не видишь? Я с тебя фигею!”
   Несмотря на разногласия и недопонимание, он отдавал должное и Толику, и себе, и многим другим. Марк писал о том, как Толик Худяев, он же Худой, при помощи двух-трёх словосочетаний мог сыграть такую симфонию, что Паганини повесился бы от зависти на
последней, оставшейся струне. Как это у него получалось, он не знал, а отвечал неизменным: ”Как-то так”.
   Сам Марк при помощи обыкновенных красок кисточкой писал такие стихи, что если бы их прочитал Александр Сергеевич, он обнял бы автора и со слезами умиления на глазах хвалил бы его: “Ай да Монолинский, ай да сукин сын”.
   Ребята “мистерики”, которых художник в последнее время называл простым хорошим советским словом — “наши”, тоже вытворяли чудеса. Кудесники при помощи семи нот собирали сложные механизмы, разбирали их до винтика и вновь собирали. Снова и снова у них получался автомат Калашникова. Этим “Калашом” ребята укладывали зал наповал. Как? Если бы был известен секрет, то в трудовых книжках в графе рабочая специальность появились бы профессии: художник шестого разряда, музыкант широкого профиля и поэт- многостаночник. Нет, были конечно Пушкин, Моцарт, Да Винчи, получившие свыше секрет творческого “философского” камня. Но, скорее всего, ребята просто не “напрягали мышц” на публику, и поэтому со стороны казалось, что они не творят в муках, а просто работают как рядовые гении.
   Особое отношение у Марка было к творческой критике. Ряд научных деятелей от искусства разобрали Пушкина по буквам, они поняли ход мыслей автора, архитектуру строения его творческого наследия, вывели формулы стихосложения, но, несмотря на всё это, самые гениальные филологи не могут не то что гениального — банального написать.
   Эпштейн читал эти “опусы” не как критик. Учёный сам был автором, только красками его и нотами были цифры. Полотна он писал не хуже Марка, даже не пытаясь тому что-нибудь объяснить — всё равно не поймёт. Это как в спорах Марка с Худым — они говорили одно и то же, но на разных языках, не понимая друг друга. Для того, чтобы один понял другого, нужно было родиться в его языковой среде, для этого нужно было с этим родиться. Этому можно научить, это можно попробовать понять, но это невозможно почувствовать. Владимир Иосифович читал дневники, пытаясь понять ход мыслей, переживания художника, но дневники были нужны не для этого. Если их когда-нибудь показать такому же “Марку” даже в Зимбабве, он их поймёт, как сам Эпштейн легко читал сложные формулы в западных журналах, не зная языка.
   Как-то незаметно художник приобщился к литературному творчеству. Сначала дневники были чем-то вроде ежедневной повинности — сделал и забыл до завтра. Марк сам не заметил, когда монашеское послушание переросло в творческую необходимость. Часть картин автор сначала “нарисовал” в общей тетрадке, и только после, используя эти “эскизы”, перенёс на полотно. Тетради внимательно слушали его жалобы на жизнь и признания в любви, они проверяли на прочность утопические схемы переустройства мира и развенчивали миф о бренности бытия. Читая книги, в перерывах между работой поправки Марк делал не на полях, а в “ежедневниках”, которые нередко становились “ежечасниками” и даже “ежеминутниками”. Каждый раз, закрывая очередную тетрадь, рука невольно тянулась к кобуре — тетрадка слишком много знала. И каждый раз автор дарил невольному свидетелю помилование — если он и заблуждался, то искренне, ему нечего стыдиться.
   Такими же “дневниками” были полотна, к счастью, не “ежедневными”. Даже при “Эпштейновском гособеспечении” времени, сил, здоровья просто не хватало. Рядовой обыватель кинул бы что-то вроде: ”Рисовать — не мешки таскать”. Но за эти полгода, физически не перенапрягаясь, Марк почти довёл свой организм до полного морального истощения. Художник держался на честном слове. Цель поставлена, полпути пройдено,
сворачивать поздно — не по-нашему это как-то. На старте он взял быстрый темп и спёкся немного. Ну, ничего, ничего, да, мы не пскопские, но, всё равно, — прорвёмся.
   Художник без литературных излишеств, но с любовью описывал свои первые пробы и растущий опыт работы с “волшебными” красками Эпштейна. Сначала было непросто. Он как дошкольник в детском садике учился рисовать заново. Начинал почти с нуля, с самого простого: тепло-холодно, светло-темно. В огонь на полотне подбрасывал как дров красной и оранжевой краски — и костёр разгорелся, потянуло теплом. Покропил снежок синей и белой — и мороз по коже. Солнцу совсем немного жёлтого — и глаза слепит. Разбавил ночное небо чёрной краской — и ноль градусов по Кельвину, абсолютный космический холод, кровь в жилах стынет. Марк не был до конца уверен — краски работают или это эффект плацебо, но, даже если это самовнушение, он не смог бы достичь таких ощущений на простых пустышках. “Волшебные краски” работали.
   Условия договора забыты не были, но это уже давно не было главным. Начинающий “волшебник”, как ребёнок — сперва научился ходить, чуть позже бегать, и вот теперь он хочет бегать быстрее всех. Испробовав “тепло-холодно”, “кисло-сладко”, “больно-приятно” он, сдав все спортивные нормативы, выиграв соревнования и чемпионаты, добрался до высшей лиги — дорос до олимпиады ”люблю-любим”. Уже полгода это словосочетание было знакомо Марку не понаслышке.
***

   После той эпохальной встречи в мастерской, после того, как у него в кармане рубашки оказался заветный телефон, он потерял покой. Когда она уехала, он, уже вечером, вернувшись домой, позвонил: “А её пока что нет дома”, — ответил женский голос (наверно мама). Каждые десять минут звонок за звонком — голос на том конце провода заметно терял терпение. И вот, тридцать минут спустя (целая вечность) трубку взяла она:
   — Да, я слушаю.
   — Я это...то есть — это я.
   — Я поняла, — Марк знал, она улыбается, она ждала его звонка.
   — А давай завтра, это...
   — Давай. Где и во сколько?
 Они встретились. Юный кавалер юлить не стал, он сказал ей всё, он сказал ей главное. Она не ответила, улыбалась, но молчала. Главное — не было категорического ”нет”, а дальше... А дальше банальная романтика: концерты, кино, цветы, мороженое, кафе, ну и дальше по списку...
   Ужасный рабочий график всё это как-то незаметно почти свёл на нет. Она не обижалась, она понимала. Заходила в гости — с ребятами и без, по поводу и просто так. Интересовалась: ”Как работа?”, — предлагала: ”Хочешь, что;нибудь вкусненькое приготовлю?” Он хотел — из её рук даже отраву, но она, к счастью, готовила не просто вкусно, а намного лучше, чем вкусно. Каждый раз — в кафе, в кино, у себя дома, он держал её за руки, заглядывал в бездну глаз и говорил, говорил, говорил. Она молчала. Каждый раз хотелось плюнуть на живопись, на “волшебные” краски, на Эпштейна с его контрактом и просто быть рядом. Она это знала, но молчала. Два месяца моральной каторги, два месяца душевного бедлама. Обезумевший художник был на грани — день-два и...
   Утром пришла она. Сама, с чемоданом в руке:
   — Привет. Марк, я решила не мучить ни тебя, ни себя. Давай так — я переезжаю к тебе, думаю ты не против? — Бьянка, улыбаясь, смотрела на “безумца”, — Но учти, когда вся эта эпопея закончится, я жду конфетно-букетный период, долгие ухаживания и колечко в
бокале. Только после этого я, может быть, скажу тебе: “Да”. Ну, не молчи, скажи что-нибудь?
   — Ущипни меня, — это всё, что он смог ей ответить. За него ответили колонки магнитофона:
   “О нашей встрече, что там говорить! —
   Я ждал её, как ждут стихийных  бедствий, —
   Но мы с тобою сразу стали жить,
   Не опасаясь пагубных последствий”.
   Хотя, чего греха таить — Марк опасался. Больше всего на свете он боялся, что всё это из-за эфемерного пока миллиона и Америки в перспективе. Страхи, пусть и не сразу, но развеялись. Так обманывать не сможет даже самая гениальная актриса. Хотя? Да
нет... Он даже думать об этом не хотел. Потом, всё потом, ну а пока — поживём увидим. Главное — она рядом.
   Теперь часть ”гособеспечения” взяла на себя Бьянка: готовка, стирка, уборка. Она не была его домохозяйкой, она была хозяйкой его дома, она была хозяйкой его сердца. Потенциальный жених каждый раз порывался помочь и каждый раз встречал жёсткий отпор:
   — Да успеешь ты, не переживай. Через полгода я на тебе отыграюсь, так что, готовься — пощады не будет. Око за око, тарелку за тарелку. Копи силы, они тебе пригодятся.
   “Мистерики” удивлены не были. Судьбоносное событие было воспринято как само собой разумеющийся факт. Циничный романтик Цитрус их коллективные эмоции облёк в словесную форму:
   — Давно бы так, а то мучаешь парня. А ты, жених, смотри — никаких домостроев. У нас в “Мистерии” трио, а не дуэт, без виолончелистки нам никак.
   Владимир Иосифович принял новость на “Ура”. Во-первых — восстановлен душевный баланс творца, а во-вторых — юная хозяйка взяла на себя уход за холодильником-“самобранкой”.

***
   Учёный, предварительно узнавая о времени прихода ”Мистериков”, старался посещать Марка с ними вместе. Рассказывая бесподобные еврейские анекдоты, забавные случаи из жизни и просто балагуря, он внимательно наблюдал за ребятами. Эпштейн тоже опасался эффекта плацебо. Марк осведомлён о возможностях его красок, а ребята нет. Их реакция на картины — эта лакмусовая бумажка, которую не обманешь никаким плацебо.
   Чувства, эмоции, переживания художник отображал на полотнах по восходящей, поэтому менее душещипательные картины Американец складывал изображением к стене, чтоб не отвлекать присутствующих мелкими мыслями от взрослых чувств. Протестировав на музыкантах новую порцию “переживаний”, учёный по две, три картины отвозил в свои личные запасники, с разрешения Марка, конечно. К делу Эпштейн подходил как профессионал. Прежде, чем устраивать выставку, бросать бисер в толпу, нужно было привлечь выносливых “лётчиков испытателей”. Нужна была эмоциональная оценка людей с богатым творческим потенциалом. Ребята, не подозревая, давали обильную пищу для ума естествоиспытателя. Павлов со своими собачками нервно курили в сторонке.

***

   Сегодняшний день мало чем отличался от вчерашнего и, скорее всего, похож на завтрашний. Сегодня, как и в остальные дни Марк работал не один. У него был великолепный напарник, верный помощник. На проигрывателе крутилась пластинка, игла звукоснимателя передавала сигнал, преобразованный усилителем в знакомую с детства мелодию. Художнику аккомпанировал сам маэстро Моцарт — с утра, без устали, без перерыва на завтрак и обед. Эх, не ударить бы в грязь лицом перед коллегой. Он обязательно должен сегодня сотворить что-нибудь такое-этакое, чтобы Вольфганг Амадей не краснел за напарника. Почему сегодня Моцарт? А почему вчера Худой? До этого ”Скорпионс” и “Битлз”, Лист и “Машина времени”, Пендерецкий и Высоцкий, Луи Армстронг и Цой? Ежедневный репертуар выбирался по неизменной методике Толика Худяева: ”Как-то так”. Цветные ярлыки в выборе не помогали: классика, джаз, авторская
песня, рок-н-ролл — все были равны, никаких приоритетов. Принцип прост до безобразия — мне это нравится. Почему? Один неглупый человек сказал: “Если знаешь, за что ты любишь человека — это не любовь, это уважение”.
   В литературе есть понятие — ”поэты серебряного века”. Их адреса, пароли, явки, то есть имена, отчества, фамилии знают лишь узкие специалисты — филологи, да опытные работники библиотек — раз в год “серебряных поэтов” спрашивают ученики в рамках школьной программы. Скажите, пожалуйста, к какому благородному металлу и веку определить Пушкина и Байрона, Лермонтова и Пастернака, Бальмонта и Блока? Даже классово ориентированные Маяковский и Багрицкий не вмещаются в узкие рамки, нарисованные высокообразованными деятелями филологических наук. В музыке, в литературе, в живописи образовалось огромное количество специалистов, освещающих деятельность ничтожно малой когорты людей. Но без этой малой толики творцов
полчища высоколобых учёных остались бы без работы. Кем был Моцарт, Вивальди, Штраус для своих современников — популярной музыкой, или попросту — “попсой”. Сколько их, ультрамодных деятелей современного искусства, будут слушать не через двести — через двадцать лет?
   Музыка Моцарта отвлекла от работы. Марк сидел напротив полотна и думал, думал... В голове была сумятица. Мысли, сумбурные, несуразные, некогда зарождённые “подземной
проповедью” Эпштейна, роились в голове и мешали работать... Думал о том, что он, молодой автор, желая донести до мира скопившуюся информацию, должен сперва выбрать форму её передачи. Выбор прост до безобразия: джаз, инструментальная музыка, сюрреализм, классическая живопись, балет, поэма, роман и так далее, и так далее. Это всё — формы передачи информации. Дальше в дело вступает незыблемое триединство: материя, информация, мера. Буква, звук — это мельчайшая мера передачи
информации от материи к материи. Эти буквы собираются в более высокую меру восприятия — слово. Слова собирают в предложения, предложения в рассказы, повести, романы и собрания сочинений. А начинать нужно с малого. Писатель, поэт, музыкант, художник сначала учится читать по слогам, после этого заучивает наизусть стишки, читает рассказы. Только освоив эти меры восприятия, не сразу, постепенно, переходит к таким глыбам, как “Война и мир”, “Илиада”, “Джоконда” и сороковая симфония Моцарта. Это тоже меры передачи информации. Но, если буква — это грамм, то настоящий шедевр — это тонны, десятки и сотни тонн. Молодой автор сначала учится читать краски, ноты, буквы. После, как начинающий штангист, осваивая вес за весом, переходит к более сложным произведениям. Затем, не простой выбор — выбор формы передачи, выбор меры. Лишь освоив её полностью, он может подняться на новый уровень и побить свой
или чужой рекорд. А может создать свою, ни с чем не сравнимую меру — это высший пилотаж. Здесь не всё столь же линейно как в литрах, граммах и километрах. Информация о человеке, об окружающей нас природе, планете, вселенной настолько
безгранична, что творцам будущего пару-тройку миллиардов лет будет чем заняться. Главное, не повторяться, а будущее человечество сложит из этих пазлов мозаику с ответом — в чём смысл жизни.
   Марк искал свою меру. Было выбрано направление, подняты довольно ощутимые веса, каждодневные тренировки давали результат, тренера первоклассные, кумиры — тоже не дети. Теперь побить бы их рекорды, и жизнь прожита недаром. В картинах Марка был сегодняшний Моцарт, был там его тёзка — Твен, были там и сказки из глубокого детства. В полотнах юного творца отражался свет таких звёзд как Караваджо и Дали, Роден и Микеланджело, Есенин и Пушкин. Да и Худой с “мистериками”, в конце концов, не последние люди в этой плеяде.
   Марк творил свои романы на полотнах, свое собрание сочинений. Каждая картина — это камешек огромной мозаики. Собрав свою часть общей картины мироздания, молодой творец приложит её к глобальному полотну, и человечество вздохнет облегченно, ещё на шаг приблизившись к заветному смыслу. Именно так, только мессианство, творчество общечеловеческого, глобального масштаба, иначе и незачем начинать. Без этого не
стоит заниматься даже резьбой по дереву и оригами.
   Марк даже не пытался отследить, что раньше было — яйцо или курица.... Вчера он слушал Кинчева и Вивальди потому, что на днях читал Маркеса и Ремарка, или Маркес и Ремарк потому, что на днях были Худой и Бетховен? Это всё равно что искать начало кольца. В замкнутой велосипедной цепи стоит удалить одно звено, и велосипед не поедет.
   На мольберте перед Марком находилась будущая картина — ”От любви до ненависти”. Чувство любви с некоторых пор было неотъемлемо, было частью его самого. А вот с ненавистью пока было плохо. Конечно, это хорошо, что с ненавистью пока плохо, но
работе это мешает. Ничего, ничего, он художник, он что-нибудь придумает, а Вивальди с Моцартом, Маркес с Ремарком — ребята помогут, и у него всё получится...
   Марк достал альбом с репродукциями картин Караваджо. Вот где глаза полные ненависти, леденящий страх и сводящая с ума боль. Боль, страх, ужас — всё объёмно, выпирает, потрогать можно. Мастер — ничего не скажешь.
   “От любви до ненависти”. Ну, с любовью как-нибудь сам справлюсь. Любовь — только широкими мазками, её нельзя изображать пунктирно. Это сразу почувствует та, без которой всего этого не было бы. Она не отдаст своё сердце тебе просто за то, что ты непревзойденный оперный певец или гениальный художник. Но песня под балконом, пусть сиплым голосом, под расстроенную гитару — растопит её сердце. А написанные корявым почерком детскими мелками на асфальте три заветных слова сведут её с
ума. Любовь не обманешь. А с ненавистью? «И с ненавистью что-нибудь придумаю, и Караваджо будет плакать, там, на небесах, глядя на мои картины».

***

   Марк каждый раз начинал с неизменного ритуала — с водного омовения полотна, с эбру — искусства живописи на воде. Холст выбран без малого метр на метр, и потому не вместился в самодельный “бассейн” на балконе. Это “водохранилище” служило для того, чтобы с помощью разведённых “волшебных” красок Эпштейна попытаться достучаться до человечества. Марк, аккуратно приложив к водной глади холст, умудрялся перенести на него отпечаток будущей картины. Это чем-то напоминало проявку фотографий, но фиксировалась не окружающая нас действительность, а самое сокровенное художника.
   Переложив на пол книги, Марк разобрал полки. Из освободившихся досок выпилил заготовки нужного размера, сколотил каркас и собрал новый “бассейн”. Щели замазал
цементным раствором. Не дав ему подсохнуть набрал в “бассейн” воду. Туда же насыпал сгущающий порошок и, тщательно перемешав, дождался, пока он полностью не раствориться. Для занятия живописью в технике эбру вода должна была достигнуть слегка киселеобразной консистенции. В таком состоянии скорость растекания красок чуточку замедлялась и позволяла хотя бы немного вручную контролировать процесс.
Художник, работая на уровне подсознания, ещё не знал точно, что в итоге получится — шедевр мирового значения или испорченные “высокотехнологичные” краски, запас которых ограничен. Как творец, смешивая краски, он мог смело сказать: ”Да будет...”, —
после поставить жирное многоточие, так как не знал, что будет, даже примерно не догадывался. Обидная мысль смутила сознание: «Так творец я или тупое орудие в цепких лапах красок с “собственным интеллектом”»? Марк, смешивая краски Эпштейна, подготовил и разложил у “бассейна” необходимые колера. Для чуда всё готово.
   Дальше — отключаешь разум и работаешь исключительно на уровне подсознания: “волшебную” краску в воду, сразу из двух флаконов. Всё, пошла реакция, цепная реакция — неконтролируемый процесс. От Марка теперь мало что зависело. Это вам не точная наука: химия, физика, астрономия. Дальше в дело вступали алхимия, астрология, чародейство и магия. Краски, попадая в воду получали право на жизнь, получали свободу выбора, получали вольную. Они боролись и погибали, вступая в двойственные и тройственные союзы. В этой непримиримой борьбе красок рождалось что-то новое, немыслимое. Это невозможно было увидеть, это нужно было угадать, как будущее
по кофейной гуще. Дальше в ход шла многолетняя спортивная реакция Марка. Этот момент, эту долю секунды, нельзя было упустить, иначе — всё даром, вся предыдущая работа была впустую.
   Звучала музыка, краски её слышали, краски её чувствовали. Сбиваясь в пары и целые хороводы, они кружили в волшебном танце, а рядом, чуть в сторонке, стояли балерины в белых “пачках” и, глядя на чудо, горько плакали от зависти. Художник, как и весь окружающий мир был просто невольным свидетелем чуда. Он узрел чудо, уверовал в него и стал верным адептом ”цветной науки”. Хотя? Он конечно не волшебник, он только учится... Краски в руки, по паре капель этой и этой... “А? Кто сказал, что я не
волшебник?” Жизнь в “деревянном океане” заиграла новыми колерами. Он не вмешивался в эволюцию, он слегка корректировал её “свыше”. Пурпурная и фиолетовая
устремились навстречу друг другу, смешиваясь неземными узорами, выталкивая на периферию сложные оттенки жёлтого. Долю мгновения длилось соприкосновение приложенного Марком холста с поверхностью воды. Художник сосредоточен, точно зная, что у него всего одна попытка. Опусти он подрамник чуть глубже, и всё расплывётся, недостаточно сильно — и воздушный пузырь между водой и холстом обесценит все старания. Приподняв полотно над поверхностью “воды”, Марк, выдержав паузу, дал стечь остаткам воды, и резко перевернул холст “лицом” вверх.
   Нет, это пока что не картина, это даже не эскиз. На полотне отпечаталась идея, “эбру-грамма”. “В начале было слово...” Слово это было свыше, обращение к нему лично, и он его услышал. Дальше — свобода воли, свобода выбора, дарованные ему также свыше. Выбор за ним — можно сделать вид, что ничего не было, показалось, бывает. Но тогда извини, в следующий раз не жди “подсказки”, а мастер без этих “подсказок“ — не художник, а так — просто человек, который неплохо рисует. После этого — только на местный “Арбат”, “Джоконду” под цвет обоев заказчика ваять.
   Марк, сделав оттиск с жизни красок в “бассейне”, ещё не знал — поймал он “золотую рыбку” или “мелкого пескарика”? После череды проб и ошибок художник стал нутром чувствовать момент, когда необходимо производить “подводную съёмку” в “цветном океане”. Эти моменты он уже не чувствовал, он их Знал. А вот с изображением на этом “негативе” приходилось поработать. Понимал увиденное далеко не сразу: крутил полотна вправо и влево, переворачивал вверх ногами, подсвечивал сквозь цветные стёкла. Если ничего не получалось, откладывал в сторону: либо он не созрел, либо полотно. Подождём.
   Часть решений приходили ночью как к Менделееву, и, что самое обидное, решение
оказывалось до смешного простым. После, глядя на эти картины, не понимал, как он этого сразу не увидел — это же очевидно. С десяток полотен по системе Менделеева не дали ему выспаться, но он на них не в обиде.
   Сегодня всё было иначе. Марк не вертел полотно в руках и не подсвечивал разноцветными стеклами. Не было множества других ухищрений, служивших катализатором. Взяв в руки холст, он сразу разобрал женский, до боли знакомый силуэт — это она. Картины ещё не было, но у неё уже было название — ”Единственная”. Теперь “Единственную” ждёт сложнейшая операция, но не переживайте — за дело берётся опытный хирург. Скальпель в руки, и... Кисточкой как скальпелем, препарируя изображение, он пытается заглянуть в суть вещей. На полотне после соприкосновения с водой появляются лишь лёгкие, еле уловимые проблески жизни. Приложил руку — пульс с трудом прощупывается. Врачи в таких случаях говорят: ”Мы его теряем”. Тончайшая кисть-скальпель делает надрезы — время ограничено, нужно спешить. Общий контур операции прорисован, опытный хирург видит пораженные органы полотна. Их удаляют и при помощи других кистей-инструментов, красками накладывают шов из необходимых для жизни цветов и оттенков. После этого доктор вливает в больного цветные “микстуры” и следит за ним до полного исцеления. Когда у пациента появляется здоровый румянец, лекарь произносит заветное: ”Будет жить”. Теперь картина не пропадёт: ни с автором, ни без него.
   Художник как врач спасает жизнь, но.... Эскулап обязан спасти смертельно больного человека, живописец должен оживить изначально мертворожденную картину. Если её такую, безжизненную, выпустить в свет, она как вампир будет вытягивать недостающую жизнь из окружающих зрителей. В руках медика одна жизнь — потерянная или спасённая. У настоящего художника счет идет на десятки, сотни, и даже сотни тысяч жизней. Гениальный творец может как дарить жизнь, так и забирать её. Сознательно или нет, один только Репин убил веру в доброе не у одного поколения. Его Иван Грозный столь реалистично убивает своего сына, что многие считают это исторической правдой. Учёные ломали копья, пытаясь доказать обратное — всё тщетно. Во второй половине двадцатого века вскрыли гробницу царевича, судмедэксперты постановили: следов убийства не обнаружено, однозначно — отравлен. Но спроси любого, как умер сын Ивана Грозного, ответят: “Папа убил”.
   Полотна с оттиском ”цветной жизни”, будущие пациенты Марка, удобно расположились на мольбертах. Они ждут свою очередь на “операцию”. С десяток “заготовок” с мольбой смотрели на него. Часть изображений он пока что просто не осознал, не почувствовал их, а без понимания того, что ты делаешь, и браться не стоит. Может получиться как у Франкенштейна — чудовище убьет своего создателя. Определённое количество работ простаивало по чисто техническим причинам: он, переживая о долговечности красочного слоя, никогда (как бы не спешил закончить картину) не допускал письма по полусырому. Красочный слой должен быть либо свежим, либо полностью сухим.
   У женщины на рождение ребенка уходит девять месяцев. Марк за эти полгода зачал, родил, вырастил, воспитал и выпустил в жизнь полсотни детей. Те переживания, которые
представительница прекрасного пола испытывает девять месяцев, многодетный отец за полгода прочувствовал пятьдесят раз. С каждой картиной он носился как с ребёнком. После случайного знакомства с расплывами на полотне появлялось чувство. Оно могло перерасти в нечто большее, и тогда жди картину, а могло незаметно угаснуть. Затем появлялась муза и ни с чем не сравнимый процесс зачатия будущего шедевра. Потом — вынашивание картины, тяжёлые роды в муках и вот — младенец на руках. Новорождённого нужно научить разговаривать, ходить, самостоятельно жить. Только после того, как “подросток” достигнет совершеннолетия и сможет жить сам, ему выдают паспорт. Холст переворачивается, пишется имя нового ”гражданина” — название картины и другие паспортные данные: размер, материалы, дата создания, фамилия и имя автора. После многочисленных семинаров Худого у Марка появилась новая традиция — наиболее эмоционально яркие картины украшались на обратной стороне подходящим четверостишием.

***

   Сегодня как обычно были соблюдены ритуальные части творческих будней. Проснулся ни свет, ни заря, выход в люди на балкон, осмотр своих владений. Дальше — недолгая, но изнурительная борьба с давним, с детства знакомым противником — с ленью. Утреннюю пробежку она давно отвоевала у Марка. Изредка, раз в две, три недели бои местного значения — один, два круга вокруг озера, и снова безоговорочная капитуляция с робкой надеждой на реванш. Позиции утренней зарядки художник пока что удерживал из последних сил. Двадцать-тридцать минут внутренней борьбы и долгожданная победа — пятнадцать-двадцать минут общефизической подготовки. После зарядки, довольный собой, победитель шёл в душ — омывать раны минувшей войны. Затем с чистой совестью и чистым телом — на кухню. Там ждёт заслуженная награда — самый вкусный в мире завтрак из рук лучшей женщины на свете. Это его секретное оружие в непримиримой борьбе с ленью. Во-первых — рядом с Бьянкой может быть только Аполлон, не больше, не меньше. А во-вторых — она так вкусно готовит, что без зарядки
через полгода Марк рискует не выйти из квартиры, как Вини Пух из норы кролика.
   Дальше, как Ленин в старом анекдоте: ”Жене сказал, что пошел к любовнице, любовнице, что к жене, а сам на чердачок и работать, работать и ещё раз работать”.
   Немаловажная часть ежедневного ритуала — выбор музыки. Репертуар выбирался каждый раз по системе Худого: “Как-то так”. И каждый раз вся музыкальная богема была в равном положении, несмотря на заслуги и регалии. Если бы кто-то провёл социологический расчёт музыкального сопровождения, то Худой задвинул бы за пояс Листа, но уступил бы Моцарту, правда не на много.
   Всё, церемониал позади: зарядка, душ, завтрак, благодарный поцелуй, взгляд в бездну черных глаз и пораженческие настроения: ”Да ну нафиг эту работу”. Но Бьянка каждый раз каким-то чудом выскальзывает из его загребущих рук и, хитро улыбаясь, даёт установку: ”Иди работай, Казанова”.
   Вчера, работая в “балконном бассейне” с будущей картиной по технике эбру, Марк получил превосходный результат. Будущая картина была видна, у неё имя уже было — ”Единственная”.
   Прообраз “Единственной” тихонечко сидел в соседней комнате. Она как телепат из детской сказки — “телепала на больших расстояниях”. Мудрая Бьянка знала, когда нужно быть рядом, а когда не стоит. Марк был ей за это бесконечно благодарен — до конца жизни не рассчитается. Так что жить придётся долго, и очень хотелось верить, что счастливо.
   Колонки ублажали слух музыкой “Скорпионс”, звучала баллада ”Время”. Если бы он когда-нибудь написал бы что-то подобное, он посвятил бы это Бьянке. Она как время — неуловима и непостижима. Дурак Эйнштейн — ни время, ни Бьянка не относительны. Их нельзя до конца понять, их невозможно поймать. Можно быть просто рядом, и пока вы вместе — ты живешь. Без них — просто смерть. Гитарная партия, предваряющая солиста, окончательно убедила Марка: «Дурак Эйнштейн, “Время” Скорпов — вещь не
относительная, их “Время” — вечно».
   Всё, пора за работу. Достал кисти, краски, растворитель, палитру, ветошь. Неизменную чашку кофе принесло его “безотносительное время”, очень хитро улыбаясь. И снова захотелось бросить всё и отправиться за ней в соседнюю комнату, за тридевять земель, на край света, но её: “Первым делом ; самолёты”, — возвращает в рабочее русло.
   “Время” у Скорпов сменил “Ветер перемен”, но работа пока не шла. Чего-то не хватает, чего-то важного. Он пока не понял, чего, но без этого работать нельзя. Ещё раз осмотрел рабочее место… Вроде всё в порядке. Музыка звучит, кофе выпит, а он тупо смотрит на полотно и не знает с чего начать. И тут ледяной волной его окатила мысль: ”Я ведь просто не хочу работать, мне не лень, у меня нет желания писать”. Марка охватила паника: ”Всё, спёкся?! Укатали Сивку крутые горки!” Он стал истерически перебирать пластинки и кассеты. Ставил Вивальди и “Машину времени”, Чайковского и “Аквариум”, но...
   Целый час художник как грузчик перекидывал тонны музыки, пытаясь найти гармонию между внешним и внутренним миром. Бьянка слышала это музыкальное замешательство, но на помощь не шла. Ну, ей видней, значит он сам должен справиться. Нужная мелодия нашлась сама — это был зуммер дверного звонка. Марк как карликовый пинчер весело бежал к двери. Если бы у него был хвост, он бы им радостно вилял. В дверях стояли “наши” — Цитрус и Вождь.
   — Здорово, Монолит, а это мы, — поприветствовал Марка Аркадий Арканов с лицом Вольдемара, — Вот мимо проходили и не прошли. А что это мы такие довольные, слушай, ты меня пугаешь. Вождь, ущипни его, он меня с Бьянкой перепутал.
   — Здорово, здорово. Ты даже не представляешь, как я рад вас видеть, — Марк с дурацкой улыбкой смотрел то на Цитруса, то на Вождя.
   — Вот это меня и пугает, — не разделял его радость Вольдемар, — давай колись, что случилось? А то я “скорую” вызову, ты меня знаешь.
   Музыканты, оказавшись в мастерской, с неподдельным скептицизмом разглядывали будущую ”Единственную”. Прототип картины спросил из соседней комнаты:
   — Кто там, Маркуша?
   — Наши, — ответил ей Маркуша.
— Ваши, ваши, — подтвердил его слова Вольдемар.
— Вовка, Арончик, — Бьянка улыбалась так, что бедный Вовка окончательно потерял покой.
   — Ну, ребята, вы даёте. Мама с папой так не радовались моему появлению на свет, как вы сегодня нашему приходу. Одно из двух: либо вы наконец-то женитесь, либо уже разводитесь, — прокомментировал несанкционированную радость оптимистически настроенный пессимист. Голос его был щедро окрашен эмоцией работающего холодильника.
   — Не дождётесь, — ответил как отрезал Марк.
   — Не дождёмся свадьбы или развода? Ты конкретизируй. Только
попроще, мы академиев не заканчивали, — нарушал покой работающий холодильник.
   Художник исподлобья посмотрел на него: “Нет, а всё-таки он сама нежность. Ангел без крыльев”, — и ответил попроще:
— Как бы так, помягче... Короче — не прёт сегодня. Но боюсь я не этого, опасаюсь того, что, возможно, не только сегодня… — Марк натянуто улыбаясь, посмотрел на ребят, желая показать: мол, ничего страшного, так — споткнулся на полпути, но не упал же, —
Понимаете, что-то пропало. Я с этим ложился, я с этим вставал, а сегодня это куда-то ушло и записки не оставило — вернётся или нет. Половина картин написана, а без этого — плакала вторая половина. Гуд бай, Америка.
   — А, вот ты о чём? Тут вот товарищ учёный передал тебе очередной выпуск журнала “Америка”, это чтоб ты потихоньку привыкал к будущему месту работы. Ну, ничего, верну, скажу, что не пригодился.
   Вождь, облазивший за этот короткий промежуток времени всю квартиру вдоль и поперек, появился и взял дело в свои руки.
   — Так, без паники. Я у тебя в кладовке нашёл лекарство от твоей болезни, — Марк вспомнил свою ”аптеку” — там было всё. Ему как художнику за работу деньгами ещё ни разу не платили, а вот ”жидкой валютой...”
   Работник кисти и мольберта периодически оформлял различные госучреждения и новоявленные частные “кооперативы”. Так, с мира по нитке, то есть по бутылке, а, бывало, и по целому ящику у него скопился ликёроводочный магазин. Там было всё: до боли родное, местное вино и банальная водка, благородный коньяк и игристое шампанское, сладкие ликёры и горькие настойки. Были там “буржуйские” скотч-виски и джин без тоника — пей, не хочу. Марк, конечно, любил “это дело”, но как Гоша, он же Гога, он же Георгий Иваныч — исключительно под хорошую закуску, в приличной компании и по поводу. С компанией было тяжко. Вовка — убежденный пацифист и трезвенник, Бьянка — тоже не любитель, а Вождь целый вечер может напёрсток цедить — тот ещё выпивоха, только продукт переводит. Бывали, правда, нашествия татар на Русь-матушку — раз в какое-то время приходил Толик Худяев с ордой музыкантов. Это тебе и повод, и компания, и закуска, но... Пить с Толиком и его группой — самоубийство. Его никто и никогда не видел пьяным. Выпившим — да, но пьяным... Сколько бы он не выпил. Музыканты его, в этом отношении все как Толик, только без усов. Набирали их в группу Худого, видно, по этим критериям и только потом оценивали музыкальные данные.
Толик говорил, что на гастролях они ни-ни — только дома, но ему никто не верил — для чего тогда гастроли? Хотя, это же Худяев, кто его знает? Так вот, насколько Марку было хорошо с Толиком вечером, настолько ему было плохо утром. Посиделки с Худым — это стопроцентная кодировка до следующего ”сабантуя” с его группой. А так как Худой дома бывал крайне редко, то можно смело сказать, что Марк почти не пил. Поэтому запасы “ликёроводочной” кладовки оставались почти неизменными. Даже “монголо-татары” Толика не смогли уничтожить жидкий “клондайк” Марка. Там хватит ещё не на один набег…
   Вождь за руку как ребёнка повёл “больного” художника на кухню. Бьянка с Вольдемаром пошли за “целителем”, дабы узреть чудо. “Чудо” Бьянке сразу не понравилось, но спорить она не стала — легче рукой остановить “КамАЗ”, чем переубедить Вождя. Тот понял ход мыслей суженой “больного”:
   — Бьянка, не смотри на меня, как Ленин на буржуазию. Поверь, не выпивки ради, чисто в медицинских целях. Так, Марк, теперь ты — прими пятьдесят, а лучше два по пятьдесят, закуси и ложись спать. Утро вечера мудренее, а я тебе компанию составлю, на этих надежды нет, — Арон посмотрел на непьющих товарищей как на бойцов, бросивших раненого командира. По-хозяйски налил Марку сто грамм коньяка, нарезал лимончик и себе отмерил в рюмку грамм двадцать пять ликёра. “Да-а, составил компанию…” — Марк взял свою порцию алкоголя.
   — Ну, за искусство, — произнёс Арон и сделал глоток, настолько маленький, что со стороны могло показаться, что Вождь лизнул ликёр. Художник не стал позорить благородный напиток — “сотку” одним махом. До Худого, конечно, далеко, но и не Арон... После этого всё вокруг стало живее, быстрее, веселее…
   — Бьянка, ты за ним проследи, такими темпами сопьётся — без жениха останешься, — проинструктировал хозяйку поборник трезвого образа жизни Вольдемар.
   — Извини, но я этого сделать не смогу. Марк дал мне на две недели вольную. Домой переезжаю — мама болеет. Так что две недели он холостой.
   — Всё, пропал парень, — заживо похоронил друга трезвенник.
   — Маркуша, ты не пропадёшь за две недели? — Бьянка требовала ответа.
   — Без тебя я не смогу прожить и минуту, но мама — это святое. Я ради тебя и твоей мамы готов пожертвовать жизнью. И если понадобиться моя помощь, ты позвони, я через полторы минуты буду. Заодно познакомлюсь с твоей мамой и попрошу у неё благословения. От тебя пока дождёшься ответа, состаришься, а маму ты ослушаться не посмеешь.

***

   День прошёл незаметно. Цитрус играл на гитаре, сначала сам, потом мульти инструменталист Арон взял в руки аккордеон, а Бьянка принесла из соседней комнаты свою виолончель. “Мистерия” была в полном составе и давала концерт. Соседи одобрительно постукивали чем-то металлическим по радиаторам отопления, наверное, просили на бис предыдущую композицию. После этого Марк пел Худого и с упоением рассказывал о написанных и будущих картинах.
   Вечером, собираясь с ребятами, Бьянка с беспокойством посмотрела на Марка. Так родители смотрят на ребёнка, которого первый раз оставляют в детском саду:
   — Маркуша, я приготовила на неделю, еда в холодильнике, а дальше — сам. Ты продержись как-нибудь. В конце концов — ты ведь жил как;то до меня, — Бьянка взглядом просила прощение.
   —До тебя я не жил, до тебя я существовал. Эти две недели мне покажутся вечностью, но, дорогая, я готов ждать тебя вечность.
   — Всё, хватит розовых пузырей, — вытирая скупую мужскую слезу огромной ладонью, не выдержал легкоранимый Цитрус, — я сейчас расплачусь. Как хорошо, что я Марка с тобой до армии не познакомил — на свете была бы повесть печальнее, чем повесть о Ромео и Джульетте.
   “Мистерики”, на этот раз в полном составе, собрались по домам. Хозяин, дабы соблюсти приличия, проводил их до остановки. Скупые мужские рукопожатия с Вальдемаром и Ароном:
   — Пока...
   И недетские страсти с единственной:
   — Смотри — две недели. На пятнадцатый день ты найдешь безжизненное тело. Я отравлюсь краской и застрелюсь кисточкой.
   — Кисточки не стреляют.
   — Раз в пятнадцать дней и кисточки стреляют. Ладно, я пойду, маме — привет, пусть выздоравливает поскорее. От её здоровья зависит моя жизнь.
   — Не рви душу шантажист, жди, я скоро вернусь.
   — Я жду...
   — Да иди ты уже, — прервал сцену прощанья сентиментальный Цитрус, — Иди, иди... Давай — до свиданья. Она сейчас останется и здоровье её мамы как клякса, несмываемым пятном испачкает промокашку твоей совести. Всё, давай, пока, — Марк, посмотрел на Вольдемара: ”Нет, всё-таки он — сама нежность”.
   Помахал ребятам рукой и побрёл домой в каком-то странном настроении. Пока Арон ”квасил” как последний забулдыга тридцать грамм ликёра, Марк изволил откушать две трети “пятизвёздочной” бутылки. Пьяным он не был, не было ни весело, ни грустно. Было пусто. То ли от того, что Бьянка уехала, то ли от того, что работа стала. Как говорит мудрый Толик: ”Как-то так”.
   — Эй, гений, куда торопишься? — Марк обернулся на знакомый голос. Дальше всё было как в песне…
   “И как-то в осень, и как-то
    в осень —
    Иду с дружком, гляжу — стоят.
    Они стояли молча в ряд,
    Они стояли молча в ряд —
    Их было восемь”.
   Было не совсем по тексту: было их не восемь, а трое, и Марк без дружка. Художник видел — драка неизбежна, и поэтому дальше действовал как герой песни: “Держитесь, гады!” Он ударил — наотмашь, хлёстко. Тот, что слева, упал, но как неваляшка почти сразу встал. Следующий удар ловкий Дудик перехватил почти мгновенно и ”двойным нельсоном” сковал движения Марка. Тот чувствовал себя до боли унизительно — из тисков этого танка вырваться просто нереально. Пока Дудик его держал, ”неваляшка”, с каким;то странным упоением крошил Марку челюсть.
   — Что, художник, никак? А вот сейчас мы тебе руки повыдёргиваем, будешь ногами рисовать, — после этих слов третий со всей дури ударил ему под дых. Дудик ослабил захват, и Марк упал на асфальт, задыхаясь.
   “Соберись, тряпка”, — Марк, превозмогая боль, встал и очередным хуком был отправлен в нокдаун. Поверженный лежал на асфальте в полуобморочном состоянии, выискивая взглядом булыжник, трубу, бревно. На этот танк с голыми руками даже пробовать не стоит. Вокруг как назло не было даже сухой веточки. Через не могу встал: ”Ничего, русские не сдаются. Сейчас бы музыку хорошую да публику поприличней... Прости, Бьянка...” Он приготовился к последнему прыжку.
   — Что, статуэток нет, а, художник-вредитель? Сейчас мы из тебя такую статуэтку сделаем, — самодовольную речь Дудика прервал вой сирены...
   Это была Бьянка. Не прощавшаяся совсем недавно нежная домохозяйка. Это была Бьянка-тигрица, в руках как гранаты туфли — босиком на танк. На полшага от неё Вождь — без томагавка, худой, но очень опасный. Метров на десять от них отставал малоподвижный ”пацифист” Вовка Лимонов.

***

   Боец израсходовал весь боекомплект. Он не трус, он не оставил последний патрон для себя. Молча, стиснув зубы, сидя в окопе, насаживал штык на ствол винтовки. Сейчас герой сделает последний шаг в вечность. Буквально за секунду до бессмертия за спиной послышался знакомый рокот родных “Т-34” и раскатистое “Ура-а!..” пехоты — царицы полей. “Наши…”

***
   — Наши, — прошептал Марк разбитыми в кровь губами. Тигрица, бросив туфли-гранаты во врага, ощетинив ногти, вцепилась в волосы Дудика. Арон набросился сзади и пытался душить верзилу в меру своих ограниченных сил. Но танк задушить голыми руками трудно, очень трудно.
   Дудик, ничего не понимая, вертел головой: ”Никто вашего Марка не собирался убивать. Поколотить немного, припугнуть — это да, а то опозорил меня на весь институт. А тут...” Одним движением, как дворняжка назойливых мух, он сбросил с себя Бьянку и Вождя. Они лежали у его ног — поверженные, но несломленные. Марк, озверев, бросился на врага и, получив встречный удар, лёг рядом.
   Эта неравная битва длилась полторы-две секунды. После этого их догнал наш Т-34. Вовка, как бита кегли, двумя ловкими ударами сбил с ног приятелей главного злодея и взялся за самого Дудика. Правой рукой, зажав его горло в тиски своих пальцев, прижал к
стенке дома:
   — Слушай сюда, урод, я повторять не буду — если, не дай бог, я не то что увижу, услышу нечто подобное, я тебя убью, — на Дудика не смотрели глаза Вольдемара, это была двустволка, направленная прямо в лоб. Пальцы лежали на спусковом крючке шеи
обречённого. Одно неверное движение, и тот — труп. Вольдемар, быть может впервые на своём веку, повысил голос. Ребята как никто другой знали — жизнь Дудика сейчас ломаного гроша не стоит.
   — Мы, это... просто пугнуть хотели, — Дудик сразу понял — про убью был не высокопарный словесный оборот. Прижатый к стене Дудик значительно выше Цитруса, шире в плечах и, возможно, физически крепче, но попав в тиски “пацифиста”, сразу как-то обмяк:
   — Мы это... ничего плохого, просто... попугать, это...
   Вольдемар ослабил хватку:
   — Пошёл вон, страшила, и дебилов своих забери.
   Противник покидал поле боя. Раненые бойцы неприятеля поднимались, держась друг за друга. Марк осматривал Бьянку — видимых повреждений нет. Она, желая его успокоить, улыбалась, мол: ”Ничего страшного, не переживай”, — и, отвлекая внимание от себя, обратилась к победителю:
   — Вовка, а ты оказывается умеешь громко разговаривать?
   — Редко, очень редко. Только, когда меня плохо слышат, — снова вместо Вольдемара ответил вернувшийся Арканов.
   — Вовочка, миленький, ты, если что не расслышал, лучше переспроси. А? — и улыбнулась ему так, что башня нашего сентиментального Т-34 от смущения покраснела.
   — А я у тебя, это... флейту забыл, вот мы за ней и вернулись, — словно извиняясь за поздний визит, скромно вставил Вождь.
   — Это ты удачно забыл, — улыбнулся Марк и, уже не сдерживая себя, захохотал в полный голос. Ребята, заражённые его смехом, вторили ему раскатистым эхом. Весёлый, звонкий смех разносился по округе.
   — И гогочут, и гогочут. Чиво вам не спитса? Вот я вам щас милицию вызову, а то людям спать не дают, — пыталась утихомирить их добропорядочная пенсионерка, но эффект был обратный.
   Цитрус смотрел на разукрашенную физиономию Марка:
   — Ну и рожа у тебя, Шарапов. Нет, а всё-таки Дудик — настоящий художник. Так разукрасил, да твой Филонов просто дилетант на его фоне.
   Мешая спать честным труженикам, молодёжь вернулась к Марку. Забрали забытую флейту Вождя. Бьянка всё порывалась остаться, лечить больного, но мама — это мама. Провожая их второй раз, Марк убедился, что они благополучно сели в последний
троллейбус. Помахал рукой и спокойно побрёл домой.


Рецензии