Бодлер - о лирике Теодора Банвиля

            
     Одним словом, талант Банвиля - по существу определенно и сознательно лирический. Он и в самом деле наделён лирической способностью чувствовать. Даже людям, наиболее обделённым природой, тем, кому судьба почти не оставляет досуга, порой дано испытать подобные впечатления, столь богатые, что от них словно озаряется душа, столь яркие, что она словно возвышается. В эти чудесные мгновения вся глубинная суть человека будто воспаряет благодаря своей необычайной лёгкости и расширению, желая достичь более возвышенных областей.
     Так же неизбежно существует лирическая манера речи и некий лирический мир, лирическая атмосфера, пейзажи, мужчины, женщины, животные, которые все имеют отношение к характерным свойствам, присущим лире.
     Во-первых, установим, что преувеличение и обращение суть языковые формы, которые ей не только более всего приятны, но также и наиболее необходимы, поскольку естественным образом вытекают из преувеличенного ощущения жизненной силы. Во-вторых, мы наблюдаем, что весь лирический строй нашей души принуждает нас рассматривать вещи не в их частном, исключительном виде, но в основных, общих, универсальных чертах. Лира намеренно избегает всех подробностей, которые смакует роман. Лирическая душа делает широкие шаги подобно синтезу; ум романиста наслаждается анализом. Именно это наблюдение служит тому, чтобы объяснить нам, какое удобство и красоту поэт находит в мифологии и аллегориях. Мифология - словарь живых, общеизвестных иероглифов. Здесь пейзаж, как и фигуры, облечен иероглифической магией; он становится декорацией. Женщина не только существо высшей красоты, сравнимое с Евой или Венерой; чтобы выразить чистоту ее глаз, поэт не только заимствует сравнения со всеми прозрачными, сверкающими, лучащимися предметами, с наилучшими отражателями и красивейшими природными кристаллами, но ему ещё надобно снабдить женщину такой красотой, какую ум способен постичь лишь существующей в высшем мире. Однако мне помнится, что в своей поэзии, в трех-четырех местах наш поэт, желая наделить женщин несравненной и несравнимой красотой, говорит, что у них детские лица. Это и есть своеобразная черта гения, особенно лирического, то есть влюбленного в сверхчеловеческое. Выражение "детские лица" содержит неявную мысль, что красивейшими человеческими лицами являются те, чью поверхность никогда не тревожили жизненные невзгоды, страсть, гнев, порок, беспокойство, забота. Всякий лирический поэт в силу своей натуры неизбежно возвращается в потерянный рай. Всё - люди, пейзажи, дворцы - в лирическом мире своего рода апофеоз. Однако вследствие неумолимой логики природы "апофеоз" - одно из тех слов, что неизбежно подворачиваются под перо поэта, когда ему приходится описывать (и поверьте, он не получает при этом ни малейшего удовольствия) некую смесь славы и света. И если лирический поэт находит случай поговорить о себе самом, он опишет себя не склоненным над столом, не то, как он марает белый лист ужасными черными закорючками, бьётся над непокорной фразой или борется с непониманием корректора, да ещё в бедной, унылой комнате или среди беспорядка! Если поэт захочет явить себя мертвым, то ни в коем случае не предстанет он в своем белье, гниющим в деревянном ящике. Это значило бы солгать. Это значило бы спорить с истинной реальностью, то есть с его собственной натурой. Умерший поэт не находит избыточным число добрых слуг, состоящих из нимф, гурий и ангелов. Он может покоиться лишь на зеленеющих Елисейских полях или во дворцах, ещё более прекрасных и пространных, чем облачные чертоги, выстроенные солнечными закатами.

     Но я, в багрянице на вечном пиру,
     Снова юным, не старым,
     Нектар пригублю в поэтов кругу
     На пару с Ронсаром.
     И, средь божественной неги воссев,
     Пьянящей и слух, и глаза,
     Узрим мы волшебные образы дев,
     Прелестные, чем тела.
     И расскажем друг другу близ видений живых,
     Столь ярких, куда ни взгляни,
     О былых лирических битвах своих
     И о нашей прекрасной любви.*

     Мне это нравится; я нахожу в этой избыточности, перенесенной по ту сторону могилы, утвердительный знак величия. Я тронут чудесами и щедростью, которые поэт расточает любому, кто коснулся лиры. Я рад видеть, что таким образом, без обиняков, без стыдливости и предосторожностей, происходит абсолютное  обожествление поэта, и даже счёл бы пожтом дурного вкуса того, кто в этих обстоятельствах не разделял бы моего мнения. Декларация прав поэта: надо быть абсолютно лиричным, и мало людей имеют право на это осмелиться.
     Но, в конце концов, скажете вы, каким бы лириком не был поэт, может ли он никогда не спускаться из эфирных областей, никогда не чувствовать течение окружающей жизни, никогда не видеть ее зрелище, вечный гротеск человекозверя, тошнотворную глупость женщины и т.п.?.. Ну уж нет! Поэт умеет спускаться в жизнь; однако поверьте, если он соглашается на это, то не бесцельно, и сумеет извлечь выгоду из своего путешествия. Из уродства и глупости он создаст новый вид волшебства. Но и здесь его буффонада сохранит что-то гиперболическое; избыточность уничтожит горечь, а сатира, чудом проистекая из самой натуры поэ-та, разрядит всю свою ненависть во взрыве веселья, невинного, потому что карнавального.
         
   ("Мое обнаженное сердце", сборник эссе, дневников и статей Бодлера, пер. Леонида Ефимова)



            * * *
             
            Теодору же Банвилю

   Богини волосы безумно в горсть собрав,
Ты полон ловкости и смелости небрежной,
Как будто юноша безумный и мятежный
Поверг любовницу в пылу лихих забав.

Твой светлый взор горит от ранних вдохновений,
Величье зодчего в твоих трудах живет,
Но розмах сдержанный смиряет твой полет,
И много в будущем создаст твой зрелый гений;

Смотри, как наша кровь из всех струится жил;
Скажи, случайно ли Кентавр покров печальный
В слюну чудовищ-змей трикраты погрузил,

Чтоб кровь забила в нас струею погребальной,
Чтобы десницею своей Геракл-дитя
Мгновенно задушил коварных змей, шутя.


Рецензии