Два портрета Рембрандта

     «Исаак  и  Ребекка  в  изгнании». –  Я не знаю другого портрета, где старение и супружеская любовь были бы изображены с такой бережной нежностью, прочувствованной мудростью и  пронизывающей интенсивностью, а ведь они по самой своей природе кажутся нам довольно несовместимыми : когда начинается старость, любовь либо проходит, либо обращается в привычку.
     Здесь же ни того, ни другого не происходит : напротив, вслед за глазами и лицом едва ли не каждая пора кожи, похожая на потрескавшуюся от засухи земную кору, и даже складки грубой, но сочащейся внутренним светом одежды становятся надышанными этой тихой, задумчивой и все же вполне плотской любовью.
     Обращает на себя внимание, что практически на всех портретах мировой живописи смерть как будто к моделям никакого внутреннего и существенного отношения не имеет и придти к ним может разве извне и насильственным путем – и только у великого голландца смерть настолько глубоко «вочеловечилась» в человека, что последнего вне и помимо ее даже невозможно и представить.
     С другой стороны, психологическое восприятие смерти, как доказали психологи, для человека невозможно, – и вот, точно демонстрируя воочию сей великий парадокс, смерть у Рембрандта выступает в образе вечного и бесконечного старения.
     Это опять-таки напоминает древнюю апорию об Ахиллесе и черепахе : и как черепаха успевает сделать несколько крошечных шажков, пока Ахиллес догоняет ее гигантскими прыжками, так просветляются чистым и беспредметным сознанием душа и тело, в то время как смерть постепенно и неумолимо их разрушает.
     В жизни процесс этот, как известно, рано или поздно – и обычно довольно резко – заканчивается, не то в искусстве : у Рембрандта, в частности, он настолько замедлен, что можно условно говорить об остановившейся вечности.
     Вообще, глядя на Исаака и Ребекку, начинаешь ощущать воочию, что жить – это значит, подобно реке, плыть по течению, и как река всегда движется в одном направлении : от истока к устью, так все в нас как будто бы тоже свершается в одном и едином направлении : органы стареют и изнашиваются, исчерпывается изначально ограниченный запас делимости клетов, соответственно и желания притупляются, и мысли не взлетают далеко от земли, и на женщин смотришь уже с лермонтовским «холодным вниманьем», все трудней становится мотивировать себя на достижение каких-то жизненных целей, да и сами цели – и в этом вся суть! – кажутся не стоящими того, чтобы их достигать.
     И все чаще там, где прежде цвела жизнь неповторимостью мгновенья, видится лишь унылое однообразие однажды заведенного, а теперь вдруг дающего сбой механизма : «бессмысленного и беспощадного».
     Итак, жизнь идет к своему естественному завершению, но одновременно и параллельно нечто внутри самой жизни, подобно форели в ручье, возвращается назад, к истокам, к былому и прежнему, и это нечто, как легко догадаться, есть наше повзрослевшее и набравшееся мало-мальской житейской мудрости сознание.
     Да, мы спонтанно окунаемся памятью в детство и юность, инстинктивно пытаясь понять, почему же наша жизнь сложилась так, как она сложилась, а заодно и попутно – и больше риторически, чем всерьез – задаем себе все те же извечные вопросы : в чем смысл жизни? откуда мы пришли? куда идем? и могло ли быть иначе? разумеется, объективных, а значит вполне удовлетворительных ответов на них нет и быть не может, но те или иные субъективные ответы мы все же получаем, и ими не стоит пренебрегать.
     Вообще, пытаться искренне и на свой страх решить какую-то очень сложную проблему или заранее отказаться от ее решения – принципиально разные жизненные позиции и, надо полагать, выбор одной из них будет иметь существенные последствия для нашей последующей жизни.
     Так что если даже попытки ответов на «проклятые вопросы бытия» наивны и неопределенны, если они изменчивы и двусмысленны в том числе и для нас самих – другим людям они, понятно, вовсе не интересны – и если очертания их меняются, как берег в тумане  борта проплывающего мимо корабля, все же эта наша упрямая – а еще лучше : духовно страстная – неустанная и не подчиняющаяся никаким внешним обстоятельствам задушевная настроенность на решение самых важных вопросов жизни и смерти, да, она и прекрасна и благородна, и мы по праву можем ею в себе гордиться.
     И вот она-то в конце концов вполне идентична той самой глубокой и беспредметной задумчивости, которая написана на лицах Исаака и Ребекки, а также всех практически рембрандтовских старичков и старушек, да, эта скромная, но магически притягательная задумчивость является даже отличительной физиогномической чертой его гения, и она же украшает, как ни странно, любых пожилых и в особенности старых людей в нашей и повседневной жизни.
     Обратите внимание : их лица тем больше мельчают и проигрывают, чем они безостаточней погружены в обыденную суету, и наоборот, ничто их так не украшает и не облагораживает, как вышеназванная рембрандтовская беспредметная задумчивость.
     Что она такое по своей сути? и все и ничто одновременно, на первый взгляд : это когда мы задумываемся о чем-то очень, очень важном для нас, но если нас спросят, о чем мы в данный момент думаем, мы будем вынуждены растерянно улыбнуться и развести руками.
     А при более глубоком размышлении открывается следующая перспектива : мне кажется, что все мы в глубине души мечтаем о таком спутнике жизни, с которым были бы готовы – при соответствующих малых изменениях – прожить также и следующую жизнь, и в то же время мы этого по каким-то непонятным, иррациональным причинам страшимся : быть может, нас смущает скукой сугубое повторение кармического цикла, а может, мы смутно чувствуем, что подобные решения принимаются свыше.
     Как бы то ни было, размышление о подобной альтернативе – причем столь же возвышенной и метафизической, сколь и практической и повседневной – уже через пару минут сводится к беспредметной задумчивости, как, кстати, и размышление о том, какую бы мы хотели прожить следующую жизнь и хотели ли бы мы этого вообще.
     Равным образом и при перечитывании излюбленных страниц в позднем возрасте мы поминутно склонны создавать паузы – и в них пребывать все дольше и дольше : также и там художественное переживание заменяется беспредметной задумчивостью.
     Уж не эссенция ли она нашей земной жизни? во всяком случае я – вслед за Рембрандтом – склонен так именно и полагать.      


     «Воскресший  Иисус». –  Если, во-первых, жизнь и бытие подобны верхнему и нижнему конусам песочных часов, если, во-вторых, песок, то есть жизненная энергия постепенно и непрерывно пересыпается из верхнего отсек в нижний, и жизнь таким образом перетекает в бытие, так что бытие следует понимать двояко : и как прожитую жизнь и как ее самосознание, и если, в-третьих, проживаемая жизнь откладывается в памяти, но зафиксировать все события жизни, не говоря уже обо всех переживаниях и мыслях, невозможно, да и память с годами ослабевает, то в таком случае бытие, понятое в вышеозначенном смысле, есть всего лишь образ.
     И как таковой он неподвластен никаким измерениям, недоступен разуму и органам восприятия. 
     И все же он, надо полагать, абсолютно реален, однако реальность его именно образного, то есть художественного порядка.
     Но тогда что же происходит с итоговым или предсмертным самосознанием?
     Оно, судя по всему, проходит сквозь игольное ушко смерти в качестве ментального тела.
     А далее, как утверждают тибетские буддисты – которым, поверьте, можно поверить на слово – оно, все еще располагающее ментальной квинтэссенцией земных чувств, усиленных и утонченных всемеро, оглядывает мысленно свершившуюся жизнь.
     И что же оно видит?
     Оно видит, по-первых, что прежде было человеком и человек этот был незакончен и не сказал еще последнего слова о себе.
     Оно видит, во-вторых, что ситуация существенно изменилась после смерти человека.
     Оно видит, в-третьих, что своей кончиной человек как бы искупил свой «первородный грех», хотя не обязательно в библейском смысле.
     Оно видит, в-четвертых, что субстанция человека из жизненной и житейской сделалсь бытийственной и образной.
     Оно видит, в-пятых, что умерший в самом буквальном смысле стал образом себя : живого и прежнего – и о нем нельзя теперь сказать, где он, как он и сколько его.
     Оно видит, в –шестых, что умерший не подлежит уже никаким измерениям и что он настолько по ту сторону каких бы то ни было человеческих мерок и критериев, что, проживи он дольше и добейся большего, он существенно ничего бы не выиграл, а проживи меньше и соответственно без достижений, он ничего бы не проиграл.
     И оно видит, в-седьмых, что со смертью человек обратился в полноту своих возрастов, не потеряв ни йоты собственного персонального существования и в то же время не будучи в состоянии и йотой его практически воспользоваться.
     И так было, есть и будет со всеми людьми, а не только с ним одним.
     Так как же должно смотреть Сознание человека, проделавшего весь вышеописанный путь, на эту свою прежнюю жизнь, в которую оно не может снова войти и к которой не в силах даже прикоснуться, которую совершенно бессмысленно осуждать и из которой ему трудно сделать какие-либо полезные выводы, потому что все неизбежно повторится с кое-какими незначительными вариациями, с которой ему нельзя полностью отождествиться и без которой невозможно само его существование?
     Мне кажется, вполне можно себе представить, что такое Сознание с большой буквы смотрит на собственную жизнь с тем невероятно субтильным и поистине неземным удивлением и в то же время с той нежной, целомудренной, материнской бережностью, каковые мы ясно читаем в лице и особенно во взгляде воскресшего Иисуса работы Рембрандта 1661 года.


Рецензии