Двушка из-под Сан-франциско

Развязались шнурки. Давыдов хлопнул по плечу Шаркова и сказал:

— Завяжи.

Шарков присел и теперь стал похож на брошенного младенца. В рваных и перепачканных skinny, с длинной зелёной челкой, выбивающейся из-под затёртого капюшона, он взялся за шнурки, но так и не смог их завязать. Его руки дрожали и жутко чесались, в пальцах постоянно покалывало, а ладони потели. Они оказались бесполезными, и уже который день Шарков считал их чужими, как и не признавал больше своего тела.

А Давыдов оглянулся вокруг и спросил:

— Ты знал, что это Екатерининский дворец? Мне папа рассказал об этом, когда я маленьким был.

Шарков еле слышал. Он затолкал пальцами концы шнурков себе под пятку. Достаточно. Или показалось.

— Мне кажется,—сказал Давыдов, — это единственный настоящий дворец, который мы с тобой видели. Представляешь? В жизни. Над ним работали какие-то итальянские архитекторы в восемнадцатом веке.

Бесполезно. Шарков не услышал. В глазах потемнело. Ему даже привиделось на секунду, будто перед ним открывается дверь, как в детстве у бабушки, а там белый свет и пахнет мандаринами… но тут же всё вернулось. На апрельский тротуар. Начинался дождь. И редкие капли били ему по рукам и носу. А Давыдов продолжал:

— Самое, блин, забавное это то… Ты слушаешь? — Шарков кивал ему головой и чесал руки,— Я говорю, самое забавное, что в этом дворце Екатерина никогда не жила. Этот долгострой дорого ей обошёлся, а она так и не успела добраться до него. Так и не пришла к своей мечте,- задумался он.- Папа говорит, надо стремиться к своей мечте. Даже всяких книжек мне надавал. Читаю их, когда есть время,- и смял козырёк кепки.

Шарков прикусил губу, вяло улыбнулся. А потом поднял глаза на здание, на его битые окна, исписанные баллончиком стены, забитые двери, разнесённую крышу и разлетевшиеся фасады.

— Э-э,— заговорил он,— красиво, Ден. Кажется, мы пили здесь раз. С Егором. Забрались через окно, но там, с другой стороны. Он девчонок ещё привёл. На той неделе. Или это месяц назад было. Не помню. Может, и не здесь, — а потом снова почесал руки. Память стала бесполезной.— Нам далеко ещё? Просто дождь начинается. Мы же точно пойдём?

Они прошли заброшенный парк. Екатерининский дворец тут же скрылся за густыми елями. Под ногами кусками встречалась тротуарная плитка.

— А мой отец возил нас на рыбалку, — сказал Шарков.— На дачу. Он тогда уже не жил с нами, но каждое лето приезжал за мной и Олесей. И мы ехали с ним на мотоцикле на Птичий карьер…
Но в его горле першило. Шарков только всхлипывал, голоса не осталось:

— Я любил ехать в люльке, но туда постоянно сажали Олесю. А потом мы,— и Шарков забылся, как они уже прошли парк, светофор и вошли в ржавые лефортовские дворики. Где дома так и не смогли загородить горизонт. И больше не смогут, не эти бетонки. — Потом мы как-то ехали, и он, отец, решил срезать по полю. А там высокая трава. Кочки. И мы перевернулись, он своим телом завалился на Олесю. Она вроде руку тогда потянула, долго плакала, а он кричал на неё, чтобы она ничего не рассказывала. Я тогда зуб себе выбил. Он сказал, молочный. Но ведь он уже выпадал у меня. Так и не вырос.

Они перешли улицу. Перебежали трамвайные пути.

— И что? Тебе лучше без него?— спросил Давыдов, и добавил,— Постоим в арке, у него домофон не работает.

— Ну,— Шарков снова почесал руки,— теперь, если меня бьют, то только за дело.

В головах шумело. А эти разговоры, у каждого о своём, складывались из вежливости. Лишь бы перебить голод и жажду. Что-то сильнее. Или показалось.

— Мой папа говорит, если начинает пахнуть рекой, то будет сильный дождь,- сказал Давыдов.

Шарков начал жевать губы. Его глаза, спрятавшиеся под капюшоном, бегали из стороны в сторону. То на Давыдова, то снова себе под ноги. Или на трамвай, трескающий по проводам. На толстую женщину, не успевающей за ребёнком на самокате. Горсть птиц возле магазина, которых кормит старушка. Она крошит хлеб и смотрит, как голуби и вороны дерутся за еду и как те, кто взял кусочек побольше, улетают подальше, чтобы ни с кем не делиться. А ещё на курсантов с расстёгнутыми воротниками и в зимних шапках под дождем. Мимо машина. Еле едет, задевая асфальт. В которой музыка громче мыслей. Машина, которая ниже его колен. Или показалось. Снова себе под ноги. И на Давыдова.

— Завяжи шнурки, я же тебе сказал.

— Да не волнуйся, я их под пятку, — но шнурки снова плелись по земле.

— Завяжи,— сказал раздражённо Давыдов.

— Не смогу. В глазах сразу темнеет…Это всё голод. Ломает.

Давыдов подошёл вплотную к Шаркову, сел перед ним на колено и подобрал с асфальта растоптанные концы шнурков и завязал на тугой бантик. И другой ноге тоже.

— Ты прямо как моя бабушка,— хихикнул Шарков.— Она постоянно завязывала мне шнурки, пока мы не переехали. — Пришлось учиться самому,— и побледнел. Его язык устал от постоянных разговоров.

— И пока что у тебя всё плохо.

— Я стараюсь.

— Мой папа говорит, успех зависит от количества попыток. Понимаешь?

Давыдов поднялся и взял Шаркова за плечи:

— От количества попыток,- повторил он,- но у нас получится с первой. Потому что я знаю тут всё, как свои (сколько?)— он быстро посмотрел на руки,— все десять пальцев!

— Не спрашивай меня. Если я скажу, что готов, то буду сомневаться,— и снова зачесались руки.

Давыдов отошёл, осмотрелся вокруг, помял козырёк своей кепки, и сказал:

— Идём. Это за углом.

Солнце не хотело прятаться. Хоть его и затягивало тяжёлыми черными тучами. Цвет ржавого двора поменялся.

— Тут как в мутной луже, и будет только хуже,— сказал Давыдов.— Ты знал, что эту кепку мне папа привёз из Сан-Франциско? Отличная кепка. Она у меня уже лет семь. И он постоянно мне говорит, что я умею о ней заботиться.

— Круто,— растерялся Шарков. Ему родители ничего не дарили.

— Да, там в таких дальнобойщики гоняют. Отличная вещь. Мы скоро переедем, кстати.

— Куда?

— В Сан-Франциско. Да, папа говорит, пора отсюда уезжать. Это место нас съест. Рано или поздно. Нет, а ты посмотри на меня, посмотри, а? Во мне столько амбиций и сил! Вряд ли я похож на какого-то лефортовского торчка. Да?

Давыдов в своей кепке-дальнобойщика, спортивном костюме-bosco и рваных кедах-puma вряд ли был похож на того, за кого себя выдавал. Но Шарков даже не запоминал, что рассказывает ему Давыдов. Давыдов даже не знал никогда его имени и позвал с собой, лишь бы не делать всё в одиночку. Но голод затмевал глаза, а руки начали дрожать ещё больше. И ноги стали такими ватными. Что можно закончить прямо здесь. В подъезде. Где из соседних квартир слышен шум телевизора, стиральных машин, дрелей и пахнет едой. Или показалось.

— Погоди-ка, — сказал Давыдов,— тебе надо взять это,— он достал из-под кофты небольшую сковородку.

— Зачем? — спросил Шарков и взял её в руки.

— Там собаки. Этот армян завёл себе доберманов, кажется. А эти сволочи только так разгрызут тебе ноги, руки, да всё, что захочешь. Мой папа знает. Настоящие монстры, не представляешь. Он держит таких же у себя дома. Научился пользоваться интернетом и сразу же завалил меня сообщениями,— и рассмеялся, но тут же замолчал. Смял козырёк кепки. — Короче, с этим тебе будет полегче.

— Блин. Про собак бы ты раньше сказал. Может, тогда не стоит?

— Ничего страшного. Мой папа говорит, нет ничего страшнее человека. Или у тебя нашлись деньги? А? В карманах, может, спрятал? Покажи свои карманы. Там есть деньги? Есть? — разозлился Давыдов.

Они молча поднялись на третий этаж. Давыдов зажал дверной звонок. Залаяли собаки, и Шарков одернулся. Давыдов оглянулся:

— Тихо. Черт. И спрячь её уже! Давай,- и он бросил взгляд на его шнурки: - Завяжи их!

— Они, кажется…

Дверь открылась. Из щели показалось бородатое лицо с корявым носом.

— О, Ден, привет,— послышалось из щели.— Деньги появились?

— Они и не кончались. Папа долго не мог вывести их в рубли. Чтобы платить таким малоактивным предпринимателям. Открывай, я хочу прикупиться.

— Кто это с тобой? — он открыл дверь пошире. Давыдов ушёл в сторону, оставив под светом только Шаркова. Он заталкивал шнурки в кроссовки.— А, тебя я видел. С Бигги, кажется. Да?

— Да,- соврал Шарков. Не знал он никакого Бигги.

— А у него, вроде, свадьба скоро. Ты пойдёшь? Хотя я слышал, он никого звать не будет. И что, вроде, уедет в Тамбов, к своим. Ты что-нибудь знаешь? А то я подарок бы им сделал. Недавно мне перепал отличный набор ваз. Да, у него там места не так много, но это же коллекция каких-то жутко старых азиатов! Меня ж Заркян зовут, кстати. Мы с Бигги с одного села. Ну, с дачи. А ты откуда его знаешь?

Давыдов заулыбался.

— Кажется, нам нужен второй дубль? — и стал жать на звонок.

Заркян взглянул на Давыдова. Вздохнул. И сказал вяло:

— Ну, раз Папа перевёл, заходи. Только давай быстро. Я играю.

Дверь закрылась, цепочка спала, и открылась снова. Перед ними стоял толстый бородатый парень с зачесанными назад волосами. Грубый на вид, но нежный по голосу. Или показалось.

— Заркян, ты даже ещё не разучился двигаться? — сказал Давыдов и прошёл внутрь. Шарков зашёл следом, придерживая под кофтой сковородку и пряча зелёные глаза под капюшоном. — Даже ложку «для жирных» взял. Посмотрите. Лень обуваться?

— Это вы приходите ко Мне, а не я бегаю к Вам. Вот в чём соль. И настоящий бизнес. Думаешь, всё вокруг Вас, торчков, крутится? А движением больше денег не заработаешь.

— Торчки,— повторил Давыдов,— торчки только и могут, что лгать и думать о дозе. У меня мысли куда интереснее. Я тебе расскажу. Это настоящие мысли о великом. Вряд ли кто-то из твоих постоянных клиентов занимается чем-то подобным. Ты что-нибудь слышал о Кремниевой Долине в Сан-Франциско? А? Мой папа много об этом знал, он бы тебе точно рассказал бы намного лучше, чем…

В прихожей появились собаки. Два добермана, ещё маленькие. Они ещё пугались новых людей и путались в своих же длинных ногах. И прятались за хозяином.

— Ден,— сказал Заркян,— я слышу это от каждого третьего. Это так. Каждый из них - не тот, на кого похож с первого взгляда. Не знаю, может быть и так. Я знаю лишь одно - если мой товар заканчивается, я должен заказать ещё. Потому что завтра они, каждый из них, вернётся ко мне. И именно ко мне,- объявил Заркян, и добавил: — Это так, секрет фирмы. И, прошу, не посвящай меня в свои. Лучше скажи, что заказываете?

— Да мы думали о порохе, да?— спросил Шарков. Но Давыдов продолжал злиться.

— Недавно мне привезли классный порошок из Латвии. Не знаю, что они там придумали, но эффект сильнее, чем от галлюцинаций при ветрянке. Болел, кстати?— спросил Заркян.

— Лучше принеси как обычно,— попросил Давыдов.

Собаки залаяли. Они начали кусать друг друга, стали играть и звать хозяина за собой. Заваливаясь к нему на ноги, пытаясь запрыгнуть к нему на руки. И когда Заркян сказал:

— Фак. Сейчас. Подожди, — и повернулся к питомцам, прикрикнув: — Эй, Бритни, заткнись! — тогда Давыдов снял обувную ложку с вешалки и несколько раз ударил его по голове.

Заркян вскрикнул, тут же огрубел и зарычал. Но потерялся. Как и его собаки, которые стали бегать вокруг. Давыдов пнул хозяина ногой, и тот повалился вглубь коридора. А собаки стали лаять ещё громче. Первая даже рванула вперёд, но Шарков успел ударить её сковородкой. И дальше они уже дрались как на равных. Шарков пинал её и постоянно замахивался сковородкой, и после слышался тупой и грубый звук. Вторая собака заскулила и убежала на кухню.

Давыдов подошёл ближе, снова стал бить Заркяна ложкой. Ещё раз. И ещё! Стараясь бить по голове, он никак не попадал. Руки его не слушались. Или показалось. А Заркян лежал и никак не мог подняться. Он только кричал и пытался что-то сказать.

— Сука! Сука!— кричал Давыдов: — Что ты мне теперь сделаешь? Что? — и стал пинать его ногами.

Шарков добил собаку. Она свалилась на пол, пытаясь заползти под шкаф. Из головы у неё текла кровь, и она не переставала скулить. Из её пасти выпадало несколько клыков. Шарков снял капюшон, зачесал свою зеленую челку и подошёл ближе. Из его расцарапанной щеки шла кровь. И каплями он уже запачкал свою одежду.
Молча, даже не глядя, Шарков ударил её ещё раз. И она замолчала. Давыдов отстал от Заркяна, когда тот в беспамятстве валялся на полу и плакал от боли.

Из окна комнаты запахло сыростью. Из окна комнаты послышался треск местной музыки. И чьи-то свисты, крики, смех. И первый гром. Или показалось. Давыдов прошёл в комнату.

— Пахнет весной,— объявил он. — Слышно, как приближается дождь. Первый после такой долгой-долгой зимы. И будет много грязи. Как и всегда.

Он подошёл к компьютеру и набрал в поисковой строке «Слушать Скотт Маккензи». И нажал плей. На первой песне.


— Но меня здесь уже не будет,— продолжил Давыдов,— потому что это грязь, это зло, это всё не для меня. Нет. И мне жаль, что так происходит. Правда, жаль. Жаль, что вы остаетесь в этом…

Он взглянул в окно, на пейзаж ржавых улиц и добавил:

— А их, вот всех их, за окном, мне совсем не жаль. Как они могут просыпаться и не думать? Не думать о лучшем? А? Знаешь, где такого нет? Где люди делают свою жизнь лучше? Правильно! Повторим все!— и подпел песне,— в Са-а-н-Фра-ан-ци-иско! И знаете, я ему верю. Этому Скотту. Ведь никто бы не пел «Приезжайте, здесь милые люди с цветами в волосах!», если бы это была ложь. Ведь так? Ведь так,- но всё время он говорил сам с собой.

Он подошёл к кровати и поднял матрас:

— Бинго!- и достал оттуда рюкзак, наполненный черными-мешочками.

— Ну как?— спросил Шарков.

— Мало,- посмотрел в рюкзак Давыдов,— должно быть больше.

— Посмотрю на кухне, сказал он,— руки снова слушались его. И голос стал грубее.

Давыдов осмотрелся в комнате. Полки, заставленные книгами и банками-cola. Ковёр с узорами. И плакаты на стене.

— Кто-то ещё мечтает о Шакире?— крикнул он.— Она же старая. Фу! Нужно думать о великом! Как вы не понимаете? Никто не понимает! — он подошёл к компьютерному столу, выдвинул системный блок, снял крышку и сразу же сказал, себе под нос. — Да мне сегодня везёт!

С кухни послышался лай. Лай, удар, снова лай, ещё удар. Скуление. Удар. Лай. Удар. Удар. И Шарков вернулся:

— Ну что? Пора идти.

— Я нашёл кое-что классное. Мой папа говорит, таким лечат больных раком. Говорит, эта штука, кажется, полезна всем людям. Без разбора! Вроде как она заставляет наши клетки быть крепче. Обманом или нет, но они буквально начинают жить вечно. Благодаря этому я и уеду в Сан-Франциско. Главное — найти правильную дорогу.

— А порошок есть? — спросил Шарков и снова зачесал руки.

— Да,— сказал Давыдов,— всё в рюкзаке. Пошли.

Давыдов забрал рюкзак, спрятал там ампулы. Они перешагнули Заркяна.

— А если он найдёт нас?— спросил Шарков.

— Только если в Калифорнии. Выкинь ты эту сковородку,— сказал Давыдов. — Нам пора в Сан-Франциско,- и помял козырёк кепки.

Они выбежали из квартиры Заркяна. Спустились по лестнице, громко прыгая через ступени. Из подъезда направо, снова в арку, а там через тротуар и на пути, к трамваю. Номер тридцать семь.

— Успеем,— сказал Давыдов.

Они забежали в последнюю дверь. Не заплатили за проезд. Сели вместе, в углу, в конце салона. Шарков никак не мог отдышаться. Он смеялся, кашлял, чесался. Кровь на его щеке уже свернулась и запеклась. Неглубокая рана. Или показалось.

— У меня была собака,— сказал он,— Лорд. Вроде дворовая, знаешь, но такая огромная. Или я был таким маленьким. И вот однажды, я прихожу домой, Лорд был рад меня видеть, и он разбежался и запрыгнул на меня. Повалил на пол и стал лаять,- произнося всё себе под нос,- его слюни попадали мне на глаза, в рот, и тогда я подумал, что умру. Потому что он лаял так громко, а я был таким маленьким. Под его лапами. Что даже сейчас,- хрипел он,- даже сейчас я чувствую, как его лапы давят на мои плечи.

Давыдов молчал. Он уткнулся в окно своей горячей головой. Козырёк кепки закрыл ему глаза. Он трясся в вагоне, прижавшись к стеклу, в котором отражались улицы, тротуары и аллеи. Люди, машины и небо, затянутое черными облаками. Осталось только выдохнуть. Теперь. Здесь. Его лёгкие задрожали, а окно запотело. И на стекле с другой стороны появились капли. Размазанные и холодные. Пошёл дождь. Первый, весенний. Бил по крыше трамвая номер тридцать семь и путал дорогу всем водителям.

— Отец убил его. Сначала отвёл в другую комнату, а на следующий день ушёл с ним в поле. И вернулся один. Принёс ошейник,— хрипел Шарков,— но мне не отдал. Я только видел, как он в ванной нож от крови отмывает.

Телефон запищал. Завибрировал. Давыдов достал его из кармана и увидел: «Новое сообщение». Нажал «Открыть» и прочитал: «И что это было???»


Озноб. Хуже трезвости. Настолько, что видишь себя все свои изъяны в лужах на тротуаре. Давыдову свело ногу возле подъезда, и он прихрамывая поднялся в квартиру. Шарков прошёл за ним. Давыдов достал ключи, открыл дверь и сказал:

— Подожди. Посмотрю, нет ли папы дома. Он не любит гостей.

— Ты можешь отдать мне долю здесь.

— Подожди,— сказал Давыдов,— я на минуту.

Он закрылся. И остался в квартире один. В двушке на четвёртом этаже. Где из окна открывался вид на Яузу. И потолки с плесенью. Грязная вода из сломанных кранов. И пахнет пылью, полуфабрикатами и грязной одеждой. Давыдов снял с головы кепку, бросил рюкзак на пол, но так и не включил свет. Остался стоять в темноте. В тишине. И дрожал, как будто он и правда всё понял. Всё то, что с ним произошло хотя бы час назад. Или уже два года как, а то и три, его папа мертв. Похоронен на Введенском. С именной табличкой, воткнутой в землю. Без портрета.

Или показалось. Всё, что когда-либо было. Давыдов включил свет, развернулся, открыл дверь. Шарков не перестал чесаться, и он расчесал свои руки до крови. Белые, ссохшиеся культяпки, облитые алой кровью. Он зализывал свои раны, а кровь пачкала его подбородок.

— Только разувайся. Не хочу второй раз на неделе вызывать уборку,- сказал Давыдов. — Недавно тут и так была вечеринка. Папа мой не против, но я стараюсь его не беспокоить. Сам понимаешь, он тренер международного класса. И ему нужно отдыхать.

Давыдов снял свою кепку и аккуратно уложил её на тумбочку. За окном шёл дождь. Не переставая бил по окнам. Весь двор наполнился шумом, из-за грома свистели машинные сигнализации.

— Проходи в большую комнату,— сказал Давыдов,— возьми рюкзак.

Шарков послушался и пошёл разглядывать, что нёс в рюкзаке Давыдов. Как пакет с продуктами. Или подарки на Новый год. А Давыдов закрылся в ванной. Он подошёл к зеркалу и стал разглядывать своё лицо. Заросшее бородой, прыщавый нос и щёки. Он рано полысел. Игла лишила его волос за первые два месяца. А потом забрала зубы. Навсегда оставив во рту три дырки и привкус гари. Зеркало задрожало, и Давыдов схватился за раковину. Его стошнило. Горло сжалось и выплеснуло только воду, зелёную и вязкую. Он прокашлялся. Поднялся, посмотрелся в зеркало. Оно больше дрожало. Или показалось. Показалась улыбка. Свет. И щелчок замка. Он вышел и стал рассуждать:

— Я изменю мир!— заявил он,— И знаешь как? Как меня учил мой папа,— он прошёл в большую комнату и стал рассуждать дальше, громче:— Он сказал, если хочешь изменить мир, начни с себя! И, кажется, я уже изменился. Подумав об этом! Понимаешь? — он расхаживал, как мудрец, и продолжал: — Не знаю, понадобится ли мне ученик. Даже не знаю. Может, и не нужен. И всё это ерунда. Короче, просто, давай уже сделаем это. И мир станет лучше. Сегодня!

Давыдов стоял перед окном и смотрел на то, как люди бегают под дождем. Как кто-то выбегает из трамвая, а кто-то наоборот, бежит к нему. И как курсанты стоят и мокнут под дождём в своих меховых шапках под первым апрельским ливнем, потому что под крышей остановки больше нет места.

А в его квартире, что уже напрочь провоняла пылью, грязью и сгоревшими полуфабикатами, было тихо. И только шум дождя играл в такт с поражёнными мыслями. Давыдов услышал в этом даже ретро-мотив. Пляжная песенка. Как девчонки с их обнаженными загорелыми плечами, бегут к морю. К океану! И их золотистые локоны развиваются на ветру.

— Ведь если мечтать, то только о хорошем. Если что и делать, только что-то правильное. Доброе, — сказал Давыдов.— Или лучше промолчать. Чтобы не плескаться в грязи. — Он развернулся к Шаркову и сказал:— О нас с тобой никто и не вспомнит. Ведь так? — но комната оказалась пустой.— И нам повезёт, если кто-то выкинет за нами все наши журналы, плакаты, одежду и посуду. И сожжёт здесь всё, потому что пыль въелась в обои и ковры.

Стены его квартиры украшали расписные ковры. А на них висели плакаты на плакатах. Полицейская академия. Полиция Майами. Международный значок «Мир-во-всём-мире». Старая выцветшая мебель была завалена журналами. Вырезками солнечных пейзажей, длинных мостов и серых мегаполисов, толп хиппи и их разноцветных фургонов. Вся его квартирка напоминала опустевшую консервную банку. Банку из-под моды, о которой Давыдов только слышал. И слышал от папы. Каждый день. Каждое утро и вечер. Пока он не умер. Оставив после себя немного сбережений, коллекцию зимних лыж, кепку американского дальнобойщика и двушку из-под несбывшейся мечты.

Давыдов прошёл на кухню. Достал из кармана ампулу, вскрыл её зубами. Достал ложку, шприц, зажёг конфорку. Как и начинаются самые красивые истории о несбывшейся мечте. О жизни, оказавшейся дешевле пивной бутылки. Сухой лапши. Или бесплатных карандашей в супермаркетах.
Или показалось.

Он достал телефон из кармана и включил песню. «Twelve Thirty». Из ретро-коллекции.


— Главное, правильно найти свою дорогу,— сказал он,— найти путь. Чтобы вовремя остановиться,— затянул свою руку собачьим ошейником. — Чтобы успеть разбежаться,— сказал он со шприцом в руках.

За окном выглянуло солнце. Дождь кончился. И только голуби толпились на подоконнике. Чтобы вновь летать, им осталось только просохнуть.

— Я буду жить в Калифорнии!— объявил Давыдов заплесневевшему потолку.— Мне так папа сказал,— и проколол себе руку на припеве.

Голоса стали громче. Аккорды сильнее. И ярче. И солнце теплее. И будто ожили плакаты, их руки тянулись за Давыдовым. Хватались за воротник его спортивного капюшона, размывая океанским бризом клочки его темных волос. Закрывая уставшие глаза, Давыдов бежал по теплому берегу. Вслед за золотистыми волосами локонами незнакомок. Самых близких и добрых. Ведь, если ты едешь в Сан-Франциско, то обязательно встретишь там милых людей. Милых людей с цветами в волосах. И Давыдов бежал, бежал за ними вслед. Без одежды. Без боли, страха и ненависти.

Только его тело. Сломленное и холодное. С линией крови на руке и пеной изо рта. Свалилось с кресла.


Рецензии