Про Симу

Сережа родился восьмимесячным, почти на четыре недели раньше срока, словно изо всех своих крошечных сил торопился поскорее увидеть белый свет. Проснувшись темным мартовским утром, Сима и подумать не могла, что уже вечером окажется на больничной койке в родильном отделении. Есть категорически не хотелось, противный ком стоял в горле, мешая дышать и говорить. Сима оделась потеплее, подвязав тяжёлый живот пуховым платком, и с трудом застегнула на расплывшейся фигуре неуклюжее пальто на двойном ватине, доставшееся от покойной свекрови. Несмотря на начало весны, погода на улице была еще совсем зимняя, с ночи подморозило, и Сима шла медленно и осторожно, боясь поскользнуться в своих потертых валенках с галошами.
Движение транспорта по Дворцовому мосту, который Сима по привычке называла Республиканским, было перекрыто милицией, и десятки людей в холодном утреннем сумраке медленно двигались в направлении Дворцовой площади, где на девять утра был назначен траурный митинг по случаю похорон товарища Сталина. На Дворцовом проезде к идущим с Васильевского острова присоединялись горожане с Адмиралтейского проспекта, наполняя главную площадь города скорбящими ленинградцами, сливаясь с людскими потоками со стороны улицы Степана Халтурина и Невского проспекта.
                В плотной толпе было не так холодно, напиравшие со всех сторон люди делились своим теплом, стараясь оказаться поближе к установленным репродукторам. Ровно в девять в них что-то заскрипело, засвистело, застукало, и над площадью раздался многократно усиленный динамиками голос Председателя Совета СССР. Делая время от времени небольшие паузы, подчеркивающие значимость каждого сказанного слова, Маленков долго говорил о невосполнимой потере, которую понес весь советский народ и прогрессивное человечество, о героической жизни вождя народов, отданной делу освобождения рабочего класса от гнета эксплуататоров. После него выступали Берия и Молотов, а ровно в двенадцать часов небо над Невой задрожало от прощального салюта, траурно заревели фабричные и заводские гудки, стоящие рядом мужчины сдернули шапки, а женщины зарыдали.
— На кого ж ты нас покинул, отец родной, — хорошо поставленным голосом запричитала стоящая рядом женщина, одетая в поношенный ватник и валенки с заплатками.
— Тише ты, дура деревенская, — толкнул плакальщицу в спину худой мужчина в морском бушлате. – Чего вопишь, как резаная.
— Что-то теперь будет, — свистящим шепотом протянул инвалид, опираясь на деревянный костыль и тяжело переступая одной ногой.
— Не боись, — ответил все тот же мужчина в бушлате. – Тебе точно хуже уже не будет.
— Лишь бы войны не было, — заволновалась соседка Симы слева и начала быстро и мелко креститься.
— Товарищи, не мешайте скорбеть, — одернул говоривших солидный гражданин в пальто с каракулевым воротником и шапке с опущенными ушами, и все послушно замолчали.
От долгого стояния у Симы затекли ноги и начало ломить в пояснице. Зря она не послушалась Бэллу Петровну: ее соседка по квартире хоть и проработала все жизнь стоматологом в районной поликлинике, советы всегда давала как опытный гинеколог. Она еще вчера предупреждала Симу, что не стоит ей на таком сроке идти на митинг, скользко на улице, да и стоять устанешь. На прошлой неделе малыш опустился совсем низко, придавил Симе какой-то нерв, и она начала прихрамывать при ходьбе, неуклюже припадая на правую ногу. Но Сима решила все-таки пойти: заведующий районной библиотекой, где она работала библиотекарем, настоятельно рекомендовал всем сотрудникам быть на Дворцовой, да и дворник, встретив вчера во дворе Симу, два раза поинтересовался, идет ли она. Дворника Егора Сима побаивалась, среди соседей ходили упорные слухи, что под изношенным ватником человека с метлой прятались погоны опасного синего цвета. А Бэлла Петровна не пошла, и, выйдя в парадное проводить Симу, смело сказала, что в следующий раз она планирует посетить только свои похороны, с нее хватит, нахоронилась за последние двенадцать лет, а товарищу Сталину будет от ее присутствия уже ни жарко, ни холодно. Правда, последние слова Бэлла Петровна произнесла, сильно понизив звонкий, как у молодой девушки, голос, прислушавшись к звукам, доносившимся из соседней квартиры.
Когда на площади стихли последние гудки, люди стали расходиться, и Сима заторопилась к мосту, стараясь, чтобы ее случайно не толкнули. Она не дошла и до половины Дворцового, как почувствовала резкую боль, словно кто-то пырнул ее ножом прямо в живот, а по ногам потекла теплая жидкость, намочив и толстые рейтузы, и колючие чулки. Сима сделала еще несколько шагов, и приступ повторился. «Схватки», — догадалась Сима и удивилась: Бэлла Петровна учила ее, что сначала схватки будут примерно раз в час, потом раз в полчаса, а когда начнут повторяться каждые двадцать минут, тогда и надо вызывать карету скорой помощи. А тут тебе никаких двадцати минут, еще три шага и резкая боль снова скрутила ее горячим жгутом. Опираясь на ледяные перила моста, сдерживая стон, Сима с трудом добрела до здания Кунсткамеры и, почти теряя сознание, опустилась на ступеньки прямо в грязную снежную жижу. Сквозь страх и боль, она увидела, как бежит к ней на помощь милиционер, свистя изо всех сил в свисток, как ниоткуда появилась машина с красным крестом на боку, и люди в белых халатах уложили ее на носилки, а потом внесли в большое старинное здание, переложили на каталку, и, стягивая с нее на ходу мокрые рейтузы и чулки с резиновыми подвязками, бегом повезли в операционную. Над ее головой вдруг ярким светом зажглась стоглазая лампа, стало нестерпимо светло, Сима зажмурила глаза и потеряла сознание.
Малыша принесли в палату к Симе только на третий день, она уже испереживалась, пробираясь по десять раз на дню по гулким, с мраморными полами и лепными потолками, коридорам бывшего Повивального института на Менделеевской линии в отделение, где стройными рядами, маленькими солдатиками, лежали туго спеленутые новорожденные. Строгие сестры ругались и норовили выгнать Симу из отделения, да и разглядеть за матовым стеклом крошечные личики было невозможно, но Сима была уверена, что ее материнское сердце обязательно ёкнет, когда она увидит своего сына.
— Красавец, — одобрительно сказала полная румяная нянечка, торжественно вручая Симе драгоценный сверток в красном байковом одеяльце. – Повезло тебе, мамаша, что почти у нашего порога надумала рожать, в другое место и не довезли бы. У тебя и тазовое предлежание, и обвитие пуповиной, весь букет… Сам профессор Краснов спасать прибежал, у нас все-таки Институт акушерства и гинекологии, а не какой-нибудь районный роддом. Еле-еле откачали, и мальца сохранили.
Сима осторожно взяла в руки невесомый сверток и прижала его к лицу: маленькое сокровище пахло счастьем, покоем и беззащитностью.
— Назовешь-то как? Небось, Иосифом? – поинтересовался нянечка, прикладывая к глазам, вмиг наполнившимися слезами, кусочек марли.
— Почему Иосифом? – удивилась Сима, расстегивая на груди застиранный фланелевый халат в блеклых цветочках.
— Ну, как же, в такой день родился, — ответила нянечка, подозрительно глядя на Симу.
— Сережей назову, — твердо сказала Сима.
— А это в честь кого? – поинтересовалась любопытная соседка по палате, поудобнее пристраивая для кормления новорожденную дочку. Сима на мгновение задумалась.
— В честь Кирова, Сергея Мироновича, — ответила Сима, стараясь избежать дальнейшего допроса, и приложила к груди крошечный кулёчек.
Малыш засопел, завозился и, не открывая глаз, зачмокал, пытаясь поймать сосок. Его розовое личико было таким безмятежно спокойным, таким родным, что Сима почувствовала, как у нее защипало в носу, и выступили слезы захлестнувшего ее умиления. «Ну, вот, — подумала Сима, — теперь я не одна, нас теперь двое». И наклонившись к розовому ушку, выглянувшему из туго повязанной белой косынки, тихо запела:
Баю — баю — баюшки,
Да прискакали заюшки
Люли — люли — люлюшки,
Да прилетели гулюшки.
Стали гули гулевать
Да стал мой милый засыпать.
2
Симха появилась на свет ровно через девять месяцев после свадьбы Фроима и Хавы. Гости еще с удовольствием вспоминали, как хупа чуть не свалилась на головы новобрачных из-за сильного порыва ветра, как подвыпившие оркестранты, прибывшие прямо с митинга по случаю очередной годовщины со дня рождения Карла Либкнетха, бойко заиграли «Наш паровоз, вперед лети» вместо «Мицвы», а приглашенный раввин из еще не закрытой синагоги на Разумовского заснул, читая ктубу, как изрядно потяжелевшую Хаву с заранее собранной корзинкой уже повели в больницу. Из роддома в маленький одесский  дворик, пахнущий чистым бельем, свежей кефалью и жареными бычками, украшенный деревянными верандами и балкончиками, на которых варили варенье, купали детей, чистили рыбу, ругались и мирились, сплетничали и веселились,  Симху торжественно привезли на извозчике: впереди на козлах гордо восседал  счастливый отец, повязавший ради такого случая большой розовый бант на хвост своей кобылы, а сзади, придерживая на ухабах и неровностях  Молдаванки пышную грудь, сидела молодая мать с аккуратным „конвертом“ на коленях. День был воскресный, и встречать их высыпали все соседи: и сапожник Нема с женой Гитой, и тетя Рива, вернувшаяся с Привоза, где она торговала рыбой, сколько она сама себя помнила, и любопытное семейство Шапиро, портного со стажем, шить брюки к которому еще до переворота приезжал сам полицмейстер, и Йоська- поэт, строчивший репортажи в главную газету города "Одесский коммунист", и активистка-комсомолка Зиссель Блюм, ставшая недавно Зинаидой Блюмовой, и даже сам Залман, сидевший в тюрьме первый раз еще при Александре III за большую любовь к чужим драгоценностям и кошелькам. Не было только Шейлы, дородной барышни неопределенного возраста и занятий, в надежном „перманенте“ и ярких румянах, застрявшей где-то на полдороге от девушки на выданье к старой деве.
Как добрые феи из сказки «Спящая красавица», соседи дружно обступили корзинку, в который мирно посапывала новая жительница Малой Арнаутской. Фроим развернул пеленку и гордо продемонстрировал дочку.
— Вос а шейнкайт (какая красавица), — причмокнув губами, сказал Фея Нема и грустно посмотрел на бездетную жену Гиту.
— Гройсе глик (большое счастье), — сказала Гита и грустно посмотрела на Фею Нему.
— Киндэрлах (дети), — крикнула старая Циля, теща Феи Шапиро-старшего своим внукам, Шапиро-младшим, бурно радующимся появлению в скором времени новому товарищу по шумным играм. – Хватит делать гвалд, у мене сейчас от вас таки будет грэпц (отрыжка).
— Аби гэзунт ( главное, здоровье), — вздохнул Фея Шапиро, обращаясь то ли к своим детям, то ли к малышке, то ли к теще, и осторожно потыкал исколотым иголкой пальцем красную щечку малышки.
— Товарищи, я всех вас поздравляю с рождением нового советского гражданина, вернее, гражданки, — председательским голосом объявила Фея Зинаида, то есть Зиссель.
— Вы, конечно, Хава, на мине можете обижаться, — разочаровано протянула Фея Рива, сплевывая шелуху от семечки, — но что-то она не похожа ни на вас, ни на Фроима.
— Я дико извиняюсь, Рива, — возмутилась Хава, — но вы, Рива, таки большая клачкэ (сплетница), самая большая на Малой Арнаутской.
— Еще один такой кунц (шутка), Рива, — вписался за честь семьи Фроим, — и всю оставшуюся жизнь ты будешь возить рыбу на Привоз не в моем экипаже, а на своем тохесе (попе).
— Фроим, не будьте нудником(занудой), — подал голос Фея Нёма, — у вас такой день, такой праздник.
— Хочу всем напомнить, -продолжила митинг Фея Зиссель, — что наша улица теперь носит имя товарища Воровского, подло убитого врагами Советской власти. Ведь так, товарищ Йосиф?
— Так, — обреченно согласился Фея Йоська-поэт, не к месту вспомнив, что за статью, посвященную убитому в Лозанне дипломату, вместо обещенных трех рублей ему заплатили в редакции только один рубль пятьдесят копеек, коварно мотивируя тем, что половину газетной страницы занял портрет в траурной рамке. А ведь на недоданный рубль с полтинником можно было купить столько всего замечательного: целый килограмм колбасы второго сорта, хлеб, чай, сахар, а еще и пригласить на оставшиеся в кино на «На красных дьяволят» корректора Любочку и даже угостить ее мороженым.
— Ой, вэй из мир (о, боже), — ехидно удивился Фея Залман, — а я думал, в честь меня?!
— Залман, вы лучше придержите свой тцунг (язык), — посоветовал осторожный Фей Нема, — что-то мине не кажется, что при новой власти сидеть приятнее, чем при старой.
— Фроим, стесняюсь спросить, у вас уже будет имя для этой кляйн мейдель (малышки)? — вспомнила о главном событии дворовой жизни Гита.
— Вот, — слово снова взяла активистка Зиссель, доставая из кармана листок бумаги. – Я тут выбрала имена, достойные новой жизни, которую будет строить эта маленькая девочка. Например, — и Зиссель с выражением зачитала, — Роблена, Ревмира, Даздаперма.
На последнем слове Фея Рива подавилась шелухой и натужно закашляла.
— Дазда… вос (что)? – ошалело переспросил Фроим.
— Даздаперма, — отчеканила Зиссель, — а полностью: Да здравствует Первое мая! Ваша дочь, Фроим, будет шагать в ногу со временем к победе коммунизма!
— А файг (фигу тебе), Зиссель, — вполне миролюбиво, но твердо сказал Фроим и скрутил несложную комбинацию из трех пальцев в подтвержение своих слов. – Она таки будет шагать туда, куда ей скажут папа с мамой.
— Может быть, Октябрина? – в поисках мира и компромисса предложил более благозвучное имя Йоська-поэт.
— Нет, вы только посмотрите, — возмутился Фроим. – Каждый пишер (сопляк) будет мине советовать, как мине назвать мою дочь!
— Иц рикхтик (правильно), Фроим, — одобрительно кивнул Залман и закурил.
— Обойдемся без кибицэров (непрошенный советчик), — не унимался Фроим, вытирая на лбу выступивший от возмущения пот. — Правда, Хава?
— Мир велн руфн ир Симха, — ответила Хава, доставая из расстегнутой блузки полную белую грудь и прикладывая к ней проснувшуюся дочку. – Мы назовем ее Симха. Имя Симха значит радость.
И Фей Шапиро запел Мишеберах: «Пусть тот, кто дает силы всему живому, кто благословил тех, кто был перед нами, поможет нам найти силы и отвагу для того, чтобы принести благословение в нашу жизнь! »
3
Рисовать Симха начала раньше, чем говорить. Покачиваясь на нетвердо стоящих ножках, она подняла с земли маленький уголек, выпавший из жаровни, на которой жена Шапиро Фира готовила для своего большого семейства чолнт(жаркое) из куриных потрошков с пряностями, перцем и фасолью, и крепко держа его своими толстыми пальчиками, нарисовала на свежепобеленной стене каменной пристройки Залмана большой круг, потом пририсовала к нему круг поменьше с ушками, глазками, длинными усами и громко сказала свое первое слово: “Кися“. Рыжий бандит по кличке Шмон, как заправский натурщик, развалился на колченогом стуле, грея на осеннем солнце свои упитанные бока. Кошачий красавец обосновался во дворе год назад, увязавшись за Ривой по дороге с Привоза, привлеченный аппетитным рыбным запахом, исходящим из всех уголков пышного тела Ревекки. Особенно благоухал необъятный бюст, на котором умещалось ровно два килограмма бычков, позволяя обслуживать покупателей быстро и без всяких там гирь. На Привозе Риву называли „ Мадам кай унд шпай“, что означало на идише „жуй и плюйся“ — именно такой совет выдавала Ревекка покупателям, когда те жаловались на излишнюю костлявость этой типично одесской рыбки. Характера Шмон был вольного, независимого, никого не боялся, мышей не ловил, воробьев не пугал, криков и забав Шапиро-младших не одобрял, признавая лишь авторитет Залмана. Весь день кот бродил по шумным улицам Молдаванки по своим делам, дисциплинировано появляясь лишь к ужину в восемь вечера, за что и получил свое прозвище. Ровно в восемь вечера, а на иврите восемь это „шмон“, во времена лихой молодости Залмана в тюремную камеру с ежедневным досмотром являлись охранники.
Столь рано проявившейся талант Симхи вызвал среди соседей невероятное оживление, и с этого дня она получала в подарок кисточки и краски, карандаши и ластики. И Симха рисовала. На альбомных листах и на обратной стороне жировок за свет, между абзацами на свободных местах газет и журналов, на большом деревянном столе во дворе и даже на упавших с веревки и принадлежащих Шейле панталонах необъятного размера и призывно-салатового цвета. На стенах их дома расцветали экзотические цветы, яркие диковинные птицы и по морской глади плыли пиратские шхуны. С первого класса после занятий она бежала в художественную школу, а нарисованные ею портреты родных и знакомых, морские пейзажи Ланжерона и Аркадии, натюрморты со свежей рыбой, фруктами и другими дарами Привоза и Староконного рынка занимали все свободное место в небольшой квартирке, где жила Симха с родителями и двумя младшими братьями, близняшками Гришкой и Борькой. А несколько ее работ даже отправили на конкурс рисунков в Ленинград, откуда Симхе прислали Почетную грамоту и набор акварели завода художественных красок на Черной речке, а ее иллюстрации к сказке Самуила Маршака «Кошкин дом» напечатали в журнале «Мурзилка».
«Живопись – это не просто механическое изображение действительности», — учил Симху ее преподаватель Семен Лазаревич. – «Каждая твоя работа должна звучать и являть миру ее автора и его душу. В любом искусстве содержание всегда важнее формы». И она очень старалась, чтобы даже из самого простого натюрморта со спелыми помидорами, изумрудной петрушкой и фиолетовыми баклажанами широко открытыми глазами глядела на мир Симха Спивак.
Как и когда-то встречать из роддома, провожать ее учиться в Ленинградский институт живописи, скульптуры и архитектуры вышли все соседи. Почти все. Не было тещи Шапиро Цили, вернее она была, но как бы не совсем: после инсульта ее разбил паралич, и теперь она неподвижно лежала на кровати с металлическими шарами на спинке в изголовье — летом во дворе, а с осени, тепло укутанная в пять одеял, на веранде второго этажа, продолжая таким образом участвовать в общей жизни. Еще не было детей Шапиро, которые из Шапиро-младших уже превратились в Шапиро-взрослых и разъехались по стране, и Йоськи-поэта, и Зиссель.
Зато была неувядаемая Шейла, превратившаяся с годами благодаря пергидроли в яркую блондинку, но так и не нашедшую своего глубоко личного счастья.
— Хава, ви такая смелая женчина, — сердобольно покачала головой Гита, -отпускать юную цигэлэ (козочку) так далеко от себя без всякого пригляда.
— А шо делать? – вздохнула Хава, вытирая сопливый нос Гришке и грязную попу Борьке. – Не сидеть же ей здесь вечно?
— Таки ви правы, Хава, — согласился Нема, — шо она тут видит, кроме алтэ захэн (старье) и участкового Огрызко, которого я помню еще шэйгецем (босяком) с такой маленькой а дардалэ (висюлькой)? Вот дети Шапиро уехали и уже сделали себе ди лебен (жизнь).
— Наум Моисеевич, ви такой пожилой и вроде бы умный, — завистливо поджала губы Рива, — а слушаете этого старого швицэра (хвастуна) Шапиро? Ди лебен можно сделать только в Одессе, а там, — Рива махнула рукой в сторону предполагаемого севера, — можно сделать себе только цорес (неприятности). Или вам напомнить за Йоську? Пока он строчил здесь свои майсы (сказки) в газету, его знал весь город, а уехал, и кто его теперь в Одессе знает?
— Пусть едет, моя бубэлэ (дорогая), — любовно глядя на свое сокровище, одобрил Фроим решение дочери. – Она еще будет рисовать лучше того а кинстлера (художника), чьи картины висят в поликлинике.
— А иц ин паровоз (большое дело), в поликлинике! – возмутился Залман. — Лучше бы она рисовала лучше Бени-малера, его «катеньки» и «петеньки» брали, не морщась, даже в банке Рафаловича на Екатерининской, тьфу, на Карла Маркса.
— Залман, поберегите шпейц (слюну), — дружески посоветовал Шапиро, — а то поедете следом за Зиссель. Или вам нужны лишние макес на живот (болячки)?
— А ви знаете, где Зиссель? – осторожно удивилась Шейла.
— Таки нет, чтоб да, — пожал плечами Шапиро, — но судя по тому, что о ней ничего не слышно уже три года, с лета тридцать седьмого, то это где-то очень не близко. И даже скорее, очень далеко.
— Гита, а Вы не могли бы одолжить мне немножко постного масла до вторника, — воспользовалась моментом Рива.
— Вы уже уточните, в каком году будет таки этот вторник, — язвительно заметила Хава.
— Киш мир ин тохэс (поцелуй меня в зад), — ласково прешелестела Рива и протянула Гите пустую замасленную бутылку из-под пива «Портер».
— Мама, — громким шепотом сказала Симха, глянув на часики, — я опоздаю на поезд. Можно, я уже побегу на трамвай?
— Ой, вейз мир, — заволновалась Хава, – бэкицер (быстрее), ребенок опоздает на поезд, и ее билет превратится в какпапир (туалетная бумага). Я уже слишу трамвай.
— Я вас всех очень люблю, — сказала Симха, и подхватив одолженный маленький чемоданчик, в котором Шапиро хранил ненужные отрезки ткани, и папку с рисунками, грамотами и журналом «Мурзилка», побежала на остановку.
И Шапиро запел Тфилат адерех: „Да будет Твоя воля, Господь, наш Бог и Бог наших отцов, вести нас мирным путем, направить наши шаги мирной стезей, проложить нам благополучную дорогу и привести нас к цели нашего путешествия для жизни, радости и мира, и возвратить нас с миром, и избавить нас от рук всех недругов и от подстерегающих нас в засаде, от диких зверей и от рук разбойников, которые могут нам встретиться на пути, и от всех напастей, постигающих мир“.
Громко постукивая на стыках рельс, плацкартный вагон пасссажирского поезд «Одесса-Ленинград» уносил Симху все дальше и дальше от родного города, шепота морского прибоя, пышащей жаром мостовой, от сладкого запаха цветущих акаций на Большом Фонтане и каштанов на Дерибасовской, от заботливой Хавы и сдержанного Фроима, от непоседливых Гришки и Борьки, от добрых соседей и счастливого детства.
* * ** * ** * ** * ** * *
Фроим погибнет двадцать пятого августа сорок первого года. Контр-адмирал Жуков, командующий Черноморским флотом и обороной Одессы, прикажет выдать оружие всем горожанам, способным защищать город. Пуля попадет Фроиму прямо в сердце, пробив портсигар, подаренный Залманом, в кармане аккуратно заштопанной Хавой рубашки. Он будет единственным из их дворика на Малой Арнатуской, кого еще похоронят, как положено, на Втором еврейском кладбище по левую сторону у Люстдорфской дороги.
Шейлу схватят на улице во время облавы на второй день, после того, как в город войдут румыны и немцы. Документов при ней не будет, но и без них ее национальность не вызовет никаких сомнений у патруля. Шейла попытается кокетничать с миловидным румынским офицером, но тот больно ударит ее рукояткой пистолета по лицу, а когда она, вытирая разбитую губу, возмущенно закричит, просто и буднично выстрелит ей в лицо. Она будет долго лежать, некрасиво раскинув ноги в салатовых трико, на тротуаре у дома Руссова на углу Садовой и Преображенской, недалеко от здания Главпочтамта, где Шейла работала последние десять лет, и осенний ветер будет шевелить ее сожженные краской светлые кудряшки.
После взрыва румынской военной комендатуры, расположившейся в бывшем здании НКВД на Маразлиевской, в котором погибнет румынский комендант города генерал Ион Глогожану, будет издан приказ: согласно нему все евреи города должны будут прибыть на следующий день в село Дальник, взяв с собой только самое ценное и необходимое.
— Гита, мине кажется, что эти шмонцэс (вещи) нам больше не пригодятся, — показывая на большой узел с теплой одежой в руках жены, грустно скажет Нёма, глядя, как солдаты из румынского патруля под руководством немецкого офицера сбросят вниз со второго этажа кровать вместе с неподвижной Цилей. Пуховая перина лопнет, и белые перышки поплывут в воздухе, как первый легкий снег, выпавшей неожиданно посреди солнечной южной осени. Гришка и Борька бросятся на помощь Циле, за ними побежит Хава, и все они после короткой очереди останутся лежать на земле, застонавшей от боли и крови.
— Знаешь, Нёма, — ответит Гита и грустно посмотрит на мужа, — я впервые рада, что у нас нет детей.
— Они нас всех убью? – с ужасом спросит Рива.
— Не задавайте гаонишэ фраген (дурацких вопросов), Рива, — вздохнет Шапиро-старший, поддерживая окаменевшую Фиру, — сейчас таки не до вашей любознательности.
А старый Залман достанет из тайника маузер образца тысяча восемьсот девяносто пятого года и будет стрелять, стрелять до тех пор, пока у него не закончатся патроны, и румынский солдат, спрятавшийся за убитым офицером, не бросит в окно залмановской пристройки гранату.
У заставы Дальник людей загонят в пустые бараки, пол в которых будет залит бензином, и подожгут. В спрессованной в одно целое толпе обезумевших от страха людей, среди рыдающих женщин, стариков и детей Нёма увидит высокого седого человека, прижимающегося к себе футляр с кларнетом. «Гита», — грустно скажет свои последние слова Нёма, задыхаясь от ядовитого дыма, обнимая жену.- «Это же Макс Кюсс, он сочинил «Амурские волны». Помнишь, мы танцевали в Александровском парке… в какую приличную компанию мы попали…» Больше всех повезёт Риве — она умрёт от разрыва сердца ещё по дороге на заставу.
Но об этом Симха узнает только через четыре года, летом сорок четвертого, когда вернется в родной город. Ей все расскажет Любочка, жена Йоськи-поэта, вернее, военного корреспондента краснофлотской газеты «За Советскую Балтику! » капитан-лейтенанта Иосифа Миркина. Любочка отведет Симху к знакомой паспортистке, и она станет Симой, Серафимой Федоровной Спивак, русской по национальности. Так, на всякий, случай, а вдруг еще все повторится.
4
Замедлив тяжёлый ход и приветствуя Ленинград громким гудком, поезд медленно, словно нехотя, остановился у платформы Витебского вокзала. Симха еще на станции Дно, где поезд простоял неожиданно долго – целых четыре часа вместо положенных пятнадцати минут, — собрала свой нехитрый багаж и теперь, прильнув к немытому окну, смотрела на одетых совсем не по-летнему встречающих, переминающихся от нетерпения с ноги на ногу на мокром от дождя перроне. Пропустив вперед всех попутчиком, Симха, затаив от ожидавшей её неизвестности дыхание, вышла из вагона в розовое июньское утро тысяча девятьсот сорокового года.
Трамваи еще не начали ходить, и Симха целый час сидела на остановке, а потом долго ехала в головном вагоне маршрута номер двадцать два по городу, появляющемуся из угасающей белой ночи как на фотографии, вынутой из мисочки с проявителем. Симха видела, как Йоська-поэт до своего отъезда из Одессы печатал так фотографии к своим статьям. На проспекте 25 Октября Симха пересела на маршрут двадцать четвертый и поехала дальше, мысленно благодаря Семена Лазаревича за подробное описание, как ей добраться до института, и удивленно вслушиваясь в непривычные названия остановок: «Пять уголов», «Площадь Нахимсона», «Набережная Фонтанки», «Мост лейтенанта Шмидта». Она вглядывалась в незнакомый город, проступающий за окном, будто кто-то наконец-то отмыл стёкла от зимней грязи, настороженный, полувоенный город – окна, заклеенные крест-накрест бумажными полосками, плакат на остановке «Добьём финского шакала в его логове», зенитка, смотрящая в небо зачехлёнными стволами, военные патрули на пустых улицах — и удивлялась, как близко была окончившаяся в марте советско-финская война, казавшаяся из мирной Одессы далёкой, не страшной и какой-то ненастоящей: сводки в газетах были краткие, бодрые, Красная Армия уверенно освобождала от финских империалистов Карельский переешек, отодвигая границу от Ленинграда на север, а по случаю заключения мирного договора их, старшеклассников, собрали в школе на торжественное собрание, где единогласно было принято решение послать пролетариату Финляндии приветственную телеграмму.
* * ** * ** * ** * ** * *
Тяжелая входная дверь старинного здания Института на Университетской набережной была еще заперта. Спустившись по гранитным ступенькам к Неве, Симха села на прохладные плиты, сняла парусиновые тапочки, потерявшие за долгую дорогу свою белизну, и опустила ноги в темную воду, оказавшуюся, несмотря на лето, холодной и неприветливой. Каменные египетские сфинксы, лежащие на высоких постаментах, смотрели куда-то вдаль безучастными глазами, пытаясь разглядеть сквозь века занесенный илом и песком тысячелетий город Фивы, где они когда-то украшали дворец фараона. На другой стороне Невы виднелся золотой купол Исаакиевского собора, здания, похожие на дворцы, Адмиралтейская игла и даже сквер на площади Декабристов. Вокруг был город – красивый, величественный и совершенно чужой.
Наконец-то сзади послышался шум, и на безлюдную мостовую из институтских дверей высыпала толпа молодых людей в спортивных костюмах. Весело перекликаясь друг с другом, они, словно спортсмены-разрядники на ответственных соревнованиях, побежали по набережной в сторону большого моста, видневшегося в утренней дымке. Симха очень удивилась, наверное, она перепутала институты, но с фасада здания на нее уверенно и строго смотрели огромные фигуры Геракла, устало опиравшегося на шкуру немейского льва, наброшенную на тяжелую палицу, и богини цветов Флоры, точно такие, как на фотографиях Академии художеств в альбоме «Живопись девятнадцатого века», который Симха часто рассматривала в перерыве между занятиями у Семена Лазаревича. Она надела тапочки на мокрые ноги, взяла чемоданчик и папку с рисунками и поспешила к открытым дверям института, над которыми красовалась заветная надпись «Свободным художествам. Лета 1763».
В парадном вестибюле Симха замерла, сраженная величественной гармонией мраморных колонн и стрельчатых сводов, погруженных в таинственный полумрак. На истертом полу виднелись римские цифры, а в воздухе плавали восхитительные, ни с чем не сравнимые, запахи масляных и акварельных красок, воска и разбавителей, холстов и сырой глины. Симха даже перестала дышать: неужели она там, где по узким коридорам под парусными сводчатыми потолками ходили Серов и Репин, Суриков и Брюллов, Врубель и Айвазовский. И Семен Лазаревич.
— А Вы, барышня, что тут делаете? – Симха испуганно обернулась и увидела вахтера, сидевшего в темноте рядом со статуей из белого мрамора. На голове у него красовалась будёновка, давно утратившая свой оригинаьный цвет, а внушительные усы, свисавшие с подбородка, напоминали и самого прославленного маршала. – Тут еще закрыто.
— Я… — растерянно сказала Симха, — я поступать приехала. – И она показала вахтеру в качестве доказательства папку со своими работами.
— Поступааать… — протянул вахтер. – Так рано еще поступать, приемная комиссия только в десять утра открывается.
— Ой, — жалобно пискнула Симха. – А можно я здесь подожду, а то мне идти некуда.
— Ну, подожди, — охотно согласился вахтер. – Сядь только здесь в уголку, а то архаровцы сейчас назад прибегут и с ног тебя собьют, не ровен час.
— Это студенты? – с любопытством спросила Симха, пристраивая свой чемоданчик у ног мраморного божества. – А здесь зарядку надо делать? — продолжила распросы Симха, еле-еле сдавшая нормы ГТО первой ступени.
— Почти, — усмехнулся вахтер. – У нас тут наверху в «циркуле» — школа художественная для особо одаренных со всей страны. Они тут и живут, и учатся, а потом почти без экзаменов в институт поступают, спускаются этажом ниже и уже студенты.
— Без экзаменов? – удивилась Симха, пропустив непонятное «наверху в циркуле». – Везет же им…
— Везет? – недовольно переспросил вахтер. – Да, они тут целыми днями все рисуют и рисуют с малых лет. Их профессора как облупленных знают, кто на что способен. К окончанию школы уже поди как настоящие художники. Каждый год кого-то отчисляют. Если поступишь, будешь с ними учиться. А ты где готовилась-то? Сюда абы как с уроками рисования в школе не принимают!
— Почему это с уроками рисования, — обиделась Симха. – Меня Семен Лазаревич готовил. Он, между прочим, здесь учился.
— Ну, раз Семен Лазаревич, тогда другое дело, — подобрел вахтер.
— Вот, если не верите, — и Симха гордо раскрыла папку со своими рисунками. – Все, как положено: обнаженная модель, портрет с руками, голова натурщика, пейзаж, натюрморт, и красками, и карандашом.
Симха аккуратно разложила на чистом полу Риву, Залмана, Гришку с Борькой, деревянный стол у них во дворе со свежей кефалью, пупырчатыми огурцами и красно-белой редиской с веселыми зелеными хвостиками, большую кастрюлю с компотом, пузатые баклажаны с надутыми помидорами и спелые кисти черного, как ночь, и прозрачного, как слеза, винограда, зимний Ланжерон и Дачу Ковалевского весной. И целую стопку рисунков рыжего Шмона.
Входная дверь громко отворилась, и в вестибюле появились «особо одаренные».
— Петрович, ты тут новую картинную галерею открыл? Сам намалевал? – взмокшие мальчишки окружили рисунки Симхи.
— Ребята, кому селедочки с огурчиками? — высокий парень схватил рисунок и со смехом передал его одноклассникам.
— А мне компотика! А мне виноградика! А кому помидорчики? – хохоча и дурачась, ребята продолжали хватать рисунки и передавать их по кругу.
Из открытой двери резко подул свежий ветер, и по всему вестибюлю полетели рыжие коты.
— Кис-кис-кис, — дурачились школьники, ловя Шмона в разных позах.
— Петрович, она что с этим, поступать приехала? — залился громким смехом потный толстяк.
— Это специальная бумага, кулечки делать и семечки продавать, — поддержал его губастый очкарик.
— А ну-ка, стоп баловаться! – сердито прикрикнул Петрович. – Марш в «циркуль». Тоже мне, експерты!
И шумная компания, небрежно бросив на пол Симхины рисунки, умчалась вверх по лестнице. Симха молча собрала с полу разлетевшиеся рисунки, сложила их в папку и вышла на улицу. Спустившись к воде, она снова открыла папку и, превращая каждый рисунок в кораблик, складывая так, как делали мальчишки на Большом Фонтане, отправила их в дальнее плавание. Симхе вдруг стало очень одиноко и страшно, словно вся ее смелость и детская мечта, с которой она отправилась в новую жизнь, уплыли по тяжелой речной воде вместе с бумажными корабликами. И она заплакала, беззвучно, без всхлипов и охов, и от того еще более безнадежно.
5
— Разрешите узнать, куда отправляется Ваша эскадра? – Симха вздрогнула и, не вытирая слез, обернулась. За ее спиной стоял молодой командир в морской форме. По одесской привычке Симха автоматически посмотрела на рукав его кителя: два средних галуна под золотой звездой.
— В Одессу, — шмыгнула носом Симха.
— Не доплывут, товарищ адмирал, — со знанием дела сказал молодой человек.
— Почему? – совершенно серьезно спросила Симха.
— Утонут раньше в пучине Ваших слез, — и командир протянул Симхе руку, помогая встать. – Разрешите представиться – старший лейтенант Сергей Головин, Балтийский флот, заместитель командира минного тральщика «Фугас», Либава.
Через полчаса Сергей уже знал все про Симху: про Фроима и Хаву, про Семена Лазаревича и Шмона, про Институт живописи и вахтера, про особо одаренных детей и про ее решение вернуться домой в Одессу. А еще через полчаса они шагали вдвоем по набережной Невы в сторону стрелки Васильевского острова: Сергей взялся показать Симхе родной город и проводить ее на вокзал к вечернему поезду «Ленинград – Одесса». Его отпуск только начался и, отметившись в родном училище имени Фрунзе, до вечера он был совершенно свободен.
Они катались на трамвае по городу, на лодке по Фонтанке, ели пирожки в Летнем саду и мороженое в сквере у Казанского собора, ставшего не так давно Музеем истории религии и атеизма, забирались на колоннаду Исаакиевского собора и отдыхали на лавочке у Медного всадника. Сергей рассказывал про маму и суровое Балтийское море, про училище и погибшего в самом начале Финской кампании отца, тоже моряка, про дружный экипаж своего тральщика и про жизнь в заграничной Либаве. На вокзал они приехали за два часа до отхода поезда.
Очередь за билетами была длинной: за шесть человек до застеклённого окошечка Симха поняла, что влюбилась окончательно и бесповоротно, за три человека Сергей сделал ей предложение, а, оказавшись прямо перед кассиршей, они дружно рассмеялись и бросились к выходу.
Зато на главпочтамте в этот поздний час народу почти не было, и Симха, на мгновение испугавшись собственной решительности, отправила родителям телеграмму: «все хорошо тчк институт не поступаю тчк выхожу замуж тчк люблю зпт целую зпт подробности письмом тчк ваша симха», чем четыре часа спустя подняла на ноги в прямом и переносном смысле весь двор на Воровского: Хава рыдала — мейн кинд, еще совсем ребенок, а как же свадьба, хупа и обручальное кольцо неведомой пробы в виде домика с резными окошками и высокими башенками, которое Хава получила от своей мамы, а та от своей, а та … и так далее, до Бог знает, какого поколения. Единственная фамильная драгоценность хранилась подальше от любопытных глаз в самом дальнем углу комода вместе с постельным бельем и чистыми скатертями и своей формой напоминало разрушенный храм в Иерусалиме. В день свадьбы кольцо жених надевал на указательный палец невесты, ведь через него по сосудам кровь текла прямо к сердцу, обещая крепкий союз и долгую совместную жизнь. Рива утешала Хаву, Фроим собирался ехать в Ленинград бить морду этому поцу (мерзавцу), Гришка и Борька бегали за Шмоном, Гита говорила, что она так и говорила, Шейла завистливо вздыхала, Шапиро с Нёмой громко зевали, Рива транслировала последние новости лежачей Циле, Залман философски молчал, то есть, все были при деле.
Cвоей маме, Лидии Георгиевне, Симха была представлена Сергеем как «моя невеста» и уложена спать в их комнате за ширмой на диване, где обычно спал он сам. Соседка Бэлла Петровна, наткнувшись утром перед работой на свежеиспеченного жениха, скрючившегося на большом дореволюционном сундуке в коридоре их коммунальной квартиры в позе эмбриона, с ходу поставила немедицинский диагноз: «Это – любовь» и, не забыв поставить чайник на всех и снять папильотки, пошла знакомиться с новым членом их маленького коллектива. Лично ей Симха понравилась, а Лидия Георгиевна пока пребывала в состоянии шока и не могла адекватно реагировать на столь стремительное появление в ее жизни невестки. Обзавестись семьей Сергею, конечно же, давно было пора, но жениться после одного дня знакомства на барышне, которую он подобрал на улице, было как-то не комильфо, против этого в душе Лидии Георгиевны бушевало все её тщательно скрываемое дворянское прошлое. Конечно, мечтать о невесте из Института благородных девиц  не приходилось со дня Октябрьского переворота, но все-таки девица сомнительного происхождения с потертым чемоданчиком и, как подглядела в нем Лидия Георгиевна, с двумя сменами белья, спортивными трико, вязаной кофтой и одним платьем, было слишком даже в рабоче-крестьянском государстве, к которому, в отличие от ее покойного мужа, она так и не могла привыкнуть. Но, зная решительный характер своего сына и видя его абсолютно счастливые глаза, возражать слишком явно она не решилась: так, вздыхала шумно и выразительно, закатывая глаза и обмахиваясь кружевной салфеткой, словно ей трудно дышать то ли от неожиданно нагрянувшей радости, то ли от внезапно случившегося несчастья. Сергей, в отличии от Симхы, ее страданий не замечал.
Проснувшись и наскоро попив чая с бутербродами, Симха с Сергеем побежали по инстанциям: в Василеостровском районном ЗАГСе на девятой линии категорически отказались расписывать за три дня, да еще семнадцатилетнюю, да еще без особой причины. Заведующую ЗАГСом мало волновала романтическая история любви с первого взгляда и суровой морской службы. Равнодушно глядя сквозь толстые стекла очков, дама постбальзаковского возраста монотонно повторяла: «Закон есть закон, я за вас под суд не пойду». Молоденькая делопроизводитель, переполненная сочувствием к влюбленным, шепотом подсказала: «Принесите справку из военкомата, что жених находится в краткосрочном отпуске». В военном комиссариате на Большом проспекте справку сначала дали, а потом забрали, узнав, что молодые собираются сразу после окончания отпуска ехать в Либаву, куда требуется спецпропуск, и отправили их на Литейный. В управлении НКВД по Ленинграду и Ленинградской области с ними вместе и по отдельности долго беседовал лейтенант, в сотый раз проверяя все документы, включая аттестат зрелости Симхи и ее семейную фотографию, случайно оказавшуюся в паспорте. Наконец, устав больше, чем жених и невеста, велел идти им назад в вонкомат, обещав позвонить туда лично, и вернуться назад за оформлением спецпропуска со свидетельством о браке. Получив свою справку и поняв, что в ЗАГС они уже не успевают, Симха и Сергей отправились домой, отложив на следующий день дружеские встречи с советской бюрократией.
Дома их ждал ужин: Симха с ужасом увидела на накрахмаленной до хруста белоснежной скатерти серебряные приборы на маленьких подставочках, тарелки из тончайшего фарфора с золотым узором, рядом с которыми с каждой стороны лежали три вилки, три ножа, ложка, салфетка в серебряном кольце, еще маленькая вилочка с маленькой ложечкой, еще одна тарелочка с маленьким ножиком и стояли четыре бокала на тонких ножках. И супница с таким же золотым узором. То, что это супница, Симха догадалась, когда Лидия Георгиевна открыла крышку, и Симха облегченно вздохнула, почувствовав знакомый запах борща. Еще на столе было блюдо с прозрачными кусочками ветчины и копчёной колбасы, салат из крабов с майонезным соусом и маленькие золотистые копченые рыбки, похожие на родную черноморскую кильку. «Шпроты», — торжественно возвестила Лидия Георгиевна. –« Сережа привез из Латвии! » Закуски выглядели нарядно, как бывало у Симхи только по праздникам, и недешёво. На зарплату Фроима в двести шестьдесят рублей впятером особо не пошикуешь. Повезло ещё школу бесплатно окончить: поговаривали на Привозе, что с осени введут плату за обучение в старших классах, чтобы не особенно за партой засиживались, а шли на производство.
Стол напомнил Симхе иллюстрации из «Книги о вкусной и здоровой пищи» с предисловиями товарищей Сталина, Молотова и Микояна. Такую книгу Симха часто рассматривала у Семена Лазаревича в перерыве между занятиями, пытаясь запомнить сложносочиненные рецепты. Только сейчас иллюстрации были еще и цветными.
Несмотря на торжественный антураж, еда была почти как у Симхи дома: после закусок и борща — жареная курица с жареной картошкой и пирожные к чаю в бумажном пакетике с надписью «Норд» и двумя белыми медведями.
Симха очень старалась не пролить на скатерть шампанское, которое из большой пузатой бутылки по бокалам разливал Сергей, и не крошить аккуратно нарезанный черный хлеб, твердо решив уговорить Сережу отметить день их свадьбы пирожками в кафе на Большом проспекте.
Оставшиеся четыре ночи до замужества Симха ночевала у Бэллы Петровны, а Сергей смог вернуться на свой диван. Из мебели в комнате Бэллы Петровны была только узкая кровать, туалетный столик с зеркалом и книги. Толстые фолианты и тонкие брошюры, дореволюционные издания с двухглавыми орлами и твердыми знаками, стоящие в книжном шкафу невероятных размеров и на бесчисленных полках, лежащие на туалетном столике, на полу и на широком мраморном подоконнике, служившим одновременно и письменным, и обеденным столом.
Бэлла Петровна уложила Симху на потертой деревянной раскладушке, которую извлекли из-под кровати, где она пылилась вместе с коробками с вещами, переехавшими к Бэлле Петровне после того, как ее «уплотнили», подселив в освободившуюся после ареста отца комнату Лидию Георгиевну, жившую прежде этажом выше. Поступив в военное училище, Сергей переехал в казарму, и после гибели мужа Лидия Георгиевна осталась одна в двухкомнатной квартире на четвертой линии, которая тут же приглянулась номенклатурному работнику Василеоостровского райкома партии. Он  колебался между квартирой Головиных и  Бэллы Петровны, которая также уменьшилась на одного жильца – Петра Лещинского, знаменитого на весь город ученого-филолога и большого поклонника творчества Михаила Юрьевича Лермонтова, благодаря которому Бэлла Петровна получила свое прекрасное имя и потеряла на ближайшие десять лет отца, имевшего неосторожность на университетском юбилейном вечере, посвященном сто двадцать пятой годовщине со дня рождения поэта, с большим пафосом и без оглядки на реалии тысяча девятьсот тридцать девятого года прочесть знаменитое «Прощая, немытая Россия, страна рабов, страна господ, и вы, мундиры голубые, и ты, им преданный народ». Автор анонимки, усмотревший в выборе товарища Лещинского сомнительную аналогию, остался неизвестным, а сам декламатор, вмиг превратившийся из заслуженного ученого, профессора, доктора наук и прочее в заключенного номер такой-то, осужденного на десять лет без права переписки по статье пятьдесят восемь два за контрреволюционную деятельность, отправился по ленинским местам, а его дочку, согласно постановлению Ленсовета «О мерах правильного распределения жилья», тут же «уплотнили». От высылки Бэллу Петровну спасло то, что ей были хорошо знакомы все высокопоставленные пломбы и кариесы района, включая вставную челюсть начальника районного управления НКВД. Партийный начальник долго выбирал между квартирами Лидии Георгиевны и Бэллы Петровны, но в пользу первой был огромный застекленный эркер в большой комнате в отличии от простых прямоугольных окон в квартире Лещинских, хотя квартира Головиных была этажом выше в доме без лифта. Тем самым судьба двух одиноких женщин была решена, и обе постарались найти что-то положительное в этой гримасе судьбы – ведь Бэллу Петровну могли выселить и подальше, а Лидия Георгиевна рисковала получить в качестве соседей крепкую пролетарскую семью с традиционными русскими привычками.
Симха и Бэлла Петровна проговорили почти всю ночь, и утром Симхе стало уже не так страшно встречаться с Лидией Георгиевной в коридоре и на кухне.
* * ** * ** * ** * ** * *
Через полтора года книги Лещинских сгорят в самодельной буржуйке вместе с книжным шкафом, туалетным столиком и паркетом, серебряные вилочки-ложечки, фарфоровые тарелки и грациозная супница, невесомые бокалы на тонких ножках и витые кольца для салфеток, и даже кортик Головина- старшего будут обменены на крупу и хлеб, сало и сахар, муку и сухой кисель на черном рынке и подарят жизнь и Бэлле Петровне, и Лидии Георгиевне.
А в бывшую квартиру Головиных, безжалостно разворотив эркер, попадет артиллерийский снаряд и взорвется со страшным грохотом, обрушив стены и потолок на неуспевших эвакуироваться жильцов.
6
«Может быть, всё к лучшему», — думала Лидия Георгиевна, стоя на перроне Варшавского вокзала. – « Будет, кому Сереже суп сварить да подворотничок на кителе пришить». Правда, глядя на светящуюся от радости Симху в ее единственном крепдешиновом платье, сшитым Шапиро-старшим и уже побывавшим и выпускным, и свадебным, Лидия Георгиевна была совсем не уверена в способностях Симхи приготовить что-то съедобное. Пока Сергей выслушивал прощальные напутствия, Симха в сотый раз украдкой заглядывала в сумочку, проверяя, на месте ли свидетельство о браке, изменивший ее жизнь серый листочек со свежей чернильной печатью и двумя закорючками – подписями непробиваемой заведующей и неравнодушной делопроизводительницы.
Cоседями по купе оказались тоже ехавшие после отпуска в Либаву майор-интендант Пилипенко с женой, хорошенькой блондинкой с модной прической «валиком» как у Татьяны Окуневской, по имени Манечка, болтавшей всю дорогу без перерыва на вдох и выдох: к вечеру Симха знала про то, где в городе самые хорошие магазины — там можно купить красивые платья из креп-сатина, файдешина и даже панбархата и паншифона, с вышитыми цветами и бисером, с расклешенной юбкой и подкладными плечикам, и «румынки», модные ботиночки, на небольшом каблуке, со шнуровкой, но внутри на меху, а снаружи отделанные меховой оторочкой, и ооооочень дорогие французские духи «Шанель номер пять», которые так волшебно пахнут, не то, что эта противная «Красная Москва», которой пахнут просто все, и фильдеперсовые чулки со швом, поэтому больше не надо рисовать на голых ногах швы карандашом, у кого лучше снимать жилье, если не жить прямо в порту на закрытой военно-морской базе, как покупать билет на автобус, а также, кто из жен комсостава невкусно готовит, кто плохо следит за детьми, кто смешно одевается, умудряясь приходить в клуб в нижних сорочках с кружевами, думая, что это нарядные платья, кто кокетничает с холостыми офицерами и много другой, несомненно важной и нужной информации. Симха слушала вполуха, спрятав под нижнюю полку ноги в белых носочках и парусиновых тапочках, начищенных с утра зубным порошком, прижавшись к плечу Сергея, вспоминая сократившийся до семи дней свой медовый месяц: разведенные мосты над Невой, старинные картины в залах Эрмитажа, поющие фонтаны Петергофа, «Хованщину» с Андреевым-Шакловитым, «Лауренсию» с невероятной Дудинской в главной партии и воздушной Вечесловой, танцевавшей Паскуалу. Со свекровью Симхе повезло — Лидия Георгиевна работала в кассе Кировского театра, и билеты на спектакли в театр, который Лидия Георгиевна по старинке называла Мариинским, были ее свадебным подарком.
На старой границе в Ритупе поезд стоял очень долго: сначала пограничники в зеленых фуражках, потом патруль НКВД в темно-синих тщательно проверили все документы, вглядываясь в лица и внимательно сверяя фотографии. Они забрали отпускные документы Сергея и майора и спецпропуска и куда-то ушли, велев всем оставаться в купе и не выходить в коридор. Неугомонная Манечка, понизив голос до жаркого шепота, рассказывала, как в декабре тридцать девятого, когда она первый раз ехала к мужу, ее и еще почти сорок женщин с детьми латвийские пограничники сняли с поезда и двое суток держали в деревянном станционном здании, созваниваясь и уточняя правила проезда в Латвию членов семей советских военнослужащих. Ну, сейчас такого, конечно, не будет, ведь Латвия уже неделя как советская, и едут они почти по своей стране, ведь скоро Латвия вступит в Советский Союз. Ей об этом муж еще до отпуска говорил.
Дождливым утром двадцать третьего октября тысяча девятьсот тридцать девятого года изумленные жители Либавы увидели на рейде серую громаду крейсера с надписью «Киров» на борту и два военных корабля поменьше – эсминцы «Сметливый» и « Стремительный», на которыми на холодном ветру развивались тяжелые флаги – белые полотнища с узкой голубой полоской вдоль нижней кромки и красной звездой рядом с серпом и молотом. Согласно договору о взаимопомощи, заключенному пятого октября между Латвией и Советским Союзом сроком на десять лет, СССР получал право на использование своими кораблями морского порта Либавы и введения на территорию латвийской республики своих войск. Рижская «Газета для всех» в заметке «Советские войска прошли в свои базы» опубликовала сообщение: „На основании дружественного договора, заключенного между Латвией и СССР о взаимной помощи, первые эшелоны советских войск проследовали 29 октября 1939 года через пограничную станцию Зилупе. Для встречи советских войск был выстроен почетный караул с военным оркестром.“ Немного позже в той же газете 26 ноября 1939 года в статье «Свобода и независимость», посвященной торжествам 18 ноября, была напечатана речь президента Карлиса Улманиса, в которой он заявил: “Недавно заключенный договор о взаимной помощи с Советским Союзом укрепляет безопасность наших и его границ.» Верил ли он сам, в то, что говорил, или, поставленный в безвыходное положение и зажатый с двух сторон политическими монстрами Германией и Советским Союзом, лишь дипломатически делал хорошую мину при плохой игре, уже было неважно. А может быть, он просто не хотел, чтобы маленькую Латвию постигла судьба менее сговорчивой и более самоуверенной Польши? Всего три недели боев, и где теперь эта Польша… Судьба Латвии и двух других прибалтийских государств была решена. Где-то далеко, в высоких кабинетах была надежно спрятана новая карта Европы, поделенная Гитлером и Сталиным на две части: „Это тебе, а это – мне! “
Шестнадцатого июня сорокового года Улманис получил ультиматум – правительство Латвии обвинялись в грубом нарушении условий ранее заключенного с СССР Договора о взаимопомощи, и выдвигалось требование сформировать другое правительство, способное обеспечить выполнение этого договора, а также допустить на территорию республики дополнительные контингенты войск. Условия были приняты.
Новое правительство во главе с Августом Кирхетштейном сняло запреты на деятельность коммунистических партий и проведение демонстраций, выпустило политзаключенных и назначило внеочередные парламентские выборы. Вновь избранный парламент уже двадцать второго июля провозгласили создание Латвийской ССР и принял Декларации о вхождении в СССР.
Всю дорогу до Риги Симха с любопытством смотрела в окно на непривычно острые шпили и игрушечные дома из темного кирпича под чистой черепицей, на быстро мелькающие надписи на чужом языке со смешными птичками над буквами, на аккуратные лужайки с изумрудной, ровно подстриженной травой, на упитанных овечек и сытых гусей.
На вокзале в Риге, где они делали пересадку на поезд до Либавы, было много военных патрулей и на каждом шагу – проверка документов. Симха постаралась затеряться с Сергеем в толпе, чтобы не попасть с Манечкой и ее мужем в один вагон.
Поезд уже тронулся, когда в купе появился пожилой мужчина в добротном костюме-тройке и галстуком, заколотым золотой булавкой, с кожаным саквояжем и тростью в руках. Извиняюще приподняв шляпу, похожую на старомодный котелок, в которых обычно изображал американских империалистов в журнале «Крокодил» художник Юлий Ганф, новый сосед основательно устроился на полке напротив, аккуратно пристроив рядом с собой шляпу и саквояж.
«Ешь ананасы, рябчиков жуй,
День твой последний приходит, буржуй, » — вспомнила Симха стихи Маяковского и рассмеялась, посмотрев на пузатый саквояж соседа по купе: наверное, именно в нем и прятались загадочные ананасы и рябчики. Симха на мгновение зажмурилась, пытаясь вспомнить, видела ли она ананас на «Лавках» Франса Снайдерса в Эрмитаже.
— Фридрих Густав Циглер, — торжественно представившись, попутчик поклонился и подал руку Сергею.
— Старший лейтенант Головин, — как старшему по званию отрапортовал Сергей.
— Очень приятно, — с несильным немецким акцентом сказал Циглер и повернулся к Симхе. – А Вас как зовут, фройляйн?
— Симха, — ответила фройляйн и густо покраснела, когда Циглер церемонно поцеловал девушке протянутую руку.
— Сережа, — быстро зашептала она, когда сосед вышел в коридор, аккуратно прикрыв за собой дверь. – Он – немец?
— Немец, — рассмеялся Сергей. – А ты что, испугалась? Привыкай, в Латвии много немцев, они тут сотни лет живут. Да и с Германией у нас договор о ненападении, мы теперь союзники. Ты что, газет совсем не читаешь?
— Читаю я газеты, — почти обиделась на мужа Симха. – Вот только не понимаю, а как же Эрнст Тельман, «Профессор Мамлок», «Если завтра война».
— А если завтра война, — сразу стал серьезным Сергей, — мы свою Родину защитить сумеем, как сказал товарищ Ворошилов, будем воевать малой кровью на чужой территории.
7
Фридрих Густав Циглер давно уже философски относился и к окружающему его миру, события в котором чередовались с быстротой цветных стеклышек в детском калейдоскопе, и к своей жизни, которая менялась с такой же скоростью, едва успевая приспособиться к очередному сложившемуся в длинной бумажной трубе узору. Свой жизненный путь пятьдесят пять лет назад он начал гражданином Российской империи, в которой ему посчастливилось родиться в семье владельца текстильной фабрики «Циглер и Циглер» в Санкт-Петербурге, где прошло и его безмятежное детство с гувернантками, бонами, дачей в Петергофе и домом на Рижском взморье, и вполне обеспеченная юность с университетом в Цюрихе, женитьбой на очаровательной Анне Николаевне, урожденной Свешниковой, дочери не последнего человека в столице, и размеренная молодость с необременительной службой на папенькиной фабрике, турнирами по лаун-теннису с восторженными болельщицами и благотворительными балами. Эта замечательная жизнь закончилась первого августа тысяча девятьсот четырнадцатого года, когда Германия объявила войну России. Роковая новость, принесенная мальчишкой-газетчиком вместе со свежим выпуском «Рижского вестника», никак не вписывалась в размеренную летнюю жизнь семьи Циглеров, проводивших по обыкновению июль и август в своем доме на Рижском взморье. Год выдался нелегким – Анна Николаена в очередной раз потеряла еще не родившегося ребенка, и Фридрих вывез жену на море поправить ее слабое физическое и пошатнувшееся психическое здоровье. Заботами местных врачей и любящего мужа она только-только стала приходить в себя, и очередные потрясения в виде войны и всеобщей мобилизации были совсем некстати, несмотря на то, что призыву Циглер не подлежал: катаясь в юности на своем любимце кабардинском скакуне благородной породы аргамак по аллеям петергофского парка, Фридрих не удержался в седле и упал, повредив левую ногу и оставшись на всю жизнь с легкой хромотой. Предусмотрительный Циглер-старший посоветовал пока не возвращаться в столицу, регулярно высылая на содержания семьи сына достаточные средства – дела фабрики, исправно снабжавшей русскую армию качественным сукном, от начала военных действий не пострадали, а даже пошли в гору. С наступившими холодами пришлось оставить неотапливаемый дом и арендовать квартиру в Лиепае, подальше от Риги, превратившейся в настоящий прифронтовой город, в котором Циглеры чувствовали себя крайне неуютно — обеим воюющим сторонам они были как бы не совсем враги, но и не свои. А седьмого мая пятнадцатого года в город вошли немцы, и щедрые субсидии из Петербурга прекратились. Пользуясь доброй репутацией отца, Фридрих устроился помощником управляющего на текстильную фабрику, которая с тем же рвением принялась снабжать тканью кайзеровские войска, с каким прежде работала на царскую армию.
Последующие события доказали, что Циглер-страший был прав: хотя жизнь в оккупированной Латвии не была легкой, политические потрясения, происходящие в России, семью Циглеров уже не касались — об отречении Романовых много судачили, но особых изменений почувствовать не успели – жители города, сменившего свое название на немецкое «Либава», жили уже по немецким законам. Вскоре последовал октябрьский переворот в России, а еще через год ноябрьская революция в Германии превратила Германскую империю в Веймарскую республику, капитулировавший в войне кайзер Вильгельи II – дядя Вилли — последовал примеру своего троюродного племянника Ники – Николая II — и отрекся от престола, а Циглеры проснулись гражданами независимой Латвийской республики, в которой Фридрих, потеряв в отрезанной России родителей и капиталы, быстро дорос до главного управляющего на все той же ткацкой фабрике, на которой бы он и трудился до окончания дней своих, если бы не увидел злополучным летом сорокового года на улицах своего города, где он приобрел небольшой домик взамен удачно проданного особняка на Рижском взморье, солдат Красной Армии, той Красной Армии, которая в двадцатые годы пыталась подчинить себе независимую Латвию, но вынуждена была уйти. И вот они вернулись… И как после всего этого было не стать философом? А заодно, и атеистом.
Пытаясь абстрагироваться от политических катаклизмов, херр Циглер поселил себя и свою жену в уютный мир, в котором, как и в далекой молодости, жизнь текла тихо и упорядоченно, где были концерты классической музыки, где жившая в их доме жиличка, превратившаяся почти в члена семьи, солистка местного театра Эльзе Лапиньш под аккомпанемент Анны Николаевны исполняла арии Азучены из оперы Верди «Трубадур» или Далилы из оперы «Самсон и Далила» Камиля Сен-Санса, наполняя дом Циглеров и близлежащие улицы своим насыщенным меццо-сопрано, звучавшим от ля малой октавы до ля второй октавы совсем не хуже, чем у Марии Каменской и Надежды Ланской, которых Циглерам доводилось слышать еще в Императорской русской опере и Мариинском театре, уютные вечера у камина с дорогим немецкому сердцу Фридриха Густава Львом Николаевичем Толстым или Иваном Алексеевичем Буниным. Книги в доме Циглеров любили, читали и перечитывали, заботливо протирая их от пыли и расставляя на дубовых книжных полках по всему дому. Еще были милые посиделки с немногочисленными приятелями, на которых, раскладывая пасьянс, поигрывая в необременительный вист и попивая бледно-желтое шабли или пурпурное божоле из винной лавки Fran;u v;ni напротив дома, можно было поговорить о прекрасном и слегка посплетничать.
В мягком вагоне поезда «Рига-Либава» Фридрих Густав Циглер, преисполненный покорности судьбе, возвращался домой из Риги, где он провожал не столь философски настроенных и поэтому уезжающих в Германию семью владельцев фабрики. Но где-то в глубине души его уже мучил беспокойный червячок зародившихся сомнений и беспокойства: удастся ли и в этот раз так безболезненно пережить очередные гримасы судьбы. Несмотря на свою полную и безоговорочную аполитичность, херр Циглер не питал иллюзий по поводу смены власти в Латвии, а тем более, вступления в СССР: все годы, последовавшие за его вынужденным отъездом из России, местные газеты, не жалея красок, живописали ужасы большевизма, национализацию, коллективизацию, кровавый НКВД, сталинские процессы и репрессии. И глядя на молодых людей в креслах напротив – морского офицера в наглухо застегнутом кителе, воплощение суровой решительности и внутреннего достоинства, и его юную жену, с широко распахнутыми глазами, полными доверчивости, любопытства и любви, — херр Циглер, со своей немецкой практичностью, предложил молодоженом снять у него флигель во внутреннем дворе, в котором еще недавно жили кухарка и садовник, ринувшиеся в новую жизнь под знамена социалистической Латвии. Быть может, эта юная парочка послужит хоть какой-то гарантией от угроз, явно исходящих от новой власти. Больше всех этому предложению тихо обрадовалась Симха: ей очень не хотелось стать новым участником соревнования на звание самой нерасторопной жены комсостава в командирском общежитии и коротать свои дни в беседах с разговорчивой Манечкой.
8
Жизнь в доме Циглеров показалась Симхе полетом на другую планету – во-первых, у нее была своя ванная. Тяжелая, мраморная, на четырех гнутых ножках, с массивным бронзовым краном с длинным носом, она стояла в отдельной комнате с окном и вызывала непреодолимой желание наполнить ее горячей водой, натопив предварительно большой титан торфяными брикетами, и утонуть в ней, блаженно прикрыв глаза. В их дворе на Молдаванке был душ, который установил Фроим, и в котором летом, за ситцевой занавеской, мылись все соседи. Зимой, раз в неделю, Симха с Хавой и мальчишками ходили в знаменитую на всю Одессу баню Исаковича.
В середине девятнадцатого века известный одесский купец Исаак Соломонович Исакович купил по случаю большой земельный участок на углу Успенской, Преображенской и Кузнечной улиц с домами, имеющими общий двор, в которых и находились бани, подтверждением чему служили фигуры стыдливо прикрывшихся мраморными простынями купальщиц на фасаде дома номер пятьдесят семь по Кузнечной. Предприимчивый и энергичный любитель чистоты и стабильных доходов превратил эти бани в гидропатические лечебницы. Как писал справочник Коханского «Одесса за 100 лет», заведение в медицинском отношении было поставлено на уровень лучших в Европе учреждений такого рода и снабжено всевозможными аппаратами и приспособлениями, необходимым для успешного пользования водолечением, которое, согласно модным веяниям, могло вылечить практически все: от неврастении и ревматизма до сифилиса и много чего другого. К услугам страждущих были врачи-специалисты, бассейн, номера с ванной и паром и многочисленные души: мантель, шотландские, столбовые, циркулярные и даже филиформ. Реестр минеральных ванн поражал воображение: морские, лиманные, из лиманной грязи, серные, по доктору Струве, мыльно-отрубные, щелочные, сывороточные (практически — молочные! ), с минерализацией, соответствующей водам курортов Мариенбад, Карлсбад, Виши и Висбаден. Практически любой одессит обретал возможность окунуться в гидросферу Европы, не покидая при этом городской черты. И все это по цене от десяти копеек до одного рубля с полуполтинником. После революции это великолепие переоборудовали под фабрику по пошиву военной формы со скромной гарнизонной баней, в которой работал оставшийся безлошадным Фроим, ведя строгий учет гимнастерок, обмоток и портянок, и куда перед самым закрытием могла потихоньку прийти Хава, чтобы помыть детей.
Вторым чудом дома Циглеров была их жиличка. Большие стеклянные двери ее комнаты выходили в небольшой дворик, прямо напротив флигеля, где поселились молодожены. По утрам, сладко потягиваясь и щурясь от душистого дыма сигаретки, которую Эльзе держала большим и указательным пальцами, кокетливо отставив в сторону три остальных, с длинными ногтями, наманикюренные ярким лаком, блестящим на солнце рубиновым светом, местная знаменитость устраивалась во дворе в кресле-качалке за завтраком, состоящим из крошечной чашечки кофе, чей пряный аромат, смешиваясь с сигаретным, напоминал Симхе летнюю Одессу, и двух крошечных свежих булочек с мармеладом. Черный, шелковый, в ярких цветах, халат, без единой пуговицы, завязанный широким поясом на осиной талии театральной примы, как бы случайно обнажал закинутые одна на другую стройные ноги с аккуратным педикюром такого же рубинового цвета. Симха, которой эта картинка напоминала мезансцену из спектакля про другую, незнакомую ей жизнь, прислушиваясь в душе к острым покалываниям неведомого ей доселе и совершенно чуждого пережитка прошлого для каждой советской женщины чувства ревности, тихо радовалась, что Сергей, привыкшей по утрам обливаться во дворе холодной водой, уходит на службу гораздо раньше, чем эта экзотическая хищная птица покидает свое гнездо. Симха даже купила в магазине около дома стеклянную бутылочку с красным лаком, но ее коротко остриженные ногти на руках напоминали скорее руки школьницы, испачканные красной краской, которой рисовали агитплакат, чем ухоженный маникюр соседской модницы. На свою беду Симха забыла купить специальную жидкость для снятия лака, и ей пришлось оттирать пальцы скипидаром, оставшимся во флигеле от старых жильцов.
После завтрака Эльзе, исчезала в своей комнате, и Симхе оставалось только догадываться, чем она там занималась до ухода в театр. Пройти во двор можно было только через главный дом, и Симха, возвращаясь с покупками из города, иногда сталкивалась с Эльзе в прихожей, стараясь проскользнуть, как можно незаметнее и не поймать на себе презрительные взгляды артистки, которыми та, не скрываясь, щедро окидывала окидывала Симху, пренебрежительно сощурив густо накрашенные глаза и сжав и без того узкие губы. Если бы ни этот взгляд, Симха бы решила, что так и должна выглядеть Аэлита из ее любимой повести Алексей Толстого. Эльзе предпочитала шелковые платья с широкой, пышной юбкой, которая шелестела при ходьбе, напоминая ползущую по траве змею. Эльзе громко хлопала входной дверью, оставляя за собой в прихожей густой шлейф дурманящей запаха розы, ириса, ландышей, жасмина и почему-то лимона. Наверное, это и была столь любимая Манечкой «Шанель» с пятым порядковым номером.
Возвращалась Эльзе домой поздно и часто не одна, сообщая о своем прибытии громким смехом и почти птичьим щебетанием на непонятной языке. Сергей уже обычно крепко спал, а Симха, ругая себя за любопытство, подсматривала, как в комнате напротив, в окнах с незадернутыми шторами, сначала загорался свет неяркий свет, а потом гас, словно стыдился того, что там происходило. И происходило совсем не так, как у нее с Сергеем. После спектаклей Эльзе приносила домой огромные букеты цветов, которые Анна Николаевна расставляла в большие вазы по всему дому. Оставшиеся цветы стояли в простых ведрах во дворе, празднично оживляя скучную уличную серость.
Именно эти цветы заставили Симху опять взяться за карандаши и краски, и на первом же рисунке она изобразила полусонную Эльзе во всей красе: с сигареткой и кофе, маникюром-педикюром, в халате с голыми ногами, вальяжно расположившуюся в кресле-качалке среди ведер с цветами, постаравшись добавить в каждый мазок изрядную долю иронии и положив рисунок все на то же кресло-качалку. Как ни странно, Эльзе не обиделась, а даже наоборот: Симхе показалось, что взгляд примадонны стал чуть менее высокомерным. Сергей сам сделал жене мольберт, и, накупив великолепных красок, Симха, справившись с покупками и приготовлением обеда, выходила во двор рисовать.
Она постепенно привыкала к своей заграничной жизни: походы по магазинам уже не пугали ее обилием разноцветных коробок и коробочек с яркими картинками и названиями на латышском и немецком языках, остраненно-приветливыми продавщицами, невозмутимо-терпеливыми покупателями в непривычно небольших очередях и нереальной чистотой. В магазины, в витринах которых красовались нарядные манекены, Симха заходить стеснялась, любуясь снаружи на нарядные платья и разноцветные туфли на аккуратных каблучках с кокетливыми застежками. Один раз она всё-таки открыла дверь, вздрогнув от заливистого колокольчика, но, испугавшись бросившихся к ней двух продавщиц, сделала вид, что ошиблась дверью, и, залившись краской, выскочила на улицу.
К приходу мужа Симха готовила обед, старательно вспоминая, как Хава могла накормить всю семью обедом из четырех блюд, приготовленным из одной курицы средней упитанности. « Курица есть – обед есть», — любила повторять Хава. –«Курица нет – обед нет».
Симха усердно мыла и без того чистенькую и гладенькую тушку, насухо вытирала ее полотенцем, сжигала на газовой плите редкие невыщипанные перышки и аккуратно разделывала птицу. Плита была еще одним свидетельством заграничной жизни: у них на Молдаванке готовили на шипящих и пахнущих керосином примусах, у каждой семьи был свой такой агрегат. Летом их выносили во двор, и они, посвистывая и постанывая на разные голоса, сливались в один недружный, но очень вкусно пахнущий хор. Добытую из куриных недр печёнку Симха откладывала в сторону и быстро обжаривала с луком перед самым приходом мужа — это была закуска. Две пулкес ( ножки с толстыми бедрышками) Симха тоже обжаривала, и они томились на широкой сковородке вместе с жареной картошкой, надежно укрытые большой крышкой с дырочками . Тщательно срезанное со скелета белое мясо она проворачивала с куриным жиром в тяжелой мясорубке, добавляла по вкусу соль и перец, яичные желтки и взбитые до пушистой пены белки, и, как в детстве куличики на пляже, лепила маленькие ровные котлетки. Скелет вместе с луком и морковкой отправлялся в большую кастрюлю и через часа два маленькая кухня во флигеле благоухала наваристым бульоном, заправленным чесноком, сельдереем, укропом и петрушкой. Однажды Симха даже сделала гефилте гелзеле — фаршированную шейку, ювелирно наполнив пустую шкурку манкой, мелко нарезанным луком и шмальцем и зашив края суровой белой ниткой. Шейка сварилась в бульоне, но особого впечатления на Сергея не произвела, хотя он и съел мужественно непонятное блюдо, не желая огорчать жену. Отдельно в мисочке под полотенцем своего часа ждали мондалах – золотистые шарики из крутого пресного теста, которые Симха пекла в духовке по рецепту Фиры Шапиро и отправляла одно за другим в плавание по янтарной бульонной глади, когда Сергей садился есть. А Симха устраивалась напротив и чувствовала себя самой счастливой на свете.
По выходным Симха жарила пышные оладьи на скисшем молоке, до слез огорчаясь, когда вместо румяных круглых солнышек на сковородке корячились, растекаясь в разные стороны и подгорая, маленькие уродцы, которые Симха тут же съедала, чтобы Сергей их даже не видел. Симха подавала оладьи, или, как их называла Хава, налистники со свежей густой сметаной, удивляясь, как это ей раньше готовка казалась делом скучным и неинтересным, и внимательно следя, чтобы Сергей садился за стол обязательно спиной к окну, в который хорошо видна была терраса перед дверью в комнату Эльзе.
А еще Симха писала письма родителям: длинные, обстоятельные, подробно рассказывая о своей жизни, перечисляя всех знакомых и соседей, кому следовало передать привет.
Отвечала дочери Хава. Фроим, хоть и перестал рваться ехать туда-не знаю- куда разбираться с этим пишэром (сопляком), то есть с с незапланированным зятем, и даже втайне носил на работу присланную Симхой вырезку из газеты «Моряк Балтики» с краткой заметкой и нечеткой фотографией Сергея, хвастаясь, что он-то сам пусть и выдает портянки да обмотки в гарнизонной бане, а вот зять у него моряк и даже командир, но дочь еще полностью не простил и приветов ей не передавал. А Хава даже была рада: еще неизвестно, кого бы там себе нашла Симха в этих академиях среди безалаберных художников, а Сергей – военный, значит, человек солидный, обстоятельный, и надежный. И деньгами не обижен. Профессия, конечно, рискованная, а кто не рискует, вот на соседней улице шпана почтальона зарезала насмерть, а казалось, такая мирная профессия. Считая недели от скоропалительной свадьбы, Хава загибала распухшие от бесконечной стирки за своими сорванцами пальцы и в каждом письме интересовалась, не пора ли шить пеленки-распашонки и благодарила за присланные в подарок детские кубики с яркими картинками.
Осень наступила точно по календарю, как примерная ученица, торопившаяся первого сентября на свой первый урок. Еще вчера Симха, в тельняшке мужа и спортивных шароварах, в которых она сдавала в школе нормы ГТО, сидела на берегу по-летнему сонного Балтийского моря и рисовала размытые в легкой дымке силуэты стоящих на рейде военных кораблей, притаившихся, словно хищные акулы в ожидании зазевавшейся добычи. За ночь дымка превратилась в густой грязный туман и отрезала Либаву от  мира. Налетевший вдруг порывистый колючий ветер, поднял на море волны, завыл в трубах, загремел черепицей на крышах, cорвал цветы на городских клумбах и во дворе у Циглеров, уронив попутно парочку больших керамических горшков, а в Приморском парке, куда Симха с Сергеем ходили гулять по воскресеньям, засыпал  Лебединый пруд не успевшими пожелтеть листьями,   напугал сонных уток, разбил окно в чайном домике. И уронил мольберт, на котором остался неоконченный Симхой «Автопортрет с астрами». Тяжелые капли дождя размыли акварельные краски, смешав красный кадмий, жженую сиенну и прусскую синь, нарисовав свой осенний пейзаж, то ли по Кандинскому, то ли по Малевичу.
Туман, стелящийся по узким городским улочкам, был  сырым и вязким, он забивался в нос, заползал в горло, першил, кусался, проваливался в легкие, сдавливая грудь и мешая дышать. Чужая, равнодушная осень, сотканная на скорую руку из неизвестности и жухлой травы. Совсем не такая, как в Одессе. Там сейчас еще по-летнему млеет сентябрьское солнце,   пахнет спелыми арбузами и жареными каштанами, а мальчишки до позднего вечера гоняют на отмели мяч, пугая прожорливых чаек и неуклюжих пеликанов, пока медный закат не превратится в чёрно-фиолетовую ночь. У них во дворе на Молдаванке сушат, отгоняя воробьев и Гришку с Борькой, на зимний компот кишмиш, разложенный на деревянном столе на газетах, и варят варенье из поздних сортов груши, превращая воздух в  пахучий сироп, который становится всё гуще после каждого закипания. И до первых ярких красок осени  так далеко...
Рисовать стало негде: во дворе – холодно и мокро, во флигеле – темно, тусклые лампочки еле светят, а за окном нестиранной занавеской повис серый день. И делать ничего не хотелось -  только ждать, когда со службы вернется Сергей. И читать.
9
Первой книгой, прочитанной Симхой в доме Циглеров, стал роман «Анна Каренина».
Прижавшись к громоздкому книжному шкафу, стоящему в прихожей главного дома, стараясь, как обычно, пропустить вперед шуршащую мимо Эльзе, Симха задела плохо лежащий тяжелый том, и он шумно рухнул на пол, нисколько не помешав величественному движению театральной звезды в сторону своей комнаты, но зато изрядно напугав Симху. Она быстро подняла с пола книгу в к кожаном переплете и испуганно прижала ее к груди, увидев появишвуюся из ниоткуда фрау Циглер.
— Барышня желает почитать роман? – поинтересовалась Анна Николаевна, великосветски не заметив оплошности неловкой квартирантки.
— Да, — пискнула барышня, радуясь в душе, что не придется оправдываться. – Если можно?
— Конечно, можно, — учтиво кивнула головой Анна Николаевна. – Вы можете свободно пользоваться нашей библиотекой. – И фрау Циглер гостеприимно развела руками, показывая на стоящие в просторной прихожей книжные шкафы.
«Анну Каренину» Симха читала, вернее проходила в девятом классе. Из уроков литературы она помнила, что Лев Толстой есть выразитель идей патриархального крестьянства, Алексей Каренин – представитель правящей верхушки, а Вронский – выходец из военной среды. Уроки литературы в ее школе больше походили на занятия по политграмоте, на которых сухая и невыразительная Калерия Федоровна монотонно надиктовывала ученикам идейно выраженные постулаты, мало имеющие отношение к художественным произведениям. Симха так и запомнила: «СССР –наш молодой вишневый сад» — это на уроке по пьесе Чехова, Некрасову мешали творить его религиозные предрассудки – это о поэме «Железная дорога», а в повести «Тарас Бульба» воспевается шовинизм.
Роман Толстого оказался совсем не о беспочвенных страданиях бесполезного класса дворян, угнетателей трудового народа, а о большой любви и силе людских страстей, благородстве и готовности к самопожертвованию, чувстве долга и муках совести.
Свернувшись уютным калачиком на постели в ожидании Сергея, который приходил со службы все позже и позже, а иногда и вовсе не ночевал дома, Симха переживала вместе с героями романа, плакала от сочувствия и сострадания, жалела и Анну, и Левина, и маленького Сережу, и Китти, и даже Фру-Фру.
После Карениных Симха открыла для себя Ростовых и Безуховых, Базарова и Кирсанова, Асю, Родиона Раскольникова и Сонечку Мармеладову. «Господи, — думала Симха, поглаживая корешки еще непрочитанных книг. – Где же вы были все это время? »
А потом, на самой нижней полке коридорного шкафа она наткнулась на майский номер журнала «Новый мир» за двадцать шестой год, где была напечатана «Повесть непогашенной луны» Бориса Пильняка.
Симха читала повесть всю ночь, холодея от ужаса узнавания героев и событий, которые привыкла воспринимать совсем по-другому. Сергей дежурил в эту ночь в части, и Симха была рада, что рядом нет свидетелей ее открытий, о которых было не только страшно говорить вслух, но даже думать. Этот «негорбящийся человек», конечно, Сталин. И он вовсе не отец народов, любимый вождь и друг всех детей, а хладнокровный убийца, приказавший убить наркомвоенмора Фрунзе, в повести – наркомвоенмора Гаврилова. И сам Фрунзе, вовсе не герой Гражданской войны, а человек, на совести которого тысячи загубленных жизней. И даже такой могущественный человек, как народный комиссар, облеченный почти безграничной властью, не в силах противостоять страшному человеку из « дома номер первый» за высокими кремлевскими стенами. Неужели общественная сущность советской жизни настолько важна, что человек теряет право на личный выбор своего жизненного пути, даже если это путь к смерти. И советские люди это не свободные счастливые люди, а микроскопические частицы жестокой системы, подчиненной злой воле одного. А вправе ли он, этот один, заставлять миллионы других делать этот выбор.
Симха вспомнила, как в тот день, когда арестовали Зиссель, пока большая черная машина неуклюже разворачивалась в их маленьком дворике, рискуя поцарапать свои блестящие бока, и из нее еще не вышли трое мужчин в военной форме, Йоська выскочил из комнаты Зиссель, пряча за пазухой мятую серую книгу журнала «Новый мир». Был ли это тот же номер с повестью Бориса Пильняка или какой-то другой, но это было что-то очень важное, что обязательно надо было спрятать, хотя Зиссель все равно увезли, и больше о ней никто ничего не слышал.
В эту ночь Симха так и не уснула: дождавшись, когда за окном наступило хмурое осеннее утро, она встала и включила радиоприемник СВД с большой черной тарелкой-громкоговорителем, из которой, заглушая тяжелые ночные мысли, бодро зазвучал популярный марш Дунаевского:
Эх, хорошо в Стране Советской жить!
Эх, хорошо Страной любимым быть!
Эх, хорошо Стране полезным быть,
Красный галстук с гордостью носить!
На той же нижней полке в шкафу Симха нашла еще одну опасную книгу – роман Евгения Замятина «Мы», напечатанную на русском языке в Чехии. Утопическая картинка Единого Государства далекого будущего, нарисованная автором, была еще более пугающей: в стране равного и обязательного счастья, подозрительно напоминающей обещанный советским людям коммунизм, Симхе не хотелось жить ни за что на свете. В этой стране не было ни голода, ни холода, ни страданий, но не было ни семьи, ни дружбы, ни любви. Читать было трудно, многие страницы она перечитывала по несколько раз, борясь с желанием бросить роман на середине.
Добравшись до последней главы, Симха облегченно вздохнула, вымыла руки, словно держала в руках вещь грязную и неприятную, и с радостью вернулась в мир благородных людей, возвышенных чувств, сбывшихся и несбывшихся надежд, в мир Бэлы и Печорина, братьев Карамазовых и трех сестер.

10
К зиме полки магазинов в городе опустели и стали похожи на одесские: импорт из-за границы поступать перестал, и теряющие на глазах профессиональную выдержку и приветливость продавщицы на вопрос, когда поступит новый товар, ехидно отвечали: « Когда Москва пришлет». Впрочем, Симха и прежде обходилась без особых изысков, тем более, что местных продуктов было достаточно, хотя цены на них начали медленно, но верно расти. Симха даже подумывала устроиться куда-то на работу, но Сергей был категорически против, Симха решила, что он боится, что с ней может приключиться что-то нехорошее. А Симхе все чаще стало казаться, что что-то нехорошее может приключиться не только с ней, а вообще с ними со всеми: с ней, с Сережей, его товарищами по службе, их женами и маленькими детьми, с Циглерами и противной Эльзе. Все они все чаще и чаще говорили о войне.
На занятиях по политграмоте для жен комсостава, которые Симха в обязательном порядке должна была посещать каждый понедельник, молоденький, но очень серьезный помполит, поправляя на себе каждую минуту новенький китель с белоснежным подворотничком, стараясь не обращать внимания на стреляющих в него из всех калибров глазками девушек, много и подробно говорил о мирном договоре с Германией, о необходимости соблюдать бдительность и остерегаться провокаций. На очередных занятиях помполит зачитал постановление политотдела Балтийского флота об изъятии любой литературы, в которой содержались любые намеки на враждебность к Германии. Из всего антинемецкого у Симхи был случайно затерявшийся среди вещей билет в кинотеатр имени Горького в Одессе на улице Карла Либкнехта на фильм «Дума про казака Голоту» про борьбу с немецкими оккупантами в восемнадцатом году на Украине. Но, несмотря на все официальные заявления, вокруг все говорило о скорой войне.
В конце февраля сорок первого пришел приказ наркома об увеличении рабочего дня на флоте на два вечерних часа, по которому командный состав мог увольняться на берег только в девять вечера, а к поднятию флага в восемь утра все должны были быть на кораблях. Сергей едва успевал на последний автобус, идущий в город, не глядя, съедал приготовленный Симхой ужин и мгновенно засыпал. А утром так же торопливо выпивал стакан холодного чая с бутербродом и бежал на автобусную остановку.
Крутя полированной ручкой радиоприемника, Симха невольно попадала на немецкую волну: граница была совсем рядом и немецких дикторов было слышно даже лучше, чем московских. Немецкие радиостанции часто транслировали выступления Гитлера и Геббельса — Симха хорошо понимала, о чем они говорят, она была лучше всех в классе по немецкому языку, так похожему на идиш ее родного двора.
Хвастливые сообщения с западного фронта чередовались с плохо скрываемыми угрозами и пещерным антисемитизмом. Радио кричало, шипело, как дикий зверь, и злобно плевалось словом «Jude, Jude, Jude...“
„Два мира вступили в противоборство! Люди Бога и люди Сатаны! Еврей — это враг рода человеческого, античеловек. Еврей — создание иного бога. Он вырос из другого корня человечества. Ариец и еврей: я противопоставляю их друг другу; и если первого я зову Человеком, то второго я должен назвать иначе. Они так же далеки друг от друга, как животные далеки от людей. Но это не значит, что я хочу назвать еврея животным. Он еще более далек от животного, чем мы, арийцы. Еврей это существо, далекое от природы и враждебное природе”, — брызгал слюной у микрофона рейхсканцлер Адольф Гитлер. «Мы хотим избавиться от этих субъектов точно так же, как врач избавляется от бактерий. Противостоять евреям — это вопрос личной гигиены”, — вторил ему министр народного просвещения и пропаганды Йозеф Геббельс.
У Симхи не укладывалось в голове, как люди одной национальности могут так говорить о людях другой национальности. Да, и она, Симха, и ее семья, и соседи по двору, и многие другие в ее родной Одессе были евреями, и ничем не отличались от других советских людей, ведь главное – это не национальность, а убеждения и классовая принадлежность, и пролетарии всех стран должны объединяться и вместе бороться с капиталистами во всем мире. С Симхой в классе учились и русские, и украинцы, и татары, а ее лучшей подругой была абазинка по имени Сатаней: как и Симха, белолицая, с летящими черными волосами и карими глазами. Некоторые учителя даже принимали девочек за сестер. И Симхе никто никогда не давал понять, что ее национальность чем-то отличается от других. Правда, в шестом классе новенький Петька Груздь, обидевшись, что Симха не дала ему списать домашнее задание по географии, обозвал ее “жадной жидовкой”, за что его очень ругала старшая пионервожатая на линейке перед всем классом. Петька потом долго извинялся перед Симхой, но его все равно на целую неделю исключили из пионеров, а родителей даже вызвали в школу. Симха видела в окно, как Груздь-старший, после разговора с завучем, остервенело крутил Петьке левое ухо, а Петька визжал от боли, как поросенок. А на выпускном вечере Петька подкрался к Симхе и, кривляясь и корча рожи, громко крикнул: ” Два еврея, третий жид по веревочке бежит. Веревочка лопнула и жида прихлопнула! ” И тут же получил по голове от Симхи пышным букетом цветов, который выпускники купили своей классной руководительнице Калерии Федоровне.
А тут еще господин Циглер: увидев Симху возле ее любимого книжного шкафа с томиком Гейне в руках, завел странный разговор о том, что война, скорей всего, будет, что немцы – народ упрямый и решительный, и все, что они начинают, доводят до конца, и что Либава — не самое безопасное место для Симхи, и, может быть, ей стоило бы уехать к родителям в Одессу. Симха и так собиралась летом поехать с Сергеем в отпуск на Черное море, но на календаре был март, и до отпуска было далеко.
В субботу восьмого марта в офицерском клубе в бывшем Морском соборе крутили «Музыкальную историю» с Лемешевым и Федоровой. Симхе фильм понравился, а Сергей был просто в восторге, и каждый раз, когда на экране мелькали ленинградские улицы, он подпрыгивал на месте от радостного узнавания – вот на экране Кировский театр и Консерватория, вот набережная Невы с кружевными фонарями и Исаакиевская площадь с застывшим всадником, вот суматошный проспект 25 Октября и купол Дома книги.
— Симха, смотри, мы здесь гуляли, — шептал Сергей Симхе в ухо. – А здесь ты ногу подвернула, а здесь я все понял.
— Что понял? — краснела Симха, радуясь, что в темноте не видно ее вспыхнувших щек.
— Что ты – моя судьба, — целовал Сергей жене тонкие пальчики, пахнущие уютом и теплом.
Пока в перерыве после сеанса мужчины курили на улице, Симха рассказала Манечке про Циглера и его советы. А потом были танцы под патефон Пилипенко. Манечка в который раз ставила популярный фокстрот «Цветущий мая», и Сергей уверенно вёл Симху, бережно придерживая её за талию.
А на следующий день за Циглером и Анной Николаевной пришли.
У Сергея был выходной и, радуясь первому по-настоящему весеннему солнышку, он вышел во дворик в спортивном костюме и начал делать зарядку, подражая бойцу на ринге, то наступая вперед, то отступая, прикрыв голову руками и отражая удары невидимого противника. Симха затеяла воскресные оладьи, настороженно поглядывая в сторону комнаты Эльзе и презирая себя за это изо всех сил. Колокольчик у входных дверей зазвонил неожиданно громко и надрывно. Спустя некоторое время звон прекратился, и в доме раздался шум, словно в прихожую зашла рота солдат.
Когда, наскоро переодевшись и позвав с собой Симху, Сергей пошел посмотреть, что происходит в доме, во всех комнатах особняка уже шел обыск: на полу и на лестнице валялись выброшенные из шкафов и ящиков вещи, какие-то бумаги, фотографии и книги. Трое красноармейцев, отставив в сторону винтовки, трясли книгу за книгой, пытаясь найти между страниц что-то тайное и запретное. Бумажные страницы вздыхали и шелестели, словно листья в саду на сильном ветру. Среди общего беспорядка выросла аккуратная книжная стопка, сверху которой лежал знакомый Симхе номер журнала «Новый мир». В углу прихожей, стараясь превратиться в невидимок, стояли безмолвные Циглеры, слившись бледными застывшими лицами с настенными обоями.
—  Ваши документы, — обратился к Сергею командир в фуражке с синим верхом и в гимнастерке с тремя эмалевыми прямоугольниками на красных петлицах.
Сергей достал из кармана незастегнутого кителя удостоверение.
— Мы снимаем здесь флигель, — объяснил Сергей и, не дожидаясь дальнейших вопросов, кивнул на Симху, — это – моя жена.
— Я попрошу Вас быть понятыми, — капитан НКВД вернул Сергею удостоверение, — а Вашу жену принести свой паспорт.
Холодея от ужасного предчувствия, Симха выбежала во двор. « Это я, я виновата… Что я наделала своим длинным языком», — думала Симха, доставая дрожащими руками из сумочки паспорт и специальное разрешение на пребывание в Либаве. Сколько раз ей говорил Сергей, что здесь даже стены имеют уши, а она сама рассказала этой болтливой Манечке, а та, скорей всего, своему Пилипенко, и теперь этих милых людей посадят в тюрьму или сошлют в лагерь или, даже страшно подумать, что может еще с ними случится… Симха никогда не ябедничала и не жаловалась, ни в детском саду, когда Вовка из ее группы сильно толкнула ее в спину и она упала, разбив в кровь нос, ни на мерзкого Груздя с его дразнилками. Фроим всегда учил ее, что доносить на других – это последнее дело, таких людей никто не уважает, и вот теперь получается, что она невольно донесла на Циглера, а ведь он ее пожалел. Или это просто чудовищное совпадение, случайность, и она тут совершенно не при чем, ведь аресты стали довольно частым явлением в городе в последние месяцы. Неожиданно закрылась винная лавка Fran;u v;ni, хозяин которой, по словам Сергея, был участником подпольной организации «Латвийское народное объединение», распространявшей антисоветские листовки и готовившей диверсии в порту. Расстроенная Анна Николаевна, вернувшаяся от врача, рассказала, что доктора Граубиньша арестовали: оказывается, он служил в Белой армии у генерала Юденича. А еще Симха слышала, как Эльзе жаловалась Анне Николаевне, что выслали в Сибирь главного режиссера ее театра, который до Советской власти был членом муниципального совета Либавы.
Обыск длился долго, почти три часа. Циглеры так и стояли все это время, вжавшись в стену, с неживыми лицами.
— Распишитесь здесь и здесь, — ткнул карандашом внизу исписанного мелким почерком протокола допроса капитан, когда спотыкающихся, враз состарившихся, смотрящих в никуда мертвыми глазами Циглеров увели, а красноармейцы вынесли коробки с конфискованными книгами. – А Вам, товарищ старший лейтенант, советую сменить место жительства, дом будет опечатан, и передайте это второй жиличке.
— Товарищ капитан, — не удержался Сергей, — я могу спросить, за что их.
— Можете, — ответил капитан, пряча в помятый портфель подписанные бумаги. – За распространение провокационных слухов, порочащих советско-германскую дружбу. А гражданку Циглер еще и за шпионаж в пользу Японии.
— Японии? – только и смогла выдавить из себя Симха, с трудом представляя себе шпионкой вечно больную Анну Николаевну, не знавшую ни слова по-японски.
— Японии, — подвердил капитан, — есть такие сведения. Мы и доказательства нашли.
И капитан показал потрепанную книжку «Исэ-Моногатари» — сборник японских лирических новелл о любви в переводе на русский язык. На обложке был нарисован автор – тучный японец в традиционной одежде знатного человека. Это был Аривара-но Нарихира, поэт и художник, живший в Японии в первом веке нашей эры.
Симха не спала всю ночь, ей было стыдно, страшно и больно. Она сидела на кровати, раскачиваясь из сторону в сторону, как китайский болванчик, с каждой минутой все больше и больше осознавая всю безысходность случившейся трагедии и свою вину.
* * ** * ** * ** * ***
Осужденную за шпионаж по статье пятьдесят восемь пункт двенадцать Анну Николаевну приговорят к высшей мере социальной защиты – расстрелу. До приведения приговора в исполнение она не доживет и умрет в камере городской тюрьмы от сердечного приступа на следующий день после суда. Фридрих Густав Циглер получит три года лагерей с конфискацией имущества и десять лет поселений. По злой иронии судьбы приговор будет вынесен ему судом города Минска, куда его отправят после ареста, субботним утром двадцать первого июня, а конфискованный у него дом уже на рассвете следующего дня превратится в груду камней под бомбами самолетов люфтваффе Германии, дружбу с которой пытался опорочить господин Циглер. Вместе с другими заключенным его отправят в колымский лагерь, туда, где « двенадцать месяцев зима, а остальное лето». Это будет большим везением, потому что почти пять тысяч зэков, которых не успеют эвакуировать, будут вывезены в город Червень и расстреляны при отступлении Красной Армии. Причину его ареста начальник лагеря будет рассказывать проверяющим, как забавный анекдот, а соседи по бараку дадут ему прозвище «Риббентроп» — по имени человека, подписавшего в тридцать девятом году советско-германский договор о дружбе. В лагере Циглер проведет от звонка до звонка три года, работая учетчиком на строительстве домов в районе «ситцевого городка», как называли бывший палаточный городок, в котором жили первые строители Магадана. Рядом с лагерем он и поселится после освобождения в сорок четвертом, устроившись на работу в бухгалтерию порта бухты Нагаева. Он уйдет в мир иной, дождавшись реабилитации после смерти Сталина с дежурной формулировкой «за отсутствием состава преступления».
После ареста Циглеров Эльзе Лапиньш исчезнет из Либавы и появится в городе уже при немцах. Ее жизнь мало изменится со сменой власти – она по-прежнему будет петь в театре, проводить время в ресторанах, пользуясь бешеным успехом у высших немецких офицеров, меняя наряды и кавалеров. И вновь исчезнет из города вместе с отступавшими немецкими войсками в октябре сорок четвертого. Исчезнет теперь уже навсегда, затерявшись на бесконечных дорогах войны. Когда сыну исполнится десять лет, Сима повезет его в Лиепаю на экскурсию: там, в городском краеведческом музее, в зале, посвященном обороне Лиепаи и истории городского подполья, она отыщет фотографию минного тральщика «Фугас» и старую театральную афишу, рядом с которой будет написано, что в городском театре в годы войны служила радистка-подпольщица Эльзе Лапиньш.
11
Переезжать пришлось в дождь. Пилипенко прислал за Симхой грузовик с водителем, который ловко покидал в кузов нехитрый скарб вынужденных переселенцев – два потертых чемодана с одеждой, три кастрюли, большую сковородку и два ящика с книгами и пластинками классической музыки, которые Симха тайком от Сергея вынесла из разгромленной библиотеки Циглеров. «Я обязательно все принесу назад, когда они вернутся», — повторяла в душе Симха, плотно укладывая друг к дружке тома собрания сочинений Льва Толстого дореволюционного издания. Тяжелые пластинки она обернула вафельными полотенцами, а с собой в кабину взяла картонную коробку, в которой лежали аккуратно завернутые в газету фарфоровые чашки, купленные в подарок: чайные для родителей и кофейные для Лидии Георгиевны. На чашках паслись быки и свинки, на блюдечках пивовары пили пиво из больших кружек, а девушки в широких разноцветных юбках, льняных рубашках и высоких, как корона, шапочках, несли коромысла с ведрами. По краям, вместо каёмочки, кружился веселый крестьянский хоровод. Продавщица гордо, словно сама рисовала эти картинки, поведала Симхе, что ей очень повезло, потому что это особенные чашки из юбилейной коллекции. Симха радостно представляла, как она спрячет надоевшие жестяные кружки подальше в шкаф и торжественно выставит на стал нарядные чашки. Папа будет сердиться, что она зря потратила большие деньги, а мама заранее расстроится, что малолетние разбойники Гришка и Борька разобьют эту красоту в два счета и лучше бы это сокровище спрятать подальше для торжественных обедов с гостями. В следующий раз Симха купит им в подарок такие же красивые тарелки, и пусть мальчишки бьют посуду, ведь это к счастью, а она потом еще привезет.
На донышке каждой чашки красовалось клеймо Рижской фабрики Кузнецовых – загогулина с цифрами один, восемь, один, два и надпись латинскими буквами « Kusnecovs Latvia». Почти такое же клеймо Симха видела на тарелках, когда мыла посуду после торжественного обеда у Лидии Георгиевны. Там, правда, над надписью парил старорежимный двуглавый орел. Своему учителю Семену Лазаревичу Симха тоже купила подарок – тарелку, расписанную в стиле кубизма. Честно говоря, она не была уверена, что старый художник являлся поклонником этого стиля, но уж больно ей самой понравилось женское лицо, изображенное одновременно в профиль и анфас, возникающее в приглушенных темно-синих и коричневых тонах без всякого уважения к перспективе из нарочито ассиметричных треугольников и прямоугольников.
Бережно прижимая к себе коробку с хрупким грузом, Симха вглядывалась в помутневшее окно. Грузовик осторожно объехал широкий канал и медленно покатился к видневшимся вдалеке мрачным двухэтажным домам из бурого кирпича, выстукивая колесами на стыках с пересекающими широкую дорогу подъездными путями «Ка-рос-та, Ка-рос-та…» Или это только слышалось Симхе в безрадостном и назойливом шуме дождя.
Пятнадцатого января тысяча восемьсот девяностого года император Александр III подписал Указ о строительстве в незамерзающем порту города Либава военно-морской базы Императорского Балтийского флота, сделав таким образом своеобразной подарок на день рождения своему троюродному брату кайзеру Вильгельму II, против кораблей которого и замышлялся этот грандиозный проект, призванный показать Германии и Англии, кто в Балтийском море хозяин. Место будущей военной базы местные жители назвали незамысловато — «Кароста», что в переводе на русский язык означало «военный порт».
Строили Каросту с размахом: к северу от Либавы на глазах вырастал новый город. Оборотистые подрядчики с энтузиазмом взялись за дело: закупили в огромных количествах лес и камень, заказали немецкие машины и оборудование, начали укладку железнодорожных путей, заложили фундаменты бетонного завода и временной гавани. Это была невиданная стройка, возводились мол и волноломы, был вырыт судоходный канал, строились доки и мастерские, казармы и Никольский морской собор, госпиталь и бани, дома для офицеров и пекарня, Дом офицерского собрания и крытый манеж для верховой езды и спортивных занятий моряков.
Накануне официальной церемонии закладки на рейде встали корабли Балтийского флота во главе с императорской яхтой «Полярная звезда» и эскадренным миноносцем «Император Александр II». Царя в сопровождении императрицы Марии Федоровны, наследника Николая Александровича, великих князей и многочисленной свиты приветствовал почетный караул. После торжественного молебна именитые гости уложили в приготовленные массивы серебряную монету, поверх которых поместили закладные доски и именные камни. Новый порт получил громкое имя «Военный порт императора Александра III», а проще – Кароста. Тут же, сравнительно быстро, выросла и внушительная крепость. Теперь Российская империя на западных морских рубежах чувствовала себя защищенной от происков Англии и Германии.
Но это продолжалось недолго: после постыдного поражения в начале двадцатого века в русско-японской войне, в которой погибли почти все корабли Балтийского флота, совершившие переход в Тихий океан в составе Второй Тихоокеанской эскадры, империя вновь оказалась перед лицом германской угрозы, но уже без сил и средств возродить былую мощь в случае военной угрозы. А новая война не заставила себя ждать: в апреле пятнадцатого года, через восемь месяцев после начала Первой мировой войны, после ожесточенных боев, город был сдан немцам. Перед этим командующий Балтийским флотам приказал уничтожить крепостные батареи и радиостанцию, взорвать железнодорожный мост через канал и затопить несколько кораблей и землечерпалку. Порт императора Александра III прекратил свое существование. Получившая возможность создать свое государство в результате мучительной кончины Германской империи Латвия держала в Либаве свои военно-морские силы – целых три минных корабля и две подводные лодки. В бывших казармах Балтийского флота, построенных добротно и на века, расположились немногочисленные экипажи и обслуживающий персонал, которому летом сорокового года пришлось вновь уступить порт русским, вернее, советским морякам.
На территории базы вовсю шел ремонт бывших офицерских флигелей, и семьям комсостава обещали к ноябрьским выделить отдельные квартиры. Жизнь в командирском общежитии, где Сергей получил просторную комнату с двумя железными кроватями, деревянным столом без одной ножки, четырьмя стульями и вешалкой для одежды, напомнила Симхе ее родной одесский дворик: по бесконечному коридору шумно и весело носились дети все возрастов и темпераментов, одинокий душ всегда был прочно занят, а на большой кухне, устроенной в бывшей молельной комнате для лиц неправославного вероисповедания, практически круглосуточно шипели и фыркали примусы, точная копия своих одесских собратьев. Большая комната, заставленная разнокалиберными столами, покрытыми цветастыми клеенками и льняными скатерками, была центром всей местной вселенной с разговорчивой Манечкой в зените. На примусах кипели и жарились борщи и котлеты, каши и картошка, а жены красных командиров обсуждали животрепещущие новости: об очередных званиях мужей и увеличении для них рабочего дня, о том, что в воскресенье в клубе покажут целых два фильма –«Тимур и его команда» для детей и «Моя любовь» для взрослых, в нем играют Лидия Смирнова и Иван Переверзев, он таааакой красавец, да и она ничего, там таааакие страсти, Геккерша рассказывала, она уже фильм видела, но опять пойдет, а еще надо договориться, кто будет сидеть с малышами вечером, а кто поведет детей в кино днем, о скорых отпусках — кто поедет в Сочи в новый санаторий имени товарища Ворошилова, а кто к тёще копать картошку, о том, что военврач Бахман привез молодую жену, говорят, что она гинеколог, не придется теперь в город с больницу ездить, где все гинекологи – мужчины, что у старшего лейтенанта Тимофеева жена опять беременная, ну, и куда им третьего в одну комнату рожать, хоть бы конца ремонта флигелей подождали. А еще о том, что весна в этом году ранняя, и скоро первое мая и первая демонстрация в советской Либаве, а потом массовка и танцы под оркестр. Бойкая Манечка тут же пристроила Симху рисовать к празднику транспаранты: «Ты же сама говорила, что художница! », и Симхе было гораздо приятнее, разложив в коридоре длинные метры кумача, выводить белой краской ровные буквы «Красная Армия и Военно-Морской флот –зоркие часовые социалистического государства», чем вдаваться в перипетии романа холостого капитана третьего ранга Пепелюшко с местной буфетчицей по имени Инте. К приближающемуся празднику закупили разноцветные шары, и мальчишки, не дожидаясь праздника, надували их, а затем играли ими в футбол, мешая Симхе и её творчеству. Шары лопались с громким звуком, на который из своей комнаты каждый раз выбегал служивший в Либаве еще до революции мичманом на минном крейсере «Эмир Бухарский» и слегка контуженный в Первую мировую комендант общежития Дронов с криком: «Что? Где? Немцы? », за что получал неоднократные замечания от старших по званию.
Несмотря на большой женский коллектив, подруг у Симхи не появилось: она старалась бывать на кухне как можно меньше, сократив до минимума своих кулинарные подвиги. В первые дни после переезда Манечка кинулась к Симхе дружить, яростно предлагая совместные чаепития, прогулки по магазинам и активный обмен сплетнями, которые сыпались из нее с пугающей скоростью, превращая любое появление Манечки в бенефис, а речь – в монолог, но, глядя на нее, Симха вспоминала бледные лица Циглеров, разбросанные по полу книги и капитана НКВД, и желание дружить со сверхобщительной Манечкой у нее резко пропадало. На всякий случай Симха сторонилась и других обитательниц общежития.
Дожидаясь Сергея, которому удавалось теперь вырываться домой и на обед, Симха слушала радио – полированная тумба с приемником остались в опечатанном доме Циглеров и окном в мир в комнате была черная тарелка над дверью. В основном по радио звучали бодрые марши, сменяясь не менее оптимистичными новостями:
От края до края по горным вершинам,
Где горный орел совершает полет,
О Сталине мудром, родном и любимом
Прекрасную песню слагает народ.
«Столичный кожнообувной комбинат выпустил первые партии белой мужской парусиновой обуви к лету. Также скоро в продажу поступят женские босоножки с ажурным каблуком из цветной кожи».
Симха церемонно прохаживалась по комнате, приподнявшись на цыпочки, представляя себя в этих невероятных туфлях с ажурными каблуками.
Разносятся песни все шире,
И снова повсюду везде
О нашей единственной в мире
Великой Советской стране.
« На заводах Главмаслопрома в Вологодской области приступили к производству новых сортов масла. В магазинах уже появилось клубничное, малиновое и вишневое масло».
Симха глотала набежавшую слюну и щедро намазывала на кусок хлеба сливовый мармелад, купленный на развес в магазине на базе.
Идем, идем, веселые подруги,
Страна, как мать, зовет и любит нас!
Везде нужны заботливые руки
И наш хозяйский, теплый женский взгляд.
«Военлёт Зиновьев установил новый рекорд, совершив четырехчасовой полет над Ладогой в аэростате ВР 80».
Симха смотрела на высокий, давно забывший о побелке, потолок, с которого свисал шнур с одинокой лампочкой и абажуром из цветной бумаги, и приветственно махала товарищу Зиновьеву.
А еще по радио пели «Если завтра война» и сообщали:
«Южнее острова Крит германские бомбардировщики атаковали соединение английского военно-морского флота, на котором остатки английских войск пытаются спастись морским путем. Бомбардировке также подверглись порты на западном побережье Англии. В то же время самолеты противника ни ночью, ни днем не появлялись — ни над германской, ни над оккупированной территорией...» И Симха терялась в догадках – противник это англичане?
Симха слушала все подряд, терпеливо дожидаясь радиоспектакля или любимой передачи «Театр у микрофона». Радиоспектакли были также невероятно жизнеутверждающими, их герои все время что-то возводили, покоряли, умножали, прославляли: в пьесе Арсения Тарковского героически добывали торф, ценное топливо, позволяющее сберечь леса.
Симха слушала и удивлялась, неужели это тот же автор, что написал подсмотренные в тонкой книжечке в библиотеке Циглеров стихи:
 
Хорош ли праздник мой, малиновый иль серый,
Но все мне кажется, что розы на окне,
И не признательность, а чувство полной меры
Бывает в это день всегда присуще мне.
А если я не прав, тогда скажи – на что же
Мне тишина травы и дружбы рощ моих,
И стрелы птичьих крыл, и плеск ручьев, похожий
На объяснение в любви глухонемых?
Целеустремленный украинский хлопец Дмитро у Александра Афиногенова строил Днепрогэс, устремляясь в светлое будущее, несмотря на клеветнические измышления эмигрантской газеты «Руль». А у Циглеров Симха читала его светлую и трогательную пьесу «Машенька» о том, как чужие люди становятся родными, о первой любви и о первом предательстве, о том, как пережить боль, когда тебе кажется, что ты одна на всем белом свете.
«Театр у микрофона» переносил Симху назад в Ленинград, в сказочный зал Театра оперы и балета: вслушиваясь в шуршание театральных программок, скрип кресел, затихающее покашливание зрителей и легкое постукивание смычков, Симха закрывала глаза в предвкушении очередного волшебства, едва только диктор объявлял: « А сейчас слушайте трансляцию спектакля…»
В начале июня тральщик Сергея встал на ремонт в доки завода Тосмаре на территории базы. Отремонтировали один двигатель, вышли в море, полетел второй. Сергей возвращался поздно, уставший, весь в мазуте. Он долго мылся в душе, а потом, бессчетное число раз разогревая на примусе чайник, стараясь не шуметь, полушепотом обсуждал с другими командирами положение в мире и на флоте. Сквозь приоткрытую дверь Симха все чаще и чаще слышала слово «война».
— Немцу верить нельзя, — убеждал Дронов. – Я этих поганцев знаю.
— А как же исторический опыт, — возражал Сергей. – Еще Бисмарк говорил: «Заключайте союзы с кем угодно, развязывайте любые войны, но никогда не трогайте русских». И потом, у нас пакт.
— Чихал Гитлер и на исторический опыт, и на Бисмарка, и на пакт чихнет, — сердился Геккер. – Мне летчики говорили – немецкие самолеты каждый день границу нарушают, чуть ли ни над головой летают.
— А мы что? – кипятился Попелюшко.
— А мы должны проявлять выдержку и не поддаваться на провокации, — вынимал из коробки с надписью «Казбек» очередную папиросу Геккер. – Но ребята сами молодцы, пару раз обстреляли наглецов, те быстренько убрались.
— На море тоже неспокойно, — слышался голос Бахмана. – Вчера раненого матроса привезли в госпиталь. Обстреляли с катера без опознавательных знаков.
— Надо бы семью отправить, — осторожничал Пилипенко, к которому приехала мама с племянницей.
— Не вздумай, — понижал голос Тимофеев. – Обвинят в паникёрстве.
— Немцы воюют с Англией, на Балканах и в Африке, — приводил доводы Сергей. – Они захлебнутся на стольких фронтов воевать.
— На Гитлера вся Европа пашет, — усмехался Дронов. – Нутром чую – на нас попрет.
— Мы стоим в акватории порта как сельди в бочке, один налет и полетят щепки, — негодовал Пепелюшко. – И в двух минута лёта от границы.
— Береговые батареи укрепляют днем и ночью, но медленно, все очень медленно, и с суши — дырка, — перечислял проблемы Геккер. – Капраз Клевенский – командир грамотный, база в его руках, но сушей он не командует.
— Немецкими кораблями вся нейтралка забита, шастают вдоль границы, — вторил ему Тимофеев. – А в наших портах наоборот пусто – все немецкие «купцы» ушли. Как пить дать, готовят что-то, гады.
Четырнадцатого июня по радио передали сообщение ТАСС.
« СССР, как это вытекает из его мирной политики, соблюдал и намерен соблюдать условия советско-германского пакта о ненападении, ввиду чего слухи о том, что СССР готовится к войне с Германией, являются лживыми и провокационными», — бесстрастным голосом вещал из глубины черной тарелки диктор. – «По данным СССР, Германия неуклонно соблюдает условия советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерениях Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы».
“Ну, вот, — успокаивала себя Симха, — никакой войны. Сейчас корабль Сергея отремонтируют, и мы поедем в Одессу. Сереже у нас понравится, будем есть фрукты и ездить на Ланжерон купаться.”
В четверг Сергей прибежал домой днем:
— Объявили повышенную боевую готовность, — торопливо объяснял он Симхе, бросая в вещмешок сменное белье и тельняшку. – Увольнения сократили, ремонтируемся без передыха. Четырехчасовая готовность к выходу в море. В субботу постараюсь вырваться, если на ходовые не выйдем.
— А как же отпуск? — растерялась Симха.
— Будет, будет отпуск, может быть, чуть позже. – Сергей прижал к себе Симху. – Вот тебе пока, за меня будет.
И Сергей поставил на стол тяжелую фигурку боксера на внушительной подставке.
— В прошлом году дали, за победу на соревнованиях, — гордо добавил он. — Первенство всего Балтийского флота выиграл, в полусреднем весе. Сам командующий флотом вручал, вице-адмирал Трибуц.
— А зачем тебе теплые вещи в июне? – удивилась Симха, глядя, как Сергей складывает в чемодан вязаный свитер и шерстяные носки. – Эта боевая готовность так надолго?
— Это же Балтика, малыш, — улыбнулся Сергей. – Здесь в море жары не бывает.
— Сережа, мне страшно, — уткнувшись в колючий китель мужа, прошептала Симха.
— Не бойся, — Сергей поцеловал жену в макушку. – Всегда помни: я люблю тебя. Больше всех на свете.
В субботу Сергей не пришел. Симха целый день ждала его, прислушиваясь к каждому звуку в коридоре: в общежитии было тихо, даже детских голосов не было слышно, и только у Тимофеевых громко плакала Танечка — у малышки резались зубки, и она все время капризничала. Все сидели в своих комнатах, словно боялись выйти и пропасть в вязкой и тревожной тишине, какая обычно бывает перед чем-то неожиданным и страшным. В окно Симха видела, как Дронов возился в углу двора с лопатой, яростно копая неподдающуюся землю, смешанную с битым кирпичом и остатками цемента. Вокруг него крутились мальчишки из соседнего корпуса, где жили семьи подводников. Сквозь чисто вымытое стекло было видно, как Дронов сердито гонял любопытных, чтобы те ненароком не упали в яму. Комендант уже не первый день копал эту яму, напоминавшую траншею, заботливо укрывая ее на ночь неструганными досками, которые он раздобыл где-то на территории базы, мрачно отмалчиваясь на вопрос, зачем ему это фортификационное сооружение, и становясь поводом для бесконечных шуток: кто-то предлагал хранить там картошку, кто-то интересовался, не ищет ли там Дронов клад, зарытый еще при царе, а некоторые мамочки обещали сажать туда в качестве наказания особо разгулявшихся молодцов. Дронов только фыркал в усы и беззлобно грозился, что все еще вспомнят добрым словом и его, и его яму.
— Не спишь? – поскреблась вечером в дверь неожиданно притихшая Манечка с патефоном и бутылкой портвейна «Ливадия» в руках.
Симха не спала – в комнате для политзанятий, в книжном шкафу, среди внушительных томов речей и статей товарища Сталина, она нашла случайно затерявшуюся там книжечку с повестями и рассказами Куприна и, стараясь изо всех сил отвлечься от тягостного ожидания, перечитывала «Гранатовый браслет», пытаясь, вопреки автору, представить счастливый конец для этой несчастливой истории трогательной и безответной любви.
—  Твой не приходил? – спросила участливо Манечка и, ловко открыв бутылку, налила в два стакана рубиновую тягучую жидкость. – И Тимофеева нет, и Геккера, а Попелюшко пришел и спать. Даже говорить не мог. Его эсминец все никак не отремонтируют.
Манечка выпила и тяжело вздохнула:
— А мой с утра все возит и возит продукты на корабли, словно конец света близко. А ты как думаешь, война будет?
— Сережа говорит, что не будет, — покачала головой Симха, отодвинув свой стакан, — а я не знаю. Я все время боюсь, что я его больше никогда не увижу.
— Я не хочу войну, я на море хочу, в Ялту, — капризно вздохнула Манечка и, просительно заглядывая Симхе в глаза, положила на стол пластинки. – Сегодня у нас тишина, как на кладбище. Давай хоть музыку послушаем, что ли? Я Утесова принесла и Шульженко, и даже Лещенко, мне Попелюшкина Инте дала, — понизила голос Манечка и негромко запела, кружась вокруг стола, картинно прижимая к груди руки и закатывая глаза:
Ах! Эти черные глаза меня пленили.
Их позабыть нигде нельзя — они горят передо мной.
Ах! Эти черные глаза меня любили.
Куда же скрылись вы теперь? Кто близок вам другой?
Манечка задела колченогий стол: стакан Симхи упал, в комнате приторно запахло чем-то вишнево-ванильным, а по белой скатерти поползло, растекаясь в разные стороны, кровавое пятно.
— Кто-то умер, — хихикнула захмелевшая Манечка.
Симха завороженно смотрела на это пятно, не в силах отвести взгляд: оно все увеличивалось и увеличивалось, и, добравшись до края стола, закапало вниз тяжелыми каплями. «К несчастью», — вспомнила Симха соседку Шейлу, большого знатока примет и суеверий.
Натанцевавшись, Манечка ушла, прихватив с собой бутылку и оставив патефон. Симха поставила свою любимую „Хованщину“ и прокрутила несколько раз блестящую ручку. Уже засыпая, она услышала, как в соседнюю с ними дверь Попелюшко постучали, и незнакомый мужской голос крикнул: „Приказ наркома: боевая готовность номер раз. Срочно вернуться на корабль! “
Ночью ей снилось, как они с Сережей катались на кораблике по Фонтанке и громко пели: „Чижик-пыжик, где ты был? На Фонтанке водку пил! “ Сергей надел Симхе свою фуражку, но ветер сдул ее, и она покатилась, норовя скользнуть за борт. Они ловили фуражку, бегая по палубе, смеясь, как дети, а пожилой капитан закладывал крутые виражи, ловко маневрируя в узкой протоке.
Проснулась Симха за пять минут до войны и, глядя в окно без занавесок на тающую прибалтийскую ночь, гоня от себя тревожное предчувствие, прислушалась к гулко стучащему сердцу, отсчитывающему последние минуты мира. Оно стучало в унисон мерно тикающему будильнику – тик-так, тик-так, тик-так, еще одна минута, еще одна... Три часа пятьдесят минут.
От первого взрыва жалобно задрожали стекла, и упала на пластинку с оперой Мусоргского игла оставленного Манечкой патефона, и в рев моторов и грохот взрывов ворвался мощный баритон Андреева:
“Не спи, русский люд, ворог не дремлет! Ах, ты и в судьбине злосчастная, родная Русь! Кто ж, кто тебя, печальную, от беды лихой спасет? Аль недруг злой наложит руку на судьбу твою? Аль немчин злорадный от судьбы твоей поживы ждет? ”
12
По коридору метались полуодетые женщины, плакали разбуженные дети. Дронов, босиком, в рваной тельняшке, черных сатиновых трусах, хватал женщин за руки и, подталкивая их к выходу, страшным голосом кричал: ”В укрытие, все в укрытие! ” Укрытием оказалась знаменитая яма Дронова, которая должна была спасти растерянных и испуганных людей. В яме было тесно: прижавшись друг к другу, все еще не веря в происходящее, женщины смотрели, как самолеты с крестами на крыльях заходили с моря и, сбросив несколько бомб на Каросту и Тосмаре, уходили в сторону Батского аэродрома.
— Этого не может быть, этого не может быть, — как заклинание повторяла Симха, вздрагивая от очередного гулкого удара.
— Это, наверное, учение? Правда, да? – спрашивала племянница Пилипенко, обнимая растерянную бабушку.
— Война это, девки, твою мать, — грубо выругался Дронов. – Я всегда говорил – немцу верить нельзя!
Налет прекратился так же неожиданно, как и начался: выпустив на прощанье пулеметную очередь, немецкие самолеты, словно издеваясь, покачали крыльями и ушли в сторону моря. На их перехват не поднялся ни один самолет, с земли не прозвучал ни один выстрел из зенитки.
Симха первой выскочила из укрытия и бросилась бежать в сторону судоремонтного завода. По изрытыми воронками улицам неприкаянно бегали собаки, трусливо поджимавшие хвосты при каждом звуке, и откормленные свиньи из подсобного хозяйства, деревянные постройки которого догорали около разрушенных офицерских флигелей, так и не дождавшихся окончания ремонта. В сторону Тосмаре, откуда в голубеющее небо поднимался черный шлейф дыма, проехали две пожарные машины. Где-то слышался долгий и протяжный крик, звавший отчаянно и безнадежно: «Воооооваааа, Воооовааа! »
— Барышня, — остановил пытавшуюся проскользнуть через проходную на территорию завода Симху лейтенант с повязкой дежурного на рукаве. – Вы куда? Туда не положено, это режимный объект.
— Мне очень надо, — попыталась вырваться Симха из крепких мужских рук. – У меня там муж.
— У всех там мужья, — ответил ей лейтенант, выпроваживая Симху на улицу. – Идите домой и ждите мужа там.
— Там – война, — Симха махнула рукой в сторону города. – Пожалуйста, позовите моего мужа, Сергей Головин, минный тральщик «Фугас».
— Кто Вам сказал эту глупость? Прекратите сеять панику, – в голосе лейтенанта прозвучал командирский металл. – Это недоразумение, начальство разберется, и вам все разъяснят.
— Товарищ командир, прошу Вас, — едва сдерживая слезы, взмолилась Симха. – Мне очень надо увидеть мужа.
— Не вздумайте здесь плакать, — растерялся лейтенант. – Вы же боевая подруга командира.
— Подруга, — охотно согласилась Симха. – И мне очень надо его увидеть.
— Не могу я позвать, — неожиданно мягко сказал лейтенант. – Нет его, все, кто мог, вышли в море. В доках только совсем «инвалиды». Возвращайтесь в общежитие, может быть, к вечеру его отпустят. – Товарищ краснофлотец, — крикнул он в открытую дверь будки. – проводите барышню.
— Не надо, — обреченно согласилась Симха. – Я сама дойду.
Симха едва успела добрести до общежития, как самолеты налетели вновь. Теперь уже все без лишних слов бросились в укрытие, прикрывая собой детей от сыпавшихся со всех сторон камней и осколков. В этот раз налет был короче, словно несущие смерть и разрушение безжалостные стальные птицы с острыми клювами торопились куда-то по своим, более важным делам — что им эти перепуганные насмерть женщины и дети.
Симха вернулась в комнату, посидела на кровати, а потом, взяв веник, начала тщательно подметать пол, забираясь в каждый угол.
— Ждешь у моря погоды? – без стука вбежала к Симхе в комнату, придерживая большой живот, Люда Тимофеева. – Там Пилипенки уже на машину грузятся. Можем к ним напроситься, чтобы до вокзала подвезли.
— Я Сергея буду ждать, — упрямо сказала Симха, не останавливаясь. – Он вечером придет.
— Немцы вечером сюда придут, а не Сергей твой, — всплеснула руками Люда. – Ты только послушай, как со стороны города бухает. Не дури, пошли пилипенковский грузовик штурмовать. – Неуклюже согнувшись, Люда вытащила из-под кровати Симхин чемодан, смахнула с него пыль и, открыв крышку, бросила в него висевшую на кровати вязаную кофту. – Собирайся, давай.
Люда выбежала из комнаты, а в дверь осторожно постучали.
— Извините, пожалуйста, — осторожно обходя кучку мусора, образовавшуюся посредине комнаты, к комнату вошел молодой человек в бушлате и бескозырке. – Курсант Сотников, — представился он, приложив правую руку к виску. – Меня товарищ старший лейтенант прислал. Я у него на корабле стажировку прохожу. Вот, это Вам, — и он протянул Симхе бумагу с печатью, записку и большой ключ с острыми зубцами и кудрявым вензелем.
« Симха, родная, посылаю тебе с посыльным справку о том, что ты, как моя жена, подлежишь эвакуации. Езжай на вокзал и там отдай этот документ коменданту, тебя обязаны посадить на поезд. Добирайся до Ленинграда, я буду писать тебе на наш домашний адрес на Васильевском, на всякий случай, передаю тебе ключ от квартиры. Совсем нет времени, с утра мы уже были в море, ставили минные заграждения. У нас первые потери: тяжело контужен мой командир, и я принял командование тральщиком на себя. Сейчас заправимся и снова выходим. Прости, что не смог вырваться, береги себя».
Наскоро собрав вещи, Симха спустилась во двор: на ящиках в кузове грузовика сидела Манечка с племянницей мужа и крепко держала в руках большой узел из синего одеяла, в котором предательски звякали плохо уложенные тарелки и чашки. В кабине устроилась с патефоном на коленях мама Пилипенко, плотно оккупировав все пространство и всем своим видом давая понять, что с места ее может сдвинуть только подъемный кран.
— А я сказал, что посадишь всех, — кивая на стоящих рядом с машиной Люду Тимофееву с годовалой Танечкой на руках, трехлетнего Костика и Марту Геккер с сыном-подростком, размахивал пистолетом Дронов перед лицом потного и злого Пилипенко.
— У меня секретная документация, — вытирая лоб платком серого цвета, шипел Пилпенко.
— Вижу я твою секретную документацию, — махнул пистолетом в сторону кабины Дронов. – Выгружай ящики.
— Что ты себе позволяешь, Дронов? Не смейте ничего трогать! — заорал Пилипенко на двух краснофлотцев, начавших сгружать ящики с грузовика, и тоже схватился за пистолет. Матросы остановились.
— Я кому сказал, выгружай, — вновь приказал Дронов и толкнул стоявший у самого борта плохо сколоченный ящик. Тот упал, и из него покатились консервные банки. – Секретная документация, говоришь, — на лице Дронова заходили желваки, – и в этом тоже? – оттолкнув бросившегося на защиту своего имущества Пилипенко, Дронов скинул на землю еще один ящик. Тот тоже развалился, и из него на землю вывалилась аккуратная стопка льняных салфеток.
— Чего стараешься, Дронов? — неожиданно спокойно спросил Пилипенко. – Для себя местечко готовишь? Драпать собрался?
— Я вот тебя сейчас пристрелю, гнида, — так же спокойно ответил Дронов, — и ничего мне за это не будет, потому как отсюда пойду я на бастион портовый, где наши с немцами бьются. И погибну смертью храбрых, лишь бы девчонки наши отсюда выбраться смогли. – Освободите место, мадам, обратился он к матери Пилипенко, — в кабине у нас женщина в положении поедет. Садитесь, девочки, и не поминайте лихом.
Краснофлотцы быстро скинули еще несколько ящиков, освобождая место в кузове, куда забрались женщины и дети. Пилипенко поднялся последним и тяжело плюхнулся на деревянную скамейку рядом с женой, продолжая шипеть сквозь зубы угрозы и проклятья. Машина медленно покатила по дороге, стараясь не попасть в воронки, оставляя позади в клубах пыли стоящих посреди улицы в тени высоких лип Дронова и матросов.
— Ой, ключ, — вспомнила Симха. – Я забыла сдать коменданту ключ от нашей комнаты.
— Дура ты, малахольная, — рассмеялась ей в лицо Манечка и, выхватив ключ из рук растерявшейся Симхи, выбросила его в придорожную канаву.
Площадь перед зданием вокзала была похожа на цыганский табор, который Симха видела однажды, когда Фроим возил их на одолженной телеге купаться в Каролино-Бугаз, подальше от суеты одесских пляжей. Прямо на берегу моря поселились десятки людей, которые жили своей повседневной жизнью: не обращая ни на кого внимания, они ели, пили, что-то варили и жарили на открытом огне, стирали белье, которое тут же сушили на веревках, натянутых между телегами и фургонами, плакали и смеялись чумазые дети, звонкими голосами переговаривались женщины, басили мужчины, ржали кони и лаяли собаки. Вся эта живая цветная масса шевелилась, двигалась, дышала и пахла, готовая в любой момент сняться с места и раствориться за горизонтом.
Переполненная такой же суетой привокзальная площадь совсем не была похожа на себя же, годичной давности — чистую, ухоженную, с редкими машинами, клумбами с цветами и ровными тротуарами, на которых степенный дворник в белоснежном фартуке без устали выслеживал заблудившийся листочек или окурок и немедленно отправлял нарушителя в каменную урну. На входе в сам вокзал стоял важный человек в черной форме и фуражке с золотым шитьем и внимательно, не торопясь, проверял билеты у отъезжающих и встречающих.
Сейчас у входа в старинное здание с высокими окнами и полукруглыми арками, напомнившими Симхе Варшавский вокзал в Ленинграде, откуда они с мужем уезжали в Латвию, сдерживая наседавшую толпу, стоял военный патруль: два солдата, загородив своего командира, пытались не допустить, чтобы эти обезумевшие от страха и неизвестности люди, прорвались внутрь в зал ожидания и взяли штурмом единственный состав, состоящий из плацкартных и товарных вагонов, теплушек и открытых платформ. Срывая голос до хрипа, он в тысячный раз объяснял, что право на эвакуацию имеют лишь те, у кого есть на руках соответствующие бумаги, а именно проездные документы по форме один. А люди все прибывали и прибывали, их привозили подъезжающие грузовики и легковые машины, телеги и велосипеды, они стекались бесконечной рекой со всех сторон, неся на руках детей, волоча узлы, чемоданы и сундуки. И все они громко переговаривались, спрашивали что-то друг у друга и отвечали сами, звали родных и близких, боясь потерять их в этом людском море, вздрагивая от доносящихся с окраины города разрывов и с опаской поглядывая на небо, покрытое прозрачной летней дымкой. А важный человек из мирной жизни, в черной форме железнодорожника все-таки был тоже: он стоял на самой кромке тротуара и, опершись на круглую тумбу с афишей концерта оперного певца Александра Вилюманиса на открытой эстраде Die Muschel, смотрел на эту картину конца света с нескрываемым удовлетворением.
«Странно», — подумала Симха, глядя на этого, почти счастливого, человека. – «Ведь бомбы не выбирают».
— Все за мной, — скомандовал Пилипенко спрыгнувшим из кузова с узелками и чемоданами в руках женщинам и детям. – Здесь не пройдем. Бери ящик побольше, — велел он шоферу.
И Пилипенко поспешил в сторону от главного входа к стоящим вдалеке ангарам, где хранились прибывающие по железной дороге грузы.
— Товарищ майор, — преградил ему вход в ангар красноармеец с винтовкой.
— Немедленно пропустите, — потребовал Пилипенко, тыча в лицо солдату бумажки с печатями. – У меня приказ к срочной эвакуации секретных документов.
— Не могу товарищ майор, у меня приказ никого не пускать, — не отступал красноармеец.
— Саботируете, товарищ красноармеец, — потянулся рукой к кобуре Пилипенко. – Хотите, чтобы секретные бумаги попали в руки врага?
В этот момент ухнуло совсем близко, часовой на мгновение отступил в сторону, и Пилипенко, загородив его от своего маленького отряда, крикнул:
— Быстро проходим!
На перроне тоже было много людей, но суеты и паники не было, у вагонов стояли патрули, проверяли документы и указывали, кому в какой вагон садиться. Где-то в голове состава шумел паровоз, и от клубов серого дыма у Симхи потекли слезы и запершило в горле.
— Ваши документы? – остановил их патруль у первого же вагона.
— Вот, мне надо в Ленинград, — Симха протянула свой паспорт и бумажку с печатью, которую прислал Сергей, старшему патруля в гимнастерке с красными петлицами: Симха узнала капитана, который приходил арестовывать Циглеров, и внутренне сжалась.
— Все порядке, — кивнул ей капитан и вернул Симхе паспорт, вложив в него справку на эвакуацию.
— И вот наши, — Пилипенко услужливо протянул ему документы на свою семью.
— А у вас где? — капитан вопросительно повернулся к Люде Трофимовой и Марте Геккер.
— У нас только паспорта, — обреченно сказала Марта.
Капитан покачал головой:
— Посадка только с проездными документами. Покиньте территорию вокзала.
— Покинуть? — голос Марты задрожал, и она прижала к себе сына. – А что же с нами будет?
— А что с вами будет? – зло встряла в разговор мать Пилипенко. – Вы же немцы, поладите как-нибудь.
— Мы — немцы?! Мы – немцы??! – внезапно окрепшим голосом закричала Марта. – Как вам не стыдно, гадкая вы женщина! Его отец, — она толкнула вперед сына, — его отец сейчас в море, с фашистами воюют, а ваш сын барахло спасает.
— Успокойтесь, гражданочки, — устало сказал капитан. – Вы здесь все советские люди, но без документов не положено.
— Ах, не положено! – взвилась Люда Трофимова и плюхнулась, схватившись обеими руками за живот, на колени на грязный перрон прямо перед капитаном. — Танечка, Костик, падайте на колени перед дядей! Просите его, а если не поможет, то пусть он лучше нас сам застрелит, чем здесь оставаться. Нас все равно первый же фашист убьет!
— Людочка, что вы, не надо, — Симха бросилась поднимать рыдающую женщину. – Товарищ капитан, пусть они по моим документам едут.
— Ну точно, малахольная, — прошипела Манечка, — а то ты, Симха, не знаешь, что немцы с евреями делают.
— Все, гражданочки, — рявкнул капитан. – Заканчивайте базар. Быстро все в вагон, чтобы я вас больше не видел. А вы, товарищ майор и товарищ краснофлотец, возвращайтесь в расположение своей части, или у вас тоже есть проездные документы?!
Но ответа Пилипенко Симха не услышала: неожиданно ожил громкоговоритель, висящий на столбе прямо над головой. Металлическая труба, похожая на гигантский колокольчик, захрипела, засвистела дуэтом с громкоговорителем на привокзальной площади и ожила.
«Граждане и грАжданки Советского Союза! » – прозвучал взволнованный голос Молотова. — «Советское правительство и его глава товарищ Сталин поручили мне сделать следующее заявление:
Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие, причем убито и ранено более двухсот человек. Налеты вражеских самолетов и артиллерийский обстрел были совершены также с румынской и финляндской территорий”.
Движение по перрону прекратилась, и все разом, как по команде «смирно», замерли, подняв головы к громкоговорителю. В наступившей неожиданно тишине еще громче стали слышны взрывы с окраины города и натужное посвистывание паровоза в голове состава.
“Это неслыханное нападение на нашу страну является беспримерным в истории цивилизованных народов вероломством. Нападение на нашу страну произведено несмотря на то, что между СССР и Германией заключен договор о ненападении и Советское правительство со всей добросовестностью выполняло все условия этого договора. Нападение на нашу страну совершено несмотря на то, что за все время действия этого договора германское правительство ни разу не могло предъявить ни одной претензии к СССР по выполнению договора. Вся ответственность за это разбойничье нападение на Советский Союз целиком и полностью падает на германских фашистских правителей.
Уже после совершившегося нападения германский посол в Москве Шуленбург в 5 час. 30 мин. утра сделал мне, как народному комиссару иностранных дел, заявление от имени своего правительства о том, что германское правительство решило выступить войной против СССР в связи с сосредоточением частей Красной Армии у восточной германской границы.
В ответ на это мною от имени Советского правительства было заявлено, что до последней минуты германское правительство не предъявляло никаких претензий к Советскому правительству, что Германия совершила нападение на СССР, несмотря на миролюбивую позицию Советского Союза, и что тем самым фашистская Германия является нападающей стороной.
По поручению правительства Советского Союза я должен также заявить, что ни в одном пункте наши войска и наша авиация не допустили нарушения границы, и поэтому сделанное сегодня утром заявление румынского радио, что якобы советская авиация обстреляла румынские аэродромы, является сплошной ложью и провокацией. Такой же ложью и провокацией является вся сегодняшняя декларация Гитлера, пытающегося задним числом состряпать обвинительный материал насчет несоблюдения Советским Союзом советско-германского пакта.
Теперь, когда нападение на Советский Союз уже совершилось, Советским правительством дан нашим войскам приказ — отбить разбойничье нападение и изгнать германские войска с территории нашей Родины.”
Где-то далеко, за тысячи километров от Либавы, жители огромной страны только сейчас узнали то, что для скопившихся на перроне и на привокзальной площади людей, многие из которых уже потеряли дом, родных и близких, было страшной реальностью вот уже почти восемь часов.
“Эта война навязана нам не германским народом, не германскими рабочими, крестьянами и интеллигенцией, страдания которых мы хорошо понимаем, а кликой кровожадных фашистских правителей Германии, поработивших французов, чехов, поляков, сербов, Норвегию, Бельгию, Данию, Голландию, Грецию и другие народы.
Правительство Советского Союза выражает непоколебимую уверенность в том, что наши доблестные армия и флот и смелые соколы советской авиации с честью выполнят долг перед Родиной, перед советским народом и нанесут сокрушительный удар агрессору.
Не первый раз нашему народу приходится иметь дело с нападающим зазнавшимся врагом. В свое время на поход Наполеона в Россию наш народ ответил отечественной войной, и Наполеон потерпел поражение, пришел к своему краху. То же будет и с зазнавшимся Гитлером, объявившим новый поход против нашей страны. Красная Армия и весь наш народ вновь поведут победоносную отечественную войну за Родину, за честь, за свободу.
Правительство Советского Союза выражает твердую уверенность в том, что все население нашей страны, все рабочие, крестьяне и интеллигенция, мужчины и женщины отнесутся с должным сознанием к своим обязанностям, к своему труду. Весь наш народ теперь должен быть сплочен и един как никогда. Каждый из нас должен требовать от себя и от других дисциплины, организованности, самоотверженности, достойной настоящего советского патриота, чтобы обеспечить все нужды Красной Армии, флота и авиации, чтобы обеспечить победу над врагом.
Правительство призывает вас, граждане и гражданки Советского Союза, еще теснее сплотить свои ряды вокруг нашей славной большевистской партии, вокруг нашего Советского правительства, вокруг нашего великого вождя товарища Сталина. Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами».
* * ** * ** * ** * ** * *
После недели тяжелейших боев за город корабли Балтийского флота уйдут в Таллин, а потом в Кронштадт. Раненого капитана третьего ранга Попелюшко, который с остальным экипажем эсминца “Ленин”, взорванного в ремонтных доках Тосмаре, в составе отряда морской пехоты будет сражаться на восточном рубеже обороны города, спрячет у себя Инте. Их выдаст соседка-молочница, и девушку с её любимым немцы расстреляют прямо у Инте в ее чистеньком дворике, бросив убитых лежать среди первых распустившихся в этом году роз.
Военврач второго ранга Бахман с молодой женой будут помогать раненым в военно-морском госпитале Либавы и вместе с почти двумя тысячами раненых, медицинских работников и членов семей военнослужащих сядут на санитарное судно «Виениба», на котором поднимут флаг с Красным Крестом. Утром двадцать седьмого июня в сопровождении трех торпедных катеров корабль выйдет из порта Либавы. В десяти милях от берега его атакуют немецкие самолеты, корабль будет поврежден и затонет. Бросившихся в воду людей – раненых, женщин, детей – пилоты хладнокровно расстреляют из пулеметов. В живых останутся всего двадцать пять человек. Ни Бахмана, ни его жены среди них не будет.
Мичман Дронов будет воевать, обороняя Либаву, вместе с пограничниками, бойцами рабочих отрядов и расчетами береговых батарей. Взрывая за собой мосты, им удастся вырваться из окруженного немцами города и соединиться с регулярными частями Красной Армии. Погибнет Дронов при обороне Риги.
После обороны Либавы и Таллина капитан-лейтенант Геккер и капитан-лейтенант Головин со своими минными тральщиками будут базироваться в Кронштадте, защищая Ленинград. В сентябре сорок первого года в войска поступит директива 35105 наркома обороны И. В. Сталина отозвать всех военнослужащих немецкой национальности с фронта и отправить их в тыловые части. Уходя с катера, Геккер в сердцах бросит своему помполиту, что это решение ранит его посильнее фашистской мины, за что будет отправлен под трибунал. Его разжалуют, и до лета сорок третьего года он вместе с другими заключенными- советскими немцами Богословлага — будет строить алюминиевый завод в Краснотурьинске. В августе сорок третьего благодаря личному ходатайству командующего Балтийским флотом адмирала Трибуца, к которому обратятся оставшиеся в живых морские офицеры, участники обороны Либавы, Геккер будет освобожден из лагеря, судимость снята и его назначат гражданским преподавателем в эвакуированное в Баку Высшее военно-морское инженерное училище имени Дзержинского, с которым он и вернется в Ленинград после снятия блокады. В пятьдесят четвертом году Геккер будет восстановлен в воинском звании капитан-лейтенанта. Война, на которой он мог столько сделать для Победы, пройдет мимо него.
Интендант третьего ранга Пилипенко до своей части не доедет: прорвавшиеся в город на мотоциклах немецкие автоматчики расстреляют водителя-краснофлотца, а Пилипенко возьмут в плен. Всех пленных, многие из которых были ранены, немцы загонят на городской стадион, где будут держать под открытым небом, выдавая раз в день тарелку жидкого супа из свеклы. Измученные голодом люди, будут есть траву, и в лагере начнется дизентерия. Каждый день телеги местных жителей будут вывозить десятки умерших от ран и болезней, а немцы пригонять все новых и новых пленных. В конце августа оставшихся в живых погрузят в товарные вагоны по восемьдесят человек в каждый и отправят в Германию. И вновь на каждой станции из вагонов будут доставать умерших и грузить в тележки. Пилипенко попадет в Шталаг VIIA в Мосбурге, самый большой концлагерь в Германии. Там, при заполнении лагерной карточки, Пилипенко вспомнит о своих дальних родственниках, раскулаченных в тридцатом году в его родной деревне и высланных в Сибирь, и назовется их сыном. Из рядовых узников он быстро станет «капо» — старостой барака, который должен будет следить за дисциплиной, выполнением рабочих норм и доносить на всех, кто будет саботировать или пытаться организовать сопротивление. Жизнь и смерть заключенных будут в его полной власти. За это Пилипенко получит дополнительный паек, благодаря возможности распределять в свою пользу выделяемые узникам продукты, нары в отапливаемой части барака и прэмиеншайне — талоны в лагерный бордель. Еще, вместо гольцшуе, деревянных колодок в качестве обуви, он сможет носить ботинки. Пилипенко войдет во вкус и станет одним из самых жестоких лагерных надзирателей, будет принимать участие в пытках и казнях, особенно ему понравится сталкивать провинившихся в сортир и смотреть, как несчастные люди захлебываются в зловонной жиже. Он даже спать будет, не выпуская из рук гуми, резиновой палки, дрожа во сне всем телом то ли от страха, то ли от ненависти. В ревире, лагерном лазарете, он выследит группу врачей из военнопленных, выдававших освобождение от работы обессилевшим узниками. Врачей, прямо в белых халатах, повесят посреди лагеря на аппельплатц, и Пилипенко самолично выбьет у них из-под ног скамейку. В апреле сорок пятого, когда пушки союзников будут слышны и днем, и ночью, заключенные поднимут восстание, охрана разбежится, а Пилипенко поймают и утопят в дерьме.
Старший лейтенант Тимофеев, командир торпедного катера «Г-5», будет воевать в Финском и Нарвском заливах, участвовать в снятии блокады Ленинграда, обеспечивать высадку десантов на острова Моонзундского архипелага. Во время высадки десанта на косу Фриш-Нерунг катер сядет на мель, и моряки, разоружив катер и сойдя на берег, будут сражаться вместе с десантниками. Девятого мая сорок пятого катера первого гвардейского дивизиона под командованием Героя Советского Союза капитана второго ранга Тимофеева первыми войдут в Либаву, поднимут Военно-морской флаг на здании порта и возьмут под охрану основные объекты города.
13
В вагоне, куда на двухэтажные нары набилось человек пятьдесят, было нестерпимо жарко: воздуха из маленьких окошек под самым потолком не хватало, чтобы проветрить весь вагон, его большие двери весь день оставались открытыми. Симха с Мартой и ее сыном Феликсом заняли верхние нары, а Манечка со свекровью, племянницей и Люда Трофимова с малышами устроились внизу. Люда особенно страдала из-за духоты, жажды и страха, что малыши могут выпасть из открытых дверей. А еще все боялись бомбежек, при первых звуках приближающихся самолетов паровоз резко тормозил и останавливался, люди прыгали на насыпь и пытались спрятаться в густой траве, стараясь убегать не очень далеко от поезда, чтобы не остаться в чистом поле, если паровоз вдруг снова начнет движение. После трех таких остановок с прыжками и бегом по канавам и горкам Люда категорически отказалась скакать, как мартышка с ветки на ветку, и лишь передавала детей Симхе, которая, прижимая к себе двух доверчиво сопящих малышей, старалась понадежнее укрыться в траве, по-июньски свежей и пахучей. К счастью, их не бомбили, у летящих черной густой тучей немецких самолетов в первые дни войны были дела поважнее, чем одинокий поезд, уныло плетущийся на восток. Лишь однажды стальная птица пролетела над поездом так низко, что был виден прозрачный купол над немецким пилотом и черные кресты на крыльях. Женщины и дети с криками бросились врассыпную, но вместо пуль с неба, словно стая белых птиц, полетели листовки.
— Что это? –испуганно спросила Симха, протянув Марте одну из таких листовок.
— Выбрось эту дрянь, — Марта вырвала у Симхи листовку, на которой было крупными буквами написано «Берите хворостину и гоните жидов в Палестину», и, скомкав ее, бросила на землю.- И вы бросьте, — прикрикнула Марта на Костика и Танечку, которые собирали разбросанные листочки.
— Тетя Мальта, — захныкал Костя, — на них можно лисовать.
— На них уже злые дяди нарисовали, — одернула его Марта.
Через два дня пути Симха поняла, что они едут совсем не в Ленинград, поезд шел на юго-восток и воздух становился все суше и жарче. На полустанках Феликс бегал к начальнику поезда, стараясь разузнать, куда их везут, но замученный бессонницей и заботами о сотнях людей пожилой интендант второго ранга в сотый раз повторял: «Куда стрелку переведут, туда и поедем». Дети капризничали, им все время хотелось есть: захваченные из дома впопыхах продукты быстро кончились, каши, которую на станциях давали эвакуированным, не хватало, и люди жили постоянной заботой, где бы раздобыть еды. На станциях женщины меняли вещи, украшения, часы, ценность которых измерялась теперь буханкой хлеба, вареной картошкой с луковицей или банкой консервов. У кого-то обнаружились прихваченные с собой серебряные ложки, вилки и портсигары. Симха быстро поняла, что на ее сокровища вряд ли много выменяешь, ну кому сейчас нужен томик рассказов Куприна, ее единственное крепдешиновое платье и фигурка боксера, которую Сергей принес, когда пришел последний раз с корабля. Впрочем, с ней Симха бы не рассталась ни за что на свете. Единственные стоящие вещи – вязаные носки из грубой цветной шерсти, купленные в Либаве на рынке, серебряная рамочка, в которой стояла фотография Симхи и Сергея, сделанная в день свадьбы в фотоателье на восьмой линии, а теперь бережно заложенная между страниц в том же томике Куприна, и кружевной воротничок, отпоротый от блузки в горошек, еще не доезжая до Смоленска, превратились в три сваренных вкрутую яйца со щепоткой соли, полбуханки хлеба и кусочек мыла.
Навстречу все чаще попадались эшелоны с красноармейцами и платформами, на которых стояли пушки, укутанные брезентом. Поезд с эвакуированными подолгу стоял, пропуская военных: дети толпились у открытых дверей вагона и махали ехавшим в сторону войны молодым ребятам, ненамного старше их самих. Глядя на них, Симха думала про Сергея, не представляя, где он сейчас и жив ли он. Иногда по радио на станциях удавалось поймать обрывки новостей, которые становились все безнадежней: сегодня, после ожесточенных боев, наши войска оставили Белосток, Барановичи, Ригу, Минск…
Однажды ночью, в тревожно спящем вагоне, Симха услышала, как Люда Трофимова тихо и монотонно бормочет, быстро и мелко крестясь:
« Пресвятая Богородице, спаси нас! Спаси от бед рабов Твоих, мужа моего, деточек моих рожденных и нерожденных, меня, рабы твоей, вечной Богородице, яко вси по Бозе к Тебе прибегаем, яко нерушимей стене и предстательству. Пресвятая Богородице, спаси нас! »
— Людочка, — изумленно зашептала Симха, стараясь никого не разбудить. – Вы молитесь? Вы же комсомолка!
— И что с того, что комсомолка? – ничуть не смутившись, огрызнулась Трофимова. – Тебе твой комсомол мужа спасет? А Бог, он может спасти и сохранить.
— Вы верите в Бога? – не могла прийти в себя Симха.
— А вот верю, — твердо сказала Люда. – Верю и тебе советую, вот повторяй за мной: “Господи милостивый, именем Иисуса Христа и Силою Духа Святого спаси, сохрани и помилуй мужа моего, раба Божьего Сергея. Отведи от него порчу, сглаз и боль телесную навсегда, убереги от ран и болезней, сохрани жизнь его драгоценную. Господи милостивый, не оставь его милостью своей. Аминь”. Или как там у вас, у евреев? Хотя какая разница, говорят, Бог у всех один.
Как там у евреев Симха не знала и молиться не стала. Последний раз в синагоге на Разумовского Симха была еще совсем маленькой, там она сладко заснула, прижавшись к теплой груди Хавы, при первых же звуках молитвы, доносившейся на балкон, куда допускали женщин и детей. Сквозь сон она слышала слова, которые скорее пел, чем произносил раввин:
«Барух ата адонай элохейну мелех хаолам борэ при хагафэн», которые и сегодня были понятны Симхе не больше, чем китайская грамота.
Подложив под голову сложенную кофту, она начала мысленно сочинять письмо мужу, глядя в открытые двери на плывущую мимо теплую летнюю ночь. Если бы еще знать, куда это письмо можно было отправить и как ей теперь искать Сергея в этой разорванной войной и неразберихой стране.
«Здравствуй, мой любимый Сереженька!
Вот уже третью неделю я еду все дальше и дальше от тебя. Я не знаю, куда завезет меня этот медленный поезд, но я твердо знаю, где бы я ни оказалась, куда бы ни бросила меня судьба в это трудное военное время, я всегда буду думать о тебе, мой родной, вспоминать то счастливое время, когда мы были вместе. Как жаль, что это было так недолго, так преступно мало! Я верю, что с тобой ничего-ничего не случится, и мы обязательно встретимся и снова будем счастливы. Пусть хранит тебя моя любовь. За меня не волнуйся, я сильная, я со всем справлюсь, лишь бы знать, что ты жив, что с тобой ничего не случилось. Как только мы доедем до места назначения, я напишу тебе свой адрес и буду ждать от тебя весточки, каждый день, каждый час, каждую минуту…
Я нашла тебя навсегда
И сама в свое счастье поверила,
Только ведьмою злою судьба
Нам почти ничего не отмерила.
Ты в мои превращаешься сны,
В воздух, в слезы, в надежды и чаянья,
Где все наши долги прощены,
Где нет боли, разлуки, отчаянья.
Я живу и ты, милый, живи,
Сквозь беду и войны расстояние
Слышу голос я нашей любви,
Слышу сердце твое и дыхание.
Твоя Симха. 10 июля 1941 г.
А еще нестерпимо хотелось помыться и напиться от души, напиться просто воды, чистой, прозрачной, холодной, чтобы свело зубы, а ледяная ее прохлада проникла в каждую клеточку измученного долгой дорогой тела. Симха закрывала глаза, и в стуке вагонных колес ей чудился шепот набегающих волн, шуршание прибрежной гальки и крик чаек. На станциях все устремлялись к одиноким колонкам, стараясь наполнить доверху чайники, кастрюли, бидоны и пустые бутылки, ежеминутно поглядывая на свой вагон, боясь пропустить то мгновение, когда поезд вновь двинется в путь без всякого сигнала или предупреждения . Вода в душном вагоне быстро становилось противно теплой, от которой еще больше хотелось пить. Больше всего от жажды страдали малыши: Танечка и Костя лежали рядом с Людой, обняв ее за ее толстый беременный живот, и просили пить. В надежде на дождь, Симха безнадежно вглядывалась в издевательски голубое небо без единого облачка.
Не доезжая Брянска, поезд в очередной раз остановился, пропуская воинский эшелон, и с высокой насыпи Симха увидела, как совсем близко, в неглубокой речке, по-мирному, беззаботно-радостно, плескались деревенские мальчишки.
— Все, — отчаянно сказала стоявшая рядом у открытой двери Марта, — больше не могу.
Оттолкнув пытавшуюся удержать ее Симху, Марта спрыгнула на насыпь и, расстегивая на ходу пуговицы на блузке, побежала к реке. Не обращая ни на кого внимания, бросив вещи на берегу, полураздетая Марта растянулась в воде у самого берега и блаженно закрыла глаза. И в эту минуту их поезд тронулся.
—  Мамааа! Мамочкаааа! – испуганно закричал Феликс, глядя, как пытающаяся безуспешно догнать их последний вагон Марта бежит за поездом, неуклюже прикрыв грудь мокрыми руками. Схватив свою курточку, Феликс неловко выпрыгнул из набирающего скорость поезда, подвернув правую ногу, и покатился с насыпи вниз. А еще через несколько минут Марта с сыном превратились в бесконечно маленькие точки, исчезающие в пыльной летней дымке.
В Брянске их держали почти сутки, Симха выстаивала длиннющие очереди за водой, заполняя все имеющиеся емкости, не веря своему нечаянному счастью. Они с Людой даже умудрились намыть малышей, искупаться сами и перестирать свои нехитрые пожитки, развесив их на нарах сушиться. Манечка все время бегала куда-то, доставая из своих узлов какие-то коробочки, сверточки, пакетики, и, вернувшись в очередной раз в вагон, радостно сообщила, что их семью, как семью старшего офицера, переселяют в купейный вагон. Там освободилось целых три места, потому что кто-то решил остаться в Брянске. Суетливо собрав свои узлы, гордые своим привилегированным положением, Пилипенки отбыли в голову состава.
Ночью что-то громко лязгало, состав дергался, противно скрипели колеса, под вагоном что-то шипело и ухало. Утром Симха обнаружила, что их отцепленный вагон, один-одинешенек стоит в заброшенном депо среди разбитых дрезин и мусора.
— Люда, Людочка, просыпайтесь, — Симха спустилась вниз и потрясла Тимофееву за плечо. – Нас отцепили.
— Как отцепили, — села на нарах вмиг проснувшаяся Люда, — а что же теперь делать?
— Вы будите всех, а я пойду разбираться к начальнику вокзала, — предложила Симха. – У меня документы в порядке, вдруг проверять будут.
До вокзала было идти километра три: Симха шла по рельсам медленно, осторожно ступая, чтобы не упасть и не сломать каблук. Железо под ногами постанывало, отзываясь гулким эхом стоящих где-то далеко переполненных составов: одни торопились на запад, пряча в глубине душных вагонов все новых и новых ребят, едущих навстречу своей военной судьбе, а другие, напротив, медленно ползли на восток, увозя подальше, как им казалось, от смерти перепуганных женщин, детей, стариков. Но судьба, как известно, не выбирает. Когда перрон был уже совсем близко, небо внезапно потемнело, как перед грозой, от десятков немецких самолетов, и на землю обрушился конец света из несущихся вниз с жутким воем бомб. Все горело, взрывалось, рушилось — впереди, где уже видневшееся здание железнодорожного вокзала вдруг приподнялось, словно подброшенное вверх чудовищной силой, и осело, превратившись на глазах в огромное облако черного дыма, и сзади, где в старом депо остался отцепленный вагон.
Симха бросилась на землю, свернувшись калачиком, пытаясь превратиться в невидимку, спрятаться от этого дикого воя, грохота, ревущего со всех сторон пламени, летящего железа и камней. И это длилось целую вечность. Целую вечность, дрожа от ужаса, захлебываясь от рыданий, Симха прощалась с Сергеем, с Хавой и Фроимом, с Гришкой и Борькой, прощалась с жизнью и молилась. «Барух ата адонай элохейну мелех хаолам борэ при хагафэн».
Скинув последние бомбы, самолеты исчезли, и наступила оглушительная тишина. С трудом поднявшись, не веря, что она выбралась живой из этого ада, Симха побрела назад к развалинам депо, где среди дыма и горящих кирпичей стоял ее вагон, целый и невредимый.
— Вот, — сказала Тимофеева, когда Симха заглянула в открытую дверь вагона и увидела в руках у Люды маленький пищащий сверток. — У меня девочка родилась, я ее в твое платье завернула, ты же не сердишься?
* * ** * ** * ** * ** * *
Через два дня путь на восток восстановят, и их вагон подцепят к поезду, плетущемуся в Ташкент. У Люды Тимофеевой откроется сильное кровотечение, ее с детьми заберет военно-санитарный поезд, идущий с ранеными в тыл, в Сталинград. Через год они переживут вторую эвакуацию из Сталинграда в Алма-Ату, где Люда пойдет работать на кондитерскую фабрику и где ее тяжело ранит охранник, когда она будет убегать от него, пряча в лифчике три кусочка сахара для малышей. Она выживет и на этот раз, и дождется мужа с войны.
Поезд, от которого отцепили вагон Симхи, уцелеет в первой страшной бомбежке. Его разбомбят под Воронежем, и болтливую Манечку, и ее свекровь, и племянницу мужа, имя которой Симха так и не вспомнит, похоронят в общей могиле вместе со остальными погибшими пассажирами.
Марту с сыном приютит в своем домике путевой обходчик. Они останутся у него до конца лета: без денег, без вещей, со сломанной ногой Феликса, со случайно затерявшимся в нагрудном кармане куртки читательским билетом центральной библиотеки Либавы на имя Марты Геккер в качестве единственного документа, удостоверяющего личность, у них не будет никаких шансов на эвакуацию. В сентябре им удастся добраться до Льгова, где они поселятся в квартире сына их спасителя. А еще через месяц в город войдут немцы.
Благодаря знанию немецкого языка, скрыв, что является женой красного командира, Марта устроится на работу в комендатуру и до осени сорок второго будет снабжать важными сведениями подпольную группу, созданную в городе сыном путевого обходчика вместе с друзьями-железнодорожниками и учителями железнодорожной школы. Их выдаст предатель, и после нечеловеческих пыток Марту с другими подпольщиками расстреляют во дворе тюрьмы города Рыльска. Феликсу удастся добраться до партизан, где он будет воевать до весны сорок третьего года, когда Льгов освободит Красная армия. Через две недели после освобождения города он умрет от сыпного тифа.
14
До Ташкента поезд дополз в последних числах августа: паровоз устало вздохнул, дав из последних сил короткий гудок, и замер у перрона, пустого в сонный предрассветный час. Утреннее солнце нехотя выкатывалось из-за горизонта, обещая уже своими первыми лучами душную жару среднеазиатского лета. У деревянного здания вокзала, тяжело привалившись к стене, дремал грязно-бурый верблюд. Его единственный горб, сморщенный как пустой мешок, уныло свисал на тощий бок этого корабля пустыни. Разбуженный непонятным шумом, он лениво приоткрыл один глаз, потом второй, посмотрел на высыпавших из вагона людей, вытянул худую шею и смачно плюнул в сторону пришельцев. Сгусток зловонной жижи из непереваренной пищи, желудочного сока и слюны плюхнулся прямо у ног Симхи. На него тут же налетел целый рой мух и, противно жужжа, они закружились над мерзкой лужей. С трудом подавив приступ подбирающейся тошноты, Симха подхватила чемодан и отодвинулась как можно дальше от вонючего плевка.
Из открытых дверей здания вокзала на перрон выбежала девушка в ярком национальном платье с комсомольским значком, потерявшемся в буйстве красок, зеленых шароварах и парусиновых тапочках. Из-под маленькой тюбетейки в разные стороны разлетались туго заплетенные косички. Сверяясь с чем-то в листке бумаги, она побежала вдоль вагонов, крича:
— Педагогический институт из Воронежа, все туда, пажаласта, — махала она рукой в сторону первого вагона, у которого, словно по мановению волшебной палочки, из клубов желтой пыли стали появляться повозки, запряженные лошадьми, осликами и даже ишаками. – Педагогический институт из Воронежа, все едут совхоз «20 лет Октября».
Толпа на перроне зашевелилась, превратившись в наглядное пособие по броуновскому движению из учебника по физике за седьмой класс.
— Как в совхоз? — волновалась рядом с Симхой полная девушка в очках с толстыми стеклами. – Я всю жизнь жила только в городе.
— Мы будем работать? Собирать хлопок? Или фрукты? А их можно будет есть? Здесь растут бананы? Я никогда не ела бананов! – сыпала вопросами другая студентка с большим рюкзаком за плечами.
— Все вопросы на месте, — командным отдавал распоряжения мужчина в сильно мятом льняном пиджаке и со связкой книг в руках. – Все организованно рассаживаемся по повозкам.
— Медицинское училище из Брянска, — продолжала командовать девушка с косичками. – Всем туда, — показывала она в сторону последнего вагона, где стояли грузовики с крытым верхом.
— А где здесь можно послать телеграмму? – теребил ее худенький юноша в пилотке из старой газеты. – Я обещал маме послать телеграмму, когда мы доедем до места.
— Детский дом из Орла, — распорядительница подбежала к вагону с детьми. — На площади вас ждут автобусы, вы едете в Самарканд.
— Дети, всем надеть панамки, — велела воспитательница. – Строимся по парам и идем к автобусам. Мария Сергеевна, Вы – замыкающая. Петр Степанович, проследите, чтобы погрузили багаж.
— Я хочу писять, — капризничала девочка лет пяти с куклой в руках.
— И я, и я, и я, — загалдели малыши.
— Так, — решительно сказала воспитательница. – Сначала все идем писять. Около вокзала должен быть туалет.
— Барышня, позвольте, — придержал за локоть запыхавшуюся комсомолку солидный мужчина в пиджаке, застегнутом, несмотря на жару, на все пуговицы. – Как Вас зовут?
— Сайера, — залилась краской барышня.
— Очень приятно, — степенно ответил мужчина. – Я – Колобов, Вениамин Николаевич. За мной и моей семьей, — он показал на женщину с остатками перманента на голове и девочку лет пятнадцати рядом с грудой разнокалиберных чемоданов. – За мной должны были прислать машину. Мы телеграфировали с дороги.
— На площади там, — показала в сторону города Сайра, — стоит «эмка». Наверное, за Вами.
Через час на перроне остались только пассажиры из вагона, в котором ехала Симха.
— А нам куда? – спросила она Сайеру. – Мы – из Либавы.
— Из чего? – удивленно переспросила Сайера и посмотрела в свой список. – У меня такой учереждения нету, апа.
— Это не учреждение, — поправила ее Симха. – Это город в Латвии, на самой границе. Мы жены командиров Красной армии, третий месяц в пути.
— Командиров, от самой границы…- уважительно протянула Сайера, — это вам в военкомат нада. У меня про командиров ничего нету. В город идите, здесь близко, на Мирабад.
До военкомата добралась одна Симха: пока шли пыльными улицами Ташкента, обливаясь потом от жары и усталости, жадно припадая к колонкам с водой, волоча за собой нехитрый багаж, неся на руках измученных детей, поддерживая больных и стариков, по обеим сторонам улиц открывались ворота и калитки в неприступных, похожих на старинные крепостные стены, глинобитных дувалах, поверх которых свешивались, наполняя воздух сладким ароматом, спелые, тяжелые виноградные гроздья –розового тайфи, белого хусейне, красного ичкимар, черного кара жанжал и зеленого султани, -из дворов выходили местные жители и без лишних слов разбирали эвакуированных по домам.
Внутрь военкомата Симху не пропустил часовой, велев ждать, когда военком освободится. Солнце уже палило нещадно, и Симха, устроившись на лавочке в тени большого чинара, с облегчением вытянула уставшие ноги в разбитых туфлях. С другой стороны ветвистого дерева молча и очень сосредоточенно работал парикмахер в толстом халате, подпоясанном цветным платком: на грубую табуретку один за один садились молодые ребята, и парикмахер ловким движением за две-три минуты превращал их головы в одинаково голые, беззащитные шары, а темные, рыжие и русые волосы падали прямо на землю, как последнее, что еще связывало уходящих на фронт этих, почти мальчишек, с мирной жизнью. После стрижки они опять садились в кружок на землю в ожидании команды строиться и грузиться, на глазах превращаясь из обычных людей в стойких оловянных солдатиков. Рядом с военкоматом, у домика с надписью по-русски «Чайхана», под чинаром, на высоком деревянном настиле, среди мятых подушек всех цветов и размеров на старых матрасах сидели, подвернув под себя ноги по-турецки, пожилые узбеки и пили чай из пиал, похожих на маленькие тарелочки для супа. Посреди настила стояло огромное блюдо с большими, грубо нарезанным кусками арбуза и лежали солнечной горкой круглые лепешки. Один из узбеков что-то тихо сказал невысокой женщине, закутанной с ног до головы в паранджу, она юркнула в чайхану, вынесла еще одно блюдо с арбузами и лепешками и поставила его перед призывниками, а Симхе принесла блюдо поменьше с нарезанным арбузом, огромной гроздью винограда со спелыми золотистыми ягодами, узкими и длинными как дамские пальчики, лепешку и пиалу с кисло-пахнущей белой жидкостью, похожей на кефир.
— Каймак, — сверкнула темными глазами в пушистых ресницах узбечка. – Кушай, апа, вкусно!
Симха ела арбуз с лепешкой, сладкий виноград, пила каймак и плакала. Накопившиеся за почти три месяца пути слезы усталости и отчаяния, потерь и расставаний мешались со слезами благодарности и надежды, надежды, что теперь уж все обязательно образуется: она найдет Сергея, узнает о судьбе своих родных и справится со всеми трудностями.
Старенькие автобусы пришли, когда уже начало темнеть. Военком проверил, с трудом выговаривая узбекские фамилии, по списку выстроившихся неровными рядами призывников и, дождавшись, когда за последним из них закроется скрипучая дверь потрепанного ЗИСа, устало опустился на скамейку рядом с Симхой, расстегнул воротник промокшей от пота гимнастерки, вынул из нагрудного кармана мятую пачку папирос «Беломорканал» и закурил.
— Половина из них и русского-то не знают, — военком затянулся папиросой и выдохнул струю дыма, стараясь не попасть в лицо Симхе. – Призывали из кишлаков да колхозов. Смолотит их немец в первом же бою. Я тут арбузы жру, а у меня опыт еще с гражданской, третий рапорт уже завернули.
Он повернулся к Симхе.
— Это Вы из Либавы?
Симха кивнула и протянула военкому документы.
— Жена, — удивленно сказал военком, посмотрев аккуратно сложенную справку, которую Симхе принес в общежитие курсант целую вечность назад. – А лет тебе сколько, жена?
— Восемнадцать, — покраснела Симха, словно ее уличили в чем-то нехорошем. – Мы уже год женаты.
— Ну, это срок, — согласился, улыбнувшись, военком. — Мужа-то когда видела?
— Девятнадцатого, еще до войны, — тяжело вздохнула Симха. – Я даже не знаю, где он.
— Еще до войны… — эхом отозвался военком. – И я своих еще до войны. В Минск они поехали в начале июня, к теще на каникулы.
Папироса у него погасла, он потушил окурок о каблук сапога и достал новую из пачки.
— Теща у меня важная, — военком чиркнул спичкой и папироса нехотя загорелась. – Член бюро обкома партии. Я двадцать девятого июня в обком дозвонился, а там по-немецки ответили.
— Может быть, успели эвакуироваться? – спросила Симха.
— Может быть, — кивнул головой военком и встал. – А где твой знаешь?
Симха покачала головой.
— С морскими проще, — сказал военком, посмотрев еще раз в документы.
— Отправим запрос, куда следует.
— У меня еще родители с братиками в Одессе, — просительно сказала Симха.
— Это сложнее, — покачал головой военком. – Одесса пока держится, тяжело им там, немец прет. Но ничего, еще кровью своей умоется! Ну, что? Пошли? Пристрою тебя к своей хозяйке. Ольга Петровна женщина добрая, одинокая, русский в школе преподает. У нее в тридцать пятом басмачи мужа убили. А меня, кстати, Николай Кузьмич зовут.
Он взял чемодан из рук Симхи, и она послушно пошла за ним. Город уже спал, провалившись в густую южную ночь, устав от жары и дневной суеты, приняв своих новых жителей, которых теперь с каждым днем будет становится все больше и больше.
Стараясь не шуметь, военком открыл деревянную дверь маленькой пристройки, откуда, испуганно блея, выбежал, покачиваясь на тонких ножках, козленок и исчез в темноте, надежно укрывшей все вокруг плотным покрывалом. Поставив чемодан, Николай Кузьмич ушел в дом, видневшийся в лунном свете в глубине двора. Симха легла на стоящий у шершавой глиняной стены жесткий топчан, нехотя остывающей от беспощадного солнца, и облегченно вытянулась, прислушиваясь, как за стеной соннно журчит вода в ручейке. В маленькое окошко без стекла смотрели яркие незнакомые звезды, а в вязкой ночной тишине слышалось, как озабоченно трещат цикады и вздыхает, перебирая тяжелыми листьями, так похожий на одесские платаны развесистый чинар.
Говорят, у каждого есть своя звезда,
И живешь на свете ты, пока горит она.
А если вдруг растаял ее блестящий свет,
То тебя на свете больше с нами нет.
Я смотрю на темный южный небосклон,
Звездами полночными весь усыпан он,
Там одна –заветная, негасимая,
Это ты, любимый мой, а рядом – это я!
Мы плывем над вечностью, над больной Землей,
Прямо в бесконечность ты, я следом за тобой,
И из черной ночи в золотой рассвет,
Погасить их силы в этом мире нет.
30 августа 1941 г.

15
На работу Симху тоже устроил Николай Кузьмич — в бывшем клубе Главного управления НКВД УзССР разместился центр регистрации эвакуированных, куда требовались те, кто мог быстро и грамотно писать по-русски. Местные кадры не справлялись, и на работу в центр стали направлять эвакуированных. Страна, поднятая войной на дыбы, пришла в движение: с востока на запад шли эшелоны с войсками, с запада на восток ползли поезда, перевозящие заводы, фабрики, учреждения, институты, школы, детские сады и детские дома, ясли и пионерские лагеря, десятки тысяч людей спасались от немцев, обстрелов и бомбежек, тысячи людей терялись, находились и снова терялись, сотни из них прибывали в Ташкент, ставшего конечной станцией после долгого пути для многих и многих. В Ташкент эвакуировались Московский театр Ленинского комсомола и Еврейский театр ГОСЕТ, Союз писателей и Ленинградская консерватория, Академия Наук и Ростсельмаш, и еще полтора миллиона человек. И всех их надо было встретить, расселить, накормить, по возможности обеспечить работой и учебой. И переписать, чтобы разбросанные бедой люди получили надежду если не на встречу, то хотя бы на весточку от родных.
В актовом зале поставили школьные парты, и к ним с раннего утра до позднего вечера стояли в очереди люди, чтобы оформить карточку на эвакуированного. Не поднимая головы, не разгибая спины, до темноты в глазах, до боли в спине и опухших пальцах Симха с другими женщинами писала, писала и писала имена, фамилии, отчества, даты рождения, последнее место жительства, новое место жительства, заполняя твердые желтые картонки формуляров. Два раза в день объявлялся пятнадцатиминутный перерыв, во время которого Симха наскоро съедала принесенную из дома лепешку, помидор и стакан орехов и, не отрывая глаз от висевшей на стене школьной карты Советского Союза, по которой ломаная линия из флажков, изгибаясь, как змея, сопротивляясь, истекая кровью, ползла, отступая, на восток, слушала сводки Софинформбюро: сегодня, после ожесточенных боев наши войска оставили Чернигов, Киев, Полтаву, Петрозаводск, Орел, Брянск, Мариуполь, Одессу…
А еще Симха паковала карточки с адресами эвакуированных для отправки в Бугуруслан, в Центральное справочное бюро, где двадцать четыре часа в сутки почти пятьсот человек разбирали тонны писем-запросов от людей, искавших своих родных и близких. Каждое письмо надо было прочитать, сверить данные разыскиваемого со списками эвакуированных и написать ответ. Сотрудницы бюро не уходили домой, не обработав последнее полученное за день письмо.
Письма-запросы приносили и в центр, где работала Симха – люди, не надеясь на обычную почту, верили, что из здания НКВД их письмо уж точно попадет по адресату. Закончив свою работу, Симха еще часа два каждый день упаковывала эти письма в плотные стопки, перевязывала веревкой и аккуратно складывала в мешки из-под муки. Отсюда начинался их долгий путь за тысячи километров в Оренбургскую область на лошадях, поездах, грузовиках, туда, где вместе с их авторами надеялись, плакали, переживали, радовались незнакомые люди. Им были не положены ни выходные, ни отпуска, ни праздники. Была лишь одна уважительная причина, по которой сотрудница могла оставить работу и уйти домой – если сама получала похоронку.
Написала туда и Симха, надеясь узнать, что ее близким удалось выбраться из Одессы. В Ташкент эвакуировались сотрудники Одесской киностудии и, вписывая в карточки знакомые адреса, Симха пыталась узнать хоть какие-то новости о родных, но никто ничего не знал, не видел, не слышал. А ближе к ноябрьским Симха получила из Бугуруслана и официальный ответ:
«На ваш запрос Центральное справочное бюро сообщает, что сведения о месте нахождения гр. Спивак Хавы Гершоновны и гр. Спивак Фроима Менделевича еще не получены. Ваш запрос принят нами на контроль и по получении сведений об адресе разыскиваемых вами лиц сообщим дополнительно. В случае изменения вашего адреса просим нас уведомить. При переписке с нами обязательно ссылайтесь на наше письмо № Б-014587. 20.10.1941 года».
Оставалось только ждать. И молиться.
Эшелоны с беженцами все шли и шли в Ташкент и, казалось, весь город был занят лишь одним – как расселить эту массу людей, многие из которых уже побывали под обстрелами и бомбежками, потеряли родных, лишились самого необходимого. Отчаявшись найти жилье, люди ночевали под открытым небом, превратив привокзальную площадь в цыганский табор. Ночи становились все холоднее и, чтобы не замерзнуть, беженцы разводили костры, сжигая в них мусор и собранный по окрестностям саксаул, готовя еду и кипятя воду. Их селили в школах, общежитиях, казармах, даже в мечетях, разбирали по домам, но мест катастрофически не хватало. Кроме организованных эвакуированных, в город ехали и без всяких эвакуационных документов, людям хватало слухов, что в Ташкенте тепло, сухо и сытно. И безопасно. А дети передавали друг другу зачитанную до дыр повесть «Ташкент – город хлебный» и верили, что именно там можно укрыться от войны.
Одинокая Ольга Петровна быстро превратилась в многодетную мать – после уроков она шла на вокзал на «боевое дежурство» — встречать поезда. Когда прибывал очередной состав, диктор объявлял, в каких вагонах едут дети. Добровольцы, дежурившие на перроне, бросались к теплушкам с аптечками и носилками. Прямо там же маленьких беженцев кормили манной кашей и давали попить теплой воды, потом стригли и вели в баню на Полторацкого. После дезинфекции детей распределяли по детским домам, тех, кого не забирали сердобольные ташкентцы. Так, в небольшом доме Ольги Петровны появились Вова и Настя, брат и сестра из Вязьмы, Шурик из Гомеля и Леночка из Ленинграда, а Николай Кузьмич перебрался ночевать в казарму комендантского полка. Теперь, приходя вечером с работы, Симха слышала, как быстро пришедшие в себя подростки, гонялись друг за другом по чисто подметенному дворику, норовя опрокинуть на землю денно и нощно кипящую в кастрюльке на мангалке, странной печке из старого ведра с двумя дырками, похлебку из всего, что росло и ползало в округе, включая маленьких степных черепах, чьи панцири аккуратной горкой высились у дверей в Симхину пристройку. Главным товарищам по их играм стал подросший козленок, прозванный Шуриком Ивасик. Дети счастливо смеялись, когда Вова, подражая объявлению по радио, грозным голосом вещал в рупор, сложенный из старой газеты «Правда Востока»: «Граждане, внимание! Воздушная тревога, воздушная тревога! », и Ивасик, жалобно мыча и блея, забивался под деревянный настил посреди двора, а потом, когда Вова великодушно объявлял в свой рупор «отбой воздушной тревоги», выбирался из своего укрытия и радостно скакал вокруг детей.
Симха постепенно привыкла к своей новой жизни: она уже знала, что неглубокий ручеек, бегущий вдоль немощенной улицы, это «арык», деревянный или кирпичный настил во дворах и около чайханы это « супа», а беседка над ним — «айван», и лежат на нем не матрасы, а «курпачи», похожая же на бочку глиняная печка, в которой пекли лепешки, — «тандыр», а микрорайон, где она жила – «махалля». Она перестала удивляться закутанным с ног до головы в черное женщинам, земляным крышам, на которых росла трава, шипению змей, свисавших с деревьев новогодними гирляндами, отсутствию кроватей и обеденных столов в домах, привычке мужчин есть отдельно от женщин и детей, усаживаясь на пол вокруг низких столиков, и тому, что картошка –непозволительная для многих роскошь. И тому, что все вокруг говорили только о двух вещах – о войне и о еде.
А в ноябре у Симхи появился сосед: ранним утром она проснулась от того, что в ее пристройку занесли тяжелый сундук, который сразу занял все пространство, а на оставшееся место просочился человек неопределенного возраста, в старомодном пенсне и обвислой фетровой шляпе.
Его худосочную фигуру украшал километровый шарф, многократно обмотанный вокруг шеи и уходящий куда-то в бесконечность серого драпового пальто, знавшего, без сомнения, лучшие времена.
Крайне смутившись, обнаружив заспанную Симху, пришелец представился Сергеем Аркадьевичем Равиковским, профессором-литературоведом, преподавателем Ленинградского библиотечного института, (который сначала расформировали, потом слили с Пединститутом, потом эвакуировали), безнадежно отставшим от своего коллектива, ввиду того, что сундук с его рукописями и изданными работами никак не вмещался в обычный вагон. Поэтому пришлось еще с начала сентября ждать в Казани товарный вагон, искать грузчиков, просить начальника станции, но зато ему неимоверно повезло, он ехал в одном поезде с Анной Ахматовой, если милая, еще не совсем проснувшаяся, барышня знает, кто это такая. Симха, благодаря библиотеке Циглеров, знала и даже могла процитировать наизусть:
Сжала руки под тёмной вуалью...
"Отчего ты сегодня бледна? "
— Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.
Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот...
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.
Задыхаясь, я крикнула: "Шутка
Всё, что было. Уйдешь, я умру."
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: "Не стой на ветру,
 - чем привела утреннего гостя в неописуемый восторг, и он клятвенно пообещал, что к вечеру придумает какую-нибудь стену, которая прекратит их совместное проживание, и через которую не просочится даже Зевс в виде золотого дождя, если, опять же, Симха знает, что он имеет в виду. На этот раз Симха не знала, но решила в этом не признаваться, почувствовав, что это неожиданное соседство не несет ей никакой опасности. К вечеру обнаружилось, что обещанная стена это всего лищь старая скатерть, повешенная на натянутой под потолком веревке на пять деревянных прищепок. Теперь личное пространство Симхи ограничивалось топчаном и рядом с ним ящиком из-под банок тушенки, на котором стоял ее фанерный чемодан со всем имуществом. И все же это было лучше, чем костры на привокзальной площади.
Половину Сергея Аркадьевича занимал сундук, на котором профессор ел, пил, спал и принимал гостей, посещавших Равиковского с пугающей регулярностью, ведь постепенно в Ташкенте собрался весь цвет советской интеллигенции, ну, разве что, за исключением той части, которая попала в Куйбышев. Симха видела однажды на улице невозмутимую Фаину Раневскую, величаво шествующую с папиросой в одной руке и с пустым бидоном в другой, в сопровождении толпы мальчишек, кричащих ей вслед: «Муля, не нервируй меня! » У Симхи защипало в носу – они ходила с Борькой и Гришкой смотреть «Подкидыш» перед самым отъездом из Одессы. Как ужасно давно это было!
Гости Сергея Аркадьевича много курили и громко спорили, и теперь Симха знала, что говорить можно не только о еде. И обратная дорога домой, когда казалось, что на свете нет ничего, кроме пустых улиц, глухих заборов, вечного чувства голода и одиночества, стала не такой унылой. Она знала, что вернется на свой топчан и снова, затаив дыхание, будет слышать за хлипкой занавеской много странного, не всегда понятного, но очень интересного.
— Убейте меня, Сергей Аркадьевич, — вальяжно басил Иннокентий Евгеньевич Крутов, известный математик, доцент, доктор наук, — но я категорически не понимаю, в чем смысл такой вещицы, как литературоведение. Вы на полном серьезе считаете это наукой?
— А как же, — кипятился Равиковский. – Изучение художественной литературы как части общечеловеческой культуры несомненно является наукой.
— Помилуйте, мой друг, — возражал Крутов. – Изучать научно можно что-то логическое, объективное, имеющее стройную концепцию и структуру, создавая при этом что-то новое, открывая законы действия и существования.
— Знаем, знаем, — блистал эрудицией Равиковский и цитировал Ломоносова. – Математику уж затем учить надо, что она ум в порядок приводит.
— А что изучает литературовед? — наслаждался дуэлью Крутов.- Скажите, на милость, какова функция литературоведения.
— О, — потирал руки Равиковский, — в смысле функций у литературоведения и математики много общего. Во-первых, функция познания, анализ текста. Вы же согласитесь, что в математике без анализа материи никуда.
— Допустим, — миролюбиво соглашался доцент и доктор наук.
— Мы видим предмет таким, как он есть, независимо от того, нравится он нам или не нравится, нужен он нам для чего-то или нет, — продолжал Равиковский. - Пример познавательного суждения: «Евгений Онегин» — это энциклопедия русской жизни, это суждение не связано с оценкой. Наука есть теория. Теория – это незаинтересованное созерцание истины.
— Можно поспорить, но пока промолчу, — попыхивал папиросой Крутов.
— Во-вторых, — увлеченно ерзал на сундуке Сергей Аркадьевич, — функция оценки, то есть, критика. Вот здесь можно опираться на личное мнение -мне нравится, мне не нравится, коллективный опыт или традицию восприятия, на выработанные путем логического анализа критерии ценности. Чувствуете уже запашок Вашей обожаеммой математики? Критика не может и шагу ступить без аналитики, потому что без нее она лишается критерия оценки, а аналитика вне критики теряет свой смысл.  А? Что скажете?
— Пока ничего, мой друг, но бой еще впереди, — собирался с силами Крутов.
— И главная функция — функция понимания, прояснения смысла литературного произведения, его интерпретация. Смысл — это духовная ценность, соотнесенность содержания произведения с вечными категориями истины, добра и красоты,   — торжествующе заключал Равиковский. — Духовное постигается духовным, и решающую роль здесь имеют не познания в области истории и теории, а то, что Белинский называл вкусом или «восприемлимостью души к впечатлениям изящного». Науку толкования текстов создали греки и назвали герменевтика.
— Бросьте, дражайший Сергей Аркадьевич, — не уступал в подкованности Крутов. – Ваши греки вообще предпочитали не вдаваться в толкование Софокла или гомеровских поэм, потому что считали, что смысл литературного произведения самоочевиден, оно не нуждается в толковании. И потом, в этом случае толкование не имеет ничего общего с объективностью, которая есть один из главных критериев науки. Кто знает, что было в голове у автора, когда он писал тот или иной пассаж? А Вы беретесь его толковать на основе Вашего собственного восприятия, то бишь, выдаете свои соображения за истину. Возьмем, к примеру, упомянутого Вами героя Евгения Онегина.
— Возьмем, — азартно стучал кулаком по сундуку Равиковский. – Онегин – выдающаяся натура, способная к высоким чувствам и благородным поступкам.
— Бросьте, — парировал Крутов. – Онегин – пустой светский бонвиван и мот.
— Его душат пошлость и бездеятельность окружающей жизни, — шел в наступление Равиковский.
— Чепуха, — возражал Крутов, — ему просто скучно, и скука его есть примитивное физиологическое состояние патологического бездельника.
— Он жаждет активной деятельности, но в его обществе это невозможно, — закипал Равиковский.
— Онегин – тип классического тунеядца и эгоиста, — ставил диагноз Крутов.
— Его вспыхнувшая страсть к Татьяне – свидетельство глубины его души, — вещал Равиковский.
— Как бы не так, — махал рукой Крутов, — он банально волочится за юбкой в надежде на интрижку. Ну, что? Вы теперь убедились, что функция толкования это всего лишь отражение моего сегодняшнего настроения? В математике, как науке, такой чепухи быть не может. И в этом ее ценность для каждого человека.
— Неужели, для каждого, — заливался счастливым смехом Равиковский. – Что-то я не припомню, чтобы мне в жизни пригодились синусы и косинусы.
— Математика учит признавать свои ошибки, — наступал Крутов.
— А литература? – радовался как ребенок Равиковский.
— Математик мыслит на несколько шагов вперед и не так, как все, а по- своему, — доказывал Крутов.
— А литератор? – вторил Равиковский.
— Математика суть гармония правильных и четких слов и определений, — сыпал аргументами Крутов.
— Уморили, — развеселился Равиковский, — а литература разве нет? И вообще, Иннокентий Евгеньевич, не испить ли нам чайку? Меня вчера наша милая хозяйка Ольга Петровна сушеным кизилом из довоенных запасов одарила. Сейчас мы его заварим и насладимся. Симха, душа моя, — разделительная стена из небеленого хлопка колыхнулась, — начинайте уже дышать и присоединяйтесь к нам.
В начале декабря Равиковский устроился в школу неподалеку учителем литературы в старшие классы. Его посетители тоже постепенно трудоустраивались и количество посиделок за занавеской резко сократилось. Невероятно страдая от невозможности ежеминутно делиться своими знаниями, в отсутствии гостей Сергей Аркадьевич обрушил на Симху весь свой интеллектуальный багаж. Упоенно бубня себе под нос тезисы очередного урока или распевая их на мотив оперных арий, он периодически прерывался и ставил в тупик Симху своими вопросами, играя в литературную викторину:
— А знает ли прекрасная Сима-Серафима, — так очень быстро переиначил на свой манер ее имя пушкинист Равиковский, знавший наизусть весь роман, — каких мух давил давил в своем поместье почивший дядя Онегина?
— Ну, как каких, — напрягалась Симха, мужественно борясь со сном и усталостью, с трудом вспоминая школьное « лет сорок с ключницей бранился, в окно смотрел и мух давил». – Обыкновенных, сонных, что на сладкое слетались.
— Хахаха, — наслаждался профессор Симхой, попавшей в его литературную ловушку. – «Мухой» в те времена называли маленькую стопочку под водочку, отсюда и выражение «быть под мухой». Так что попивал наш покойный дядюшка. А у кого гениальный Александр Сергеевич позаимствовал выражение « мой дядя самых честных правил? »
— Не знаю, — быстро сдавалась засыпающая Симха.
— У дедушки Крылова: « Осел был самых честных правил, ни с хищностью, ни с кражей незнаком», — цитировал баснописца Равиковский. – А о чем это наш великий поэт: « Себя как в зеркале я вижу, но это зеркало мне льстит»? – и, не дожидаясь ответа от Симхи, отвечал сам себе, — о своем портрете работы Ореста Кипренского.
Сквозь полудрему Симха слушала, каким суеверным был Александр Сергеевич, как верил гаданиям и приметам, как невероятно огорчился, когда во время венчания с Натальей Гончаровой упали крест и Евангелие. Пушкин так расстроился, что уронил на ковер обручальное кольцо, а свеча в его руке погасла. Как он никогда не оставался в комнате, где горели три свечи, не садился за стол, где было тринадцать человек, не подавал руку через порог, не выносил просыпанной соли и считал несчастливой цифру «шесть», как удивительно точно описал свою нескорую гибель в сцене дуэли Онегина и Ленского, который тоже был поэт, имел темные вьющиеся волосы и стрелялся из-за женщины. После очередной лекции Равиковский картинно постучал в дрожащую стенку и строго сказал, грозя невидимым пальцем:
— Серафима, я видел Ваши стихи, не отпирайтесь! После войны Вы обязательно должны поступить в наш институт и записаться на мой спецкурс.
— Не знаю, — неуверенно сказала Симха. – Это куда мужа служить пошлют.
Николай Кузьмич не обманул. Еще в конце ноября военком привез грузовик угля и высыпал его прямо посреди двора, приведя в восторг детей и Ивасика, который из белого козленка превратился в грязно-серого, вставил стекло в окно в пристройке, где жили Симха и Равиковский, отдал свой денежный аттестат на триста рублей Ольге Петровне, сунул Симхе в руку бумажку с номером воинской части Сергея и ушел на фронт. Но письмо от мужа пришло первым – Сергей нашел ее через Центральное справочное бюро в Бугуруслане.
«Здравствуй, моя дорогая девочка!
Ты себе даже не представляешь, как я был рад, когда наконец-то получил твой адрес в ответ на мой запрос. Больше всего на свете буду ждать теперь твоих писем. Как ты там устроилась? Чем занимаешься? Появились ли друзья или хотя бы знакомые? Надеюсь, что твой ответ поспеет как раз к Новому году, это будет для меня самым лучшим подарком. Знаешь ли ты, где твои родные? В Одессе немцы, это очень тяжело.
Я жив и здоров, и даже не ранен, хотя многих, кого ты знаешь, уже нет. После долгого пути по морям- по волнам мы пришли почти домой, так что мне даже иногда удается выбираться навещать маму и Бэллу Петровну. Им сейчас очень нелегко, я думаю, ты понимаешь, что я имею в виду, поэтому не обижайся, что я решил отдать им свой аттестат.
Зима здесь выдалась суровая, но мы все равно выходим в море и бьем ненавистного врага. Так что не один фашист еще найдет свою могилу на дне морском.
Я часто думаю о тебе, о нас с тобой, и на душе становится так хорошо, что у меня, где-то далеко-далеко от войны есть ты. Помнишь, как ты плакала, глядя, как уплывают твои кораблики? А как мы ели мороженое в Летнем саду? А как катались по Неве? Я все помню, словно это было вчера. Сейчас ты бы не узнала мой родной город, но после войны мы все-все восстановим, и он станет еще краше. Но если это все-таки произойдет, и я погибну в схватке с фашистским зверем, помни всю жизнь, что я очень люблю тебя и счастлив каждой недолгой минутой, что мы были вместе. Буду жив – напишу еще.
Твой муж Сергей.
10.XII.41»
Больше писем от него не было, а Симха все писала и писала, в никуда, в свинцовый холод Балтики, в умирающий блокадный Ленинград, в пугающую безответную тишину. Писала и не знала, доходят ли ее письма до адресата или горят где-то в разбомбленных вагонах, расстрелянных с воздуха грузовиках, подбитых самолетах. Или отвечать уже некому.
Спорить с судьбой не могу, не умею,
Кружат по жизни паденья и взлет,
И я становлюсь то умней, то глупее,
Надежда то позовет, то соврет.
А за окном уходящая осень,
Лист календарный дрожит на ветру,
Он от тебя меня дальше уносит,
Думает, что без тебя я живу.
Уж и не вспомню, что было вначале,
Слезы? Улыбка? Прозрачный рассвет?
Иль поцелуй в полуночном квартале?
Только меня без тебя просто нет.
20.XII.41
16
На Новый тысяча девятьсот сорок второй год Симха получила от Сергея Аркадьевича подарок: вернувшись вечером из школы, где занятия из-за наплыва беженцев велись в три смены, Равиковский выпутался из своего бесконечного шарфа, порылся в карманах пальто и торжественно преподнес Симхе маленький квадратик серого картона.
— Вот, — гордо произнес Сергей Аркадьевич, — билет на спектакль «Тевье-молочник» с самим Михоэлсом.
Московский Государственный Еврейский Театр был первым театром, прибывшем в Ташкент в эвакуацию. Война застала артистов театра на гастролях в Харькове: занятые в воскресном дневном спектакле «Цвей кинилемлех» уже находились за кулисами, когда по радио заговорил Молотов.
Соломон Михоэлс вышел на сцену и, предваряя спектакль, сказал речь. Как он говорил! После его слов все присутствующие в зале зрители в военной форме встали и вышли из зала. Оставшиеся досмотрели спектакль до конца.
Не закончив гастроли, театр вернулся в Москву, а в середине октября долгой дорогой через Сибирь, Куйбышев, по Турксибу отправился в Среднюю Азию. Внчале труппу театра отправили в Самарканд, но выступать и жить там было негде, и в конце сорок первого Соломон Михоэлс добился переезда актеров в Ташкент.
Симха разложила на кровати свой скромный гардероб и расстроилась: идти в театр было совершенно не в чем- её единственное нарядное платье давно стало первой пеленкой для дочки Люды Тимофеевой, юбка лоснилась, а стоптанные туфли протерлись до дыр, и Симха шла в них почти по земле . Хорошо еще, что в приличном виде сохранилась блузка в горошек, утратившая кружевной воротничок еще под Смоленском в ходе натурального обмена на перроне станции с забытым давно названием, и мужское, слегка побитое молью, полупальто с хлястиком сзади и двумя рядами деревянных пуговиц. Его с наступлением первых холодных ночей Симхе отдала Ольга Петровна.
Поход в театр всегда был для Симха праздником: когда она становилась счастливым обладателем билета в Оперный в Театральном переулке или в Русский Драматический на углу Либкнехта и Колодезного, ее собирали всем двором — Хава старательно гладила дочке платье неподъёмным утюгом, набитым горячими углями, Шапиро закалывал булавками и прихватывал ниткой наживую едва заметные складки на спине, Гита выносила тяжелые дореволюционные бусы из прозрачного янтаря, а Шейла щедро поливала Симху из подаренного очередным несостоявшимся женихом флакончика «Красной Москвы», наполняя воздух резким ароматом жасмина.
С юбкой в очередной раз выручила Ольга Петровна. Она принесла старое застиранное, но еще целое покрывало, из которой при помощи ножниц и суровых ниток получилась вполне себе юбка грустно-зеленого цвета. С обувью было сложнее, не идти же в театр в махси из овечьей кожи с галошами!
Увидев страдания своей соседки, Равиковский порылся в своем бездонном сундуке и вытащил оттуда увесистый журнал с плотными страницами. Тщательно изучив выпуск «Дружбы народов» за апрель сорокового года, Сергей Аркадьевич обвел карандашом Симхину ступню и, сложив в несколько слоев вырванные из журнала страницы, нарезал стельки, внимательно следя, чтобы в остатках текста не упоминалось ни под каким видом имя великого вождя. Цвет туфель освежил все тот же уголь из поредевшей горки во дворе.
Помещение вместе с зрительным залом в бывшем клубе имени Кафанова передали Еврейскому театру по личному распоряжению председателя Совета Народных комиссаров УзССР Абдуджабара Абдурахманова, во второй половине здания разместилась Консерватория, и, поднимаясь по широкой лестнице на балкон, Симха услышала, как за стеной кто-то играет на скрипке еврейскую колыбельную, словно возвращая ее в безмятежный мир детства.
Зал был полон: в партере женщины в нарядных довоенных платьях, кокетливых шляпках и шелковых перчатках, мужчины в штатском и в военной форме, многие с белеющими в полумраке бинтами, на костылях или даже в сопровождении медсестер в белых косынках. В первом ряду сидели люди, чьи фотографии Симха видела на страницах «Правды Востока» и «Красного Узбекистана», а портрет одного из них — председателя Верховного совета Юлдаша Ахунбабаевича Ахунбабаева, -висел на стене у нее на работе рядом с портретами Сталина, Калинина и Есенина. А ещё Симха разглядела среди зрителей Алексея Толстого. «Где ты, где ты, где ты, Сын Неба? » — как по-другому звучали бы сейчас эти слова из ее любимой «Аэлиты»! Где ты, где ты, где ты сейчас, любимый…
На балконе была публика попроще, и Симха облегченно вздохнула – ее скромный наряд не очень отличался на одежды тех, кто сидел рядом.
Сначала на сцену вышел с приветственной речью писатель Уйгур, а за ним Самуэль Михоэлс.
«Внуки Тевье-молочника, — сказал он, — не хотят быть больше жертвами. Вместе с другими народами Советского Союза они находятся сейчас на полях сражения, сокрушая самую большую силу – гитлеризм… Сегодняшняя встреча – это не только акт гостеприимства, это проявление дружбы народов».
Зал на мгновение замер, а потом взорвался аплодисментами.
Это был необыкновенный спектакль – невзрачный, невысокого роста, щуплый Тевье в исполнении Михоэлса вырастал на глазах из простого обывателя, сражающегося с миром и судьбой за своё место под солнцем, в символ еврейского счастья и еврейского горя. Бесхитростный горемыка, честный как праведник Ной, мудрый как царь Соломон, согнувшийся под жизненными невзгодами, как его полудохлая кляча, тянул и тянул свой воз, мечтая о лучшей доле для своей семьи.
Одним своим появлением на сцене Тевье-Михоэлса заставлял Симху затаить дыхание и ловить каждое слово, каждый жест, каждое движение, подчиненное особенному ритму, идущему, казалось, из самого сердца актера.
И все жители Анатевки на сцене были словно из ее, Симхи, жизни:
— Болячка на болячке, а поверх болячки – волдырь, — совсем как Тевье, приговаривал Шапиро, укрывая пуховым одеялом лежащую пятый год без движения тещу, успевая при этом огрызнуться жене, — Шапиро не баба, Шапиро любит выслушать до конца.
— Какие нежности при вашей бедности, — ехидно бросала Рива Шейле, рыдающей от коварства очередного ухажера.
— Благословен создавший меня не женщиной, — добавлял Залман, глядя на Шейлу, размазывающую по лице остатки ярко-красной помады.
— Молитва хоть и не коза, никуда не убежит, но помолиться все-таки пора, — вздыхал Нёма, отправляясь к себе ровно через двадцать минут после захода солнца.
— Что я бы сказал? Я бы сказал, что одного сумасшедшего надо вычеркнуть, а вас бы вписать, — сообщал Залман распространителю облигаций государственного займа третьей пятилетки на предложение приобрести хотя бы одну бумажку номиналом в сто рублей.
— Человек слабее мухи и крепче железа, — сетовал на очередную неудачу Фроим, а Хава утешала расстроенного мужа, – Надо жить надеждой, только надеждой.
Скупые жесты Тевье были подчас выразительнее слов, заставляя Симху то смеяться, то вытирать непрошенные слезы, возвращаясь в детство, в свой дом, к родным и близким. А когда умирающая Голда, срывая с себя шаль за шалью, словно сбрасывая тем самым всю тяжесть прожитых в нищете и заботах лет, без сил опустилась на холодную землю, Симха вдруг поняла, что их больше нет – ни вечно хлопочущей в трудах и заботах Хавы, ни молчаливого и доброго Фроима, ни смешливых Гришки с Борькой. И вообще, никого больше нет в живых там, в опустевшем одесском дворике на улице Воровского.
17
Пока Симха была в театре, прошел сильный, не по-ташкентски холодный дождь. Мокрые листья шуршали под ногами, а сильный ветер гудел и царапал лицо тысячами иголок, пробираясь за воротник тонкого пальто без подкладки. Плохо прибитая к стене афиша спектакля с размытыми буквами „Tewje der milchiger“ порвалась, и половина её болталась на ветру мокрым тяжелым полотнищем. Тевье-Михоэлс с грустью смотрел на расходившихся зрителей и из его больших глаз текли настоящие слезы из дождя и черной краски.
— Девушка, не расстраивайтесь, это же актеры, они сейчас снимут грим и пойдут домой пить чай, — заговорил с Симхой молодой парень с лейтенантскими кубиками на отворотах шинели.- Мне мама так говорила. Она меня в детский театр водила на сказку „Волк и семеро козлят“, и я очень плакал, когда волк козляток съел.
Лейтенант протянул Симхе носовой платок.
— Берите, берите, у меня еще есть.
— Мама дала? – всхлипнула Симха.
— Мама, – засмеялся незнакомец, — она у меня очень заботливая. А я Вас еще в зале заметил. Меня сегодня из госпиталя выписали, завтра в часть, решил напоследок в театр сходить.
Новый порыв ветра качнул фонарь на столбе, и тусклый свет упал на лицо лейтенанта. Симха вздрогнула: он был так похож на Сергея, светлая челка чуть набок над пронзительно голубыми глазами, выбритые виски, прямой нос и четко очерченные губы. Сережа... как давно она его не видела, порой ей начинала казаться, что она не может вспомнить его лицо, оно осталось где-там, далеко, за ужасом первой бомбежки и гулом вокзала в Либаве, за стуком колес по длинным рельсам, за криком отставших от поезда и обреченными лицами успевших. Вечерами Симха, прижав к груди фигурку боксера, которую муж принес с корабля в тот день, когда она видела его в последний раз, часами вглядывалась в родное лицо на фотографии. Где он сейчас? На корабле, среди ледяных волн беспощадной Балтики? На берегу, в казарме, отдыхает после выхода в море? Или добирается под обстрелами заснеженными опустевшими улицами Ленинграда к маме на Васильевский? А, может быть, его ранили, и он лежит где-то в госпитале, и медсестра вытирает с его лиц пот, выступивший, пока он мечется в бреду, сжав губы, чтобы не стонать от боли? А если его... Даже на мгновенье Симха не могла себе представить, что с Сергеем может случиться это страшное „если“...
— Я вообще хотел сначала со спектакля уйти, — лейтенант все говорил и говорил, — думал, что актеры по-немецки говорят, я ведь в школе немецкий учил, у меня всегда пятерка была, меня наша учительница Розалия Генриховна хвалила, а потом догадался, что не по-немецки, но я почти все понял, а Вы тоже все поняли?
„Домой, мне надо скорее домой, — подумала Симха и пошла прочь от театра, все быстрее и быстрее ускоряя шаг, — вдруг там письмо от Сергея, а я тут... Ну должно же когда-то прийти от него письмо! “
— Я даже соседке переводил, она сначала тоже расстроилась, что не понимает, — не отставал от Симхи лейтенант, — а потом ничего, привыкла, уж больно артисты хорошо играли, а когда Шпринца утопилась, так прямо разрыдалась.
Симха резко остановилась:
— Послушайте, не обижайтесь, меня очень домой надо, вдруг там письмо от мужа!
— От мужа? – разочаровано протянул незнакомец. – Тогда, конечно… а я подумал… я ведь Вас еще в театре, на балконе приметил…думал, адресок попрошу, будет кому с фронта писать. У меня ведь и девушки-то нет.
— Будет, Вам обязательно будет, кому писать, — Симха дотронулась до обшлага его шинели, по-больничному резко пахнущей карболкой. – И девушка у Вас будет, самая красивая на свете! – и, неожиданно для себя самой поцеловав лейтенанта куда-то в подбородок, побежала в сторону дома.
В махалле, где жила Симха, почтальона Сабира знали все: каждый день, с восьми утра, в своем неизменном халате, тюбетейке, старых галошах на босые ноги, он планомерно улицу за улицей, дом за домом обходил свой район, сгибаясь под тяжестью брезентовых сумок. Его ждали в каждой семье, ждали, надеясь, что принесет он добрые вести с фронта, что их сын, брат, отец, муж жив и здоров, чего и всем желает, и боясь, что вместо смятого листка, сложенного аккуратным треугольником, в его бездонной ноше прячется заполненный безучастной рукой полкового писаря равнодушный квадрат официального извещения, прозванного в народе «похоронкой».
К зиме его сумки стали совсем неподъемными, и Сабир обзавелся стареньким велосипедом „Украина“, обмененным по случаю на вокзале на мешок сушеного урюка у кого-то из работников эвакуированного в Бухару Харьковского велосипедного завода. Сабир ухаживал за ним, как за породистым скакуном с золотистой гривой, которого он видел еще в юности мальчишкой-батраком у бая и о котором он мог только мечтать. Каждый день, вытирая серую уличную пыль, он чистил металлические части своего верного друга, любовно пощупывал колеса и проверял хрипловатый звонок, прикрученный к правой стороне руля. Все жители махалли уже знали, если Сабир бодро крутит педали своего скакуна, выписывая на неровных улицах кренделя, чтобы случайно не попасть в яму или не споткнуться о появившейся вдруг посреди дороги камень, весело насвистывая при этом, то нет в его сумке страшных желтых квадратиков. А если бредет медленно, горестно вздыхая, опустив голову, придерживая нагруженный сумками велосипед, останавливаясь каждые пять минут, чтобы смахнуть с руля невидимые пылинки или поправить ремни на поклаже, то в одном из дворов махалли, за высоким дувалом, раздастся вскоре безутешный вдовий крик, заплачут дети, ставшие в один миг сиротами, упадёт без чувств мать, потерявшая сына, распахнутся вечно закрытые ворота и потянутся ко двору бесчисленные родственники да соседи, чтобы побыть рядом в горе, которое, кто знает, не минует вскоре и их самих. А Сабир, незаметной тенью, останется рядом до последнего человека, разводя костер, чтобы скорбные гости могли погреться, разнося чай и раздавая курпачи.
В этот раз костер горел перед домом Симхи, а где-то в глубине двора тонко, по-деревенски и очень по-русски голосила Ольга Петровна.
—  Сережа? Сережа?? – бросилась к ней Симха, на мгновенье удивившись, что ничего ей не подсказало, не кольнуло, не ёкнуло где-то далеко, в глубине души, пока она сидела в театре и переживала вместе с Тевье и его семьей. Ведь так же не бывает! – Сережа??
—  Коля, — покачала головой Ольга Петровна и протянула Симхе скомканный листок, — Николай Кузьмич.
Симха выдохнула, и ей тут же стало нестерпимо стыдно, а Ольга Петровна вновь закричала криком раненой птицы, забилась в руках державшего ее Сабира. Наверное, все-таки она была не такой одинокой, как казалось.
Свою похоронку Симха получила в октябре сорок второго.
Никакого предчувствия не было у Симхи и на этот раз. В воскресный день, с самого утра, Симха и Ольга Петровна грели на открытом огне воду в большом тазу и купали во дворе под нежарким осенним солнцем детей, переживая, чтобы на всех хватило крошечного кусочка хозяйственного мыла, который Симхе выдали на работе. Вова и Шурик брызгались теплой водой, а Настя и Леночка повизгивали от удовольствия, стыдливо прикрывая руками худенькие ключицы. Потом они все вместе поймали Ивасика и дружно терли его тощее тельце, стараясь отмыть от уличной пыли. А вечером в ворота постучался Сабир.
— Вот, — протянул он Симхе дрожащей рукой серый бумажный прямоугольник. – Наверное, ашипка, апа.
— Спасибо, — растерянно ответила Симха.
„Извещение. Ваш муж, капитан-лейтенант Головин Сергей Владимирович, уроженец г. Ленинграда, в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, погиб 25 августа 1942 года. Похоронен в море. Настоящее извещение является документом для возбуждения ходатайства о пенсии.“
18
Летом сорок третьего года Ташкентский железнодорожный вокзал снова ожил: Красная Армия освобождала города и эвакуированные потянулись назад, в родные места. Поезда ходили нерегулярно, достать билеты на них было нелегко, но люди рвались домой, плохо представляя, что ждет их впереди, но не желая больше жить в чужих краях. Эвакуированные организованно, вместе со своим предприятиями, а кто и на на свой страх и риск, намучившись за долгие три года, приезжали на вокзал из разных уголков Узбекистана и осаждали идущие на запад поезда. Труднее всего было уехать в Москву и Ленинград, куда требовались особые пропуска. Были сложности и у жителей довоенных Киева и Харькова, разрушенных так, что возвращающимся просто было негде селиться.
Блокаду Ленинграда сняли в январе сорок четвертого, и Сергей Аркадьевич с особым нетерпением ожидал ежедневного визита Сабира в надежде, что уж в этот раз в изрядно потрепанной брезентовой сумке ждет товарища Равиковского вызов в родную alma mater. Но долгожданного письма все не было, и вечерами, тяжело вздыхая, Сергей Аркадьевич в который раз перебирал свои книжные сокровища, поплотнее укладывая их в необъятный сундук.
Неожиданно в их дворе появился отец Вовы и Насти: вчистую комиссованный после тяжелой контузии, он приехал за детьми, чтобы увести их в Вязьму. Не веря своему счастью, Вова расплакался, совсем как девчонка, а вместе с ним заревели Настя, Леночка и даже Шурик. Бывший командир стрелковой роты растерялся и был готов забрать с собой всех детей, но Ольга Петровна сказала, что не отпустит, пока за Леночкой и Шурой не приедут их родные. Если приедут... А если нет, то она сама их вырастит, уж если в сорок первом справились, то сейчас и подавно. И вообще, после войны жизнь будет совсем другая, вот только бы скорее наступило это „после войны“...
В апреле по радио передали, что после тяжелых боев, в результате наступательной операции Третьего Украинского фронта под командованием одессита, генерала армии Малиновского, немцев выбили из Одессы, и Симха засобиралась домой.
На вокзал ее провожал Сергей Аркадьевич. Кутаясь в свой шарф, с которым Равиковский по ленинградской привычке расставался строго по календарю в конце мая и вновь накручивал его на себя уже в первых числах сентября, он бережно нес чемоданчик Симхи, единственной ценной вещью в котором была бронзовая фигурка боксера, ни на минуту не переставая говорить.
— Сима, дитя мое, Вы должны мне обещать, что обязательно напишите, — причитал Равиковский. – Я записал Вам свой ленинградский адрес и адрес института. Еще мне можно писать «До востребования» и в редакцию журнала «Вопросы литературы». Адреса я Вам записал. Еще у меня есть тетушка, Равиковская Софья Андреевна, не забудьте, она уже вернулась в Ленинград вместе со своим институтом и прислала мне открыточку. Открыточку я Вам тоже положил. Ее дом совершенно не пригоден для жилья, и она пока устроилась у соседей по даче. Представляете, они пережили всю блокаду на даче в Оксомяки, их спасли домашние заготовки и Данте. Нет, ну, конечно, не тот Данте, который «Божественная комедия», а дворняжка не королевских кровей. Песик ловил зайцев, и соседи варили из них суп. И шили варежки из меха для бойцов Красной Армии. А потом Данте подорвался на мине. И его похоронили очень торжественно. И их квартира на Литейном тоже уцелела, вот везет же некоторым. Вы смело можете писать им для Равиковского С.А. Моя тетя тоже С.А. Видите, как удачно получилось. Сима, Вам надо учиться, я буду ждать Вас к первому сентября, надеюсь до тех пор наши уважаемые бюрократы сподобятся прислать мне вызов.
Пристроив Симху на скамейку в зале ожидания, Равиковский побежал в билетные кассы, растворившись среди десятков отъезжающих с озабоченнымим лицами. Люди волновались, куда-то спешили, перекладывали вещи с места на место, суетились, что-то все время теряли и находили.
— Мамочка, а пусть Тобик тоже с нами едет, — канючил мальчик лет пяти, прижимая к груди маленькую степную черепашку.
— Нет, солнышко, — утешала сына высокая блондинка, — мы сейчас выпустим Тобика на волю, и он отправится искать свою семью.
— Но мы же и есть его семья, у нас же больше никого нет– не сдавался малыш.
— А сессия, что будет с летней сессией, — волновались в группе студентов на соседней скамейке. – Нам дадут дополнительные дни на подготовку, ведь в дороге не позанимаешься?
— Молодые люди, уступите место незрячему инвалиду, — наступала на них девушка в белой косынке, держа под руку молодого солдата с черной повязкой на глазах.
— Бог знает, что нас дома ждет, — по-волжски окала женщина с двумя подростками. – Говорят, весь Сталинград разрушен, а сыны вот назад тянут, лучше бы еще тут пожили, хоть крыша над головой была. А они – отец с войны придет, а нас нет.
— Папа, а в составе будет мягкий вагон, — капризным голосом допрашивала отца худосочная девица. – Я знаю, тебе положено, ты же номенклатура.
— Вот, — извиняюще пожимая плечами, Равиковский протянул Симхе билет, материлизовавшись из толпы через три часа. — Только на Куйбышев, но зато на сегодня, вот прямо на сейчас, со второго перрона, Ташкент-Куйбышев, вагон пятый, правда, без места. Других не было. Вы доберетесь до Одессы?
— Конечно, доберусь, — Симха сжала в руках маленький картонный квадратик. – Спасибо Вам за все, Сергей Аркадьевич, я обязательно напишу.
— Сима, — Равиковский закашлялся и голос его дрогнул. – Я не могу Вас потерять.
Сергей Аркадьевич наклонился вперед, и Симха испугалась, что он её сейчас поцелует, но Равиковский лишь взял её руку и церемонно прикоснулся к ней сухими губами.
„Внимание, граждане пассажиры! “ – захрипел громкоговоритель прямо у них над головой. — „Поезд Ташкент- Куйбышев отправляется через пять минут со второго...“ Металлический колокольчик на стене хрюкнул и умолк.
— Я не могу Вас потерять, — повторил Равиковский, не выпуская Симхиной руки и глядя куда-то в сторону.
— Я Вас никогда не забуду, Сергей Аркадьевич, — Симха осторожно высвободила руку, подняла с пола чемодан и поспешила на перрон.
В Одессе пахло морем, этот знакомый с детства запах, солоновато-прохладный, немного забытый, но такой родной, такой волнующий, которого так не хватало Симхе, словно волны накатывался на нее, проникая в легкие, в сердце, в душу, говоря: “Ты здесь, ты дома, ты у своих“.
У Симхи закружилась голова, и сойдя с поезда, она остановилась – здание вокзала, откуда четыре года назад она уезжала совсем другим человеком, смотрело на нее разбитыми оконными проемами, сквозь которые виднелось июньское голубое небо с белыми безразличными облаками.
Трамвайная остановка была на старом месте — на привокзальной площади, и бойкая кондукторша, сидя у по-одесски открытых дверей вагона, потряхивая папильотными кудряшками, перекрывая уличный шум, по-довоенному кричала: “ Храждане, не жмемся, приобретаем билетики“!
На Воровского было тихо, очень тихо. Приземистые домики смотрели на улицу заколоченными дверями и окнами, а вместо пушистых акаций по обе стороны улицы стояли уродливые обрубки деревьев с посеченными осколками и пулями стволами. Тихо было и во дворе у Симхи, лишь в комнате Йоськи-поэта, над грудой камней на месте бывшей пристройки Залмана, была открыта дверь и на пороге сидел исхудавший котёнок с разорванным ухом.
— Кис-кис-кис, — Симха позвала кота, и тот, грозно выгнув спину, строго заурчал, растопырив все четыре лапы, а потом юркнул за занавеску, едва ни сбив с ног Любочку, появившуюся на балконе в переднике и со сковородкой в руке.
— Вы кого-то ищите? — крикнула Любочка Симхе, прикрывая глаза от яркого солнца. — Здесь, кроме меня, никто не живет.
— Люба, ты меня не узнаешь? — ответила Симха и сняла берет. – Это я, Симха, а где все? Где мама с папой? Мальчишки?
19
Слёз не было, и как ее ни уговаривала Любочка: “Поплачь, ну поплачь, легче станет“, ни одна слезинка не выкатилась из сухих глаз окаменевшей Симхи.
Из окон своей комнаты Любочка, приехавшая в субботу 21 июня в Одессу в отпуск, не успевшая ни распаковать ярко-желтый фибровый чемодан, купленный по случаю отпуска в Гостином дворе, в котором ждали выхода в свет аккуратно сложенный сарафан в мелкий горошек и босоножки с застежкой на боку, ни искупаться в набиравшем летнее тепло море, ни сбегать на рынок за свежим бычком и спелыми помидорами, по которым Любочка так соскучилась в Ленинграде, где с начала финской кампании муж служил в газете « За Советскую Балтику! » и который должен был присоединиться к ней через неделю в первый за последние три года отпуск, той страшной осенью видела все: как повезли на еврейское кладбище в сторону Люстдорфской дороги Фроима, как швырнули со второго этажа неподвижную тёщу Шапиро, как упали на землю, истекая кровью, Борька с Гришкой и бросившаяся к ним Хава, как от взрыва гранаты рассыпалась пристройка Залмана, похоронив под обломками ракушечника своего непокорного жильца, как увели на смерть остальных жителей их двора, как через день пригнали пленных, босых, в грязных гимнастерках без ремней и они погрузили на телегу мальчишек, Хаву со старухой и то, что осталось от Залмана, и побрели в сторону Люстдорфа, наверное, тоже на еврейское кладбище. Все это Любочка видела, боясь хоть на минуту покинуть свое ненадежное убежище, вслушиваясь в гробовую тишину двора, дрожа от ужаса и страха, что придут и за ней, женой командира, коммуниста и еврея. И только дряхлый Шмон не по-животному горько и безутешно выл на развалинах мирной жизни.
На следующий день она сложила самое необходимое в одеяло, завязала узлом, взяла на руки кота и пошла пешком за сорок километров в Санжейку к тетке. Шмон умер к вечеру, и Любочка похоронила его в яме у дороги, засыпав землей и камнями, а потом долго стояла на его могилой, прощаясь с последним обитателем их шумного и веселого двора. В Санжейке она прожила до весны сорок четвертого, сутками стирая солдатское белье, которое тетка приносила в больших узлах с маяка, где квартировался взвод румынских солдат, и за которое ей платили не то, чтобы щедро, но выжить можно было, если сидеть тихо, со двора не высовываться, а при каждом скрипе калитки прятаться в сарае. Румыны особо не зверствовали, беспробудно пили, играли в карты, ловили тощих кур и тискали зазевавшихся баб. Изредка в деревне появлялись немецкие офицеры, строили одуревших от безделья союзников и злобно гавкали на них, как голодные овчарки. Зимой сорок четвертого румыны в одночасье собрались и уехали, и из всей власти в поселке остались два полиция из местных и староста, бывший заведующий почтовым отделением. Они никого не трогали, и при первых звуках наступавшей Красной Армии предусмотрительно утопили в море винтовки и исчезли из Санжейки.
— Не молчи, Симха, не молчи, — Любочка обняла застывшую Симху. – Пойдем ко мне, у меня картошка есть жареная, переночуешь, а утром комнату вашу откроем, что тебе одной там делать?
— Нет, — покачала головой Симха, — я домой хочу, к своим.
Доски поддались на удивление легко, словно ждали, когда снова в остывшие, брошенные жилища вернется жизнь. Симха аккуратно сложила их на земле, толкнула дверь и вошла в комнату: большой деревянный стол посредине был покрытый пыльной, когда-то белоснежной, жесткой скатертью. Хава так любила, чтобы простыни, наволочки, скатерти были выстираны до слепящей белизны и накрахмалены до хруста.
— Хава, ты таки отрежешь этими гаткэс (кальсоны) своему Фроиму бейцы (яйца), — ехидничала Шейла, глядя, как застывает колом развешенное на веревке белье.
— Не надейся, зисере (милая)- парировала Хава. – К тебе не укатятся.
Низко над столом висел абажур: лампочка часто перегорала, и Фроим, чертыхаясь и ругаясь, доставал из комода новую.
— А во ист (где) лампочка? – подхватывал на руки Фроим визжащих от восторга Гришку и Борьку, и малыши тыкали толстыми пальчиками в маленькое солнце. Под потолком.
Треснувшее зеркало на стене: когда Симха уезжала, оно было целым.
— Симха, не надо смотреть все время в зеркало, — одергивала дочь Хава, — ты же не какая-то шиксэ (не еврейка) с Ришельевской.
Хава писала, что зеркало мальчишки разбили кубиком, а потом, не признаваясь, кто из них устроил шкоду, бегали по двору от Фроима, который гонялся за ними, грозно размахивая подтяжками.
— Эти шлэйкис (подтяжки), — кричал он в гневе, — таки придумали для того, чтобы дать хороший швунг (разгон) этим двум партачникам (вредителям).
Симхины картины в аккуратных рамках, фотографии на комоде, большая родительская кровать у стены — Симха с братьями спали в другой комнате, без окна, шкаф с посудой и табуретки в углу: Хава всегда сдвигала табуретки в угол, когда собиралась мыть пол. А вот и ведро – в доме должно быть чисто, чтобы возвращаться было приятно.
— Вот ведь всё, как при живых, — вздохнула Любочка. – Немцы строго следили, чтобы мародёров не было. Кто украдёт, прямо на месте стреляли. А румыны всё тянули, что плохо лежит.Говорят, они снимали расклеенные листовки на улицах и продавали их на базаре по пять марок. Хорошо, хоть сюда не добрались, в центре города все квартиры разграбили, а здесь, наверное, про Залмана помнили.
— Люба, ты иди, — Симха взяла в руки ведро и поискала глазами тряпку. – Я вымою полы и лягу спать.
Но уснуть она не смогла: только закрывала глаза от усталости и неимоверной тяжести в груди, как ей чудился голос Хавы, ворчание Фроима и смех мальчишек. Чисто вымытые сковородки еще хранили запах жареной рыбы, тушеных синеньких с чесноком и помидорами, занавески на окнах и скатерть на столе пахли пряным запахом гвоздики, лаврового листа и сладкой ванилью. Рано утром, лишь только начало светать за окном, и тонкие солнечные лучи пробились сквозь заколоченные окна, разгоняя ночные тени и видения, Симха поднялась с кровати и пошла на кладбище.
Последний раз она была на старом еврейском кладбище у Люстдорфской дороги в тридцать девятом, на Йом Кипур – день искупления и всепрощения. С тех пор, как в городе закрыли синогоги, даже не религиозные Хава и Фроим брали детей и шли на кладбище, где лежали их родители и трехлетняя сестричка Фроима, и десятилетний братик Хавы, убитые погромщиками в октябре девятьсот пятого года. Их самих спас от разъяренной толпы Залман, который вместе с отрядом самообороны, при полном бездействии полиции, защищал еврейские кварталы. За что и получил очередной срок. Это был единственный день в году, когда в их семье соблюдали пост, и голодные Гришка с Борькой уныло плелись за родителями, хныча и капризничая. Стараясь не отстать, Симха шла по узким аккуратным тропинкам между тяжелыми мраморными и гранитными плитами, украшенными непонятными надписями из букв, похожих на кудряшки Шейлы. До гибели родителей Фроим успел закончить бесплатный хедер, начальную школу, или, как ее называли, талмуд-тору, поэтому охотно переводил Симхе надписи на сером граните: «Здесь лежит Дувид-Залман Ашкинази, банкир, сын банкира и внук банкира» или золотые буквы на черном мраморе с мистическим восьмиугольником:  «Аарон-Занвель Свист – купец 2-й гильдии, хасид балтского раввина, владелец магазина церковных свечей». На кладбище следовало вести себя соответствующе, но Симху разбирал тихий смех, когда на могилах у тех, чьей семье не хватило денег на пышный памятник, висела дверная табличка, и сквозь остатки краски, смытой дождями и ветрами, проступало: «Помощник присяжного поверенного Чечельницкий, Приём посетителей от 6 до 7 вечера». Но больше всего Симхе нравились красивый памятник из розового мрамора с поучительным текстом: «Здесь покоится диветка ресторана Аристиди Фанкони, – Бася-Двойра Айзенберг, по прозвищу Виолина де-Валет. Суровый нрав её родителей вынудил её пойти по непристойной дороге” и камень с высеченной змеёй, держащей в зубах баночку сапожной мази. Фроим рассказал Симхе, что под этим камнем похоронен Сунна, король одесских чистильщиков обуви, покончивший жизнь самоубийством из-за несчастной любви, оставив предсмертную записку «Вся жизнь – вакса». А еще прямо перед входом на кладбище Симху принимали в пионеры – именно здесь французские белогвардейцы расстреляли в девятнадцатом году Жанну Лябурб. Симху с одноклассниками построили прямо у мемориальной таблички с именем пламенной революционерки, и все они, повязав красные галстуки, отдали салют и дружно произнесли ее девиз «Умирают только один раз! »
Симха прошла через большие, открытые настежь, ворота и остановилось –того кладбища, которое она помнила, больше не было. За величественными стенами, ограждавшими ушедший мир шумной и неунывающей еврейской Одессы, вместо ровных рядов ухоженных могил валялись груды поваленных памятников и разбитых плит. Где теперь искать могилы купцов и банкиров, мозольных операторов и лавочников, фотографов и поэтов, ветреных барышень, неудачливых любовников, добропорядочных матерей семейств, где они, могилы бабушек, дедушек и её отца? А у самой стены из вырытого рва люди в брезентовых костюмах и противогазах доставали полусгнившие тела и укладывали их рядами на земле. В этих человеческих останках угадывались мужчины, женщины, дети... От рва тянула тяжелым запахом ужаса и тлена, поглощая свежесть и прохладу летнего утра. У Симы подкосились ноги.
— У Вас здесь кто? – подхватил Симху под руку краснофлотец с винтовкой.
— Все, — прошептала Симха, — все...
— Много народу положили сволочи, — сочувственно вздохнул краснофлотец. – Но мы им тоже дали, бежали, как ошпаренные, эти гансы и фрицы.
— Скажите, а я могу поискать своих? — Симха сглотнула ком в горле.
— Нет, опознавать потом будут, — моряк поправил винтовку. – Когда всех подымут.
— А там много… — Симха запнулась. – людей?
— Много, — махнул рукой краснофлотец. – Здесь, почитай, только евреев тысячами стреляли. И родные, кто жив остался, все ходят и ходят каждый день, но пускать не велено.
Дома Симху ждала Сатаней.
— Как здорово, что ты вернулась, в городе почти никого из нашего класса не осталось, – бросилась на шею школьной подруге Сатаней. – А я тебя вчера у вокзала из трамвая видела, сначала думала, что ошиблась, пришла сегодня узнать, а твоя соседка сказала, что ты и вправду приехала.
Сатаней очень изменилась, превратившись из худенькой школьницы с глазами робкой газели в уверенную молодую женщину: блестящие черные волосы лежали на плечах крупными локонами, а надо лбом были скручены в тугой валик, на бледном лице выделялись аккуратно подведенные глаза, тонкие ниточки бровей и алые губы. Несмотря на теплый день, на Сатаней были шелковые чулки, серое платье с глубоким вырезом и поверх него в тон платью короткий пиджак с поднятыми плечиками и черным бархатным воротничком. От неё пахло уверенностью и довоенной Либавой.
— А ты одна? Твои еще не вернулись? – не давая Симхе вставить слова, затарахтела Сатаней. – Сейчас многие возвращаются, а мы и не уезжали.
— Ты была здесь всю оккупацию? – удивилась Симха, пододвигая Сатане табуретку.
— Ну, да, оккупацию, — фыркнула Сатаней и кивнула головой в сторону улицы. – Чтоб мы так при этих так жили, а то вернулись, и все опять началось – хватают людей без причины и в подвалы на Маразлиевской, пардон, на Энгельса. Вот Калерию Федоровну арестовали за то, что она в комендатуре работала. Она, оказывается, и не Калерия Федоровна, а Клара Францевна, и что? Ей надо было с голоду помирать? И Петьку Груздя, помнишь? Его еще из пионеров исключили из-за тебя. Он вообще только лавку держал. Мясную.
— Эти – это наши? — переспросила, не веря своим ушам, Симха.
— Ваши, ваши, — кивнула Сатаней. – Вернулись и стали рассказывать, как мы тут плохо при румынах жили. А жили мы вовсе и не плохо, а очень даже хорошо. Только семечки запретили, представляешь, ни продавать, ни лузгать, — рассмеялась Сатаней. — Вот цирк – Одесса без семечек! Мы вообще столицей были, главным городом румынской Транс-нис-трии, — старательно выговорила по слогам Сатаней. – У нас и трамваи ходили, и парикмахерские были открыты, магазины работали, можно было даже свои открывать, и казино, и даже, — Сатаней опять хихикнула, понизив голос, — публичный дом. И вообще румыны – такие галантные, ухаживали красиво, в рестораны приглашали, подарки дарили. У меня с одним такая любовь была, меня в Бухарест возил с родителями знакомиться, жениться обещал, вот, – Сатаней повертела на пальце тоненькое золотое колечка с блеснувшей искоркой маленького белого камешка. – Драгош звали.
— Ну, и куда твой жених делся, — еле сдерживаясь, спросила Симха.
— Аа, — вздохнула Сатаней. – Их потом немцы сменили и всех на фронт отправили. Не знаю, где, убили, наверное, ваши. Мы с ним на пляж в Ланжероне ходили, — мечтательно закатила глаза Сатаней. — Там лежаки поставили, зонтики, и официанты в бабочках бегали с подносами, туда-сюда, туда-сюда, «чего изволите? что фройляйн будет пить? » Немцы тоже были кавалеры ничего, воспитанные, правда, в конце смурные очень и злые. Выпьют и под юбку сразу. Форма у них была красивая, не чета гимнастеркам застиранным. А в Театральном переулке ресторан был, шикарный, самый модный, «Северный» назывался, там сам Лещенко пел, слышала такого?
И Сатаней запела, совсем как Манечка в последней день перед войной:
Ах, эти черные глаза
Меня погубят,
Их позабыть нигде нельзя —
Они горят передо мной.
Ах, эти черные глаза,
Кто вас полюбит,
Тот потеряет навсегда
И сердце и покой.
— Ой, — спохватилась Сатаней, — что-то я заболталась. Ты сама как? Я слышала до войны, ты замуж вышла. Счастливая… И твои-то где? Папа, мама, у тебя еще братики были, такие смешные, Мишка и Сашка, кажется?
— Гришка и Борька, — поправила Сатаней Симха. – А их убили, всех убили. И муж мой погиб на фронте.
— Убили, — сочувственно вздохнула Сатаней. – Кто?
— Твои воспитанные немцы, — ответила Симха. – И галантные румыны.
— Аааа, — протянула понимающе Сатаней. – Ну, да. Они же были евреи.
«Сатана» — вспомнила Симха: Хава все никак не могла запомнить имя школьной подруги дочери и называла ее «сатана», и очень не любила, когда Сатаней приходила к ним в дом.
— Опять твоя Сатана тут вертелась, — недовольно бурчала Хава. – Все глазами зыркала, нехорошая она, билик ви боршч (дешевая, как борщ). Я вижу ее дурх унд дурх (насквозь).
Симха опустила глаза и увидела деревянный кубик, сиротливо спрятавшийся за комод. Она подняла его с пола — нарисованный заячий глаз недоуменно косил в сторону. Симха посмотрела на Сатаней.
— Убирайся, — севшим голосом сказала Симха. В наступившей тишине было слышно, как хрустнули ее пальцы, сжавшие детскую игрушку. –
— Я? – даже удивилась Сатаней, как-будто в комнате был еще кто-то.
— Вон отсюда, — повторила Симха и, размахнувшись, со всей силы бросила кубик в неуспевшую закрыться за бывшей подругой дверь.
«Надо жить, надо жить дальше», — уговаривала Любочка, присаживаясь рядом с неподвижно лежащей на кровати Симхой. По утрам Любочка спускалась вниз, прижимая к груди два сваренных вкрутую яйца, кусок хлеба и алюминиевую чашку с молоком, и осторожно стучалась в незапертую дверь соседки. А Симха не хотела, не хотела ни есть, ни пить, ни жить. У нее вообще не было сил встречать этот новый день, такой же пустой и безрадостный, как и прошедший. И чем жить? Для кого и зачем? Она закрывала глаза и погружалась в сумеречный мир, в котором не было боли и слёз, где бесплотными тенями вокруг нее заботливо кружила Хава, мастерил что-то Фроим, беззвучно смеялись Гришка с Борькой, улыбался Сергей, то приближаясь, то удаляясь, ее родные и любимые, те, для кого она жила и кто жил для нее. Любочка приходила и уходила, за окном смеркалось и вновь рассветало, стучали по стеклу тяжелые капли дождя и шелестели облетающие листья старой шелковицы. Симха заставляла себя встать, умыться, что-то съесть, но на этом силы ее заканчивались, и она снова ложилась в постель, проваливаясь в нереальность.
Любочка сходила в военкомат и узнала, что пенсии за погибшего мужа Симхе не полагалась, ее платили только тем, кто не мог работать, и детям до восемнадцати лет.
— Симха, ты должна взять себя в руки, – строго объявила Любочка. – Мне пришел вызов, и я уезжаю в Ленинград. Вот, теперь ты должна о нем позаботиться.
И Любочка сунула Симхе под одеяло дрожащего котёнка. Тот повозился, устраиваясь поудобней, тоненько мяукнул и больно цапнул Симху за щеку.
— Это Шмончик, — Любочка почесала котёнка за разорванным ухом. – Он любит рыбные хвосты и солёные огурцы. И еще – тебя возьмут на работу в редакцию газеты «Большевистское знамя», уборщицей, я договорилась. И жить ты будешь в моей комнате. Вставай, родная.
Любочка уехала, а через два месяца Симхе прямо в редакцию пришла телеграмма – она приглашалась на переговорный пункт на Главпочтамт.
«Это, наверное, Любочка», — гадала Симха, томясь на неудобной деревянной скамейке в зале с еще не застекленными окнами, из которых нещадно дул колючий ветер, заставляя ожидавших разговора с другими городами кутаться в пальто и ватники. – «Только она знает, где я работаю.» Кабинка была всего одна, очередь почти не двигалась, и Симха уже несколько раз подходила к задерганной работнице за перегородкой, устало повторяющей в прижатую к уху телефонную трубку: « Алло, алло, Ленинград, Киев, Челябинск, Воронеж ответьте Одессе, алло, алло, вас вызывает Одесса-мама». Под заклинания телефонистки люди в очереди сидели тихо, не дыша, в надежде услышать наконец-то свою фамилию. Вызванный громким голосом счастливчик бросался в кабинку и, не стесняясь окружающих, делился по междугородней связи своими печалями и радостями.
— Мама, мамочка, — повторяла девушка в резиновых ботиках и вязаном берете, — пока приезжать не надо, я живу в дворницкой, в нашей квартире даже стен нет.
— Ида, я никого не нашел, — горестно вздыхал старик в женском пальто с лисьим воротником. — Никого, ни Мирры с детьми, ни Сенечки, их нет с сорок первого. Ида, не плачь, пожалуйста, может быть, они успели эвакуироваться. Я буду искать.
— Девушка, девушка, говорите громче, я вас не слышу, — сотрясал воздух грузный мужчина в кителе со споротыми погонами. – Как это никто не пришел на переговорный? Я уже три телеграммы посылал. Вызовите еще раз: Ковалева Нина Петровна.
Через долгих два часа Симха услышала свою фамилию: «Спивак, кто тут Спивак? Пройдите к телефону, Ленинград на проводе! »
Бэлла Петровна была строга и лаконична:
— Сима, я все знаю, — скорее догадалась, чем сквозь шум и треск услышала Симха. – У меня была твоя подруга Люба. Ты должна приехать, я сделаю тебе пропуск на въезд. Сима, Лидия Георгиевна очень плоха.
Сима молчала.
— Ты слышишь меня? Ты должна приехать! — повторила Бэлла Петровна, дунув в трубку несколько раз, чтобы убедиться, что связь не пропала. – Ты приедешь?
— Приеду, – ответила Сима. – Только кота пристрою и приеду, отправляйте вызов.
20
После гибели сына в Лидии Георгиевне  что-то сломалось – так выходит из строя часовой механизм, собранный руками умелого мастера и предназначенный для миниатюрных женских часиков, но волею судьбы попавший в большие настенные часы где-нибудь на военном корабле. Сегодня они еще идут, тикают, показывают правильное время, но еще один удар волны о борт, и часы замирают, не в силах вынести потрясения, оставаясь на первый взгляд такими же, как обычно. Люди не сразу замечают поломку: они удивляются, стучат по стеклу, двигают стрелки, заводят часы снова и снова, не понимая, что этот механизм уже никогда не вернуть к жизни.
Лида Бушмина, дочь действительного статского советника, покинувшая Смольный институт благородных девиц из-за суровости его нравов и порядков, выросшая, как цветок в оранжерее, в родительской ласке и достатке, воспитанная боннами и домашними учителями, выданная в семнадцать лет замуж по любви за капитана второго ранга Владимира Головина, потомственного морского офицера из знаменитого рода, не была готова к тому, что уже через год после венчания в Никольском морском соборе Святителя Николая Чудотворца и Богоявления, в ее семейной жизни не понадобятся ни музыка, ни танцы, ни благородные манеры, зато пригодятся уроки домоводства. Что вместо светских раутов, исчезнувших в вихре октябрьского переворота вместе с высшим обществом, дворянскими привилегиями, кухаркой и собственным экипажем, ей останется комната в бывшей квартире, и то только потому, что ее муж перейдет на службу к большевикам, объяснив, что власть может меняться, а Родина – нет. Что рожать сына ей придется не под присмотром их домашнего врача Карла Модестовича на кружевных подушках и шелковых простынях, а под выстрелы с улицы да с помощью дворничихи Агафьи, прибежавшей на крики Лиды. Что холодная и голодная зима восемнадцатого года заберет ее родителей, но чудом сохранит жизнь сыну, а послушание и смиренность, главные добродетели девушки из православной семьи, помогут ей принять и новую страну, и новое бытие, пережить страшную ломку восприятия окружающего мира и себя в нем, определить новые ценности и посвятить жизнь мужу и сыну. Но весной сорок третьего в ней что-то не выдержит обрушившихся на неё бед и сломается безвозвратно и безнадежно. Сознание её затянет плотный туман, надежно укрыв от тяжести душевных страданий. Уже и боль от потери сына притупилась, и самые страшные месяцы были позади: прорвана блокада, стало меньше артиллерийских обстрелов, увеличились нормы выдачи продуктов, — вот тут связь Лидии Георгиевны с внешним миром неожиданно нарушилась, и она погрузилась в собственную реальность.
И случилось это как-то сразу вдруг — вернувшуюся из госпиталя Бэллу Петровну Лидия Георгиевна встретила с крайне недовольным выражением лица:
— Извольте объяснить, кто принес ко мне в дом эту дурно пахнущую рыбу?
— Ты про корюшку, Лидуся? – спросила Бэлла Петровна, снимая в прихожей галоши в мартовской снежной жиже. – Игорь Сотников утром занес, лейтенантик с Сережиного корабля. Сейчас я ее пожарю и будем пировать. У нас еще есть бутылочка постного масла.
— Не будем, — брезгливо сказала Лидия Георгиевна. – Я не выношу этого запаха: она пахнет свежими огурцами, меня от них тошнит. Я ее выбросила.
— Что? – обмерла Бэлла Петровна. – Ты выбросила? Еду? Куда?
— Что значит куда? – высокомерно удивилась Лидия Георгиевна. – На помойку.
Бэлла Петровна бросилась во двор к мусорному баку, но там лишь валялся обрывок грязной газеты, пахнущий огурцами. Рыбы могло бы хватить на два дня. Даже на три, если не очень наедаться. А из хвостов и голов можно было сварить уху, ну не уху, а рыбный отвар, было бы вкусно, если посолить – немного соли Бэлле Петровне дал в госпитале раненный в челюсть танкист. Игорь Сотников уже приносил корюшку месяц назад, и они с Лидочкой ели её три раза в день. А теперь…
— Лида, — осторожно спросила Бэлла Петровна, вернувшись в квартиру. — С тобой все в порядке?
— Конечно, — возмутилась Лидия Георгиевна. – Со мной все прекрасно. По крайней мере, я еще не опустилась до того, чтобы есть эту вонючую рыбу. Мы еще в состоянии заказать приличную еду из «Астории » — котлеты по-киевски или жульен из курицы, Володя может послать матроса. Сережа вернется из школы, а мне его нечем кормить. Надо еще почистить столовое серебро. В прошлый раз я не досчиталась десертных ложечек, Вы их не брали?
Бэлла Петровна без сил опустилась на пол: бедная, бедная Лидуся – Володи нет с финской, Серёжи — почти полгода, в Киеве — немцы, курицу они ели последний раз в августе сорок первого, а в «Астории» — госпиталь.
Разум покидал Лидию Георгиевну постепенно, нехотя, словно сам того не желая, превращая в неразумное дитя красивую умную женщину. Иногда, ненадолго, она становилась прежней, и тогда они вспоминали свою довоенную жизнь, ушедших родных, радовались и огорчались новостям с фронта, играли в лото и раскладывали английский пасьянс «Обручальные кольца», который когда-то так удачно сошелся у Лиды Бушминой как раз накануне сватовства ее будущего мужа.
Под Новый сорок четвертый год Бэлла Петровна положила соседку в свой госпиталь, но держать ее там долго не смогла, в январе началось наступление, раненых везли непрерывно, коек не хватало, и начальник госпиталя попросил Бэллу Петровну забрать больную. Помещать Лидию Георгиевну на «Пряжку» — больницу для душевнобольных — не хотелось. Она там и месяц не протянула бы. Бэлла Петровна уговорила присматривать за Лидой соседку с первого этажа за обед в качестве платы . Та работала в ночную смену на заводе и могла днем приглядывать за больной. Но вскоре Бэлла Петровна заметила, что Лидуся совсем ослабла и еще больше похудела, и поняла, что обед, приготовленный на двоих, съедает соседка. Пришлось оставлять Лидию Григорьевну дома одну. На всякий случай Бэлла Петровна запирала квартиру снаружи, чтобы Лидочка никуда не ушла. А она все время куда-то рвалась: то в Мариинку, то в Русский музей, то в школу за Сереженькой. Лидия Георгиевна так убедительно объясняла, как ей обязательно надо увидеть бесподобную Уланову-Сольвейг в «Ледяной деве» Грига и юбилейную выставку Репина, что Бэлле Петровне иногда казалось, что это именно Лида живет настоящей жизнью, а война, холод, голод, смерть — её страшный сон, который длится целую вечность.
Возвращаясь однажды с работы, Бэлла Петровна увидела, как Лидия Георгиевна сидит в ночной рубашке на подоконнике у раскрытого настежь окна и бросает вниз хлебные крошки, щедро скармливая голубям недельный паёк. Надо было что-то делать, и тут, к счастью, появилась Люба, и Бэлла Петровна вызвала телеграммой на переговорный пункт Симу.
Тяжелую входную дверь Сима открыла своим ключем – тем самым, который принес ей курсант с Сережиного тральщика в первый день войны. В трамвае, который тащился через сумрак серого зимнего утра, подсвеченного тусклым светом первых послеблокадных фонарей, петляя среди безжизненных домов, горестно замерших среди сугробов и закрытых листами фанеры с нарисованными на них бутафорскими окнами, она прижимала ключ к груди, боясь потерять в последнюю минуту перед встречей с довоенным вчера. В Ташкенте она часто доставала его из чемодана, гладила тяжелый замысловатый вензель, колючие зубцы и мечтала, как окончится война, она поедет в Ленинград, в дом на Васильевском, где вместе с Лидией Георгиевной они будут ждать Сергея, а он вернется однажды, такой красивый, в орденах, в новеньком черном кителе, обнимет её и скажет: «Как же я соскучился! »
— Простите, а Вы к кому? – приподняла брови Лидия Георгиевна, увидев в прихожей Симу с чемоданом в руках.
— Лидия Георгиевна, Вы меня не узнаете? – спросила Сима, расстегивая пальто. – Я – Сима, Сережина…
— Конечно, же узнаю, милая, — прервала её Лидия Георгиевна. – Вы – Сима, Сережина одноклассница. Он говорил, что Вы придёте заниматься с ним немецким. Такой пренеприятный язык, скажу я Вам: всякие der, die, das. Мне в свое время французский давался гораздо легче, мадемаузель Duval очень хвалила моё призношение, говорила, что у меня выговор настоящей парижанки из Нейи, а не какой-то там «париго»:
Viens-tu du ciel profond ou sors-tu de l'ab;me,
; Beaut;! ton regard, infernal et divin,
Verse confus;ment le bienfait et le crime,
Et l'on peut pour cela te comparer au vin.
(Скажи, откуда ты приходишь, Красота?
Твой взор — лазурь небес иль порожденье ада?
Ты, как вино, пьянишь прильнувшие уста,
Равно ты радости и козни сеять рада.
-   Это Бодлер, — Лидия Георгиевна кокетливо поправила выбившуюся прядку волос. — А здесь у Вас учебники? – Лидия Георгиевна протянула руку к чемоданчику. – Ставьте сюда, а мы пойдем пить чай с пирожными буше и ждать нашего Сережу. Он задерживается на своей ужасной секции бокса.
К новой жизни Сима привыкала тяжело: после долгих хождений Бэллы Петровны по инстанциям – начальник райотдела милиции(неправильный прикус у внучки), паспортистка (хронический гингивит), домуправ (флюороз) – Симу удалось прописать и даже устроить на работу уборщицей в жилконтору. Теперь, с утра до вечера и с вечера до утра она двигалась как поезд по расписанию, без права на остановку и опоздание, с чувством вечной усталости, боли в спине и в душе. Словно грудной ребёнок, Лидия Георгиевна перепутала день с ночью, и, пока она спала, Сима торопилась переделать сотни дел: вымыть лестницы в трёх пятиэтажных парадных, проверяя каждые полчаса, всё ли в порядке с Лидией Георгиевной, сбегать в обед в магазин отоварить карточки, приготовить обед, потом прибежать в жилконтору и убраться там, отмывая уличную грязь, которую нанесли за день работники и посетители, снова вернуться вечером домой кормить, мыть, причесывать и занимать Лидию Георгиевну, для которой жизнь только начиналась, и каждый день быть готовой к новым поворотам. То Лидия Георгиевна отказывалась мыться, и её надо было уговаривать раздеться и встать в тазик с теплой водой, нагретой на керосинке. То она привередничала при одевании, требуя только вишнёвое бархатное платье от лучшей довоенной модистки артели «Промгубор», категорически отказываясь надевать что-либо другое, пока Бэлла Петровна не объяснила ей, что платье отдали в ателье, чтобы обновить манжеты. Платье, обмененное на полстакана пшенной крупы в первую блокадную зиму. То она бросалась пересчитывать посуду и столовые приборы, громко и со вкусом скандаля с Симой, обвиняя ее в краже серебряных подстаканников «Горожанин и горожанка» известного дореволюционного мастера Исакова. То неделями отказывалась от еды, утверждая, что та плохо пахнет. Или, наоборот, забывая через полчаса, что уже поела, раздраженно упрекала Симу, что она морит ее голодом. Временами ей казалось, что она идет по улице, заваленной снегом, и она бродила по квартире, высоко поднимая ноги в старых домашних тапочках, и здоровалась со знакомыми. Лидия Георгиевна могла неделями не разговаривать с Симой, изображая обиду на что-то, известное только ей самой, а потом часами рассказывать истории из своей гимназической юности, не давая Симе до рассвета хоть на час сомкнуть глаза и подремать. Однажды Сима уснула где-то между третьим и вторым этажом, облокотившись на мусоропровод, и проснулась, когда ведро с грязной водой, опрокинутое кем-то из жильцов, с грохотом покатилось вниз по ступеньках, разливая содержимое мутной рекой. Лидия Георгиевна ужасно боялась потерять свое обручальное кольцо, единственной ценной вещью, оставшейся от мирной жизни. Она бесконечно проверяла, на месте ли оно, панически вскрикивая каждый раз, когда кольцо соскальзовало с худого, высохшего почти до костей, безымянного пальца и закатывалось под кровать.
В последний раз собой прежней Лидия Георгиевна стала девятого мая сорок пятого года, когда в два часа ночи неожиданно заговорило радио, оборвав привычный стук метронома, и, ставший почти родным в каждой семье, Юрий Левитан зачитал Акт о военной капитуляции германских вооруженных сил. Спящий дом сразу ожил, одно за другим стали зажигаться окна, в парадной захлопали двери, на улице раздались крики. Вбежавшая Бэлла Петровна обняла Симу, и они зарыдали. И только Лидия Гергиевна осталась совершенно невозмутимой. Посмотрев на плачущих ясным взглядом здорового человека, она ровным голосом сказала: «Теперь можно и умирать». А вечером, прижимая к сердцу школьную фотографию сына, она смотрела из окна на яркие всполохи салюта, гремевшего над Невой, и слёзы катились по её худому лицу.
Умирала она еще два долгих мучительных года, разучившись к концу жизни самостоятельно есть, пить, ходить и пользоваться уборной.
Похоронили Лидию Георгиевну на дальнем Смоленском кладбище, никакие связи и знакомства не помогли Бэлле Петровне получить место на ближнем Серафимовском. Вернувшись домой, Сима устроила в комнате генеральную уборку: она без всякого сожаления кидала в расстеленную на полу простынь все, что попадалось ей под руку – платья и туфли свекрови, пузырьки, склянки, баночки с лекарствами, сложенные конвертиками порошки, грелку с остывшей водой, допотопные шляпки, бумажный веер и очки с веревочками вместо сломанной дужки. Она вынесла во двор узел с вещами, а потом, широко распахнув окно, пустив в комнату влажный воздух майского предгрозового дня, с остервенением принялась тереть мокрой тряпкой стол, стулья, узкий шкаф, стены, дощатый пол, постеленный вместо сгоревшего в блокаду паркета, чистить ножом плинтуса, стирать в тазу сорванные занавески. Тёрла, боясь признаться себе, что вместо горечи расставания с близким человеком, чувствует лишь облегчение. Закончив уборку, Сима рухнула без сил на свою кушетку и мгновенно уснула.
21
— Сима, Сима, проснись! – Бэлла Петровна трясла Симу за плечо. – Вставай, ты спишь уже третий день, из жилконторы приходили.
— Меня посадят за прогулы? – Сима испуганно села и спустила ноги на пол, пытаясь нащупать туфли. – Я уже иду!
— Не посадят, — успокоила ее Бэлла Петровна, — я тебе больничный оформила: перидонтальный абсцесс. Ты уж меня не выдай.
— Что Вы, Бэлла Петровна, — облегченно вздохнула Сима. — Спасибо Вам.
— Сима, — Бэлла Петровна протянула ей толстую тетрадь в черном коленкоровой обложке. – Это твоя?
— Это? – Сима полистала тетрадь, с трудом узнавая свой почерк. – Моя.
— Я нашла её на улице, ты, вероятно, выбросила её, когда убирала в комнате. Это твои стихи? — спросила Бэлла Петровна и прочитала слегка нараспев:
За собой калитку счастье затворило
И ко мне дорогу скоро позабыло,
В памяти осенний туман над черепицей,
Ватным одеялом, под которым спится.
Спится, чтоб не думать, чтоб не вспоминать,
Мне досталось только любимых поминать.
— Не помню, — вздохнула Сима. – Наверное, мои. Я не помню, Бэлла Петровна. Мне на работу надо, у меня парадные не мытые, за окном вон как грохочет, там наверняка грязищи немеряно.
— Сима, — Бэлла Петровна села рядом и обняла Симу за плечи. – Бросай-ка ты эти лестницы. Тебе учиться надо.
— Учиться? – переспросила Сима. – Куда я пойду учиться… Я и не помню уже ничего.
— Вспомнишь, — отрезала Бэлла Петровна. – Пойдешь в школу рабочей молодежи с осени, в десятый класс. Тебе все равно аттестат менять надо, чтобы имя было как в паспорте. Скажешь, что старый аттестат в эвакуации потеряла. А через годик подумаем и о вузе. Дневной мы, конечно, не потянем, но и на вечернем учиться можно.
— Не смогу я, Бэлла Петровна, — Сима посмотрела на свои красные руки, опухшие от воды, разъеденные до крови содой и хозяйственным мылом. – И не хочу.
— Сможешь и захочешь, — твердо сказала Бэлла Петровна. – У тебя жизнь только начинается. – И, помолчав, добавила, — Ты прости меня, девочка.
— Вас? – удивилась Сима. – За что?
— За всё, — вздохнула Бэлла Петровна. — За руки твои, за лестницы, за ночи бессонные, за Лидочку. По-другому было никак.
— Я понимаю, — Сима всхлипнула и по-детски прижалась к соседке, уткнувшись лицом в ее грубую шерстяную кофту.– У меня теперь кроме Вас никого нет.
Новым место работы для Симы стала районная библиотека в подвале на соседней улице. Заведующий, бывший артиллерист непонятного возраста с медалью «За взятие Кёнигсберга» и пустым левым рукавом, был человеком тихим, в меру пьющим и очень партийным. Сима сразу получила общественное поручение: как член ВЛКСМ, вдова погибшего командира и сознательная гражданка, она должна была выпускать стенгазету и раз в неделю проводить политинформацию для всего рабочего коллектива, состоящего, кроме Симы и самого заведующего, из второго библиотекаря Анны Семёновны и уборщицы Тани. С раннего утра, попахивая дешевым портвейном после вчерашнего, заведующий тщательно изучал очередную инструкцию из райкома партии на предмет выявления книг, подлежащих немедленной люстрации путем изъятия с книжных полок с последующим списанием и уничтожением при свидетелях и под протокол, и запрещенных авторов, чьи имена также подлежали немедленному забвению путём вымарывания чернилами их имен из всех доступных источников. Репрессиям подлежали также упоминания военачальников и партийных деятелей, изобличенных как враги народа. Если инструкций не поступало, он расстраивался и сокрушался, что наверху что-то не доглядели. Затем он удалялся в свой фанерный закуток за занавеской и коротал там в клубах сизого папиросного дыма рабочий день, шелестя страницами изучаемых от заголовка до последней точки свежих номеров газет « Правда», «Известия», « Ленинградская правда» и почему-то «Ленинские искры». Иногда к звукам перелистываемых страниц добавлялись тяжелые вздохи и бульканье наливаемой в стакан жидкости, и тогда к винному запаху примешивался стойкий запах спирта. Зимой сорок восьмого года в числе арестованных оказались адмирал Кузнецов, которого так уважали в Либаве, и вся партийная верхушка Ленинграда. Сима и Анна Семёновна были заняты бесконечным учетом, составлением каталогов, вычеркивая одни книги, оформляя другие, которые уцелели в годы войны и которые свозили со всего района из опустевших квартир. Они листали подшивки газет, закрашивая имена и вырезая фотографии, а затем снова складывали зияющие черными дырами листы. Читатели в библиотеку заходили редко, и вечерами, когда Анна Семёновна уходила домой и в библиотеке начинала хозяйничать Таня, Сима выбирала что-то из непрочитанного и, спрятавшись между стеллажами, замирала над книгой, как в полузабытом доме Циглеров. Потрясенная Сима плакала над романом Фадеева «Молодая гвардия», не спала ночами, прочитав «Семья Иванова» Андрея Платонова. Она прислушивалась к себе и понимала, что не смогла бы как Любка Шевцова и Ульяна Громова, но готова была ждать, любить и хранить верность, как жена капитана. Если бы только Сергей был жив… А стихи Ольги Берггольц и Константина Симонова ей и запоминать не надо было, они сами впечатывались в память болью и верой. «Жди меня, и я вернусь…» Если бы только Сергей был жив…
Бэлла Петровна оказалась права – вернуться за школьную парту оказалось сродни возвращению в детство. Четыре раза в неделю после работы Сима торопилась на занятия. В классе, устроившись за партой прямо перед учительским столом, она с удовольствием вспоминала законы и формулы, теоремы и правила, ей нравился звук мела, царапающего влажную доску, скрип пера по тетрадному листочку в клеточку, синие чернильные пятна на пальцах. Жизнь будто начиналась с начала, и все еще было впереди.
Любимым предметом у Симы стала литература — как непохожи были эти уроки с нудными часами с Калерией Федоровной.
Вела литературу Людмила Герасимовна. Раздвигая узкие рамки предписанных методичек, она много говорила о том, что каждый писатель – это целый мир, которым он делится со своими читателями, что любой найдет в нем что-то свое, что сделает его мудрее, человечнее, богаче.
«Главное, чтобы вы после прочтения книг становились другими, книга не учит, она открывает вам то, что вы не знали до ее прочтения», — голос Людмилы Герасимовны всегда звучал ровно и задушевно, словно она разговаривала с близкими друзьями за чашкой чая. И звонок с ее уроков всегда звонил неожиданно. – «Задача автора- выражение невыраженного. Существует море человеческих чувств и переживаний, о которых еще никто не писал. И вот писатель, как музыкант, ловит эти неслышные движения человеческой души и кладет их на бумагу, как ноты на нотный стан. И для настоящего читателя эта музыка становится предметом для размышлений, началом цепочки осознания и воспитания своих собственных душевных волнений. Каждое настоящее произведение – это что-то глубоко личное, что дарит нам автор, он живет в каждом герое, а они живут в нем. Человек – существо скорее эмоциональное, чем рациональное».
Симины одноклассники, в основном такие же, как она, забывшие об учебе на годы войны, поговаривали, что Людмилу Герасимовну уволили из обычной школы за «буржуазный идеализм, несовместимый с советской педагогикой и мешающий правильно понимать прочитанное», и только чье-то заступничество на высоком уровне позволило ей продолжить учительствовать. Многим не нравилось, что Людмила Герасимовна требовала читать изучаемые произведение, а не только хрестоматию с биографией автора и кратким пересказом содержания, сильно разбавленным уже имеющейся оценкой на основе марксистско-ленинского учения, и каждый раз, в ожидании начала урока, Сима боялась, что в класс вместо любимой учительницы войдет очередная Калерия Федоровна.
Сима полюбила писать сочинения и думала над каждой новой темой днем и ночью, не в состоянии уснуть от переполнявших ее мыслей, которые она записывала при свете слабого фонарика, слюнявя непослушный химический карандаш, чтобы на следующий день разобраться в своих ночных каракулях. Она гордилась, когда Людмила Герасимовна зачитывала ее работы вслух перед классом, не веря, что это она сама могла так написать. И вопроса, куда поступать после школы, у нее не было – она отнесла документы на вечернее отделение в библиотечный институт на факультет библиотековедения.
22
В первый же учебный день, едва войдя в вестибюль через массивную дверь бывшего особняка Салтыковых на Миллионной улицу, где теперь находился институт имени Крупской, Сима увидела Равиковского.
— Сима, Серафима, — с радостным криком, не стесняясь поднимавшихся по парадной лестнице студентов и преподавателей, рискуя упасть, запутавшись в своем вечном шарфе, Сергей Аркадьевич скатился по закрывавшей мраморные ступени потертой ковровой дорожке прямо к ногам Симы.
Он совсем не изменился за четыре года: те же пенсне с треснутым стеклом на правом глазу, то же драповое пальто и даже та же сломанная пополам пуговица на нём, уныло висящая на суровой нитке.
— Не может быть, — не верил своим глазам Равиковский, — я уже потерял всякую надежду Вас отыскать. – И вот надо же, Вы здесь, какими судьбами? Вы к нам учиться? И это правильно! Я же говорил, я всегда говорил, Вам с Вашим талантом надо обязательно поступать в институт. На какой факультет? Впрочем, неважно! Я теперь Вас ни за что не потеряю! Это же просто чудо чудесное! Я Вас снова встретил! И где? Здесь, где бывал сам Пушкин! Смотрелся вот в это самое зеркало. Его можно даже потрогать. Зеркало, естественно! Ах, Симочка! А я тут доцент кафедры литературы, представляете, добрался в Ленинград только в сорок пятом и сразу в alma mater! Как раз к открытию института, вернули нас в родные пенаты!
Сергей Аркадьевич сыпал вопросами и отвечал на них сам, счастливо мотая головой и разглядывая Симу, как восьмое чудо света.
Занятий в первый день не было, и вскоре Сергей Аркадьевич, дождавшись Симу, уже провожал ее до самого дома на Васильевском, цепко держа за рукав, словно боясь, что она вновь исчезнет из его жизни подобно мимолетному видению его кумира.
Ежевечернее провожание вскоре превратилось в традицию: чтобы избежать вмиг поползших по коридорам и аудиториям сплетен и пересудов – «Ах, преподаватель, и со студенткой, это же в высшей степени аморально, куда смотрят профком и руководство вуза?! Хорошо еще, что Сергей Аркадьевич – не член партии, что не отменяет профессиональной этики и культуры. Кроме того, разница в возрасте – просто вызывающая! » — Равиковский караулил Симу, прижавшись к решетке Музея Ленина, прячась от ветра и мокрого снега, натянув на уши прохудившуюся фетровую шляпу и подняв воротник тонкого пальто, в сотый раз разглядывая в темноте ленинградской осени за облетевшими деревьями броневик «Враг капитала», водруженный на постамент во дворе музея в память об исторической речи вождя мирового пролетариата.
Они шли по улице Степана Халтурина, по Дворцовой площади мимо застывших Атлантов и Александрийской колонны, на трамвайную остановку, а затем тряслись на деревянных скамейках в пустом, холодном вагоне по мосту через Неву до самой четвертой линии. Прижавшись лбом в холодному стеклу, Сима смотрела сквозь запотевшие окна на суетящиеся в свете уличных фонарей снежинки, исчезающие в густой темноте, и, борясь с усталостью, слушала Сергея Аркадьевича, который, как когда-то в Ташкенте, обрушивал на нее свои истории, спеша поделиться всем, что переполняло его мысли и чувства. Сима слушала, оглушенная потоком его слов, и пыталась не уснуть. Дойдя до парадного, Сергей Аркадьевич, не желая отпускать полумертвую Симу, еще минут пятнадцать что-то говорил, подпрыгивая на месте от возбуждения и мороза, и категорически отказывался подняться на чай.
— Ну что Вы, Сима, — отнекивался он. – В столь позднее время, это крайне неприлично. Кроме того, мне надо успеть на последний трамвай, дома тетушка одна, Софье Андреевне последнее время нездоровится, мне надо торопиться, — говорил он и продолжал держать в руках Симину ладошку.
«Может быть, Бэла Петровна и права? » — думала Сима, свернувшись калачиком под тёплым одеялом. Ей стоит выйти замуж за этого умного, интеллигентного человека. Он её любит, любит давно. Серёжи нет уже шесть лет. «Их даже зовут одинаково», — удивлялась Сима странному совпадению. Или это не совпадение, а знак судьбы? Сергей Аркадьевич поможет ей в учебе, они будут ходить в театр, ездить летом на море. Он внимательный, заботливый, пропускает вперед в трамвае и подарил ей теплые варежки. И она наконец-то пришьёт ему эту дурацкую пуговицу и заставит починить пенсне или сменить его на очки. А еще у нее даже, родится ребёнок. Правда, для этого ей надо будет с мужем… Думать, что будет дальше, Симе совершенно не хотелось, и она засыпала, уткнувшись в холодную подушку.
Однажды Равиковский, не стесняясь окружающих и не дожидаясь окончания занятий, вызвал Симу прямо с лекции.
— Сима, идёмте скорее, это очень важно, — торопил Равиковский, в нетерпении помогая ей надеть пальто, не зная куда деть мешающую ему авоську с бесформенным пакетом из плотной бумаги – Я познакомлю Вас с замечательной женщиной.
Быстрым шагом они пересекли Марсово поле, перебежали по Пантелеймоновскому мосту через Фонтанку, прошли дальше по набережной, пробрались через заснеженный скверик и остановились перед аркой с ажурной решёткой, за которой виднелся тёмный сад с редкими деревьями.
— Это, — торжественно сказал Сергей Аркадьевич. – «Фонтанный дом». Здесь живёт Анна Андреевна Ахматова, и мы идём к ней.
Сима вспомнила, как они с Бэллой Петровной читали в «Ленинградской правде» постановление ЦК ВКП(б):
«Ахматова является типичной представительницей чуждой советскому народу пустой безыдейной поэзии, а ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадочничества, выражающие вкусы старой салонной поэзии, застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства, наносят вред делу воспитания молодежи и не могут быть терпимы в советской литературе».
— А разве её не… — удивилась Сима.
— Нет-нет, — прервал её Равиковский. – Отовсюду выгнали,исключили, ошельмовали, лишили, запретили, но не…
Они поднялись на третий этаж по узкой лестнице пристройки-флигеля во внутреннем дворе Шереметьевского дворца, и Сергей Аркадьевич, сняв шапку и ослабив на шее шарф, осторожно постучал в дверь под номером сорок четыре. «Незаперто», — раздался голос из глубины квартиры.
В длинной узкой комнате, служившей когда-то детской, почти не было мебели – у стены стояла маленькая железная кровать, покрытая чем-то буро-жёлтым, рядом – шкаф с криво висящей створкой, полусломанные стулья и столик, заваленный бумагами. В старом кресле у окна сидела она – густая челка закрывала высокий лоб, чёрные волосы обрамляли усталое лицо, болезненно-серого цвета, тонкие, резко вычерченные губы и нос с горбинкой делал её похожей на портрет самой себя.
— Вот, — прошептал Равиковский и положил на кровать авоську. В пакете что-то звякнуло. – Вам просили передать.
— Благодарю, — тоже шёпотом ответила Ахматова и посмотрела в окно – там в лунном свете беззвучно шевелил голыми ветками старый клён.
Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей,
Я аукалась с дальним эхом,
Неуместным смущая смехом
Непробудную сонь вещей,
Где, свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен
И, предвидя нашу разлуку.
Мне иссохшую черную руку
Как за помощью тянет он, – пропела Ахматова.
Сима замерла у двери, пораженная нездешней красотой этой женщины, проступающей, как видение, в полумраке комнаты.
— А можно ещё? – робко попросила Сима, и Анна Андреевна улыбнулась.
И месяц скучая в облачной мгле, 
Бросил в горницу тусклый взор.
Там шесть приборов стоят на столе, 
И один только пуст прибор.
Это муж мой, и я, и друзья мои
Встречаем новый год.
Отчего мои пальцы словно в крови
И вино, как отрава, жжет?
Хозяин, поднявши полный стакан, 
Был важен и недвижим: 
"Я пью за землю родных полян, 
В которой мы все лежим! "
А друг, поглядевши в лицо мое
И вспомнив Бог весть о чем, 
Воскликнул: "А я за песни ее, 
В которых мы все живем! "
Но третий, не знавший ничего, 
Когда он покинул свет, 
Мыслям моим в ответ
Промолвил: "Мы выпить должны за того, 
Кого еще с нами нет".
Вернувшись домой, Сима взяла ножницы и на мелкие кусочки порезала свою тетрадь со стихами.
*************
В первых числах апреля Равиковский пригласил Симу на день рождения.
— Симочка, не откажите, — краснел Сергей Аркадьевич. – Никого больше не будет, Софья Андреевна совсем расклеилась. Я буду готовить страсбургский пирог. Я уже прикупил на Кузнечном рынке славную курочку и договорился о паштете. Это будет, конечно, слегка облегченный его вариант, скажем так – для советских граждан, ибо нам сейчас не до трюфелей и рябчиков.
Об этом знаменитом блюде Равиковский не раз вспоминал голодными ташкентскими вечерами.
— Помните, как у Александра Сергеевича в первой главе «Евгения Онегина», — ворочался Сергей Аркадьевич на скрипучем сундуке и, глотая слюну, с наслаждением цитировал, -
Пред ним roast-beef окровавленный,
И трюфли, роскошь юных лет,
Французской кухни лучший цвет,
И Страсбурга пирог нетленный
Меж сыром лимбургским живым
И ананасом золотым.
—  А у Федора Михайловича? – предавался приятным воспоминаниям Равиковский, заглушая предательское урчание пустого желудка. – “Он запоил шампанским сиволапых мужиков, деревенских девок и баб закормил конфетами и страсбургскими пирогами”. Он – это Митя Карамазов, — уточнял на всякий случай дотошный знаток русской литературы.
Страсбургский пирог получил свой эпитет «нетленный», потому что хранить его можно было очень долго. Он представлял собой запеченный в тесто прямоугольной формы мясной или птичий фарш с добавлением фуагра, трюфелей и рябчиков, и в пушкинские времена доставлялся в Россию из Франции в ящиках со льдом. Чтобы мясная составляющая пирога не портилась, между паштетом и тестом прокладывали слой смальца или гусиного жира.
— Не глупи, Сима, — напутствовала ее Бэлла Петровна, глядя, как Сима пытается уложить на голове непослушные волосы в аккуратный валик. – Я чувствую, Сергей Аркадьевич сделает тебе предложение. Не вздумай ему отказать. Возьми мой гребень и  мои туфли, твоим уже давно пора к старьевщику.
Она гордо вынесла из своей комнаты пару купленных в комиссионном магазине на Большом проспекте ярко-красных туфель на небольшом каблучке с сохранившейся внутри надписью Josef Seibel. Бэлла Петровна хранила их для особо торжественных моментов, один из которых, по её мнению, как раз и настал. Разницу в размере быстро компенсировали, запихав в носки лодочек немного ваты. Не зря же в квартире жил медицинский работник!
— И надень, пожалуйста,  «плечи», - Бэла Петровна ловко подложила два тряпочных прямоугольника   в рукава Симиной блузки и с удовлетворением оглядела дело рук своих.
Бывший доходный дом на Литейном, где обитал со своей тетушкой Равиковский, еще до войны превратился в огромный коммунальный улей. Сима с трудом нашла на двери на втором этаже табличку с фамилией Сергея Аркадьевича. На звонок, не успевший пискнуть положенное число раз – два длинных, два коротких, — дверь открыл Равиковский в рубашке с галстуком и заляпанном переднике, давно утратившем свой первоначальный цвет. Проведя Симу по лабиринту коридоров со множеством дверей, ловко маневрируя между шкафами, сундуками и тазами, плотными рядами висящими на стенах, Сергей Аркадьевич распахнул дверь своей комнаты и пропустил Симу вперёд.
Запах, удушающий запах, густо замешанный из микстур, немытого тела, несвежего постельного белья и безысходности обрушился на Симу, вызвав у нее непреодолимое желание немедленно распахнуть окно, отрывая полоски газет, наклееных на раму перед зимними холодами, и заполнить пространство большой комнаты свежим воздухом, чтобы он выдул наружу этот тяжелый дух, вмиг напомнивший о Лидии Георгиевне. У Симы закружилась голова, она с трудом подавила комок, подступивший к горлу и норовивший вырваться наружу, и заставила себя переступить порог.
— Вот, присаживайтесь, Симочка, — Равиковский услужливо подвинул Симу стул у большого стола, посреди которого в одиночестве возвышался пирог. – Сейчас я достану вино, и будем праздновать.
Сергей Аркадьевич неуклюже залез на подоконник, открыл форточку и достал авоську с бутылкой вина. Холодный воздух проник в комнату, и дышать стало немного легче.
— Сырожа, — донеслось из-за занавески в дальнем углу. – Закрой немедленно окно, мне дует.
— Сию минуту, тётушка, — Равиковский быстро прикрыл форточку и прокричал, — ко мне пришла Сима, я Вам о ней рассказывал.
— Не помню, — проворчали из-за занавески, и оттуда донеслись звуки, напоминающие бульканье в водопроводной трубе. Дышать опять стало тяжело.
— Возраст, — извиняюще улыбнулся Сергей Аркадьевич, разлил вино по стаканам и торжественно произнёс, — Сима, сегодня, в этот важный для меня день, я хочу сказать. Я прекрасно понимаю, что я Вам не пара. Вы – юная, прекрасная, бесподобная, и облезлый старик – сомнительный подарок по жизни.
«Объяснение Пьера Безухова с Наташей Ростовой», — не к месту вспомнилось Симе.
— Но я давно Вас люблю, и если бы Вы сочли для себя возможным… — продолжил Сергей Аркадьевич с пафосом провинциального актёра, но запнулся и дёрнул воротник рубашки, освобождая затёкшую шею.
— Сырожа, — раздался в наступившей тишине скрипучий голос Софьи Андреевны. – Меня пучит, подай мне ночную вазу. Ты её еще не вынес с прошлого раза.
Сима бросилась вон из комнаты к входной двери, спотыкаясь о сундуки и коробки, сбивая путавшихся под ногами детей и котов, закрыв от отвращения руками нос, мечтая только об одном — выбраться из этой душной западни. На улице ее долго и мучительно рвало, и проходившая мимо старуха злобно толкнула Симу тяжелой, словно набитой кирпичами, сумкой:
— Понаехали тут шалавы и пьянь всякая. Засрали город.
На следующий день, Сима, дойдя до перехода через площадь Суворова и увидев, как обычно, на своём посту Равиковского, изучавшего сквозь ветки с набухавшими почками ленинский броневик, вернулась к Неве и побежала по набережной к трамвайной остановке, проклиная себя за малодушие, давясь слезами жалости к этому благородному, но совершенно чужому человеку.
После летних каникул Сергей Аркадьевич перевелся в Педагогический институт на факультет русского языка и литературы.
23
Шинель висела на вешалке ровно посередине, придавив тяжестью черного форменного сукна габардиновый «пыльник» Бэллы Петровны с одной стороны и подмяв под себя ратиновое пальто на двойном ватине от покойной Лидии Гергиевны с другой. Выбрасывать пальто было жалко, и Сима уже который год собиралась отдать это неуклюжее чудовище, выдержавшее блокадные холода, перелицевать и подогнать по фигуре.
Сима дотронулась до мокрых от дождя погон с двумя золотыми просветами и большой звездой. Со дня гибели мужа прошло почти десять лет. Первые годы жизни в Ленинграде её сердце сжималось, когда она видела на улице эти чёрные шинели: почти в каждом мелькнувшем силуэте ей виделся Сергей. Вот этот офицер – у него такая же походка, как у мужа: он идёт, придерживая левой рукой кортик, слегка покачиваясь, словно пытаясь удержаться на нетвердой поверхности корабля. Или вот у этого, как у Сергея, непослушные светлые кудри выбиваются из-под фуражки, презирая устав. А этот смеётся совсем так же, громко, раскатисто, откинув назад голову.
А ещё она жадно слушала рассказы о том, как тот, кого давно отплакали, вернулся живым и невредимым. Может быть, и Сергей не погиб, а добрался до берега и скрывается до конца войны? Или попал в плен, это страшно, ужасно, но все-таки не смерть. Вот племянник Анны Семёновны с сентября сорок первого числился пропавшим без вести. А был в партизанах и вернулся, еще и с медалью. Без ноги, правда. А пусть и без ноги, но живой! И Бэлла Петровна говорила, что такое случается, у неё пациент из плена вернулся. Без единого зуба, теперь протезы делать будет. Чудеса случаются, но почему-то не с ней, к этому она уже привыкла. И шинель в прихожей это не Сергей, а чужой человек, попавший под мартовский дождь пятьдесят второго года.
— Сима, ну где же ты так долго ходишь? – в коридор из кухни выбежала раскрасневшаяся Бэлла Петровна. – Ты не представляешь, кто к нам пришёл!
— Фининспектор? – устало пошутила Сима, стряхивая зонтик и расстегивая ботики.
— Раздевайся и давай к нам, — не обратила внимания на неудачную шутку соседки Бэлла Петровна, иногда принимавшая пациентов на дому, превратив списанное в поликлинике старое гинекологическое кресло в стоматологическое. – И причешись, пожалуйста, в доме мужчина.
— Это Игорь Сотников, наш с Лидочкой ангел-хранитель, — Бэлла Петровна приобняла и любовно погладила по рукаву кителя высокого офицера. – Он нас в блокаду от голода спас.
— Не преувеличивайте, Бэлла Петровна, — смутился Игорь.- Так, помогал понемногу.
— А ещё, — Бэлла Петровна усадила Симу напротив Игоря и налила ей чай из стоявшего на столе чайника. – Игорь на одном корабле с твоим Серёжей служил.
— С Серёжей? – Сима отодвинула чашку. – Но из экипажа никто не вернулся, я узнавала.
— Я в тот день на берегу остался, — Игорь сжал кулаки и стукнул ими по столу. – Вернее, мы в море вышли, на боевое дежурство, а у меня живот прихватило. Я уже дня три мучился, а тут болит – сил нет, врач сказал «аппендицит». Вот товарищ командир и приказал вернуться. Меня в госпиталь, а корабль в море. Представляете, тут война, а у меня аппендицит. Стыдно! – у Игоря заходили желваки. – Они все погибли, а я живой. За четыре года ни одного ранения, даже шрам и тот, от аппендицита.
— Вы не виноваты, — Сима кивнула на ордена на груди у Игоря, – Вам тоже войны хватило.
— Сима, а Вы меня не узнаёте? — Игорь закурил.
— Нет, — покачала головой Сима. – А мы встречались?
— Двадцать второго, Либава, я Вам ключ принёс и записку от Сергея Владимировича, — напомнил Игорь.
— Нет, не помню, — вздохнула Сима.
— А я Вас помню, — сказал Сотников. – Вы уезжать не хотели и пол подметали.
— Давайте выпьем, — предложила Бэлла Петровна. – Выпьем, не чокаясь, за всех.
Ночевать Игорь остался у Симы. Так получилось. Просто было очень поздно, дождь лил, не переставая, к ночи ещё и снег пошел, трамваи уже не ходили, и метро закрылось, а Игорю надо было добираться до общежития на Савушкина, куда его поселили, когда он поступил в Военно-морскую академию имени Крылова. Бэлла Петровна ушла спать, а Сима с Игорем всё сидели на кухне, и никто не решался первым встать и начать прощаться.
— Останетесь? – неуверенно спросила Сима, одновременно удивляясь собственной смелости и презирая себя изо всех сил.
— Давай на «ты», — предложил Игорь.
«Наверное, мне должно быть стыдно», — подумала Сима, проснувшись, когда за окном еще не начало светать: ночь нехотя превращалась в хмурое утро, обещая очередной пасмурный день. Это очень нехорошо, в первый же день, с почти незнакомым мужчиной… Она прислушалась к себе, отчаянно пытаясь почувствовать хоть какое- то подобие угрызений совести. А вот Бэлла Петровна точно будет ругаться.
Вставать не хотелось – так лежала бы и лежала, завернувшись в своё негаданное женское счастье, как в тёплое одеяло.
На стуле около кровати заверещал будильник, и Игорь резко сел:
— Боевая тревога?!
— Доброе утро, товарищ капитан третьего ранга, — рассмеялась Сима.
— Мать честная, — Игорь посмотрел на часы. – Мне к восьми на занятия. Всё, вечером буду!
Он по-военному быстро оделся, поцеловал Симу в растрепанные волосы и, схватив с вешалки шинель, побежал вниз по лестнице парадного, перескакивая через ступеньки. Сима осторожно прикрыла за ним входную дверь и попыталась тихонько юркнуть назад в свою комнату.
— Стоять! – скомандовала появившаяся из кухни Бэлла Петровна. – Что это было?
— Понимаете, Бэлла Петровна, — Сима почувствовала, как запылали её щеки.- Было очень поздно, и снег пошёл...
— О чём ты, дитя моё? – удивилась Бэлла Петровна. – Я спрашиваю, почему мужчина отпущен из дома некормленым?
Сима увидела Игоря сразу: он стоял прямо перед зданием института, ёжась от пронизывающего ветра. Увидев её, Игорь радостно заулыбался.
— Девочки, а у Симочки нашей новый часовой. Иди скорей, а то уведут! – подтолкнула Симу в спину староста группы Валя.
— И не надейтесь, не отдам, — улыбнулась Сима.
Игорь встречал её после занятий, и они шли знакомой дорогой к трамваю, но теперь Сима рассказывала Игорю о том, что в доме, где находится ее институт, у владельца особняка фельдмаршала Салтыкова бывал Суворов с частными визитами и по делам государственной службы. Именно там, в рабочем кабинете Салтыкова, в присутствии императора Александра I командующим русским войсками в войне с Наполеоном был выбран Кутузов. Потом апартаменты в доме снимала дочь Кутузова Елизавета с его внучкой Дарьей, в которую был влюблён сам Александр Сергеевич. Хотя он еще много в кого был влюблён. Комнаты Елизаветы Михайловны Пушкин описал в «Пиковой даме». А сам он тоже был игрок заядлый.
И Сима читала наизусть:
Но мне досталася на часть
Игры губительная страсть…
Страсть к банку! Ни любовь свободы,
Ни Феб, ни дружба, ни пиры
Не отвлекли б в минувши годы
Меня от карточной игры –
Задумчивый, всю ночь, до света
Бывал готов я в эти лета
Допрашивать судьбы завет,
Налево ль выпадет валет.
Уже раздавался звон обеден,
Среди разбросанных колод
Дремал усталый банкомет
А я, нахмурен, бодр и бледен
Надежды полн, закрыв глаза
Гнут угол третьего туза.
(А.Пушкин)
Игорь театрально хлопал, а Сима продолжала:
— Особняк Салтыкова строил архитектор Кваренги, тот же, кто проектировал Смольный и Эрмитажный театр, вон там, на Зимней канавке. Кстати, здесь от несчастной любви к Герману утопилась Лиза в опере Чайковского, а у Александра Сергеевича в повести этого нет. Завистники распускали слухи, что арка над канавкой обязательно рухнет, и Екатерина даже велела устроить пир под ней, чтобы защитить любимого архитектора. А вот и наши Атланты. Вообще-то, Атлант был один, сильный, но глупый. Геракл попросил его на минутку подержать небо, и сбежал. Мне девочки рассказали: если влюбленные погладят большой палец на ноге правого Атланта, то их ждёт долгая счастливая жизнь.
Сима остановилась:
— Ну?
— Что? – спросил Игорь.
— Как что? — строго сказала Сима. – Гладь!
И Игорь послушно погладил.
Лето наступило неожиданно: ещё только вчера, выходя утром из дома, Сима зябко куталась в пуховой платок, заворачиваясь в него, как гусеница в кокон, и застегивала на все пуговицы пальто, а сегодня захотелось снять надоевшие за долгую зиму чулки, расстегнуть пуговицы на блузке и подставить лицо под теплый ветер, пахнущий грозой, свежей травой и почему-то арбузами.
Занятия в институте закончились, и вечерами Сима с Игорем готовились к экзаменам, склонившись каждый над своими учебниками: Сима над «Очерками по истории библиотечного дела в России», Игорь над «Таблицами непотопляемости корабля» Крылова. Время от времени Игорь откладывал таблицы в сторону и склонялся на чертежами, разложенными на обеденном столе, в задумчивости почесывая висок навигационной линейкой и напевая «Каким ты был, таким остался, орёл степной, казак лихой, зачем-зачем ты повстречался, зачем нарушил мой покой».
По воскресеньям они ходили в кино или ездили с Финляндского вокзала на электричке в Сестрорецк купаться в парке Дубки. Сима лежала на прохладном песке в тени шелестящих тяжелыми ветками дубов, посаженных еще при Петре I, слушала, как хохочут беспокойные чайки, смотрела, как Игорь бродит по мелководью Финского залива, разгоняя набежавшие водоросли, и знала, что счастье есть. А ещё скоро август, отпуск, и у неё, и у Игоря. Сима с трудом уговорила Анну Семёновну поменяться с ней месяцами, тайно надеясь, что они смогут поехать отдыхать вместе с Игорем. Куда-нибудь на море, снять комнату недалеко от пляжа, купаться после захода солнца, ловя, как в детстве, ускользающий в глубину искрящийся голубым светом планктон, засыпать под стрекочущих цикад и шорох волн, просыпаться, едва начнёт светлеть горизонт. А ещё набрать с собой книг и читать Игорю вслух. Хотя бы «Студенты» Трифонова или «Даурию» Седых, а то всё руки не доходят. Девчонки из группы очень хвалили. И привезти Бэлле Петровне в подарок рапан- если приложить его к уху, можно услышать шум волн, разбивающихся о камни. Перламутровую раковину нежно-розового надо будет купить у старых рыбаков, дремлющих под зонтиком на послеобеденном рынке. Ведь Игорь никогда не был на Чёрном море – вырос на Баренцевом, служил на Балтийском, а на Чёрном не был. Лучше ехать в Херсон, там дешевле, чем в Крыму. Денег должно хватить — Сима уже год откладывала на холодильник. Об этом чуде под названием «Москва» производства автомобильного завода ЗИС она услышала по радио и теперь мечтала, что скоро ей не придётся, как цирковой акробатке, забираться на высокий подоконник, чтобы достать сетку с продуктами, отдыхающими на свежем воздухе, чтобы не испортиться. И по магазинам можно будет ходить реже, простаивая бессмысленно часы в очередях: сначала в отдел выбрать и взвесить товар, потом в кассу заплатить и получить чек, потом опять в отдел получить свой пакетик-кулёчек. Поставила всё в холодильник на неделю и отдыхай. Ничего, холодильник подождёт! Всё равно, её номер очереди ещё не скоро подойдет – раз в месяц Сима ездила отмечаться в Гостиный Двор.
— Всё, — Игорь бросил на стол папку и закружил Симу по комнате. – Сорок пять суток свободы с оплаченным билетом в оба конца.
— Ура! – обрадовалась Сима. – Можем ехать на море!
— Слушай, — Игорь осторожно поставил Симу на пол. – Мне надо с тобой поговорить серьёзно.
Сима замерла: неужели это случится, прямо сейчас Игорь сделает ей предложение? Конечно, можно жить вместе и так, штамп в паспорте – это не главное, но когда через год Игоря после Академии отправят к месту службы, если они не распишутся, она не сможет с ним поехать.
— Слушаю, — Сима села к столу и, как примерная школьница, аккуратно расправила на коленях юбку.
— Мне надо поехать в Мурманск, ненадолго, — сказал Игорь. – Я разведусь и вернусь.
— Что ты сделаешь? – не поняла Сима.
— Разведусь, — повторил Игорь. – Разведусь и вернусь к тебе.
— Кто она? – спросила Сима ровным голосом, словно не услышала ничего необычного.
— Медсестра из госпиталя в Кронштадте, где я с аппендицитом лежал, — ответил Игорь.
„Жаль, что я не врач, могла бы написать статью в научный журнал: „Аппендицит и его роль в создании ячейки общества“, — отстраненно, как о чем-то совсем постороннем, подумала Сима. Она встала, вышла в коридор, подошла к входным дверям и распахнула их настежь:
— Уходи.
— Я знаю, я виноват, что не сказал раньше... – начал Игорь.
— Пожалуйста, уходи сейчас, — прервала Сима. – И больше сюда не приходи.
— Я не смогу без тебя, — Игорь подошел к Симе и попытался обнять.
— Нет, — отшатнулась Сима. – Я не хочу тебя видеть.
Дождь. Почему в в этом городе все время идёт дождь?В Одессе везде было море, а здесь – противная сырость со всех сторон. Этот проклятый дождь идет в любое время года: осенью моросит без конца и края, соревнуясь с ветром, сбивает с деревьев листья, превращая их красно-желтую карусель под ногами в грязную жижу, весной обрушивается стеной из раскатов грозы неожиданно и громко, разгоняя бегущих прохожих быстрее поливальной машины, зимой, сменяя неуверенно падающий снег, превращается в колючие льдинки, не долетев до земли, и тут же тает, убегая ручейками к почерневшим сугробам, и даже летом, наплевав на все прогнозы погоды, радостно напоминает, кто в этом городе правит бал. Вот вы соорудили на голове сногсшибательную причёску, мужественно проспав всю ночь на бигудях, предварительно щедро смочив волосы сахарной водой? Поторопились, милая барышня, пышные локоны быстро превратятся в сладкие сосульки. И босоножки, добытые к несостоявшемуся отпуску в многочасовой очереди-спирали в ДЛТ, лучше взять в руки, иначе пузырящиеся жизнерадостно лужи превратят их в мокрое ничто. Платьице у вас красивенькое, мокрое-мокрое, оно так откровенно облегает вашу фигурку, явно намекая, что с ней всё в полном порядке, вот только в таком виде в Князь- Владимирский собор, пожалуй, не пустят. А может быть, дождь, особенно сейчас, не так уж и плох? Он мастерски спрячет слёзы, текущие по щекам вперемежку с быстрыми каплями августовского ливня.
— Дитя мое, Вы плачете? У Вас что-то случилось? — Священник в длинной черной рясе почти неслышно поднялся по ступенькам крыльца.
— Что Вы, нет, у меня всё хорошо. Это дождь, просто, летний дождь, — растерялась Сима.
— Проходи, милая, не бойтесь, храм – дом божий, здесь всем рады.
* * ** * ** * ** * ***
— Игорь звонил, — Бэлла Петровна ожесточенно тёрла клеёнку на кухонном столе, рискуя продырявить ее на самом видном месте. – Пять раз. И приходил. Два раза.
— А на улице снова дождь, ещё пару таких дней, и нас смоет прямо в Неву, и поплывём мы, — задумчиво сказала Сима и напела:
По морям, по волнам,
Нынче здесь, завтра –там.
Ты, моряк, уходишь в море,
Оставляешь милых в горе.
Скажешь только им "Прощай! "
И как звали поминай.
— Сима, ты не права, — Бэлла Петровна бросила тряпку на стол. – Он тебя любит, и ты его. Так нельзя.
— Нельзя обманывать. И еще нельзя брать чужое, меня так мама с папой научили, — резко ответила Сима.
— Глупости, не ты первая и она не последняя, ты ей ничем не обязана, это жизнь, — возмутилась Бэлла Петровна. – Игорь тебя не обманывал, просто не всё сразу рассказал!
— Я не смогу, Бэлла Петровна, — возразила Сима. – Она его с войны ждала, верила, надеялась, а я приду и уведу? Как в народе говорят: на чужом несчастье…
— У них даже детей нет, — буркнула соседка.
— Вы всё знали? – опешила Сима. – И не сказали мне??
— А зачем? – удивилась Бэлла Петровна. – Тебе через год тридцать, хочешь всю жизнь, как я, одна куковать?
— Не буду я одна куковать, — улыбнулась неожиданно Сима и погладила свой живот. – Теперь уж точно, не буду. Я сегодня у врача была. Семь -восемь недель.
— Сииимаа, — протянула Бэлла Петровна. – А я думаю, что это ты зелёная с лица стала. Ты себе думай, что хочешь, а Игорь должен знать.
— Нет, — отрезала Сима. – Расскажите, я комнату обменяю и съеду!
— О ребёнке подумай, — возмутилась Бэлла Петровна. – Ему столько всего будет надо, куда ты со своей библиотечной зарплатой?
— Бог никогда не допустит, чтобы вы были испытываемы сверх сил, и Он верен Своим обещаниям, — процитировала Сима утреннего священника . – Так, кажется, в Новом Завете сказано?
— Так, – согласилась Бэлла Петровна. – Первое послание коринфянам апостола Павла. А у вас что, Библию преподают?
— Нет, — усмехнулась Сима. – Диалектический материализм. По учебнику товарища Митина. Бытие определяет сознание, единство и борьба противоположностей, переход количественных изменений в качественные, отрицание отрицания. Идёмте спать, Бэлла Петровна.
24
«Скоро, уже совсем скоро», — думала Сима, поглаживая неспокойный живот и отрывая листочки с пузатого календаря, висящего над телефоном в коридоре. Каждый год утром первого января Бэлла Петровна торжественно снимала опустевшую картонку старого календаря и вешала новый. При этом она незаметно крестилась и выдыхала: «Ну, с Богом! »
Первое января – 90 -летие Декларации Линкольна об освобождении рабов.
Четырнадцатое января – День создания трубопроводных войск СССР.
Двадцать первое января – умер Владимир Ильич Ленин, вождь мирового пролетариата.
Шестое февраля – 10 лет со дня окончания строительства Челябинского металлургического завода.
Шестое февраля – родился Н.Д. Зелинский, крупный советский учёный-химик, академик, Герой Социалистического Труда.
Двадцать третье февраля — 35 лет со дня первой победы молодой Рабоче-Крестьянской Красной Армии над войсками германского империализма.
Двадцать седьмое февраля – 20 лет поджогу Рейхстага, приведшего к запрету Коммунистической партии Германии.
— Мальчик, точно мальчик, — приговаривала соседка, глядя, как у Симы ходуном ходит живот. – Ишь, как толкается, футболистом будет. Ты сама-то кого хочешь?
— Мне всё равно, — стоически отвечала Сима, мечтавшая в глубине души о девочке. – Лишь бы здоровенький.
— Это правильно, — соглашалась Бэлла Петровна. – Но лучше мальчик, им в жизни-то попроще будет, чем нам, бабам. Да и с именем мороки нет, ведь Серёжей назовешь?
— Сережей, — кивала Сима, в сотый раз перекладывая аккуратные стопочки подгузников, нашитых вручную из принесенной Бэллой Петровной из поликлиники марли.
А вот с девочкой как? Хотелось бы Хавой, как маму, но куда она с таким именем после процессов «Еврейского антифашистского комитета» и «дела врачей-вредителей». Хорошо ей Любочка Миркина помогла паспорт поменять, а то могли и её упечь из Ленинграда на сто первый километр, и это ещё в лучшем случае. Ходили упорные слухи, что стоят на запасных путях уже вагоны, приготовленные к выселению евреев из больших городов далеко на восток, где ещё до войны появилась автономная еврейская область с центром в Биробиджане. Якобы для спасения от народного гнева. Симу покрывалась холодным потом каждый раз, когда в библиотеку приходила очередная директива о врагах народа и заведующий принимался яростно кромсать старые газеты и требовать более тщательно проверять книги на полках в поисках неблагозвучных фамилий — всех этих «предателей и космополитов» Вовси, Фельдманов, Коганов, Гринштейнов, окопавшихся в рядах честных советских людей. Если только он узнает, что она совсем не Серафима Фёдоровна, и уж совсем не русская… Она почти наяву видела, как он, глядя на неё осоловевшим взглядом и дыша неубиваемым перегаром, шипит: «Я так и знал, я так и знал…»
Так что, если девочка, Лидой будет, как Лидия Георгиевна.
После работы Сима отправлялась в ДЛТ, где, простаивая часами в детском отделе, собирала по списку приданное малышу: пелёнки байковые, шесть штук, вот эти такие славные, с мишками и зайчиками, и пелёнки тонкие, десять, пока хватит, можно кипятить каждый день и вешать на ночь на батареи, чтобы высохли. Чепчики тонкие и тёплые, шапочку вязаную с пушистым помпоном и батистовый платочек под шапочку, чтобы ушки не надуло, распашонки со смешными завязочками на спине,, байковое одеяльце и ватное одеяло, тяжёлое, стёганое, как раз на мартовскую погоду, когда рожать предстоит. Ещё пинеточки, такие хорошенькие, когда они ещё малышу понадобятся, но устоять совершенно невозможно. Ленту Бэлла Петровна купить обещала, когда ребёнок родится: голубую для мальчика – розовую для девочки. И еще не забыть купить бутылочки с сосками, а то вдруг у неё молока не будет. Кроватку детскую ей дворник принёс, соседи выбросили, купать можно в тазике для белья, а коляску потом и в комиссионке с декретных приглядеть.
В магазине Сима столкнулась с Геккером. Она узнала его сразу – всё такой же высокий, подтянутый, в морской форме без погон и совершенно седой.
— Простите, — неуверенно спросил Геккер, вглядываясь в её лицо. – Вы случайно не жена старшего лейтенанта Головина? Мы служили вместе в сорок первом в Либаве. Не могу вспомнить Ваше имя.
— Си… Сима, — ответила Сима, надеясь, что Геккер не будет рыться в своей памяти.
— Точно, Сима! Здорово, что я Вас встретил. — обрадовался Геккер и посмотрел на Симин живот. – Прибавление ждёте. Небось, не первый? Серега, наверное, уже капраз?
— Сергей погиб в сорок втором, под Ленинградом, — Симе стало душно, она расстегнула пальто и сняла шарф. – Похоронен в море.
— В море? – переспросил Геккер. Его лицо стало неестественно багровым, и Сима испугалась, что его прямо сейчас хватит удар. – Значит, он там, на дне морском, а Вы… как Вы могли?
— Зачем Вы так, — Сима тронула Геккера за рукав, — я всё объясню… я ждала…
— Не надо оправдываться, — прервал её Геккер и одернул руку. – Вы его предали, я знать Вас не желаю.
Геккер резко повернулся и пошёл прочь, врезаюсь в людскую толпу, словно корабль в морскую пучину.
— Вам плохо? – подхватила осевшую Симу пожилая женщина.
— Да, — прошептала Сима побелевшими губами. – Мне плохо, мне очень плохо.
* * ** * ** * ** * ** * *
— Серёженька, — умилилась Бэлла Петровна, распаковав на Симиной кровати байковый свёрток. Малыш, похожий на выпавшего из гнезда птенца, сощурил сонные глазки и улыбнулся. – Вот ты и дома. А я твоя бабка. Женой не была, мамой не довелось, ну хоть бабушкой побуду. Покажись-ка, какой ты у нас красавец.
Освобожденный из пеленочного плена крохотный человечек завозился, замахал ручками и сладко потянулся, выпустив струю точно на грудь Бэллы Петровны.
— Хорошая примета, — рассмеялась Бэлла Петровна. – Гулять мне на твоей свадьбе.
С этой минуты Сима потеряла покой: она могла думать только о том, как там её Сереженька. Она вставала по ночам каждые полчаса, прислушиваясь еле слышному дыханию, пугаясь, что не услышит его. Сима слегка тормошила сына и успокаивалась, когда тот недовольно сопел в ответ. А через полчаса снова наклонялась к коляске, в которой рядом с ее постелью спал Серёжа.
Молока у нее было немного, несмотря на все старания и ухищрения, включая литры чая с молоком и грецкими орехами, поставляемые Бэллой Петровной с Василеостровского рынка вместе с укропом, крапивой, листьями лесной земляники, которые настаивались, залитые кипятком и разложенные по стеклянным банкам. Пить эти волшебные отвары Сима должна была регулярно, а также принимать витамины А, Е и В 1. Еще следовало приладывать малыша к груди как можно чаще, стимулируя лактацию. Так объяснила всезнающая Бэлла Петровна. Сима пила, принимала, прикладывала, но молока не прибавлялась. Участковая педиатр посоветовала ей мамочку-донора, которая жила недалеко и охотно делилась с Симой излишками своих молочных рек. Но после кормлений чужим молоком Серёжа капризничал и плохо спал. Пришлось отправляться на молочную кухню за смесями, куда, в основном, ходили гордые папаши с позвякивающими в авоськах стеклянными бутылочками. Прибегая домой, Сима с порога, не раздеваясь, тревожно кричала Бэлле Петровне: «Как Серёженька? Что он делает? » «Спит», — терпеливо отвечала Бэлла Петровна, пока ей не надоело и в один прекрасный день она не ответила Симе: « Читает», на что впавшая в ступор Сима лишь спросила: «Давно? » Отправляясь на кухню и оставляя малыша одного в комнате на несколько минут, Сима переживала так, словно ей предстояло кругосветное путешествие. Её настольной книгой, переселив под стол учебники, по которым Сима параллельно всем тревогам и заботам готовилась к госэкзаменам в институте, стал «Справочник детских болезней», обнаруженный в библиотеке перед самым декретом. Каждый чих, вздох, подгузник со всем содержимым сверялся Симой с этой незаменимой книгой жизни. Она впадала в панику по десять раз на дню: Серёжа кашлянул два раза, нет, уже три, уже пять! Это обычная простуда или грипп? Кажется, он тяжело дышит!!! Неужели пневмония? А ещё так похоже на ложный круп! Он поджимает ножки к животику! Заворот кишок? Рвота, потливость, частое дыхание! Непроходимость?! Обсыпало всего красной сыпью!
— Бэлла Петровна, у Серёжи ветрянка? Скарлатина? Краснуха? Корь? Менингит???
— Сима, ты в своём уме, на улице лето, сама полуголая, а ребёнок в тёплой пеленке, одеяле, шапочке. Тебя так укутать, ты тоже сыпью покроешься! Это обычная потница! Иди уже занимайся, у тебя госэкзамены, останешься без диплома!
Экзамены Сима сдала без троек. Декретный отпуск закончился еще в апреле, учебный тоже, три месяца за свой счет пролетели быстро, и в октябре Сима вышла на работу в библиотеку.
По утрам Сима относила сонного Серёжу в ясли, отдавала в руки вечно недовольной няньке и бежала на работу, где весь день чувствовала себя злой мачехой, бросившей ребёнка на растерзание чудовищам. Вечером она забирала его домой голодного, заплаканного, в мокрых подгузниках и опрелостях. Уже через неделю он заболел по-настоящему и болел — с неотложками, температурой под сорок, уколами и таблетками — с небольшими перерывами до Нового года, когда Сима решила, что с неё хватит: она уволилась из библиотеки и устроилась нянечкой в Серёжины ясли.
Через три года вместе с сыном она перешла в детский садик. По воскресеньям они ходили гулять в Летний сад или сидели, прижавшись друг к другу на Симиной кровати: она читала вслух, а Серёжа рисовал, а потом сочинял рассказы по картинкам. Сима картинки вырезала, сшивала в маленькие книжки и подписывала: Серёжа Спивак 3 года «Ёжик и его друзья», Серёжа Спивак 3, 5 года « Приключения маленького мальчика в большом городе», Серёжа Спивак 4 года « Про бескозырку, матроску и дальние страны». На детских утренниках Серёжа декламировал «Муху-цокотуха», страшно рычал и хмурил брови, изображая зловещего паука, и читал наизусть проверяющим из РОНО рассказ Крупской «Владимир Ильич Ленин».
В пять лет он знал все буквы и теперь уже сам читал вслух Симе, а она рисовала иллюстрации. А ещё они ходили в зоопарк кормить медведя, в Этнографический музей на выставку костюмов народов России и в Большой кукольный театр на Некрасова смотреть «Сказку о царе Салтане» и «Тимура и его команду».
— Вырастишь маменькиного сыночка, — ворчала Бэлла Петровна. – У самой чулки штопаны-перештопаны, а она билеты в цирк притащила.
— В Советской стране у ребёнка должно быть счастливое детство, — смеялась Сима. – Я ещё абонемент в бассейн достала. Ничего, справимся, меня лектором в обществе «Знание» взяли, буду рабочим на производстве в обеденный перерыв лекции о литературе читать, сеять разумное, доброе, вечное.
Серёжа невероятно полюбил поездки с лекциями, особенно, если надо было ехать на кондитерскую фабрику имени Крупской . Усевшись в первом ряду, внимательно слушая, как мама рассказывает о Петербурге Достоевского или Пушкина, он ловил сладкие запахи, исходящие от белых халатов работниц – вот эта тётенька пахнет карамельками, такие были в кулёчке, что дарили детям в детском саду на Новый год. А вот эта – шоколадом! Баба Бэлла приносила большую такую шоколадную конфету с Гулливером на картинке. К концу лекции Серёжа нетерпеливо ёрзал на стуле, ожидая когда их с мамой позовут в столовую пить чай. Вот там уже можно было наесться сладостями от души – и вафлями, и печеньем, и даже зефиром. Еще и с собой заворачивали! Можно на следующий день Наташку из второй средней группы угостить. Ездить на «Холодильник», как Сима называла Ленхладокомбинат, Серёжа тоже любил, но меньше – мороженого много не съешь, мама не разрешает — горло заболит, да и с собой не возьмешь. Еще ему нравилось в типографии: Серёжа, как завороженный смотрел, как из огромных машин, мерный стук которых не затихал ни на минуту, выходили яркие страницы с картинками, укладываясь в аккуратные стопки, как их потом везли на больших тележках в другой зал, а оттуда они возвращались на этих же тележках, но уже настоящими книжками, блестящими, нарядными, вкусно пахнущими красками. Серёжа незаметно гладил твердые обложки и радовался, сколько еще интересных книг он сможет прочесть.
В школу они тоже пошли вместе: Серёжа в первый «А», а Сима на работу в школьную библиотеку.
Учиться Серёже понравилось: во-первых, было легко, во-вторых, его всегда хвалили и ставили в пример другим детях, а в-третьих, он оказался в одном классе с Наташкой, и их даже посадили за одну парту. Сначала его выбрали командиром звёздочки, потом председателем совета отряда, а в седьмом классе – председателем совета дружины.
— Серафима Фёдоровна, — восхищалась первая учительница Ирина Петровна. – У него скорость чтения быстрее нормы для третьеклассников.
— Серафима Фёдоровна, — радовалась учительница русского и литературы Агнесса Сергеевна. — Сочинение Вашего сына по «Тарасу Бульбе» победило на городском конкурсе.
— Серафима Фёдоровна, — хвасталась старшая пионервожатая Люся, — благодаря Серёже наша дружина признана в районе правофланговой.
— Серафима Фёдоровна, — негодовал математик Николай Викторович. – Сергей слишком увлекается гуманитарными предметами, а у него совершенно аналитический склад ума. У Вас в роду были математики?
— Серафима Фёдоровна, — осторожно просила директриса Светлана Павловна. — Дети говорят, что Серёжа Спивак поправляет на уроках «англичанку». Я понимаю, она – пожилой человек, ей скоро на пенсию, но пусть он будет немного скромнее.
— Сима, – ругалась Бэлла Петровна, — пора о себе подумать, у тебя никакой личной жизни.
— Бэлла Петровна, — отмахивалась Сима. – Сейчас моя личная жизнь из бассейна прибежит, холодная и голодная.
25
Бэлла Петровна сдала как-то сразу, вдруг, неожиданно и бесповоротно – выйдя на пенсию, она по привычке собиралась каждое утро и отправлялась в поликлинику, где консультировала коллег и помогала в регистратуре, но двигаться ей становилось всё труднее, и она продолжила свою лечебную деятельность по телефону. Сидя на стульчике в прихожей, тяжело дыша, но ни на ноту не сбавляя в голосе профессиональной уверенности, Бэлла Петровна наставляла своих давних пациентов:
— Что Вас волнует? Зуб? Зуб не может волновать, волновать может отсутствие любовника или денег, а зуб может болеть, и его надо лечить.
— Сколько-сколько Вам лет? Удалять зуб мудрости в Вашем возрасте – непозволительная роскошь.
— Ваша тёща от боли не может открыть рот? Радуйтесь тишине! Хуже, если она не сможет рот закрыть.
— С чего Вы решили, что Вы обязательно потеряете зуб у другого стоматолога? Врач положит его Вам в пакетик.
В день, когда Серёже исполнилось шестнадцать лет, Бэлла Петровна позвала к себе Симу. Забытый едкий запах ударил Симе в нос, словно сырое ватное одеяло только что принесли из химчистки и расстелили на мокром полу посреди комнаты.
— Я скоро умру, — сообщила Бэлла Петровна тоном, не терпящим возражений, прикрыв салфеткой стоящий на тумбочке у дивана стройный ряд аптечных пузырьков.
— Бэлла Петровна, — охнула Сима. – Что Вы говорите?
— Не спорь со мной, дорогая, — продолжила по-деловому, будто речь шла об обыденных вещах, Бэлла Петровна. – Я хоть и зубной, но все-таки врач. Вот сберкнижка на предъявителя – здесь деньги на похороны и на плиту. Памятников не надо. Постарайся устроить меня поближе к Лидии Георгиевне, хотя уже двадцать лет прошло, но ты дай, кому надо. Вот справка о реабилитации моего отца – пусть его имя на плите допишут. Сколько останется, Серёжке отдай – купит себе магнитофон, он давно мечтает, будет Высоцкого своего слушать в память о бабе Бэлле.
— Бэллочка Петровна, — слёза навернулись Симе на глаза. – Вы ещё у Серёжи на свадьбе плясать будете, Вы же обещали.
— Не буду, — вздохнула Бэлла Петровна. – Разве что сверху погляжу. Вот так, деточка, незаметно жизнь превращается в анамнез, анамнез в диагноз, а диагноз в эпикриз. А теперь главное, — она достала из квадратной коробочки из синего бархата золотую медаль, на одной стороне которой был выбит двуглавый орёл, а на другой красовалась покровительница наук Минерва, стоящая с поднятым в левой руке светильником. В ее правой руке был лавровый венок, у ног – сова, бумажные свитки, глобус и надпись «Преуспевающему».
— Что это? – Сима осторожно взяла в руки увесистый слиток чистого золота.
— Папочка мой получил за отличные оценки по всем предметам гимназического курса. Вторая его Императорского Величества Александра Первого Санкт-Петербургская Гимназия. В блокаду сохранила, не обменяла. Как меня ногами вперёд вынесут, комнату мою сразу опечатают. Ты беги по инстанциям, чтобы она тебе досталась: Серёжка скоро барышень водить начнёт, да и тебе хватит лифчики под одеялом надевать. Продашь медаль – на всех бюрократов хватит. И ещё. – Бэлла Петровна прикрыла глаза, помолчала несколько минут и продолжила. – Твой сын спрашивал меня о своём отце.
— Серёжа? – испугалась Сима.
— А у тебя есть ещё дети? – грустно пошутила Бэлла Петровна. – Не волнуйся, я ему сказала, что не знаю.
— Спасибо, — выдохнула Сима.
— Это неправильно, это так неправильно, — покачала головой Бэлла Петровна. – Ребёнок имеет право знать, кто его отец.
Продавать медаль не пришлось: в райисполкоме пошли навстречу вдове героя, матери-одиночке с разнополым ребёнком. Пригодилось даже письмо из общества «Знание» о том, что Симе надо готовиться к лекциям, и грамота ученику девятого класса Серёже Спивак за победу в городских соревнованиях по плаванию.
— Мама, а почему у нас нет родных? – спросил Сергей, растянувшись на раскладушке посреди теперь уже своей комнаты, подложив под голову альбом с семейными фотографиями семьи Лещинских и гордо глядя на дело рук своих – аккуратно поклеенные обои в серых тонах с замысловатым рисунком, напоминающим восточный ковёр.
Сначала пришлось соскоблить старые обои, появившиеся у Бэллы Петровны в начале пятидесятых после первого послевоенного ремонта. Под ними Серёжа обнаружил пожелтевшие газеты, и в перерывах, в ожидании, пока Сима сварит очередную порцию клея из крахмала и муки, он читал статьи почти двадцатилетней давности в «Советском искусстве», единственной газеты, которую выписывала покойная соседка, говорившая, что там хотя бы можно встретить слово «культура»:
«В американских планах подготовки новой мировой войны значительной место уделяется идеологической обработке населения Западной Европы. Из Соединенных штатов непрерывным потоком поступает голливудская стряпня, пропагандирующая войну, гангстеризм, аморальность.»
«Дорогой Иосиф Виссарионович, мы, делегаты Четвёртой Всесоюзной Конференции сторонников мира, выражаем Вам чувства глубокой преданности и уважения. Да здравствует великий знаменосец мира, верный друг и учитель всех народов, наш любимый товарищ Сталин! »
— Кошмар, — возмущался Серёжа, читая некоторые статьи вслух, — идолопоклонство какое-то, как у дикарей! В какое дикое время вы жили. Дальше еще хлеще:
«Сообщение ТАСС. Некоторое время тому назад органами государственной безопасности была раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью путем вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям Советского Союза.
В числе участников этой террористической группы оказались: профессор Вовси М. С., врач-терапевт; профессор Виноградов В. Н., врач-терапевт; профессор Коган М. Б., врач-терапевт; профессор Коган Б. Б., врач-терапевт; профессор Егоров П. И., врач-терапевт; профессор Фельдман А. И., врач-отоларинголог; профессор Этингер Я. Г., врач-терапевт; профессор Гринштейн А. М., врач-невропатолог; Майоров Г. И., врач-терапевт. Установлено, что все эти врачи-убийцы, ставшие извергами человеческого рода, растоптавшие священное знамя науки и осквернившие честь деятелей науки,  — состояли в наёмных агентах у иностранной разведки.”
— Почему у нас нет родных? – повторил Сергей. – И где твой семейный альбом?
Семейный альбом у Симы был: она нашла его в сундуке в квартире на Молдаванке среди слежавшихся простыней и парадных скатертей и привезла с собой в Ленинград. Теперь он лежал на антресолях, спрятанный среди старой обуви, которую носить нельзя, а выбросить рука не поднимается, и пустых стеклянных банок с прицелом на будущие заготовки, которыми после смерти Бэллы Петровны заниматься никто не будет. На жестких страницах с водяными знаками, вставленные в вырезанные рамки, жили Симины бабушки и дедушки, сестричка Фроима и братик Хавы, растерзанные озверелыми черносотенцами, там на фоне свое верной кобылы улыбался Фроим и над пыхтящим примусом колдовала Хава, там смеялись Гришка с Борькой, гоняясь за Шмоном, там были соседи и друзья, молодые, весёлые, живые… Её близкие – её боль, невыносимая, никуда не пропавшая с годами, спрятавшаяся в глубине души, словно загнанный зверёк, боль, которую Сима боялась и которая появлялась всегда резко, страшно, вдруг. Эта боль была такой яростной, что Симе казалось, еще немного, и она заполнит её всю и разорвёт. А ей надо жить, у неё Серёжа, она нужна ему и будет нужна ещё долго. Она запрещала себе думать, вспоминать, возвращаться даже в мыслях на одесскую улицу своего детства, залитую слепящим солнцем, звенящую голосами родных, пахнущую любовью и добротой. Эта была её ноша, даже маленькую толику которой она не хотела перекладывать на сына.
В пятом классе в предпоследний учебный день перед зимними каникулами Серёжа прибежал домой красный от возбуждения и с порога закричал:
— Мама, я есть хочу, давай скорее, мне бежать надо, — бросив под вешалку пальто, шапку и скинув галоши, он сполоснул руки под краном на кухне и плюхнулся на табуретку.
— Что за спешка такая? – Сима налила в тарелку рассольник и достала из холодильника сметану. – До тренировки ещё два часа.
— Неаа, — промычал Серёжа, обжигаясь горячим супом. — Я сегодня в бассейн не пойду, мы с ребятами договорились Веньку Шулера бить.
— И чем же он провинился, что вы его приговорили? И почему он шулер? – удивилась Сима.
— Это фамилия такая, жид он, а жиды у людей головы отрезают и играют ими в футбол, — охотно поведал Серёжа. – Мне Петька из шестого «б» рассказал. А ещё они пьют кровь у маленьких детей.
— Во-первых, — побледнела Сима, — ты больше никогда не будешь повторять эти гадости, и чтобы я не слышала этого мерзкого слова.
— Ладно, ладно, — не стал спорить Сергей, — ну не жиды, а евреи.
— А во-вторых, — спокойно продолжила Сима. – Ты никуда не пойдешь. Сейчас ты доешь, переоденешься, и мы будем с тобой читать одну книгу.
— Книгу, — протянул Сергей и вскочил, — ну мы, как всегда, вечером почитаем, я ребятам обещал, что сейчас выйду.
— Нет, — Сима встала и загородила собой дверь из кухни. – Мы будем читать сейчас. Она называется «Дневник Анны Франк».
— Я не хочу читать дневник какой-то девчонки, — возмутился Сергей, — небось про глупости всякие да куклы. Лучше давай про «Тимура и его команду».
— Мы будем читать эту книгу, а потом поговорим, — твёрдо сказала Сима.
Тоненькую невзрачную книжку в сером переплёте в единственном экземпляре привезли в школьную библиотеку вместе с “Тайной двух океанов” Адамова, “ Янки в Петрограде” Шагинян и “За далью даль” Твардовского”. Сима оформила новые поступления, как полагается, — внесла в картотеку, завела формуляры, наклеила для них конвертики на разворот и поставила штемпели на первую, семнадцатую и последнюю страницы. И взяла домой почитать, чтобы знать, как рекомендовать их школьникам. Через неделю Сима вернула все книги в библиотеку, все, кроме одной. “Дневник Анны Франк” она оставила дома, навечно вписав её в свою учётную карточку. Аккуратно завернутая в газету, книга пряталась в шкафу у Бэллы Петровны.
— Как они пропустили это? — изумилась Сима. – Неужели у нас действительно что-то меняется?
— Вы знаете, Симочка, в истории бывают временные трудности, а бывают и временные радости, — объяснила мудрая Бэлла Петровна. – Пусть книжечка поживёт у нас от греха подальше.
Сима закончила читать Серёже книгу и посмотрела на часы.
— Уже поздно, — сказала она притихшему сыну. – Ложись спать, и завтра ты найдешь Петьку из шестого “Б” и объяснишь ему, как он неправ. А летом съездим в Либаву, где я до войны жила.
— Урааа!! – закричал Серёжа и нырнул под одеяло. – Ты -лучшая мамочка на свете!
Но уже через минуту встревоженно выпутался из уютного кокона:
— А такого города на карте нет, я точно помню!
— Спи, неугомонный, — Сима поправила одеяло, — есть такой город, он теперь называется Лиепая.
— Объяснил? – спросила она на следующий день, глядя, как сын прикладывает к заплывшему глазу льдинку из морозильника.
— Объяснил, — вздохнул Серёжа.
— Вот и молодец, — похвалила его Сима.
А сама она была всё еще не готова объяснять, ни что за круглые чёрные шапочки на голове мужчин на фотографиях в её альбоме, ни почему подписи сделаны странными крючками, а не обычными буквами, и ни как и когда из Симхи Фроимовны она превратилась в Серафиму Фёдоровну.
— Серёжа, ты же знаешь, они погибли во время войны, и все фотографии пропали, — в очередной раз ушла от ответа Сима и, вытерев полотенцем руки от клея, села рядом с сыном.
— А отец? — не отставал Сергей. – Мам, у меня его фотографии тоже нет. Ты же не будешь, как в детстве, рассказывать мне, что он ушёл в дальнее плавание. Хотя бы имя я его могу знать вместо прочерка в метрике. Отчество, я понимаю, у меня, по твоему погибшему мужу? Когда же ты мне откроешь настоящую военную тайну?
— Давай не сегодня, — Сима потрепала Сергея по плечу. – Нам ещё целую стену клеить.
Первый раз про отца он спросил, когда ему было лет пять. Они шли из садика домой: Серёжа уныло плёлся рядом с Симой и ныл всю дорогу, теряя галоши в февральских сугробах и прижимая к груди бумажный кораблик, сделанный в группе ко Дню Советской Армии.
— Почему у меня нет папы? – жалобно всхлипывал Серёжа. – У всех детей есть, а у меня нет. У Наташки ещё даже дедушки есть, целых два. А у меня нетууу…
— У тебя есть бабушка Бэлла, — утешала сына Сима.
— Она ненастоящая бабушка, — скулил Серёжа, размазывая слёзы по щекам мокрой варежкой на резинке, – настоящая это когда чья-то мамаааа, а она ничья мамаааа. Мне даже кораблик некому подарить. Наташка хотела его себе забрать, сказала, ей много подарков надо, а мне дарить некому, а где мой папааааа…
— Хочешь, купим тортик к чаю? – попыталась отвлечь сына-сладкоежку Сима. – «Сливочное полено» или «Сказку»?
— С шоколадным кремом? И розовыми цветочками? – обрадовался Серёжа.
— С кремом, цветочками и зелёными листиками, — подтвердила Сима.
— Хочу, — радостно сообщил Серёжа и заныл опять, — и про папуууу тоже хочу.
— Хорошо, — не выдержала Сима, еле сдерживаясь, чтобы самой не заплакать. – Я расскажу тебе про папу, но ты дашь мне слово, что больше не будешь о нём спрашивать и никому про него не расскажешь, потому что это военная тайна.
— Хорошо, — тут же согласился Серёжа и перестал канючить. – У меня будет военная тайна? Как у Мальчиша-Кибальчиша? А если меня поймают буржуины?
— Если тебя поймают буржуины, — повторила Сима, — то и тогда ты не должен выдать эту тайну. Хотя сейчас никаких буржуин нет. Красная армия всех победила.
— Вообще никому-никому нельзя? – не унимался Серёжа. – Даже Наташке, и бабе Бэлле?
— Никому, — строго сказала Сима. – Обещаешь?
— Обещаю, — торжественно произнёс Серёжа, — честно-пречестно.
— Твой папа, — Сима задумалась на минуту, — твой папа – капитан на большом-большом корабле. Он отправился в секретное плавание, чтобы найти и уничтожить плохих людей, которые хотят погубить всех малышей в Советском Союзе.
— Они фашисты? – заговорщицки прошептал Серёжа.
— Фашисты? – переспросила Сима. – Ну, почти. Капиталисты.
— Капиталисты… — понимающе повторил Серёжа. – А когда он всех победит, он ко мне вернётся?
— Конечно, вернётся, — уверенно сказала Сима. — Если ты будешь хорошо себя вести и есть по утрам манную кашу.
— Ну вот, — тяжело вздохнул Серёжа. – я так и знал, что всё опять закончится манной кашей. И в баню он будет со мной ходить?
— И в баню, — улыбнулась Сима, зная какой ужас наводит на сына каждый поход в баню в женский день. Голых тёток с мочалками и тазами, толкающихся скользкими телами в душном зале, наполненном паром и громкими разговорами о своём, о женском, Серёжа боялся больше, чем злокозненную Бабу-Ягу. Воскресным утром, едва открыв глаза, он впадал в невероятную печаль, представляя поход в Баню номер два на углу Пятой линии и Среднего проспекта.
В следующий раз об отце Сергей спросил Симу в комнате для свиданий в
Следственном изоляторе номер один, именуемом в народе по старинке „Кресты“.


26
Во всём, что случилось с сыном, Сима винила только себя. Зачем она согласилась поехать с лекцией в женскую колонию в Волосово?! Но в обществе «Знание» её так уговаривала завотделом, расписывая тяжелую судьбу несчастных женщин-заключённых. В этом году аккурат на Восьмое марта есть возможность как-то порадовать их, подбодрить, рассказать о прекрасном, например, что-то вроде «Пушкин и его музы», почитать стихи:
В крови горит огонь желанья,
Душа тобой уязвлена,
Лобзай меня: твои лобзанья
Мне слаще мирра и вина.
И на работе отпрашиваться не надо, седьмое число это суббота, можно переночевать в Волосово, там небольшая гостиница, неплохая, а в воскресенье прочитать утром лекцию и в Ленинград вернуться. За лекцию в выходной день платят больше, будет не лишним в Сережиному дню рожденья, ведь ему девятого марта будет уже семнадцать. Была еще одна причина поехать, причина, в которой Сима не хотела признаваться даже себе – вместе с ней должен был ехать в Волосовский райком партии с лекцией о международной обстановке Юрий Константинович.
Не то, чтобы она была влюблена, быть влюбленной в ее сорок семь казалось смешно и нелепо, но что-то происходило с ней, когда она встречалась глазами с Юрием- то ли сердце билось чуть чаще, то ли дышать становилось труднее. «Вдовец, детей нет, — одобрительно шепнула ей завотделом, заметив, как Сима смущенно отводит в сторону глаза. – Профессор, истфак, ЛГУ».
Опытная в делах сердечных завотделом из неистребимого женского желания осчастливить двух одиноких людей и поставила их поездку на те же даты: ничто так не сближает людей, как совместная командировка. Вечером в пятницу Юрий Константинович позвонил и, долго и витиевато извиняясь, объяснил, что поехать не сможет, радикулит проклятый прихватил не вовремя, решил полы помыть перед праздником, к ведру наклонился, а обратно уже никак. «Значит, не судьба», — решила Сима, и расстроилась. От расстройства и согласилась без долгих уговоров на просьбу сына отметить с одноклассниками после школы в субботу день его рождения вместе с Женским днём. А ведь всегда знала: заранее праздновать – плохая примета.
— Без алкоголя, — поставила она условие сыну, хотя раньше ни в чем подобном Сергей и замечен-то не был.
— Честно-пречестно, — клятвенно приложил руку к груди Сергей.
— С меня котлеты, винегрет и пирог с маком, — сказала Сима, прикинув содержимое холодильника. – Остальное – сами.
— Ты у меня лучшая мамочка на свете, — торжественно объявил Серёжа.
— А кто будет? – поинтересовалась Сима, доставая мясорубку, чтобы приготовить фарш.
— Все наши: Сашка Николаев, Петрунин Олег, — перечислил Сергей. – Оля Смирнова, Лена Гинзбург.
— И Наташа? – спросила Сима, заглушая в голосе ревнивые нотки.
— Ма, ну что ты спрашиваешь? – покраснел Серёжа. – Конечно, и Наташа.
«Конечно, Наташа, » — думала на следующее утро Сима в вагоне метро до станции «Балтийская», где забирал своих пассажиров автобус до Волосово. Там её должны были встретить из администрации колонии. «Куда же мы без Наташи? »
* * ** * ** * ** * ** * *
Это была любовь с первого взгляда: как только в средней группе детского садика появилось небесное создание в воздушном облаке пепельных кудряшек, с голубыми глазами и пухлыми розовыми щечками, Серёжа потерял покой и сон.
—  Мама, — захлебывался он от восторга, аккуратно складывая перед сном на стульчике штанишки и отстегивая резинки от чулочек. – Она – настоящая принцесса.
А когда на новогоднем утреннике Наташа, в пене накрахмаленной марли, усыпанной блёстками из битых ёлочных игрушек, и в сверкающей короне из картона, покрытого серебряной краской, закружилась в танце снежинок под «Зимний вальс» Шопена, Серёжа, надежно упрятанный в костюм зайчика с длинными грустными ушами и пушистым хвостиком, зарыдал во весь голос от переполнивших его чувств, заглушая звуки старенького пианино.
Ради своей принцессы он был готов на любые подвиги. Куда там Гераклу: на прогулке он смело бросался в самую глубокую лужу за убежавшим от Наташи мячом, возвращаясь с прогулки, вытирал ей галоши от грязи, во время тихого часа крался на цыпочках в соседнюю группу, чтобы поправить сползшее одеяльце у сладко сопевшей девочки.
— Невестка тебе растёт, красавица, — подшучивали над Симой воспитательницы. — Только со сватами тебе не повезло. Или повезло?
— Да уж, — соглашалась Сима, глядя в окно, как водитель услужливо подсаживает в служебную «Волгу» маму Наташи – высокую даму, которая, брезгливо морщась, прикрывала лицо высоким воротником каракулевой шубы.
Счастью Серёжи не было предела, когда в первый учебный день его посадили с Наташей Златопольской за одну парту. Его обожание было настолько явным, что в течение всей школьной жизни никому и в голову не приходило смеяться над ними. Наташа принимала ухаживания своего рыцаря благосклонно и как само собой разумеющееся. В младших классах Серёжа честно дежурил за Наташу, когда ей надо было мыть парты или подметать в классе, в средней школе – выполнял её норму по сбору макулатуры и металлолома, в старших — на контрольных по алгебре и геометрии Сергей успевал решить два варианта, на уроках русского языка проверить ошибки в сочинении Наташи, попутно подсказывая, как лучше раскрыть тему, и, если бы было возможно, на уроках физкультуры он прыгал бы за неё через «козла» и бежал стометровку. Сам он собирался после школы поступать на факультет журналистики, был победителем всех возможных олимпиад по литературе и уже печатался в газете «Смена». Учителя старательно делали вид, что не замечают этого явного нарушения школьной дисциплины, ведь к десятому классу за Златопольской приезжала уже «Чайка», а имя её отца не сходило с первых страниц «Ленинградской правды». После уроков Сергей преданно нёс портфель своей подруги, по выходным зимой они ездили в Кавголово кататься на лыжах или на каток в Детский парк Октябрьского района в бывшем Юсуповском саду, летом – купаться у Петропавловской крепости. Вот только к себе домой Наташа никогда не приглашала, даже на день рождения.
— Да, ну их, — отмахивалась она, объясняя Сергею, что лучше посидеть в мороженице на Невском. – Соберутся нужные надутые дядьки и расфуфыренные тётки и будут пить за победу коммунизма, а потом сплетничать, кого куда повысят, переведут, назначат. — Мне пять рублей выдали, пойдём с нашими кутить в «Лягушатник», там мороженое трёх сортов и кофе-гляссе.
* * ** * ** * ** * ** * *
С самого утра воскресенья всё пошло не так: прождав в вестибюле гостиницы два часа машину, чтобы ехать в колонию, Сима попыталась дозвониться до администрации, но там никто не отвечал. Не отвечали на звонки и в обществе «Знание». Отчаявшаяся Сима отправилась в ближайшее отделение милиции, где долго объясняла, что ей срочно надо попасть в колонию. Дежурный лейтенант связался с администрацией колонии своим способом и сообщил, что там произошло ЧП и лекцию перенесли на время после обеда. Предупредить Симу никто и не подумал. После обеда машина тоже не пришла, и Сима, простояв на ледяном ветру на крыльце гостиницы, плюнув на все договоренности, заторопилась на автобусную станцию, но опоздала на последний автобус в Ленинград. Моргнув ей тусклым светом мутных фар, он прополз мимо неё, обдав напоследок грязными брызгами из-под колёс. Чуть не плача, Сима вернулась в гостиницу и набрала домашний номер, чтобы предупредить Серёжи, что вернётся в понедельник утром и сразу поедет в школу на работу. Домашний телефон ответил долгими бесполезными гудками. Сима съела в гостиничном буфете бутерброд с застарелым куском сыра, выпила стакан кефира, убедилась, что горячей воды в душе нет, и, проклиная себя, завотделом, Юрия Константиновича, мартовскую погоду, жилищно-хозяйственные службы Ленинградской области, под звуки праздничного Муслима Магомаева по радио по случаю Международного женского дня, не раздеваясь, забылась тревожным сном, боясь пропустить и утренний пятичасовой автобус.
Всю дорогу до Ленинграда, а потом в метро до школы Сима боролась со сном, прислонившись то к заиндевелому окну вздрагивающего на каждом повороте ветерана Львовского автозавода, то привалившись к чужому плечу в переполненном вагоне метро.
Первый урок уже начался, нянечка тётя Валя ожесточенно возила тряпкой по каменному полу около гардероба, вытирая лужи от растаявшего снега и бормоча себе под нос всё, что она думает об этих шалопаях и малолетних хулиганах, за закрытыми дверями учебных кабинетов слышались привычные звуки обычного школьного дня — в кабинете пения стонало старенькое пианино и нестройный хор голосил «Орлята учатся летать», в кабинете биологии жужжал кинопроектор, монотонно бубня о механизме фотосинтеза, в медкабинете рыдал первоклассник, требуя маму, в кабинете математики Николай Викторович сражался с восьмым «А», требуя тишины, а у дверей библиотеки Симу ждала старшая пионервожатая.
— Серафима Фёдоровна, — задыхаясь от волнения, прошептала Люся. – Вас к директору, срочно!
— Что случилось? Что-то с Серёжей? – сердце у Симы бешено заколотилось, и она почувствовала, что не может ни вдохнуть, ни выдохнуть.
— Не знаю, — продолжила шептать Люся, вытаращив от ужаса глаза. – Там какой-то дядька и ми-ли-ци-онер.
В просторном кабинете директрисы душно пахло валерьянкой. Светлана Павловна, тяжело осев в кресле, обмахивалась тетрадкой. Перед ней за длинным столом сидели лейтенант милиции и человек, стандартно официального вида, в строгом костюме и значком с узнаваемым профилем вождя мирового пролетариата.
— Вот, — облегченно выдохнула Светлана Павловна и вытерла влажный лоб. – Это его мать.
У Симы подкосились ноги, и она, не дожидаясь приглашения, опустилась на стул.
— Что с моим сыном? – почти беззвучно выдохнула Сима. – Он жив?
— Очень даже, — ответил милиционер и развязал верёвочки на тонкой серой папке, лежащей перед ним. – Ваш сын — Спивак Сергей, рождения город Ленинград, тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, девятого марта?
— Именинничек, — прошипел второй, бросив взгляд на настенный календарь, и скорбно поджал губы на гладко выбритом лице.
— Мой, — Сима расстегнула воротник блузки, ставший внезапно невероятно тугим. – Что с ним?
— Он задержан, — равнодушно ответил лейтенант. – По статье 117 УК РСФСР от одна тысяча девятьсот шестидесятого года.
— Изнасилование несовершеннолетней, — охотно пояснил второй, — до пятнадцати лет.
У дверей жалобно пискнула Люся, забывшая покинуть кабинет.
— Вы поедете с нами, -велел Симе милиционер. – Мы должны опросить несовершеннолетнего в присутствии одного из родителей или учителя. У Вас паспорт с собой?
— Этого не может быть, — сказала Сима и повторила, словно заклинание, – это просто невозможно.
— Все так говорят, — не стал спорить лейтенант. — Там и разберёмся. Вот и товарищ из горкома партии с нами проедет.
Увидев Сергея, Сима в первый момент даже не поняла, что это её сын – бледное чужое лицо, запёкшаяся кровь на верхней губе, разбитая скула, вместо правого глаза сплошной фиолетовый синяк, и абсолютное спокойствие.
— Тебя били? – бросилась к Сергею Сима. – Они тебя били?
— Успокойтесь, гражданочка, — остановил её следователь. – Никто Вашего сына здесь не бил. Прибыл к там уже в таком героическом виде. Итак, начнём по порядку: кто принёс алкоголь?
* * ** * ** * ** * ** * *
Шампанское на день рождения к Сергею принесла Наташа. Еще она принесла болгарские сигареты Pogonu и бутылку венгерского вина Токай.
— Предки из Венгрии привезли, — равнодушно заметила Наташа на восторженные охи одноклассников, разглядывающих пузатую бутылку с густой жидкостью янтарного цвета . — Папахен ездил учить венгров строить развитой социализм. Вообще-то, шампанское и вино для нас, девочек, а вы уж как-то сами.
— А у нас есть, — заговорщицки подмигнул Николаев, — и вытащил из портфеля бутылку портвейна. «Скажи-ка, дядя, ведь недаром отцы травились Солнцедаром»! Happy birthday dear Серьожа!
— Фиии, — скривилась Наташа. – Какое плебейство!
— Мать у тебя золотая, — одобрительно причмокнул Петрунин, подцепив на вилку румяную котлету. – И еды настрогала, и хату оставила. У меня шнурки всегда в стакане, а если их нет, то бабка на карауле. Когда вернётся?
— Завтра, — ответил Сергей, доставая из шкафа фужеры. – Она в Волосово в командировку уехала.
— Класс, — радостно хлопнул Сергея по плечу Николаев. – Тогда гуляем на полную катушку!
— Стиляют все! — захлопала в ладоши Оля Смирнова, и проснувшийся магнитофон радостно заорал во всю мощь: «Облади-облада! »
— Фиии, — опять фыркнула Наташа, — не Битлз, конечно, но пойдёт.
В двенадцатом часу в дверь позвонила разъяренная соседка:
— Молодежь, пора закругляться, сейчас милицию вызову!
— Вы, наверное, уже идите, — задумчиво сказала Наташа, глядя, как Оля с Леной бросились убирать со стола, а ребята ставить мебель на свои места. – А я сегодня, пожалуй, здесь останусь. Если Серёжа не возражает.
— Натаааша, ты что, с ума сошла, — испугалась Лена. – А твои родители?
— А я им позвоню и скажу, что пойду к тебе ночевать, — усмехнулась Наташа. – У тебя телефона нет, они не проверят. Ты же не сдашь меня?
— Ты уверена? — побледнев, спросил Сергей.
— Абсолютно, — ответила Наташа, обняв его за шею. – ты же меня любишь.
— Ребята, совет да любовь, — захлопал в ладоши Олег. – Не забудьте на свадьбу пригласить!
— Не забудем, — пообещала Наташа и поцеловала Сергея в губы
Под утро звонок затрещал снова, раздался громкий стук в дверь и визгливый женский голос, к которому присоединился мужской бас закричал:
— Немедленно откройте дверь! Наташа, сейчас же выходи!
— Родители, — Наташа испуганно села на кровати. – Не открывай.
— Они перебудят всю парадную и снимут с петель дверь, — Серёжа стал быстро одеваться.
— Какой ужас, — Наташу била дрожь. – Они нас убьют.
— Не бойся, — поцеловал её Сергей. – Мы не делали ничего дурного. Я смогу тебя защитить.
Он едва успел открыть дверь, как тяжёлый кулак Златопольского сбил его с ног. Сергей отлетел к стоявшей в коридоре вешалке и упал на пол. Не давая ему подняться, Златопольский начал бить его ногами, стараясь попасть по голове, которую растерявшийся Сергей безуспешно пытался прикрыть руками. На выбежавшую на крик полуодетую Наташу набросилась Златопольская — она схватила девушку за волосы, и, царапая ей лицо и осыпая руганью, стала била головой об стенку:
— Дрянь, проститутка, уличная девка, чтоб ты сдохла, прежде чем родилась, — жена партийного работника высокого ранга с искаженным в злобе лицом орала, как базарная торговка в драке с пьяными товарками.
— Мама, мамочка, не надо, мне больно, — рыдала Наташа, пытаясь устоять на ногах.
В парадной захлопали двери – соседка по лестничной клетке требовала прекратить всё немедленно и грозилась вызвать милицию. Её муж побежал будить дворника, жившего в полуподвальном этаже. Пришедшая вместе со Златопольскими Лена, которую те вытащили под утро из постели, требуя под страхом всех мыслимых кар отвезти их туда, где ночевала дочь, в испуге забилась в угол прихожей, не веря своим глазам. Ленин отец, не отпустивший дочь одну с обезумевшими родителями Наташи, тишайший врач-педиатр, повис на руках Златопольского, пытаясь остановить избиение Сергея.
— Прекратите, пожалуйста, прекратите, — повторял ошеломленный Гинзбург-старший. – Так нельзя, Вы его убьёте.
— И убьююю, — рычал Златопольский, вращая налитыми кровью глазами, пытаясь стряхнуть с себя, как назойливую муху, тщедушного врача. – Убью гадёныша, как бешеную собаку.
Оттащить Златопольского удалось только прибежавшему дворнику – дюжий Егор, невзирая на высокое положение разбушевавшегося второго секретаря горкома партии, профессиональным движением успокоил номенклатурного работника и вытолкал его на лестничную площадку. Следом Златопольская выволокла Наташу, не забыв прихватить с вешалки её пальто и шапку. Доктор Гинзбург обработал йодом лицо стонущего от боли Сергея, уложил его в постель и, пообещав приехать еще раз вечером, забрал дрожащую Лену и тоже ушёл. А после обеда за Сергеем пришли из милиции.
27
Допрос закончился, и следователь вызвал конвоира. Сергей встал, пугающе привычным жестом заложил руки за спину и пропал в бесконечном коридоре.
— Почему Вы ему не верите? – спросила Сима.- Мой сын никогда не врёт.
— Мой тоже, — кивнул следователь. – Спрашиваю вчера, кто съел все конфеты, которые я подарил маме на Восьмое марта. Говорит: Змей-Горыныч прилетал, — и смотрит на меня ясным-преясным взором.
— Шутите, — голос Симы дрогнул.
Следователь достал из стопки документов листок бумаги с чернильным штемпелем.
— Вот, — он показал Симе документ. – Это заявление от гражданки Златопольской Клавдии Андреевны об изнасиловании её дочери, Златопольской Натальи, семнадцати лет. Здесь говорится, что вечером в субботу, седьмого марта, одна тысяча девятьсот семидесятого года, после вечеринки в квартире одноклассника дочери, Спивак Сергея, Ваш сын в состоянии сильного алкогольного опьянения осуществил в отношении несовершеннолетней сексуальное насилие, нанеся ей глубокую физическую и моральную травму. Справка из поликлиники номер двадцать семь Смольнинского района города Ленинграда прилагается. И только приехавшие родители смогли вырвать её из рук насильника.
— Вы же сами видели, — сказала Сима. – Его били.
— Наталья Златопольская пыталась сопротивляться, но была жестоко избита подозреваемым, — продолжил следователь, — о чём свидетельствуют следы на её лице и теле. В свою очередь, сопротивляясь, пострадавшая Златопольская, вполне возможно, разбила лицо насильнику.
— Там были свидетели, — не сдавалась Сима. – Вы говорили с ними?
— Вот протоколы опроса свидетелей вечеринки, — следователь достал еще несколько листков. – Свидетели Николаев Александр, Петрунин Олег, Смирнова Ольга и Гинзбург Елена показали, что весь вечер Ваш сын много пил, вёл себя по отношению к пострадавшей агрессивно и заявлял, что просто так она от него не уйдёт. Когда все расходились, он фактически запёр её в своей комнате и не выпустил. Свидетелей выяснения отношений родителей Златопольской со Спивак Сергеем нет.
— А Наташа? – не могла поверить в ужас происходящего Сима. – Она тоже сказала, что Сергей…
— Саму пострадавшую подробно опросить не удалось, она находится в больнице, — следователь отложил бумаги в сторону. – Но она подтвердила, что оставаться на ночь в Вашей квартире не собиралась, на сексуальную близость с Вашим сыном не соглашалась, и всё произошло помимо её желания.
— Что мне делать? – неживым голосом спросила Сима.
— Вам будет предоставлен государственный адвокат, — следователь достал пачку сигарет и с облегчением закурил. – Он свяжется с Вами.
Страшный долгий день — девятое марта, день рождения её сына – всё не кончался. Идти домой не хотелось, и Сима вернулась в школу. Уроки давно закончились, и её шаги в пустом коридоре звучали угрожающе гулко.
— Серафима Фёдоровна, — раздался сзади голос директрисы.- Зайдите ко мне, пожалуйста, нам надо поговорить.
— Вы же понимаете, что после случившегося, — продолжила Светлана Павловна в своём кабинете, — Вы не можете больше здесь работать . Наша школа не может позволить себе такую сомнительную репутацию.
— Но Светлана Павловна, — у Симы застучало в висках. – Я знаю, что мой сын ни в чём не виноват, там обязательно разберутся.
— Конечно, разберутся, — подтвердила Светлана Павловна, — наши органы честные и справедливые, но пока этого не произошло, я бы не хотела, чтобы Ваше появление рождало нездоровые слухи и обсуждения. Мы на отличном счету в РОНО, у нас правофланговая дружина.
— И это не без Серёжиного участия, — Сима еле сдержалась, чтобы не ответить резко.
— Не будем заниматься демагогией, — нахмурилась Светлана Павловна. – Нам придётся расстаться.
— Вы меня увольняете? — спросила Сима.
— Давайте сделаем так, — директриса на мгновенье задумалась. – Вы пишите заявление по собственному желанию, а я, – Светлана Павловна постучала ярко накрашенными ноготками по столу, — я позабочусь, чтобы Вашему сыну дали приемлемую характеристику.
— Приемлемую? – не выдержала Сима. – Лучшему ученику в школе, победителю олимпиад, комсоргу класса приемлемую характеристику??
— Надеюсь, мы договорились, — директриса встала, давая понять, что разговор окончен. – Положенные две недели можете не отрабатывать, я оформлю их как отпуск.
Государственный адвокат позвонил через два дня и назначил встречу в пирожковой недалеко от Симиного дома.
Он тяжело плюхнулся на вздрогнувший под его грузным телом стул, и, не представившись, дыхнув на Симу гнилым запахом изо рта, жадно поглощая пирожок с капустой, запивая мутным кофе из стакана, причмокивая и издавая булькающие звуки, сразу начал уговаривать её заставить Серёжу признаться.
— Поговорите с сыном, — проникновенно вещал он, громко сморкаясь между делом в грязный носовой платок. – Мне обещали, если он сознается, то получит восемь, хотя статья предусматривает до пятнадцати. Отсидит тихо от силы четыре и выйдет по УДО. Всего четыре, на свободу с чистой совестью совсем молодым человеком. В двадцать один жизнь только начинается! А будет упрямиться – получит на полную катушку. Все показания против него, дело громкое, пострадавшие – непростая семья, Вы же понимаете, у них всё схвачено, он в любом случае будет признан виновным. Кроме того, они требуют деньги, большие деньги – компенсацию за моральный ущерб, вы сыном будете всю жизнь на них работать. Если Вы его уговорите, я попробую решить вопрос с компенсацией. Зачем мучить ребёнка, они все равно заставят его сознаться, у них свои методы, они сломают его психологически и даже… Вы же понимаете, — в который раз повторил государственный защитник, оглядываясь по сторонам.
Симе стало страшно – она действительно понимала, что он говорит правду: они сожрут её сына и не подавятся, эти Златопольские, лейтенант из милиции, серый человек из горкома, следователь, Светлана Павловна и этот жалкий адвокат с их силой, властью и беспринципностью. Запугают, подкупят, а если не получится, то и забьют. А окружающие помогут им – ничего не видели, не слышали, не знаем… Сима вспомнила лицо Сергея в синяках и кровоподтёках, у неё стояла перед глазами его сгорбленная спина, руки за спиной, и как он уходит в темноту тюремного коридора.
— Я могу получить свидание с сыном? – спросила Сима.
— Несомненно, — радостно засуетился адвокат, потирая жирные руки. – Я всё устрою.
В комнате для свиданий, где стояли накрепко прибитый к полу обшарпанный стул и три табуретки, где из надежно спрятанного за решёткой окна под самым потолком на серую стену падали редкие лучи тусклого мартовского солнца, где стоящий в углу конвоир старательно делал вид, что не слушает, о чём Сима говорит с сыном, Сергей и спросил её:
— Кто мой отец?
— Почему ты хочешь знать это сейчас? – удивилась Сима.
— Может быть, у него тоже есть связи, — ответил Сергей. – И он мог бы нажать на нужные кнопки, дёрнуть за верёвочки, и мне не пришлось бы сейчас сидеть здесь и решать, стоит ли мне брать на себя то, что я не совершал, чтобы стать для всех чудовищем, но спасти свою жизнь. Он мог бы меня защитить. Или тоже был чудовищем, что тебе стыдно рассказать мне правду? И я пошёл в него?
— Он был очень хорошим человеком, — сказала Сима. – Морской офицер, служил в войну с моим мужем на одном корабле, учился в Ленинграде в Академии.
— Он тебя бросил? – Сергей смотрел на Симу, не мигая.
— Нет, что ты, я сама, — Сима запнулась. – Я не знала, что он был женат, Игорь хотел развестись, но… Она ждала его с войны, я не смогла… И я не сказала, что жду ребёнка.
— Так я на самом деле Игоревич. Ты сама, ты не смогла, он не знал — у нас, как всегда, всё честно-пречестно. Значит, я в тебя. – Сергей встал. – Я не буду ни в чём признаваться, я понимаю, что нарушил закон, но я не преступник, я не бил и не насиловал. Что будет, то будет, и пусть этот вонючий боров ко мне больше не приходит.
У парадной Симу караулил Гинзбург – он нетерпеливо прохаживался по тротуару, старательно обходя кучки тающего снега и пропуская прохожих. Сима не сразу узнала его – она не любила ходить на родительские собрания, всё, что учителя хотели рассказать ей о сыне, они делали это на переменах, в столовой, в учительской или забегали к ней в библиотеку за свежими номерами журналов «Новый мир», «Юность» или «Иностранная литература». Подписка на эти издания было ограничена и сначала её разыгрывали в лотерею, но потом на профсоюзном собрании решили, что справедливо будет выписать их на школьную библиотеку и читать по очереди, которую Сима строго соблюдала. Ей было неловко, часто под завистливые взгляды других родителей, выслушивать на собраниях, как учителя наперебой хвалили её сына. И сейчас Симе совершенно не хотелось ни с кем говорить, и она попыталась незаметно пройти в парадную, но Гинзбург обернулся и цепко ухватил Симу за рукав пальто:
— Вы меня не узнаёте, я — Гинзбург, Александр Семёнович, папа Лены Гинзбург, – торопливо бормотал он, поднимаясь за Симой по ступенькам. — Я счёл своим долгом объясниться с Вами. Леночка, она так переживает, не находит себе места, не спит ночами, и я тоже, и жена моя, Эллочка. Мы ведь видели эту кошмарную сцену, когда они избивали Серёжу.
— Что Вы хотите, Александр Семёнович, папа Лены Гинзбург? – Сима остановилась у своей двери и достала из сумки ключи.
— Это всё так ужасно, — Александр Семёнович говорил всё быстрее, боясь, что Сима зайдёт в квартиру и захлопнет дверь перед его носом. – Мы много говорили дома, я мог бы Вам чем-нибудь помочь?
— Вы уже помогли, — усмехнулась Сима. – Я видела свидетельские показания.
— Мне так стыдно, — Гинзбург извиняюще прижал к груди руки. – Но они допрашивали нас в тот же день, они пришли домой и угрожали, что Леночке не видать мединститута, как своих ушей, а она так мечтает стать врачом, как я, лечить деток. Эллочка, она очень нервная, у неё был срыв. Они грозили выслать нас за сто первый километр, они найдут, за что, я знаю их методы. Вы помните, это дело врачей, тогда в пятьдесят втором, Эллочка была в положении, меня уволили, если бы эта усатая сволочь не сдохла, я не знаю, чтобы с нами было. Еще раз Эллочка не перенесёт. У нас не было выхода, они всех запугали. Поймите нас.
— Все ждут моего понимания, и я всех понимаю, — не выдержала Сима, срываясь на крик. – Адвоката, которому дали задание, следователя, которому надо закрыть дело так, как от него требует начальство, директора школы, которой нужен очередной вымпел и звание заслуженного учителя РСФСР. Я даже Златопольских понимаю, они вырастили лживую дрянь, но хотят, чтобы их дочь была чистой и непорочной. А меня кто поймёт? Моего сына, которому грозит пятнадцать лет? Вы, Вы понимаете, что с ним будет, когда он выйдет, если вообще выйдет оттуда! Вас устроит моё понимание? Эллочка и Леночка могут спать спокойно!
— Мы могли бы помочь деньгами, — чуть не плача, прошелестел Гинзбург.
— Мне не надо от Вас ни копейки, — отрезала Сима. – Оставьте Эллочке на лекарства. Мне нужен адвокат, хороший адвокат.
— Конечно-конечно, адвокат, — обрадовался Александр Семёнович. –Шварц, Лев Самуилович, он – лучший, пишите скорее телефон, скажите, что от меня, Лёва сделает скидку, мы поможем с оплатой.
— Идите домой, Александр Семёнович, — устало сказала Сима, пряча в карман бумажку с номером телефона. – Надеюсь, Леночка станет хорошим врачом.
Следующим посетителем был дворник – Егор долго мялся, почёсывая затылок и переступая ногами в стоптанных ботинках, одергивал замызганный фартук и кашлял, приговаривая, что он человек подневольный, и жилплощадь у него служебная, а дочку муж бросил, и теперь она с грудным ребёнком ютится вместе с ним в крохотной дворницкой, и на пенсию ему скоро, кто же его теперь возьмёт, если с работы выгонят. И вообще, он так привык, ему что партия прикажет, то и сделает. А сам лично он против Симы ничего не имеет, он помнит, как она лестницы мыла, да и сынок у неё вежливый, всегда здоровается, не курит и мусор мимо урны никогда не кидает. И если что, пусть она всегда обращается – лампочку там вкрутить или кран починить, они ведь соседи и советские люди, а советские люди должны помогать друг другу.
«Конечно, советские», — устало думала Сима. – «Не американцы же какие-то».
28
Увидев на пороге своего кабинета Симу в сопровождении вальяжного Шварца в безукоризненно сидевшем костюме, с портфелем вызывающе жёлтого цвета, скрипящего дорого и самоуверенно, следователь поскучнел лицом и долго рылся в стопке папок, старательно оттягивая момент, когда дело Сергея Спивака, согласно закону, он обязан был предоставить адвокату. Сима в нетерпении сжимала руки, а Лев Самуилович безмятежно смотрел, как следователь пыхтит и сопит, выдвигая и задвигая ящики письменного стола, словно боясь расстаться с чем-то очень ценным. Наконец-то, он нашёл, что искал, и с трагическим видом протянул тонкую папку адвокату.
— Премного благодарен, — Шварц церемонно склонил седую голову в поклоне и достал из кармана пиджака футляр для очков. – Разрешите ознакомиться без Вашего, так сказать, уважаемого присутствия?
— Тут и так всё ясно, — недовольно буркнул следователь, обречённо покидая кабинет. – У Вас два часа.
Лев Самуилович углубился в чтение, периодически хмыкая и делая короткие заметки в толстой тетради в кожаном переплёте, а Сима смотрела, как по стенам скользят солнечные зайчики, разбегающиеся от золотого пера авторучки. Часа через полтора он захлопнул папку, снял очки и почесал кончик носа.
— Поборемся, — сказал Шварц, убирая тетрадь в портфель. – История резонансная, семья специфическая, давить будут, но кое-что я нашёл. Буду с Вами откровенен – боюсь, что добиться полного оправдания не получится. Реальная задача – меняем сто семнадцатую на сто девятнадцатую – половое сношение с лицом, не достигшем половой зрелости, до трёх лет.
— Половая зрелость — это со скольки лет? – покраснела Сима.
— Вопрос, конечно, интересный, — оживился адвокат. – И в советской юриспруденции неоднозначный. Чёткого определения возраста нет, но судебная практика последних лет показывает, что таковым может считаться лицо, достигшее четырнадцати.
— Четырнадцати? – удивилась Сима, которая помнила себя в этом возрасте. Ей казалось, что в четырнадцать лет девочки должны ещё в куклы играть и вышивать крестиком. – И Серёжу по этой статье все равно посадят?
— Эта статья допускает условный срок. Для начала попробуем переговорить с родителями этой юной a zoyne (распущенная девица), — предложил Лев Самуилович.
— Это будет непросто, — покачала головой Сима и повторила. – Es vet zeyn shver (Это будет сложно).
— Дадим им шанс, — Шварц внимательно посмотрел на Симу. – Съесть их я всегда успею.
Сима оказалась права: вход на территорию Первого жилого дома Ленсовета на набережной Карповки, тринадцать, в котором жили семьи ленинградской партийной верхушки, надёжно перекрытый металлическим забором, караулили двое постовых. Фасад величественного строения украшали внушительные буквы, выстроившиеся стройным рядом в лозунг: « Коммунистической партии слава! » Упавшая буква «т» во втором слове придавала этому призыву сомнительный смысл, уловив который Лев Самуилович мрачно пошутил в сторону: «Сталина на вас нет».
Своих жильцов милиционеры знали в лицо, и при виде Шварца и Симы ощетинились и сделали стойку сторожевых собак, натасканных на команду: «Фу, чужой! » После тщательной проверки документов и допроса «кто, куда, зачем», один из стражей порядка удалился в застекленную будку, набрал короткий номер, и через несколько минут на всю улицу раздались вопли Златопольской. Появившись из недоступной для простых смертных глубины вылизанного двора в черном шёлковом халате в огнедышащих драконах, она и сама, как разъяренный зверь, бросалась на запертую ограду и, не стесняясь в выражениях, захлёбываясь от злости, кричала о том, что никаких разговоров-переговоров с этими нищебродами вести не будет, что малолетний подонок сгниёт в тюрьме, что она всегда говорила, что дочку давно надо было перевести в школу, где учатся приличные дети, а не сплошная безотцовщина и дети поломоек. У Симы подкосились ноги, и если бы не крепкая рука Льва Самуиловича, она бы села прямо на грязный тротуар. Откричавшись, злобно потрясая в воздухе кулаками, Златопольская удалилась, а Шварц спрятал в портфель небольшой диктофон «Электрон 52Д» и вынес свой приговор:
— Я порву их на британский флаг.
Сима устроилась на работу в свою старую библиотеку – прежний заведующий давно умер, вместо уборщицы Тани была уборщица Оля, Анна Семёновна ушла на пенсию, молоденькая библиотекарша – в декрет, и новая заведующая с удовольствием взяла на работу на полторы ставки опытного сотрудника. И теперь, вместо книг по детским болезням и правилам ухода за грудничками, в свободное время она читала «Уголовный кодекс РСФСР» и « Справочник начинающего юриста». А по субботам по-прежнему ездила от Общества «Знание» с лекциями по предприятиям, откладывая каждый рубль, каждую копейку на адвоката, на передачи в СИЗО, надеясь только на то, что завотделом не узнает, что случилось с Сергеем и не лишит её, как недостойную нести в массы идейно выверенные постулаты, возможности подработать.
Заполняя в очередной раз путёвку на лекцию «Рифмы легкие навстречу им бегут» о русской поэзии от Пушкина до Блока для работников завода «Электросила», Сима увидела Равиковского.
Сергей Аркадьевич, изрядно погрузневший и постаревший, но не утративший живости души и тела, подскочил к ней, как и много лет назад, выражая свою радость от встречи громко и непосредственно, сродни ребёнку в песочнице, который наконец-то нашёл игрушку, утраченную, казалось, безвозвратно. Обязательный атрибут его гардероба – бесконечный шарф — по-прежнему окутывал его с головы и до ботинок, но все пуговицы на пальто были на месте и вместо пенсне-инвалида – на носу громоздились солидные очки в роговой оправе. Чтобы не сидеть дома и по-пенсионерски бездельничать, Равиковский устроился лектором и теперь с юношеской энергией ездил по области, невзирая на погоду, расстояния и хронический отит.
Сергей Аркадьевич пригласил Симу в «Север», и она вдруг согласилась, поняв, как устала — устала от постоянной тревоги, не дававший ей ни на мгновенье перестать думать: « Как там Серёжа, и что теперь будет? »
В подвальчике на Невском было шумно и вкусно пахло ванилью, за стеклянной витриной, сложившись в аппетитные горки, теснили друг друга эклеры и буше, «картошка» и корзиночки с розовым кремом. Они ели пирожные, стоя за высоким столом, пили горячий чай, Равиковский фонтанировал смешными историями, изображая в лицах свои приключения в процессе сеяния разумного, доброго, вечного.
— Представляете, Сима, после лекции на птицеферме в Шушарах мне подарили три десятка свежих яиц. Я ехал в переполненной электричке, прижимая к себе это сокровище, боясь, что привезу домой гоголь-моголь или три десятка желторотиков. И как я буду их высиживать?
— Рассказываю в колонии для несовершеннолетних о дуэли Пушкина и Дантеса, и после слов «и Пушкин падает в голубоватый колючий снег…» — голос из зала: «вот тут Дантеса «мусора» и повязали. На «вышак» потянет».
— А с «на холмах Грузии лежит ночная тьма, шумит Арагва предо мною» везде беда, сначала надо объяснить, что Арагва это река, а не коньяк грузинский, пять звёздочек.
Сима слушала, и даже смеялась, и чувствовала, как жёсткая пружина где-то глубоко внутри неё начала разжиматься и разжалась, и слёзы полились из глаз, словно вскрылся лёд на замерзшей реке, и вода хлынула, заливая всё вокруг. Она рассказала Равиковскому про сына и Златопольских, про следователя и государственного адвоката.
— Сима, — протянул Симе носовой платок Сергей Аркадьевич. – Вы помните про такое явление, как «хождение в народ»?
— Смутно, — по-детски шмыгнула носом Сима.
— Безуспешные попытки студенчества девятнадцатого века просветить забитый крестьянский люд, — охотно пояснил Равиковский. – Перовская, Желябов и компания. Впрочем, это неважно.
— А мы тут при чём? – удивилась Сима.
— В нашей стране власть принадлежит народу, — пафосно повысив голос, Сергей Аркадьевич победно поглядел по сторонам и подмигнул Симе. – Общественное мнение имеет большое значение, — и Равиковский добавил, но уже тише, — Мы должны сформировать его, то есть, пойти в народ. Это может сыграть свою роль. Завтра я отвезу Вас к замечательной женщине.
На этот раз замечательной женщиной, к которой привёл Симу Сергей Аркадьевич, была знаменитая на весь литературный Ленинград Нина Григорьевна Долина. По её книгам о Пушкине и Толстом, Лермонтове и Достоевском учителя вели уроки, школьники писали сочинения, а студенты сдавали экзамены. Она выступала по радио с лекциями для родителей и писала статьи в центральных газетах, по её сценария снимали фильмы и ставили спектакли. Она писала ярко, эмоционально, не боялась цензуры и ответственных работников. По городу ходили слухи, что она даже вступалась за опального поэта Иосифа Бродского, когда того судили за тунеядство.
После долгого разговора с Долиной в большой питерской квартире на набережной Мойки, уставленной полками с книгами, с картинами и фотографиями на стенах, с запахом крепкого табака, свежезаваренного кофе и вишнёвой наливки, у Симы, впервые за эти недели отчаяния, появилась надежда.
— Спасибо, Сергей Аркадьевич, — Сима обняла Равиковского. – И простите меня за тот вечер. Как Ваша тётушка?
— Что Вы, Сима, — замахал руками смущенный Равиковский. – Тётушки давно нет, а вот мой страсбургский пирог Вам всё-таки придётся попробовать.
— Обязательно, — пообещала Сима. У неё предательски защипала в носу, глядя, как Равиковский, сутулясь и путаясь в своём шарфе, побрёл в сторону Невского к остановке троллейбуса.
Статья «Ромео и Джульетта с Васильевского острова» заняла весь «подвал» субботней «Комсомольской правды». Сима вынула газету из почтового ящика и решила, как обычно, почитать в библиотеке, но не успела – вместо привычного приветствия заведующая встретила её вопросом: «Серафима Фёдоровна, Вы уже читали? » Казалось, весь город только и говорит об этой статье журналистки Долиной – её читали пассажиры в метро, стараясь развернуть газету поудобнее в переполненных вагонах, пенсионеры на застекленных стендах для свежей прессы, студенты на лекциях и старшеклассники на уроках, спрятав газетный лист под партой, учителя на переменах в учительской, рабочие на предприятиях, сотрудники НИИ в столовых в обеденный перерыв и продавцы на Василеоостровском рынке, куда Сима забежала после работы, чтобы собрать Серёже очередную передачу. Читали, гадали и спорили: « Это точно случилось в Ленинграде? Я слышала – это в двадцатой школе на Петроградской! Ну, что Вы говорите, это в сто сороковой на Выборгской, там у меня племянник учится! Какая молодёжь пошла, ни стыда, ни совести! Девчонка хороша, сама всё затеяла, а потом за папочку спряталась. Им можно, они особенные, засудят мальчишку. Бабам верить нельзя, с детства – змеи подколодные! А кто знает, может быть, и ссильничал мальчишка? Да что вы несёте, девки раньше взрослеют, сами в койку прыгают! Мать-то его как жаль, не дай Бог кому! А дружки- то струсили, я бы с ними в разведку не пошёл! А не расстреляют, ей-то и восемнадцати нет? Ужас, всю жизнь мальчишке поломают! » Симе даже удалось передать газету Сергею, завернув в нее спортивный костюм.
Долина написала жёстко и хлёстко: что на самом деле случилось в тот день, как ворвались в квартиру родители девушки, как избили Наташу З. и Сергея С., как запугали свидетелей и они оговорили друга, как школа поспешила откреститься от своего лучшего ученика, как «телефонное право» ломает судьбы. Заканчивалась статья обращением к Наташе:
«Совсем немного осталось до того счастливого момента, когда останется позади последний экзамен, и ты, с новеньким аттестатом зрелости, в белом платье, вместе с одноклассниками закружишься в прощальном школьном вальсе. Вспомнишь ли ты в эту минуту о том, кто подарил тебе первую любовь, кто был готов пойти за тебя в огонь и в воду? Когда ты будешь встречать свой первый взрослый рассвет, в его камере прозвучит сигнал «Подъем», и у него начнётся новый серый день, с миской тюремной еды, где небо за окном забрано железной решёткой, где с каждым днём привыкаешь к тому, к чему привыкнуть нельзя – к несвободе. Вспомнишь ли ты его и, может быть, поймешь, что ты наделала? Ответь не нам, ответь себе — выдержала ли ты свой главный выпускной экзамен? Ведь теперь тебе с этим жить».
Вечером позвонил Лев Самуилович.
— Очень своевременно, — прокомментировал Шварц явление общегородского масштаба. – И совсем неслучайно в центральной прессе, в Ленинграде бы любой редактор скорее откусил себе руку, чем допустил такое к печати. Есть у меня подозрение, что в высших кругах началась внутривидовая борьба — московские против ленинградских. Это нам на руку.
— Вы думаете, статья поможет? — осторожно спросила Сима.
— Уж точно не повредит, — уверил её адвокат. – Как раз сегодня назначили дату суда, и судья уже известна – товарищ Егорова.
— Она добрая? — забеспокоилась Сима.
— Уважаемая Серафимова Фёдоровна, добрыми бывают феи в сказках, — философски заметил Лев Самуилович, – а судьи бывают удобные или неудобные. Егорова – удобный судья.
— Чем? – удивилась Сима.
— У неё сын подросток и мужа нет, — охотно объяснил Шварц. – Представляете, если бы у неё была дочь?! Надеюсь, товарищ Егорова читает «Комсомольскую правду».
Сам суд Сима запомнила плохо: в небольшом зале с окнами во всю стену было по-казенному неуютно и холодно, за окном уже гремели тёплые июньские грозы и пахло мокрой сиренью, а Симе казалось, что ещё немного, и с высокого потолка в паутине потрескавшейся штукатурки пойдёт снег. Её била дрожь, и она то ли куталась, то ли пряталась в принесенный из дома белый пуховый платок, последний подарок Бэллы Петровны.
Суд был закрытый, и в комнате были только те, кто участвовал в заседаниях: прокурор, потрепанный жизнью человек с красным апоплексическим лицо, в тёмно-синем мундире, адвокат Горшенин, представитель истцов, семьи Златопольских, почти брат-близнец Льва Самуиловича, отличавшийся лишь цветом галстука и размером кожаного портфеля, Шварц, потирающий руки в предвкушении схватки, судья Егорова с двумя народными заседателями по бокам за высокой кафедрой, напомнившей Симе её институтские годы, робкая стенографистка за низким столиком, Серёжа, за решёткой, словно птица в клетке, повзрослевший, осунувшийся, с чёрными кругами вокруг глаз, безучастный милиционер рядом и человек из горкома в первом ряду.
Прокурор говорил долго и громко, тяжело отдуваясь и вздыхая, Горшенин и Шварц пикировались язвительно и колко, соревнуясь в знании статей уголовного кодекса и процессуальных тонкостей, впиваясь друг в друга, как пиявки, судья слушала внимательно, времени от времени останавливая то одного, то другого, приходили и уходили свидетели: Сима узнала своих соседей по лестничной клетке, дворника Егора, одноклассников сына, что-то рассказывала директриса, опасливая поглядывая на серого человека в первом ряду. В какой-то момент появилась Наташа с мамой, девушка отвечала на вопросы адвокатов и судьи, не подымая глаз и не глядя на Сергея, её мама шумела, обвиняла, махала руками. Сима смотрела на Егорову, пытаясь понять по выражению её лица, кому она верит, кому не верит, и будет ли приговор справедливым или всё уже решено.
Это был длинный день, потом ещё один, и ещё. Когда судья объявила очередной перерыв и удалилась, скрывшись за узкой дверью со своей свитой – заседателями и стенографисткой — в судейской позади кафедры, Сима увидела мышку. Маленький юркий зверёк с блестящими глазками, волоча за собой длинный хвостик, появился из ниоткуда и теперь крался вдоль судейского стола, перебирая цепкими лапками. Сима загадала: если мышка доберётся до противоположного конца кафедры, то всё будет хорошо, а если нет, то… Мышонок осторожно двигался вперёд, изредка замирая на мгновения, обнюхивая на полу невидимые крошки, подёргивая тонкими усиками и шевеля носиком-пуговкой.
Горшенин демонстративно отрешенно перебирал бумаги в папке на столе, прокурор дремал, опустив голову низко на грудь, сладко похрапывая, Шварц постукивал ручкой по столу. Из судейской выбежала стенографистка, что-то пошептала на ухо Шварцу, прокурору и Горшенину. Они поднялись и прошли в судейскую. Туда же без всякого приглашения отправился и человек из горкома. Мышонок добрался до середины пути и пропал.
* * ** * ** * ** * ** * *
— Прежде, чем я приступлю с народными заседателями к обсуждению приговора, — судья жестом предложила всем сесть и расстегнула воротничок мантии, — хочу довести до Вашего сведения мои соображения. Товарищ прокурор, советую Вам подать ходатайство о переквалифицировании дела на менее тяжкую сто девятнадцатую.
— Но, — прокурор икнул и преданно посмотрел в глаза судье.
— Никаких «но», — прервала его Егорова. – Хотите дождаться, чтобы это сделал адвокат потерпевшего? Вы же опытный юрист и видите, к чему ведёт Лев Самуилович. Ни пострадавшая, ни свидетели не убедили меня, что имела место сто семнадцатая.
— Все свидетели подтвердили версию потерпевшей, — возразил Горшенин.
— Вы дурочку-то из меня не делайте, — вспыхнула Егорова. – Работать надо со свидетелями: сыпятся от элементарных вопросов адвоката обвиняемого, путаются, говорят одно, через минуту другое. Ну, вынесу я приговор по сто семнадцатой, будет аппеляция, к этому времени основные свидетели окончат школу. Вы уверены, что они не изменят свои показания? Сядем в лужу все дружно, да ещё газетчики помогут. Дело стало слишком резонансным. Люди ждут справедливого решения.
— Мы готовы ходатайствовать о переквалификации дела на сто девятнадцатую, — поспешил согласиться прокурор. – При условии, что обвиняемый получит реальный срок.
— Вы мне условия ставите? – ледяным тоном поинтересовалась Егорова. – Оказываете давление на суд? Хотите сказать, что этот мальчик представляет опасность для окружающих?
— Вы не подскажите, коллега, — неожиданно обратился к Горшенину Шварц, — когда у потерпевшей день рождения?
— Десятого сентября, — сообщил, порывшись в бумагах, Горшенин. — Какое это имеет значение?
— А мы имеем определенную коллизию, — с удовольствием поделился Лев Самуилович своими мыслями. – Моему подзащитному на момент происшествия было ещё шестнадцать. В то время, как пострадавшей в сентябре этого года исполнится уже восемнадцать. То есть, Наталья Златопольская старше Сергея Спивака. Хотя мы и так все знаем, что девушки взрослеют раньше юношей. Пострадавшая, как можно было в процессе суда убедиться, вполне себе оформившаяся барышня. Советская конституция, самая демократичная конституция в мире, гласит, что у нас мужчины и женщины пользуются одинаковыми правами.
— В Конституции говорится, что у нас женщина пользуется теми же правами, что и мужчина, а не то, что они равны, — язвительно заметил Горшенин и тут же осёкся под взглядом судьи.
— Хотите подискутировать о трактовках? – оживился Лев Самуилович.
— Ни в коем разе, — открестился от очередного спора Горшенин.
Шварц прокашлялся и продолжил с видимым удовольствием:
— Так как товарищ прокурор желает заменить статью об изнасиловании на статью о вступлении в половые отношение с лицом не достигшем половой зрелости, имею намерение подать встречный иск к гражданке Златопольской о принуждении моего подзащитного к сексуальным отношениям. Для дочери такого высокопоставленного чиновника не составила бы труда найти слова убеждения.
— Что Вы себя позволяете? – вспыхнула судья. – Хотите превратить суд в балаган?
— Всё-всё, умолкаю, это были, так сказать, мысли вслух, — миролюбиво поднял правую руку вверх, словно сдаваясь на милость победителя, Лев Самуилович, а левой сделал незаметное движение в портфеле, и на весь кабинет из спрятанного там диктофона раздался шорох магнитофонной ленты и визг мадам Златопольской.
Присутствующие опешили от неожиданности, а когда отзвучали последние угрозы, молчавший до сих пор бесцветный человек из горкома встал и металлическим голосом вынес свой приговор, не подлежащий обжалованию:
— Дело переквалифицировать, щенку дать условный срок, а девку выпороть бы не мешало.
Ни с кем не прощаясь, он вышел из кабинета, громко хлопнув дверью, от удара которой портрет Леонида Ильича Брежнева, смотревшего со стены по-отечески укоризненно, качнулся и рухнул на пол под гробовое молчание действующих лиц.
29
Зал заседаний быстро опустел: ушли заседатели и судья, убежал суетливый Горшенин, пыхтя и отдуваясь, словно после тяжелого трудового дня, побрёл к дверям прокурор, незаметно исчез человек из горкома, погремев ключами, покинул свой пост милиционер. Последним прошествовал к выходу Лев Самуилович, унося в бездонном портфеле бархатную коробочку с золотой медалью отца Бэллы Петровны. Он долго отнекивался, картинно поднимая руки вверх, призывая высшие силы в свидетели, что делал он свою работу от души, искренне, веря в справедливость и, к тому же, за гонорар, но Сима была настойчива, и Лев Самуилович сдался. В конце концов, любой человек сам выбирает, кому он хочет быть благодарным и в каком виде выражать свою благодарность, а штучка вполне антикварная и совсем недешёвая.
— Аппеляцию подавать не советую, срок небольшой, кто знает, как у них там наверху сложится, не будем дразнить зверей, но, если что, в следующий раз обращайтесь, — любезно предложил Лев Самуилович и, высморкавшись от души в шелковый носовой платок, откланялся.
— Не дай Бог, — едва не перекрестилась Сима.
Серёжа сидел на деревянной скамье за решеткой, не глядя на открытую дверь этой людской клетки, из которой, как казалось ещё недавно, был только один выход – в беспросветное тюремное будущее с несмываемым клеймом насильника, руками за спиной и бритой головой. Туда, где день начинается и заканчивается по команде, где унижения и даже смерть поджидает тебя за каждым углом, где к твоему имени на долгие годы вперёд прибавляется номер статьи и срок, где вместо знакомых улиц и университетских аудиторий — серый плац для переклички и бараки с двухэтажными койками.
Безнадёжными ночами, лёжа на жёстком, дурно пахнущем матрасе, зарывшись лицом в застиранную подушку, чтобы не слышать храп соседей и не дышать густым, неподвижным воздухом камеры, Сергей вновь и вновь считал в уме: если дадут пятнадцать лет, то, когда он выйдет, ему будет тридцать два, это не старый еще человек, но пятнадцать лет несвободы – вечность, вечность под стражей за то, что он не совершал. Говорят, там можно сдать экзамены за десятый класс и даже получить профессию. Вряд ли это будет профессия журналиста, как он мечтал.
Хотя он сам — несовершеннолетний, адвокат объяснил, что могут скостить в два раза, это семь с половиной, значит, если не получится выйти раньше по условно-досрочному, то освободится он в двадцать четыре. «Семь не пятнадцать», — вздыхал Серёжа облегченно и пугался, что начинает привыкать к мысли о том, что ждёт его после суда.
И вдруг всё всё закончилось: три года условно, он свободен и может идти домой, к маме. Вот она сидит, по ту сторону решётки — уставшая, постаревшая и самая родная.
— Серёжа, — в пустом голос Симы прозвучал неожиданного громко и гулко. – Мы можем идти, я борщ сварила, с укропом, петрушкой, как ты любишь. Хочешь, в булочную зайдем и торт купим, твой любимый — «Сливочное полено», с кремом и розочками.
— Борщ – это хорошо, это просто здорово, твой борщ! И торт с розочками хочу, — очнулся Сергей и посмотрел на Симу. – Мам, почему она так со мной?
— Наташа? – переспросила Сима.
— Она меня предала, — ответил Сергей, не называя по имени ту, которую боготворил столько лет.
— Серёжа, — Сима ответила, осторожно подбирая слова, стараясь не причинить сыну ещё большую боль. – Ты же видел, за неё решают родители, что она могла сделать. Ты не должен на неё обижаться. Вам надо спокойно поговорить, объясниться, во всём разобраться.
— Я не хочу с ней ни о чём говорить, — повысил голос Сергей. – Я вообще не хочу больше о ней слышать. Никогда. Идём домой, мама, есть борщ и розочки.
У Симы сжалось сердце: «Бедный мой мальчик! Он так и не понял, что Наташа никогда его не любила».
Вечером пришли Сашка Николаев и Олег Петрунин. Они долго мялись в коридоре, переступая с ноги на ноги, стараясь не глядеть Симе в глаза, бормотали, про военное училище, куда они собирались поступать, про то, что им грозили в военкомате, что не видать им офицерских погон, если будут болтать на суде не то, что от них ждут, что Наташку больше в школе не видели, от выпускных экзаменов её освободили, а по школе ходят слухи, что папашу её из Смольного турнули и отправили куда-то на Дальний Восток, и, вообще, все ребята ждут Серёгу на выпускной, родительский комитет заказал теплоход, и после вручения аттестатов они поедут кататься по Неве.
Сергей из своей комнаты не вышел, а Сима не удержалась и пожелала мальчикам, чтобы у них появились не только офицерские погоны, но и офицерская честь. Они ушли, а Сима долго сидела в темной прихожей под вешалкой и ругала себя.
На работе Сима взяла отпуск за свой счёт. Как и много лет назад, она боялась оставить сына одного хоть на час, а вдруг опять случится что-то страшное и на этот раз окончательно непоправимое. Бегала в ближайший магазин, и сразу торопилась домой.
Целыми днями Сергей лежал на диване, глядя в потолок, и слушал Высоцкого. Главный бард Советского Союза хрипел в открытые по-летнему окна на всю улицу, и Симе казалось, что кровь пульсирует у неё в висках в ритм песне:
Спасите наши души,
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше –
Наш SOS всё глуше,
Глуше.
И ужас режет души
Напопалам…
Приходил участковый – молодой милиционер с веснушками на безусом лице, — то ли так положено, то ли соседи пожаловались на шум. После его ухода Сергей сделал музыку тише, но уже на следующий день слова поэта летели во влажный июльский день:
Я не люблю, когда наполовину,
Или когда прервали разговор,
Я не люблю, когда стреляют в спину,
Я также против выстрелов в упор.
Но милиционер больше не приходил: может быть, он тоже любил слушать Высоцкого.
В воскресенье Сима заставила Сергея собраться и поехать с ней к Долиной. В «Старой книге» на Большом проспекте Сима, прикинув содержимое холодильника, не дрогнувшей рукой выложила месячную зарплату за дореволюционное издание пушкинской «Пиковой дамы» с иллюстрациями Александра Бенуа, в оригинальном кожаном переплете с золотым тиснением и изображением роковой графини.
— Серафима Фёдоровна, — охнула Долина, присев от тяжести внушительного фолианта. – Это совершенно лишнее.
— Вот, это тоже Вам, — Серёжа протянул Нине Григорьевне букет белых роз. – Спасибо Вам!
— Спасибо Вам, — повторила Сима. – Я буду всю жизнь за Вас молиться.
— Не надо за меня молиться, мы все – атеисты, — рассмеялась Долина. – Идёмте лучше пить наливочку и решать, как жить нашему сидельцу дальше.
— Итак, молодой человек, Вы планировали университет, факультет журналистики? — спросила Долина, открывая пузатый графинчик с рубиновой жидкостью и разливая её по пузатым стопкам, похожим на маленькие граненые стаканчики.
— Какой уж тут университет с «Крестами» в анкете, — помрачнел Сергей.
— Тут я с Вами согласна, — кивнула головой Нина Григорьевна, — хотя «Кресты» есть в анкете не только у Вас: Бродский, Лев Гумилёв, Хармс тоже там сиживали. Как там, у Анны Андреевны: «Здесь, где стояла я триста часов, И где для меня не открыли засов…»
— Правда? А кто такой Хармс? – удивился Сергей.
— Это открытие у Вас еще впереди, — пообещала Долина. – Что Вы думаете о театроведческом факультете?
— И на кого там учат? – помрачнел Сергей.
— О, — откинулась на спинку стула и закурила Долина, — это будет уже зависеть от Ваших талантов. Вы получите прекрасное гуманитарное образование, а там хоть в критики, хоть в театроведы, хоть в журналисты, хоть в сценаристы.
— В сценаристы? – оживился Сергей.
— А это возможно? – изумилась Сима. – С условным сроком?
— В мире искусства работают люди с более широкими взглядами, — Долина стряхнула пепел в фарфоровое блюдце. – Нет ничего невозможного. И экзамены те же, что на журфак.
— Я согласен, — кивнул Сергей.
Сима и Долина рассмеялись.
— Это только идея, твой путь наверх, — посерьёзнела Нина Григорьевна. – Пойдешь в вечернюю школу за аттестатом, работать устрою тебя лаборантом на кафедру русского театра, твоя судимость тебе пригодится – в армию со статьей не берут. И будем готовиться по всем фронтам, там и Хармса узнаешь. Только по-взрослому. Договорились?
— Да, — выдохнул Сергей. – По-взрослому.
— Ну, а в помощь тебе, — Долина встала, открыла дверь из большой комнаты в коридор и крикнула, — Алёна, зайди-ка ко мне.
— Маам, у меня реферат по зарубежному искусству, — на пороге появилась худенькая девушка в мужской рубашке. Она нетерпеливо переминалась с ноги на ногу, поправляя копну вьющихся каштановых волос, перевязанных чёрной лентой, и недовольно морща курносый носик.
— Зарубежное искусство подождёт, — строго сказала Долина. – Познакомься, это Сергей, я о нём писала.
— Ааа, — протянула задумчиво девушка, – ты и есть тот знаменитый Сергей С.? И что решил советский суд, самый гуманный суд в мире?
Сергей побледнел.
— Молчать, — скомандовала Нина Григорьевна и хлопнула кулаком по столу.- Чтобы я такого больше не слышала. Иди с Сергеем к себе и расскажи ему, с чем твой театроведческий факультет едят.
— Серёжа, — попросила Сима, видя, что Сергей не сдвинулся с места. Она сжала лежащую на столе руку, чтобы не было видно, как дрожат её пальцы.
— Хорошо, мама, — хриплым голосом сказал Сергей, и они с Алёной вышли из комнаты.
Долина погасила сигарету и накрыла своей рукой Симину.
— Он выберется, — сказала Нина Григорьевна. –Как Мюнхгаузен – сам себя, за волосы, из трясины. А мы поможем.
* * ** * ** * ** * ** * *
«Всё будет хорошо, теперь точно всё будет хорошо, » -говорила себе Сима, глядя, как Сергей становится прежним. По утрам, глотая на ходу бутерброд, он мчался в институт на работу, где ему нравилось всё. Он с восторгом, торопясь и путаясь в мыслях и словах, рассказывал о преподавателях, которых узнавал по киноафишам, о студентах, таких всех красивых, необыкновенных, несомненно будущих звёзд, об атмосфере творчества и таланта, в которую попадал каждый, как только открывал массивную дверь бывшего Тенишевского училища на Моховой.
— Там даже дышится по-другому, — уверял Сергей Симу. – На пятом этаже была когда-то обсерватория, в ней Мандельштам и Набоков на звёзды любовались. Ты же знаешь, кто такие Мандельштам и Набоков?
— Знаю, — кивала Сима, вспоминая бесконечные книжные полки в доме Циглеров.
— А ещё у нас учился Юрский, который Викниксор в «Республике Шкид», мы с ребятами в «Балтике» на седьмой линии пять раз смотрели, — не скрывал восторга Сергей. – Вовка Дулёв в соседнем доме жил, мы скидывались ему на один билет, и он пускал всех нас через «Выход» после журнала, когда фильм начинался. И Неёлова тоже училась — такая принцесса красивая из «Старой, старой сказки».
По вечерам, обложившись книгами по истории русского и зарубежного театра, он исчезал в своей комнате. Кое-что Сима обнаружила в своей библиотеке и, заполняя формуляр на имя сына, наслаждалась уже тем, как звучали названия книг: «Моя жизнь в искусстве» Станиславского, «Театральная публика» Гиляровского, «О театре» Сулержицкого. Но большую часть учебников Сергей приносил из института.
По пятницам они ходили с Алёной в театр и после спектакля Сергей провожал её домой, где засиживался за долгими разговорами с Долиной, а потом шёл пешком на Васильевский остров по спящему городу, прикидывая, на какой мост –Дворцовый или Лейтенанта Шмидта – он успевает до того, как их начнут разводить.
Поздней осенью навигация закончилась, и можно было уже не бояться застрять на другом берегу Невы, глядя как неповоротливые баржи тянут свой груз, покачиваясь на тяжелых волнах, в ожидании, когда мосты начнут сводить. Зато думалось в такие часы очень хорошо: облокотившись на гранитную набережную, Сергей представлял, как будет учиться в этом необыкновенном институте, подниматься по белой мраморной лестнице, подмигивать двум ухмыляющимся сатирам, сторожащим старинные коридоры уже которое десятилетие, слушать лекции в шестнадцатой аудитории, бывшем «Дамском будуаре», бегать на перекур в подъездную арку во дворе Учебного театра. И строить планы на будущее, которое теперь никто не сможет испортить. Он мечтал, как напишет гениальный сценарий, и по нему снимут на «Ленфильме» фильм, который пошлют на международный конкурс в Канны или Берлин, а, может быть, выдвинут на Оскар, и он поедет в Голливуд получать заветную статуэтку, как Сергей Бондарчук за «Войну и мир». Сергей представлял, как его покажут по телевизору: он будет стоять перед микрофоном, такой гордый и торжественный, и благодарить своих преподавателей, Нину Григорьевну и, конечно, маму. И все они увидят и поймут, что он… Тут у него начинало щипать в носу, и он возвращался в ленинградские предрассветные сумерки на набережной Красного Флота.
«Или все-таки лучше пьесу», — думал Сергей, шагая по гулкому мосту к Стрелке Васильевского острова. Толстоногов поставит её в своём театре – в БДТ, билеты будут спрашивать ещё на Невском, на премьере в первом ряду будут сидеть Долина и мама, ему подарят цветы, а он отдаст свои букеты им. Главные роли сыграют Стржельчик и Борисов, Копелян и Лебедев, Юрский и Басилашвили, Лавров и Трофимов. Как в «Генрихе IV». Хотя, нет, Лаврова в постановке не было. Но все равно, у него в пьесе будет.
— Мама, — разбудил Симу Сергей, вернувшийся под утро из театра. – Ты обязательно должна пойти со мной на спектакль. – Ты не представляешь, что это такое!
— Обязательно, — соглашалась Сима, выключая ненужный будильник.
— Шекспир, он – бесконечен, — захлёбывался от восторга Сергей. — Можно копать, копать и не добраться до дна. Там все про нас, про сейчас: человек совершает поступки, которые ему диктует эпоха, в которой он живёт: «так хочет время, мы – его рабы»! А актёры какие! Глыбы! Как они говорят, а как молчат?! Я дышать забывал! Граф Вустер, его Копелян играет, такая сила, такая мощь, он понимает, что попал в самую гущу событий, и выхода нет, и он идёт до конца! А Перси-Стржельчик –герой, бросивший вызов своему королю, себе. А сам Генрих? Юрский играет — с ума сойти! Рядом слуги, соратники, сын, он – король, он – властелин, центр вселенной, и все равно — он один. Это так страшно, мама… А как он умирал – слепой, беспомощный, он мечется на постели, и ты прямо физически чувствуешь, как ему больно. Я чуть не заплакал! А Фальстаф Лебедева? «Жирный рыцарь» — печальный умница, которому открылась истина — мир жесток и несправедлив. А судьи Шелоу и Сайленс? Я смеялся до слёз: сидят, чихают, пряжу перебирают, живут в счастливом мире склероза и маразма! А принц Гарри – всех предал, просто говнюк!
— Серёжа! – возмутилась Сима. – Выбирай выражения!
— Не получается, — возразил Сергей. – Говнюк есть говнюк. Ненавижу предателей!
Вступительные экзамены Сергей сдал легко – четыре пятерки сложились в абсолютный проходной балл. Оставалось пройти собеседование. Серёжа не волновался, а Сима нервничала, словно отвечать на вопросы перед приёмной комиссии предстояло ей. В назначенный день Серёжа, весело посвистывая и прыгая через июльские теплые лужи, побежал на метро, а Сима не могла найти себе места: она помыла окна в квартире, навела порядок на кухне, прислушиваясь, не звонит ли телефон, а потом не выдержала, быстро переоделась, поймала на набережной лейтенанта Шмидта такси и поехала на Моховую. Спрятавшись в арке напротив, она смотрела, как из институтских дверей выходят абитуриенты, кто-то грустно, прижимая к себе тоненькие папки с документами, им не повезло стать студентами, кто-то весело, устремляясь к одинокой телефонной будке, чтобы порадовать родителей, спрашивая на ходу у прохожих «Двушечки не найдётся? »
В пёстрой очереди у телефона Сима увидела Сергея и облегченно выдохнула.
— Мама, — поспешил ей навстречу Сергей, — они сказали, что я отвечал, как никто другой. Я буду здесь учиться!
30
Сергей окунулся с головой в учёбу, как соскучившийся по морю пловец, который ныряет на глубину, наслаждаясь невероятным ощущением подвластной тебе бездонной стихии. Он купался в обрушившихся на него знаниях, дарящих открытия в себе и окружающем мире новых чувств и ощущений. Казалось, он очутился в другом миру и жил им, наслаждаясь каждой минутой, каждым миллиметром неведомого для посторонних пространства.
Сергей пропадал в институте допоздна, бегал на премьеры и выставки и вел долгие телефонные разговоры. Сима слушала, наслаждалась, расстраивалась, что не всё понимала, и требовала объяснений.
— Что такое адреса воздействия? — спрашивала она у сына.
— Действо, которое ты видишь на сцене, это не просто картинка, — с удовольствием объяснял Сергей. – Оно призвано воздействовать на зрителя через его внимание, чувство, воображение, память, мышление, волю. Зритель подчас сам не осознает, какие рецепторы его души и мозга реагируют на произведение искусства, но автор-создатель идёт к нему, ориентируясь на эти адреса воздействия.
— А анализ секунды? – допытывалась Сима.
— Это признак актёрского мастерства, когда актёр на сцене каждое мгновение, каждую секунду — не Тараторкин Георгий Георгиевич, а Гамлет, принц датский. За кулисами стоит осветитель дядя Петя, пахнет «Жигулёвским» и ест бутерброд с докторской колбасой, а ты этого не видишь – ты в Эльсиноре, там не было осветителей дядей Петь. Ты видишь призрак, тень своего отца. Понимаешь, мама, не играешь, что видишь, а на самом деле видишь!
— А Гегелевская триада? И какое отношения она имеет к театру? – спрашивала Сима, смутно помнившая лекции по философии.
— Честно говоря, я сам не очень понял, — чесал затылок Серёжа. – Но я обязательно разберусь и тебе расскажу.
Сергей составил список театров Ленинграда и планомерно обходил их один за другим, включая кукольный на Невском и Ленинградский мюзик-холл. Почти вся его стипендия уходила на билеты, и Сима, повздыхав, опять принялась ездить по области с лекциями от общества «Знание», откуда ушла, когда сын стал работать. Внушительную брешь в семейном бюджете пробивали гастроли московских театров, на которые не действовали скидки для студентов Ленинградского театрального вуза.
— Мама, представляешь, к нам в июне едет Таганка, везут «Десять дней, которые потрясли мир» с Высоцким, — тряс Сергей «Вечерним Ленинградом» с программой гастролей. – Я уже хотел в Москву ехать смотреть! Мы с ребятами решили по очереди ночевать у Дворца Первой Пятилетке, чтобы билеты достать. Это не спектакль, это что-то. Алёна в Москве ходила: там актёры в бушлатах в фойе билеты проверяют и штыком их прокалывают, это же про революцию, по Джону Риду! А после спекталя можно голосовать: понравилось или нет! Ты со мной?
— Сходи один, — расстроилась Сима, прикинув содержимое кошелька.
На втором курсе Сергей стал писать театральные рецензии, решив сосредоточиться на событийно-ориентированном анализе, исследуя процесс спектакля во время одного из показов, сосредоточившись на взаимодействии между сценой и зрительным залом, изучая, под воздействием чего в в одном и том же спектакле происходят изменения и появляются вариации.
— Понимаешь, — отстаивал свой выбор Сергей в очередной многочасовой дискуссии с Алёной по телефону, — в своих рецензиях ты больше изучаешь процесс создания спектакля, как понимает актёр своего героя, что чувствует, что хочет сказать режиссёр, какие посылы идут в зал, а мне важнее, как эти посылы воспринимаются зрителем, ведь, в конечном итоге, театр это не искусство ради искусства, а продукт для своего потребителя.
Написав очередную рецензию, Сергей долго и мучительно перепечатывал её на печатной машинке, добытой им в комиссионном магазине, чертыхаясь и злясь от очередной опечатки, а потом зачитывал напечатанное Симе, которой нравилось всё.
Насобирав внушительную пачку – статьи о спектаклях обожаемого БДТ – Сергей наконец решился и отправил увесистый пакет в редакцию журнала „Театр“, погрузившись в ожидание. Теперь он не жил, а ждал, проверяя содержимое почтового ящика по десять раз на дню, терроризируя вопросами почтальона, заведующую почтовым отлелением, соседей и Симу, не попадался ли им конверт с московским обратным адресом на имя Сергея Спивак. Письмо счастья пришло на майские праздники.
Сергей примчался к Симе в библиотеку, распугал немногочисленных посетителей зажигательной лезгинкой и радостным криком: “ Приняли, мою „Хануму“ приняли! Рецензию на премьеру!!! “ и, старательно изображая грузинский акцент, продекламировал стихи из спектакля „Ханума“ Григола Орбелиани:
Не давай мне вина — пьян я, пьян без вина,
опьянен я твоей красотой!
Если выпью вина, мне изменит язык,
посмеется судьба надо мной.
Он расскажет тебе, как я молча страдал
бесконечное множество дней,
Он расскажет тебе о печали моей,
о любви безнадежной моей,
О великом и жалком несчастье моем,
помутившем рассудок больной.
Не давай мне вина — пьян я, пьян без вина,
опьянен я твоей красотой!
Пахнущий типографской краской свежий номер журнала с первой напечатанной рецензией сына Сима принесла в свою библиотеку и гордо поставила на самое видное место.
* * ** * ** * ** * ** * *
Сентябрь в Лениграде выдался холодным, мрачным, но не дождливым. Глядя на столбик термометра за окном, упорно стремящийся по утрам к нулевой отметке, Сима переживала, что в деревянных бараках в совхозе “Федоровское”, куда послали на “картошку” студентов Серёжиного третьего курса, холодно, и назад ребёнок привезёт очередной бронхит, от которого придётся избавляться мучительно долго, чередуя таблетки и порошки с народными средствами: отварами из мяты, чаем с малиновым вареньем, горчичниками и компрессами из скипидара, и что надо было поднатужиться и снять на лето дачу в Сестрорецке не на один месяц, а на два, чтобы Серёжа отдохнул, да иммунитет бы укрепил, а то просидел весь август в пыльном городе.
В первое же воскресенье Сима собрала сыну чистое бельё, пожарила на сковородке курицу, густо обмазав её со всех сторон аджикой, как любил Серёжа, напекла блинов с мясом, купила сушки и торт в ближайшей булочной и поехала в Фёдоровское. Увидев маму, Серёжа смутился и, приговаривая, что ему уже двадцать и нечего его проведывать, как малыша в пионерском лагере, постарался поскорее проводить её на обратный автобус. Он благодарил за продукты, которые, конечно же, очень пригодятся, ведь кормят их не очень, но они пекут вечерами на костре картошку, благо её здесь видимо-невидимо, и приезжать к нему больше не надо, ребята засмеют, а он обещает ей писать регулярно и подробно. Всего Серёжа прислал три открытки, лаконичные, бодрые, пахнущие сигаретным дымом и отчаянной самостоятельностью.
Сима нервничала, переживала, плохо спала, но больше к Серёже не ездила. Стараясь не думать, что с сыном непременно случится что-то плохое, она принимала на ночь пол-таблетки димедрола и засыпала, считая дни.
— Серафима Фёдоровна, отдыхайте, пользуйтесь моментом, — посмеивалась заведущая библиотеки. — Кто знает, какие ещё заботы Вам предстоят.
Вернулся Серёжа поздним субботним вечером: сквозь полудрёму, когда ещё не провалилась окончательно в душный сон, но уже нет сил ни встать, ни даже выключить ночник на тумбочке, Сима услышала, как в прихожей что-то ухнуло, упало, ей показалось, что раздался тихий смех сына, и она, успокоившись, что треволнения позади, уснула, успев подумать, что утром наконец-то они с сыном по давней воскресной привычке будут долго завтракать на кухне вдвоём, не считая Марка Бернеса, радостно поющего из радиоприемника:
Друзья, нам всем давно известно,
что дней в неделе ровно семь.
Но есть один из них чудесный,
один особенный совсем .
Воскресенье, день веселья,
песни слышатся кругом.
С добрым утром, с добрым утром
и с хорошим днём!
Сначала Сима увидела изрядно поношенные кеды сына – они стояли в грязной лужице, прислонившись к рюкзаку, как два усталых туриста, вернувшихся из похода. А рядом стояли кеды поменьше – ярко-красные, с белоснежными шнурками, такие чистые, словно их только что принесли из магазина и вынули из коробки. На кухне хлопнула дверь холодильника и радостно зафыркал чайник.
— Ой, — пискнула появившаяся в дверном проёме Алёна. В одной руке она держала кусок хлеба с солёным огурцом, а второй безуспешно пыталась застегнуть на груди Серёжину рубашку. – Мы не хотели Вас разбудить.
„Мы“ резануло Симе слух. У неё резко заломило в затылке, в сердце вонзились сотни иголок, и ей показалось, что она сейчас упадёт.
— Мама, — раздался сзади растерянный голос сына. Завернувшись в простыню, он переминался с ноги на ногу, стараясь не наступить в лужу. – Мы не знали, что ты уже встала.
„Мы“ – повторила про себя Сима, а вслух сказала
— Я думаю, всем для начала следует умыться, одеться и позавтракать.
Сколько раз она спрашивала Сергея: «Ты встречаешься с Алёной? », столько раз получала в ответ: «Что ты, мам, мы просто дружим, она – отличный парень». И вот теперь этот отличный парень сидит ранним утром в Серёжиной рубашке на её кухне и ест солёные огурцы. Грудь опять сдавило жёстким обручем, и Сима поискала в тумбочке нитроглицерин.
— Ма, — просочился в приоткрытую дверь Симиной комнаты Сергей. – ты сердишься?
— Что ты, — не удержалась Сима, — я умираю от счастья. Тебе двадцать, ей двадцать один, оба студенты. Тебе ещё три года учиться, ей год. Твой отличный парень ждёт ребёнка. Ты хоть любишь её?
— Не знаю, — признался Сергей. – Со Алёной мне хорошо: мы говорим на одном языке. Я перестал понимать, что такое «любить», и какой частью души это делают, словно кто-то вытоптал это место, и вместо свежей травы остался один сухостой.
«У этого кто-то есть имя и фамилия, » — подумала Сима и спросила:.
— А она тебя?
— Скорей всего, — Серёжа обнял Симу. – Ты не волнуйся, поженимся, справимся, у нас стипендии, у Алёнки повышенная, аж пятьдесят пять рублей! Мои рецензии печатают. Не будет хватать, пойду вагоны разгружать.
— Только через мой труп, — твёрдо сказала Сима. – У тебя хронический бронхит!
— Тогда вместе с бронхитом, — рассмеялся Сергей. – Осталось только Нину Григорьевну порадовать.
Сима похолодела – Долина! Она столько сделала для них, для Сергея, та статья, институт, и в результате такая благодарность от семьи Спивак: беременная дочка! Стыдно, так стыдно…
— Я еду к ней, — Сима решительно встала. – Объясняться.
— Но я могу сам, — возразил Сергей.
— Ты иди корми солёными огурцами своего отличного парня, – отрезала Сима. – Все, что мог, ты уже сделал.
* * ** * ** * ** * ***
— За это надо выпить, — Нина Григорьевна достала из стеклянного шкафа привычный графинчик с наливкой и пузатые рюмки. – А что это на Вас, дорогая Серафима Фёдоровна, лица нет?
— Мне так стыдно, — пробормотала Сима.
— Глупости, — щёлкнула зажигалкой Нина Григорьевна и с удовольствием затянулась. – Вы тут совсем не при чём!
— Он – мой сын, я несу за него ответственность, — возразила Сима.
— Ничего никуда Вы не несёте, — вынырнула из ароматного облака Долина. – Он – большой мальчик, да и моя, знаете, далеко не ангел. И потом, давайте смотреть на ситуацию философски: рано или поздно это случается со всеми детками. А Ваш Серёжа – умный, талантливый мальчик из приличной семьи. Я совсем не имею ничего против.
— Но у него же судимость, — напомнила Сима.
— Ай, бросьте, — закашлялась Долина. – Судимость снимут, а порядочность останется. Мало ли дерьма без судимости встречается? Давайте лучше решать: свадьбу гуляем на всю Ивановскую или тихо по-семейному.
— На всю Ивановскую мы, скорей всего, не потянем, — смутилась Сима.
— Эта не Ваша забота, расходы мы берём на себя. — Долина налила наливку в рюмки. – Ну что? Бабушка Сима, выпьешь с бабушкой Ниной за внука?
— Или за внучку, — подняла рюмку Сима.
— Я думаю, жить они будут у нас, здесь места побольше, — Долина обвела любовным взглядом просторную гостиную, заставленную антикварной мебелью.
— У вас? – расстроилась Сима.
— Естественно, — продолжила Нина Григорьевна. – К нам доработница приходит три раза в неделю, да и к институту ближе.
— К институту ближе, — согласилась Сима. – И домработница тоже хорошо, но я бы могла сама детям помогать.
— Вот и отлично, — Долина выпустила очередную спираль из табачных колечек. – Будете приезжать и помогать. Ребёночка у Вас пропишем, в будущем пригодится — квадратные метры лишними не бывают. И еще одно: я бы хотела, чтобы Сергей взял нашу фамилию. И дело тут совсем не в судимости, поверьте. С фамилией «Долин» у него гораздо больше шансов сделать карьеру в мире театроведения и журналистики, чем с фамилией... – Нина Григорьевна на минуту задумалась, припоминая фамилию будущего зятя, — с фамилий «Спивак». Вы согласны, Серафима Фёдоровна?
— Наверное, — кивнула Сима и подумала, что после войны ни разу не ездила в Одессу.
Свадьбу гуляли с купеческим размахом: в фойе Дома архитекторов на улице Герцена стояла очередь из приглашенных, пожилой гардеробщик бережно принимал у гостей тяжелые шубы, элегантные дублёнки и яркие пальто с новомодным воротником из ламы. Сима подождала, пока гости перебрались в банкетный зал, и сунула в руки гардеробщику своё драповое пальто с коричневой нутрией. Почему было решено именно здесь, Сима не спрашивала – новые родственники освободили её от всех свадебных хлопот – то ли жалели, то ли не доверяли. В ярком свете тяжелых хрустальных люстр блестела позолота на стенах и потолке, переливались всеми цветами радуги фужеры на столах и поблескивали бриллианты на дамах. Столики были накрыты на шесть человек: рядом с Симой сидели одногруппники Сергея и Лена Гинзбург, единственная из Серёжиного класса, с кем он поддерживал отношения. Молодые со свидетелями сидели на возвышении, похожем на сцену. Костюм Серёже и белое платье невесте, бесконечные воланы которого удачно скрывали грех молодых, Алёнин папа привез из очередной командировки в Италию. Сима никогда прежде о нём не слышала – он материализовался прямо к свадьбе и оказался известным собственным корреспондентом главного телеканала страны, на котором очень искренне и вдохновенно обличал пороки западного образа жизни. Серёжа ему понравился, и, отведав многочисленных напитков из бутылок с яркими наклейками и графинов с разноцветными жидкостями, после обязательных тостов Алёнин папа вытащил смущенного всеобщим вниманием Сергея из-за стола и повёл его знакомиться с гостями: « Мой зять, будущий театровед и сценарист, а это директор, начальник, заведующая, заслуженный, народная, почётный, доктор, кандидат и пару академиков». И Сима, напережевавшись за последние дни, вдруг успокоилась и подумала совсем, как когда-то Лидия Георгиевна: « Вот и хорошо, если со мной что случится, будет кому Серёже борщ сварить, хотя бы домработнице».
— А мы скоро уезжаем, — сказала Лена Симе, когда Серёжины однокурсники после очережной смены блюд ринулись в соседний зал, откуда оркестр гремел магомаевской «Свадьбой».
— Это как? – удивилась Сима. – Переезжаете?
— Совсем уезжаем, навсегда, — объяснила Лена. – В Америку, но официально для всех – в Израиль.
— В Америку? – ужаснулась Сима. – А как же твоя мечта, медицинский?
— Там окончу, — спокойно сказала Лена. – Здесь, чтобы уехать, за каждый диплом столько платить надо, за мамин, за папин, если ещё и я закончу, нам в жизни не выбраться. Папа говорит: « Бросай институт, едем, пока денег хватает, а то они ещё что-нибудь придумают».
— Почему вы это решили? И давно? – не могла прийти в себя Сима.
— Давно, — запнулась Лена. – Как с Серёжей это случилось, папа сказал, что мы в этой стране жить не будем.
Утром Серёжа с Алёной уехали в Ригу, а Сима полетела в Одессу.
* * ** * ** * ** * ** * ***
Когда Сима подошла к наглухо закрытым воротам еврейского кладбище на Люстдорфской дороге, пошёл снег. Он кружился в декабрьской дымке серого дня в медленном танце, ложился на землю на обмякшую траву и таял, превращаясь в грязные ручейки, стекающие в большую лужу. Сима постучала в массивные деревянные ворота, ответившие ей глухим стоном, подергала ржавый амбарный замок на двери.
— И даже не питайтесь, — раздался у неё спиной хрипловатый голос, растягивающий с непонятным наслаждением, как говорят только в Одессе, все гласные, встречающие на пути. — Они уже давно решили, что тут нам нечего делать. Повесили эту штюку, и теперь будут делать здесь парк.
Сима обернулась: маленький человечек, непонятного возраста, в потрепанном плаще и коричневых ботинках с галошами, переминался с ноги на ногу, вытирая одной рукой с лица капли талого снега, падающие с обвислых полей его шляпы, а другой прижимая к груди скрипку со смычком.
— Парк, — переспросила Сима. – На кладбище? Какой парк?
— Ви не поверите, — пожал плечами человечек, — артиллерийский. Так решили в горсовете, там сидят серьёзные люди. И знаете, я их даже понимаю: зачем им еврейские могилы, все эти Щлёмы, Мордехаи, Сары, Нехамы, Эсфири, врачи и дантисты, часовщики и ювелиры... ведь мы даже цветы на могилы не приносим, а они разровняют всё большим бульдозером, насадят розочек и будет им модно и красиво. Потом напишут в „Вечерней Одессе“ крюпными буквами, пригласят духовой оркестр, они это любят — бум-бум-бум, солидно и далеко слышно. И поставят галочку в отчёте. Я не люблю духовые оркестры, там нет скрипки, а скрипка – это душа любой мелодии.
— Так не бывает, — не поверила Сима. – Просто, не бывает.
— Всё бывает, риба моя, — вздохнул человечек. – А под этими розочками и будут лежать они: моя Фанечка, наши дети и внуки. Она не успела эвакуироваться в сорок первом.
— У Вас были внуки? – удивилась Сима, прикинув в уме, сколько лет должно быть незнакомцу.
— Нет, Фанечке было двадцать, мы только поженились перед самой войной, — ответил человечек. – Но ведь они могли бы быть, если бы её не убили. Мальчики, девочки... Я бы водил их в зоопарк и на Ланжерон купаться, учил кататься на велосипеде и играть на скрипочке. А Ви к кому пришли?
— Мама, папа, Гришка с Борькой, — у Симы перехватило дыхание. – Они тоже не успели уехать. Мне их так не хватает...
— А Ви поговорите с ними, — посоветовал человечек.
— Поговорить? – удивилась Сима. – Но ведь их нет?!
— Ви неправы, — незнакомец поднял вверх указательный палец. – Они есть, они здесь: в небе, в облаках и в этом снеге... Я всегда с Фанечкой разговариваю, рассказывая ей новости: из последних важных — у мене обнаружился ишиас слева, Рабиновичи и Цуккеры уехали в Израиль по своей воле, Сёмка Пейсахович в Магадан не по своей воле, а старая холерина мадам Липкин наконец-то отправилась в мир иной. И не то, чтобы я радовался, но уже точно не огорчился. Хотя в ней было что-то положительное – она делала такую гефилте фиш, что гости вылизывали тарелки, забыв про манеры и салфетки. Эта йэнта (сплетница) имела свой секрет... Скоро будет не у кого учиться, не у кого лечиться и не у кого кормиться... Те убили всех, кто не уехал, а от этих так или иначе уехали все, кого не убили...
Он помолчал и добавил:
— Или пишите им письма. Купите в канцтоварах толстую тетрадь в клеточку за сорок четыре копейки. Или у Вас есть свободные сорок четыре копейки, или Вас одолжить? Так вот, купите и начинайте писать: Mein lib mamochka, ikh bin fayn ( моя дорогая мамочка, у меня всё хорошо). Вы помните, что родителей нельзя расстраивать? Это только кажется, что они исчезли навсегда, а если прислушаться к тишине, то можно услишать, как смеются наши малыши и ворчат наши старики.
Человечек подул на замерзшие пальцы, торчащие из обрезанных вязаных перчаток, прилёг щекой на скрипку и поднял смычок. Скрипка вздохнула и запела – в её пении слышался шелест листвы, морской прибой, шум ветра и плач нерождённых детей.
Shlof mein Kind, 
Shlof mein Kind, 
Mein treist, main sheiner, 
Shlof she lu lu lu, 
Shlof main Lebn, 
Main Kadish einer
Shlof she zunenju, 
Shlof main Lebn, 
Main Kadish einer
Shlof she zunenju...

Спи, дитя, мой светик ясный, 
Спи, мой золотой.
Спи, мой кадиш, мой прекрасный, 
Ненаглядный мой! 
Спи, мой кадиш, мой прекрасный
Ненаглядный мой!   — пела скрипка, как когда-то пела Симхе Хава.
— Придёте завтра? — спросил человечек и прижал к глазам носовой платок.
— Вы каждый день сюда приходите? – Сима сжала зубы, чтобы не разрыдаться.
— Конечьно, — удивился человечек. – Куда мне еще идти? Утром сюда, вечером в ресторан «Украина» на Карла Маркса, я там в оркестре играю, а ведь я учился у самого Столярского вместе c Буськой Гольдштейном. И можете мене поверить – я был не хуже! Буська играл Сталину и получал квартиру в Москве, а у мене комната девять метров в коммуналовке на Лузановке! Двадцать шесть соседей – это Вам не шутка! Уже можно делать малый симфонический оркестр и играть Гайдна, но пока они играют на моих нервах без пауз и антрактов. Им даже дирижёр не нужен. Знаете, как Столярский называл свою школу? Школа «имени мене». Он говорил: «Скрипку нужно держать гордо. Играть на скрипке – это не прыгать на лошади. Моня, кого ты хочешь перегнать? Покажи таки мне красивую музыку», а теперь… шашлык, кебаб, графинчик «Столичной» и «семь сорок», — человечек махнул рукой, и смычок снова поплыл по струнам.
Симе повезло: и такси она поймала быстро — первая же вынырнувшая из ниоткуда машина с зелёным „глазом“ остановилась и без возражений, объезжая ямы на дороге, покатила в сторону аэропорта, и водитель, что для Одессы большая редкость, попался не болтливый. Сима откинулась на потёртое сидение, пахнущее душно поколениями пассажиров, и закрыла глаза:
«Моя дорогая мамочка, у меня всё хорошо…»
31
«Моя дорогая мамочка, у меня всё хорошо. Вчера праздновали день рождения Машеньки – ей исполнилось два года. Чудесная девочка, жизнерадостная, всегда весёлая, болтает без умолку, любит танцевать и играть в прятки. Похожа на Серёжу, их детские фотографии и не различить. Жаль, что вижу её редко – езжу к Долиным на выходных и беру Машеньку погулять. Не хочется надоедать, да и устаю порядком, к вечеру не до дальних поездок», — Сима перечитала написанное и задумалась. У неё уже стало привычкой два раза в неделю, после ужина, перемыв посуду и заварив крепкий чай с долькой лимона, сесть на кухне за стол и достать толстую тетрадь в чёрном коленкоровом переплёте. Уже вторую. Первая, исписанная ровным почерком старательной ученицы, стояла на полке рядом с любимыми книгами. Поначалу не писалась совсем – рука немела, мысли путались, строчки кривились, буквы наезжали одна на другую, срывались вниз в пропасть чистого листа и тонули в лужицах из набегавших слёз. А потом получилось, и тогда вечернее одиночество стало не таким оглушительным, и боль не такой сильной. Спасибо тебе, маленький человечек с уставшей скрипкой в замерзших руках! Радио замурлыкало где-то над головой, радостно рапортуя о новых успехах и свершениях, а Сима снова склонилась над тетрадью:
« Алёна учится в аспирантуре, она выбрала интересную тему для своей будущей диссертации – «Кальдерон и Мейерхольд. Испанское «барокко» на русской cцене начала ХХ века», и даже стала учить испанский, чтобы читать в оригинале работы испанских театроведов», – Сима вспомнила, как они с Хавой единственный раз ходили в Одессе в Оперный театр слушать оперу «Наталка-Полтавка», и улыбнулась: сначала Хава ни за что не могла заставить себя смотреть на сцену, разглядывая нарядную публику, ахая и удивляясь: «Какие платья, а галстуки, а причёска, вон у той шиксы (не еврейки), а сюртук у этого в первом ряду, ну чисто цилэйгер (неудачник) Зусман, пока у него не забрали его лавочку», а потом, не дыша, не отрывая глаз от артистов, искренне страдая вместе с бедной девушкой на выданье и её женихом, переживала происходящее на сцене и зарыдала светлыми слезами под финальную песню жениха и невесты, зная на мове единственное слово «дякую», но сердцем чувствуя, что все счастливы:
Я з Петром моїм щаслива,
І весела, й жартівлива.
Я Петра люблю душею,
Він один владіє нею.
«Серёжа-большой молодец», — продолжала писать Сима. «Учится, печатается в журнале «Театр», возится с малышкой, зовёт её Марией Сергеевной и уделяет ей каждую свободную минутку, готовится к государственным экзаменам — ему уже предложили работу в литературной части Пушкинского театра. Это такой отдел, который занимается формированием репертуара и отбором пьес. А ещё он написал свою первую пьесу, которую ставят в учебном театре института, и пригласил меня на премьеру в июне».
* * ** * ** * ** * ** * *
Первые три ряда небольшого зала были заняты преподавателями вуза, почётными гостями и «купцами» из ленинградских театров, традиционно собиравшихся на выпускной спектакль, как на ярмарку талантов – кто там сверкнёт в этом году на студенческой сцене, чтобы потом на несколько лет затеряться в массовке столичных и провинциальных театров в надежде вновь увидеть свою фамилию в театральной программке, а не прятаться под шифром «И другие»…
Оглядывая зал в поисках свободного места, Сима увидела торжественную Нину Григорьевну и нарядную Алёну. Сима хотела поздороваться, но услышала, как Долина, показывая кому-то очень солидному тонкую гармошку программки, гордо сказала: «Драматург – Сергей Долин, наш мальчик! », и ей как-то вдруг расхотелось общаться с родственниками.
Программки Симе не досталось. Одолжив её у соседа в своём пятом ряду, она понадеялась, что тот забудет про неё, как это часто бывает в театре, и Сима сможет унести этот ценный трофей с собой. Она гладила шершавую бумагу и не верила, что прошло всего шесть лет с того момента, когда казалось, что всё в этой жизни кончено и для её сына, и для неё, и вот теперь, вместо казавшихся тогда неизбежными передачами в тюрьму, поездками в колонию, ожиданием редких писем и вечного страха за жизнь сына, страха, сковавшего её с первой минуты осознания чудовищности всего происшедшего, — переполненный зал и радостно-потерянный Серёжа, испуганно выглядывающий из-за занавеса: его бледное лицо высветилось на фоне тяжелой тёмной портьеры, даже издалека было видно, как дрожат его губы: он нашёл её в зале и улыбнулся, а она ободряюще улыбнулась в ответ и помахала рукой, и зрители: студенты, родители, знакомые, друзья, и волнительный шёпот со всех сторон: « Это не спектакль, это нечто, как его вообще допустили, обычно нам на финал классику гонят — Островского там, или Лопе де Вега, а тут… репетировали в полной тайне, это бомба…» Сима поежилась: бомбы, обычно, вещь мало приятная, она это отлично помнит! О чём же пьеса её сына под названием «Молодёжная статья»?
Два часа Сима, затаив дыхание, не веря своим ушам и глазам, смотрела, возвращаясь в недавнее прошлое, на сцену: на избитого Серёжу, рыдающую Наташу, друзей-одноклассников, Златопольских, ревущих от ненависти и злости, милиционера, следователя, адвокатов, судью... Не было только мышки, вместо неё на авансцену вышла кошка, лениво перебирая лапками и облизываясь, и замерла вместе с залом в ожидании приговора. Трагичное рядом с комичным, но в зале никто и не думал смеяться, всех поразил парадокс обыденности бытия и драмы героя. В отличие от реальной истории пьеса заканчивалась страшным приговором – пять лет колонии строгого режима. Когда мальчик, игравший Сергея, под речь судьи, звучавшую из динамиков, единственным светлым пятном уходил в темноту, а остальные актёры превращались в неподвижные фигуры в чёрных балахонах палачей, вдруг остановился и, глядя неподвижным взглядом, бросил прямо в первые ряды грибоедовское: „А судьи кто? “, зал взорвался аплодисментами, и только первые ряды хранили зловещее молчание.
„Отчислят“, — подумала Сима. В груди пойманной птицей забилось сердце, отдаваясь в горле тупым звуком, и закололо в затылке.
Но его не отчислили. Как рассказал вездесущий гардеробщик Алёне, а Алёна Сергею, а тот Симе, после страшного скандала на парткоме, где секретарь парторганизации института брызгал слюной и орал о тех, кто порочит советский строй, где председатель профкома чесал в затылке и в десятый раз листал личное дело пятикурсника Сергея Долина (Спивака), где ректор пил валерьянку, а руководитель мастерской, которую заканчивали студенты, занятые в спектакле, пил коньяк и говорил, что искусство должно быть правдивым, ведь это же главный принцип соцреализма – главенствующего направления в культуре страны, традиционно решили не выносить сор из избы — Сергея не тронули, диплом он получил, но приглашение на работу в Пушкинский театр было отозвано.
— Безумству храбрых поём мы песню, — ехидно заметила секретарша в ректорате, принимая у Сергея подписанный обходной лист со штампами всех кафедральных библиотек „ Книги сданы“.
— Самое дорогое у человека –это жизнь. Она даётся ему один раз, и прожить её надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, — добрым словом вспомнил Сергей свою школьную учительницу по литературе и роман «Как закалялась сталь».
Слух о спектакле быстро распространился по всему городу: в учебном театре повторять его запретили, и тогда участники постановки, втайне от руководителя мастерской, скинулись и сняли замученный сельский клуб где-то в тридцати минутах езды на пригородной электричке с Московского вокзала, директор которого любил выпить и закусить, к тому же его «на раз» убедили бойкие студенты, что «Молодёжная статья» — пьеса о журналисте, написавшем о передовиках производства. Спектакль успели показать ещё три раза, распространяя информацию о нём беспроигрышным способом народного телеграфа, пока на четвёртый раз заинтересовашийся резко проснувшейся любовью городской молодёжи к сельской местности наряд областной милиции не прекратил это несанкционированное безобразие.
* * ** * ** * ** * ** * *
В сентябре Сима взяла отпуск и переехала в Комарово — там у Долиных была дача, — присматривать за Машенькой. Домработница осталась в городе, где Алёна в нервах и истериках писала диссертацию, Нина Григорьевна работала над новой книгой о Лермонтове, муж её привычно страдал от ужасов капитализма где-то между Италией и Австрией, а Сергей наматывал километры по городу в поисках работы, появляясь изредка в Комарово с сумками дефицита от бабушки Нины. Сима стеснялась таких даров, стараясь обходится товарами из сельской лавки и натуральными продуктами от соседей. Утром они с внучкой лениво завтракали, устроившись вальяжно на большой террасе, греясь в лучах не по осеннему теплого солнца, потом брали корзинки и шли в лес «по глибы», как важно сообщала Машенька, здороваясь с каждым встречным. Грибов было много, и после обеда, вывалив добычу на кухонный стол, Сима сортировала их на неровные горки: побольше – грузди и маслята на засолку, поменьше — белые и подберезовики на маринад, самую маленькую – лисички, пожарить на ужин с картошкой и сметаной. Ароматный грибной дух плыл над посёлком, шекоча ноздри и заставляя пускать слюни соседей и их домашних питомцев от собак и кошек до канареек и хомяков.
Вечерами, под мерный стук привычного дождика, глядя на остывающее за окном небо, Сима читала малышке Чуковского, и Машенька, шевеля пухлыми губками, охотно повторяла за ней:
Муха, Муха-Цокотуха,
Позолоченное брюхо,
Муха по полю пошла,
Муха денежку нашла,
Пошла Муха на базар
И купила самовар!
Самовар был у них тоже, электрический, очередной дефицит от Нины Григорьевны.
Дни текли однообразно, неторопливо, и Сима наслаждалась каждой минутой, проведенной с малышкой, стараясь не думать, что это блаженство скоро закончится, Машеньку заберут Долины, а она вернётся на работу и в свою опустевшую квартиру в простуженном городе, в ожидании неминуемой зимы с её сырыми дворами, уплывающими в тусклом свете близоруких фонарей серыми улицами, скользкой снежной жижей и одинаковыми днями, умирающими, не успев родиться. Когда Машенька засыпала, свернувшись калачиком и обняв потрепанного плюшевого зайца, Сима открывала тетрадь в чёрном переплёте и начинала свой разговор: «Моя дорогая мамочка, у меня всё хорошо…»
Возвращаться в город решили в первое воскресенье октября – за ними на машине должен был приехать Сергей, но он неожиданно появился к вечеру в субботу: уставший, голодный и, как показалось Симе, не совсем трезвый – он наклонился, чтобы поцеловать её, и в воздухе резко запахло неприятно- дешёвым вином.
—  Серёжа, — отшатнулась Сима, — ты пил?
— С ребятами, немного, — Серёжа сел к столу и подвинул к себе тарелку с горячим борщом, — в буфете, пока электричку ждал.
— На вокзале? – ужаснулась Сима. – Ты пил с незнакомыми людьми на вокзале?
— Да, не волнуйся, мам, — улыбнулся Сергей, — замёрз на перроне и зашёл погреться.
— Погрелся, — Сима укоризненно покачала головой. – Хорошо, что Машенька спит и не видит тебя в таком виде.
«Не хватало ещё, чтобы он начал прикладываться к бутылке“, — расстроилась Сима, вспомнив, как ворчала Хава, укладывая в кровать Фроима, изрядко выпившего по случаю Пурима:
— Фроим, старый дурак, ты шикор кэ-Лот (пьяный, как Лот), детей стыдно.
— Хава, не говори халоймес ( чепуху), — не соглашался Фроим и оправдывался Талмудом из своего детства в хедере, — Человек обязан опьянеть в Пурим до такой стпени, чтобы не отличать „проклят Аман“ от „благославен Мордехай! “
— Не переживай, обещаю тебе, что смерть от алкоголизма мне не грозит, — рассмеялся Сергей.
— Ну, что там с работой, как дома? – Сима поставила на огонь чайник и села напротив сына.
— Хреновато, мам, и с работой, и дома, — помрачнел Сергей. – Не берут нигде, театры обхожу. Не все, правда, из отпусков вернулись, но пока пусто-пусто, как в домино. Слышат „Сергей Долин“ и сразу скучнеют: “Тот самый? “ Был в редакциях пары газет – штат укомплектован. Алёна злится, домработница презирать начала. Говорит: „ Сергей Сергеевич, Вы бы хоть мусор вынесли, всё равно весь день ничего не делаете“. Тёща молчит весьма выразительно, словно я фамильное серебро пропил.
— Нина Григорьевна? – удивилась Сима. – Она же такая прогрессивная, Бродского защищала.
— Бродский же не был её зятем, не должен был домой зарплату приносить, — невесело пошутил Сергей.
— Серёжа, — Сима наконец-то решила задать сыну вопрос, который мучил её давно. – Ты не жалеешь? Эта пьеса... Если бы ни она... и потом, на самом деле, тебя ведь не посадили...
— Нет, не жалею, я должен был это сделать, — прервал её сын.
— Кому должен? — спросила Сима, удивившись твёрдости в голосе сына, твёрдости, которую прежде не слышала.
— Себе должен, — ответил Сергей. – Мне повезло, а сколько таких, как я, кого судят по этой “молодёжной статье“ ни за что? Ломают жизнь подросткам только потому, что у кого-то папа-мама-дядя сидят повыше. А ведь это они должны служить народу, а не народ им. И потом, даже жалеть лучше о том, что сделал, чем о том, что не сделал. Fais ce que dois, advienne, que pourra — делай, что должен, и будь, что будет.
— У тебя дочь… — Сима не знала, что сказать ещё.
— И поэтому тоже, — снова прервал её Сергей и улыбнулся. – И вообще, почему я не еврей? Уехал бы, как Ленка Гинзбург, и смотрел бы на это всё в бинокль из-за океана!
— Серёжа, — ахнула Сима. – Ты это серьёзно?
— Конечно, — обнял её Сергей. – Слышала свежий анекдот: Что такое Малый театр? Это Большой театр, вернувшийся с гастролей. Бежит народ из самой замечательной страны на свете.
— И что бы ты там делал? – не могла успокоиться Сима, – Ты же не Барышников.
— Это точно, — не стал спорить Сергей. – Не Барышников, с танцами у меня туговато. Писал бы понемногу, там достаточно русскоязычных изданий. Впрочем, это пустой разговор. Я – не еврей, и женился не на Ленке Гинзбург. Жена-еврейка не роскошь, а средство передвижения. Да, и как я тебя одну оставлю? Идем-ка, мамуля, спать, машина придёт рано утром.
Сергею удалось найти работу только к декабрю: Нина Григорьевна подключила свои связи, и его взяли руководителем драмкружка при Доме культуры железнодорожников. Прежняя руководительница ТЮЖа «Гудок» -театра юных железнодорожников – ушла в декрет, не дождавшись новогодних праздников, и многочисленные зайцы, мишки, белочки и снежинки остались беспризорными. Афиши были уже в типографии, ждали гостей из Министерства, и руководству дома культуры было не до анкетных данных Сергея. Он на скорую руку переделал незамысловатую пьеску, добавил интригу – весь лесной народ во главе со смелым пионером Петей и пионеркой Катей искали календарный листок за тридцать первое декабря, похищенный записными злодеями Бабой-Ягой, Карабасом-Барабасом и Снежной королевой – и даже сам сыграл долгожданного Деда Мороза, явившегося с мешком подарков в самом финале. Взрослые зрители благосклонно улыбались, начальство облегчённо вздыхало, а дети визжали в полном восторге. Посмотреть на Серёжин успех пришли Сима с Машенькой, которая, увидев на сцене Серёжу, радостно закричала: «Это же мой папочка, папочка», узнав его под густым гримом и в огромной бороде. Долины не пришли: Алёна была постоянно на нервах – диссертация буксовала. Заходя изредка в квартиру на набережной Мойки за Машенькой, Сима слышала, как Алёна жаловалась по телефону на нехватку материала, придирки научного руководителя и козни оппонентов. Нина Григорьевна уехала с делегацией в Польшу. Папа Алёны по привычке существовал в виде телефонных звонков и регулярных посылок.
После зимних школьных каникул Серёже добавили часы для работы в детском театр, он набрал группу старшеклассников и строил наполеоновские планы: создать настоящую театральную студию, делать мастер-классы со студентами, приглашать с лекциями именитых преподавателей из своего института, ходить на премьеры и устраивать обсуждения увиденного. Теперь по утрам, отведя Машеньку в ясли, он приезжал к Симе, закрывался в своей комнате, писал статьи в журнал «Театр», который стал снова печатать их, работал над пьесой для старшей группы ко Дню Победы и над инсценировкой по рассказам Киплинга для малышей. Дома ему работалась лучше – в тишине, без треска Алёниной печатной машинки и её бесконечных жалоб, без вызывающей активности домработницы, звуков жизнедеятельности тёщи и на маминых борщах. После обеда он убегал, а Сима, вернувшись с работы, с удовольствием мыла за сыном сложенные в раковине тарелки и чашки, читала оставленные на письменном столе листочки с набросками статей и идей, и с лёгким сердцем выводила в уже третьей тетради: «Моя любимая мамочка, у меня всё хорошо».
Новую постановку Сергея ждал успех: приглашенный Ниной Григорьевной журналист из газеты «Смена» написал на весь «подвал» восторженную статью о пьесе молодого драматурга «Двадцать четыре часа» — об одном дне из жизни подростков в блокадном Ленинграде — и его творческой студии. Пьеса была не только о страшных условиях, в которых оказались дети голодного города, но и об этических проблемах, решить которые было не под силу и взрослым, о чести, милосердии, справедливости, когда важно было не просто выжить, а сохранить человеческое достоинство. После выхода газеты Серёже позвонили из литературной части Театра имени Ленсовета и попросили прийти в сентябре на собеседование.
Серёжа прибежал советоваться:
— Ма, ты как думаешь? Я справлюсь? Я очень хочу в театр! Но и ребят бросить не могу, они такие талантливые, такие молодцы! Я на следующее лето с ними творческую смену планирую, я уже говорил с директором лагеря для детей железнодорожников. Вывезу всех на природу, будем заниматься, репетировать, спектакль поставим, мастер-курсы замутим, ты тоже можешь поехать, придумаем тебе литературные чтения, почему нет? Я же могу – днём в театре, вечером с детьми! У меня двое уже в этом году в театральный поступать будут, сто процентов поступят! Я новую пьесу пишу, пока без названия, про первую любовь, самому нравится! Во такая получается! — Сергей поднял вверх большой палец.
— Серёжа, — заволновалась Сима, — прошу тебя, осторожнее.
— Не волнуйся, мамуля, -Сергей бегал по комнате взад-вперёд от переполнявших его эмоций. – Снаряд два раза в одну воронку не падает! И ещё, мы с Алёной в июле на Чёрное море махнём, в Одессу! Представляешь, втроём, с Марией Сергеевной, она в ванне у Долиных плавать учится!
— Почему в Одессу? – Сима разнервничалась ещё больше. – Езжайте на Азовское, там с детьми лучше.
— Ну уж нет, должен же я увидеть город твоего детства! — Серёжа набегался, плюхнулся на диван и запел, от души фальшивя:
«Я Вам не скажу за всю Одессу,
Вся Одесса очень велика,
Но и Молдаванка, и Пересыпь
Обожают Костю-моряка».
— Не Бернес, — грустно констатировала Сима.
— Не Бернес, — безропотно согласился Сергей и умчался, насвистывая и прыгая через две ступеньки.
А потом Симе позвонила Нина Григорьевна и предложила встретиться:
— Нам надо кое-что обсудить, Серафима Фёдоровна, — бесцветным голосом сообщила Долина. – Без посторонних. Жду Вас завтра в восемь у Казанского собора.
* * ** * ** * ** * *
Светлый июньский вечер, — к этому капризу природы так и не смогла привыкнуть Сима за долгие годы жизни в Ленинграде, — нехотя опускался на внушительную колоннаду собора, ставшему давным-давно Музеем истории религии и атеизма, стирая, как на плохо проявленной фотографии, фигурки детей, бегающих с радостными криками за упитанными голубями, слетающимися в скверик перед собором на сытный ужин, обосновавшихся на скамейках взрослых, любующихся с умилением картинкой счастливого детства, и ретушируя кусты роз, увешанные первыми в этом году нежными бутонами, обещавшими превратиться совсем скоро в благоухающее разноцветье лета.
Сима присела на свободную скамейку, откинулась на свежевыкрашенную деревянную спинку, вдохнула прозрачный воздух просыпающегося после долгих холодов города и увидела Нину Григорьевну — та шла от перехода через Невский проспект у станции метро «Канал Грибоедова», осторожно ступая по тротуару, как по минному полю и ежесекундно оглядываясь, словно играла в их шпионов и наших разведчиков. Несмотря на теплый вечер, Долина была одета в тёмный плащ, а пол-лица закрывали солнечные очки.
«Штирлиц увидел, что пастор Шлаг совсем не умеет ходить на лыжах», — не к месту вспомнила Сима любимый сериал. Совсем не месту – не было ни лыж, ни снега, а была таинственная Нина Григорьевна и зябкое чувство тревоги, сжавшее сердце скользким ужом. Затылок заломило пугающе привычно и перед глазами заметались суетливые мухи.
— Чудесные розы, — забыв поздороваться, сказала Нина Григорьевна и прочитала -
«Господи! Ты видишь, я устала,
Воскресать, и умирать, и жить.
Всё возьми, но этой розы алой,
Дай мне свежесть снова ощутить».
— Анна Андреевна, — Сима поправила выпавшую из узла на затылке прядь.
— Ахматова, — согласно кивнула Долина и, порывшись в сумке, щёлкнула зажигалкой, но не закурила и снова спрятала блестящий квадратик. – Вы знаете, Серафима Фёдоровна, летом сорок второго здесь был огород. Готовились пережить вторую блокадную зиму. Маме на радио по карточкам выдали рассаду – капусту, морковь, укроп. И мы с сестрой-близняшкой бегали караулить наш урожай, переживали, что украдут. Ничего не боялись – ни воров, ни бомб, ни обстрелов. Сирена завоет, мы прямо между грядкам в мокрую землю плюхались. Верили, что с нами ничего не случится. Потом сестра погибла, вон там, прямо у Дома книги, на моих глазах, шальной снаряд прилетел. Лежала, голова в крови, а в руке пучок укропа. Он так пах... так по-довоенному... Тогда не боялась, а сейчас боюсь, не за себя – за Алёну и Машеньку. Вышлют их из Ленинграда, и это в лучшем случае...
— Нина Григорьевна, — не сдержалась Сима, — Вы можете мне наконец-то рассказать, что случилось!
— Могу, — охотно согласилась Долина и все-таки закурила. – Вчера прилетел Игорь Владимирович.
Сима не сразу сообразила, что Игорь Владимирович – это Долин-старший, который всегда был для Симы фигурой скорее мифической, чем реальным человеком. Она и видела его единственный раз на свадьбе сына.
— Он иногда выполняет незначительные поручения от определённых людей из нашего посольства, — продолжила Нина Григорьевна. – Таких, знаете-ли, невзрачных, сереньких, с тихим голосом, но которым нельзя отказать. Что-то привезти сюда, передать, занести в здание на Литейном. Один раз скажешь: “Нет“, и будешь всю оставшуюся жизнь писать заметки в многотиражку санэпидстанции в Жмеринке.
— Ваш муж работает в КГБ? – похолодела Сима.
— Я же Вам сказала, что он изредка выполняет небольшие поручения, — в тоне Долиной зазвучали нотки раздражения. – В этот раз он привёз последний номер «Посева», такого эмигрантского издания, по обыкновению с махровой антисоветчиной. Журнал лежит у нас дома, но завтра-послезавтра Игорь должен отнести его по назначению, и тогда это только вопрос времени, когда они возьмутся за Сергея.
— За Сергея? – повторила Сима и повысила голос. — А при чём тут Сергей?
— Тише, не кричите, — Долина испуганно оглянулась. – Там напечатана пьеса Вашего сына «Молодёжная статья» с прелестной аннотацией: «молодой талантливый драматург своей первой пьесой протестует против несправедливости постсталинского режима в России и декларирует активную гражданскую позицию». Как Вам Ваш сын в образе борца за светлое будущее, свободное от кровавого коммунистического режима?
— Это срок? – прошептала Сима побелевшими губами. – Ведь у него уже есть судимость.
— Статья 70 УК РСФСР – Антисоветская агитация и пропаганда, до семи лет или ссылка до пяти лет. – Долина потушила сигарету о край скамейки. – И, как Вы понимаете, полный запрет на профессию. У Вас сохранился телефон адвоката?
— Он не мог, он не мог этого сделать, — не ответила на вопрос Долиной Сима.
— Это не играет никакой роли, — Нина Григорьевна опять открыла пачку сигарет. – Он-автор, и рикошет по всем – по мне, Игорю, Алёне. Поэтому я бы хотела, чтобы наши дети расстались, даже развелись, это поможет вывести из под удара хотя бы Алёну с Машенькой.
— Они уезжают через две недели в Одессу, Машенька с зимы мечтает купаться в теплом море, с мамой, папой, я уже ей и круг надувной купила, в божьих коровках, — Сима не могла поверить, что всё это опять происходит с ней.
— В божьих коровках? – Долина помолчала. – Пусть божьи коровки летят на юг. Сделаем так: журнал останется у нас до следующего приезда Игоря Владимировича, рискнём, спишем на рассеянность творческой личности. Месяц-два у нас есть, если другими путями не вскроется. Поговорим с детьми после их возвращения из отпуска.
— Нина Григорьевна, — все ещё не могла прийти в себя Сима. – Неужели ничего нельзя сделать.
— Можно, молиться — Долина встала со скамейки. – И я бы хотела, чтобы после развода Ваш сын вернул нам нашу фамилию.
32
Повестку принёс участковый – всё тот же рыжеволосый милиционер, который приходил когда-то бороться с Высоцким. За прошедшие годы у него прибавилось веснушек, звёздочек на погонах и растительности на лице. И голос погрубел. Позвонил в дверь ровно в день отъезда Серёжи в отпуск.
— Мой сын здесь не живёт, прописан, но давно не живёт, я не имею понятия, где он, — Сима с трудом сдерживала клокочущую в душе ненависть. Она ненавидела себя за ложь, этого милиционера за серый картонный квадратик в его руке, Долину за бессонные ночи после разговора у Казанского собора, отрывной календарь в прихожей за цифру тринадцать на сегодняшнем листке, зарядивший с вечера нудный дождь за барабанный стук в виске, соседскую кошку за мерзкую лужу на коврике в парадной перед дверью в Симину квартиру. — Я с ним в ссоре и не общаюсь.
— Гражданка Спивак, — продолжал уговаривать Симу участковый. – Вы же умная, образованная женщина. Они его всё равно найдут, лучше пусть сам придёт, глядишь, с ним побеседуют и отпустят.
— Вы меня не слышите, — стояла на своём Сима. – Повторяю ещё раз: я-не-знаю-где-он! Точка. Оставьте меня в покое! И повестку Вашу я не возьму!
— Хорошо, — сдался милиционер, уставший от бессмысленной перепалки, и спрятал злополучную бумажку в папку. — Но Вы же понимаете, что они от Вашего сына не отстанут. В его интересах не скрываться.
— Прощайте, молодой человек, — Сима захлопнула дверь с такой силой, что висевший на стене телефон упал на пол и раскололся, обнажив проволочные внутренности.
Сима посмотрела на часы и, забыв сменить домашние тапочки на босоножки, бросилась ловить такси на Витебский вокзал. До отхода поезда на Одессу оставалось полтора часа, но Сима была уверена, что организованная Алёна будет на месте как минимум за час.
Вагоны на посадку ещё не подали, и особо дисциплинированные пассажиры, приехавшие сильно заранее, томились в переполненном здании вокзала. Сима побежала по рядам деревянных кресел, стараясь не споткнуться о баррикады из чемоданов, рюкзаков, дорожных сумок и разновеликих пакетов.
— Бабушка Сима приехала, — закричала Машенька и радостно запрыгала на месте внутри надувного круга, который она крепко держала маленькими ручками. – Мне папа уже круг надул! А ещё у меня новая панамка и сандалики розовые. Мы едем купаться.
— Серафима Фёдоровна, — оторвавшись от журнала «Огонёк», Алёна подняла удивлённые глаза на взмыленную Симу в домашних шлёпанцах. – У Вас что-то случилось? Почему Вы здесь?
— Все в порядке, всё в совершенном порядке, — Сима перевела дух, радуясь, что быстро нашла своих. – Решила Вас проводить, я же целый месяц Марию Сергеевну не увижу.
— А папа пошёл в буфет за лимонадом, сладеньким, с Буратино, — не умолкала Машенька, — мне очень пить хочется.
— Может быть, тебе и мороженого хочется? – улыбнулась Сима внучке.
— Хочется-хочется, крем-брюле! — захлопала в ладоши малышка, и божьи коровки упали на пол.
— Сейчас принесу, — обрадовала внучку Сима и побежала в буфет.
Они сели за единственный свободный столик в буфете. Сергей поставил на стол бутылки с весёлым длинноносым человечком и достал пачку сигарет «Интер». Сима удивилась, она и не знала, что сын курит. Наверное, начал он не так давно: Сергей затянулся неумело и сразу выдохнул серый дым.
Он выслушал Симу молча, будто и не удивившись, что очередные неприятности случились именно тогда, когда казалось, что все сложности позади и жизнь налаживается. Он не спорил, не задавал вопросы, не возмущался, а лишь сказал:
— Тёща права, пьеса моя, и ответственность тоже моя. Я никуда ничего не посылал, никому текст пьесы не передавал, но, знаешь, мамуля, я совсем не сержусь на того, кто это сделал.
— Но почему, Серёжа, — возмутилась Сима, — этот человек, он подвёл тебя под статью. Надо доказать, что это не ты.
— Во-первых, — спокойно объяснил Сергей, — мне никто не поверит. Им очень удобно – виновный на виду, будет примерно наказан. Я, конечно, не Солженицын и «Молодёжная статья» не «Архипелаг Гулаг», но на безрыбье, как говорится, и Серёга — фигура. А во- вторых, я понимаю этого неизвестного. Я же рискнул рассказать здесь, как это бывает, а он решил рассказать там, чтобы в мире знали, в какой интересной стране мы живём.
— Что же теперь с нами будет? – покачала головой Сима.
— Поживём – увидим, — закашлялся Сергей.– У меня к вам с Ниной Григорьевной просьба: не говорите пока ничего Алёне, я ей сам всё потом объясню. Пусть девчонки отдохнут спокойно.
Заглушая людской гул, громкоговоритель сообщил о начале посадки на поезд «Ленинград-Одесса». Сергей взял лимонад и поднялся:
— Надо поспешить, а то останутся наши божьи коровки без моря. Через месяц вернёмся, и я сам пойду к ним. Звонить, на всякий случай, не буду, чтобы тебя не мучили. Объясни Долиным. Ты только не плачь, я справлюсь.
* * ** * ** * ** * *
Возвращаться домой после работы Симе совершенно не хотелось: пустая квартира, прохладная даже непривычно жарким для Ленинграда июлем, обречённо молчавший телефон, вновь ставшим единым целым благодаря синей изоленте, но совершенно потерявший голос и реагировавший на редкие звонки слабым писком вылупившегося цыплёнка, и мысли, невыносимые в своей безысходности.
«Надо научиться думать ни о чём», — убеждала себя Сима, запирая на ключ тяжёлую дверь библиотеки. Она давно приучила себя приходить на работу первой, а уходить последней.
Как акын, что вижу, то пою: вот проехал трамвай, лениво постукивая на рельсах. Серёжа, когда был маленьким, боялся ездить на трамвае, ему казалось, что состав непременно сойдёт с колеи и завалится набок посреди улицы. Жаль, что сегодня суббота, надо думать, куда себя деть завтра. Сын не любил воскресенье, называл его «тёщин день» – в этот день Нина Григорьевна устраивала званые обеды, на которых надо было обязательно присутствовать в парадном виде и слушать глубокомысленные дискуссии приглашённых гостей.
Вот из открытой парадной выбежал взъерошенный кот, а за ним не менее взъерошенная хозяйка, пытаясь схватить беглеца за пушистый хвост, поднятый, как транспарант на майской демонстрации. Сима не разрешала завести кота, как ни упрашивал её Сергей. Однажды он притащил домой заморенного котёнка, найденного у мусорного бака, но Сима, стараясь не слушать жалобное нытьё сына, покрасневшие глаза которого слезились от сильнейшей аллергии на шерсть животных, потребовала пристроить несчастного подкидыша в другое место, и Серёжа отнёс его дворнику Егору, а потом долго ходил проведывать, подворовывая из холодильника докторскую колбасу. И горько рыдал, когда кот, превратившейся из полумёртвого заморыша в холёного барина, пропал.
У булочной, хохоча и толкаясь, веселились мальчишки лет тринадцати, выхватывая друг у друга свежие бублики, покрытые черными точками подсушенного мака. Серёжа очень любил такие бублики: «Мамочка, купи бубики», — просил он, пытаясь каждый раз затащить её в открытую дверь магазина, из которого до головокружения пахло свежей сдобой.
Что-то плохо получалось у неё быть акыном. Можно попробовать думать о себе, как советовала её начальница. Но этого Сима никогда не умела. И что в ней такого интересного? Разве что болячки. Под утро стала чаще просыпаться от давящей боли в груди, а вечерами было никак не уснуть – сердце гулко ухало почти в горло, в затылке нестерпимо пекло, словно лежит она на горячих камнях. Днём на работе иной раз так закружится голова, будто несётся Сима в парке на карусели вместе с весёлыми слониками и лошадками, и перед глазами всё мелькает. Старый участковый терапевт из районной поликлиники уже год как на пенсии, а молоденькая врачиха в кокетливом коротком халатике, накрахмаленном до небесной голубизны, больше пяти минут и не разговаривает: стетоскопом ткнёт по-быстрому, черкнёт пару строчек в карточке да рецепт в руку сунет. Дольше в коридоре в ожидании приёма промаешься.
Она впервые пожалела, что у неё нет подруг. Здорово было бы сейчас сходить вместе в Эрмитаж или побродить по Русскому музею, Сима там сто лет не была, а туда из Москвы привезли выставку «Автопортрет в русском и советском искусстве». В газете хвалили. Или посидеть в «лягушатнике» — кафе на Невском, где стены были выкрашены в нежно-салатовый цвет, за что это место и заслужило у ленинградцев своё домашнее прозвище. Там подают кофе-гляссе с соломенными трубочками и всегда полно студентов-прогульщиков из пединститута неподалёку. Сима любила слушать их перепалки: «Кто выпил мой кофе? Я не буду за него платить! Я не пачкала твои конспекты, не ври, наверное, твоя собака их облизала! Дашь мне твою кофточку «на понос», серенькую такую, с белым воротничком? Да не растяну я её, я тебя худее, у меня только грудь большая! Не у всех же прыщики». Или просто пойти в кино – театры закрылись на летние отпуска, а кинотеатры манили афишами, пахнущими свежей типографской краской: в «Авроре» шла «Сладкая женщина» с Натальей Гундаревой, в «Буревестнике» — «Ключ без права передачи», а лучше — в ближайшую к дому «Балтику» — на «Подранки». Но подруг не было, ведь для дружбы нужны искренность и честность, а какая там дружба с Симиными тайнами. Да и после деревянной Сатаней и болтливой Манечки боялась Сима вновь столкнуться с чёрствостью и предательством. Где-то на Дальнем Востоке застряли с пятидесятых годов Миркины, письма от них сначала шли месяцами, а потом и вовсе перестали приходить. Сима даже обрадовалась в глубине души — не надо будет бояться, что Серёжа случайно прочтёт и вновь начнёт пытать её о родных. А год назад умер Равиковский: ей позвонили соседи, сказали, что он оставил записку, кого предупредить в случае его смерти. Нашли смятую бумажку уже после похорон, когда в его комнату заселились новые жильцы.
Про женское одиночество смотреть не хотелось, про старшеклассников тоже, пришлось идти на «Подранки», там и наревелась она от души, глядя на разбитую послевоенную Одессу и на беспризорных детей с расстрелянным детством.
Читать тоже не получалось – перед сном Сима листала скучающую на тумбочке «Иностранную литературу» за июнь, несколько раз начинала роман Дорис Лессинг «Лето перед закатом», но сосредоточиться не могла: метания и сомнения Кейт Браун путались с её собственными, а мрачные предчувствия душили сильнее, чем грудная жаба.
Пытаясь уснуть, Сима придумала игру: она вспоминала любимые книги и представляла, кто из актёров мог сыграть в фильме по этой книге. Вот, например, «Сага о Форсайтах». Английский вариант, конечно, хорош, а кто бы сыграл в у нас? Высокомерный Сомс – Глеб Стриженов, Джолион Форсайт – его брат Олег, красавец Босини – Абдулов, несравненная Ирэн – только Ирина Алфёрова. Наверное, в другой жизни она могла бы стать режиссером. Но другой жизни не предполагалось, и надо было жить в этой.
Симе стали нравиться очереди: прежде она нервничала от одной только мысли, что придётся потерять кучу времени ни на что, стоя в душной человеческой цепочке, похожей на шипящую змею, скользящую по улицами и этажам, карауля свою добычу — югославские сапоги-меховые шапки-цыплят по рубль семьдесят пять-китайские термосы-чешский хрусталь, и вздрагивающей от резких криков продавцов: « За шапками не занимать, осталось пятьдесят штук! Тридцать седьмой всё, сапоги — только сороковой и сорок первый! Розовые термосы закончились, есть голубые и зелёные! »
А теперь она смиренно переминалась с ноги на ноги, гадая вместе с соседками по долготерпению, достанутся ли ей детские ботиночки, ГДР, с застёжками-бабочками.
Когда становилось совсем невмоготу, Сима шла бродить по городу. Он нравился ей любой – по-весеннему промокший до последнего кирпичика или шуршащий осенними листьями, тающий в серой дымке июньского вечера или укрытый январским снегом, пахнущий морем, обжигающий ветром, солнечный и промозглый, жаркий и стылый, полуденный и полуночный. Нравился нанизывающей облака на острие шпиля Петропавловкой, парящим ангелом Александринского столпа, скованной гранитом Невой, ажурными кружевами решёток и фонарей, устремленным в вечность Медным всадником, убегающим Невским, впечатанным в небо Адмиралтейством, нравился утренним многоголосьем и вечерним шёпотом.
Сима пряталась в тишине Летнего сада и тихонько повторяла вместе с Ахматовой:
Как люблю, как любила глядеть я
На закованные берега,
На балконы, куда столетья
Не ступала ничья нога.
И воистину ты — столица
Для безумных и светлых нас;
Но когда над Невою длится
Тот особенный, чистый час
И проносится ветер майский
Мимо всех надводных колонн,
Ты — как грешник, видящий райский
Перед смертью сладчайший сон…
А однажды Сима села на электричку и поехала в Сестрорецк, в Дубки. C залива дул ветер, совсем не солёный, но тёплый и влажный. Низко летящие чайки возмущённо хлопали крыльями в безуспешных попытках выхватить из воды зазевавшуюся рыбу, июльский день клонился к закату, немногочисленные отдыхающие собирали подстилки и сумки, звеня пустыми бутылками, подгоняя бегающих с радостными визгами по прогревшейся за день воде детей, не успевших вдоволь накупаться и наиграться. Где-то сейчас плещется в Чёрном море Машенька…
Сима опустилась на песок и впервые решилась спросить себя, так ли она была права, лишив Игоря сына, а Сергея отца. У них могла бы быть нормальная семья — Игорь развёлся бы, женился на ней, они бы уехали к новому месту службы, неважно, куда. Сергей скорей всего стал бы моряком, как отец, и не было бы никакой Наташи, суда, Долиных, этой пьесы, повесток и вечного страха. Были бы другие заботы, волнения – оба в море, муж и сын, тревоги, учения, дальние походы, — но не было бы страха, липкого, душного, мешающего дышать, думать, жить… Наверное, так было бы лучше, но как же Машенька? Представить жизнь без внучки было невозможно… Что она сделала неправильно, что упустила, где ошиблась…
Или это и есть судьба, неумолимая и непреклонная, и не на кого пенять, а надо собраться и идти дальше, пока хватит сил, и сердце бьётся, и ноги носят, пока она нужна сыну… Как пел Высоцкий магнитофонным голосом в комнате у Сергея, когда он в прошлом году приходил передохнуть после бессмысленных походов в поисках работы:
Куда ни втисну душу я, куда себя ни дену,
За мною пёс — Судьба моя, беспомощна, больна.
Я гнал её каменьями, но жмётся пёс к колену —
Глядит, глаза навыкате, и с языка — слюна.
И что есть судьба? Сценарий, написанный не тобой, поставленный невидимым режиссером, а ты лишь играешь свою роль, не в силах изменить ни одной сцены? И спорить с ней всё равно, что плевать против ветра? Можно, конечно, попытаться, но, похоже, твоё от тебя не уйдет, а взыщется ещё и с процентами, словно высоко-высоко сидит пресловутый Фатум, дёргает за верёвочки и ехидно смеётся, глядя, как ты барахтаешься: «Не дёргайся, это твоё, а вот это -нет! » И надо просто жить в ожидании, что судьба сжалится над тобой и превратит тыкву в карету, мышей – в лошадей, а крысу в кучера?
Или это обычное малодушие – выдавать свои ошибки за превратности судьбы, которая на самом деле есть сочетание характера и обстоятельств вкупе с случайностями?
Эти случайности... Сколько раз её жизнь могла сложиться по-другому: она могла не встретить Сергея, если бы чуть позже вышла из Академии художеств, не уехать из Либавы, опоздав на единственный поезд, которому удалось вырваться из горящего города, не получить вызов в Ленинград, не дождавшись звонка от Бэллы Петровны на переговорном, не познакомиться с Игорем, задержавшись на работе или в очереди в магазине, куда она поленилась зайти. И самое страшное – остаться в Одессе и сгинуть в чёрной бездонной яме у Люстдорфской дороги.
Сима сидела на остывающем песке не в силах заставить себя подняться, глядя, как исчезает в сумерках еще один неспокойный день, рискуя опоздать на последний автобус, в надежде, что повезёт с частником и она сможет добраться до города.
* * ** * ** * ** * **
Алёна ждала её на лестничных ступеньках у дверей Симиной квартиры, придерживая ногой туго набитый мешок. Сима узнала рюкзак, с которым Сергей ездил на картошку. Из плохо завязанной горловины, словно мыши из мышеловки, на свободу рвались и ползли вниз по ступенькам рубашки сына, его зимняя куртка, давно не мытые кроссовки с завязанными шнурками.
— Алёна, почему ты здесь? Что-то случилось с Сергеем? Где Машенька? Вы уже вернулись? – У Симы закружилась голова, и она схватилась за перила, чтобы не упасть.
Алёна встала, и лишившийся опоры рюкзак тяжело покатился вниз, лениво считая ступеньки до следующего пролёта. Алёна равнодушно проводила его взглядом и подняла на Симу красные, опухшие глаза.
— Мы с Машей вернулись, — спокойно ответила Алёна. – А Серёжа... а Ваш сын — нет. Я не знаю, где он, не хочу об этом знать и не хочу его больше никогда видеть. Здесь его вещи, о разводе его известят.
— Ты можешь мне объяснить, что произошло? Что он сделал? – Сима почувствовала, как у неё предательски подкосились ноги, и она испугалась, что сейчас упадёт прямо здесь, на лестнице, и уже никогда не встанет.
— Я могу Вам рассказать, — Алёна скривила губы в улыбке, больше похожей на гримасу.- Но не уверена, что Вам понравится.
Она начала говорить, почти неслышно, шёпотом, сдерживая горечь, постепенно повышая голос, срываясь на крик, забыв, что она – хорошо воспитанная девочка из приличной семьи, превращаясь на глазах в простую деревенскую бабу, которую унизили, обидели, предали.
Сразу по приезду, на вокзале, их подхватила разбитная одесситка Кристина, пообещав две уютные комнатки в отдельной пристройке на Двенадцатой станции Большого фонтана, в пяти минутах от пляжа, с выходом в общий двор с летней кухней и большим столом в тени развесистой шелковицы. Всего по три рубля в день.
Они долго ехали на трамвае с опущенными окнами, подставив лица свежему ветру, вдыхая пьянящий воздух самого синего Чёрного моря.
Кристина не обманула, и Серёжа с радостью вручил ей девяносто рублей за месяц вперёд. Это их и спасло, потому что почти все остальные деньги он пропил.
Это случилось на второй день: еще с утра он был таким, как всегда, легким, весёлым, беспечно-смешливым – успел искупаться до завтрака с дочкой в безмятежном утреннем море, с удовольствием выпил чаю с остатками дорожных припасов, выпросил у Кристины большую корзину и, посадив Машу на шею, отправился с Алёной на Привоз.
На базаре яростно торговался с языкатыми продавщицами, мгновенно скопировав их манеру общаться, и, если бы не классическая ленинградская бледность, его можно было запросто принять за одессита: «Мадам, скажите честно, за эти деньги Ваши помидоры сами дойдут до дома? Дама, чем вы кормите своих курей? Почему интересуюсь? Я тоже хочу так похудеть! Мадемуазель, Ваша корова случайно не попадала под дождь без зонтика? Шо-то в её молоке многовато воды. И вообще, я волнуюсь за её здоровье, Вы уже знаете, как лечат у парнокопытных ОРЗ? », пробовал без стеснения всё, что можно было попробовать, отмахиваясь от Алёны, в страхе дёргающую его за рукав: «Это же немытое», и довёл до тихой истерики гадалку в цыганском платке с экзотическим именем Аза Абрамовна, промышлявшую свои нехитром ремеслом за мзду малую в пользу местных блюстителей порядка, обрушивая поток слабо связанных между собой слов на доверчивых курортниц, прибывших всеми видами транспорта из северных регионов необъятной Родины и страждущих устроить свою личную жизнь без отрыва от очередного отпуска. Сергей уселся напротив Азы Абрамовны на перевёрнутом ящике, пахнувшем чем-то сладко-фруктовым и служившим стулом для клиентов, и потребовал у гадалки поделиться видами на урожай озимых, а конкретно, морозоустойчивого гибрида ржи и пшеницы под названием тритикале, на западе Белоруссии. Покритиковав гадалку за сельскохозяйственную близорукость, Сергей заявил, что за свой законный рубль желает знать, угрожает ли человечеству вулкан Ньирагонго в Заире и когда атомоход «Арктика» достигнет Северного полюса.
Он тщательно перебирал надутые помидоры, выстроенные египетской пирамидой на деревянных прилавках, щупал упругие бока синеньких, более известные жителям Ленинграда как баклажаны, зачем-то нюхал огурцы в частых пупырышках, жонглировал молодой картошкой, повесил на ушки Машеньке серёжки из черешен-близняшек и церемонно вручил Алёне букет из душистого укропа и невиданной кудрявой петрушки. Потом все ели варёную кукурузу, щедро сдобренную крупной солью размером с охотничью картечь, и пили холодный квас из щербатых кружек.
Напоследок, окинув довольным взглядом набитую крымскими дарами корзину, Сергей поправил воинственно торчащие стебли лука-порея, зачерпнул полную горсть черешни цвета горького шоколада, сделал дочке «козу», по-барски выдал жене синенькую пятирублёвку на такси, сказал, чтобы не ждали до ужина, и походкой очень свободного человека направился в сторону невзрачного ларька с надписью «Горсправка».
Ночью Алёну разбудила Машенька, попросившаяся в туалет. Выйдя во двор, чтобы вынести горшок, Алёна обнаружила мужа, безмятежно спящего в одном пляжном шлёпанце под шелковицей на обеденном столе. Бывшая ещё утром белоснежной футболка, благодаря спелым ягодам, напоминала незаконченную картину работающего в стиле ташизма художника, когда цветовая гамма уже определилась, но замысел картины ещё не ясен.
Непривычный храп, вырывавшийся из груди Сергея, густо удобрял воздух алкогольными парами явно не благородного происхождения. Алёне стало смешно –она никогда не видела мужа пьяным. Смущенно посмеивался весь день и Сергей, с трудом отходя от необычного для себя состояния. Сказал, что нашёл каких-то давних знакомых Симы по жизни в Одессе и не мог отказаться. Но через день он опять пришёл пьяным, а потом снова и снова. Алёне было уже не до смеха, она пыталась поговорить с мужем, но он отмахивался, а по вечерам снова исчезал и возвращался, едва волоча ноги. Она закатила скандал, Сергей рассердился и ушёл, хлопнув дверью. Целыми днями на пляже, глядя на абсолютно счастливую дочку, убегающую с радостным визгом от шипящих волн, кусающих её за розовые пятачки, Алёна пыталась понять, что происходит с мужем и что это за знакомые такие у Серафимы Фёдоровны, что спаивают её мужа. И прикидывала, удастся ли прожить до конца месяца на оставшиеся пятнадцать рублей.
Терпение Алёны лопнуло, когда, выйдя ранним утром из своей комнаты, она обнаружила мужа на привычном месте на столе, а привалившись к его спине, сладко посапывала Кристина. Пышная розовая грудь её, вырвавшись на свободу из тесного халатика, лежала рядом, а правая рука по-хозяйски обнимала Сергея.
Пошарив в карманах брюк мужа, она обнаружила две скомканных купюры по десять рублей и квитанцию из Горсправки. Билетов на поезд в кассе на вокзале не было на ближайшие две недели. Пожилая проводница экспресса «Одесса-Ленинград» пожалела молодую женщину с перевёрнутым лицом и маленьким ребёнком и за двадцать рублей пустила их в служебное купе на верхнюю полку, объяснив начальнику поезда, что везёт племянницу. В дороге проводница кормила их варёной картошкой с помидорами и малосольными огурцами, купленными на станциях у юрких бабушек, поила крепко заваренным чаем и утешала рассказами из собственного опыта с неизменным сюжетом: «Все они козлы». Машенька не выпускала из рук круг с божьими коровками и плакала: она хотела на море и к папе.
— Это Вы во всём виноваты, Серафима Фёдоровна, — неожиданно спокойно и от этого ещё более обидно бросила в лицо Симе невестка, решившая внезапно, что поняла, кто есть настоящий виновник её бед.
— Но почему я? – вспыхнула Сима.
— Вы его плохо воспитали, — вынесла приговор Алёна и побежала по ступенькам вниз по лестнице, зло наступая на разбросанные вещи Сергея.
«Серёжа, её Серёжа, пьяный, грубый, с малознакомой женщиной…» — она пыталась осознать всё услышанное, но в голове не укладывалось. — «Не подменили же его в самом деле, »- думала Сима, наливая воду в тазик и щедро посыпая стиральным порошком собранные в парадной вещи сына. « Он сказал Алёне что-то про моих знакомых. Но я никогда не называла никаких имён. Кого мог встретить Сергей? Даже если бы и были знакомые, то алкоголиков среди них не было точно. Или? » Сима похолодела. Неужели он узнал то, что она столько лет скрывала от него, и это совершенно выбило его из колеи? Но как? От кого? Откуда?
Сима вытряхнула на пол крошки из пустого рюкзака. На пол упала мятая бумажка – квитанция из Горсправки.
Сима подняла серый листочек, на котором аккуратным почерком профессионального писаря было написано: Миркин Йосиф Лазаревич, 1901 года рождения, прописан: Одесса, улица Белинского, 4 квартира 8. Миркина Любовь Николаевна, 1903 года рождения, прописана там же. И телефон.
Сима ворочалась в постели, не сомкнув глаз: нитроглицерин не помогал, в груди давило и жгло, и сердце гулко стучало где-то в горле, мешая дышать, не давая уснуть. Свет, пробивающийся сквозь неплотно задёрнутые шторы, выдавал наступившее утро, на улице раздавался ритмичный шорох метлы, гуляющей по асфальту: шух-шух, шух-шух, шух-шух. Потом проползла поливальная машина, умывая асфальт. Булькающие струи разлетались в стороны, разгоняя зазевавшихся воробьёв, наполняя водой каждую ямку на тротуаре.
„ Позвони, пожалуйста, позвони“, — мысленно просила сына Сима, прислушиваясь в надежде к упорно молчавшему телефону.- „Мне надо обязательно с тобой поговорить, и всё объяснить, и ты поймешь, я хотела, как лучше, как лучше для тебя... И да, я виновата, Алёна права, это я во всём виновата...“
Сергей позвонил ближе к ночи. Длинный междугородний звонок звучал нетерпеливо и нервно, с трудом выбираясь из наскоро склеенного телефонного плена. Сима скорее догадалась, чем услышала его придушенный писк – она заставила себя съесть бутерброд и едва не пропустила звонок сына из-за фыркающего на плите чайника.
— Мама, — голос Сергея с трудом пробивался через треск и свист на линии. – Я буду завтра, мы тут со знакомыми ребятами на машине едем. Им в Мурманск, и они меня забросят по дороге.
— Серёжа, Серёжа, — почти закричала Сима. – Ко мне приходила Алёна, Что у вас случилось?
— Потом, всё потом, мам, — перебил её Сергей. – Поговорим, когда приеду, мы уже под Псковом. Ты нам сделай что-нибудь поесть, мы голодные, как волки.
В трубке что-то зашипело, скрипнуло, и наступила тишина.
— Серёжа, я тебе всё объясню — прошептала в пустоту Сима и вспомнила, что забыла забрать из прачечной постельное бельё. Надо перестелить кровать в комнате сына к его приезду.
С утра пораньше Сима, стараясь не накручивать себя ещё больше, сходила на рынок, купила килограмм тонкошкурых перцев, из размороженного куска припасенной говядины накрутила фарш, сразившись с тяжелой непослушной мясорубкой, норовившей соскочить с края стола, где она страдала на своём привычном месте, прикрученная Сергеем, как казалось, навечно, смешала мясо с луком и полусваренным рисом, плотно набила бледно-зеленые тушки, уложила их стройными рядами в широкую плоскую кастрюлю, залила соусом из сметаны и нарезанных аккуратными кружками помидор, густо посыпала укропом и петрушкой, раздавила две дольки чеснока, добавила в пустое пространство картошку, посолила, поперчила, кинула лавровый лист, поставила на плиту и, выставив самый маленький огонь на большой конфорке, побежала в прачечную, прикинув, что сможет обернуться минут за сорок и фаршированные перцы как раз успеют протушиться.
Ей повезло, очереди в прачечной не было, и можно было ещё вполне успеть спечь шарлотку- яблочный пирог по классическому рецепту: пять яиц, стакан муки, стакан сахара и три зеленых яблока. Сима посчитала в уме: «Вчера вечером были у Пскова, это километров триста, часов пять пути, ночью они, наверное, спали, значит к обеду должны быть. Успею! »
Пакет с чистым бельем, обернутый в серую бумагу, был неудобным и тяжелым, а тонкая въедливая веревка больно впивалась в ладонь. Сима толкнула массивную дверь парадной и столкнулась с участковым.
— Послушайте, — взорвалась Сима, переложив пакет в другую руку. – Ну, что Вы ходите без толку? Я же Вам сказала, что мой сын здесь давно не живёт. И я не знаю, где он.
— Здравствуйте, Серафима Федоровна, — милиционер придержал дверь. – Я знаю, где Ваш сын. Он в больнице. Их машина столкнулась с грузовиком на самом въезде в город. Сообщили по месту прописки.
Сима разжала пальцы, и белоснежные простыни, пододеяльники и наволочки, разрывая бумагу, выскользнули из-под верёвки и плюхнулись на пыльный асфальт и разлетелись ранеными птицами. Участковый нагнулся и собрал рассыпавшееся бельё.
— Дайте мне ключи, — милиционер протянул руку. – Я отнесу вещи в квартиру и отвезу Вас в Джанелидзе.
— Куда? — автоматически переспросила Сима.
— Институт скорой помощи, — объяснил участковый. – Это хорошая больница.
— Там перцы, фаршированные, — Сима удивилась себе, что в такую минуту думает о стоящей на плите еде.- Со сметаной. Как бы пожара не было.
— Я выключу, не переживайте, — пообещал милиционер.
— Он будет жить? – решилась спросить Сима.
— Не знаю, — покачал головой участковый. – Я не врач. И не Бог.
Больница была на самом деле хорошей – длинные светлые коридоры, намытые до зеркального блеска полы, бесшумно скользящие в вязком больничном воздухе, как в невесомости, санитарки, предупредительные медсестры с профессионально-скорбными лицами: «Надо же, такой молодой, его в операционной уже шестой час собирают… Ужасная авария, шофёр заснул и на полном входу въехал под груженый цементом самосвал. Водитель и пассажир спереди сразу насмерть, автогеном вырезали. Вашему повезло, он на заднем сидении спал». Хорошие медсестры, добрые… повезло, говорят. И врачи, наверное, хорошие. Хорошие, но не Боги…
Смертельно уставший хирург опустился на кресло рядом с Симой и, прикрыв глаза, перечислил, как послушный ученик на уроке: « Множественные переломы костей таза, нижняя параплегия — потеря функций туловища, ног, тазовых функций, возникшая в результате повреждения грудных, поясничных и крестцовых сегментов спинного мозга, разрыв печени, разрыв селезёнки, перфорация мочевого пузыря. Черепно-мозговых травм нет, сердце пока справляется. Будем надеяться».
И потянулись дни, превратившиеся для Симы в одну сплошную черную ночь – гробовая тишина реанимации, где слышны лишь тяжелое дыхание измученных болью и страданием людей да писк подключённых аппаратов, бесконечные капельницы с ползущей по трубкам жидкостью, озабоченные врачи, и снова операции, редкие минуты надежды и многие часы отчаяния.
«Только бы выдержал, только бы выдержал», — молила и молилась Сима, глядя на лицо сына – мраморно-белое, осунувшееся, с голубой пульсирующей жилкой на виске, сухими, запекшимися губами и черными кругами под глазами. Ей разрешили оставаться с Сергеем на ночь, и Сима, откинувшись на спинку неудобного потёртого кресла, вытянув отёкшие ноги, пыталась немного поспать, чтобы хоть ненадолго избавиться от пожирающего её изнутри, клетку за клеткой, сантиметр за сантиметром страха за жизнь сына. Но едва она закрывала глаза, как многотонное чудовище, злобно фыркая и рыча, обрушивало свою смертельную тяжесть на перепуганный «Москвич», где спал её сын, превращая беспомощную коробчонку в груду искорёженного металла. Сима испуганно просыпалась и трогала сына за руку – теплая, живая… Господи, какими же мелкими и пустыми казались её прежние сомнения, ненужные тайны, переживания по сравнению с тем, что сейчас её сын, закованный в гипсовый плен, устремив в никуда невидящий взгляд, лежит неподвижно у самого края... Только бы выдержал, только бы выдержал…
В конце сентября Сергея перевели в общую палату, к ноябрьским выписали домой.
— На войне и не такие ранения бывали, — попытался неуклюже утешить Симу Егор, помогая санитарам поднимать по лестнице носилки.
— Прорвёмся, дядя Егор, — Сергей невесело усмехнулся. – Хоть не стреляют.
33
Временами Симе казалось, что она переживает случившуюся трагедию тяжелее, чем сын. Серёжа ни на что не жаловался, не капризничал, мужественно переносил визиты медсестры из поликлиники, делавшей ему бесконечные уколы и приносившую с собой капельницы, лишь краснел, смущался и смотрел виновато, когда Сима мыла его, меняла бельё или тяжелые пузыри, связанные с измученным телом сына резиновыми катетерами и наполненные темной жидкостью.
Сергей мог только лежать, слегка приподняв спину благодаря подложенным под поясницу подушкам. Первое время он почти все время спал, убаюканный своей новой постоянной спутницей — ноющей болью, которую не могли убить никакие лекарства, даже морфий, который приносила медсестра и после укола забирала с собой пустую ампулу вплоть до крошечных осколков. « Это медикаменты строгой отчетности», — объясняла она, тщательно проверяя, не остался ли где-нибудь кусочек стекла, и оправдывалась, когда Сима просила её оставить хоть одну ампулу на ночь.– « Не положено, всё по счёту под роспись, за это и посадить могут.» По ночам боль мучила сына особенно жестоко. Он громко стонал, скрипя зубами, обливаясь холодным потом. Сима садилась к Сергею на кровать, вытирала ему лоб влажным полотенцем и, как в далёком детстве, гладя его по руке, напевала:
Баю — баю — баюшки,
Да прискакали заюшки
Люли — люли — люлюшки,
Да прилетели гулюшки.
Стали гули гулевать
Да стал мой милый засыпать.
Иногда звонила Долина, спрашивала, чем помочь, забегали Серёжины институтские друзья, приносили яблоки и конфеты, приходили дети из театральной студии, просили передать Сергею Сергеевичу, что очень ждут его и его новые пьесы, но Серёжа никого не хотел видеть.
Приходила и Алёна. Нечасто, ненадолго. Она была единственной, кому Сергей разрешал входить к нему в комнату. О чём говорили сын с невесткой за плотно закрытыми дверями, Сима не слышала, но после визитов жены Сергей, как когда-то после тюрьмы, включал магнитофон и слушал Высоцкого. Вначале Алёна приводила с собой дочку, а потом перестала, и Сима поняла, почему — она услышала, как в парадной, не успев закрыть за собой дверь, внучка громко сказала: «Фу, я не хочу сюда больше приходить. Тут очень плохо пахнет, и папа со мной не играет, всё время лежит, как маленький. А у него ножки насовсем сломались? ».
В квартире и на самом деле вновь поселился запах, и начал жить своей жизнью. Он стелился по полу, забивался в щели на полу, полз по занавескам, проникал в трещины на стенах, прятался за каждым углом и нападал на вошедших как профессиональный убийца. Сима маниакально драила полы, сжигая химией руки, мыла стены, невзирая на холода, открыв настежь окна, выстужала комнаты, кутая в тёплые одеяла Сергея, как грудного ребёнка, бесконечно стирала шторы, меняла постельное бельё, но победить зловоние не могла – в квартире стоял тяжёлый дух неживого тела. Запах стал для Симы личным врагом, и лишь однажды она была ему даже рада.
Они пришли вечером, явно рассчитывая застать дома хозяев: двое неприметных мужчин – один повыше и помоложе, с плохо скрытой военной выправкой, другой, постарше, невысокий, плотный, с застывшим лицом. Предъявили удостоверения и сказали, что хотели бы пригласить для беседы в Комитет государственной безопасности гражданина Спивака (Долина) Сергея Сергеевича, пятьдесят третьего года рождения.
— Пригласить? – опешила Сима. – Ну что ж, приглашайте.
И она распахнула дверь в комнату сына.
Медсестра ушла минут пятнадцать назад, и морфий ещё не начал действовать. Сергей лежал в полудрёме, медленно погружаясь в спасительное забытье. Тонкие пальцы судорожно царапали скомканную простынь, а сползшее на пол одеяло предательски обнажило высохшие до кости, беспомощные ноги, неестественно вывернутые в пятую балетную позицию. Он стонал, и стоны его вырывались из пульсирующего горла, хрипя и булькая, как вода из крана с сильным напором. Пластиковый мешок, наполненный бурой жидкостью, привязанный к телу резиновой трубкой, лежал на полу, грозя разлиться в любую минуту и добавить в невыносимый дух, рванувшийся в коридор из открытой двери, свои тяжёлые запахи.
Незваные гости отшатнулись, и тот, что помладше, вытащил из кармана пиджака носовой платок и закрыл нос.
— Множественные переломы костей таза, нижняя параплегия — потеря функций туловища, ног, тазовых функций, возникшая в результате повреждения грудных, поясничных и крестцовых сегментов спинного мозга, разрыв печени, разрыв селезёнки, перфорация мочевого пузыря, — бесцветным голосом повторила Сима диагноз, озвученный хирургом после операции. И спросила, не скрывая злого сарказма, — будете приглашать?
— Вы не надейтесь, гражданочка, что выкрутились, — злобно буркнул молодой из-под мятого платка. – Воспитала сыночка-предателя, а ещё вдова героя. Мы всё одно до него доберёмся.
— Даже не сомневаюсь, — горько усмехнулась Сима.
— Отставить, лейтенант, — неожиданно скомандовал старший. – Хотите его на носилках на допросы привозить?
Он резко закрыл дверь в комнату Сергея и спросил Симу:
— Инвалидность оформлена?
— Первая группа, — сдерживая слёзы, ответила Сима.
— Досочинялся, писатель хренов, — снова вмешался молодой. – Будет знать, как лить грязь на Советскую Родину.
— Лейтенант, — снова одёрнул подчиненного старший. – Составьте протокол – в связи с физическим состоянием допрос гражданина Спивака не представляется возможным. Запросите подтверждение инвалидности.
И, пропустив вперёд на лестничную клетку лейтенанта, бросил Симе вполголоса:
— У меня отец таким с фронта вернулся. И двух лет не протянул.
* * ** * ** * ** * ** * ** * ** * **
Использовав все отпускные дни – очередные, без содержания, за переработку и даже больничный от проникшейся Симиным несчастьем участковой, она вышла на работу. Но в библиотеке у неё в прямом смысле всё валилось из рук — падали на пол с глухим стуком толстые тома, осенними листьями осыпалась со стен наглядная агитация, веером разлетались читательские формуляры. Симу путала бланки в картотеке, фамилии посетителей, алфавитный порядок на книжных полках и забывала вечером перед уходом ставить библиотеку на сигнализацию, а по утрам часто опаздывала, стараясь устроить дома всё так, чтобы Сергей мог продержаться до её возвращения. Однажды она забыла, что поставила кипятильник в стакан с водой, и чуть не сожгла библиотеку. Она пыталась исправлять свои оплошности, нервничала, ошибалась еще больше и бесконечно оправдывалась перед заведующей, затравленно глядя на часы, считая минуты до конца рабочего дня: « Серёжа поел? Он сможет дотянуться до бутылки с водой? Не перельётся ли заполненный пузырь? Успею сначала в магазин и потом домой к приходу медсестры? Дотерпит ли он до укола? »
Однажды заведующая не выдержала и, дождавшись, когда ушёл последний посетитель читального зала, а уборщица еще не начала греметь вёдрами, завела с Симой неприятный разговор.
— Серафима Фёдоровна, — заведующая старалась не смотреть Симе в глаза. – Я всё понимаю и очень Вам сочувствую. У меня у самой свекровь пролежала парализованная пять лет, но это никуда не годится. Вы все-таки на работе.
— Простите меня, -привычно начала Сима, но заведующая не дала договорить:
— Вам уже исполнилось пятьдесят пять?
— Мне? – задумалась Сима, вспомнив свой день рождения, затерявшийся между майскими праздниками. – В мае будет, а что?
— А то, что Вы у нас уже почти пенсионерка, — обрадовалась заведующая и приобняла Симу в порыве чувств. – Оформляйте-ка Вы документы и к лету на заслуженный отдых. И на сына у Вас больше времени будет, и в себя придёте, нелёгкий у Вас год выдался.
— На пенсию? – испугалась Сима. – Мне на пенсию никак нельзя, мы на эти гроши не проживём.
— Это, да, — вздохнула заведующая. – Государство библиотечных работников не балует. Мы же не шахтёры какие-нибудь и не моряки дальнего плавания. Но что-то делать надо. Вам бы в помощь кого по дому.
— Знаю, — согласилась Сима. – Но у меня родных нет, просить некого.
— А знаете, у меня есть идея, — заведующая оживилась.- Ко мне племянница из области просится. Могу её к Вам в помощницы определить. Она днём за Вашим сыном и приглядит, и уберёт, и сготовит. Валюшка – девочка работящая, бойкая, весёлая, рвётся из своей деревни от стариков да пьяниц в большой город.
— Я много платить племяннице Вашей не смогу, — покачала головой Сима. — Не потянем мы. Пенсия по инвалидности да мои 95 рублей.
— И не платите много, так, по-божески, — успокоила Симу заведующая. – Вы её только к себе пропишите, и мы в расчёте. И на пенсию не надо, работайте себе спокойно, когда в доме порядок. Я её с пропиской ещё в больницу устрою, санитаркой, в вечернюю смену. Вы Валюшку и видеть не будете.
— У нас и места-то нет, куда я её положу? – задумалась Сима.- Ко мне в комнату?
— Зачем её куда-то класть, — замахала заведующая руками. – К ней жених вернулся… — заведующая на мгновение запнулась, — из армии, они комнату снимать будут.
— Кто же её ко мне пропишет? – засомневалась Сима. – Она же мне не родственница.
— Это уж моя забота, сделаем ей справочку из ПТУ какого-нибудь, строительного или швейного, — уверенно сказала заведующая. – На учёбу пропишут, у нас рабочий класс уважают.
Валентина действительно оказалась девушкой бойкой, крепко сбитой, с задорным румянцем и копной русых волос, вьющихся кудрявой чёлкой над белоснежным лбом и стянутых на затылке аптечной резинкой. Девушка материализовалась ярким пятном в Симиной по-питерски пасмурной квартире классическим образцом соцреализма с картины «Девчата» художника Талалаева, жизнерадостная репродукция которой украшала в библиотеке подсобку, где хранились вёдра и швабры. И имя «Валюшка» село на девушку, как для неё придуманное.
Она ураганом пронеслась по квартире, цокая языком и одобрительно приговаривая: «Потолки высокие, это хорошо, воздуху больше, санузел раздельный, правильно построили, кухонька маленькая, но чистенькая. А вот и телефон на стеночке, в случАе чего скорую вызвать. Надо бы его в комнату больному-то пристроить, на всякий пожарный. Всего-то в квартирке метров пятьдесят? Ну, точно пятьдесят! У нас в колхозе Красный уголок чуток поменьше будет.»
Она бережно погладила тяжёлые шторы в Симиной комнате: «Небось импортные», крепким бедром отодвинула обеденный стол, оказавшийся у неё на пути и, не спрашивая разрешения, ринулась в комнату Сергея, где неожиданно жалостливо, по -старушечьи запричитала:
— Что же ты, красавец, учудил во цвете лет… Скроен ладно, сшит добротно, пошто напала на тебя хворь злющая, болезнь проклятущая… Входит та болезнь пудами, а выходит золотниками… Хоть мёдок, хоть сахарок, больному всё горько… Тяжело болеть, а тяжелее того над болью сидеть…
Валюшка пела да приговаривала, хлопала себя по щекам и в ладоши, качала головой, приседала и подпрыгивала. Сима опешила от неожиданности, да так и застыла с открытым ртом, а Серёжа вдруг рассмеялся. Он хохотал громко, заливисто, как в цирке много лет назад, когда несуразный клоун в ботинках не по размеру, в разноцветном колпаке, с красным носом и нарисованной от уха до уха улыбкой гонялся по арене за щенком, укравшим у него банан. У Сергея текли по лицу слёзы, и он, шмыгая носом, вытирал их тыльной стороной ладони, всхлипывая по-детски. Сима не выдержала и тоже засмеялась.
Закончив представление, Валюшка шумно выдохнула и уселась на пол, скрестив по-турецки ноги и уперев руки в бока.
— Мам, это что? – отсмеявшись, спросил Сергей. – Цирк уехал, а клоуны остались?
А вот пред вами клоун Пик,
Похрюкай, Пик, немножко…
Сейчас издаст он адский крик
И дрыгнет правой ножкой.
Он может выть, как крокодил,
И петь, как тетя Нэта, —
Король голландский подарил
Ему часы за это.
(Саша Чёрный)
— Это Валюшка, — сказала Сима. – Она будет помогать мне по дому.
Сережа прозвал Валюшку пейзанкой. Первым делом она взялась за запах и победила его. Казалось, он вообще её особо не беспокоил – Валюшка не жаловалась, не морщилась, не затыкала нос. На Новый год съездила в свою деревню и привезла полную сумку сушеных трав, навязала из них маленькие букетики и развесила по всей квартире.
— Разве это воняет, Симфедоровна, это не воняет, — рассказывала она, кипятя в кастрюле оставшуюся траву и разливая пахучую жидкость по банкам. – Вот у нас в коровнике воняет так воняет, хоть противогаз надевай. Или в доме у Вороны. Такая бабка вредная, никому доброго слова не скажет, всех облает, что дворняга какая. Как стенка у печки обвалилась, она мужиков соседских подрядила на ремонт, да всё пилили их, пилила, так они по злобе-то ей в стенку два яйца сырых замуровали. Яйца скоренько протухли, да как завоняли… Она потом по всей деревне за мужиками бегала, чтоб те шкоду свою исправили.
— Исправили? — полюбопытствовала Сима, представляя эти картинки из деревенской жизни.
— А куда им деваться? За пол-литра и исправили, — ответила Валюшка. – Сейчас мы с тобой, Симфёдоровна, баночки по углам расставим, да запашок тот и изведём.
К Валюшке быстро привыкли и Сима, и Серёжа, и в квартире стало как-то светлее. Она прибегала по утрам с сумкой продуктов, скрупулезно отчитываясь Симе за каждую потраченную копейку, жалуюсь на очереди и дороговизну, варила Сергею и Симе кашу: « Сегодня у нас манночка, хороша кашка да мала чашка» и провожала Симу. Целыми днями она мыла, чистила, стирала, готовила, и всё делала легко, напевая и пританцовывая, словно и не уставала. Дождавшись Симу с работы, так же весело убегала на дежурство в больницу. Вечером Сергей встречал Симу сытым, ухоженным, в свежей футболке, без пролежней и опрелостей. Сергей на удивление быстро нашёл общий язык с Валюшкой. Сима и представить не могла, о чём они беседуют в перерывах между хлопотами Валюшки по дому. Серёжа даже скучал, когда она уходила на работу в больницу, и часто, шутя, приговаривал: « Если бы у меня была ещё одна жизнь, обязательно женился бы на пейзанке – жил бы в деревне, пас коров и печку топил».
О том, что случилось в Одессе перед аварией, они так и не поговорили. Несколько раз Сима пыталась начать разговор, но Сергей сразу мрачнел и отмахивался: «Какое это всё теперь имеет значение?..»
Егор смастерил для него подставку для чтение, похожую на пюпитр, и Сима стала приносить из библиотеки книги из новых поступлений и свежие журналы. Боли постепенно уменьшались, и к Симиному облегчению Сергей отказался от морфия, и как ей сначала показалось, без особых усилий. Но это было не так: в душе её сына шла тяжёлая работа, почти борьба, которую он вёл ежедневно и ежечасно, сражаясь с собой и своей бедой.
Сергей читал много, жадно, и вечерами, после того, как Сима кормила сына ужином и мыла посуду, они обсуждали прочитанное, иногда спорили, иногда их мнения совпадали, и тогда они делились впечатлениями, переживая вместе с героями.
— Я понял, мама, — объяснял он, сжимая Симину руку. – Самая большая болезнь человек – это зависимость. Зависимость может быть любой – от окружающих, от обстоятельств, от своего состояния, от общественного мнения, от наркотиков. Пока ты зависим – ты не просто несвободен, ты болен. И только освободившись от зависимости, ты по-настоящему выздоравливаешь. И неважно, как у тебя функционируют те или иные части тела. Ты живёшь внутренне здоровым человеком. Если не победил зависимость – ты инвалид, ты уже полутруп.
— От дурных привычек – это неплохо, — заметила Сима. – Но так человек может далеко зайти: освободить себя от «химеры» под названием совесть, как говорили фашисты, от честности, порядочности, ответственности… И потом, жить в обществе и быть свободным от общества нельзя.
— Вооот, — прервал её Сергей. – Вот в этом-то и есть главный фокус: в каком обществе ты живешь, какие там моральные принципы, классическое «что такое хорошо и что такое плохо». И вписываешься ли ты в принятую в твоём обществе систему координат. А если нет? Подстроиться, выпасть, мимикрировать, забыться или все-таки рвануть за красные флажки? Где ты сам, этот крошечный «иксик» на межпланетарном графике?
— Какой ты у меня умный вырос, «крошка сын», — поцеловала Сергея в лоб Сима.
— Вообще-то, это не я у тебя такой умный. Мне в чём-то Хьюберт Селби помог.
Сергей протянул Симе книгу с заглавием на обложке « Requiem for a dream».
— «Реквием по мечте», — перевёл Сергей.
— Откуда это у тебя? – привычно сжалась Сима.
— Валюшка принесла, — признался Сергей. – Читайте, говорит, Сергей Сергеевич, Вы эти буквы наверняка знаете.
— Валюшка? Откуда? – изумилась Сима.
— Ты даже не представляешь, в какую особую больницу её тётя устроила, в «Свердловку» на Крестовском, -покачал головой Сергей. –Там пайки, льготы, добавки, слуги народа и иностранцы. Какой-то больной при выписке забыл.
— Только этого нам не хватало, — охнула Сима.
— У неё в школе уроки английского немецким заменили – англичанка сбежала, а с немецким и колхозный сторож справлялся, он после войны в Германии на сверхсрочной три года служил, знал «хенде хох, нихт шиссен, аршлох и ауф видерзеен, майне кляйне», — поделился Сергей Валюшкиными воспоминаниями.
— Нескучно там у них, — не удержалась Сима.
— Я же говорю, жениться надо на пейзанке, — удовлетворённо заключил Сергей. – Тут тебе и компот, и свежие подштанники, и сомнительная иностранная литература в оригинале без лишних вопросов.
— Как ты думаешь, у меня есть зависимость? – задумалась Сима.
— Мам, ты только не обижайся, ладно? — взгляд сына потеплел. – Есть: страх. Ты боишься всего и постоянно. У тебя настоящая привязанность к чувству страха. Ты боишься любить, боишься дружить, не можешь доверять и создавать близкие отношения, ждешь всё время беды и предательства, в тебе живёт-поживает извечный беспричинный страх и постоянное чувство вины. Я иногда думаю, что это что-то генетическое…
— Не может быть, — расстроилась Сима.
— Может, мамочка, может, — теперь уже Сергей поцеловал Симе руку. – Ты так свыклась с этой зависимостью, что её не чувствуешь. Попробуй объяснить себе, что всё самое страшное в твоей жизни уже случилось, Бабайку мы прогнали, и бояться больше нечего. Не надо смотреть на жизнь, как на постоянный источник страха и бед.
— Легко сказать, — улыбнулась Сима.
— А ты попробуй, — улыбнулся в ответ Сергей.- Тебе понравится.
Позже, когда уже Сергей уснул, Сима, поправляя у него одеяло, подняла упавшие под кровать листки бумаги, исписанные летящим, с сильным наклоном вправо, почерком сына. Это была его новая пьеса «На красный свет».
Сима достала со шкафа пишущую машинку, протерла клавиши, заменила ленту и отнесла в комнату Сергея.
* * ** * ** * ** * ** * *
В июне Сима взяла отпуск: Долины уступили ей на месяц дачу в Комарово, Валюшка укатила в деревню, Сима и Сергей остались вдвоём. Сима предложила Алёне взять на дачу Машеньку, но та отказалась, сказала, что и без того забот хватит.
Серёжа торопился закончить пьесу. На свежем воздухе, без городской духоты и шума, суматошной Валюшки и телефонных звонков писалось легко. Он работал целыми днями, сосредоточенно, увлеченно, делая лишь небольшие перерывы на еду, переписывая страницы по несколько раз, оттачивая диалоги, которые должны будут донести будущему зрителю мысли и переживания героев.
Завернувшись в уютный плед всё ещё прохладными вечерами в уютном кресле-качалке, пытаясь не заснуть под монотонный стук пишущей машинки и скрип каретки, Сима погружалась в забытое блаженное чувство покоя, когда всё в радость: и эта веранда со скрипучим деревянным полом, и лес за калиткой, медленно тающий в наступающем сумраке, и плывущий со стороны Щучьего озера дымок от костра, подхвативший по пути дурманящий аромат багульника, и азартные споры преферансистов с участка справа, и мурлыкающий кот на участке слева. А по крыше стучит привычный дождик и играет на черепице, как на клавишах рояля, то ли венский вальс, то ли медленный фокстрот, то ли неспешное танго:
Счастье моё я нашёл в нашей дружбе с тобой,
Всё для тебя, и любовь, и мечты,
Счастье мое, это радость цветенья весной,
Всё это ты, моя любимая, всё ты…
В последнее воскресенье месяца приехали Алёна с Машенькой. Сначала все вместе пили на веранде чай с пирожными, что привезли гости, Машенька хвасталась, что знает все буквы, сама читает про Айболита и может считать аж до двадцати, и что она занимается музыкой на настоящем пианино и может сыграть «Чижик-пыжик». Инструмента на даче не было, и Машенька старательно барабанила пухлыми пальчиками по столу, напевая бессмертные слова:
Чижик-пыжик,
Где ты был?
На Фонтанке водку пил,
Выпил рюмку, выпил две,
Закружилось в голове.
Все смеялись, так забавно выглядела крошка в бантах и кудряшках, поющая тоненьким голоском про водку и рюмки.
Потом Сима пошла погулять с внучкой в лес. Машенька собирала первую в этом году землянику, рассыпанную красными капельками по лужайке, горевала, что ещё нет грибов и без умолку болтала про бабушку Нину, у которой радикулит, про няню, которая заставляет её каждое утро выпивать сырое яйцо для здоровья, а это такая гаааадость, про дедушку, который привёз ей красивую куклу Барби с длинными волосами и блестящими заколочками, правда, у куклы сломалась ножка, но дядя Христо её быстро починил. Он вообще всё умеет чинить, мама говорит, что у него золотые руки, хотя она специально смотрела, они вовсе не золотые, а белые, как у всех. И она его обязательно попросит, чтобы он починил папины ножки. Дядя Христо очень смешной, он болгарин, а у них там всё наоборот: когда он хочет сказать «да», то качает головой, а когда кивает, то это «нет». А ещё он обещал, что они с мамой поедут жить в Болгарию, там всегда солнце и тёплое море, и она сможет купаться, сколько захочет. А ещё он банницу печёт, пирог такой, кисленький и вкуууусный...
Когда они вернулись, Алёна сидела на ступеньках дома, зажав между указательным и средним пальцем левой руки сигарету, пепел которой свернулся в тонкую трубочку, норовя рассыпаться серой пылью.
— Ну наконец-то, — она резко встала и сердито дёрнула дочку за руку. – Где вы ходите так долго? Мы опоздаем на электричку.
— Погоди, Алёна, — остановила её Сима. – Ты не хочешь ничего объяснить?
— На самом деле, я ничего не должна Вам объяснять, — тлеющая сигарета обожгла пальцы, и Алёна бросила её на землю, придавив носком плетёной босоножки. – Но я скажу. Не хочу выглядеть предательницей, бросившей мужа в трудную минуту. Мы разводимся, и обо всём с Сергеем договорились.. Если Вы помните, я приняла это решение до аварии. И она ничего не изменила. Я ждала целый год, чтобы Сергей более-менее пришёл в себя.
— Дождалась? – не сдержалась Сима.
— Серафима Фёдоровна, не надо драмы, — усмехнулась Алёна. – Сергей никогда меня не любил. Он любил только Наташу, сам признался.
— Он же нарочно так, — возразила Сима. – Чтобы тебе легче было уходить.
— Это уже неважно, — Алёна пожала плечами. -Теперь и я не люблю. Мы же не будем строить наши отношения на жалости, жалость унижает человека, тем более, такого гордого и самодостаточного, как Ваш сын.
В этот вечер пишущая машинка молчала, а магнитофон снова пел, медленно жуя затёртую ленту:
Мне каждый вечер зажигает свечи,
И образ твой окуривает дым,
И не хочу я знать, что время лечит,
Что всё проходит вместе с ним.
(В. Высоцкий)
34
Пьесу Сергей закончил к сентябрю, и тут же решил предложить её не театрам, а киностудиям. Он обзванивал однокурсников и друзей, узнавая, кто из них имеет связи в кино. Некоторые из них приходили, читали, хвалили и пропадали.
— Мам, вот я вижу, понимаешь, вижу, как и что, словно фильм перед глазами, — убеждал он Симу, попрощавшись с очередным посетителем. – Чёрт, надо было на режиссуру двигать! Вот послушай:
«Молодой скрипач, не без таланта, играет в провинциальном симфоническом оркестре, мечтает о сольной карьере, хочет исполнять то, что ему нравится, а не то, что решил худсовет. Внутренняя несвобода тяготит, страдает, иногда выпивает. Дирижёр ему покровительствует, но особо сделать ничего не может, да и отпускать неплохого музыканта не хочет. В личной жизни всё сложно, встречается с альтисткой из оркестра, жениться не планирует, надеется сделать карьеру, представляет полные залы — Карнеги Холл в Нью-Йорке, Альберт-Холл в Лондоне, Тонхалле в Цюрихе, Каталонский дворец музыки в Барселоне, овации, афиши, цветы, гонорары, поклонницы. На деле – концерт в подшефной воинской части и в Парке культуры на День города. Пробуется в оркестры посолиднее, участвует в конкурсах, безуспешно, ему кажется, что везде интриги, блат, кумовство, взятки. Он в полном отчаянии, но тут оркестр приглашают выступить в Варшаве. В последний день гастролей оркестрантам дают два свободных часа на покупку сувениров. Наш герой понимает, что это его единственный шанс: он берёт футляр со скрипкой и сбегает в поисках американского посольства. Находит и останавливается напротив него на переходе у светофора. Долго горит красный свет, наконец, зелёный, и… Он не решатся сделать последний шаг и перейти дорогу. Светофор мигает, красный, снова зелёный, опять красный, он так и стоит без движения. Его, как подозрительную личность, задерживают польские полицейские. Из участка под утро забирает представитель оркестра. Альтистка его бросает, с работы увольняют, единственное место, где ему удаётся устроиться на работу, кинотеатр. Вечерами играет перед сеансами, пьёт, хвастается собутыльникам, что сам знает себе цену и ему плевать на регалии и побрякушки от власти, спит до полудня, и снится ему, как он исполняет в Карнеги Холл скрипичный концерт Сибелиуса. Однажды в киножурнале «Новости дня» перед началом фильма видит сюжет о Гедеоне Кремере, победителе конкурса имени Чайковского. Отыграв перед последним сеансом, он идёт домой. Дождавшись, когда на светофоре загорается красный свет, делает шаг на проезжую часть. Глухой удар, скрип тормозов…»
— Ну, как, мам? – Серёжа вытер со лба пот и откинулся на подушки.
— Ты действительно считаешь, что у нас в стране это могут поставить? – спросила Сима.
— Почему, нет? – удивился Сергей. – Драма маленького человека, не нашедшего себя, почти по Чехову, правда жизни.
— Серёжа, — попыталась объяснить Сима. – Такая правда жизни здесь не проходит. Ты ещё не убедился?
— Мама, — рассердился Сергей. – Правда не бывает такая или не такая. Она или есть, или её нет. Почему я должен бояться её говорить? У меня к тебе просьба, я хочу, чтобы ты отправила сценарий на киностудии, вот я тут список набросал: Ленфильм, Мосфильм, Довженко, Одесская, может быть, Рижская, там нравы посвободнее. Если ты не можешь, я попрошу пейзанку.
— Не надо пейзанку, — вздохнула Сима. – Я всё сделаю.
«Он так и остался идеалистом, председателем совета правофланговой дружины, лучшей в районе. Они ведь придут опять, эти серые люди. И если не потащат на носилках на допрос, то запрут в сумасшедший дом, и там он погибнет», — Сима аккуратно завернула напечатанные экземпляры в газету, скрепила края пластырем и, убедившись, что Серёжа уснул, встала на стул и спрятала увесистую пачку в старый чемодан, пылившейся на антресолях.
* * ** * ** * ** * ** * *
Сима увидела Валюшку за два квартала до своего дома: девушка бежала ей навстречу в старом Симином пальто, роняя тапочки в апрельскую слякоть.
— СимФёдоровна, — бросилась она к Симе, — Там такое, такое, я не специально, а он…
Она захлёбывалась от рыданий, глотая слова.
— Что с Серёжей? – похолодела Сима. – Он жив?
— Да жив, он жив, — всхлипывала Валюшка на ходу. – Я на майские в деревню собралась, хотела солений каких привезти, что с зимы остались, скоро ж новый урожай пойдёт. Полезла на андрезолю, видела там у вас чемодан ненужный с железными уголочками. Открыла, а оттуда листочки посыпались. Ну я и отнесла к Сергей Сергеечу спросить, нужные ли это бумажки. А он увидел и аж покраснел, потом побелел весь и кулаком по пишущей машинке бах-бах и как закричит, страшно так…
— Как закричит? — Сима на минуту остановилась, пытаясь успокоить выпрыгивающее из груди сердце.
— Да вот так, как зверь дикий, — и Валюшка, набрав полные лёгкие воздуха, завыла на всю улицу на одной ноте, — Аааааааааа…
— Замолчи, — оборвала её Сима. – Людей напугаешь.
— Я ему водички принесла, — испугавшись сама своего крика, перешла на шёпот Валюшка. – А он оттолкнул меня и говорит: «Уёб… отсюда в свой Засрачинск».
— Что ты должна сделать? – не поняла Сима, никогда не слышавшая от своего сына ни одного грубого слова.
— Вот я тоже не поняла, — развела руками Валюшка. – Почему в Засрачинск, когда я в Астрачах живу?
В прихожей Валюшка быстро надела резиновые сапоги, в которых ходила почти круглый год, схватила куртку, натянула по самые глаза вязаный берет и шмыгнула за дверь, не забыв прихватить злополучный чемодан.
«Ну и пусть, » — обреченно думала Сима, не решаясь зайти в комнату к сыну. – «Зато не надо бесконечно бегать к почтовому ящику и врать, боясь встретиться с ним глазами. У лжи одна нога, рухнет поздно или рано, а без этой пьесы будет только лучше. Может быть, напишет опять сказку какую или пьесу про детей. Прекрасно же получилось. Пусть я боюсь, пусть живу в вечном страхе, я –мать, кто ещё о нём позаботится? ».
— Мам, — позвал её Сергей. – Ты могла бы зайти ко мне? Мне надо тебе кое-что сказать.
Сима переоделась в халат, зашла к сыну и присела на край кровати. Отвернувшись к окну, он начал говорить. Сергей говорил тихо, ровным голосом, без эмоций, но слова его били по Симе, как град по стеклу:
— Ты хотела поговорить? Давай поговорим. Мама, ты у меня самая лучшая мама на свете, самая добрая, внимательная, заботливая, я очень тебя люблю. Но неужели ты не понимаешь, что человек вправе сам решать свою судьбу? Самый крошечный хочет пить тогда, когда он хочет, хочет есть, тогда, когда он голоден, а не тогда, когда ему положено по расписанию? Каждый, даже, если он твой сын, для которого ты хочешь самого лучшего, который, ломанный-переломанный, не в состоянии сам сходить в туалет, такой беспомощный и бесполезный, и то он сам хочет выбирать, как ему поступать. Ведь это его жизнь, он имеет право строить её сам, ходить по проволоке, если ему это надо, входить в клетку с тигром или прыгать с парашютом. От чего ты берегла меня всю мою жизнь? От меня самого? Что бы случилось, если бы я знал, что я – еврей, а ты не Серафима Фёдоровна, а Симха Фроимовна? Я бы уехал в Америку? Или в Израиль? Может быть, но зато не лежал бы здесь бессмысленной кучей, воняя гниющим телом, испортив жизнь своим близким. Это был бы мой выбор. Понимаю тебя, твой страх после войны, врачи-вредители, проклятые космополиты и так далее, но почему надо было скрывать от меня? Я же самый родной твой человек. Я был в Артиллерийском парке в Одессе на месте еврейского кладбища. Я просил прощения у них — бабушки, дедушки, твоих братьев — за то, что так долго к ним не приезжал, за то, что не знал их и не мог поминать, что долгая история твоей семьи могла превратиться в дым, и никто на свете больше бы не знал, что жили на свете Фроим, Хава, Гришка с Борькой. Я видел альбом на антресолях, мне кажется, в детстве я был похож на мальчишек. Почему ты хотела лишить меня их? Я же пришёл в этот мир не из ниоткуда. Ты хотела узнать, что произошло в Одессе? Я нашёл твоих бывших соседей, они мне всё рассказали. В тот чёртов день, восьмого марта, когда случилось с Наташей, они приходили проездом с Дальнего Востока, оставили адрес, но потом мне было не до этого, бумажка куда-то делась, помнил только фамилию. А мой отец? Почему ты лишила меня его? Я не вмешиваюсь в твою личную жизнь, но я имел право на отцовскую любовь, как другие дети? И может быть, с ним моя жизнь пошла по-другому, и мне не пришлось бы сидеть в тюрьме, испортив себе анкету и жизнь. Я его тоже нашёл, мне повезло — на корабле твоего мужа служил только один Игорь. Мы могли бы дружить, нормальный дядька, в отставке, в Пушкине живёт. Я не сказал ему, что я его сын, пожалел, выглядел он не очень… Да, и незачем, я уже большой мальчик. Так, сыграли на лавочке в шахматы, у них там клуб для пенсионеров, неплохо играет, между прочим, я ему проиграл. Или ты боялась, что тебе придётся делить меня с ним? Тебе не кажется, что это не совсем честно?  А я бы хотел, чтобы рядом с тобой был родной человек… Даже письмо думал ему написать. Если со мной что…. ты была бы не одна...  Теперь мой сценарий… Я же не дурак, сколько мне там отмерили врачи от щедрости своей — три года? Четыре? Два уже прошли… Чего бояться?
— Я схожу завтра на почту, — у Симы пересохло во рту, и ей нестерпимо захотелось пить.
— Как хочешь, — Сергей повернулся к ней.
— Серёжа… — начала Сима, но Сергей остановил ей, подняв руку, словно защищаясь:
— Не надо, мама, не надо ничего говорить, я не хочу, чтобы ты оправдывалась. Чуть не забыл: из института прислали два билета на дипломный спектакль «Братья и сёстры», курс Додина и Кацмана ставит. Они прошлым летом на севере в деревне Веркола жили, к ролям готовились, в монастыре спали, на костре еду варили. Там хорошие ребята, талантливые – Игорь Скляр, Андрюшка Краско. Мне не посмотреть, так хоть ты расскажешь. Пейзанку возьми, зря на неё сегодня сорвался, завтра извинюсь.
— Мы обязательно пойдём, — Сима встала, поправила сыну подушки и уже в дверях спросила, — Скажи мне, зачем ты убил его, этого беднягу-скрипача?
— Это не я, — усмехнулся Сергей. – Это он сам так решил. А сейчас иди, пожалуйста, я устал и хочу спать.
Больше они к этой теме не возвращались, жизнь шла, как и прежде, только печатная машинка больше не стучала, уступив всё пространство другим звукам: бормотало на кухне радио, радуя слушателей литрами надоенного молока, километрами уложенного асфальта и тоннами добытого угля, Валюшка порхала по квартире с веником и половой тряпкой, в кастрюлях на плите что-то кипело и шипело, кряхтела старая стиралка, считая дни до своей естественной кончины, пугая Симу очередными расходами, в открытую форточку доносились гудки машин, бульканье голубей, трель велосипедных звонков, просачивались долгожданные запахи приближающегося лета. Долина предложила им дачу на июль и август, и Сима с благодарностью согласилась, прикидывая расписание электричек, чтобы по утрм успевать вовремя на работу, а вечером возвращаться не поздно и отпускать на дежурство в больницу Валюшку. Отпуск в этом году Сима решила взять в августе, когда пойдут грибы.
После разговора с сыном Сима отнесла сценарии на почту и отправила по адресам в Москву, Одессу, Ригу, Киев и на «Ленфильм» на Каменностровский проспект, и теперь, возвращаясь с работы, с невольным волнением проверяла почтовый ящик, а по ночам, прислушиваясь к хриплому дыханию сына из соседней комнаты, по привычке представляла, кто из актёров мог бы сыграть в фильме сына: главный герой, конечно, Караченцев, его подруга – Купченко или, лучше, Муравьёва, дирижёр – Сергей Шакуров.
Серёжа опять стал много спать, почти не разговаривал и совсем не писал. Пишущая машинка забилась в угол на подоконнике, спрятавшись под мятым чехлом . Книги и журналы, которые Сима приносила из бибилиотеки, так и лежали около кровати, сложенные Валюшкой в аккуратную стопку: „Иностранная литература“, „ Москва“, „ Новый мир“, „Дружба народов“ — снизу, „Жук в муравейнике“ Стругацких, „Трое с площади Карронад“ Крапивина, „Пегий пёс, бегущий краем моря“ Айтматова – сверху. И на тумбочке с закладкой всё на той же странице – „Дом на набережной“ Юрия Трифонова. Сергей попросил снова вынести в коридор телефон, жалуясь, что назойливые звонки мешают ему спать. И только Высоцкий все ещё пел ему вполголоса под гитару, прокалывая тысячами иголок воспаленную кожу:
Мне судьба до последней черты, до креста,
Спорить до хрипоты, а за ней немота,
Убеждать и доказывать с пеной у рта,
Что не то это вовсе, не тот и не та.
—  Ну, что Вы в самом деле, — отмахивалась участковая в поликлинике, когда Сима жаловалась на состояние сына. – Другие в его положении от водки не просыхают, а он книжки, видите ли, не читает. Витаминчики пусть попринимает, дайте ему аскорбинку, рыбий жир, проветривайте чаще.
„Скорей бы на дачу“, — думала Сима, надеясь, что смена обстановки, свежий воздух, возможность проводить с сыном больше времени помогут ему побороть депрессию. – „Буду варить варенье, читать ему вслух и рассказывать про наш двор на Молдаванке, про то, что в „бруках от Шапиро“ ходили все уважающие себя одесситы, а набойки от Нёмы пережили две рЭволюции, три войны и четырёх полицмейстеров, про Шейлу, страстно мечтавшую выйти замуж или хотя бы уехать в Палестину, про фаршированного карпа от Ривы и гоминташи от Хавы, про золотые руки Фроима и ловкие руки Залмана, как ходили всем двором смотреть в кинотеатре имени Горького „Искатели счастья“, а потом смеялись, цитируя наизусть героев фильма: „Разве это евреи? Это хулиганы! – Не нойте, Пиня! – Сколько стоит этот пароход? –Тётя Двойра, вы хотели бы иметь меня за зятя? “ Там играли Зускин, Бий-Бродский и Блюменталь-Тамарина. Знает ли Серёжа эти имена? Сколько мне было в тот год? Тринадцать? А сейчас пятьдесят шесть, но помню, как вчера. Как же прав Сергей, надо было давно всё рассказать, сколько времени потеряли...“
* * ** * ** * ** * ***
И опять она ничего не почувствовала: ни тогда, когда сидела в душном зале Учебного театра рядом с Валюшкой, обмирающей от нахлынувших чувств, неведомых ей прежде, ни когда ехала в троллейбусе по отходящему ко сну Невскому проспекту, по которому редкие прохожие спешили к станциям метро, чтобы не опоздать на последний поезд, ни когда, выйдя у Эрмитажа, пошла на Васильевский пешком, успев до развода моста, боясь утратить поселившееся в ней ощущение светлой грусти от проникновенной игры молодых артистов, представляя, как будет рассказывать о спектакле сыну, глядя, как притаившиеся на Неве в ожидании прохода груженые баржи тают в акварели белой ночи, повисшей прозрачной пеленой над водой, а из легкой сиреневой дымки проступают стройные фонари с грустно опущенными стеклянными головами над невысокими перилами в причудливых кружевах из чугунного литья, вспоминая, как чуть не родила прямо на этом мосту двадцать шесть лет назад, ни когда, стараясь не шуметь, открыла массивным ключом, погубившем не один карман, тяжёлую входную дверь квартиры и, не зажигая свет, мельком заглянула в комнату к сыну, и, убедившись, что он спит, задремала сама, прикинув перед сном в окончание дня, что из вещей надо бы не забыть на дачу – любимую сковородку для блинов, заслуженного ветерана домашнего хозяйства, чайник со свистком в веселых розочках, предновогоднюю добычу из Гостиного двора, побольше простыней и футболок для Сергея, роман-газеты за январь с повестью Быкова «Пойти и не вернуться» и за февраль с окончанием астафьевского «Последнего поклона».
Утром её разбудил звонок в дверь: посыльный принёс письмо с Ленфильма, что сценарий «На красный свет» в принципе понравился, и дирекция хотела бы встретиться с автором для обсуждения возможной совместной работы.
Сима ещё успела несколько мгновений порадоваться за сына, но всё уже было ни к чему — ещё вечером, выдернув из живота трубку, Сергей расковырял фистулу вилкой, спрятанной после обеда под подушку, и умер ночью от обильного кровотечения. Сложенный вчетверо листок бумаги лежал поверх одеяла: «Мама, прости, за флажки не получилось».
35
Дозвониться до Долиных Сима не смогла: «Нету их никого», — фыркала домработница и отключалась. В деканате ответили, что сочувствуют, но прислать вряд ли кого получится, в Доме культуры железнодорожников никто не снимал трубку, лето в разгаре, отпуска, каникулы… На кладбище поехали Егор, Валюшка с женихом, заведующая библиотеки и неведомо откуда узнавшая о несчастье пионервожатая Люся из Серёжиной школы.
— Ох, Сергей Сергеич, — по-бабьи заголосила Валюшка, схватившись за край открытого гроба. – Что же Вы наделали? На кого же Вы нас покинули? Как же мы без Вас?
— Помолчи, — толкнул её в спину Егор.
— Как живой, — всхлипнула Люся. – Как живой…
«Как живой», — повторила про себя Сима, глядя на сына: чуть припухшие губы, плотно сжатые в последней беззащитной улыбке, подрагивающие на ветру ресницы, густая шапка непокорных волос… Она взяла его руку, приложила к своей щеке и закрыла глаза.
— Говорить кто будет что, товарищи скорбящие? – хрипло спросил один из могильщиков. – Или закрываем?
— Погодите, — ответила Сима, не в силах расстаться с сыном. – Ещё немного.
Егор приобнял Симу за плечи и махнул рукой могильщикам «Закрывайте» и те, привычно сплюнув, бойко застучали молотками по крышке. Потом деловито посуетившись, подвели длинные ремни под гроб, опустили его с глухим стуком на дно вырытой ямы и, дождавшись, когда все бросят внутрь по горсти земли, дружно замахали лопатами, как образцовые передовики производства,.
У ворот кладбища Симу догнал Валюшкин жених – здоровый детина в нечистой рубашке:
— Примите, мамаша, ещё раз, как говорится, соболезнования и так далее, -он дыхнул на Симу душным запахом стойкого перегара, и она отшатнулась. — Но живым надо и о себе подумать. Когда вещички выносить будете?
— Вы, простите, о чём? – У Симы заломило в висках и заложило уши. Голос этого человека звучал глухо, словно пробивался через толстый слой ваты.
— Как о чём? – искренне удивился он. – Вы одна теперя, а комнаты-то две. Это как-то по-буржуйски, так не положено. Невеста моя, Валюшка, у вас прописана, так что одна комната её. Думаю, та, что побольше, как дело у нас молодое, к свадьбе идёт, а там, глядишь, и детишки пойдут, — хихикнул он и по-хозяйски шлёпнул пониже спины подошедшую Валюшку.
— Да, ладно тебе, — смутилась Валюшка, — Мы можем подождать с комнатой, пусть СимФёдоровна в себя придёт, а через недельку и заедем. Да не расстраивайтесь Вы так, мы ж как родные, такое горе пережили. А внучечка будет гостевать, так и ничего, она же у Вас однополая, вместе рядышком только в радость. Так что недельку ждём.
— А чего ждать? – возразил детина. – Мы снимаем, деньги тратим, а тут квадратные метры пропадают, тебе положенные.
— Ничего не понимаю, — растерялась Сима.
— Что тут не понимать-то, — поддержала разговор молчавшая до сих пор заведующая. — Валюшка к Вам переезжает, в свободную комнату, будет жить по прописке, с женихом своим. После свадьбы и его пропишет. Всё по закону.
— Это кто тут о законе вспомнил? — Егор подхватил пошатнувшуюся Симу. – Ты что ли, баклан лагерный? Давно откинулся?
— А тебе что? — ощетинился детина. – Ходи мимо, пока галстук красный не повязали.
— Угрожаешь? – Егор вынул из кармана пиджака красную книжечку и сунул в нос вмиг вспотевшему и ставшему ниже ростом детине. – Как прописали, так и выпишут шмару твою в пять минут, сегодня же позабочусь. А ты сам мотай отсюда по-быстрому, а то я тебя вмиг опять к хозяину отправлю за нарушение административного режима. Небось, ближе сто первого километра от Питера тебе отсвечивать не положено?
— Не имеете права, — пискнула заведующая. – Я буду жаловаться, у меня связи.
— Вам, дамочка, про права тоже бы помолчать, — усмехнулся Егор. – Со своими липовыми справочками. Всё, граждане, расходимся, не на тех напали, факир был пьян, и фокус не удался.
— Люся, — не могла прийти в себя Сима. – О чём это они все?
— Не обращайте внимания, Серафима Фёдоровна, они уже уходят, — Люся взяла Симу под руку. – Мы сейчас с товарищем Вас домой отвезём.
* * ** * ** * ** * ** * *
Телефон звенел и звенел, захлёбываясь собственным голосом, замолкая на минуту и снова настойчиво взрываясь недовольной трелью.
«Утром надо вставать, встала – надо идти», — вспомнила Сима любимую присказку Бэллы Петровны, с трудом отрывая голову от подушки. Она добрела, держась за стенку, до прихожей и сняла трубку.
—  Серафима Фёдоровна, — не сдерживала рыданий Алёна. – Я не знала, я ничего не знала, мы вчера из Болгарии вернулись, я сегодня в институт забежала, а там в деканате объявление про похороны.
—  Я понимаю, — сил стоять не было, и Сима опустилась на пол. – Как Машенька?
—  Бабушка Сима, — зазвенел в трубке голосок внучки. – Мы на море были, дядя Христо говорил, что там Золотые пески, а они вовсе не золотые, а обычные. Я целый коробок набрала. Хочешь, я тебе привезу? И папе!
—  Конечно, хочу, — Симе показалось, что на грудь положили раскаленный камень, так сильно вдруг запекло. Она набрала побольше воздуха и потихоньку выдохнула. – Машенька, ты приезжай обязательно. Я сейчас не могу говорить, я тебе под ковриком ключ оставлю…
—  Серафима Фёдоровна, — опять зазвучал голос Алёны. – Почему под ковриком? Что с Вами? Вам плохо?
—  Нехорошо как-то, дышать трудно, — Сима опустила руку, и трубка упала на пол.
—  Серафима Фёдоровна, — закричала Алёна. – Вы только не отключайтесь, мы сейчас приедем. Мама, ей плохо, надо скорую срочно, и участкового, пусть ломают дверь, Серафима Фёдоровна, Серафима Фёдоровнаааа…
* * ** * ** * ** * ***
« Как странно, только что была тишина, такая оглушительная тишина… как хорошо было в ней, ни боли, ни мыслей… и теперь этот стук… Бум-бум-бум, прямо в висок… Кто стучит так громко? Фроим?.. Конечно, Фроим! Он хотел починить стол во дворе, ножки совсем расшатались, того и гляди, рухнет… Хава волнуется… упадёт вместе с примусом… до пожара недалеко, попалит мальчишек… Борька с Гришкой свернут ненароком, будет брох (беда). Фроим на них сердится, а Хава смеётся: «аби гезунт (главное, здоровые)». Маленькие фрэсеры (обжорки), просят: «Симха, зискейт (сладость) есть? » Бегают, как оглашенные, упадут, ударятся… Они их убили, всех убили… им было больно… Как же им было больно… Мамеле, моя мамеле… Ты говорила, что у меня будет долгая и счастливая жизнь, ведь «Симха» — это радость… Опять стучат… Это Сергей, со службы пришёл, ключ забыл… их теперь так редко стали отпускать, говорят, скоро война… И его убили… он там, на дне, в ледяной воде… А я здесь одна…совсем одна… Они все ушли… Никому не нужна…Надо подняться, открыть дверь, совершенно нет сил… темно как, кто-то выключил свет, кто-то всё время выключает свет… Или это Игорь… Я сказала ему не приходить… никогда… зачем я его прогнала? Глупо всё вышло… Голова болит… Хоть бы перестали стучать… Где-то плачет ребёнок… горько так плачет… Отчего он плачет? Откуда здесь ребёнок? Боже мой, это же Серёжа… мой маленький, не может заснуть, он так боится темноты: « Мамочка, бабайка меня не укусит? » Завтра рано вставать, в садик, шубка, шапка, варежки, шарфик, валенки с галошами… мужичок с ноготок… Всё стучат, вот и не спит он… Cейчас встану, обязательно встану, почитаю ему сказку… «Жили-были старик со старухой…»… Поздно уже… А штэкэлэ арайн, а штэкэлэ аройс, ды майс из ойс… (слово зашло, слово ушло, и время сказки прошло)… Лучше колыбельную… Не плачь, родной, не плачь, мейн шейфале (мой ягнёнок), ничего не бойся, я с тобой, я – твоя мама, я иду к тебе:
Баю — баю — баюшки,
Да прискакали заюшки
Люли — люли — люлюшки,
Да прилетели гулюшки.
Стали гули гулевать
Да стал мой милый засыпать.
— Товарищ участковый, ну что, ломаем?
— Да ломайте уже скорей, мы же скорая, а не похоронная команда, как вас там…
— Сам попробуй сломай, на века строили!
— Миленький Егор, пожалуйста, поднажмите, там Серафиме Фёдоровне плохо….
— Сейчас девушка, ещё минутку…
— Давайте я помогу.
— Вы кто? Посторонним в квартиру нельзя!
— Я давний знакомый Серафимы Фёдоровны, вот мои документы – капитан первого ранга в отставке Сотников Игорь Владимирович.
— Где же Вы раньше-то были, давний знакомый… оставили женщину одну в такой момент…
— Пошла, пошла родимая…
— Жива? Жива?
— Антонина, сумку, быстро… Сердцебиение прослушивается, пульс нитевидный… давление…   Что там у неё на тумбочке ...Аспирин… нитроглицерин…папазол...
— Вышли все отсюда! Вон! Воздух нужен!
— Мамочка, а бабушка Сима умерла?
— Ну что ты, Машенька, конечно, нет… Не плачь, солнышко…
— Почему она лежит на полу? Она упала? Как я с горки?
— Нет, Машенька, она заболела.
— Она поправится?
— А куда она денется, от нас ещё так просто никто не уходил…
— Антонина, не болтай… Палыч, бегом за носилками, везём в Военно-медицинскую, у них сегодня кардиология дежурит…
— Я с вами…
— Куда Вы с ребёнком…
— Я поеду…
— Вы, товарищ капитан, с носилками для начала помогите…
— Принято, товарищ доктор!
— Досталось ей, бедной, сын, и вот теперь…
— Вы, соседка, лучше раньше бы за ней приглядели…
— Осторожно, ступеньки, дорогу освободили…
— Довезём?
— Антонина, я сказал, не болтай!
— Мамочка, мамочка, пусть бабушка Сима не умирает, я её так люблю, очень-очень люблю…


Рецензии