Свиль

СВИЛЬ
(повесть)
Живые закрывают глаза мертвым,
Мертвые открывают глаза живым...
1
Евгения проснулась оттого, что горько, навзрыд плакала. Звала на помощь. Шла с мужем по тропинке вдоль глубоченного оврага, стенки отвесные, слышно, как внизу, меж камней, журчал ручеек, клубился туман. “Кольк, кольк”, – пикировали друг на друга, летавшие неподалеку, вороны. Внезапно из-под ног Степана с шумом рухнул пласт земли. Евгения метнулась, чтобы схватить мужа за рукав пиджака. Не успела. Упала на колени, в исступлении била кулаками по земле, кричала. От этого и проснулась вся в слезах.
Некоторое время лежала, ничего не соображая, машинально протянула руку, потрогала рядом подушку. Холодная. Свет от прожектора на кране у строящегося дома в зыбкой темени ночи тускло метался причудливыми зигзагами.
Включила ночник. Час ночи. Разболелась голова. Навязчивый сон повторялся, в который раз она просыпалась на одном и том же месте, в одно и то же время. Степан падал с обрыва, падал молча. Она видела его глаза. И эти вороны... “Кольк, кольк” преследуют до головной боли.
Порой ей казалось, что она сходит с ума. Начиналась обморочная дрожь: тряслись щеки, губы, зубы выбивали дробь. Она обхватывала плечи ладонями, съеживалась и тупо сидела на краю кровати с широко открытыми глазами. То ли задумавшись, то ли впав в транс, ловила себя порой на мысли, что ни о чем не думает. И сидит это вовсе не она, то есть, конечно, она, Евгения, руки, голова, халат ее, все так, но сидит-то она без проблеска жизни, желаний, омертвелая, бездушная, а душа пикирует с воронами. Может, пара воронов – это она и Степан. “Кольк, кольк” слышится, как наваждение.
Проклятая командировка на строительство компрессорной станции, авария на газопроводе перечеркнули все. Сколько раз ругалась Евгения с мужем из-за этих командировок. Ну ладно, летал в те, первые годы. Тогда согласия никто не спрашивал. Приказ и... вперед. Хочешь не хочешь... Разговор – короток: не нравится – увольняйся. Что про Степана говорить, если матерей от малолетних детей посылали. Хоть залейся слезами. Лети и все. Для Родины газ нужен. Детей рожаешь для себя, газ для Родины.
Здесь, на севере, на переднем крае, человек человеком никогда не был. Первооткрывателем, освоителем, десантником, зимовщиком, кем угодно, только не человеком.
Почти пятнадцать лет мотался Степан по буровым, потом монтировал установки переработки газа. Безотказный. Может оттого и ценили. Кто больше везет, на того больше и валят. Неужели в этот раз не мог отказаться. Говорил же накануне, что на душе муторно, жаловался, что ехать не хочется, теперь вот понимала, что предчувствовал, но поехал. Как после этого не поверить в судьбу, в предначертание свыше.
Нажил муж в этих командировках радикулит. Сам приедет, ворох грязного белья привезет... Что толку, грамотами можно стену оклеить, что толку – дадут после командировки три дня отгулов, вроде, как откупные, лежи, ничего не делай, ублажай жену. А женам тогда почему не давать отгулы, чтобы намиловаться, налюбоваться.
Молодым-неженатым, ладно, еще можно ездить. Мир посмотреть, себя показать. А Степану-то зачем?
Предлагали ему в городе работать. Что дает та трасса? Получают за работу на тех компрессорных не намного больше, чем в городе. А живут на два конца. Расходы двойные. А условия? По-скотски живут. Степан говорил, на работу уходишь, на твое место спать ложатся. По восемь-десять человек в половине вагончика. Что  за удовольствие ложиться в неостывшую постель после кого-то, толкаться в столовой за комплексным обедом, который и есть-то противно. Мерзнуть.
Никак не могла понять Евгения, не укладывалось в голове: все время Степан клял такую жизнь, но почему ездил? Вроде и на деньги не жадный, никогда не ругались из-за денег. Ну что тогда, что? Начнешь говорить, Степан усмехнется, махнет рукой: “Да ладно, не гуди... Привык... Еще одну установку построю и все. Завяжу. Макароны пойду продувать”. Сколько этих “и все” слышала...
Если бы знала, что все так кончится... Евгения теперь винила и себя. Не удержала, не стала в дверях, не настояла на своем. Не так, наверное, хорошо было мужу дома, раз с готовностью уезжал на долгие недели. Ни разу же не отказался...
А в тот страшный день на трассе газопровода разорвало трубу. То ли сварщик не проварил стык, то ли заводской брак был. Поди, разберись. А давление в трубе за пятьдесят атмосфер. И как у нас всегда бывает, отказала автоматика, газ не перекрыли. И погнало его на поселок строителей. А дело в конце зимы было. Вечер, мороз, ветер.
Поселок строителей – несколько десятков вагончиков да бочек, двухэтажный сборно-щитовой бамовский дом, столовая, да маленький клуб, построили совсем рядом с установкой, с трассой. Посчитали, на работу ходить близко, котельная рядом, лесок защищал от ветра с озера. Дорога рядом.
По нормам поселок надо было строить не ближе, чем полтора километра от трубы, но нормы писаны не для севера. Никогда до этого ничего не случалось.
Вагончики стояли немного в низинке, как и везде, электрические провода проброшены наспех, при сильных порывах ветра искрили.
Удар-взрыв, когда загорелся газ, был настолько силен, что людям показалось, началась война. Сбросили атомную бомбу. Ревущая стена огня заполонила все.
Крайние вагончики пламя поглотило сразу, никто не успел выскочить. Двухэтажный барак стоял чуть в стороне, так люди прыгали из окон в снег, разбегались  кто в чем, на озеро, в тундру, на дорогу, что вела к соседней станции. Сколько их с обгоревшими спинами маялись потом по больницам.
Рассказывали об этом с ужасом. Евгения не знала, в каком из вагончиков жил Степан. Говорили по-разному. В одном сходились все, Степан жил в крайнем ряду. Как ни рвалась Евгения поехать на место гибели мужа, ей не разрешили. После комиссии, все, что не уничтожил огонь, все сгребли бульдозерами в одну кучу.
О, господи, никому бы не видеть и не пережить этого, никому бы не перечувствовать те часы, дни, недели. Одна со своим горем, со своими мыслями. С трудом вспоминала те дни. Разговоры, участливые лица, неподдельное сочувствие. Знакомые приходили и уходили, а она оставалась одна.
Бывало Степан уезжал на месяц, а то и больше на очередную авральную стройку. Тогда Евгения знала, что он приедет, где он. Она ждала. Для человека это главное –ждать, к кому-то спешить, о ком-то заботиться.
Чудно устроено. Когда муж рядом – он надоедает, мешает, путается под ногами. Начнешь убираться – он с места на место переходит, будто назло, топчет. Начнешь обед варить – сядет и сидит, барин этакий, ждет готовое, да повкусней. С работы придет – на диван с газетой, устал. У мужиков глаза так повернуты, что домашней работы не видят. Да и где им увидеть. Обмельчали, выродились. Любить по-настоящему не могут, не в силах. Болеют с нытьем, с причудами. Да если б им капельку той боли, когда рожает женщина – они, нельзя представить, все изошли б на слезы, исстонались.
Человек никогда не бывает одинок. И один он не один. Он остается сам с собой, с мыслями, воспоминаниями, размышлениями, он перелопачивает свою жизнь, жизнь близких, пытается предугадать, что ждет его впереди. Случившееся дает толчок новым мыслям. И так бесконечно. Очищаются заплывшие в благодатные, сытые, довольные годы скрытые пласты, о наличии которых даже и не предполагалось. Сытость и довольствие закупоривают все. И только боль может вылечить человека. Боль сидит в нем. Она копится, ломает. Подчас становишься рабой этой боли. Когда боль ради боли, ищешь только сочувствие, жалобишься. Боль  за себя, за окружающих, боль сопереживания – какая из них болит больнее? Боль одиночества. Все рождает мысли.
За темным стеклом желтели освещенные окна соседних домов. В свете фонаря лоснилась дорога. Стекло отпотело. Евгения молча  стояла, придерживая рукой штору. В доме тихо. На сердце пусто и одиноко. Стучали часы, капала из крана вода.
Пятнадцать лет живет в Кутогане. Опостылело все: окружающие город взгорки, серые, размытые дождем однообразные дома. Бесконечный ветер, от порывов которого дрожала застекленная  рама балкона. Морось на стекле сползала вертлявыми струйками.
Вроде за годы, что прожила здесь, должна привыкнуть к северу. Восемь месяцев снег, мороз, буран. Восемь месяцев ходишь, надев на себя сто одежек, не веря, что когда-нибудь станет тепло. В отпуске об этом рассказываешь с гордостью. Как же, север! А себе-то чего врать – надоело все до чертиков.
Подумаешь, за какие грехи изводит себя здесь. Все настолько сложно. Жизнь, как  вехами, обставлена какими-то традициями, обычаями, условностями, под кого-то надо подделываться, выслушивать чужое мнение. Ну, кажется, осталась одна, бросай все и беги. Уезжай к сыну, к родственникам. Там быстрее все забудется. Молодая. Найдешь человека... Но от себя разве уедешь... Иголки с сосны и те парами опадают, а человек...
Наверное никто кроме человека так не усложняет свою жизнь. Из кожи он тянется, чтобы не быть хуже других. Вздорность всего этого осознаешь, когда клюнет жареный петух, когда надо выбирать и выбор ограничен. Тогда все притязания на богатую жизнь покажутся до смехотворного мизерными.
Разве больному человеку нужно много денег, тряпок, удовольствия? Он все это променяет на один день без боли. Ведь одного дня достаточно, чтобы понять, что без  денег, тряпок, удовольствий трудно прожить.
Взять хотя бы квартиру. Чтобы уехать, с ней что-то надо решать. Или бросить или менять. Сколько мыкались, пока получили. Начинали со “сталинских бараков” – дач Берии, оставшихся после заключенных, которые строили здесь железную дорогу. Эти щитовые бараки с облупленными стенами долго снились в кошмарном сне. Стены зимой насквозь промерзали, как ни топи. В буран заносило до крыши, собаки своими отметинами расписывали трубы. Детского сада не было. На работу уходила, оставляла сына одного. Сын почему-то сильно боялся замков. Дверь начинаешь закрывать – в рев. “Не замыкайте”. Спокойнее, конечно, когда дверь открыта, барак деревянный, мало ли что, но душа болела: уйдет куда-нибудь в мороз. Что с него взять, пять лет. С работы летела домой, выпучив глаза... Ворох наструганных щепок, на плите чайник. Думай, что он делал целый день... Сколько нервов забрала такая жизнь.
Эти проклятые дрова, добываемые всякими правдами и неправдами. Печка топилась сутками.
“Ну, мы мучались, жили, пускай ради квартиры, ради денег, ради лишней тряпки, – думала подчас Евгения,  – а сын за что с нами мучился. Мерз, не видел солнца, тепла”.
Когда квартиру получила, наверное, счастливей ее не было. Как вот теперь ее бросить? Снова мыкаться по чужим углам. Хватит, что в отпуске на чужих раскладушках, диванах, а то порой и на полу у родственников сколько раз перебиваться приходилось. А в своей квартире все свое, от иголки до ковра. Все сами наживали. Куда ехать, к кому?
Недели две можно пожить-помучиться, а потом? Снимать угол... Подумаешь... Евгения вздохнула.
Пыталась несколько раз подавать на обмен, вроде находились желающие,  только условия ставили. Доплати за двухкомнатную квартиру, за то, что они соблагоизволили затеять обмен, пять тысяч. А за что? Что она эти пять тысяч на дороге нашла, чтобы запросто так выбросить. Ведь все горбом нажито, здоровьем, квартира государственная, а вишь ты... Сейчас на север умно едут, жилье бронируют.
О чем только не передумаешь, вот так, оставшись одна. Живешь и не замечаешь, свыкаешься, но стоило случиться беде, как все полезло.
Ощущение потери не проходило. Евгения поражалась: завидит на улице знакомую, старается обойти, чтобы остаться незамеченной. Почему так получилось, она не могла объяснить, наверное надоели пустые расспросы о жизни, работе. Спрашивали мимоходом, лишь бы о чем-то спросить, перебивали, выкладывали свое, интересуясь больше, что видела в магазинах. Деланное сочувствие, это сю-сю-сю, ахи, охи, вызывали неприязнь, хотелось нагрубить. Правильно, вначале Евгения плакала, когда сочувствовали, слезы лились сами, это все выматывало, потом, со стороны, услышала о себе разговоры, мол беда не велика. Мужиков кругом полно. Всем обеспечена, на книжке, наверное, миллионы скоплены за это время. Сын взрослый. Да стоит только пальцем пошевелить, поманить, как утешители сбегутся. Что убивается – это показуха, не то теперь время.
Евгения никого вроде и не осуждала. Каждый живет так, как понимает, как может. Она привыкла, что люди приезжают в Кутоган и уезжают. Брюзжат, что заработки маленькие. Набили оскомину разговоры об очередях в магазинах, о жизни в вагончиках, о том, что все здесь представлялось по-другому. Может, и она так рассуждала и говорила, и жаловалась. Раньше. А теперь на все стала смотреть иначе. Рассудить, что держит тех, особенно у кого квартира забронирована, если жизнь не устраивает? Не лежит душа – уезжай. Ищи где лучше. Нет, человек так устроен, что он будет ныть, канючить, наматывать на кулак стоноту, но не пошевелит пальцем, чтобы изменить эту жизнь.
А чего она, Евгения, поехала на север? Можно развести руками: судьба забросила. Спросить бы эту судьбу, отчего она одно дает, другое отнимает, зачем она лишила мужа. Ведь они со Степаном поехали на север не за романтикой, не доказать кому-то, не для того, чтобы увезти накопленное, чтобы потом проживать его где-нибудь на югах. Они поехали жить, как живут в любом другом месте. Заиметь какой-никакой “угол”. Хоть порой и слышала: “Ну да, так и поверили, что “за спасибо” жить на севере будете. Заливай кому-нибудь, только не здесь...”.
Евгению это не трогало. На юг ее никогда не тянуло, даже в отпуск. Жизнь чудная. Хочешь, можешь, а тебе руки отбивают, не дают заниматься тем, чем хотела бы. Нельзя. Если б земля была, дом, удобства, разве потащился б человек к черту на кулички в неизвестность? Да нет. Зачем! А у нас все с ног на голову. Вот и мотаются люди с места на место.
Правда в те, первые годы, не очень-то на север ехали. Престижности в этом не было, деньги бешеные не платили. Это когда началось массовое освоение тюменских болот, тогда повалил народ, прослышав о манне небесной.
Сейчас не боятся сорваться с обжитых мест. Ради заманчивого  благополучия готовы ринуться к черту на кулички. Слово “север” для многих из “покровителей” далекое, холодное, хотя и не по одному году живут.
Конечно, теперь не те условия, что были хотя бы десять лет назад, думала Евгения. Промерзшие бараки, единственный колодец на поселок, грязь по колено. Раз в неделю, а то и в две, привозили газеты. А на магазинных полках одни банки: сухое молоко, сушеный лук, свекла, морковь, сушеная картошка. Борщи да щи с чернотой сверху, даже масло одно время в металлических банках было, для подводников что ли. Редко свежее что привозили.
Теперь Кутоган город. Пятиэтажные дома. Центральная улица – полкилометра бетонных плит. Сухо, чисто, можно пройтись в ультрамодных босоножках. А север, как был севером, так и остался. Государство “за так” большие деньги платить не станет. Редко кто на севере до пенсии доживает.
Все теперь есть: газ, горячая и холодная вода, квартира с улучшенной планировкой... Господи, – всхлипнула Евгения, – не надо этой квартиры, лучше бы жила опять в бараке с промерзшими стенами, только бы был Степан...
Е-е-ей... Какие же глупые были... Ненцы бывало приедут из тундры, вывалят из мешков  бурки меховые, расшитые узорами... “Бери, пятнадцать рублей...”. А теперь за них сто пятьдесят рубликов выкладывают. Мешок рыбы – бутылка красного вина, оленя из упряжки за бутылку спирта предлагали. Все за бесценок, по теперешнему, было. Жили, не умели заглядывать наперед. Кто поверит, что ни мехов, ни золота за все годы не накопила.
Теперь на север приезжают – все распланировано. Знают, куда пойти, запасаются связями. Знакомства только нужные. Получку – на книжку. Все на словах бедные. У кого ни спроси – нет денег. Все откладывают для той жизни, что будет после отъезда с севера. Будто умышленно вычеркивают эти годы. Будто один отрезок жизни можно прожить так, другой – иначе.
2
Евгения любила  вечерами сидеть на столе в кухне, выключив свет. Сидеть и смотреть в окно. Вспоминать, думать, прислушиваться, не загремят ли в подъезде почтовыми ящиками. Она всегда ждала писем.
Сын что-то стал писать редко. Как-то прислал письмо из сплошных жалоб. Чуть ли не за дурака его считают, не может найти общего языка с тещей. Конечно, рано женился, техникум не кончил, в армии не служил, обеспечить семью не  может. Только что попрекать этим. Плохо, что живут вместе с тещей. Жили бы отдельно: помирились, поругались – все не на глазах. С теперешними молодыми ужиться – терпение великое надо, спят, пока солнце в пятки не упрется, после себя не уберут, музыка целый день, помощи не допросишься. Как тут не ворчать.
Евгения написала сыну, что как себя поставил, тем и считают. Надо быть мужчиной. Где уступи, а где и на своем настоять надо. Терпи. Женился сам, выбирал сам. Последнее дело для мужчины плакаться. Тяни лямку – не стони. Все наладится.
Понимала, что зря так написала, пожалеть надо было. Но ведь сын, когда сообщил о женитьбе, их не пожалел, согласия не спросил.
Сейчас тяжело с молодежью разговаривать. Считают себя взрослыми, а разговоры о музыке, дискотеке, вечерах разных. Одни развлечения на уме. Уж как ни убеждала сына: надо учиться, потом поздно будет... Да если б ей, Евгении, такие возможности в свое время... Разве словами убедишь. Человек сам до всего должен дойти, сам шишек набить... Лишь бы кончил, думала Евгения. Хоть на тройки, но пускай тянет.
Она смирилась с женитьбой сына, смирилась, что невестка совсем не пишет. Женился, с одной стороны, хорошо, болтаться по улицам не будет. А-то сейчас кого ни послушаешь, прямо беда... распутство.
Однако чувство горечи не проходило. Который день Евгения собиралась написать письма – не было настроения. Да и о чем писать? Кому надо, что тебя волнует? Напишешь, прочитают, а дальше что? Разве поймут? Разве в письме обо всем скажешь... Да и боялась Евгения писать откровенные письма. Сестры чего-то выжидают, молчат, дуются за что-то. Никак не могла понять этого Евгения.
Весь день проубиралась по дому. Мыла, чистила, повесила новые шторы. Разобрала антресоль. Все удивлялась, откуда берется мусор в доме. На антресоли нашла пачку писем. Перебрала, отложила отдельно письма от брата Егора. Остальные порвала.
– Эх, Егор, Егор, – прошептала Евгения. – Что же ты наделал... Тебе-то чего не жилось... Мало ли что бывает. Тысячи людей сходятся и расходятся и ничего. Все просто... Зачем усложнять жизнь... И так черт сломит ногу в наших отношениях... Думал прояснить...
Из конверта выпал свернутый вдвое листок. Хотела бросить его в кучу бумаг, но машинально разгладила страницу. Села, задумалась. Это было неотправленное письмо к отцу, одно из последних писем к нему, теперь уже умершему отцу. Сидя посреди разбросанных вещей, мусора, Евгения вновь и вновь перечитывала строчки. Набегавшие слезы туманили глаза.
Вспомнила, что начала писать отцу в такой же вечер, когда неизвестно отчего хочется плакать. Получила тогда письмо от старшей сестры Галины. Та жаловалась на мужа, обвиняла сестер в равнодушии, перечисляла свои болезни. С пристрастием осуждала Егора за то, что бросил семью.
Это письмо было где-то здесь, среди бумаг. Евгения порылась в обрывках, наморщила лоб. Облокотилась на сиденье стула. Стала безразлична и чистота, и дом, и все на свете. Вернуть бы те годы, когда они все были маленькими, дружными.
Полтора года назад Евгения ездила к Егору. Она не осуждала, что Егор разошелся с женой. Чего не бывает. Лучше  живут да с ума сходят. Одного не могла понять, почему брат так быстро сломался. Все ему стало безразлично. Психовал, искал что-то. Просил помощи. А чем она, баба, могла помочь? Написать письмо, послать денег?.. Посылала, писала.
Брат колесил по стране. В Казахстане был, на Волге что-то строил. Писал, что собирается на БАМ. Она, как дура, уговаривала, советовала. А надо было брать здоровенную палку и гнать его домой к жене. Пешком, через всю страну.
После всех шатаний осел Егор в поселке лесозаготовителей в Красноярском крае. От Красноярска добиралась туда по раскисшей дороге на стареньком автобусе. Она ехала просто посмотреть, как жил брат. Теперь бы все сделала по-другому, а тогда...
Евгения не спрашивала, каким ветром задуло сюда Егора. Не спрашивала, что хорошего нашел в женщине, с которой жил. Чего там лезть в душу мужику, которому сорок лет. Пусть лучше так, чем пролеживал бы бока на койке в общежитии, пил, киснул от безделья.
Егор жил в примаках основательно. Позавидовать можно. Рубленый дом на три большие комнаты, сарай, стайка под одной крышей. Загон для скота. Собака на цепи хрипит. Все, правда, не его, жены, но принимал он сестру в этом доме хозяином.
По-бабьи узнала Евгения все и про хозяйку дома. Маша разошлась с мужем семь лет назад. Пил он. Дом остался от родителей. Мать умерла, отца придавило деревом. Маша в то время в городе жила, в столовой работала. Не терять же дом, вернулась в поселок. Впряглась в хозяйство. Сватались к ней, да местные все, пьянчуги, отшила. Нажитое спустят, что отец с матерью годами копили. А вот Егор, почему-то сразу приглянулся.
У Маши была цель: обеспечить жизнь сына. Евгения поражалась, как Маша его воспитывала. Она купила для него все. Шкафы были забиты постельным бельем, джинсами, полотенцами. Не распечатанным стоял в коробке магнитофон. Маша покупала все с запасом. Не пригодится сейчас, потом искать не надо будет. Лежит, есть не просит.
– Женишься, – тыкала Маша пальцем в затылок сына, – все тебе будет. Учить, дураки с лопатами перевелись. В торговлю пойдешь...
Завела сыну сберегательную книжку. А сын, веснущатый увалень, с равнодушными глазами, в руке вечно зажат кусок чего-нибудь съедобного, на нравоучения матери лишь дергал плечами: “А ну, тебя... Не мешай” – сутками готов был смотреть телевизор.
В хлеву хрюкали две свиньи, мычала корова. Огород большой. Евгению поражала Машина жадность к работе на своем подворье. Встает рано: мешанина свиньям, пойло корове, огород, потом бежит в столовую на работу, перед этим надает кучу наставлений Егору.
Евгения никак не могла представить брата среди такого хозяйства, когда все крутится вокруг живности. Зачем, что дает это все людям, этим людям? Какая цель, для чего... Встают и ложатся с мыслью, где бы достать, прихватить лишний корм.
За три года, что Евгения не видела брата, Егор сильно изменился. Может и не внешне. Ну, на лбу поперек прорезалась складка, на висках седина появилась, худее стал что ли. Но вот глаза, глаза тоскливые. Морщинки в углах запали. Пожалеть его хотелось. Егор и навозная куча. Чудно.
Словно чувствуя непонимание сестры, Егор бодрился, дергал плечами, тер ладони.
– Ничего, сестра. Мы еще заживем. Продадим корову, поросенка. Сала есть полбочки. Выручу денег, приеду к тебе. Богатый приеду, веселый. Баян достанешь у кого-нибудь, всю ночь петь будем. Ты не гляди на это, – кивал он в сторону навозной кучи, морщился словно от зубной боли. – Была у меня  семья, теперь пусто. Здешнее не в счет. Это не мое. Это безысходность, это наказание за бесхарактерность. Один... Дети не пишут. Здоровье растерял, голова болит. Сорок лет, а что нажил? Смешно даже рассуждать об этом. После коровы навоз остается. На огород вывез – картошка не один год родиться будет, а после меня что? Ты осуждаешь, я знаю. Молчишь, жалеешь и осуждаешь... Все так делают. Моя кулачка, правда, не молчит. Раба достатка, а как богатством пользоваться не знает. Копит... для загробной жизни...
“Зачем это ему надо, – так думаешь, – спросил Егор. Усмешка кривила рот. Он сидел на крыльце, ворот рубахи расстегнут. Папироса давно погасла, он катал ее в губах. – Мне, думаешь, нужно это, – обвел он глазами подворье. – Да гори все ясным пламенем. Подожгу когда-нибудь. А что... Живу, как в  болото проваливаюсь. Родители ловчить не научили. Ладить с бабами я не могу. От них все беды. Никому я не нужен, что внутри никто не знает. Все считают: маюсь дурью. Нутро болит. Не пойму, что со мной. Тошнит от скопидомства, от пустоты, от бессилия... Мне б еще раз увидеть дочку, потрогать ее волосы, понюхать, – грустно сказал Егор. Лицо стало каким-то растерянным, жалким, по-детски обиженным”.
“Так кто тебе мешает поехать к дочке”, – хотела спросить Евгения, но промолчала. Промолчала, думала, что брат нашел здесь счастье. Перебесится, привыкнет, достаток привяжет к этому дому. Маша, в общем-то гостеприимная, хозяйка хорошая, да и собой недурна. Что мужику еще надо...
Одно удивило Евгению, что у Егора всего две пары носков. В баню стал собираться, молча взял утюг, вытащил из вороха неглаженного белья рубаху в клеточку. Очень показался брат неухоженным.
Сдавило сердце. Евгения нашла пузырек с “Корвалолом”, несчитая, накапала в чашку. Поморщилась. Привкус каплей вызывал отвращение. Устало прошла в зал, села с ногами в кресло. Закрыла глаза.
За все годы, что живет в Кутогане, к ней из родных так никто и не приехал. Далеко, дорого. Билет на самолет почти семьдесят рублей стоит. Это на словах братья и сестры скоры на подъем, а на деле... Муж Светки на машину деньги копит, куда той думать о поездке к сестре, каждая копейка на учете. У Сергея двое детей, жена часто болеет. Вымотался. Ждет отпуск в деревню съездить, молока попить. У Валентины своя болячка, одна детей растит... Галька, а что говорить о Галине... Расчетливая, о здоровье печется.
И когда со Степаном беда случилась, одна мать приехала да его родня. Одна так и несла боль... Письма... были...
Да и в письмах родные все больше о неурядицах пишут, редко кто радостью поделится. У человека нужда, он не думает  хорошо ли это, плохо, обращается к другим за помощью. Плевать ему, какое у тебя настроение, что тебя волнует, ему свое надо выплеснуть... И выплескивают обиды, недовольства, в запале пытаются наладить связи.
Разве с тяжелым сердцем что получится... Евгения по первым строчкам писем могла теперь определить, в каком настроении они написаны. Все чаще и чаще между строчек читала безразличие. Исполнялась обязаловка, письма зачастую писали, чтобы просто отписаться. Бросил в ящик, гора с плеч, можно и забыть.
Евгения любила писать письма, когда в доме никого не было, стояла тишина. Мысли тогда текли плавно. Сегодня же все что-то давило. Может причиной были магнитные бури в атмосфере, о которых раньше и слыхом не слыхивали... Давило в голову.
Сидя на столе у окна, Евгения часто думала, что в детстве у них были одинаковые условия. Ели картошку, читали одни книжки, спали рядом на кроватях, а выросли все разные. И чем старше все становились, тем эта разница ощущалась все больше и больше.
Евгения зябко повела плечами, укутала ноги пледом. Надоедливо стучали часы. Мысли снова и снова возвращались к недописанному письму отцу, представляла мужа, сына, брата. Понимала, что эти воспоминания только бередят сердце, и так оно болит, но ничего не могла поделать.
Она вспомнила, как мучилась над письмом к отцу, несколько раз откладывала... так и не послала. Не хватило смелости... Может, дело не в смелости, может, пожалела отца, который тогда уже болел... Ну, а стало бы легче, если бы родители узнали, что она думала о них, о себе, о сестрах. Что можно изменить в жизни...
Чем лучше жизнь, тем больше все замыкаются в свою скорлупу. И она так же живет. Не хочется никуда ходить. Что это, начинающаяся старость или новое понимание жизни, которое приходит с возрастом? Но тогда  очень уж появилось много философов в собственных квартирах, за закрытыми дверями.
Их в семье шестеро, а что общего кроме внешнего сходства? Чужие люди так не поступают, как иногда они обходятся друг с другом. Ведь это Галина, когда однажды Евгения поздно позвонила из аэропорта, ответила, что у нее не постоялый двор. От этих гостей никакой личной жизни нет. Надоело стирать простыни и ходить к соседям занимать раскладушку... Бросила трубку... давно это было, после вроде помирились, но ведь было, было... Пересидела ночь в кресле на аэровокзале, пускай  сестра спит спокойно. Не убыло. Что с того, стала проезжать мимо, ни звонков, ни телеграмм. Шесть лет, как чужие обходились. Узнавали друг о друге через кого-то. Что с того, после Галина плакала, просила прощения, объясняла, что поругалась с мужем, не было настроения... Когда обиду причиняют чужие люди, это одно, а если свои? Попробуй забыть...
Евгения не могла без слез вспоминать отца. Вечно занятый в музыкальной школе, дома, вечно в заботах, в поисках денег. Попробуй вырастить шестерых. И времени у отца не хватало поговорить по душам. Как-то сложно все было в детстве, может, то да теперешнее и запутало в клубок взаимоотношения. Если бы отец мог в свое время стукнуть кулаком по столу, не считали бы они теперь, кто должен написать письмо первым, кто кому больше сделал хорошего. Не винили мать.
“... Отец, не знаю, как начинать. Мы уже взрослые. Седина в волосах. Годы прожиты. Порой начинаешь их перебирать и защемит, защемит сердце. Найдет такая тоска, хочется кому-нибудь выплакать свою боль. Но, видно, так сложилось, каждый несет свою ношу сам.
Папа, почему так получилось? Ты один можешь собрать всех нас вместе, но, видно, уже не веришь в это. Галина, наверное, лет семь уже не была в Колюжине. Ты говорил, когда мы ходили по грибы, что и твоя смерть не соберет всех в старом доме... С какой болью ты говорил об этом. Ты все время что-то хотел мне сказать, но так и не сказал...
У нас свои дети, мы учим их правильно жить, я порой думаю: “А сможем ли, имеем право? Что мы дадим им, что вынесли из детства”. Хотя задавать эти вопросы глупо. Дети родились, их надо воспитать, можешь, не можешь, каждый воспитывает, как воспитывали его...
Мы до сих пор не можем разобраться между собой, в себе. Часто перебираю всех. Расставлю фотографии и сижу. У каждого своя жизнь, свое счастье. Ни про кого не скажу, что доволен всем. Дерганые, психованные. Все время задаю вопрос: “Почему мы не можем собраться просто так, никого не осуждать, не мыть кости, как когда-то говорила наша бабушка...”.
Я на работе часто прислушиваюсь к разговорам. Женщины сетуют, что семьи из трех-четырех человек живут, как чужие; что-то делят, несут обиды. Неужели сейчас у всех такой удел. Копишь, копишь в себе, но ведь хочется выговориться, выплеснуть это накопившееся. Хорошо, если в слушатели попадаются порядочные люди...
Почему все ищут совет на стороне? Я сначала радовалась, что со мной делятся. Молодая, ни в чьей помощи не нуждалась, а когда нужда пришла, когда осталась одна, оказалось, что мне некому довериться, никто не верит, что мне плохо, что меня нужно утешать...
Что говорить про чужих. Поздравительные открытки с днем рождения месяц идут, и то порой не все поздравят...Так-то...
Папа, мы же самые родные. Мы должны сопереживать друг за друга, а на деле? В отпуск приедешь, сразу смотрят, что привезла, в чем одета, не дай бог, если окажешься лучше кого-то. Не оберешься нытья, какая трудная жизнь, какие очереди в магазинах, как все дорого.
Разве за этим мы встречаемся, чтобы сравнивать жизни, оценивать. Кто тогда и во сколько оценит мою жизнь в богом забытом Кутогане, где восемь месяцев зима, где за молоком в очередь я становлюсь в пять часов, да еще не знаю, то ли хватит, то ли зря простою. Почему все так...”.
На этом письмо обрывалось. Евгения зажгла свет, достала альбом с фотографиями, начала медленно листать. Фотография, где они все стоят во дворе у дома деда в не по росту длинных платьях, вызывала грустную улыбку и тяжелый вздох. Галина и здесь стояла чуть в стороне, словно знает, что первая уйдет из дома, уйдет с обидой. У Светки во рту палец. Сергей сидит на траве.
3
Год был сумасшедший. Сплошные нервы. Евгения не могла спать, прислушивалась к каждому шороху, скрипу. Во сне часто видела Степана, разговаривали. Жаловалась ему на одиночество, пустоту.
Покойник снится к болезням. Сторожиха в конторе, которой Евгения в минуты откровенности рассказала обо всем, сочувственно закивала: “Э, милая, хоть и говорят, что души нет, а есть она. Маета от души. А ты успокой его, детишкам конфет раздай, карамелек разных, да выпей за его душу. Помогает. Это все передастся ему. Надо. Замуж бы тебе. Молодая. Маета тогда и кончится, некогда будет. Беда, она одна не ходит. Поостерегись...”.
– Я, видно, однолюбка, – тихо сказала Евгения. – Стоит он передо мной. Мертвого не видела... чувствую вину перед ним, а в чем, не могу понять...
– Хороший был? – лицо сторожихи, участливое, спокойно-добродушное вызывало на откровенность.
– Хороший, – промокнула глаза Евгения. – Хороший не то слово...
– Хорошие завсегда в могилу первыми сходят, – вздохнула старушка. – Так богом заведено. Для памяти это делается, чтоб не очерствела...
– Как же для памяти? – непонимающе переспросила Евгения, – а жить?..
– Жизнь богу принадлежит, а память людям. Вот и помни, а жить продолжай...
Морошка на болотах вокруг Кутогана в тот год вызрела как никогда. Цвет набирала так, будто кто молоко пригоршнями расплескивал, каждая молочная капля цветком забелела. Усыпаны кочки, хоровод морошки даже вроде багульник потеснил. Красные, крупные, рдяные ягоды сами просились в ведро. Всего две недели, от силы три, продолжался этот хоровод. Сахаром ягоду засыплешь и мороз ей не страшен. Занесешь с балкона, банка в инее, сок янтарный.
Евгения всего-то два раза и сходила – промочила ноги. Прицепилась ангина. Началось осложнение. Забарахлило сердце. Ни глотать, ни говорить не могла. И это в июле, в самую жару. Два месяца пробыла на больничном, дома, в четырех стенах. Спасибо соседке, приглядывала, продукты носила. Вот уж когда Евгения пожалела, что никого из родных нет рядом. Хоть волком вой – кругом одна. Правда, она никому и не писала, что больна.
Какому начальнику понравится, что работники болеют. На работе здоровый нужен. Заболеть не успела, как один за одним посыльные: тому справку, другому дни отпускные посчитать, так бы, наверное, и рвалась, да стало хуже, положили в больницу. В отдел кадров, где работала Евгения, временно посадили Юлию, инженера по технике безопасности.
Отболела, вышла, стала разбираться в бумагах. Картотека перепутана, приказы составлялись неправильно. Юлия на это только рукой махнула: “Работа у тебя, я скажу... Все с претензиями идут, угождать каждому надо. Не, моя работа лучше. С каждым найди общий язык, убеди... А тебя уважают...”.
Юлия напутала с временными. А любой проверяющий первым делом к ним цепляется. В бумагах был один список да приказ о принятии.
– Ты хоть видела этих людей? – спросила Евгения.
– Мне бумагу принесли, я приказ напечатала. Начальник подписал... Чего ты переживаешь? Подписал начальник, пусть и отвечает. Я все писала, как у тебя... Люди, наверное, работали, раз принимали. Начальству виднее, кого брать...
– А справки где, данные паспортов? Может они не работали...
– Что ты за буквоед, – поморщилась Юлия. – Я для тебя старалась, могла ведь и отказаться, тебя бы тога таскали по каждому поводу. Дала спокойно доболеть и плохая...
Начальник подлил масла в огонь, когда Евгения сказала ему, что нужно вызвать принятых месяц назад людей для оформления.
– Раз надо – вызывайте, – покосился начальник сердито. – Надо на работе быть, тогда нервы не пришлось бы трепать. Не мог же я два месяца держать отдел закрытым. За вами ходили... Не переломились бы на десять минут прийти...
– Так я болела, – Евгения опешила, болезнь ставили ей в вину.
– Но вы же не умирали...
Нет более верного способа убедить человека в несправедливости, чем обойтись с ним несправедливо.
Понимала, виновата сама. Один раз скажи против и все. Разве начальнику докажешь? Причин, чтобы прицепиться, тысячи найти можно. У нас ведь как   не мытьем, так катаньем. Ко всему надо подлаживаться. Не научили этому Евгению. С детства внушали, что надо говорить только правду. Теперь частенько Евгения думала, что правду тоже надо любить и говорить с умом.
Жизнь не счетная машина. Заложил программу, нажал кнопку – вот он, результат. Живи, двигайся. Все за тебя размерено, обговорено, учтено. Если б так было...
Другой раз так занесет, так вывернет, себе мила не бываешь. Двигаешься, делаешь что-то, знаешь, что надо, никто за тебя не сделает. И если б все касалось только работы, тогда ладно. Работа, она и есть работа. Дома плохо – на работе отдушина, на работе плохо – дома можно отвести душу. А вот если и там и там заненастило – худо.
Еще Степан, бывало, когда Евгения неизвестно отчего плакала, ворчал, чтобы не забивала голову дурью.
– Чем переживать за кого-то, лучше о себе думай. Побереги здоровье. Все еще впереди. (Накаркал на себя). Шмотки, удовольствия можно купить, достать, украсть, а здоровье одно на все время. По родне переживаешь, а много тебе сестры помогли? – спрашивал Степан, – завалена вниманием. Письма уже не пишут. Правильно, от родных какой прок, – и сам себе отвечал, – а никакой. Это чужой человек может отблагодарить, а родным сколько ни давай, сколько ни делай – все мало. Никак понять этого не можешь. Во, если б ты нищей была, тогда, может, пожалели. У нас ведь только жалеют убогих, кто рядом живет. А ты в благодатном месте живешь, на севере, где денег куры, по их понятию, не клюют, а раз денег полно, значит все есть. Значит, ты должна милостыню раздавать... Не пойму, чего вы все делите...
Степан в чем-то был прав, но его правда была безжалостна, рушила покой, устоявшуюся жизнь, связи. Вызывала раздражение. Евгения не переносила, когда так судили о них. Будто хуже их семьи на целом свете нет.
– В отпуск к твоим с пустыми руками не ходи. “Приезжайте, только у меня ничего нет” – передразнил Степан. – Хорошо так принимать, когда гости и еду, и питье приносят. Можно сидеть, еще и останется...
Евгения вспыхнула.
– На своих смотри. Тоже вниманием не завален, тоже письма не разбежались писать. Не я, так и не знали б, как ты тут живешь. Скажи спасибо, что пишу всем...
– Так не о том я, – осаживал ее Степан. – Мои никогда дверь не закроют перед носом, в рот смотреть не будут...
Хоть и обижалась бывало Евгения, хоть в пылу старалась уколоть мужа побольнее, но в душе соглашалась. Все у них как-то закручено. У других посмотришь, поругались, через какое-то время помирились. Обид долго не таят. Все открыто, все ладно. А у них, как-то свилеватое дерево, корявое, перекрученное, с искривлениями, наплывами. Кто-то со стороны  смотрит – восхищается неповторимостью каждой линии, каждого сучка, нароста. А попробуй разбудить все это, чтобы в дело применить – намаешься. Не один топор загубишь, а потом выбери что-то ровное, не один раз переберешь весь ворох. И ведь каждый год прибавляет и прибавляет узловатости.
На виду вроде росло их дерево, с чего его так закрутило. Шесть ветвей от двух стволов и все топорщатся в разные стороны.
Связь их семьи с деревом пришла в лесу. На одной из сопок, окружавших Кутоган, увидела Евгения такое дерево. Она остановилась, пораженная возникшей мыслью. От одного корня тянулись шесть сосенок. Росли не соприкасаясь больше нигде. Какие-то хилые, с желтой хвоей. Наклон у всех в стороны. Сосенки росли на пригорке, на открытом месте, кругом ягель, брусничник. Евгения неподалеку нашла два подосиновика. Узловатые корни сосенок горбились над землей шалашиком. Пришло сравнение, что это родители все старались поднять детей  как можно выше к солнцу, к свету. Старались показать их всем, гордились. Все отдали, чтобы укоренились дети на стылой земле. Себя не жалели. Два истлевших пенька торчали чуть в стороне.
Почему так?! Свою жизнь другой раз захочешь понять – поломаешь голову. Глазом сразу не обнимешь. Иной раз, где надо бы помолчать, притихнуть – высунешься, назло выпятишься доказать, а что и сама не знаешь толком. С дуру не поймешь сразу, что раз выпятилась, так любой ветерок обдует, сквознячком всю обовьет, голой себе покажешься в глазах других.
Может от этих сквознячков каждый стеной отгораживается. Кому хочется на виду жить. Не сквознячки, не молва ли начали корежить их семью еще там, в Макарихе, потом в Колюжине.
В Макарихе прошло детство, маленькие были, не понимали многое. В памяти остались отдельные мелочи. Евгения помнила похороны родной матери, бабу Евдокию. Дом. Помнила, как ходила с той, родной матерью доить корову. Первая кружка молока была ее. Мелочи цеплялись друг за друга, стоило прояснить одну, как на ее место возникала другая. Евгения теперь пыталась представить родную мать и не могла. Видела фигуру, длинные волосы, слышала голос, а лицо уплывало. В семь лет многое не упомнишь. Теперешняя мать стала матерью. Может кто и считает ее мачехой. Галина, например, та никогда не звала ее мамой, ну и что. Александра их всех вырастила, на ноги поставила. Да и какими бы не считали другие годы жизни в Колюжине, а для Евгении они были самые светлые. Первая любовь, первый поцелуй, все было первым. Плохое и хорошее. Прошлое не исправишь. Прошло. А начнешь передергивать факты, разрушишь память. Злоба останется, а как с ней жить? И так в сутолоке, в спешке каждый день что-то теряешь, а что попробуй, сразу скажи, не скажешь...
После поездки к Егору, Евгению долго не покидало ощущение, что брат сломался. И в  письмах сам себя успокаивал, другой раз наговаривал на себя, срывался. Писал, что его постоянно куда-то тянет. Сам не знает, что ему надо. “У нас все по-старому. Живем дружно, ругаемся редко. Жрем свое мясо, пьем свое молоко. Баня своя, дров на зиму хватает... Все бы хорошо, да вот рядом нет сестры. До того скучаю по письмам – конверт увижу и, как конь, всхрапываю...”.
Кто-то прочитает, подумает: живется же мужику. Все у него есть. Счастливец. А Евгения знала, каждая строчка плачет. Она видела эту “хорошую” жизнь.
Навозная куча выше сарая. И чем выше росла куча, тем больше было сумятицы, маеты в душе брата. Егор заводился на мелочах, хлопал дверью, в сенях что-то падало. Из окна видела, как брат, размахивая руками, шел в хлев.
– В кабинет к невропатологу пошел, – иронически поджимала губы Маша, – не понимаю, что за мужики пошли, хуже баб. В доме все есть, живи. Предлагала, давай распишемся, выплачивая свои алименты. Ни разу не попрекнула этим. Нет, все его тянет куда-то, все мается. Моду завел, чуть что не так, счас мотоцикл заведет, погазует, а потом в хлеву чистит. Свиньям душу выкладывает. Не понимаю я его, видите ли... Поэт...
Маша действительно никак не могла понять, что Егору надо. Две свиньи, корова, четыре овцы, телка, куры – это хозяйство, это надо, это достаток, а остальное – маета дурью. Ладно был запойно пил, ладно бы был дурак, лодырь – выгнала бы просто и все, так нет, мужик хороший, работящий, а нутро червивое, будто больной.
– Ты, вот, знаешь, – делилась она с Евгенией. – Другой раз ничего, а то найдет дурь, не подойти, чемоданишко свой начнет собирать, а куда без денег поедет. Ни разу не слышала, чтобы по детям своим убивался сильно, мне-то все равно... А то тут как-то тетрадку завел, толстую. И вот все пишет в нее, пишет. Даже повеселел, я, правда, не смотрела, что он там корябает, мне-то это ни к чему. Но раз так ему легче, пусть тешится. Это мне не мешает. Только чудно... Мужик в годах дневник завел... Зачем? Будто человек великий, потомкам мысли записывает. Да я наперед знаю, что он хочет сказать. Я забыла больше, чем он в себе несет. Любая баба умнее мужика.
Евгения тогда спросила Машу, читает ли она газеты, книги. “А зачем? – равнодушно пожала та плечами. – Некогда мне. Да и что изменится, прочитаю я или нет газету? Поросята расти скорее станут, молока корова больше даст? Как послушаешь на работе, в газетах из пустого в порожнее переливают. Этим всем корреспондентам деньги платят, вот они и пишут. Сегодня одно, завтра совсем противоположное. Егор твой грамотный, институт кончил, а к свинье не знал с какого боку подойти. Книги надо читать, пока в школе учишься”.
Все-таки  интересно узнать про новое, а судьбы какие сложные описывают, – не унималась Евгения, – другой раз читаешь, про себя забываешь.
– Это вы, городские, забываете, а нам нельзя. Хозяйство...
Неужели брата затянула такая жизнь, неужели он растерял себя? Евгения не верила в это. Однажды  брат прислал стихотворение, свое ли, чужое, писал ведь когда-то. Целая тетрадка была исписана.
Я уходил из дома в темноту,
Мела поземка, сердце разрывалось,
Шагнул за дверь – переступил черту.
За ней два года жизни оставалось.
Два года – много после сорока,
Объезжено, исхожено полсвета,
Как будто сотни тонн несет рука,
И холодно, и не видать просвета...
Ты вяло: “Не ходи... уляжется бура...”.
Но я уже калитку открываю.
Внутри все дрожь, упрямый. как баран.
Иду во тьму, сам по себе ступаю.
Хотелось мне, чтоб ты кричала: “Стой!
Ты нужен мне. Я глупости кричала.
Ты мне и детям нужен ,ты нам свой...”.
Я шел и стыл, мертвел, а ты молчала...
Зачем ему эта женщина с ее тягой к достатку, с ее хозяйством, от которого с утра уши в дерьме, эта отупляющая каждодневность, все на пупу, вручную, все через “не могу”. Ради чего все это, от темна до темна, для кого?
И развод, и эта поездка к черту на кулички, и жизнь с Машей – все, чтобы забыться. От себя не убежишь. Забейся в любой угол, загрузи какой угодно работой, все одно будет такой момент, когда останешься один на один с собой. Никуда от этого не деться. И чем дольше оттягиваешь этот момент, тем с большим страхом ждешь его приход, тем он неотвратимее.
4
Горькая усмешка подчас непроизвольно трогала губы Евгении. Убиралась ли в комнате, варила на кухне. Опускались руки. Застынет в оцепенении. Будто инопланетяне, пролетая на своих тарелках, остановили время. Минуты длятся часами, часы летят как минуты. Из крана льется вода.
Евгения часто вспоминала, как они приехали в Колюжино, к родителям Александры. Почему-то, когда Евгения вспоминала детство, она всегда вторую мать звала по имени Александра. Что-то официальное, сухое, без округлостей.
Приехали в Колюжино вечером. На перроне встречали дед с бабушкой. Когда они все вышли из вагона, бабушка непроизвольно перекрестилась. Дочка привезла сразу шестерых. А что было на следующий день утром! Перебывали все соседки, разглядывали, качали головами. Привезла своих двоих да четверых приемных, вот тебе и примерная дочь. И ребятишки – сущие цыганята, попробуй прокорми такую ораву.
Почему-то самое первое, что врезалось в память – это слова “нет”, “нельзя”. Сейчас Евгения многое понимала по-другому, а тогда... Нельзя ходить в сад рвать яблоки, нельзя трогать малину, нельзя через забор щипать смородину у соседки. Нельзя, нельзя, нельзя...
Помотавшись по чужим людям, заведя свою семью, она теперь понимала, как нелегко было тогда родителям, да и деду с бабкой, принять сразу шестерых внуков. Ладно еще бы были и все свои, кровные. За одно то, что все живые, все получили какое-никакое образование, можно простить все детские обиды. Разумом понимаешь, что должно быть так, а сердце ничего не прощает.
Смешно и горько вспоминать, но они лазали в сад своего деда. Чтобы не лаяла Мирта, Егор играл с ней, а Галина, Женька с друзьями по улице трясли яблони. Утром баба Поля сокрушенно качала головой, приговаривала:
– Опять, окаянные, в сад залезли...Обчистили яблоню. Собака-то не брехала. Накормили что ли чем... Вот наказание. Поймать, да крапивой. Охальники...
Ходила по кухне, бормотала. Женька Егора под столом ногой толкает: не проговорись.
На них никто не думал. Ругали за другое. Даже сейчас, спустя столько лет, задумавшись Евгения представляла жизнь в доме деда, вздрагивала, ясно слыша голос: “Егор, Женька! зайдите ко мне...”.
Ко  мне, значит в кабинет дедов, как он называл комнату с двумя полками книг, тяжелыми лосиными рогами на стене, лампой под абажуром. И разговор Павел Алексеевич начина всегда со  слов: “Я вам сколько раз говорил...”.
Дед не любил праздно сидеть, все с чем-то копался. И их заставляли работать по дому. Мыли посуду, окучивали картошку, пололи грядки, носили воду, стирали. Дед был строг. Он привык, что вещи должны быть на отведенном для них месте. Любой беспорядок злил. Он подзывал бабушку, показывал пальцем на то, что ему не нравилось, молча крякал. Баба Поля пожимала плечами: “Дети, чего с них взять...”.
Сердитый взгляд деда из-под навислых бровей, тяжелая костистая ладонь на плече провинившегося заставляли притихнуть. Если дед был не в духе, он ворчал: “Чертова перечница”. Самое сердитое ругательство.
Деда уже нет. Отдаляясь, то время открывает себя новыми гранями. Теперь, иногда думала Евгения, только благодаря деду, его строгости, спустя столько лет, каждая вещь в собственном доме знает свое место. Он это привил. Его “хочешь – не хочешь, а делай” и сейчас заставляет поддерживать чистоту. Как бы тяжело не было, как бы ни устала на работе, невзирая на настроение, берешь тряпку, веник и наводишь порядок, облизываешь и без того чистую квартиру.
Одного не могла вспомнить Евгения – ласкал их дед или нет. В цирк возил, дарил гостинцы, а вот... никогда они ему не жаловались, никогда  он не сочувствовал. Может так и надо было, чтоб никого не выделять, но почему же тогда Валька, просунув голову в дырку забора, кричала соседке: “Тетя Наташа, тетя Наташа! Приходите, у нас сегодня праздник. Чай пить будем. Дедушка на рыбалку уехал...”.
Они не были чужими в этом доме. Их воспитывали, внушали, что хорошо, что плохо. Что можно делать, что нельзя. Часто повторяли, что доброту надо уметь ценить. Оценка доброты в детстве и у взрослого разная. Даже у детей, у каждого свое понятие о доброте. А они нуждались в одном – ласке.
Так хотелось выговориться, поделиться новостями, спросить совет. Сколько раз бывало, бежала Женька из школы, полная радости, представляла, как взахлеб расскажет матери, что получила пятерку. Но, переступив калитку, никла. Даже вид дома холодил.
Детские обиды проходят быстрее, когда мать ласково уговаривает, гладит по голове, что-то нашептывает. Евгения такого не помнила. Мать не повышала голоса, не била. Она была ровна со всеми. “Перестань. Ты большая. Займись делом...”.
Жизнь научила переносить обиды молча. Не показывать вида, что больно. Где-нибудь в лопухах, за сараем, выплачешь свои слезы. Сколько же видели их лопухи. Может они и росли потому такими разлапистыми.
Один вопрос долго мучил Евгению. Какими бы они стали, живи с родной матерью или если бы воспитывались в детдоме. Наверняка, все было бы по-другому. Трудно даже представить. Может, дальше Макарихи никто бы и не уехал, работали в колхозе... Лучше, хуже, а жизнь получилась такая, какая есть.
Чего теперь вспоминать, ворошить старое... Мать очень любила литературу. Куча денег тратилась на книги. Чацкий, Онегин, Печорин... Вечера, викторины. Домой приходили ученики старших классов, мать угощала их чаем, смеялась. В такие минуты, глядя на нее со стороны, Женька вспоминала Макариху, старый дом, их всех, когда Александра только-только начала к ним ходить.
Почему с чужими мать так приветлива, для каждого находила нужное слово. На стол ставилось все, что было в доме. Почему этих слов мать не могла или не хотела сказать им. Стеснялась, не считала нужным, не было времени? А как долго Женька сравнивала отношение к своим и чужим. Ревновала, злилась, искала оправдания. Судила. Она долго считала, что мать пытается создать какой-то образ, из кожи лезет, чтобы показать себя лучше. Играет в непонятную для ребенка игру. Игра в плохих и хороших. Детскими глазами смотришь не так, как взрослыми. “Для нее чужое мнение важнее, она не любит нас, не любит”,  – мысленно не раз твердила Женька, обливаясь слезами.
Мать зачитывалась любимыми книгами. Героев ставили в пример, как надо жить, как не надо жить... Но... они же не ели хлеб с лебедой, не стояли в проклятущих очередях за хлебом, где не чувствуешь себя человеком, не носили рваных валенок одних на троих, все эти Базаровы, Ростовы, Катерины.
Вроде трудности должны делать человека крепче, стойким ко всем невзгодам, а на деле, люди, перенесшие беду, имеют очень ранимую душу. Не от того ли они так внутренне одиноки и страдают от пустяков, мимо которых обычный человек проходит, не замечая.
Недополученное в детстве невосполнимо. Все эти “не”, что тянутся оттуда, обрастают, как дерево мхом, обидами, непроходящей детской болью, отчуждением, завистью, неуважением. Стремлением чем-то выделиться. Это оттуда желание покрасоваться, равнодушие к  чужой боли – оттуда. Но и оттуда невесть откуда находящая тоска, оттуда желание ласки, оттуда сентиментальность, сюсюканье, оттуда слезы, непредсказуемая смена настроения.
Из детства каждый вынес свое. Евгении почему-то казалось, что дед, особенно первое время, не любил Светку. Свою родную внучку. Может, он видел в ней свою главную причину, из-за которой Александра сошлась с отцом.
Светка долго была маленькой, хрупкой, с крохотными кулачками. Ножки, как две спичины. Голосок писклявый. Она любила возиться с котятами, щенками. Кормить цыплят возьмется, со стороны глядеть и цыплята что-то щиплют и клюют и Светка с ними.
Светке шел шестой год, когда в доме разразился скандал. Она стащила полотенце, завернула в него котенка и положила на подушку деда. Павел Алексеевич увидел, как Светка возилась на его кровати. Может, он был не в духе, что случалось часто, только Светке попало. Дед произнес обычную для него фразу:
– Сколько раз говорено было, чтоб никуда не лазали и ничего не брали. Не напасешься! Свое ценить не научились и чужое для вас не свято. Замолчи! – крикнул он на забившуюся в угол Светку, сердито нахмурил брови и вышел в прихожую.
Может, ничего бы и не случилось. Поплакала бы Светка, притихшие ребятишки отсиделись в углу, но только в тот вечер пришла раньше из библиотеки Галина. Она недавно кончила техникум. Галька была почти взрослая и одевалась, как взрослая. На голове успела сотворить химическую завивку,  только входившую в моду. Круглолица, смугла. Держалась независимо. Меньшие считали ее защитницей. Галька терпеливо выслушивала обиды, вытирала носы, завязывала разбитые колени. Она была больше, чем старшая сестра.
Светка сразу уткнулась в подол Галине. Ревет ревмя. Галина обняла Светку за плечи.
– А де-дедушка-а меня ударил, – захлебываясь слезами, жаловалась Светка. – Я ничего такого не делала...
Галина переменилась в лице. Брови сошлись  в одну линию, изогнулись, отчего лицо озарил румянец. От волнения, прикусывая губу, комкая слова, она выдавила:
– Почему вы так нас не любите? – нажимая на “вы”, сказала она. – Мы не сами сюда приехали, нас привезли... Сейчас пойду и пожалуюсь в Совет... Не плачь, Свет...
– Куда ты собралась? – привстал с табуретки опешивший дед. Он всегда, когда был не в духе, курил на табуретке в прихожей. Он и сидел там, уперев локоть в колено. Голову поддерживал ладонью. Тело от этого кособочилось, дед казался горбатым. – Куда, соплячка, бежать надумала?
Галина отступила к двери, сжалась. Светка испуганно всхлипывала, держа подол в кулаке, размазывая им слезы. Видя, что дед поднимается с табуретки, Светка боком подвинулась за Галину.
– Ты на меня жаловаться... – дед, от возмущения, поперхнулся. Он долго жевал губами, опираясь на табуретку руками. Лицо его вытянулось, стало белеть. Словно проглотив комок, тыча рукой в дверь, прохрипел: “Вон, чтоб духу твоего не было... Кормили, учили, а в благодарность... – он не находил слов, руки тряслись. Дед пошарил ладонью по табуретке, словно проверяя прочно ли она стоит, осел, закрыл лицо рукой. – Жаловаться... Дождался радости... Говорил дочке... Вот оно аукнулось... Вот за все хорошее”, – бормотал дед, не обращая больше внимания на Светку
Галина хлопнула дверью. Стукнула калитка. Егор, метнувшись к окну, припал лицом, прошептал: “Пошла куда-то. Вот заявит...”. Ребятишки, по одному, потихоньку выбрались на улицу. Притаились на лавочке за кустом жасмина. Баба Поля увидела через забор, подошла. Светка тихонько всхлипывала.
– Огурца хотите? – протянула баба Поля два огурца. – Чего взъерошенные, опять нахлобучки получили от деда, – она вздохнула, пригнула голову Светки, утерла лицо передником. Та уткнулась ей в колени, обхватила руками.
– Дедушка Гальку из дома прогнал. Сказал, чтоб не приходила, – едва сдерживая слезы, сказал Егор. – Это все она. У! – замахнулся он на Светку. – Вечно из-за нее все.
– Дедушка пошутил... Как так можно выгнать совсем. Не слушаетесь, вот он и ругается. – Баба Поля оглядела ребятишек, поправила воротничок на платье Валентины. Села рядом на скамейке. Сложила руки на коленях. Лицо стало обиженным, задумчивым, словно заглядывала куда-то далеко-далеко.
Вечером старшие выясняли отношения. Кричал дед, молча убирала тарелки баба Поля. Мать возмущенно выговаривала:
– У нас своя семья. Чего, ты, папа, свои порядки наводишь? Не нравится что – скажи нам. Ну, что опять не поделили?  Ты хуже маленького, куда ушла Галина?
Дед недовольно сопел, отвернувшись в угол, дымил папиросой.
– В моем доме живете. Нравные больно, – усы его недовольно подергивались. – Это сейчас гонору, это с таких лет дверью хлопать, а что потом... Так и в подоле принесет... Есть захочет – прибежит, никуда не денется дальше свое библиотеки...
Отец молчал, опустив голову, водил вилкой по клеенке. Он последнее время все больше молчал, похудел, осунулся. Когда он встал, все замолчали, мать растерянно прижала кулаки к горлу.
– Ты куда, Федор?
Торопливо набросила платок. Дед крякнул, баба Поля заплакала.
Ребятишек уложили спать рано на веранде, так Женька слышала, как вернувшись, отец с матерью долго разговаривали. Отец предлагал уехать назад в Макариху, жаловался, что все становится невыносимым. Перестал чувствовать себя человеком, чего-то остерегается, все, кажется, делает не то.
– Хотя бы отдельно жили, – вздыхал отец. – Замучился я, Шура. Даже когда остался один и то было легче. С детьми перестал разговаривать, они нас сторонятся. Живем и боимся чего-то. Я бы сейчас плюнул на все и уехал в Макариху.., но ты не поедешь...
У Женьки, когда это услышала, забилось сердце. Вот бы все уехали к бабе Дуне. Дед проснулся, а дома никого нет. Ходи один, ворчи. Она начала даже представлять, как ночью, потихоньку все выбираются из дома и идут на станцию. Женька хотела даже разбудить Егора, чтобы рассказать об услышанном, ее так и подмывало, она даже прыснула в кулак, представила вытаращенные, удивленные глаза брата.
– Ты, Федя, устал. Нервы, – успокаивала мать. – Галька тоже не права. Смолчала, так ничего и не было б. Ну, поругались, так свои. Ну, чего ты? Ходила в поселковый Совет. Обещали половинку дома дать нам, уезжают одни. Женька слышала, как мать вздохнула. – А дети... Что дети... – с каким-то надрывом сказал она, – вырастут и разъедутся. Одна доживать буду... Может и к лучшему, что Галина одна надумала жить. Помогать, конечно, будем. Пусть попробует. В конце концов мы ее не выгоняем. Неудобно, правда, перед людьми, толки всякие пойдут, всем не объяснишь. Видно этого заслужили, – у матери дрогнул голос. Женьке стало грустно-грустно, захотелось заплакать, было жалко Гальку, отца, себя. Почему-то себя было жальче. Скорее бы вырасти и уехать. С этими мыслями Женька и заснула.
Целый год Галька жила в “Хоромах”, так дед иронично называл комнату при библиотеке. Закуток три шага в длину да столько же в ширину.
5
Вечером заходила Юлия. Вот уж кого Евгения не ждала. Юлия настойчиво набивалась в подруги. Два года работали в одном управлении, а так и не поняла толком, что она за человек. Бывают такие люди: поступки их вызывают недоумение, и сами они какие-то приторно-слащавые, стараются влезть в душу, узнают о тебе на стороне, пытаются предугадать твое желание.
У Юлии, как считала Евгения, была дурная привычка. Придет, сядет и сидит. Будто дома делать нечего. Часами сидит. Сколько за это время дел переделать можно, а тут, как связанная. Слушай сплетни, поддакивай. И выгнать не выгонишь. Неудобно. Намеков Юлия не понимала. Она с любопытством смотрела, если Евгения что-то в это время делала, советовала. Или снисходительно говорила: “Да сядь ты, посиди. Все дела не переделаешь. Что ты вылизываешь квартиру, для кого. Ты ненормальная, пожалей себя...”.
Юлию мужчины звали красотулей. Было за что. Юбка на бедрах сидит туго, светлые волосы вьются, грудь высокая. Плошки больших зеленых глаз разрисованы синими и голубыми тенями. Могла женщина себя преподнести. Пускай иногда и не совсем со вкусом, крикливо, но чувствовалась в ней порода, что-то такое, отчего хотелось всхрапнуть, как жеребцу.
– Все страдаешь, в темноте сидишь, – щелкнула Юлия выключателем.
Сняла сапоги, куртку, поставила в угол зонт. Провела руками по бокам. Напевая, перебрала баночки с кремами, понюхала духи. – Все одна и одна. Засохнешь так. От кой-кого слыхала, что нравишься. И мужчина видный, без семьи... Ну, что ты, Женька, в четырех стенах себя травишь, не образина какая-нибудь, баба что надо. Переломи себя, отдайся мужику и заживешь. Бери инициативу в свои руки. Что заживо себя хоронить. Ты ж свободная. Мне б твое положение...
Юлия махнула рукой, мол, говори не говори – бесполезно. Щелкнула сумочкой. В руках ее блеснула бутылка вина. На недоуменный взгляд Евгении, подмигнула: “Чего мелочиться. Аль мало кому должны, – поставила, пристукнув донышком об стол. – Сапоги югославские отхватила. Обмоем. Тошно дома одной...”.
Честно сказать, приход Юлии обрадовал. Отвлек от тоски  размышления. Евгения с любопытством посмотрела на гостью. Вид взбалмошный, какая-то не такая, и накрашена не так тщательно и сапоги не тот повод, по которому, на ночь глядя, надо месить грязь. “Плакала она что-ли, – подумала Евгения. – Лицо опухшее... Стряслось что...”.
Евгения нарезала сыр, в холодильнике был салат, на скорую руку накрыла стол.
Юлия села на табуретку, внезапно закрыла лицо ладонями, раскачиваясь из стороны в сторону, каким-то осевшим голосом, всхлипнула, сказала:
– Мой-то уходить надумал... Поругались... Ой, дурак... Я все в дом тащу, очередь на машину подошла... Обвиняет, что детей нет. Если сам не может сделать, я откуда возьму. Я ж знаю, что здоровая. Может, в армии облучился, пока служил. Пусть проверяется. А он меня изводит: я такая, я сякая. Срок дал, если в этом году не рожу – уйдет. Черт с ним, пускай катится на все четыре стороны, следом не побегу, но обидно. Он со своей мамашей жизнь мне на г... перевел. Святоша несчастный. – Юлия вытерла нос, пошмыгала им. Потрогала висевшие на крючке прихватки.
– Для кого чистоту наводишь? Блестит все, страшно прикоснуться. Все-таки глупые мы, бабы...
Только тут Евгения поняла, что Юлия пришла в подпитии. Чтобы хоть как-то успокоить гостью, сказала:
– Молодая, проверитесь, подлечитесь, на курорт съездите – пятерых выплюнешь, не поморщишься. Вон у одной не было детей, а потом двойня да вторая потом...
– А мне знаешь, честно сказать, дети и ни к чему, – наклонила вызывающе голову Юлия. Налила в рюмки вино. – За наше бабское счастье... Выпила, чмокнула губами. – Недоделыш мой как-то предложил: “Давай возьмем из детдома”. Надо же дураку такое придумать. Да в детдомах идиоты от пьяниц да наркоманов. Нарвешься на подарок. Сейчас кого ни послушаешь, все от деток  плачут. У того хулиган, от рук отбился, там дочка по подвалам таскается. Тут не поймешь, что за жизнь, кинут бомбу: есть  дети, нет – все там будем. Так из-за чего с ума сходить? Живи, люби, одевайся. Тебе не понять... Ты, вон, одна живешь и ничего. Терпишь! Я б давно на стенку полезла, мне мужик каждый день нужен, да чтоб не как бревно в постели лежал. Мужики пошли, – сморщилась пренебрежительно Юлия, бровь над левым глазом изогнулась дугой, густо намазанный помадой ротик стал похож на переспелую клюкву, – не мужики – кролики. Вот что, кому доказал твой Степан? Ты меня извини, но начальство как сидело в кабинетах, так и сидит, и начхать им на  нас с тобой... Хоть все мы сгори...
– Не трогай Степана, – опершись на стол, подалась вперед Евгения. – Своего можешь грязью поливать, а моего не трожь. Не перевариваю баб, которые своих мужей грязью обливают, – брезгливо скривилась она, – спишь с ним, ну и спи, молчи. Не нравится – разойдись. Все у вас мужики виноваты. На себя посмотри. Ты – подарок? Осчастливила его, надо думать... Правильно он предлагает ребенка взять, жить думает. Не все там идиоты, проверяют...
– А я, может, не хочу, – с вызовом заявила Юлия. – Пусть лучше меня найдет, пусть попробует...
– Ой, ой, ой, – покачала головой ехидно Евгения. – Допрыгаешься. Да любой мужик бабу себе всегда найдет...
Евгения встала, зажгла газ, поставила чайник. Мимоходом поправила висевшее на двери вышитое полотенце. Все крючки для прихваток, шкафчики кухонного гарнитура, полку – все приладил Степан. Так и кажется: скрипнет дверь, как всегда неожиданно, и, по привычке, Евгения скажет: “Ну, напугал! Ходишь тут. Заикой сделаешь...”. Степан усмехнется в ответ: “Не гуди, не нервничай. Кроме нас в доме никого нет”. Полезет в вазочку за конфетами. Очень любил все сладкое Степан.
– Думает, я без его денег не проживу, – меланхолично, вроде разговаривая сама с собой, продолжала Юлия. – Я-то мужика найду. Хочешь, пойдем видик поглядим. Секс-порнуху. Вот где мужики. Смотришь – балдеешь. И без мужика кончишь. Знаю здесь одного, уделал бы как бог черепаху. Только пищала бы. Поди и вкус забыла. Включи музыку.
Мужичок-чок-чок,
Дурачок-чок-чок,
Пожалей чок-чок,
Приласкай чок-чок.
Юлия потянулась, выгнулась. Блаженная улыбка скользнула по лицу. – Поздно, люди кругом, – сказала Евгения, заметившая, что Юлию окончательно развезло.
– А чего тебе люди. Ты в своей квартире. Чихать на соседей... Боишься, что про тебя говорить начнут... И так, поди, плетут. Я мужиков ненавижу... Я им всем... – Юлия откинулась на табуретке, одернула кофточку, огладилась... – Мой тошнотик начинает что говорить, так ему рот ладонью, – Юлия сделала движение, словно вбивает кляп в ненавистный рот мужа.
– Чудная ты, Юлька, баба. Городишь невесть что. Не стыдно...
– Ой, ой-ой, и эта о стыде рот открыла... Да в твоем положении про стыд забыть надо. Все путевые мужики к рукам прибраны, со стыдом не отобьешь. Вот скажи, Женька, только честно, завидуешь мне? – Юлия подбоченилась, гордо вскинула голову.
– Чему? – удивленно развела руками Евгения. – Завидую, что с мужем живешь, а остальное... В подушку, небось, плачешь ночами... На словах мы, бабы, герои, а так... – Евгения положила локти на стол, внимательно посмотрела на Юлию, слегка покраснела от волнения, – ты же несчастливая женщина...
– Чего-чего, – проговорила, вне себя, опешившая от такого заявления, Юлия. – Можно подумать... С чего мне плакать. Пусть плачут такие, как ты. Гордости по уши...
– А ну, тебя, – махнула рукой Евгения. – Чего говорить, разругаемся. Этот разговор не за бутылкой... – Юлия прикусила губу. Пальцем несколько раз поправила густо накрашенные ресницы. Примиряюще наполнила рюмки. Евгения отставила свою в сторону.
– Как знаешь, – пожала плечами Юлия. – Ну, правильно, плохая я. Не всем же быть хорошими... Только мне все равно... Может, я наговариваю на себя, чтоб хуже казаться, чтоб пожалели. Может, я жалости хочу, – голос сорвался на крик. – Я, вот, к тебе хожу душу излить, легко с тобой. Знакомая у меня есть, деловая, на вид вроде тебя... Тебе-то что – ты правильная. Знаешь чего хочешь, не шарахаешься. Я так не могу. Я, как листок, дунул ветер – полетела. Только и тебе не проще. Вид делаешь, все вы тихие, скрытные – мученики.
Так вот я о Вере говорю, – Юлия отогнула штору, провела пальцем по стеклу. – Вера все говорила: “Замуж не пойду, парни – подонки. Семья – блеф. Все у нее были кретины, все дураки”.
А чего вот было Верочке нос от парней не воротить. Мама – зубной техник. Отказу единственной дочери ни в чем. Школа – английская, на музыку – пожалуйста, в магазин ходить не надо – на дом все принесут. Знакомства водила только с нужными людьми. Мы через дом жили от них. Верочка завидовала мне, что я красивая, что вокруг меня парни увиваются, что она в “фирме”, но с крысиной мордочкой блекнет рядом со мной. Может, в душе и ненавидела меня, но дружбу искала. А я всегда завидовала ей. Мечтала так пожить.
Как-то в отпуск приехала, встретились. Разговорились. Она одна, замужем не была. Вечером потащила в клуб “Кому за тридцать”.
Музыка играет, столы накрыты. Вера при виде каждого входящего мужика лицом меняется. Мне чудно. Большинство женщин собралось, сидят, ждут. Мужики в стороне кучкуются, оценивающе поглядывают, выбирают. К нам двое подсели. Дима и Володя. Вера – вне себя, хихикает, балдеет. Поехали к ней  продолжать знакомство. Во, квартира у зубного техника! Полировка, стенка, кафель. Забыла сказать, на Вере золото, что на купчихе. Тебе за пятнадцать лет на севере и десятой доли не собрать. Одно противно – угодничает. Матери я не видела, может, в отпуске была, может, на время заседания клуба уходила куда-нибудь. Хорошо посидели, музыку послушали, расслабились. Сама знаешь, чем все кончилось. Сценарий клуба разработан четко.
Дима, мой бедолага, заснул, а меня сон не берет, хоть тресни. Слышу, плачет кто-то. Вышла, а Веруся сидит полураздетая над спящим Володей и рыдает в голос. Привела мужика, а он заснул. Володя и правда, на халяву, перебрал сильно. Увидела меня, на плечо кинулась, слезами льет: “Да почему я такая несчастливая, никому не нужна. И зачем мне все это надо. На черта квартира, работа. Да почему меня замуж никто не берет...”.
Навзрыд голосит баба. Насилу успокоила. Улеглись. Утром выпроводила мужиков, накрасилась, надела на себя золото свое. Куда тебе, кто поверит, что рыдала над спящим хахалем. Гонору, что грязи в дождь.
– Ну, и зачем ты мне это рассказала, – усмехнулась Евгения, – я рыдать не буду. Выставила его б вон, катись к чертовой матери. Нечего спаивать было. Еще чего-то хотят.
– Так я не о том, – досадливо отмахнулась Юлия. – Тебе не легче, почему ничего не рассказываешь... Железная?
Евгения поражалась умению людей менять обличье. Только что были слезы, горе-горькое, на тебе – улыбка. Все забыто. Что такое переживания людей? Как к ним относится... Думаешь, думаешь... Голова раскалывается, а толку? Что меняется? Что толку, если ты в своей голове за кого-то проживешь его жизнь, что изменится – ничего. Нервы вымотаешь, да здоровье угробишь. А доказать ничего не докажешь.
Евгения всегда поражалась меланхоличности соседки по лестничной клетке. О чем ни говори ей, все одно за ухом чесать будет с ленивым выражением на лице. Такие сто лет проживут. Поела, отпихнула от себя тарелку и на бок.
Юлия... Мучается... Если все хорошо, душу другому изливать не станешь... Да и кто сейчас по-настоящему счастлив...
“Пожалей, пожалей, – отчего-то распаляясь, подумала Евгения. – Всю жизнь для себя прожила, ни котенка, ни щененка, ради удовольствия и еще бегает, вымаливает сострадание... Я должна плакаться, они меня должны утешать... Муж пригрозил, что уйдет, но он же живой, дома ждет. Так иди домой, приласкай его...”.
Словно уловив мысли хозяйки, Юлия окинула грустным взглядом стол, как-то обмякла.
– Пойду. Надоела тебе, наверное. Хоть душу отвела. Чего к тебе хожу? Мы совершенно разные... Не дуйся на меня, может, и сказала, что не так... Разве объяснишь...
6
И Евгения не раз пыталась объяснить, что происходит с ней. Началось это не сегодня, даже не в этот год. Просто подошла к тому пределу, когда требуется полная ясность.
В последний отпуск, который провела с мужем, решила заехать к сестре. Сердце тогда подсказывало, что не надо это делать, и муж отговаривал. Нет, куда там... Год не виделись.
Степан тогда еще уколол: “Визит вежливости или дипломатический прием. Дверь откроют или коленкой под зад... Ты позвони, позвони, а-то поздороваемся с дверью. Поехали лучше на вокзал. Хочешь куда сходить – пошли в зоопарк. Там все как у людей: рычат, прыгают, не замечают ближнего. Вот где человеком себя чувствуешь... Ну, чего ты хочешь? – непонимающе потряс он кулаками. – Я тебе сразу могу сказать, чем все кончится. Вынесший из детства обиду, не успокоится. Как можно примирить взрослых людей, если они не хотят этого. Опять мозги Александре полоскать будете. Чего добиваетесь, запутались, занудами стали. Сиди, выслушивай...
Евгения смолчала, нахмурила брови. Ругаться не хотелось. Улетели из Кутогана, там лежал снег. На взгорках не было проталин. Прилетели в Домодедово, всего три часа лета – ковер из ромашек, деревья зеленые, трава. У людей букеты черемухи. Всему этому хотелось радоваться. Никаких нервов, никаких выяснений. Все это осталось в замерзшем, еще зимнем Кутогане. Отдых и только отдых.
Но слова мужа сбивали с радужного настроения, отдавали холодком.
– Не хочешь, не ходи, – начала было горячиться Евгения. – Что там тебя – пытать будут? Сиди и молчи. Два часа высидеть можно. – На глазах ее навернулись слезы. Некоторое время шли молча. Степан отстал.
В сквере желтели одуванчики, после недавнего дождя листья тополей темно-зеленые, блестящие, едва трепетали. Асфальт почти высох. Ноздри, привыкшие к холодному, промерзшему воздуху, улавливали  запахи, от которых начинала кружиться голова. Евгения остановилась.
– Степ, когда мы переберемся в эти края? Сколько же тепла недополучили. Сами себя сослали... Наваждение какое-то. Забыла, как черемуха цветет. Птички весело поют... Степ, давай все бросим и уедем куда-нибудь в деревню. Купим домик... Как представлю, что надо возвращаться – все переворачивается внутри...
Лифт поднял на девятый этаж. Открыла Галина. Развела руками в стороны. Халат из японского шелка, до пола, с отворотами, большими карманами, полнил сестру. Вся из себя: накрашенная, благоухающая, ухоженная, сестра словно собиралась в театр. Муж Галины, Иван, выглянул из комнаты на оживленный разговор в прихожей, на ходу, застегивая рубашку, расплылся в улыбке. Лысина, тронутая первым загаром, поблескивала.
– Гости? О-о-о! Заходите, заходите. В кои годы. Вот уж не ждали... В отпуск, значит... Ну-ну... Как там север, не растаял? Газ еще не весь выкачали... Герои, терпение надо – столько лет мучиться, мы как-то говорили с Галей об этом. Памятник вам еще не поставили? Патриоты, скажу вам... Ну, а мы здесь свой крест несем, – Иван довольно потер ладонями, кинул быстрый взгляд на сумку, которую Степан отдал Галине. – Вы, женщины, там не копайтесь. Быстренько... А ты, Женька, все не меняешься. Моя краля вишь, вырядилась. Царица. Клеопатра, как есть Клеопатра...
Иван прошелся по прихожей, постоял перед зеркалом. Поправил мимоходом ногой коврик. Сбил щелчком приставшую к рукаву рубашки нитку.
Перебираться сюда не надумали? Денег мало? – Иван хмыкнул, выставил вперед ногу, подбоченился. – Чудак человек, деньги здесь нужны, а не в снегах. Деньги тратить надо... Видал, что в магазинах творится! Никуда не подступиться – все от бедности...
Иван, с заметно огрузневшей талией, заплывшим жиром подбородком, по-домашнему был добродушен. Словоохотлив. Мужичок-бодрячок. С чувством превосходства, человека, знающего себе цену, наперед рассчитывающего все, но не лишенного любопытства, спросил:
– Что, опять в деревню, опять к теще? Да Женьку на юг везти надо, к морю. С ее-то здоровьем в Колюжине полы мыть да белье гладить. Глупо так отпуск проводить. Глу-по, – протянул Иван, самодовольно упер руки в бока, всем видом показывая, что  он в таких случаях поступал по-другому.
Женщины возились на кухне. Стучали ножи, звенели тарелки. Галина, прислушиваясь к разговору, выглядывала в прихожую. Она ждала дочку, которая ушла к подруге. За это время все уши прожужжала Евгении, какая хорошая дочь у нее. Не успели сесть за стол, как пришла Лена. Заглянула в комнату. Поздоровалась, сощурив глаза, поцеловала Евгению в щеку.
– Может налить тебе, – подмигнул Иван. – Давай за приезд...
– Вот еще, – встряла Галина. Нечего ребенка развращать...
– Ребенка нашли, – дернула плечами Лена, – да может я...
– Ладно, ладно, – не дав договорить, остановила ее мать. – Ешь, мала перечить...
Разговор опять переключился на Колюжино. Подцепив вилкой кусок колбасы, Иван наклонился к Степану.
– Давай, давай, закусывай. У тещи этого не будет. На макаронах продержит. Что с собой привезешь, то и съешь. Ну, не доходит до меня, зачем едешь... Думаешь обрадуется? Так обрадуется дармовой рабочей силе. Картошку садить, окучивать, дрова колоть... А зачем ей одной огород? Килограмм картошки в магазине десять копеек стоит, надо, я десятку пошлю – пусть купит... Зачем убиваться? Показать, что она хорошая... Показуха...
Галина чертила вилкой по столу. Лицо ее было таким скорбным, того и гляди брызнут слезы. Она жалостливо поглядывала на Евгению, словно та ехала не к матери, а в какую-то ссылку, и бог знает, что с ней случится.
Степана всегда злил этот поучающий тон. Хоть чем-то, он всегда при встречах старался сбить спесь самодовольства с этих людей.
– А чего теща, – откинулся Степан на стуле, расстегнул пуговицу на вороте. – Теща нас встречает отлично. В отпуске, если ничего не делать, можно с тоски умереть. Мы успеваем и огород вскопать, и за столом посидеть, и по лесу побродить. Колбасу мы и у себя едим, а по картошечке соскучились...
Галина фыркнула, покосилась. Она не считала Степана интеллигентом – работяга, гайки крутит да кувалдой машет, а туда же, суется судить. Посадили за стол, приняли, вот и сиди, не высовывайся. И как сестра с таким живет, говорил ее взгляд.
– Сестра, подумай о своем здоровье. Кроме себя мы никому не нужны. Много пишет тебе Александра? То-то... Я тоже раньше, как в прорву везла, надрывались, а много благодарностей слышала? Одни заказы: это привези, это купи, а денег никто не давал, я не миллионерша... На словах мать справедливая, а чего ж мы всегда от  нее пустыми уезжаем... Да родная мать никогда пустой не отпустит, то-то, чужие мы для нее.
Чего ж она Егору не помогла, когда он Лидку свою привез? Всегда так, на две недели терпения хватило, а потом выставила за дверь, иди, ищи квартиру. Как меня когда-то в библиотеку... Я пыталась ее понять, а теперь плюнула и не езжу.
Слушать все это  было больно. Да, все так и было. Но, почему, почему хотелось заткнуть уши, хотелось крикнуть, чтобы Галька замолчала. А как крикнуть... Что, Галька хорошо живет? Колбаса да  японский халат еще ни о чем не говорят. Тоже намыкалась, тоже посклоняли.
Иван примиряюще похлопал Галину по плечу. Та дернулась, отодвинулась.
– Я самая старшая, а кто меня слушает, кто советуется? Только и слышно: “Галька плохая, такая”, – а кто за вами убирал, нянчил – заступался перед дедом? Забыли. Конечно, теперь все богатые. Подарка никто не пришлет. Молчком... Ну и считайте меня кем угодно... Плохо было, все ко мне ехали, вповалку на полу спали. Другой раз не знаешь, чья родня ночует. Всех принимала. Потом дошло, надоумили люди: “Надо и о себе подумать, всем хороша не будешь. Гости побыли, а ты убирайся да капли пей. Да что у меня гостиница на свои деньги содержать? Пои, корми... Из-за родни чуть с мужем не разошлась... Мне подарки не нужны, просто жизнь пошла, да ее и не было, вспомнить нечего. Дура, хорошей старалась быть. А Егор! Сколько для него сделала. Не одну сотню по десятке послала... Все, как в прорву, – плачущим голосом добавила Галина, облокотилась на руку. В полировке стенки отражался стол, сидящие за ним, ровными рядами стояли книги.
– Да-а, – нарушил возникшее молчание Иван. – Вот так и живем. Вы  это ничего не испытали, приехали и уехали, к вам гости не едут... Сколько добра делали... Конфеты посылали, сапоги Валентине купили. Сын ее у нас неделю жил. Десять рублей дала Валька и отправила к тетке. Корми, вози по музеям. Я как-то считать взялся, что мы кому отправили... Да-а...
Лена, дотоле сидевшая спокойно, порывисто взяла мать за руку, заглядывая ей снизу в глаза, сказала:
– Ну вот, а ты меня в детстве возила в Колюжино. Зачем, там не моя бабушка. Раз она тебе не родная, мне вообще никто. Мы же от нее ничего не имеем...
Степан молча слушал. Потому, как постукивал ложкой по столу, Евгения поняла, что Степан с трудом себя сдерживал. Взглядом пыталась успокоить мужа.
Эти разговоры повторялись каждый раз. “Или для них это удовольствие, или я совсем ничего не понимаю. Шизофреники, склероз что ли, десять раз слышал одно и то же, – делился он с женой. – Ну, если мать плохая, так ты, как старшая, собери всех вместе, один раз выясните свои обиды и забудьте. Как же! Собрать всех – это надо приложить усилия, потрепать нервы, а за столом, подцепив кусок колбасы на вилку, легко осуждать. Тут все ждут, когда пожалеют”.
Евгения протянула руку, успокаивающе погладила мужа. Степан отмахнулся, встал, нервно загремел стулом. Вышел  в прихожую. Галина удивленно посмотрела на сестру, взглядом спросила, что с ним. Иван закусывал.
– Ну, друзья, вы тут и наговорили, – сказал Степан, снова появившись в дверях. – Это как понимать... Лена не зовет бабушку бабушкой, потому что она ничего не подарила... Умно... Списка нет, что сейчас в первую очередь ценится, а то мой Петька счет тоже предъявит... Расчетливые, наперед соломку стелите, – Степан замолк, остановился перед Леной. Его удивило выражение лица, кроткая, вся во внимании, где-то далеко в зрачках играла насмешка, мол, видели таких. Девочка заранее знала все его слова. Степан опешил, буркнул. – Ты-то чем недовольная в жизни, ты-то что за судья...
– Не цепляйся к словам, – перестав жевать, добродушно усмехнулся Иван. – Лена все знает о жизни матери в доме Александры, мы ничего не скрываем. Что плохого в том, что девочка говорит о бабушке, подчеркиваю, не родной бабушке, то, что думает. Надо заслужить, чтобы хорошо говорили. Правильно я, дочь, говорю?
Лена неопределенно пожала плечами, искоса взглянула на Степана. “Съел”, – говорил взгляд.
– Как это понять, “заслужить”? – не успокаивался Степан. – Это что, старуха должна выслужиться перед ней, – кивнул он на Лену. – Знает она то, что вы ей внушили, получается с ваших слов она судит. Так кто судья?
– Ты, Степан, – примиряюще поднял руку Иван, – говори да не заговаривайся. Я в жизни никого не оговорил. Я честен перед собой. Мне плевать, наконец, я жизнь прожил, мне надоело, я протестую, чтобы чужая родня меня судила. Хватит. Я одну, – кивнул он на Галину, – вытащил из грязи. Хватит...
Евгения, чтобы как-то сгладить вспышку мужа, стала рассказывать кутоганские новости. Но чувство неловкости не проходило. Пересуды, как чесотка, чешешь, и еще чесать хочется. Галина несколько раз пыталась наладить разговор, но Иван ее не поддержал, а Степану, Евгения видела, не терпелось уйти.
В прихожей, когда Степан уже открыл дверь, Галина, со слезами на глазах, начала говорить, чтобы приезжали в любое время. Совала Евгении пятерку, чтобы та купила цветы и положила их на могилу отца. – Да ты что, – отвела ее руку Евгения. – Неужели я цветы не куплю. Ты, сестра, будто милостыню даешь, будто в церкви на замаливание грехов жертвуешь... Поедем, Галь, с нами. Пусть мать на тебя дуется или ты на нее, это ваше дело, но отец... Он же наш, родной. Поедем на денек...
Галина отвернулась. Вздрагивали плечи. Поняла Женька, пусть как угодно клянет Галька свое детство, Калюжино, мачеху, но все равно ее тянет туда, в детство. Плохое, хорошее было и осталось. Лучше ничего не будет. А что вот мешает сесть в поезд. Билет всего пятерка стоит, что?
В подъезде Степан плюнул, поежился.
– Черт, будто в карман грязи набрал... Чем им теща жить мешает? Они одни болеют, им плохо... И соплюшка эта: “Я ее даже бабушкой не зову, – передразнил Степан Лену. – Ну и не зови. Загрозила. Ничего, все это аукнется. Бумеранг, он возвращается. Этот цветок себя еще покажет... А Галька-то: глаза заблестели. Не будь Ивана, поехала. Знаешь, Жень, – помолчав добавил он. – Я вот часто думаю, почему нам все время так мешает кто-то. Нам – это не лично нам, а людям, вообще. Все время человек какие-то трудности преодолевает, с кем-то борется, доказывает. Чудно... Это ведь от неуверенности, от слабости.
7
Нетрудно терять то, чего не имел. Об этом разве что посудачишь, на худой конец, посмеешься, наконец, позавидуешь другому, более удачливому, более счастливому.
В закутках Ярославского вокзала уже копилась обволакивающая тьма. Вечер душный, липкий. То ли собирался дождь, то ли пригретый за день воздух становился вязким. Гомон людей  действовал усыпающе, закроешь глаза, многоголосое “Бу-бу-бу...” то накатывалось, то стихало.
Время тянулось томительно. Зал то пустел, то наполнялся. Приливы и отливы вместе с шарканьем ног, удушливой смесью запаха пота и одеколона, извилистой очередью у стойки буфета и торопливо жующими, кажется, никогда не наедающимися людьми, вносили сумятицу.
Гудели набитые с непривычки об асфальт ноги, хотелось разуться, вымыть их, да и просто прилечь. Степан где-то курил. Он органически не переносил очереди, давку на вокзалах, всегда норовил выйти на улицу.
И в вагоне было душно. Соседка по купе уложила чемодан и разные свертки, устало откинулась на полке, вяло обмахивалась платочком. Евгения отодвинула занавеску, Степан попробовал открыть окно, но намертво заделанная рама не поддалась.
– В окно уставилась, думаешь Галька прибежит, – усмехнулся он. – Как же, перекрестилась, наверное, когда ушли... А что, раскладушку ставить не надо и личную жизнь никто разбивать не будет...
– Ладно тебе, перестань, – попросила Евгения. – Ты, Степ, как дите малое, цепляешься, цепляешься... Она же сестра мне... Какая ни есть, а я ее люблю. Ругая и люблю...
Соседка молча слушала, как они переговаривались. Когда Степан пошел в тамбур покурить, спросила:
– Из гостей едете? Поняла, что у родни были. Встретили плохо? Оно так... Я сегодня на вокзале тоже чуда зрила, – чувствовалось, что женщине не терпится рассказать. От возмущения она как-то со всхлипом горестно вздохнула. – Полдня, почитай, просидела на вокзале. Через скамейку от меня семья поезд ждала. Бабушка, внук и отец ребенка. Я все умилялась: такой ухоженный, красивенький малец. Говорун. Все к отцу приставал, куда люди едут. Ножками болтает, норовит бабушку зацепить, та одернет – ноль внимания. Тут как раз мороженщица привезла мороженое. Враз очередь выстроилась, оно и правильно, в духоте холодненькое, ой, как хочется. И малец стал просить у отца. Настырно, голос даже изменился. Кулаченки сжал. Дай, купи и все тут. Отец тихонько объясняет, что не взял денег да и очередь большая, а сейчас электричка подойдет, бабушку надо провожать. Сынуля аж изворачивается, соскочил на пол, ножкой притоптывает.
– Жалко?! Найди, дай денег...
Отцу неудобно. Мальчишка орет, все стали смотреть в их сторону. Сын ногой топает, кричит, посматривает на окружающих, словно ждет, когда его поддержат. Отец не выдержал, достал несколько копеек, отдал. Сынуля усмехнулся:
– А говорил, нет. Стоило нервы мотать... Отдал бы и все, как нормальный человек... Стыдно маленьких обижать, люди смотрят...
Без очереди купил пачку, отвернулся в угол и съел. Один, никому не предложил. Лет пять-шесть, а рассуждает со смыслом, зло. Кто из него вырастет, где он все это слышал, кто учил... Да если б мой... Язык бы проткнула горячим гвоздем.
С неожиданным простодушием женщина утерлась платочком, сняла туфли, чулки, вытянула ноги.
– Запарилась, – сказала она. – Да ты снимай чулки, туфли, пока мужиков нет. Чего мучиться.
Евгения пожала плечами. Она все еще находилась под впечатлением встречи с Галиной. Настойчивость, с которой женщина заводила разговор, сначала раздражала, а потом Евгения незаметно для себя разговорилась.
Попутчица скоро зашуршала свертками, разложила на столе купленную колбасу, огурцы, булочку. Открыла бутылку лимонада. Придвинула к Евгении: “Ешь”.
– Не ладишь с сестрой? – откусывая колбасу, спросила женщина. Уставилась в окно, качнула головой.
– Да нет, вроде не ругаемся. – Евгения замялась, вдруг изумленно почувствовала душевное расположение к попутчице. – Ей богу, отношения просто непонятные. Встречаемся – плачет, лучше меня у нее нет, а так письма не пишет. Я далеко живу, – доверительно пояснила она, – видимся раз в год, в отпуске. Знаете, к своим порой и ехать страшно...
–Чего, там страшного, – недоуменно спросила женщина, даже перестала жевать. – Я, например, к сестре еду, даже не предупреждаю. Она ж сестра. Пускай ее муж, что хочет думает... Свои не чужие, – помолчала, повторила. – Свои – не чужие, – задумалась, прикрыла газетой недоеденное. Вздохнула. – Это, правда, так только  говорится, а и свои могут быть чужими и чужие лучше своих. Чего в жизни не бывает, чего не насмотришься. Возьми вон в нашей деревне, я уж кому не говорила, осталось дворов двадцать, может чуток побольше, – попутчица стала считать, загибая пальцы, шепча про себя фамилии соседок. – Чего там, через двор – пустырь, – махнула она. – Ране-то ребятишек, как цыплят... Соседка у меня через дом живет, так вот я про нее... Беда. Семь десятков, а одна. Теперь как, живешь от родни через пять домов, ты – чужой. Чего помочь, ждешь, как с другой планеты, когда соберутся... Меня что поражает, сынок ейный лет десять, как отделился от матери, дом справил, бригадиром был. Хорошо живут, люди хорошие, не скажешь про них плохое, уважительные, а с матерью живут по присказке: свои-чужие.
У Марковны двор поганенький, крыша седлом течет. Все сгнило, как еще старуху не придавило. Я Семенову жену, сына ейного Семеном зовут, – пояснила попутчица, – даве у колодца встрела, говорю: “Забери ты к себе Марковну. Пожалейте старуху. Беда, как мучается, воды некому принести. Зимой ведь замерзла. А та фыркнула, подбоченилась: “Я со своей мамой не живу. Семен мою мать тоже не привечает. Чевой-то я Марковну брать должна. У нее дочка в городе. Пусть заберет к себе, пусть ходит за ней. Мой что мог, сделал. Дров привез, наколол, дети к ней бегают. Не буду же я печку к ней ходить топить. У дочки в городе вода горячая и холодная из крана бежит, угол матери не найдет что ли... Когда от матери тащили все – мать нужна была, а теперь что, бросила, забыла, на чужих людей надеется. А мать все для дочки, моему Семену мало чего перепадало...”.
Оттрындычала мне все это и осталась я, как оплеванная. Вот тебе и свои... Ладно про сестер говорить, а это мать...
– Дети-то как теперь, – вздохнула попутчица. – Родила, растила, последний кусок не жалела, и все забывается. Вроде и неплохие, но не такие, как были мы. Отец бывало цыкнет, так под стол забьешься, слово лишнего не скажешь. Уважения ране поболее было. Теперь возьмут в обнимку магнитофон, орет он, будто режут тех певцов, и плевать на все. Музыку  в собутыльниках держат, а еще хуже, когда дети по правде пьют... Вот уж беда так беда. А тут еще сикоманию, прости господи и не выговоришь, нашли, заразу всякую нюхают, таблетки глотают, колются. О-хо-хо. Откуда что взялось, не было же раньше этого... Да за это нюханье отец так надрал бы уши, век помнил бы...
Попутчица замолчала, закрехала, устраиваясь на полке. Вагон раскачивался, громыхал на стыках. В щель окна дуло. Фонари на столбах у будок обходчиков мелькали, ярко светили в окно.
Почему-то вспомнилось, как однажды приехали в Москву покупать билеты в Кутоган. Позвонила Галине, та обрадовалась. Уговорила остаться в Москве на неделю. Иван был в командировке.
В первый день не могли наговориться. До полночи лежали: и наплакались обе, вспоминая прожитое, и насмеялись. Галька тогда позавидовала: “Ты из всех нас, Женька, самая стройная. Француженка. Не ешь что ли. Ничего на тебе лишнего нет. А погляди на меня: живот висит, второй подбородок, одышка появилась. Распустилась. Научи, что ты делаешь...”.
– Так ты серьезно похудеть хочешь или просто так говоришь? – переспросила Женька. – Все. Завтра начинаем. Режим, диета. Пока я здесь, пять килограмм сбросишь.
Утром выпили по стакану чая с бутербродами и поехали по магазинам. Днем в кафе заскочили, бульон да по паре сосисок съели. Мотались, заказы выполняли. Устали, как черти, проголодались.
– Едим только творог, – предупредила Женька. – Организму нужна встряска.
– Это все? – удивилась Галина, видя, как Женька убирает в холодильник колбасу и сыр.
– Ложись и спи, – отрезала сестра. – Надо перетерпеть. Не думай о еде.
Галина лежала, ворочалась, вздыхала, что-то бубнила про себя. Было далеко за полночь, когда она встала, поставила на газ кастрюлю с супом, намазала маслом хлеб, нарезала колбасы. Полную тарелку налила супа.
– У меня в животе все трясется и бурчит, – пожаловалась она. – Какой сон, когда мысли о колбасе да о хлебе с маслом. Чего это я мучить себя буду. Ты уж как знаешь, а я слабая женщина. Бог с ними, этими французами, не нам с ними тягаться.
Евгения рассмеялась, вспоминая, как сидела на кухне за столом Галина, на волосах бигуди, полуголая, с каким удовольствием ела посреди ночи суп.
Галька вообще всегда была пересмешницей. Любила посмеяться. Это теперь, после двух десятков лет жизни с Иваном брюзжать стала, да гонор появился. А когда клевачий петух свалил ее в клубнику, и она посреди огорода лежала, задрав кверху ноги, отмахиваясь от него ридикюлем, тогда в ней не было гонора. Тогда от смеха все уписались. А сколько таких случаев можно припомнить.
В одном Галька была постоянна – в разговорах, что будет жить богато. И муж себе такого искала. Симпатичная, парни увивались. Нет, те были не такие, выбрала Ивана Борисовича. Обеспеченный, один сын у матери, с положением, с перспективой. Не посчиталась, что он старше ее намного был.
Когда они поженились, Иван строил фабрику в Колюжине. Начальником участка работа. Женька часто ходила к сестре в гости. Галька сначала пустой не отпускала, все что-нибудь да положит в сумку, а потом, если Иван был дома, что и совала, так украдкой, чтобы он не видел. Да и в разговоре Иван не раз высказывал, что родня только на мед слетается, и когда ее очень много, она подобна  саранче – все подберет.
При Женьке он несколько раз, нравоучительно подняв палец, ходил по комнате, говорил, что Галька рубашки складывает не так, носки гладит не с той стороны, посуду мыть не умеет и вообще для семейной жизни ее не подготовили.
Сестра злилась, кричала: “Ты хуже нашего деда. Не нравится – чего живешь?” Моя мама так делает, мама так делает... “Уж посуду помыла в детстве и сейчас руки не похожи на женские. Зануда, носки, ему не с той стороны погладила. Мужик...”.
Когда начиналась ругань, Женька всегда угодила. Ей было обидно за сестру. Иван еще тогда зудел, что подарки на свадьбе были нищенские. Не мужской скупостью был скуп, как определил после все это Степан.
– Дает деньги, а руки трясутся, – жаловалась Галька. – Да что это за мужик такой. Ну, какое ему дело сколько я штанов купила, другому наплевать, а я отчитываюсь, почему они рвутся. Барахольщик. Поесть любит, без мяса не подавай. Нервов не хватает. Если б знала, что он такой...
Женька была свидетелем, как Галина решила уйти от мужа. Вечером прибежала, плачет, выговаривала матери свою боль. До сих пор Женька помнит, как мать коротко отрезала:
– Не дури. Сошлись – живи. Что люди скажут? У тебя ребенок. Ты мать, терпи. А Иван не так уж и плох, найди подход... С кем Леночку оставила?
– С мужем родным, – вытирая слезы, поникло ответила Галька. – Как ты, мама, не можешь понять... Каждый вечер одно и то же: отчитываюсь где была, что делала, кто как посмотрел в библиотеке. Ревнует к столбу...
– Любит, вот и ревнует, – пожала плечами мать. – Что тут непонятного. Другая бы радовалась... Да тебе завидуют, сама слышала...
Мать, удивляясь непонятливости Гальки, резко повернулась на стуле, отодвинула в сторону стопку тетрадей, несколько раз щелкнула выключателем настольной лампы, посмотрела на Галину с укором.
– Он своим нытьем замордовал...
– Ну, знаешь, повысила голос мать. – Надо и о близких подумать. Что-то не видно замордованности... Больше на купчиху походить стала, – мать фыркнула, пригладила обложку журнала. Галька поежилась. – Как людям объяснить твой поступок? Вечно крайности. Вспомни, ты из дому ушла, я по поселку стыдилась ходить. В спину только об этом и говорили. Ладно, улеглось это, теперь что? Мы с отцом никогда не давали повода для пересудов, как бы тяжко не было. Слышишь, никогда! Думаешь разводиться, жить с нами не будешь. Ищи квартиру. Позор, золотой муж, а она бесится.
– Для вас все позор... Лишь бы разговоров не было... Женька помнила, как плакала тогда Галька. А мать села после этого за свой стол и не вставала весь вечер, сочинения проверяла.
– Ну, разреши мне хоть переночевать, – попросила Галька. – Надо же дать ему почувствовать, наболело у меня, пойми... Не умрут они за одну ночь...
– Спи, – равнодушно согласилась мать.
Женьку поразило это равнодушие. Ведь внутри у матери, наверняка все кипело, возмущалось, но почему она тогда так унижала своим напускным равнодушием. Ну, не безразлична же судьба Гальки для нее.
Назавтра рано утром под окном остановилась машина. Шофер, постучав в калитку, сказал, что Иван Борисович поехал на работу, а дочку велел отвезти к бабушке. Еще сверток передал и записку.
Шофер сбегал за Леной, забрал из машины сверток. Галина развернула записку. “Одумаешься – приходи, выкрутасы свои оставь, Иван”. И все.
Может с того раза Галька и сломалась. Поняла, матери не нужна, а Иван... что ж, преподал урок. Мать к чужим людям выгоняла, а он “Одумаешься – приходи...”.
После Галька смеялась: “Он зудит, а я молча покупаю, он зудит, а я делаю свое”.
Потом Ивана перевели работать в подмосковье, Галька перестала возить на лето Леночку в Колюжино.
8
Они ехали тогда к сыну. Петя пристал письмо, где были только охи и ахи и восхваления девочке Кате. Евгения сразу заподозрила неладное. Отбила сыну телеграмму, чтоб не делал глупостей, ждал их. Сын не встретил. Под карнизом вокзала чирикали воробьи, с деревьев капала роса. Шелестели листья тополей.
Телеграмму послали, а нашего оболтуса нет, – проворчал Степан, оглядываясь по сторонам. – Заучился. Времени встретить родителей не нашлось. Это все ты, – покосился он на жену. – Шлешь деньги, шмотки покупаешь. “Пусть у него будет все, как у людей”. Шикует, поди, здесь. Пойдем искать студента...
Адрес общежития был, но в незнакомом городе не сразу сориентируешься. Пять раз пришлось переспрашивать дорогу, да еще сели не на тот автобус. Пока добирались, солнце поднялось высоко. Степан совсем разворчался.
Общежитие было на другом конце города, на улице, застроенной старыми одноэтажными, деревянными домишками. Кругом все перекопано, рядом с общежитием закладывали еще  три дома.
В фойе на стуле дремала вахтерша. Поднялись на третий этаж. В комнате двое спали. Подоконник завален книгами. На стенах налеплены картинки всевозможных ансамблей, певиц. Висел график дежурства.
– К Петру приехали, – поднял голову от подушки один из ребят, ничего не видящими глазами обвел комнату. – Он на занятиях. Вчера ждал, ездил к поезду, отпрашивался, – голова снова упала на подушку. – Нам к двум часам, – донеслось из под одеяла. – Мы во вторую...
В учебной части Евгению сразу огорошили сообщением, что Петя, кажется надумал жениться. Две женщины, одна завуч, другая преподаватель истории, наперебой выкладывали, что Петр совсем запустил учебу. Хотели об этом сообщить, но так как родители живут далеко, все откладывали, считали – одумается.
– Каждый день внушаем, – делились женщины. – Какие только примеры не приводим – бесполезно. Весна. В голове одна любовь. Парень он у вас хороший, покладистый, а тут становится упертым, огрызается. Уходит с лекций. Ладно бы еще девочку хорошую нашел, так,  – сморщила нос завуч. – Курсом старше. Одни танцульки на уме. Фифочка, одна у мамы дочка. Современная девица, с первого дня, как учится, мучаемся с ней. На тройки еле-еле тянет. Ладно это терпимо, как говорится, бог с ней, но поведение... Неудобно вам говорить... У матери квартира, а дочка в общежитии ночует. Для веселья. Сколько раз выпроваживали за полночь. Гуляет с другими, а ему голову морочит.
Куда Петру жениться – ребенок. Впереди вся жизнь, в армию идти. Как убедить... Жалко если из-за этого учебу бросит...
Когда пришел сын, Евгения едва не плакала. Петр похудел, отпустил усы. Из рукавов коротковатого пиджака торчали широкие ладони. Завуч снова начала жаловаться. Сын слушал молча, потупил голову. Краснел, косился на мать. Степан, как сел на стул, так и сидел. Было стыдно слушать.
– Петя, – ласково убеждала завуч. – Она тебе не пара. Настоящая твоя невеста еще с пионерским галстуком ходит. Подумай хорошенько. Это серьезный шаг, где вы будете жить, на что? Тянуть с родителей... Тебе надо учиться. Еще год, а там армия... За два года воды много утечет. Это я, как женщина, говорю. Диплом надо получить.
Евгения заплакала. Она комкала в руках платочек. Степан едва сдерживал себя: сейчас бы врезал сыну по шее, чтоб не дурил. Жених! Усы отрастил, а ума...
– Вы ее не знаете. Она хорошая, – крикнул Петр. – Я ее люблю.
– Люби, дружи, встречайся, – замахала руками завуч, – но зачем  торопиться. Тебе никто не запрещает любить. Ты понять не хочешь, что ты у нее, у Кати, не первый. С кем она только не дружила, мы не раз ее разбирали. Ты же от силы ее знаешь месяца два, это не срок. Подумал, почему она выбрала тебя? Мне кажется тут расчет. Родители на севере, подарки, свадьба, деньги... Дурачок ты, дурачок... дай слово, что до окончания учебы больше разговора об этом не будет. Родителям дай слово, при нас. Тебе не стыдно, мать плачет.
Петр молчал, сопел. По тому, как сжимал и разжимал пальцы, Евгения поняла, что ни в чем его не убедили. Это привычка с детства. Раз начал сжимать пальцы – бесполезно говорить. Сын с характером вырос, в папочку.
– Вы ничего не понимаете...
– Ладно, иди, – махнула рукой завуч. Когда за Петром закрылась дверь, вздохнула, усмехнулась. И столько в ее взгляде было самодовольного торжества, вот, живете на севере, денег полно, а сын куролесит, ничем не лучше других, не участия, а женского любопытства, какой же будет на все это реакция, что Степан поморщился.
Свели весь разговор к тому, что сначала нужно получить диплом. Будто, получив диплом, ты сразу становишься умнее что ли, приспособленнее к жизни, будто женятся не люди, а обладатели дипломов. Чушь какая-то. Все в кучу: разговоры о женитьбе и разговоры о двойках, с одной стороны, считают взрослыми, с другой, принимают за несмышленыша.
Петр ждал в фойе.
– Вы их не слушайте. Они все здесь сплетницы, все разведенки. Злятся, а сами не знают за что. Катя хорошая. Учится нормально, с ней интересно... Мам, ну подожди, – видя, что Евгения повернула к выходу, тянул Петя. – Катя хочет с вами познакомиться. Скоро урок кончится.
– Что мне твоя Катя, – обернувшись в дверях, бросила в сердцах Евгения. – Мне с твоей Катей не жить. Я полстраны пролетела... Если Катя дороже матери – жди. Позор выслушивать такое, со стыда сгорела. Как сердцем чувствовала. Ты меня доконаешь, в гроб раньше времени загонишь. Что тебе мешает хорошо учиться? Любовь, любовь, – гримаса боли исказила лицо, сквозь непроизвольную, горькую улыбку на глазах у нее навернулись слезы. – И мы любили, но у нас еще цель в жизни была, а у вас кроме музыки и любви ничего за душой нет. Ты что, правда решил жениться?
– А что? – сын отстранился в сторону, наклонил голову в полупоклоне, как-то из-под плеча посмотрел на мать.
– А то... Я ему все деньги посылаю, сама одеться не могу. Не старуха, а сапог лишних не на что купить... Обормот чертов... “Мама, она не такая”, – передразнила Евгения сына, – а какая она, если не можете дождаться конца учебы. Приспичило что ли? Да сразу могу сказать – проходимка. В постель к себе уже затащила?
– Да ну тебя, – махнул рукой сын.
– Ты руками на мать не маши, – одернул сына Степан. – Рано. Правильно говорят, – он придержал дверь, пропустил сына вперед, ткнул в затылок пальцем. – Ой, Петька, не посмотрю, что студент, выдеру. И вот что, сторожить тебя бесполезно, не маленький. Запустишь учебу – потом локти кусать будешь. Живешь сейчас за чужой счет, поэтому легко все отбрасывать, то не так, это не так, смотри, – постучал Степан пальцем по перилам, – придется собирать это разбросанное, наплачешься. Мы не вечные. Вечером в Колюжино едем, подумай хорошенько. Повремени с женитьбой, не убежит.
Они отошли в сквер, сели на скамейку. Евгения устало откинулась на спинку, Степан согнулся, упер ладони в колени, косился на сына. “Чудно, давно ли пешком под стол ходил, лучину щипал, а теперь – жених. Вот и состарились. Обидно, что все так неожиданно, не по-человечески. Заслужили это, видать. Учеба бог с ней, все они хорошо учиться считаю за блажь...”.
– Смотрю вот на тебя, какой ты глава семейства, – сказал Степан, – дуришь ты...
– Не хотите меня понять, – буркнул, насупившись, сын. Ему тоже было неудобно. Отчитали, как маленького, а теперь завели доверительную беседу.
– А  что тебя понимать, – дернул плечами Степан. – Ты еще и рубля не заработал. Вот как сопли на морозе поморозишь, да на ручках мозоли нарастут, да через не могу что-то сделаешь – тогда можно говорить о понимании... А сейчас на всем готовом – чего нос не морщить. Переводы регулярно получаешь...
– Я костюм в ателье заказал, – глядя в сторону, нерешительно сказал Петя. – Думал вы не заругаете, этот совсем протерся... Неделю назад надо было выкупить...
– Торопишься, сын. Мутят тебе голову девки... – Евгения старалась поймать взгляд сына. Она почувствовала, что Петя растерян. Если настоять на своем, дать понять, что они категорически против даже разговоров о свадьбе – это проймет сына. Нужно только взять верный тон. Снисходительный, ироничный. Не все еще потеряно. Многое значит день, да что день, час. Одно слово может все поломать. Найти бы это слово. Евгения немного успокоилась. – Кто организатор всей этой кутерьмы, этой спешки?! Новоявленная теща? Так, может, Петя, она и раскошелится на костюм для свадьбы? Это у ее дочери горит, а я терпеть могу. Мне нужно, чтобы ты техникум кончил, чтобы в этом спокойная была. А потом женись – разженись, слово тебе не скажу. Там ты будешь уже взрослым...
– Значит я сейчас ребенок, – вскочил Петя. – Ну, и не надо... Поеду в студенческий отряд, заработаю. Обойдусь... Вы еще не видели Катю, а осуждаете. Ее мать не такая...
 – Я не знаю, какая ее мать, я просто желаю тебе счастья... Ой, Петя, как сейчас с вами трудно разговаривать. Поставь себя на мое место. Чтобы ты делал? Сколько я с тобой возилась, ведь в детстве ты так часто болел. Сколько я над тобой ночей просидела... Отец на буровой, а мы одни. Морозы, бураны, в бараке холодно, – Евгения говорила, не отрывая глаз от сына.
– Ну ладно, не ее мать вас сводит, так это ты решил, – перебил жену Степан. Он почувствовал, что еще два слова и она расплачется. – Ты, Петька, успехи делаешь. Раньше я не замечал за тобой готовность совершать поступок. По-женски покладистый был. Правда с тобой, как с мужиком, и не говорил, все не приходилось, “на потом” откладывал. Думал до всего сам дойдешь. Не дошел. Каюсь.
Сын молчал, опустив голову. Степан сделал паузу.
– Катя, что ли настаивает? – по пунцовым щекам сына понял, что попал в точку. Покачал головой. – Жизнь... Девка парня в ЗАГС тащит. Зимой на каникулах ты о Зине какой-то говорил? Зина разонравилась, а Катя, значит, более решительная. Во дает сын! Создал конкуренцию. Борьба, закон природы, – Степан качнулся вперед. Недоумение на лице Степана отразилось высоко поднятыми бровями, морщинками, горькой складкой у рта.
– Объясни, почему сразу в ЗАГС, почему толком не узнали друг друга, кто кого заморочил? Наглец ты. Лишь бы тебе было хорошо. Одет, обут, можно и жениться. Вырастили бесхребетных. Недели хватает, чтобы жениться, через год развод. И ничего! Родители все вынесут. Железные. Гляди, деньжат подбросят, а что, свадебное турне куда-нибудь на Золотые пески. Ты хоть экзамены сдай, жених...
– У вас так не было, – огрызнулся Петр, старательно облизал пересохшие губы. Он сидел на краю скамейки, катал ногой по асфальту камешек. В ваше время не расходились, на третий день не женились. Все у вас хорошо было. Не пили, не дрались... кто только нас таких плохих вырастил, – Петр покосился на отца. – Наукой доказано, что мы сейчас раньше созреваем...
– Наука доказала, что вы становитесь длиннее, а ума, – Степан постучал по голове, – нисколько не прибавилось. Языки распустили – точно, любого переговорите...
Степан снова встал, прошелся перед скамейкой. Петр съежился. Евгения молча смотрела в одну точку, с шумом выдохнула воздух, виновато посмотрела на мужа. Потом, успокаивая, дрогнувшей рукой, остановила его.
– Что, мать, делать будем, – с обидой в голосе сказал Степан. – На жениха смотреть, умиляться? Пойдем. Пусть он подумает. Надумаешь что, обратился он к сыну, – приходите к поезду с Катей. А насчет учебы – все, шабаш. Не хочешь учиться – иди работать, я тебя в свою бригаду возьму. Работа быстро дурь выбьет...
Евгения поднялась, Петя умоляюще взял мать за руку.
Осталось двадцать минут. Она скоро выйдет, мам...
– Что “мам”, что “мам”... Я устала, Петя. Лучше бы я и не ездила в отпуск. Сидела в Кутогане и не знала, и не видела ничего, вот и надо было сидеть. Я ехала к тебе, что мне твоя Катя, а ты в душу наплевал... Приходи на вокзал там и поговорим...
Сходили на базар, в универмаг, заскочили в близлежащие магазины, но на сердце было неспокойно. Купить толком ничего не купили. Несколько раз Евгения начинала что-то доказывать мужу, но спохватывалась, не хватало еще разругаться.
На вокзал приехали пораньше. Петра не было. Евгения несколько раз выходила на привокзальную площадь, до последней минуты стояла на перроне. Сын не пришел. Она понимала, что обидели его, но в то же время примешивалась досада, внутри все кипело от возмущения. “Свиненыш! Мал еще характер показывать. Ишь ты, обиделся”.
...Отпуск начался комом. Галина, теперь сын помотал нервы. Неужели так и будет все это тащиться одно за одним.
Поражала даже не легкость с которой сын рассуждал. За всем этим было еще что-то, что ускользало. Чуть больше года, как уехал из дома, а  отдалился, стал замкнутым, обидчивым. Она почему-то все время считала, что сын так и будет маленьким, покладистым. Это иждивенческое настроение: кто-то для него должен налаживать, устраивать, заботиться – тревожило. Нет, сын, не хуже других, но... неужели это в крови... Неумение устроить свою судьбу...
И винить некого, сами его таким воспитали. Не хотят, не могут молодые заглядывать наперед. День прошел и ладно...
“Так ты хочешь, чтобы для детей пришла  плохая жизнь, чтобы они носили обноски, жили впроголодь, ютились по коммуналкам, горбатились бесплатно на работе, лишнего слова не говорили. И это, от этого они станут лучше? Господи, надо же такое выдумать, – Евгения про себя усмехнулась. – Если так, не надо было его никуда отпускать. Пусть жил бы дома. А что этим достигла бы? Моли бога, что не связался с дурной компанией... А девочки теперь пошли, – переключилась Евгения на девочек, имея в виду Катю, – сразу в постель тащат. Где скромность. Подставила, а наш телок и пошел, как за ведром с молоком. Вей веревки. И не боятся ничего. С ребенком не боятся остаться... Да раньше... Это такой позор, со стыда сгорела бы... А теперь мать Кати сама норовит спихнуть дочку побыстрее...
Пригородный поезд останавливался у каждого разъезда, каждого столба. Люди входили и выходили, переговаривались между собой, радовались неожиданным встречам. Евгения смотрела знакомых. Их не было.
От Залестья, последней станции перед Калюжным, было всего десять километров. Евгения могла их пройти с закрытыми глазами. Бегали сюда на танцы, не раз приезжали с агитбригадой, когда учились в школе. А по грибы сколько хожено в здешние леса.
Посередине пути у перелеска, зеленым языком, заползшим на пшеничное поле, одиноко  стояло самое приметное дерево. Сосну опутала береза. Две сестрички. И теперь, разглядев за окном дерево, Евгения стала собираться. Дом матери виден из окна вагона. Мать или баба Поля всегда выходили к этому пригородному поезду, стояли на бровке полотна, махали руками. Мало ли кто мог приехать. Евгения, когда ехала мимо, всегда высовывалась в окно и кричала во все горло: “Мама!” Кричала, даже если на обочине никого не было.
Прогромыхал мостик через ручей, замелькали дома. Прильнув к стеклу, она высматривала знакомый бугор. Там стояли, но что-то было не так. Евгения разглядела мать, бабушку, сестру. Тут же стояла соседка. Мать вроде вытирала глаза. Бабушка держалась за дерево.
“Что-то случилось, – пронзила мысль. – Что? С кем? – Евгения непроизвольно внутренне напряглась, лихорадочно соображая, что же стряслось. – Егор! Что-то с Егором... – Эта мысль сделала ноги ватными. Евгения осела на скамейку, под удивленным взглядом мужа.
– Ты чего? Две минуты осталось, а она...
У Евгении тряслись губы. На глазах набухли слезы. Всего пятнадцать минут назад она радостно тормошила мужа, глаза горели в предвкушении встречи и вдруг...
– Ты что, того? – повертел пальцем у виска Степан, – чего губами задергала, что ты увидела за окном... То Галька настроение испортила, теперь тебе в голову что-то стукнуло. Сынок с жиру бесится... – Степан заводился. – Как ехать сюда – обязательно что-то произойдет. Ни разу просто не отдыхали, всегда приключения. Пошли, станция, – он раздраженно поднял сумку, пошел к выходу.
– С Егором что-то случилось, – заикаясь, проговорила Евгения. Степан покосился через плечо. Жена никак не могла подняться со скамейки.
Эти непредсказуемые смены женского настроения, мистика, шараханье из крайности в крайность не только были непонятны, но и выбивали из привычного состояния. Жена задолго предчувствовала, если что-то должно было случиться. Это все выливалось в слезах, головной боли, в настроении.
– Откуда ты это взяла? – недоуменно остановился Степан. Вагон качнуло. Поезд тормозил у вокзала. – Ляпнет ахинею, а ты слушай, – покрутил он головой. – Письмо же недавно было, писал, что пить бросил, а ты городишь бог знает чего... Егор здоровый мужик, что с ним случится...
– Я чую, что-то с Егором, – твердила Евгения. – Я чую...
Две сотни метров от вокзала она тащилась притихшая, неизвестно отчего зубы начали выбивать нервную дрожь. Степан оглядывался, хмыкал. У калитки стояла мать. Побелевшее лицо, заплаканные глаза. Мать сделала два шага навстречу, калитка распахнулась. Не решаясь оторвать руку от калитки, мать пошатнулась. Сумка у Евгении выпала из рук.
– Егор пропал. Звонила Маша... Я как чувствовала, с утра сердце болит, – мать всхлипнула. Лицо пошло белыми пятнами. – Егор уехал неделю назад и пропал. Говорил к другу, а там его нет. До этого неделю пил. Маша говорит, что можно ждать все... – Мать прикрыла рот ладонью, пальцы тряслись. Глаза смотрели испуганно, выжидающе, словно Евгения привезла другие новости. – Неужели что... – мать недоговорила, со стоном вздохнула, затеребила воротник платья. – Больно последнее письмо было тоскливым... Что там стряслось... Нет, не верю...
Мать зажала лицо ладонями, потрясла головой, потом обняла Евгению, погладила по плечу.
– А я пирогов напекла. Только к поезду хотела идти, а тут звонок. Извини, дочка, что не встретила на вокзале. Не сумела, не идут ноги... Что делать?..
Подошли хлюпавшие носами баба Поля и Валентина. Заговорили все разом, успокаивая друг друга. Может, ничего серьезного. Попала Егору вожжа под хвост, ударился в бега. Сколько мотался по свету. Почудит да и объявится. Совсем мужик спортился...
И тут Евгению словно током ударило. Еще когда была в гостях у Егора, сидели они как-то на крыльце, вспоминали разное, речь зашла о Есенине. Тогда Егор задумчиво сказал, что если умирать, так умирать по-другому. “Умирать надо одному. Не сумел достойно прожить – не пыли. Исчезни. Но так, чтобы над тобой не плакали. Я, вот, куплю билет на поезд до любой станции, сойду где-нибудь на полустанке и исчезну. Без осуждений, без документов. Как бродяга. В лесу, в чаще...”.
Евгения не придала значения его словам. Мало ли что говорится. Если все запоминать, да принимать всерьез – лучше не жить. Пойми, то ли всерьез, то ли в шутку сказано. Да и кто сразу задумывается над услышанным. Это потом время заставляет все вспомнить. Многое сказал бы и сделал не так, но...
Из всех свои слов тогда вспомнила, что говорила о бессердечности такого поступка. Должна быть могила, к которой ходят, должна остаться память. Говорила что-то про душу. Больше убеждала себя. Старалась высказаться по-книжному красиво, многозначительно. Искренние слова с трудом выдавливаются, вода льется потоком. Искренние слова, они единственные, они, как последние капли, самые объемные, самые тяжелые. Видно тогда не сумели найти нужные слова, не накатили они, не нахлынули, не пронзила тоска брата.
Брат как сидел, сжавшись в комочек, подтянув колени к подбородку, так и остался недвижим. И глаза у него были пустые-пустые, грустные-грустные.
– Я поеду его искать, – как во сне сказала Евгения. – Я найду... Я... Ну, мама, он не мог это сделать... Он жив, жив...
– Не мог, – повторила за Евгенией мать, словно очнувшись, но еще все находясь в каком-то оцепенении, она торопливо схватила Евгению за рукав. – А куда ты ехать собралась? Нет, никуда не пущу...
9
Евгения где-то читала, что мужчин надо беречь. Тогда она посмеялась, что о мужиках говорят, как о мамонтах. Будто они вымирающее племя. Тогда она посмеялась, еще Степану прочитала отрывок. А теперь... И вправду вымирающее... Отец, потом Егор, Степан – все самые родные. Как тут не будет болеть сердце. Юлия, когда Евгения при ней начала пить капли, посоветовала: “Не изводи себя. Вспомни что-нибудь плохое. Ведь в каждом человеке есть плохое, вот и вспоминай это, меньше будешь плакать, меньше будет болеть сердце”.
Совет был чудовищным. Жить и помнить плохое, чтобы легче жить. Конечно хорошее забывается быстро. Но чтобы копить плохое, списком потом выдавать, когда накатит... До этого додуматься надо, жизнь должна настолько опротиветь, что все не в радость. Самые близкие – плохие. А ты? Ты – подарок? Нужно в себе искать отгадки случившегося, в себе. Все взаимосвязано, все нанизано на единый стержень. Ничто не случается не задев соседнего звена, надо только уловить изменение.
Евгения всегда жалела Егора. Жалость была какая-то прощенческая. Что бы Егор ни сделал, она пыталась его выгородить. Убеждала других, что он не пьет, хотя прекрасно знала, что пьет. Евгения особенно часто рассказывала мужу про Егора. Были погодки, росли вместе, даже детские тайны были общие. Егор понимал сестру с полуслова, даже когда женился, все равно делился с ней самым сокровенным.
Чудная жизнь вышла у брата. Вздохнешь только. Где линия судьбы отрикошетила... В школе брат был первый: любые задачки щелкал, стихи писал, спортсмен. У него и кличка была “Голова”. И в институт сразу после школы поступил. Мать гордилась Егором. Но через три месяца Егор институт бросил. По секрету Женьке рассказал, что поспорил с преподавателем. Егор затронул вопрос культа личности, сказал, что кто это разворошил, тоже замаран был, что все были трусы, правду боялись говорить. И теперь хорошо живут только подпевалы. Что всю жизнь главенствовали лозунги, а человек был никто. Что это за социализм, если хлеба нет, мука по талонам. С трибуны кричим: “ура”, а в подворотнях смеются. Егора вызвали в деканат, предупредили. А он обиделся, правда никому не нужна. А чему могут научить проповедники лжи! Вот и уехал.
Поработал немного на фабрике – забрали в армию. Отслужил, снова поступил в институт и опять через роковые три месяца приехал назад, теперь уже не один. Женился.
Мать только перед этим знакомым расписывала, как хорошо сдал Егор экзамены. А он такое выкинул.
Простить Лиде, что из-за нее Егор бросил учебу, мать не могла, не хотела. Молодые  несколько недель жили с родителями, так мать ходила надувшись, как мышь на крупу. Даже баба Поля в редкие свои приходы заметила это, пыталась примирить: “Что ты на девку взъелась. Подумаешь, учебу бросил. Ну и что? Лидка девка хорошая, красы, правда, нет, носатенькая, бледненькая, но как раз по нашему дураку, – говорила баба Поля матери. – Что вы делите, что жизнь на г... переводите... Что еще впереди ждет...”.
Старые люди зря не скажут. Предчувствие какое-то имеют. Разглядела бабушка в Лиде что-то, жалела ее...
– Ты, вот Шурка, талдычишь все Егору про учебу, – выговаривала баба Поля матери. – Зудишь, зудишь... А сама-то молодая больно слушалась? Вспомни, когда отрабатывать в Сибирь после института поехала, сколько мы с отцом говорили, сколько я плакала. Нет, по-своему сделала, а теперь маешься. И не грызи девку, не изводи своим молчанием. Она не виновата. Сошлись – пусть живут. Захочет – выучится.
Евгения, как она говорила, не раз пыталась влезь в шкуру матери, понять ее. Ровная, с виду спокойная, она редко повышала голос. Но баба Поля правильно оценивала свою дочь, та несла в себе какую-то обиду – боль. Мать никогда не откровенничала, не выплескивала свои переживания. “Холодная, ледышка”,  – порой называла Евгения мать, когда она не отвечала на письма, обидевшись бог знает на что.
В Колюжине, когда приезжали в отпуск, Евгения редко выдерживала десять дней. Ее начинало все раздражать: заросший сорняками огород, куча неглаженного белья. Она начинала  полоть грядки, выдергивала лопухи, крапиву, жгла или закапывала скопившийся мусор. Мыла, чистила, гладила. Уезжала, на следующий год повторялось все сначала.
Еще мать считала, что раз приехала в Колюжино, никуда не должны ходить. Идешь куда, бери ее с собой.
– Да я что маленькая, – возмущалась Евгения, когда мать выговаривала за долгое отсутствие. – Ладно в детстве отчитывались, куда и с кем ходили, а теперь... Ты извини, у меня своя жизнь.
Мать, обидевшись, уходила на кухню, начинала переставлять банки в шкафу, гремела тазами в кладовке, а то демонстративно уходила к подруге.
Женьке было проще, выросла в этом доме. Характер матери изучила, что не так, теперь не молчала. Не ждала и похвал, знала, мать на них скупа.
А вот Лида никак не могла угодить. Расставила как-то по-своему на кухне кастрюли, передвинула столы – мать вернула на прежнее место. Молча. Раскинет Лида новые половики, подвяжет шторы – опять что-нибудь не так. Не угодила. Лида украдкой плакала. Была она тихая, замкнутая. Мать сорвалась, когда однажды Егор сказал, что встретил одноклассника, приехал на каникулы.
Расхаживая из угла в угол в зале, обхватив плечи, мать монотонно, не повышая голоса, говорила:
 – Я тебе, Егор, как никому, добра желала. Верила, что хороший человек из тебя выйдет, институт кончишь... А ты... Страшно, что не понимаешь, что ты сделал. Ты же никто, чертополох, перекати-поле. И цепляется к тебе всякая дребедень... Один подарок нашел, – кивнула мать в сторону Лиды. – Заморочила тебе голову.
Лида читала книгу, когда мать начала говорить, залилась румянцем, сжалась на стуле. Глаза испуганно округлились. Потом она порывисто вскочила, что-то хотела сказать в оправдание, но махнула рукой, убежала на кухню. Хлопнула входная дверь. Мать словно и не заметила ее уход, лишь на какое-то время приостановилась, досадливо повела плечами.
– Чего ты добиваешься? – вскинулся Егор. – Мешаем мы, так и скажи прямо. Как Гальку когда-то выживаете. Уйдем. Все, этот вопрос решен. Да тебе, мать, не мой диплом нужен, тебе вывеска нужна, чтобы ненароком обмолвиться: “Вот какая семья хорошая”. Ведь можно по-человечески сесть и все решить, нет, ты копишь, копишь, а потом, а потом как ушат грязи выльешь. Я-то думал найду поддержку первое время. Ладно, понял, надеяться надо на себя.
Евгения тогда пыталась заступиться за Егора, но мать так зыркнула, куда и слова пропали.
Егор нашел Лиду за дровенником. Она стояла, уткнувшись лбом в поленницу, плечи дрожали.
– Я не могу здесь больше... Я чувствую, как меня ненавидят. Что плохого сделала. Уеду к маме...
– Перестань, – топтался рядом Егор. Снег падал на волосы, отчего они, казалось, седели на глазах.  – Ничего, мы еще покажем. Не надо родителей ни во что вмешивать. Мы, Лидух, докажем...
– Что ты докажешь, – подняла Лида заплаканные глаза. – При тебе жену унизили, а ты молчишь. Как хочешь, а я уеду. Не хочу... Поступай в институт, академию, делай что угодно для своей мамы, а я все. И если твоя мать еще так скажет, я отвечу. Ты не знаешь, как я могу ответить, ты не знаешь, сколько передумала, слез выплакала. Она же меня считает дурой. Я тебе жизнь сломала... А может, ты мою сломал?
Высохли слезы. Остренький носик Лиды побелел, полоска губ обиженно надломилась в уголках. В мелких, незапоминающихся чертах лица стало проглядывать что-то старушечье, злое. Полоснув Егора уничтожающим взглядом, Лида, отвернувшись, прошла мимо вышедшей на крыльцо Женьки, словно не замечая ее, закрылась в своей комнате. Егор развел руками.
– Ищи квартиру, – шепотом посоветовала Женька. – Не уживетесь. Мать привыкла одна быть, мы все ей в тягость. Ищи, Егор, а нет, уезжай...
Через какое-то время Егор перебрался к теще. Если, когда жили у матери, во всем была виновата Лида, то теперь теща винила Егора. Что не ужились в Колюжине – Егор виноват, что дома нет достатка – какой это мужик, прокормить семью не может. Соблазнить девку соблазнил, наобещал, а карманы дырявые, денег нет. Мужику крутиться надо, жену, как куколку одевать, а этот...
Теща была словоохотлива. Рассказывала про молодых соседкам, сетовала, держала всех “в курсе”.
– Вы, Наталья Павловна, поменьше распространяйтесь, – вспылил как-то вечером выведенный из себя Егор. Поддатый сосед, которому жена рассказала про тещины обиды, смеясь, начал говорить про черные трусы, которые любит носить Егор, про то, как вечером лезет к Лиде.
– Языком треплете, а улица смеется... Зачем всем говорить, как мы живем.
– Аль я вру, – обиженно развела руками теща. – Я ж по-соседски. Не наговариваю... Голимую правду... Спроси кого хошь...
– Да мне наплевать на вашу правду. Скоро на улицу не выйдешь, пальцем тыкать станут. Не стыдно...
– А ты меня не стыди, – нахмурилась Наталья Павловна. – Ты в примаках живешь, под чужой крышей, на чужой постели спишь. Молчи... Вот когда свое все будет, тогда можешь мне рот затыкать, я не посмотрю, что Лидка моя дочь... Студент... Та, дура, учит тебя на свою голову.
Наталья Павловна была вне себя, когда Лида сказала, что Егор будет поступать на вечернее отделение института.
– Ты в своем уме, – отчитывала она дочь. – Там девок пруд-пруди, поди, узнай, какую зажимает и где шатается. Так он тебе и скажет честно. Ты убирай из-под его ребенка, возись с ним, а разлюбезный портфелем трюх-трюх, – кривила лицо Наталья Павловна. – Дура ты, Лидка. Вожжа натянутой должна быть, никакой слабины. Им, кобелям, только потачку дай...
– Пророчь, пророчь, – огрызалась Лида. Последнее время, после рождения дочери, она стала раздражительной, заводилась с пол-оборота. С Егором часто ругались, пилила его, что не встает по ночам к дочери, ничего не помогает по дому.
Теща жила в полуподвальном помещении старого дома. Стены кирпичные, толстые, вечно на них проступала плесень. Егор каждое лето ремонтировал штукатурку, потом загородку построил, мало что помогало. Весной, осенью, когда на улице все плыло, топи печь хоть целыми днями, одежда в шкафу была влажной.
В какой только угол не передвигал Егор этот злополучный шкаф. Чертыхался. В солнечные дни выносил просушивать вещи на улицу. Теща ехидничала.
– Чертыхаешься, а квартиру получить не можешь. Где такому дадут... Ты с бабами горазд воевать. Лодырь царя небесного.
Наталья Павловна цеплялась к каждому слову. Для нее Егор давно уже был бабником, пьяницей, слюнтяем, тюхой. На беду определили у нее диабет. Стоны в кровати с мокрой тряпкой на голове, жалобы, что зять сводит в могилу. Больному человеку жизни не дают. Вместо того, чтобы спокойно доживать последние дни, приходится работать, кормить семью тунеядца.
Понравившееся слово Наталья Павловна могла повторять на дню десятки раз, специально подыскивать сравнения. Скажет и сама же засмеется свой остроте. “Вечный студент”. Ха-ха-ха. “Телепень, чупырка”. Ха-ха-ха.
Егор сначала молчал, потом пришел в подпитии, устроил разгон. Наталья Павловна шеметом  убралась к соседям изливать свое горе. Лида надулась, неделю не разговаривали.
Ругались, мирились. Егор начал прикладываться к бутылке. Сходились, расходились. Егор уговаривал Лиду уехать куда-нибудь на стройку. Жена соглашалась, но не ехала.
– Да, надо, – говорила она. – Но как ехать неизвестно куда с ребенком. Ты же ничего не сумеешь нам там дать. Пропадем. Я бы поехала, если б дочку было где на время оставить, но твоя мать не возьмет, а моя болеет... Езжай один, – отмахивалась Лида, когда Егор слишком сильно досаждал...
Егор уехал на стройку в Казахстан. Писал письма. Год жил один. Все ему нравилось. Ну прямо-таки в раю жил. Но другой раз, получая письмо, Лида поражалась: буквы скачут, косые, не иначе пьяный писал. А то пришлет письмо сплошь стихами написано. Вечно у мужика крайности. Не может просто жить. Егор звал приезжать, но мать отговаривала.
Женька первое время, приезжая в отпуск, изредка встречалась с братом. Тогда Егор еще спокойный был, не метался, не обижался на жизнь. А потом... Галина первая в письме написала, что Егор сильно пьет. Женька сначала не поверила. А Степан прочитал, усмехнулся: “Когда в доме две кобры, тут не только запьешь. Сбежишь. Погоди, доведут мужика...”. Напророчил.
Степан как-то сразу, по-мужицки, определил, что толку с Егора не будет. “Характера нет, – заявил он. – Вот если бы кто за руку его вел, одергивал, защищал, с такой головой далеко можно шагнуть, а так.... Да какая баба долго будет его выкрутасы терпеть? Выгонит. А он под забором где-нибудь жизнь свою кончит, если не возьмет себя в руки”.
Плохо, когда мужик ноет, не может устоять, плохо, когда он бежит, не сумев приспособиться, винит кого-то.
Что осуждать Лиду. Разошлись, значит были на то причины. Пускай она заполошная, ворчунья, но ведь по дому все делает. Варит, чистит, рваным Егор никогда не ходил.
Ладно, Лида черствая, неласковая... С чего она такой стала? Муж виноват. Когда начинали жить – нравилась, подходила, но почему теперь, когда растут дети, перестала подходить? Сам в чем-то виноват. Вот и ищите причины отчуждения. Разбирайтесь...
– Любит она твоих детей? – спрашивала Евгения брата. – Любит. Тебя выучила. Руки должен ей целовать. По полторы смены работала. Только бы Егор учился. Дурак ты... Много ль нам, бабам, нужно: приласкать, погладить вовремя, морально поддержать, а уж мы разобьемся в доску.
– Вы  разобьетесь, как же, – отвечал Егор нехотя, как будто с легкой досадой. – Мне не нужно, чтобы кто-то жертвовал собой ради меня. Нужно просто жить, не ломая друг друга, не переделывать. Ведь вы же ни в чем уступить не хотите, – загорячился Егор. – Моя прицепится и зудит... Эта учеба поперек горла. Знал бы, никогда не поступал.
Попреки, а то я не уставал... Сколько раз вместо занятий вагоны шел разгружать. Она этого не знает. Деньги только неси в дом...
– Ты мужик, – доказывала Евгения. – Ты сильнее...
– А есть сейчас настоящие мужики, – усмехался Егор. – Видишь ли, другой раз думаю, что  мне женщиной надо было родиться. Какой я мужик, в постель жена и то затаскивает... Мужик, мужик... Куда ни пойдешь – дуется. Теща суется в каждую дырку, орет, из дому гонит. Жизнь я им извожу... Ты тоже своего по каждому пустяку пилишь? – приставал Егор к сестре.
Егор быстро сникал, хмурил брови. В черных волосах блестела седина. Но долго сидеть, горестно предаваться мыслям, он не мог, все время его подымало куда-то идти. Вскочит на ноги: “Пошли на речку. Давай споем. Ну ее, эту жизнь. По-нашему все одно не будет...”. Бежал к соседям, приносил баян. Прислонившись к плечу сестры, играл.
– Ты Лиду любишь? – задумчиво спрашивала Евгения.
– Не знаю, нет счастья, – равнодушно пожимал плечами Егор, не переставая играть.
10
Кого не послушаешь, все хотят счастья. За свою, пусть и короткую жизнь, Евгения видела очереди за хлебом, за дефицитом, настоялась по вокзалам за билетами, но ни разу не стояла она в очереди за счастьем. Не дают его. Не ломоть хлеба, не коробка  спичек, не надеванное платье, наконец, счастье, чтобы выпросить его взаймы у соседей, выменять на деньги, на худой конец, украсть.
Юлия прибежала, радовалась, отхватила сапоги импортные. “Вот счастливая, вот счастливая”. Цвела баба. А дома война с мужем, слезы... Какое же тогда счастье сапоги, зачем оно такое... Чудно, если сапоги счастье или кусочек его, так сколько за жизнь для человека нужно этих кусочков...
Произошел какой-то провал. Стали жить хорошо, только проглядели что-то в погоне за достатком. Как по-человечески понять это “хорошо жить”? Иметь много денег, хорошо одеваться, чтобы любили мужчины, чтобы было к кому ездить. Муж, семья... Чтобы не болели дети, чтобы не было войны, чтобы была машина... И еще можно перечислять эти “чтобы”.
Если собрать в кучу эти “чтобы”, какая же огромная будет куча. Все вперемешку, навалом. Каким маленьким будет человек рядом с этой кучей. А ведь все для него, все. Можно ли насытиться, остановиться...
В Кутогане была хорошая знакомая. Работали одно время вместе, дружили семьями. Было это, правда, когда Кутоган был еще зачуханным поселком. Десяток полуразвалившихся бараков вдоль насыпи расползшейся, заброшенной железной дороги. Магазинчик, три человека зайдут, четвертый кричит из тамбура, чтобы не подпирали дверь. Баня, одно название, на полу стынут ноги, а головы скрыты в тумане. Вот он Кутоган тех далеких лет. Вагончики отапливались соляркой. Воду возила одна единственная машина. Успел – наносил, нет, иди, проси у соседей.
Знакомую звали Надей. Евгения помнила, как Надя радовалась обыкновенной жестяной ванне для стирки белья. А когда купили кастрюли, уму непостижимо. Кастрюли в Кутогане, где ничего не было, где вся мебель первое время делалась своими руками, кто мог – колотил, а у иного ящик заменял стол.
В праздники собирались вместе, пели, мечтали, радовались. Трудно жили, легко общались. Делить-то было нечего.
А потом развернулась стройка. Кутоган сделали городом. Надя перешла работать в ОРС. Стала ближе к дефицитам. Быстро изменилась. Где там остановиться поговорить на улице, зачем... Что для нее Евгения из строительного управления! Мешок цемента предложит... Так цемент везде валяется, бери – не хочу. И в гости перестала ходить. Зачем лишние напоминания, как жила раньше... Теперь Надю из дома машина забирала и назад к крыльцу привозила. Квартиру Надя получила раньше Евгении, в меха оделась.
Если где и встречались, так разговор быстро переключался, что нет денег, что по крохам собирает на кооператив. Что надо скорее северный стаж выработать. Мимоходом Надя хвасталась, что достала новую шубу, очередь на машину подходит. И кольцо золотое купила, и ковер ей шикарный предложили. Кухню и ванную кафелем импортным выложила.
Только, видать, выходил этот достаток боком. Жаловаться часто стала, что барахлит сердечко. Вроде только жить начала, все есть, да вот как прихватит... Но, как говорила Надя: “На дефиците сидишь – завяжи болячки в узел”.
Сыну квартиру  сделала. Кооператив на юге без очереди купила. Все везде обставила. Шуба не шуба, воротник не воротник. Хрусталь, ковры. Сто лет думала жить. Запасалась, копила. Все на Евгенией посмеивалась, что та в одном пальто пять лет ходит.
Муж Нади на трассе сварщиком работал. Деньги делал. Осень, зима, весна – безвыездно под трубой лежал. Редко когда на побывку приезжал. Так и то через день ругань начиналась. Чувствовал, что не нужен он, деньги нужны.
Надя начинала пилить, что не видит его денег, что все пропивает, что тошнит ее от грязной одежды, вонючего трассового запаха. Что толку нет от приезда, хоть бы обнимал, как настоящий мужик, а то, как кролик – никакого удовлетворения. Травит только, а она не девочка, с головной болью на работе день отсиживать.
Муж, зеленея от злости, обзывал ее курвой и воровкой, кричал, что разгонит воровскую шайку-лейку. “Вас, сволочей, – кричал он, – через три года без суда и следствия на Соловки высылать надо, стрелять. Копейки у трудового народа воруете, обсчитываете, – стучал себя в грудь кулаком. – Жучки, проходимцы. На какие шиши барахло в дом натаскала? Завела, наверное, кого-то? Узнаю – убью... Пил и буду пить... Ты воруй, а я пропивать буду... Назло... А нет – так сожгу к чертовой матери...
Расходился он обычно перед отъездом. Для профилактики. Знал, что Надя в любой момент могла его выставить. Квартира ее и все что в квартире ее. Муж уезжал. Надя в больницу ложится.
Сколько раз ей Евгения говорила: “Ну, не нравится ему, что в ОРСе работаешь – уйди. Что тебе денег не хватает, или свет клином на дефиците сошелся. На себя посмотри: пожелтела, осунулась. На черта нужны эти проклятые шубы, чтобы унижаться, чтобы каждый пальцем в след показывал, чтобы семья рушилась. Откажет сердце – останется ведь все. На всю жизнь не напасешь.
Слова – они есть и были словами. Евгения говорит, а Надя, наверное, думает, от зависти Женька советует. У самой вот нет. Не раз ведь предлагала Евгении посодействовать в приобретении чего-нибудь, только Евгения отмахивалась: “Я как все. Что в магазине, то и у меня. Я из породы инкубаторских людей: все у нас одинаковое. Так хоть чувствуешь себя никому не обязанной. Зад прикрыт, желудок не пустой – что еще надо?!”
Может быть она и осуждала Надю, но в душе больше жалела. Неплохая женщина. Но вот это проклятое желание “хорошо жить”, которое в нашей долбанной стране приобретает перевернутое понятие. Ведь зачастую хорошо живет тот, кто ворует, обманывает, химичит, кто сидит на дефиците.
Проклятое понятие. Сколько людей оно угробило. И здесь все кончилось так, как говорила Евгения. Поругались в очередной раз, муж уехал на трассу. Надя пошла в больницу и не вернулась оттуда. Отказало сердце. До пенсии месяц остался. Пятьдесят лет. Жить бы да жить...
Зачем ни разу не полученная пенсия, зачем работа до последнего. Кому что доказала? Сменила б работу, может лишних пять лет прожила. Остались шубы, хрусталь, ковры...
Муж вроде не больно и горевал. Женился. Новая жена в Надиных шубах щеголяет. Не работает.
Что странно, сослуживцы по работе Надю осуждают. Не умела жить. Если бы Надя чудом воскресла, неужели она продолжала бы жить, как  жила? Тащила бы домой все подряд, копила, обставляла. Тряслась над копейкой... Наверняка нет... Делала как-то по-другому... Как?
А ведь тоже была счастлива в те мгновения, когда заполучала новую шубу.
Бывают у человека такие моменты, когда он переворачивает всего себя. Кается не для показухи, не для того, чтобы выжать слезу у ближнего. Что прошло сквозь человека, оно ведь не исчезает, наслаивается слой за слоем в тайниках памяти. И чем больше этих тайников, тем раньше человек сжигает себя.
Думая о разном, Евгения снова и снова возвращалась к мысли о Егоре. Ведь у него в голове, прежде чем совершить этот непонятный поступок, толкалась мысль: “Зачем?” То что  сделал Егор жестоко к себе и вдвойне по отношению к близким.
Что было тогда в голове Егора? Можно строить лишь догадки. Неужели ему не было страшно, не тогда, когда всей беспутной жизнью последних месяцев готовил себя к этому, а когда решился, о чем думал в последний момент. Наверняка же хотел жить.
Смерть дает свободу. Свободу от всего: семьи, детей, обязанностей, свободу от мыслей, желаний. Свободу разуму. Бренная наша оболочка, как вериги, для самоистязания, запрета. А разум не терпит запретов. Оттого и колобродит человек. Свободы хочет.
Как бы Женька хотела быть рядом с ним в те последние дни. Может, сумела бы убедить, отринуть проклятые мысли. Теперь бы сумела, но в каком забытьи можно повернуть время назад, чтобы прожить жизнь снова. Если бы теперешние мысли в то время... Если бы...
И снова вспомнила, как ездила к Егору. Вспомнила лица, разговоры, жесты. Вспомнила хрюкающий двор. Навозную кучу. Евгении мерещились со всем этим бирки с ценой. На огородных грядках, банках с молоком, на животных. Чем богаче, тем больше жалоб, стонов. Почему, кто ответит...
Как после всего этого не уверовать, что лучше и проще казаться сереньким, обиженным судьбой человечком себе на уме. Так спокойнее. Плач, что нет денег – тебя будут жалеть. Выглядеть бедным родственником – такое преимущество. А как же! Помогать должны, сочувствовать, выслушивать все, что взбредет в голову. В ответ бредням вымученно улыбайся, кивай головой и попробуй возразить! Не благодарная, жестокая, заелась – это ласкательный набор, говорят и похуже.
– Эх, брат, – часто шептала Евгения. – Ты не знаешь, что сделал. Она представляла Егора живым, стоял он перед глазами. Разговаривали. Так все это было осязаемо, Евгения вздрагивала... В рубашке в клеточку с оторванной пуговицей. Загорелая шея, склоненная голова.
– Я не мог иначе, – поднимал Егор голову. Евгению поражали пустые глаза брата. Его выражение, усталость. Где-то на дне плещется тоска.
– Я не мог иначе, – повторял Егор. – Сил не осталось жить. Замучили мысли. – Я не живу, а только сонно маюсь. Я жив еще, но я уже мертвец, – проговорил он, усмехнулся. Тень колыхнулась, стала медленно таять. – В этой жизни ловчить нужно, ловчить, а я не могу...
– Живи, как все, – торопливо кричала Евгения. – Ты такой же, как все. Что ты ищешь? Теперь все у тебя есть...
– Все и ничего, – слышалось в ответ. – Это не мое. Это ее...
– Уйди, останься один. Помирись с Лидой... Ты все можешь, все...
– Я устал, я ничего не хочу...
– С чего ты устал? Почему другие не устают... Живут хуже.  Возьми себя в руки. Иди лечиться, не пей, смени работу... Ты много пьешь. Почему ты так пьешь?..
– Пью не больше других... Как все...
– Но почему, как все... Ты нужен нам...
– Я один... Последнее дело мужику греться у чужого очага...
Евгения часто не могла понять, то ли она всерьез разговаривала с братом, то ли чудилось.
Что мешает человеку подняться над обыденностью, которая гнет, ломает, чернит... Иной человек живет раздвоено: одна половина – это каким человек чувствует себя изнутри и хорошо, если другая половина живет и думает, как та, первая, а если нет? Пойми, что корежит душу, когда внешне вроде все нормально. Евгению порой угнетала надоба оправдывать равнодушие родных.
...Внезапно из какой-то глубины, дымки она увидела себя в зеркале. Первое мгновение не узнала. Даже вздрогнула. Сидит женщина, бледная, провалившиеся глаза, ноги укутаны пледом. На столе пузырек сердечных капель, ложка. Словно из тумана проступили знакомые предметы: стол, телевизор, диван. Но все это в каком-то полуобморочном состоянии не стояло на месте, так по крайней мере казалось.
Ясно услышала, как капала из крана вода, тикали часы. Громче, громче. В висках пульсировала кровь. Евгения никак не могла сообразить, где она. Пятое, десятое, двадцатое измерение... Куда она провалилась и провалилась ли... Ведь только что разговаривала с мужем, братом, разговаривала с живыми. Там она жаловалась на свою жизнь, на одиночество. Наваждение.
Она обхватила плечи руками, съежилась. “Кто я, где? Зачем я здесь одна?” Непроизвольно задрожали губы. Хотелось выть, визжать, скулить. Хоть бы кто пожалел, приласкал. Много ли надо... С трудом Евгения переборола желание расплакаться. Встала. Темнота коридора, в раковине немытая посуда. Скрипнула дверь. И скрип какой-то жалобный, скулящий... Крючок отклеился, на котором прихватка висела, сама попыталась приклеить, снова отвалился. А Степана нет. У утюга шнур прохудился... Евгения зажгла свет в прихожей, прошлась по квартире, постояла у двери спальной... Ложиться одной в ненавистную холодную постель... Но ведь ложилась, ложилась, ложилась...
– Дура ты все-таки, – сказала вслух Евгения. – Дура набитая. Проще надо жить, про-ще. Да разве мало холостых мужчин в Кутогане? Чего изводишь себя, мучаешься. У сына своя жизнь. Ты ему не нужна. А кому ты вообще сейчас нужна, кроме себя?
Подошла к окну. Редко-редко где горел свет. Ночь. Кутоган спал. “Проклятый город, – подумала Евгения. – Ты забрал у меня все. Молодость, здоровье, мужа. Двадцать лет вместе. Человек проживает одну долгую жизнь... Какая же она долгая жизнь...”.
Ветер рябил лужу под фонарем у автобусной остановки, моросящий дождь, гнилой, нудный, холодный, брюзжал по стеклу. Вертлявые струйки бесконечно скатывались. Почему-то захотелось высунуть руку в форточку, набрать пригоршню капель и умыться.
Когда хоронили в одной общей могиле пятнадцать человек, сгоревших при пожаре на компрессорной станции, дождя не было. Мела пурга. Снег сек лицо. Серое небо, серый снег сливались мутью вдали. Куча мерзлого желтого песка, неровные края большой могилы, красные гробы-символы... Крики, плач... Шепот за спиной. Шевелилось что-то большое, тяжелое, любопытное... Толпа. Простонал оркестр. Пирамидка памятника. Фамилии, фамилии... Ни одного запомнившегося взгляда. Пустота. Пустота в душе, вокруг...
На второй или на третий день, Евгения точно не помнила, она пришла на кладбище одна. Пара воронов, пикируя друг на друга, летала неподалеку. И денек стоял солнечный, тихий.
Поплакала одна, поправила венки, собрала разбросанный ельник. Внутри все запеклось. Замерзла. Пошла домой. Внимание привлекла одинокая могила с крестом, засыпанная снегом, без единого следочка, без ограды. Неровными, прыгающими буквами, зеленой краской на кресте было написана “Неизвестный мужчина”. Остановилась. Неужели. В Войну “Неизвестный солдат”... То в войну... Но здесь, на переднем крае, в мирное время... “Неизвестный мужчина”... Егор...
Замерз, утонул, беда какая-нибудь случилась на рыбалке или охоте. Нашли в тундре... Ради чего жил, чтобы одиноко лежать под крестом со страшной надписью среди живых людей. Кто ты – бич, махнувший на жизнь с ее выкрутасами, горе-алиментщик, искатель правды?
Страшная жизнь, пока работал, пока был нужен, тебя знали... Неужели никто не хватился, неужели не дрогнуло ни одно сердце, неужели по тебе никто не уронил слезу... А от Степана даже горсточки пепла не осталось...
И у Егора на могиле может быть такая надпись. Отнялись ноги.
“Кольк, кольк...” – пикировали друг на друга вороны.
1986 год


Рецензии