Оленьи тропы. Глава третья, часть первая

Глава третья

«Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?»

Осип Мандельштам. «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…»

Наши дни. Санкт-Петербург

Казанский собор возносится над нами в своём медово-золотистом великолепии. Мне особенно нравится смотреть на него в мягком вечернем свете – весной или летом, в пору поздних закатов, – когда раскинувшиеся в обе стороны крылья его колоннады обдаёт маслянистое жёлтое сияние. В такие вечера свет отражается от лучей солнца, отчеканенного под округлым зеленоватым куполом – в изображении солнца есть что-то масонское, – и кажется, что меж массивных колонн, ступенек, переходов и портиков действительно заключено в плен само светило. Через дорогу высится Дом Зингера – тоже с куполом, только прозрачным, под когтями строптиво вздымающего крылья орла.
Запрокинув голову, ты смотришь то на одно, то на другое здание – и будто бы чувствуешь лёгкую досаду от того, что ни одно из них не получается полностью охватить взглядом.
– Вот это охеренно, конечно, да! Очень величественно, – бормочешь, изучая плавный изгиб колоннады под пасмурным небом; лезешь в карман за телефоном – но потом, тихо выругавшись, убираешь руку назад. Видимо, вспоминаешь, как плоха камера на твоём дешёвеньком телефоне.
– Давай я тебя сфотографирую? – снова предлагаю я – хотя знаю, что ты снова откажешь. Отмахиваешься, не отрывая взгляда от сводов над головой.
– Та не… М-да, конечно, я немножко тебя понимаю. Так… Много всего, блэт! По-моему, у меня после двух дней тут будет год культурного похмелья.
Твой голос рвётся вверх в чуть смущённом удивлении; улыбаюсь. Конечно, я понимаю, что все эти комплименты Питеру – в том числе для того, чтобы потешить моё помешательство на нём. Добби молодец и подготовил шоу, хозяин оценил старания Добби. Если бы ты приехал не ко мне, а один, просто так, ты бы, возможно, первым делом отправился куда-нибудь к Лахта-центру – в урбанистические современные районы; или – в злачные места вроде баров на Думской, трущоб в закоулках Обводного канала. Такие места помогают тебе надышаться городом лучше, чем грандиозные центральные проспекты, музеи, соборы и дворцы. Но ты прилежно следуешь моему сценарию – просто потому, что хозяину не плевать на самочувствие Добби. Обидеть меня – один из твоих давних страхов, что бы ты ни говорил.
Добби – фобий. Не замечаю, как машинально начинаю рифмовать в мыслях, – и поспешно останавливаю себя. Этим меня тоже заразил ты.
– Вот эту колоннаду ты на моих фотках всегда обзывал аркой, – кивнув на строгие линии колонн, отмечаю я. Дождь взял паузу, но мелкая морось ещё висит в воздухе; скамейки в маленьком сквере у собора блестят от влаги, тугие капли падают с чёрных веток облетевших кустов – кажется, это сирень. – Я тебе раз напишу «это не арка, а собор», два напишу, а ты всё равно – «арка охеренная»…
– О, и Михаил Илларионович здесь! – весело восклицаешь ты, не слушая меня, – и спешишь к памятнику Кутузову. Тот стоит, задумчиво поглядывая на праздную толпу гуляющих по Невскому туристов, воинственно вздымая фельдмаршальский жезл. При ходьбе ты чуть шаркаешь, и от шума твоих шагов по смеси песка и мелкого гравия испуганно разлетается в стороны стайка голубей. – Катенька мне, конечно, ближе, с моей Катенькой никто не сравнится, но и Вы тоже весьма интересный человек!
– Он там похоронен, – произношу я, любуясь линиями твоих плеч и спины под покровом чумазой куртки, тем, как ты с детской поглощённостью вскидываешь голову, покачиваешься с носка на пятку и суетишься. – Внутри собора.

«…И грустно глядит на толпу из давних веков полководец,
Закованный в бронзу; за ним колоннада и храм.
Он там похоронен, над чёрной водою канала.
Вода здесь повсюду – мерцает, шуршит, как змея,
И бьётся, и шепчет граниту русалочьи тайны –
Как будто под звуки с балов и из баров узнала, зачем это всё.
Как будто бы всё, о чём ты молчишь, она знала…»

Что-то медлительное, монотонно-напевное, итоговое; вздрагиваю. Если я и напишу нечто подобное, то только после твоего отъезда – и, наверное, не сразу. Но твоё сравнение Фонтанки с чёрной змеёй не отпускает меня, прихотливо смешивается с давним сравнением меня с русалкой. И – с образом водяной могилы.
– Ого! Зайдём посмотрим? – всё с тем же взбудораженным энтузиазмом предлагаешь ты.
– Можно, но…
– Молодые люди, фото с птичкой на фоне собора? Вы только посмотрите, какие птички!
Мы хором оборачиваемся. Рядом стоит, заискивающе улыбаясь, низенький губастый завлекатель с декоративными голубями – белые, рыжевато-коричневые, чёрные птицы с роскошными пушистыми хвостами покрывают его, как бездомную женщину из фильма «Один дома» покрывали обычные, уличные голуби, – слегка устрашающе. Голуби тихо урчат, шуршат крыльями, перебирают по рукавам его кожаной куртки розовыми когтистыми лапками. Поодаль с такими же очаровательными, похожими на ажурные пирожные пернатыми созданиями уже фотографируется влюблённая парочка.
И нас, похоже, снова приняли за парочку. Фото с голубями – самое стереотипное приторно-романтичное фото. Вздыхаю, мельком взглянув на твоё растерянное недовольное лицо; ты что-то бормочешь сквозь зубы, но завлекатель явно не вникает в твои возражения. Вежливо улыбаюсь.
– Нет, спасибо, не нужно.
Осторожно коснувшись твоего локтя, увлекаю тебя в сторону. Завлекатель не отстаёт. Что ж, когда-то – приехав в командировку для работы в архивах два года назад – я всё-таки сдалась красоте этих голубей и сфотографировалась с одним из них – убийственно милым, чёрно-белым. Именно здесь, на фоне Казанского. Голубь был тяжёлым и тёплым, приятно вдавливал мне в кожу острые коготки и позировал со спокойствием бывалого старожилы. В атмосфере туристического сумасбродства, захватившей меня тогда, за такой опыт было не жалко трёхсот рублей.
Вот только сейчас фото с «птичкой», наверное, стоит дороже.
– Да подождите, молодой человек, девушка! Вы просто подержите – гляньте, какие милые. Возьмите, возьмите!
Ты снова что-то протестующе бормочешь – но завлекатель, не слушая, внаглую сажает белую птицу мира тебе на руку. Кажется, операция «Спасение» провалилась. Когда нужно кому-то отказать или ответить на чьё-то хамство – особенно незнакомому человеку, – ты часто становишься мягким до беспомощности. Учась с тобой, я не раз видела, как под напором хабалистых дам с нашей кафедры твоя задиристая уверенная харизма вдруг куда-то испарялась – ты краснел, бледнел, со сдавленными смешками лепетал что-то, словно смущённая девочка из аниме. Видимо, голубиная атака ввергла тебя в такой же ступор.
Стараясь не засмеяться, ускоряю шаг и ещё твёрже сообщаю, что фото нам не нужно – и вообще пусть он заберёт птицу. Завлекатель улыбается ещё невиннее. Голубь таращится на тебя чёрными глазками-бусинками, распушает кружевной хвост, пока ты машинально сгибаешь руку, чтобы не уронить его.
– Да возьмите, возьмите! Раз взяли, давайте уже и фоточку сделаем – смотрите, какой вид чудесный! Всего шестьсот рублей, ну?!
– Подержать за шестьсот рублей?! – наконец оклемавшись от ступора, нервно усмехаешься ты – и водружаешь голубя на жёрдочку, мимо которой мы как раз проходим. Птица мира, кажется, ничем не расстроена. – Нет, спасибо!
Завлекатель ещё долго кричит что-то нам вслед, повторяет «Раз взяли – значит, надо и фото!», пока мы почти бегом ретируемся с Казанской площади. Я смеюсь, уже не пытаясь сдержаться.
– Ох… Прости, но это великолепно! На тебя напали голубями.
– Да я, да я… Да я вообще в шоке, блин! – шутливо утрируя своё возмущение, восклицаешь ты. Беспокойно оборачиваешься – но погоню за нами, естественно, не послали. – Он, блэт, чуть шестьсот рублей с меня не содрал за то, что я подержал птичку! Шестьсот, понимаещь?!
– Понимаю. Но здесь бывает и хуже.
– Хуже?! Да чего он прикопался, мы же сразу сказали: нет! – (Гневно всплёскиваешь руками. Забавно: ты очень легко проникаешь в чужие границы, обладаешь удивительным талантом – мягко заставить открыться и довериться, утешить, незаметно убедить в своей правоте, – но не терпишь, когда кто-то, пусть и обычный уличный приставала, влезает в твои. А этот – за сегодня уже второй. Они будто чуют в тебе что-то уязвимое). – Сколько ещё раз ему надо было повторить?! Может, он ещё и сфоткал бы меня без разрешения?!
– Ну ладно тебе, всё, не ворчи. Бывает. Уже скоро до Дворцовой дойдём.
– Ебучие голуби… – цедишь ты, на ходу доставая сигареты и закуривая. Не выдержав, хихикаю. – Всегда их не любил. Жутко тупые птицы! Я тебе рассказывал, как они обосрали меня целой стаей?
– Рассказывал. Ужасная история.
Точнее, просто одна из тех нелепых историй – то смешных, то страшных, – в которые ты то и дело вляпываешься, – добавляю я про себя. Вре;заться в дерево на велосипеде так, чтобы получить сотрясение мозга; подавиться косточкой так, чтобы загреметь в травмпункт. Вещи, которые для меня за гранью фантастики, для тебя ничего не стоят.
– А ещё недавно в Горелове видел, как останки голубя, которого разодрала кошка, расклёвывали всей стаей его собратья, – затянувшись, мрачно добавляешь ты. – Кто глаз клевал, кто кишки, кто мозги… Воодушевляющее зрелище.
Вздрагиваю.
– Не лучше людей. А ещё птицы мира.
– Агась.
– Хорошо, что тот твой стих был про синиц, а не про голубей.
– Ну. Синицы – светлый образ, – лавируя в толпе, роняешь ты. – Я ж это на Пасху написал. Светлое такое что-то.

«Давай поговорим, в нас что-то есть;
Потерянные люди как синицы:
При свете дня на улице не счесть,
Но по ночам сидят в своих темницах.
Давай поговорим про высоту,
Сбежав от дел, укроемся в деревьях,
Забудем городскую клевету,
Тюрьму из кирпичей и суеверий…»

Простой и душевный текст, сильно выбивающийся из твоих, отдающий чем-то хрестоматийно-добрым, чем-то из каноничной классической словесности. Прочитав его впервые, я могла бы с робкой надеждой предположить, что это касается меня – наших рвущих душу пьяных разговоров на моём балконе, на пятнадцатом этаже моей чащинской высотки, при свете звёзд.
Но нет. Я русалочья ночь, а не синичкин пасхальный день. А тот стих, конечно же, был к Отто.

***

Пять лет назад. Чащинск

Вера уехала домой на ноябрьские праздники, и я осталась в медитативном одиночестве на целых четыре дня. Внешняя причина очевидна: я вообще никогда не езжу домой, кроме летних каникул и Нового года, – там мне душно. Вечный бардак в большой запущенной квартире, мама, измотанная работой и недосыпом до громадных синяков под глазами и нездоровой худобы, молчаливый, иногда пьяный дедушка у телевизора с российскими сериалами и новостями; но главное – бабушка. Бабушка, цепляющаяся и скандалящая из-за всего – из-за того, что я слишком мало с ней разговариваю, из-за того, что разговариваю, но не так, как ей хочется, из-за того, что физически не могу доесть гору напечённых ею блинов и пирожков, из-за того, что я учусь на филолога, из-за того, что похудела, «А когда же уже замуж?», «А почему у тебя нет парня? Наверное, потому что ты теперь как скелет», «А с Димкой-то ещё общаетесь?», «А с кем переписываешься, а о чём?», «Сколько можно на телефоне висеть?», «А что ты там смотришь? Опять ерунду свою, понятно», «Сколько можно ходить в обносках, когда купишь себе что-то новое? Одеваешься в чёрное, как монашка, – посмотрела бы хоть, как люди ходят!», «Мала ты ещё со мной спорить!», «Внуки всё время проводят с бабушками – а ты всё дичишься, вся в отца-дурачка», «Кому нужны твои книги, с людьми не об этом надо разговаривать!», «Мать твоя вчера до десяти вечера где-то шаталась, как Аникина корова – шата-ается да шатается, нет бы к матери поторопиться!», «Я тебя вот такую крошечку, кровиночку, на руках укачивала, со школы тебя ждала, а теперь никакой любви, никакого уважения!» Тяжёлый воздух давит на меня затхлым запахом безысходности, каждый день начинается напряжением и заканчивается криками. О нет, домой я не хочу. Не хочу, как минимум, признавать, что родная бабушка неприятна мне как человек; а чем больше я нахожусь с ней рядом, тем отчётливее понимаю, что это так, что дело не в запоздалом подростковом инфантилизме, что я не такая, как мама, и не могу молча терпеть всё подряд – и никогда себе этого не прощу.
К тому же мне надо экономить деньги – на потенциальную покупку жилья. Теперь, когда я озвучила семье своё решение пойти в аспирантуру и остаться жить в Чащинске, у меня наконец-то есть весомый аргумент.
И ещё нужно закончить большой заказ на перевод – автореферат статьи по геологии. Разобраться в том, как обозначаются разные типы почв и бурения на английском, оказалось чуть сложнее, чем я думала.
И ещё у меня просто нет настроения и сил. Как обычно.
Но на самом деле реальная, конкретная причина всего одна; и, если бы не она, я бы, вероятно, всё-таки поехала. Точнее даже – не причина, а цель. Цель проживает в комнате 612.
Переворачиваю страницу, слушая её шелест в тишине. За окном падает первый мокрый снег, стремительно темнеет; на белые страницы и чёрную гладкую обложку с японской миниатюрой падает свет настольной лампы в форме совы. «Мадонна в чёрном», сборник рассказов Рюноскэ Акутагавы. Эту книгу ты подарил мне на день рождения – вернее, чуть позже, – но только сегодня, после отъезда Веры, у меня наконец появилось время её открыть.
Ты особенно советовал мне рассказ «Муки ада», поэтому начинаю с него. (Хотя в своей сумбурной манере ты, как водится, советовал всё сразу – пересказывал сюжеты, перескакивая с одного на другой, и нащупать единую нить было сложнее, чем в статье по геологии). Сначала история старого художника Ёсихидэ, юную дочь которого обесчестил правитель, не слишком трогает меня – многовато притчевой назидательности, которую я не люблю (и ты это знаешь). Но, когда повествование доходит до того, как Ёсихидэ то ли потерял рассудок, то ли обрёл разрушительное творческое просветление, я выпрямляюсь на стуле и на несколько секунд отключаюсь от всего вокруг. Художник заковывает юношу в цепи и пишет его терзания; на другого юношу – прекрасного, белокожего, как женщина, – напускает филина – чтобы хладнокровно запечатлеть, как птица клюёт его и дерёт когтями. Эпизод с горящей каретой – апофеоз; я жду раскаяния, смерти от горя – но старик с восторгом смотрит, как в огне гибнет та самая дочь, несчастья которой свели его с ума. Восторг доведения замысла до финальной точки, восторг последнего штриха.
Знакомый мне восторг.
«На что ты готова пойти ради вдохновения?» – когда-то пытливо спрашивал меня мой бог бабочек, и его зелёные глаза мерцали в темноте, как у дикой кошки.
Причинить кому-то муки ада, чтобы правдоподобнее написать их, – ведь нельзя написать, не прожив? Пройти через ад самой – чтобы текст был живым, с мясом, жилами и пульсирующей в строках кровью?
Дочитав, сплетаю пальцы в замок; у меня горят щёки. Ты знал, что; мне посоветовать – о, знал слишком хорошо. Ты и сам такой же. Твой изломанный «Калека», боль горящего пугала, о которой ты пишешь в стихах. Там ты тоже не можешь лгать.
Хотя отлично можешь в жизни.
Егор Бронин, главная загадка моей осени. Ничего – я всё равно разгадаю тебя. Я писатель, моя работа – разгадывать.
Сегодня мы должны были досматривать «Шерлока» BBC – после очередного твоего аниме наконец настала моя очередь что-то предложить; но, пожалуй, взамен я покажу тебе «Чёрного лебедя» Даррена Арронофски. Изящная балерина, сходящая с ума в погоне за партией мечты; чёрный лебедь, белый лебедь – двойники, отражения; отвратительные подробности шизофрении рядом с сияющим триумфом, когда сама жизнь превращается в творчество. Ценой здоровья, души, чести, разума – ценой всего. Акутагава, с его японской меланхоличной отстранённостью, прохладными импрессионистскими мазками пишет о том же – потому и так нравится тебе.
Как же ходить по краю бездны, не низвергаясь в падение? Как мне, например, снова научиться есть – не испытывать тошноту от запаха пищи и звука жевания, не вызывать дежурную рвоту после обеда, не подсчитывать мысленно калории после баночки йогурта?.. По мнению твоего Акутагавы, ответ довольно пессимистичен: никак. Либо жизнь вытесняет творчество, либо наоборот.
Провожу кончиками пальцев по обложке. Книга старая – конца девяностых; мы купили её в букинистическом магазине, когда на следующий день после моего празднества ты вытащил меня – страдающую от похмелья – погулять. Был чудный солнечный день с синим небом над золотой листвой; я быстро взбодрилась, ты путался в адресах, я слегка ворчала, но на самом деле было очень хорошо – просто бродить с тобой по притихшим осенним улицам, возиться в залежах книжного, пить кофе, вяло сопротивляться твоему настойчивому желанию во что бы то ни стало купить мне книгу в подарок. Ты успокоил меня, сгладил неловкость – будто почувствовал, что с моей натурой после дня рождения, проведённого вот так, – после всех этих исповедей, и вишнёвого кальяна, и того, как ты нёс меня на руках, – неловкость обязательно возрастёт.
«Будто»?.. Кому я вру – действительно почувствовал. Ты чувствуешь меня пугающе хорошо. Если бы после всего этого ты вдруг отстранился, я бы измучила и тебя, и себя своими переживаниями. А так – создалось спокойное, уютное ощущение, что ничего не изменилось.
Весьма обманчивое ощущение. Весь этот месяц всё идёт по нарастающей, как снежный ком, – и мне всё сложнее понимать и принимать некоторые вещи. Я осталась на ноябрьские, чтобы расставить точки над i.
Мои прикидки генерала, готовящегося к битве, прерывает звонок из доставки пиццы. Отлично.
… – Давай ещё одну закажем? С ананасом!
– Извращенец, – не глядя на тебя, фыркаю я. – А ещё учишься на кафедре, где процветают русско-итальянские литературные связи. Ты хоть знаешь, с чем должна быть настоящая итальянская пицца?
– Ой, всё, не дави на меня своим матриархальным феминистским давлением! Да, я не разбираюсь в еде, не умею готовить – и что?!
– Ой, да, я видела, что ты сделал с куриными ножками, это жутковато. Так вот, в настоящей итальянской пицце не должно быть ничего, кроме теста, томатного соуса, моцареллы и…
– Но пицца с ананасами и ветчиной всё равно вкусная, Юля, ты не можешь это оспорить! Да и не хочешь, на самом деле, девочка моя – что за глупые самовнушения?
– Может, но…
«…но это не пицца», – хочу сказать я, еле сдерживая смех. «А что тогда, фруктово-ветчинный пирог?» – ответишь ты и потрёшь подбородок, изображая задумчивость.
За долю секунды успеваю продумать ещё несколько реплик непредсказуемо-предсказуемого диалога – но всё ломается о твоё восклицание безжалостно высоким, звенящим, как хрусталь, голосом:
– Ого, ****ец ты покраснела! Ну-ка, ещё раз! Девочка моя.
– Отстань, – выдавливаю, отворачиваясь, – лицо и правда горит, но я не замечаю, не могу это контролировать. Бесит.
– Моя девочка, – мурчаще повторяешь ты, чуть подавшись вперёд – но не придвигаясь, чёрт побери, всё равно не придвигаясь ближе. Съёживаюсь, млея от сладкой пытки, вжимаюсь в кровать лопатками, пытаясь оказаться как можно дальше от тебя.
– Хватит.
Что особенного в том, как ты это говоришь – мягко, сверху вниз и скользяще, чуть-чуть в нос, со снисходительной смешинкой, которая причудливо срослась с серьёзностью?.. Мы сидим на полу меж кроватями, вокруг – опустевшие коробки из-под пиццы и картошки фри с сырным соусом (время от времени ты, причмокивая, слизываешь его с пальцев, – я старательно не смотрю на твои пухлые губы в момент причмокивания, но от самого звука мне хочется лезть на стену) и опустевшие бутылки из-под пива; на моём идеально прибранном столе – ноутбук, на экране которого замерли в паузе финальные титры «Чёрного лебедя». Я не знаю, сколько времени – пожалуй, к двенадцати; ты всё чаще выходишь курить; воздух загустевает от напряжения так, что его, кажется, можно зачерпывать в ладони – и втирать в кожу, как жирно-вязкое золотое масло. Вязкое, как твоя слюна, остающаяся на пальцах.
Мы не просто наедине – с алкоголем и без угрозы прихода Веры. Не как обычно: вся ночь в нашем распоряжении. Прошло уже чёрт знает сколько часов, мы заправились разливным не хуже гопников из моего родного простонародного района, раз пять перешли от интеллектуальных бесед к выворачивающей наизнанку душевности, а потом к бесконечным шутливым стычкам – и обратно; я в своей лучшей футболке и лучших джинсах, с аккуратным, едва заметным, по мере сил продуманным макияжем; но – ты по-прежнему не делаешь ни шагу навстречу. Это подтверждает – но подтверждает что?.. Знаю пока только одно – ты даже не пытаешься коснуться меня, и это швыряет в отчаяние; я каждые несколько минут за шкирку оттаскиваю себя от истерики – от того, чтобы просто и прямо, топорно, вывалить на тебя всё, что меня гложет.
Видимо, я и правда тебе противна.
Хотя – снова всё не сходится: какой-то частью себя я понимаю, что это слишком не так. Что тогда?..
Смотрю на твои хитро поблёскивающие мглистые глаза, на гладко выбритый смуглый подбородок, на то, как ты прикусываешь губу и ухмыляешься, откидываясь узкой спиной на кровать Веры (эти чёртовы линии талии – а впрочем, Вера меня убьёт). «Моя девочка». Идеальный взлом.
Когда Нина, героиня «Чёрного лебедя», по совету хореографа пыталась мастурбировать, чтобы раскрепоститься (Фрейд бы аплодировал стоя каждому кадру этого фильма), – ты, глядя на неловкие извивы Натали Портман на розовой девичьей постели, прохладно отметил: «Но ведь ей же не нравится. Это видно». «Откуда тебе знать?» – хотела съязвить я в ответ – но вовремя прикусила язык.
В конце концов, мне правда было интересно, как ты отреагируешь на эту сцену.
В конце концов, ты и правда, вероятнее всего, девственник. Это значит, что любые первые шаги за мной; но ведь их и так уже было предостаточно – или мне кажется? И почему ты совсем не ведёшь себя так, будто я не в твоём вкусе?
Скорее наоборот. Ты ведёшь себя так, будто я цепляю тебя, будто ты мной поглощён – и не только как собеседником, но и – в том числе – эстетически. Но что же тогда, чёрт побери, не так? Неужели невинность и правда заставляет тебя так превозносить платоническую любовь к Софье? Но как же тогда все твои циничные шуточки, как же рассказы об ещё одной «бывшей»? (Ты используешь это слово очень охотно и очень рисуясь, чаще, чем следовало бы, словно подчёркиваешь: смотрите все, смотрите, это срочно – у меня была ДЕВУШКА, да-да!). «Она была откровенно стрёмная, что поделать. Ну, рисовала круто, справедливости ради – но человек просрал свой талант, как и всё остальное. А так – у меня пара её рисунков до сих пор лежит… Но страшная была шо ****ец! Я вообще изначально был влюблён в её подругу, Машу Ераксину, а с ней начал мутить сугубо из жалости».
«Мутить сугубо из жалости». Не приведи небо. Поёжившись, я насильно возвращаю себя к рассуждениям о «Чёрном лебеде» и Акутагаве.
Ах нет, мы же говорили о пицце.
– Так вот, я не спорю, что это довольно вкусно, но тебе любой итальянец скажет, что пицца с ананасами – это извращение, потому что…
– Девочка моя, – с пристанывающим вздохом снова мурлычешь ты, переворачиваясь набок и по-домашнему вальяжно вытягивая ноги; лукавая усмешка скользит по твоим искусанным тёмно-вишнёвым губам, глянцевито блестящим, как куски мармелада. Рывком отворачиваюсь; всё тот же проклятый густой жар во всём теле, то же проклятое тягучее унизительное внутри и внизу; почему, почему я никогда не чувствую этого рядом с людьми, которые могут ответить мне взаимностью, – не чувствую, если я не мышка в когтях кота?..
– Всё, Егор, не смешно. Короче, я не против ещё одной, но только без ананасов.
– Да, я понял, родная моя. Ненаглядная.
– С-сука… – не выдержав, сквозь стиснутые зубы шиплю я. Надо что-то срочно сделать – точно, окно – встать и открыть окно. Морозный воздух врывается в комнату и чуть прочищает мысли, остужает мучительное злое желание наброситься на тебя – навязчиво-хищное, странное, совсем не похожее на тот робкий и нежный, восхищённый трепет, который я испытывала, когда была влюблена в бога бабочек, Карину или кого-то ещё. Так, будто я хочу не покориться, как обычно, а наоборот – покорить, завоевать, забрать себе полностью, до последнего вьющегося чёрного волоска.
Чёрт чёрт чёрт почему ты не можешь просто заткнуться ради всего святого заткнись.
– Юль, ты обиделась? Извини, я не хотел…
– Это не смешно.
– Прости.
Придавленное нервное бормотание себе под нос – ты всегда так говоришь, когда чувствуешь себя виноватым. Тоже вскакиваешь, с жадным вниманием заглядывая мне в лицо, беспомощно вскидывая брови.
Почему я не могу долго злиться на тебя по-настоящему – да что там долго, хотя бы несколько минут?.. Это просто ненормально. Сердито скрещиваю руки на груди.
– Всё нормально. Просто мне некомфортно, я не люблю ласковые слова.
– Понял. У тебя флэшбеки про Диму, да?
Пару секунд в растерянном ступоре смотрю в твоё серьёзное лицо. И правда – может быть, всё так, может, дело в банальной проекции? Он никогда не называл меня «девочка моя», но называл Юленькой, заей, Тишуней – от фамилии. Почему я сама не подумала об этом – ведь речь о человеке, о котором я всего пару месяцев назад говорила: «Никогда не перестану любить его, это часть меня»?..
Возможно, потому, что дело всё-таки не в этом. Пожимаю плечами, глядя куда-то в сторону – на рукав твоей чёрной толстовки.
– Не знаю. Не думаю. Просто… Не знаю, не суть. Ты тоже прости, что я нервная.
И лучше уже уйди, а то я опять расплачусь. Лучше поплакать одной.
Нет. Пожалуйста, не уходи. Пожалуйста.
Делаешь шаг ко мне – но тут же замираешь. Странно улыбаешься.
– «Плавятся в тигле алхимика медь и огнистый янтарь… Лучше больней ударь, небо, меня по темени…»
Моё стихотворение – недавнее, октябрьское, рыхлое и сырое; спазмом пережимает горло. Я крепче обнимаю себя руками – и вдруг понимаю, что дрожу. Как тогда, ночью у озера – но уже не от холода.
– Ну, меня небо то и дело бьёт по темени. Это правда.
– Разрушительная сила творчества, – тихо, со своей очаровательной томной картавостью произносишь ты. – Алхимия.
– Да уж. Как у твоего Ёсихидэ.
– Как у этой бесячей Нины. Хотя ты не бесячая.
Нервно хихикаю, глотая всхлип.
– Удивительно. На твоём месте я бы себя бесила.
– Хм. Странно, в голову пришло… – сдавленно вздохнув, бормочешь ты; делаешь несколько взволнованных шагов туда-сюда – по своей привычке, – машинально запускаешь руку в карман – за сигаретами – и тут же достаёшь. Наблюдаю без мыслей, одним жадным ощущением – как тогда, в дыму вишнёвого кальяна; почему-то ты очень красивый, когда нервничаешь – говоришь срывающимся голосом, кусаешь губы, мечешься, запускаешь пальцы в густую мглу волос на затылке. Муки ада. Меня они скорее портят, а тебя – в твоей трепетной оленьей потерянности – почему-то нет. – Ты живёшь творчеством – выходит, чувство к Диме и было твоей главной партией? Твоим апофеозом?
– Не думаю, – хрипло отвечаю я. – Нина в конце сказала: «Я совершенна». С ним я себя совершенной совсем не чувствовала. И не чувствовала, что создаю совершенство. А теперь… Не знаю. Просто живу, и всё.
– Тоже хочешь зарезать осколком зеркала своего двойника, а режешь в итоге себя?
Хочу осадить тебя, ответить колко и язвительно – чем-то вроде «Откуда такие выводы, почтенный Ёсихидэ? Невежливо без спроса вдохновляться чужими муками». Но заглядываю тебе в глаза – в тёмно-карюю, жаркую, как влажная приморская ночь, поблёскивающую глубину, где бьётся страдающий вопрос вместо ответа, – и боль скручивает меня в победной атаке, пуанты впиваются в кожу стеклянной крошкой, под стоны скрипок по сцене сочится кровь. Ты бросаешься ко мне и обнимаешь – снова как-то по-братски и по-отечески, мягко, но крепко прижимая к груди, – а может, не по-братски, не по-отечески, а как-то ещё – я не понимаю, ничего уже не понимаю, да и откуда мне знать, если у меня никогда не было ни отца, ни брата?.. Просто закрываю глаза, вдыхая твой запах – дымный, горьковато-сладкий, пьянящий, как молодое крепкое вино – Шираз, Негроамаро, Пинотаж, праздничные бокалы в квартире четы Базиле. Твоё тепло – мягкий, как лебяжий пух, золотой кокон; твоё хриплое дыхание на моей макушке, твоё сердце, сбивчиво и быстро – быстрее моего, почти загнанно – колотящееся рядом с моим лицом, твои пальцы, медленными упоительными надавливаниями ерошащие мои волосы. Замереть на пару секунд – и снова дышать, снова, уже не всхлипывая, будто вынырнув с глубины – хотя так давит, давит, давит синяя тяжёлая бездна; медленно, словно касаясь фарфоровой статуэтки, опустить руки ниже – к тугим и крепким, но нежным линиям твоей талии, к восхитительному изгибу раскалённой скрипки. Я не сжимаю сильнее, не пытаюсь забраться под одежду, даже не свожу руки у тебя за спиной – но почему-то именно это простое прикосновение окончательно сносит мне голову, пробирает насквозь нелепой, почти извращённой смесью боли и блаженства. Совсем рядом твоя тонкая шея – с голубыми штрихами венок на золотисто-смуглой коже, с беззащитной выпуклостью кадыка и впадинкой меж ключиц; а ещё выше…
– Егор, прости меня… Прости…
– За что?
– Я… Не знаю, это всё из-за тебя, то есть… Я просто не понимаю, что не так, я…
Что я несу? Неважно – только бы длить, длить, длить это горячее золотое мгновение, этот раскалённый песок исстрадавшейся пустыни под моими пальцами, эти искры, летящие с наковальни под молотом ударов сердца, эти муки ада в сливающейся мелкой дрожи, алхимию преображения. Если сейчас кожу моих лопаток проткнут изнутри чёрные перья, я совсем не удивлюсь.
– А сама сказала, что не влюбилась… – с тихим грустным смешком шепчешь ты.
– Соврала.
– Понятно, – не равнодушно – обессиленным страдающим выдохом.
Чуть сильнее сжимаешь мне плечо, другой рукой не прекращая гладить по голове, – хотя мы по-прежнему почти не соприкасаемся ниже пояса, бёдрами. Впрочем, неважно, это ведь неважно; всё путается в осколках зеркала, в цветных кусочках витража, в твёрдой упругой плавности твоей талии под моими ладонями.
– А… А он?
– Я его помню. Я уже говорила.
– Ты любишь его?
– Я… Не знаю.
– Понимаешь, я… – (На секунду твои пальцы замирают в моих волосах, шёлковый голос срывается; задерживаю дыхание. Вот сейчас, сейчас ты убьёшь меня – и дальше уже ничего не будет, только покой и тьма. Ну же, не тяни). – Я боюсь влюбиться.
Что?..
Я ожидала услышать что угодно, но не это. От шока отрываю голову от твоей груди, чуть отстраняюсь, заглядывая тебе в лицо – снизу вверх. Так близко твой узкий подбородок, цыганские высокие скулы, уверенно-чеканная линия носа («У Цыганской Крови еврейский носик», – подшучивает Вера) – и губы, эти чёртовы приоткрытые губы с картин Караваджо, на которые просто невозможно смотреть без вожделения; так близко – но я впервые так мало понимаю, что ты имеешь в виду.
– В каком смысле?
– Боюсь влюбиться, – серьёзным шёпотом повторяешь, глядя мне в глаза – в глубине твоих, кажется, собрались все чёрные волны мировой скорби. – Ты очень красивая и талантливая. Во многом красивее и талантливее Софьи. Но я люблю Софью. И поэтому не могу. Прости.
– Но ведь… Ты говорил, что два года свободы, что вы…
– Да, но я знаю, как это бывает. Секс вызывает эмоции. И привязанность. Мой отец так ушёл от мамы к той женщине, с которой он сейчас, – хотя всё начиналось как просто секс. – (Ты всегда брезгливо называешь её «та женщина» – я до сих пор не знаю её имени). – Блэт… Я всё только запутаю, а любить буду всё равно Софью. И потом уеду в Киев, после магистратуры. Это точно будет так, я не поменяю решение.
– Пусть. Я на это согласна.
…потому что, во-первых, терять мне нечего. А во-вторых – я не верю тебе, когда ты говоришь, что два года спустя не поменяешь решение. И не верю, когда говоришь, что любишь её – как реальную женщину, как человека. Она твоя Беатриче, и стихи о ней мёртвые, бессильно-преувеличенные.
Но я знаю, прекрасно знаю, что всё кончено. Будь не так, желай ты меня, как любой обычный парень в такой момент – ты бы уже минут десять назад повалил меня на пол и содрал с меня одежду, не думая ни о каких возвышенных музах. Пусть на одну ночь – но не думая.
Хорошо, что ты, по крайней мере, не знаешь, что физически я всё ещё девственница. Эта мысль снова подводит меня к краю истерики.
Вздыхаешь, и твоё сердце колотится ещё чаще – так, будто своим ответом я причинила тебе физическую боль.
– Нет, Юля. Прости, я не могу. – (Сквозь зубы, словно клещами выдирая из себя каждое слово; почему ты всё ещё не выпускаешь меня, почему не уходишь?..). – Ты не знаешь, кто я. Я ****ый лицемер. Я ненавижу себя за то, что с тобой происходит. Я всегда это делаю с людьми.
– В каком смысле лицемер?
– В прямом. – (Странно усмехаешься краешком губ – и в твоих глазах мелькает что-то безумное, почти жестокое. Отвожу руки от твоей талии, дрожа). – Я не хочу быть для тебя вторым Димой. Не хочу, чтобы ты страдала.
– Мне всё равно.
– А мне нет. Не надо меня спасать, спасай себя.
– Я не хочу.
– Почему? Зачем тебе это надо?
Потому что я схожу с ума. Если бы я могла это терпеть, просто хотя бы могла – а я не могу. Алхимия, каббала твоих стихов; истыканная иголками кукла вуду.
– Надо.
– Нет. С тобой охуенно общаться, охуенный творческий диалог. Ты, по сути, первый человек в моей жизни, с которым я полноценно общаюсь творчеством. – (Сдавленно усмехаешься). – И я это ценю. Но я люблю Софью, и ничего не будет.
Посмотрим.
Злая лихорадочная мысль мелькает во мне хмельной вспышкой – и тут же гаснет. Какой-то частью себя я знаю, что не остановлюсь – не смогу остановиться; либо пока не добьюсь хоть чего-то, либо пока ты всё не порвёшь, как сделал он. Но это неважно, пока совсем неважно. Сейчас главное – пережить этот адский вечер.
– Хорошо. Я тебя поняла. Но можно хотя бы… – (Не решаясь произнести вслух, касаюсь кончиками пальцев твоего подбородка – гладкого, как шёлк, болезненно горячего, совсем рядом с губами. Унизительно, жалко, проигрышно – но мне всё равно). – Хотя бы это. Один раз. Пожалуйста.
– А, поцелуй? – скороговоркой выпаливаешь ты – с той же неуклюже-смешной псевдонебрежностью, с которой говоришь о своей «девушке» и «бывшей». – Конечно.
И – раньше, чем я успеваю хоть как-то отреагировать, – наклонившись, резко впиваешься мне в губы.
Ты и правда как тугой сладкий мармелад на вкус – дымный, горьковатый мармелад с пряностями, твой рот хочется терзать и терзать, им невозможно насытиться; я снова обнимаю тебя за талию, приподнимаю голову, пытаюсь подстроиться под жадно-мокрые, напористые толчки твоего языка – но у меня не особенно получается; ты не чувствуешь меня, с расхлябанной рыхлой прямолинейностью слюнявишь и задеваешь зубами, не даёшь ответить, засовывая язык почти мне в горло.
Ты не умеешь целоваться.
Ты целуешься так, как целуются парни, которые никогда этого не делали, – или делали от силы пару раз. Эта мысль на секунду снова швыряет меня в ступор кролика перед удавом. Нежно коснувшись твоей шеи и волос на затылке, я аккуратно перехватываю инициативу – пытаюсь показать тебе, как надо, в каком проще темпе, как напрягать губы, чтобы не бездумно елозить ими по чужому лицу. Через несколько мучительно-сумбурных секунд ты отрываешься от меня, переводя дыхание; твоё лицо пылает тёмно-розовым румянцем – наверное, не хуже моего.
– Я пойду, Юль. Прости.
Ты убегаешь раньше, чем я успеваю хоть что-то ответить, – ретируешься в загнанной панике. Так спешишь, что забываешь у меня зажигалку и наушники. Я точно знаю, что передам их тебе позже, на учёбе – сегодня у меня уже нет сил на тебя смотреть.
…Когда через два дня возвращается Вера, я сижу за ноутбуком и отправляю перевод. Ворвавшись в комнату с громогласными шутками и грохотом колёсиков чемодана, она показывает мне сумку с домашними соленьями и вареньями, новые сапожки – а потом, поколебавшись, спрашивает:
– А Вы тут как, Профессорчик? Как ситуация на цыганском фронте?..
 Молча смотрю на неё.

***

Наши дни. Санкт-Петербург

Когда мы, пробираясь через медленно густеющую толпу, доходим до Дворцовой площади, погода снова портится – ветер нещадно треплет твою измызганную куртку и мои волосы, расшвыривает чаек в небе, стягивает в одно грозное войско тёмно-графитовые, почти чёрные тучи, перекрывая скудный белесый свет. Дождь усиливается и теперь хлещет сплошной ровной стеной – всё той же противной мелкой моросью, прямо в лицо, заставляя жмуриться и стискивать зубы; я достаю зонт, но в таких шквалах от него мало проку.
– Надо бы потом куда-нибудь зайти погреться и поесть, – выдавливаю я. Ты, подняв голову, смотришь на гордые своды арки Главного штаба и докуриваешь очередную сигарету; кажется, что серый мокрый апокалипсис вокруг нисколько тебя не смущает. – А то это невозможно. Или поехали домой.
– Да ну, брось, не растаем, не сахарные! – бодро отмахиваешься ты. – Я что, ради этого в Питер приехал?.. Ой, а это что, музей восковых фигур?! Зайдём?!
– В другой раз, – цежу я; ты восхищённо созерцаешь Джонни Деппа в образе Джека Воробья у входа в развлекательный музей. Новый порыв ветра чуть не сбивает меня с ног – но мы бредём и бредём вперёд, как стойкие покорители Арктики. Впереди стоят и мёрзнут мужчина в костюме Петра Первого и женщина в платье с кринолином; другие аниматоры – зебры, лошади, покрытые позолотой стражники – видимо, попрятались от непогоды. – Я думаю, дойдём ещё до Исаакия и Медного всадника – до них хотя бы всё-таки надо, а там домой. Не вывезем мы сегодня больше. Хотя…
– Ё-моё!
Меня прерывает твой полный восторга возглас. Немного удивляюсь; не думала, что Дворцовая так тебя впечатлит, – скорее можно было предположить, что ты сочтёшь переоценённой её хрестоматийно-открыточную помпезность. Но нет – ты замираешь и озираешься, пожирая взглядом открывшийся масштаб. Бирюзово-бело-золотой Зимний дворец, покрытый роскошными кружевами лепнины и глубокомысленными аллегорическими статуями, обнимает площадь с одной стороны, строгая классицистическая желтизна Главного штаба с колоннами – с другой; и посреди этого громадного торта, под хмурым небом, печально и торжественно высится единственная свеча – Александрийский столп с ангелом на вершине. Ангел поднимает крест, привычно и устало приветствуя толпу туристов – сейчас не слишком многочисленную. По кругу, как всегда, разъезжает круглая карета с двойкой лошадей; у чёрных кованых ворот, как всегда, копошится небольшая очередь – но вообще Дворцовая удивительно безлюдна; я вдруг понимаю, что редко видела её такой пустой – обыкновенным днём или утром. Ни новогодней ёлки и гуляний, ни летней сцены, ни вечерних музыкантов, орущих песни Нирваны или Би-2. Ничего лишнего, только громадная круглая пустота в немой имперской торжественности.
Как по заказу – чтобы ты насмотрелся.
– Да-а, это, конечно… ****ец красиво! Настолько масштабно, я аж как-то… Потерялся маленько. – (Нервно усмехаешься, глядя то туда, то сюда, пытаясь охватить всё взглядом. У тебя снова не получается). – Понятно, почему ты в своей книге назвала Питер Гранд-Вавилоном! Вот уж действительно «Гранд»!
– Да. – (Смотрю на твои пылающие глаза – и мне даже не хочется нудеть лекциями о барокко и Бартоломео Растрелли, об истории Александрийской колонны и военных смотрах. Хочется, чтобы ты просто напитался этой картиной, как холст напитывается красками). – Сплошное величие… Ещё и в такую погоду. «Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город…»
– «…Пропал Ершалаим, великий город, как будто не существовал на свете» , – в унисон со мной заканчиваешь ты, продолжая пожирать взглядом выступы и углубления Зимнего дворца – косточки и мышцы величавого чудовища.
Не к месту вспоминаю, как бабушка, взглянув на фотографии, назвала Зимний «бараком» – и в ответ на моё недоумение пояснила: «Ну, ты посмотри – низкий и длинный, вагончиком. Как есть барак! Кто же так строит?!» Ей вообще никогда не нравился Петербург – как и идея моего переезда сюда. Особенно бы ей не понравилось, если бы она узнала, что здесь я не только работаю и меланхолично гуляю по городу, но и то предаюсь случайным связям со знакомств из баров, Badoo и Tinder’а, то изживаю свою химическую зависимость от Ноэля – моей туманно-жемчужной глупенькой нимфы, одержимой сексом и лёгкими наркотиками. Про мою двойную жизнь во всей полноте вообще знаешь только ты – про психиатра-сноба Наджиба, про милого доброго Мирона – слишком милого и доброго для меня, – про неудачливого блогера Богдана, ведущего канал «Мужской путь» и втайне ненавидящего женщин, про юного студента-юриста со смешной фамилией Белочка – мужского аналога моей Веры в плане чрезмерной социальной активности и неумения молчать, – про лысого сорокалетнего полунемца, который познакомился со мной в салоне оптики, пока ремонтировал мне очки, про Сергея Витальевича – очаровательного низенького пухляша, начальника учебного отдела из моего колледжа, который весь месяц пытается добиться моего внимания и приглашает пить вино. Все они заполняют мои будни, как рой голосов в голове, хор в античной трагедии, пилястры, аркады и лестницы, составляющие архитектурный ансамбль, – но иногда, в минуты затишья, за этим роем я вижу пугающую, высасывающую глаза серую пустоту.
Такую же, как в холодной имперской красоте Дворцовой.
«Мужчины измельчали, Юля, ты тоже так считаешь?» – постоянно шутишь ты. Или: «Во всём виноваты женщины, вас давно пора отправить колонизировать Марс, чтобы вы не подталкивали мужчин в порочную сторону гетеросексуализма! Мужики – мои!» Или: «Может, тебе пора в монастырь? Как там тебя называл твой нытик Альберт – «эксцентричная питерская куртизанка»?»
Шутки шутками – но иногда мне кажется, что монастырь и Марс бы мало что изменили. Я могу рыпаться сколько угодно – но остаюсь мышкой в твоих когтях. Автором в когтях, как ты выражаешься, «сквозного персонажа».
И такой расклад сохраняется потому, что устраивает нас обоих.
– Я пофоткаю, окей? И запишу видос Отто! – забавно суетясь с телефоном, щебечешь ты. Ветер как раз немного стихает; я благородно соглашаюсь подержать твой тяжеленный рюкзак, пока ты демонстрируешь Отто красоты архитектуры – впрочем, вряд ли сильно интересующие его.
«Не понимаю, почему вы с Отто заочно друг друга недолюбливаете!» – заявил ты однажды.
«Недолюбливаем? Ещё чего! Я отношусь к нему нейтрально и с уважением, ты же знаешь, – довольно убедительно изобразив праведное возмущение, проворчала я. – Это всё же твой выбор, человек, с которым ты не первый год вместе… – (Очень заурядный человек, которого ты от начала до конца додумал. Но такого, конечно, нельзя говорить). – Поэтому я уважаю его. – (Ведь быть с тобой – не самое лёгкое испытание. Никто не умеет мотать нервы, продавливать своими правилами и провоцировать так, как ты. Милый беспомощный оленёнок – прикрытие для манипуляторского оружия массового поражения). – Ну, а как он ко мне относится – мне, если честно, нет до этого дела. Да, у него могут быть какие-то претензии к той поре, когда я не общалась с тобой под угрозами Димы. Но он не знает всего. А если знает, то не понимает. Так что мне плевать. К тому же я тысячу раз говорила, что сама ненавижу себя за это, и…»
«Юля, стоп-стоп-стоп, только не плачь, окей?! – встревоженно выпрямившись на диване, воскликнул ты. – Я просто как-то раз докопался до него с таким же вопросом. И он мне ответил: «У нас с ней один объект интереса».
«Один объект интереса?» – повторила я – и засмеялась сквозь подступающие слёзы.
Смеялась долго, на грани с истерикой. Странная смесь отторжения и гордости; сама природа делает невозможным моё соперничество с Отто – но даже он всё-таки видит во мне врага.
Это хорошо.
– А это же итальянцы строили, правильно? – интересуешься ты – видимо, всё-таки решив потешить мои боевые рефлексы экскурсовода-любителя. Мы идём мимо вытянутой громады Зимнего; ветер теперь дует не в лицо, но серебристое облако дождя всё ещё затрудняет разговоры.
– Ага. Растрелли.
– Блин… Вот всё-таки у них культура больше нацелена на что-то изобразительное, чем на литературу, скажи же?
– В каком-то смысле да, но…
– Я когда спрашивал итальянцев в Парусе, что итальянского можно почитать – знаешь, кого они мне советовали? Данте! «Божественную комедию»! – всплёскиваешь руками так возмущённо, что с тебя слетают подмокшие даже под капюшоном наушники; наконец благоразумно убираешь их в рюкзак. – Ну, конечно же, я не читал Данте, блэт! И почитать-то с его поры больше некого! А скажешь им, например, про Д’Аннунцио – и ответ один: «А, так это фашист!»
– Видишь, к чему ведёт политизированность в оценке искусства, – наставительно произношу я. – А ты ведь тоже этим страдаешь… Не знаю. Чезаре тоже плохо знал итальянскую литературу, он вообще не любил Италию. А вот с Мартиной, его подругой, мы спокойно обсуждали Умберто Эко, например. Хотя сам по себе Данте прекрасен. Nel mezzo del cammin di nostra vita mi ritrovai per una selva oscura...
– Ой, всё, хватит у меня вызывать комплексы! Да, я забыл весь итальянский! – смешливо фыркаешь ты. – Не надо было уезжать в Италию на полгода и бросать бесплатные занятия с таким талантливым учеником, как я!
– На два месяца, вообще-то. И я не виновата, что все те два месяца ты прогуливал пары.
– Я не прогуливал, я… Эм… Может, я Данте читал, а? В оригинале! Откуда тебе знать?
– Ну точно. Смаковал адские муки в гейском БДСМ-порно, – не удержавшись, бормочу я.
– Чего?! А ты не офигела, дочь моя? Сослать тебя в Сибирь за такое!
– Как страшно. Вообще-то я недавно оттуда.
Нашу перепалку прерывает звонок Отто. Похоже, видеосообщение с Дворцовой стало для него сигналом к тому, что уже можно тебя отвлечь. Со смиренным вздохом тоже отвлекаюсь на свой телефон.
«Привет, чем занята сегодня?» – с игривым смайликом пишет мне юный юрист – тот самый, с фамилией Белочка. Улыбаюсь. Нет уж – сегодня время для других лесных жителей.
«Отмечаю день рождения с другом».
«Оу, так у тебя же послезавтра?»
«Да, он просто не мог в другой день прилететь».
«Понял, хорошего вечера. Жаль, конечно – думал фоточек каких-нибудь интересных тебе покидать, я сегодня вечером один… Но раз так!»
Молча убираю телефон. Надеюсь, отсутствие ответа достаточно чётко говорит: «Иди к чёрту, и фоточки свои забери с собой. Сейчас мне не до тебя».

***

Ещё год спустя. Санкт-Петербург

В зале Рембрандта, напротив пышнотелой Данаи, залитой золотым светом, Эля пытливо уточняет:
– Юля, но ты же не хочешь трахнуть Матвея?.. Скажи, что не хочешь, пожалуйста! А то мне всё это уже как-то не нравится.
– Конечно, не хочу, что ты! – очень бодро – и очень лживо – заверяю я.
– Да глаза у тебя странно блестят, вот что, – с кислым нервным смешком отмечает Эля. – По-маньячному. Знаю я этот блеск.
– Брось. Мы просто классно пообщались, он интересный человек… Видишь портреты стариков вон там? Рембрандт очень любил писать старых людей, он обновил традиционный упор живописи на юность. Вот эта мудрость, красота увядания, смотри, какой жёлтый пергаментный свет…
– А он с тобой флиртует?
Вздыхаю.
– Матвей? Ну-у… Может, немного да. Но, по-моему, у него просто манера общения такая. Альфа-самцовская.
– Ага, вот как, – игнорируя морщинистые лица на портретах, тоном следователя на допросе произносит Эля. – И ты говорила, что он кучу раз изменял жене.
– Да. Постоянно.
– Но при этом любит её, не может отпустить, и у них жёсткий созавис.
Эля часто выражается словами из популярной психологии. Улыбаюсь.
– Всё верно.
– И он брат-близнец Егора.
– Очевидно.
– И откровенно пытался зацепить тебя разговорами про творчество и манипуляции.
– Да. Но у него получилось, мне понравилось.
Кажется, что тяжёлый взгляд Эли скоро прожжёт дыру в зелёной обивке стены за картинами.
– Ты можешь крупно вляпаться, ты это понимаешь? Очень крупно. Будь, пожалуйста, осторожна. Я не хочу, чтобы ты оказалась в том же дерьме, что обычно, ещё и… С такими осложнениями.
Патетично прикладываю руку к груди.
– Я сама осторожность, Элина, разве когда-нибудь было по-другому?.. Пойдём, там чуть дальше «Возвращение блудного сына». Потом античные залы, египетский зал, и можно к выходу.
Главное, чтобы Эля не заметила, что я уже тороплюсь.

Прошлой ночью

«Привет. Насколько я знаю, ты подруга Егора? Его друзья ко мне обычно не добавляются. Ты с какой-то целью или так, поболтать? Статус прикольный, могу пару строк добить, если хочешь».
Прополоскав рот от зубной пасты, скептически приподнимаю бровь. Первым сообщением он сразу устанавливает свои правила, аккуратно, но всё же давит – не даёт мне указать «цель», а спрашивает сам. Величественно снисходит к моему статусу, который – на минутку – является цитатой из песни любимой группы Даниэля, моей изломанной разноцветноглазой содержаночки.
«У Матвея одна установка по жизни: «Всегда делаю, что хочу». Потому с ним и тяжело общаться, – часто говорил ты. – Он очень умён, силён, харизматичен, но в плане общения – это просто ****ец. Прёт как танк. Пошли мы в боулинг в Ёбурге, увидел он там симпатичную сотрудницу – выебал, и похуй ему на жену, надо же посамоутверждаться перед всей компанией: мол, смотрите, что я могу, какой я главный петух в курятнике! Когда приезжал к нам с Отто, доёбывал его в духе «Ну ты же нормальный мужик, сколько можно, найди себе девушку». До сих пор не вернул мне деньги, на которые я его кормил и поил во время его приездов в Горелов – потому что, опять же, считает, видите ли, что он ничего не должен. Помнишь, когда он попался на закладках со своей жёнушкой и её подружкой? Я ещё тогда деньги у тебя в долг просил? Собирали всем миром, чтоб его отмазать, – из-за его же тупости! И так всегда. Я заебался. Он мой брат и всё такое, но он просто как самка кабана в период течки – прёт напролом, ломая деревья. Огромная часть моих проблем, к сожалению, от него – но и во время этих проблем он обожает играть в драматичное благородство и изображать жертву. Это такая королева драмы – даже твой Дима, пожалуй, рядом не стоял! И, честно, мне надоело после его косяков выслушивать его же нытьё. Есть, конечно, в этом своя красота – глубина, противоречия, ну, знаешь, всё как ты любишь. Но вот не стоит у меня на такую красоту, ничего я не могу поделать! Прям как на женщин!..»
Действительно ли Матвей – такой невыносимый и опасный эгоист-манипулятор, каким ты мне его годами описывал?
Трудно было бы придумать рекламу лучше.
«Привет. Да, я подруга Егора, мы с ним кучу лет общаемся. Добавление, возможно, немного навязчиво. Если так, извиняюсь. – (Рука тянется убрать это неловкое самооправдание – но всё-таки оставляю. Надо прощупать почву). – Просто много слышала о тебе от него, и стало по-человечески интересно. Ну, и ещё он показал мне твоё стихотворение – последнее, про Питер. Хотела сделать комплимент: это очень мелодично. По поводу статуса – это не моя строчка, из песни».
Смайлик.
Сразу читает, сразу печатает. Пролистываю его фотографии – весьма немногочисленные. С женой, с женой, снова с женой – на свадьбе, в баре, с завязанными глазами, в слащаво-романтическом поцелуе посреди каких-то ленточек – наверное, что-то вроде квеста. Изредка – один. Дым кальяна, овевающий такие знакомые пухлые губы – видимо, давно, ещё без узкой бородки, которая, по-моему, только портит его – хотя делает похожим на рок-музыканта в наркотической депрессии; турники, тренировки, вечно голый торс – он крупнее и накачаннее тебя; на предплечье набито тату – акула с какими-то этническими узорами. У него другой взгляд – тяжёлый, едкий, задиристо-сверлящий; не такой лихорадочно-романтический, мягко и вкрадчиво ощупывающий, как у тебя.
Ну, допустим. Пока не так интересно, как я думала.
«Да нет, не навязчиво. Просто он описывал тебя как человека, который хватается за людей как за образы, – срываясь с места в карьер, отвечает Матвей. Да уж, мрачно думаю я, раздеваясь перед душем. А ещё ты сказал «Я бы вдул», когда Егор показал тебе мои фотографии. Пожалуй, лестная оценка – но приземлённо-грубая. Я бы за такую не вдула. – Так что сразу имей в виду: я не стану твоей пробиркой!»
«Пробиркой? – чуть заинтригованно переспрашиваю я. – Что ж, я писатель, а не алхимик. Образы и сюжеты для меня правда важны, но люди – всё-таки не «пробирки».
А ещё в этом есть откровенный вызов, приглашение поиграть: на;, смотри – все покорялись тебе, а я не собираюсь! Присаживаюсь на бортик душевой кабинки, на груду свёрнутой одежды.
«По поводу стиха – это не особо значительная работа, я его за пять минут набросал!» – хвастливо добавляет Матвей.
Как минимум две общих черты у вас уже есть. Провокационная тяга начинать разговор с серьёзных и цепляющих тем – и упоённое самолюбование.
«Ни за что бы не поверила, – слегка утрируя своё восхищение, «ахаю» я. – Я бы такое часа два шлифовала!»
«Ты просто в стихах ищешь форму, – снисходительным тоном гуру констатирует он. – Со временем это перерастаешь. Егор пока ещё не перерос – у него сильные стихи, но он зациклен на том, чтобы впихнуть в один текст как можно больше мыслей и образов. Это так не работает, получается каша-мала. В поэзии нужна концентрация».
Цокаю языком, возмущённо фыркнув. С порога – нападки на твои стихи; он точно делает всё, чтобы меня спровоцировать.
«Не могу согласиться. Я не «ищу форму» – у меня как раз содержание частенько довлеет над формой, а форма «расплывается». Потому что я всё-таки больше прозаик. Чёткости формы и ритма меня во многом научил Егор. До него стихи выходили хуже – рыхлые, громоздкие».
«Да это понятно! Совмещать мысль и форму – любовь прозаиков, – то ли серьёзно, то ли иронично отмечает Матвей. – Но не надо писать ни легко, ни громоздко. Пиши как видишь. Иначе выходит неестественно – красиво, ажурно, но не по-настоящему. Егор часто этим страдает. Я вообще думаю, что он больше прозаик – просто ещё это в себе не развил».
Меня так и тянет ответить чем-то резким – чем-то вроде: «Я и сама знаю, как писать, у меня три изданных романа. Кто тебя вообще спрашивал?» А уж мысль о том, что ты «больше прозаик», и вовсе звучит как бред сумасшедшего. Он просто не видел твои статьи и научные доклады в черновиках – эти расхлябанные, запутанно-косноязычные лабиринты ассоциаций. Прозаику нужна системность.
Излагаю возражения – но Матвей вместо ответа присылает свой текст. Что-то о кофейной гуще, тонких руках, коварной улыбке, заснеженных ветках; понятно – опять страдающее чувство к жене. Не нужно быть Нострадамусом или гадать на кофейной гуще, чтобы понять, что большая часть его стихов посвящена ей. Красиво, меланхолично, расплывчато – а ещё затёрто и ни о чём. Вздыхаю.
«Сделано, конечно, изящно – одно хорошо цепляется за другое. Напевно, завораживает, как заклинание. Но не моё, – осторожно признаюсь я. – Потому что…»
«Это я привожу только как пример простоты и естественности образов. Стих всегда должен быть побуждением к чему-то. А сложные образы не побуждают».
«Почему обязательно побуждением? Он может выражать мироощущение, лирическое чувство…»
«Чувство – тоже побуждение. Разве «Я помню чудное мгновенье…» Пушкина – не то же самое, что «люби меня, будь моей»?»
«Нет, – чуть удивлённо хмыкнув, пишу я. – Для меня это просто «я влюблён и восхищаюсь». Где там жажда обладания? Чистое светлое чувство… Правда, есть одна филологическая легенда про это стихотворение – не знаю, насколько это правда. Якобы в день его написания Пушкин то ли в дневнике, то ли в письме кому-то высказался: «Сегодня с Божией помощью выебал Керн». Так что да, с твоей концепцией стиха-побуждения, видимо, не всё так просто».
Матвей отвечает мне когортой хохочущих эмодзи.
«Ля, это чертовски прекрасно!.. Но всё-таки я не об этом. Если в поэзии нет побуждения, это неживая поэзия».
«Не скажи. А Бродский, а декаденты? Смотря к чему побуждать. Есть стихи резкие, как молния – а есть монотонные, как маятник, настраивающий на мысли».
«Я обожаю Бродского, это мой любимый поэт. – (Хмыкаю. Разумеется, ты не мог не рассказать брату о моей бродскофилии. И о том, как я годами выхожу из комнаты и совершаю ошибки. Итак, игра на равных: у меня на руках – история его любви-болезни к жене, измен, комплексов, трагического самоутверждения и метаний; у него – история обо мне как манипуляторе-писателе, Магдалине, жадно коллекционирующей диковинные «пробирки» для стихов и романов. Непонятно, где козырь. Интересно, ты говорил ему правду?.. Или ему тоже, как и Отто, сказал какую-нибудь благопристойную чушь вроде «У неё ко мне сильная симпатия / привязанность / дружеские и творческие чувства»? Надеюсь, нет. Надеюсь, ты никогда не поймёшь, как у меня сводит скулы от этих чопорных недоговорок). – Но и у него всё к чему-то побуждает. Даже какой-нибудь «Джон Донн».
«А любовная лирика? Не знаю, «Двадцать сонетов к Марии Стюарт», например. «Число твоих любовников, Мари, превысило собою цифру три, четыре, десять, двадцать, двадцать пять. Нет для короны большего урона, чем с кем-нибудь случайно переспать. (Вот почему обречена корона; республика же может устоять, как некая античная колонна)…»
«Да-да! «И трачу я остатки русской речи на Ваш анфас и матовые плечи… Стоите, с воробьём на голове», – неточно цитирует Матвей – неточно цитирует эту едкую, беспомощно-очарованную обращённость пьяного Пигмалиона к мраморному телу Галатеи, которая никогда не оживёт.
Вспоминаю, как мы по очереди читали наизусть эти стихи с психиатром Наджибом. Бродили по мокрой метели вокруг моего дома; в тот день меня заблокировал Ноэль, Наджиба угораздило оказаться рядом во время моего срыва – вот и всё. И, хотя я понимала, что; ему нужно – и понимала, что в итоге он наверняка добьётся этого, и потом мне пару дней просто будет мерзковато, а он влюбится и будет страдать; хотя понимала – важнее казалось идти и идти, и цитировать текст по очереди. Маленький смуглый крепыш в богемном красном шарфике, благоухая дорогим парфюмом, ковыляет рядом со мной сквозь время и пространство – а я всё читаю и читаю Бродского на улице Марата – ниоткуда с любовью надцатого мартобря, и треска, стучащая в дверь среди ночи, и моя Рыбья тень, внезапно рождающаяся из холодных стылых глубин.

«Не открывай мне дверь – я просто рыбья тень.
Я молча проплыву, волну не беспокоя.
Не открывай мне дверь – пусть новый мутный день
Закончится в тиши под гладью голубою.
Не открывай, прошу; мне больно здесь дышать,
Путь тени в темноте и за людским порогом –
Под вязкий ил, на дно. От тяжести не встать.
Не будет человек ни рыбаком, ни богом…»

Я написала это, когда снова начала общаться со своим богом бабочек – снова, лишь бы сбежать от голода по тебе, который жёг меня, как клеймо, после нашей единственной недоночи; от обиды и гнева, истерзавших меня – ведь ты тогда тоже сбежал, малодушно сбежал и спрятался, хотя мог бы просто со мной поговорить, просто общаться со мной больше или столько же, сколько раньше, – может, тогда это не так измучило бы меня?.. (Нет, конечно, я знаю, что вру себе). От одиночества я тихо спивалась дешёвеньким вином по вечерам, утопая в диссертации и работе, – одна в высотке, на пятнадцатом этаже, докуда долетали лишь визгливые коршуны, то и дело кружащие над частным сектором; одна в новенькой, вылизанной до чистоты студии, в которую вложила все свои сбережения – зелёная кухня с водопадом, зелёные шторы с мрачным фэнтезийным лесом, тёмно-коричневая мебель, огромный шкаф-купе, за которым будто лежит вход в Нарнию, – вот куда ушли все статьи, конференции и переводы – и теперь, с тех пор, как я уехала из общаги, вокруг нет ни души.
Почему сейчас я вспомнила об этом?.. Недовольно встряхиваю головой.
«Плас-де-Вож по-прежнему, скажу тебе, квадратна». И в чём же тут побуждение?»
«Ну как же, всё то же: будь моей, мы с тобой созданы друг для друга! Как и про анфас и плечи».
«Не соглашусь. Тут больше горечи, что его она не будет. Она ведь мраморная», – снова просматривая его фото с женой, многозначительно пишу я.
«С красавицей, которую я больше любил, чем Босуэлла – ты»? Ну да, ну да!»
«И обыгрыш Блока: «Она ушла куда-то в макинтоше». Это его «Ты в синий плащ печально завернулась, в сырую ночь из дома ты ушла…»
«Ну, вот видишь. Так или иначе, во всех приведённых текстах – ясные и простые образы, ясное и простое побуждение. Это в поэзии важнее всего. У Егора не так – у него важнее замысел и сюжет, всё в этом увязает и путается. Поэтому он всё-таки прозаик».
Усмехаюсь. Мыслит он интересно, но меня всё больше раздражает эта самодовольная манера подавать своё мнение как истину в последней инстанции. Понятно, почему – в том числе – у вас такие сложные отношения: ты всегда стремишься вести в общении, как в танце – мягко, аккуратно, но всё-таки управлять диалогом. А Матвей, судя по всему, регулярно отбирает у тебя эту лидерскую роль, и вы сталкиваетесь лбами, как дерущиеся барашки.
Сама не замечаю, как эти размышления всё больше захватывают меня. Сажусь поудобнее.
«Ты видел много его прозы? В ней бывают хорошие находки, очень хорошие, но она намного слабее стихов. Он реже с ней работает, а в прозе нужна системность, нужен стройный синтаксис…»
«Ну так и я о том же! Ничего не будет из одарённости, если над ней не работать. А он толком не работает. Но я всё равно думаю, что он больше прозаик – и публицист. А ты так строго его оцениваешь, потому что сама как прозаик гораздо сильнее».
В ход пускается лесть. Так-так, ну это классика.
«Спасибо, конечно – но выводы, думаю, слишком поспешные. Ты ведь меня не читал».
«Ой, только давай без «поспешных выводов» и прочих расшаркиваний! Даже по этому диалогу видно, что ты хорошо и цельно пишешь. У тебя сильная логика, – помедлив, он вдруг добавляет: – И ты интересная. Хотя не настолько, насколько хочешь казаться».
Фыркаю и, не выдержав, всё-таки захожусь тихим смехом; надеюсь, что не разбужу Элю, спящую в комнате. Значит, после прямолинейной лести – задиристая подколка, смешанная с похвалой? Старый, как мир, пикап-приёмчик.
«Да ладно, комплимент с понижением? Серьёзно? Не думала, что такое до сих пор в моде».
«Нет, это просто моё мнение. Ты с самого начала выстраиваешь разговор так, что делаешь меня ведущим, а себя ведомой. Либо просто отвечаешь на то, что пишу я, либо минимально и очень аккуратно сдвигаешь тему в сторону. Осторожничаешь, чтобы понять, как себя со мной вести. Это очень заметно».
Улыбка медленно сползает с моего лица, сменяясь заинтригованной серьёзностью; уже полтретьего ночи, но душ не грех и отложить ещё чуть-чуть. Далеко не все люди хотят и могут вот так быстро анализировать собеседника – улавливать нюансы с чуткостью манипуляторского сенсора. Он действительно так легко понял, чем меня зацепить, – или это тоже блеф и прощупывание, подстройка?
«Может быть. Я не слишком-то доверяю новым людям. Сижу в засаде, наблюдаю, – полусерьёзно отшучиваюсь я. Особенно если «люди» – это брат-близнец одного из лучших манипуляторов в моей жизни, женатый мужчина, с которым я переписываюсь ночью, голой, из душа. Женатый мужчина, который всю жизнь изменяет своей благоверной. Космическое комбо и тотальный сюр, как выразился бы Даниэль. – Но вообще-то это ещё и рамки банальной вежливости. Любому важно произвести хорошее впечатление».
«На меня не надо производить хорошее впечатление, – резко отсекает Матвей. Кажется, я задела нечто важное для него; чуть напрягаюсь. – Со мной надо быть такой, какая ты есть. Если мы продолжим общаться, предупреждаю сразу: больше всего я не люблю недомолвки и лицемерие. Если ты что-то думаешь, чувствуешь – просто говори как есть. Если тебе хочется о чём-то поговорить или спросить – говори о чём хочешь. Вот и всё».
«Ну, степень доверия и откровенности я всё же позволю себе выбирать сама. Я ведь пока совсем тебя не знаю, – подумав, отвечаю я. – Но учту, что тебе важна откровенность. Обычно это так подчёркивают те люди, доверие которых было обмануто».
«Во-о-от, теперь уже решительнее давишь, умница! – с какой-то горькой радостью пишет Матвей. – Видимо, потому что наконец-то хочешь вывести всё на собственные переживания?»
«Нет, это просто моё мнение», – мстительно цитирую я его ускользающую фразу. Почему-то мне кажется, что на другом конце города он сдавленно хохочет в темноте.
«Зачётно, зачётно! Учишься стремительно, я бы сказал».
«Мне тут нечему учиться. Твои ходы достаточно прозрачны».
«Да ну?»
«Ну да. Вот сейчас, например, ты хочешь меня слегка разозлить, чтобы я стала более откровенной. Со мной это действительно так работает – нужно просто довести мой протест до нужного градуса».
«До нужного градуса. Забавно и странно от тебя это слышать, когда я и правда сам тебя к этому веду – а ты всё понимаешь… Ты, наверное, и в жизни так делаешь – выбираешь роль ведомой, а другого делаешь ведущим. Выбираешь жертву, чтобы быть жертвой. Сразу скажу – я не жертва. Не хочу потом разочаровывать твои образы».
Всё бы хорошо – вот только «не-жертва» никогда не будет с таким подростковым отчаянием всем своим видом кричать: «Я не жертва!» Вздыхаю. Строптивый котёнок – то и дело выпускает коготки.
«Это не совсем так. В прошлом что-то похожее на комплекс жертвы у меня правда было, но теперь, по большому счёту, прошло. Теперь я просто вольный странник, ни к кому и ни к чему плотно не привязанный».
«Вот я и говорю – драма упивания собственными страданиями. Аж попахивает синдромом подростка, прости».
Предсказуемо. Улыбаюсь.
«Может, и так, но не сказала бы. Всё, что я делаю, я делаю вполне честно и осознанно – и несу ответственность за свои поступки. Это не подростковая импульсивность, а мой выбор. Ну, а упивание страданиями есть в любом творчестве».
«Выбирать абьюз? Егор вроде что-то такое упоминал – ты писала какой-то роман про отношения то ли с наркоманом, то ли с алкоголиком…» – небрежно вкидывает Матвей – так небрежно и якобы случайно, будто пост об издании «какого-то романа» не висит закреплённым у меня на стене с сотней с лишним лайков. Ничто не заставит меня поверить, что он его ещё не просмотрел. Неуклюжий ход.
«С алкоголиком. Но и наркоман да, был. У меня много всякого дерьма было – но больше я на алкоголиках и психопатах специализируюсь, – со спокойной самоиронией отвечаю я. – А с абьюзом у меня сложные отношения. Не могу сказать, что я именно его «выбираю». Так сказать, люблю, но странною любовью, не победит её рассудок мой!.. Я сама наркоман с неудачными попытками реабилитаций».
«Да потому что ты на самом деле жаждешь, чтобы что-то делали для тебя, жаждешь больше не быть жертвой! Просто ты уже опустила руки».
«Да откуда опять такие выводы? Не опускала я никакие руки. Вот они, руки, на месте!» – хихикаю я. Почему так горит лицо?..
С ним совсем не так, как с тобой. Больше агрессии, больше грубовато-прямолинейной борьбы; шахматы или изнуряющее фехтование. Не моё – но тоже затягивает; затягивает так, что я уже совсем не слежу за временем – хотя завтра мне рано вставать.
«Ты знаешь, что я имею в виду. Ты отчаялась – из отчаяния и пишешь. Это красиво, но это вечное падение. Ты снова и снова становишься жертвой, потому что проще дарить заботу, чем её принимать».
«Пусть так. Может, так я ощущаю жизнь?»
«Нет уж, такое может быть только вынужденным. Иначе в тебе не было бы силы и охотничьей жадности».
«В охоте на «пробирки»?»
«Именно. Всё потому, что ты любишь не его, а то, что ты из него придумала».
Вздрагиваю.
«Может, я никого не люблю», – с непринуждённым смайликом. Да, вот так. Судя по его помешательству на супруге – кто бы говорил, вообще-то?..
«Может. Может, и я. Хрен его знает, сам пытаюсь в этом разобраться, – с внезапным серьёзным трагизмом отвечает Матвей. – Егор-балабол, наверное, уже всё растрепал, да?»
Растрепал, что жена Матвея летом призналась ему, что не любит его и хочет уйти, – и с тех пор он не отпускает её, удерживая, как птичку в клетке, то шантажом, то давлением на вину и жалость, то банальными угрозами. А ещё – тем, что та зависит от него во всех смыслах и не зарабатывает столько, чтобы жить самостоятельно. Ребёнок, которого он когда-то – в пятнадцать лет – забрал из отчего дома и которому не дал вырасти.
Галатея, медленно уничтожающая своего Пигмалиона.
«О чём речь?» – спокойно спрашиваю я. Лучше всего сблефовать – я ничего не знаю.
«Оставлю вопрос без ответа».
А тебе больно. Очень больно – это не напускное.
Такое знакомое мне переживание-изживание зависимости; знакомое до жгучего, саднящего чувства где-то внутри.
«Хорошо», – просто отвечаю я.
«И всё-таки в тебе много от подростка, – продолжает он, быстро и легко покинув уязвимую для открытого огня позицию. – Лермонтовский парус. «А он, мятежный, просит бури, как будто в бурях есть покой!»
«Для меня действительно в бурях есть покой, мне тяжело на суше. Покой и стабильность – просто не моё. С годами я, к сожалению, к этому пришла».
«На «подростка» можешь обижаться, но я правда так считаю», – милостиво разрешает Матвей.
«Вот после такого я точно не стану обижаться», – строптиво цокаю языком.
«Конечно. Это простейший приём – сказать человеку обратное тому, что он хочет услышать, чтобы в ответ услышать противоположное!»
«Хм, интересная штука, надо будет взять на заметку. Спасибо за пополнение манипуляторского арсенала, – подумав пару секунд, весело добавляю: – (Мне кажется, после этого диалога ты обратно удалишь меня из друзей)».
«Вот видишь, ты применила тот же приём! Быстро учишься… Нет, не удалю. С тобой интересно. Но только ты не такая, какой тебя преподносил Егор. Из его рассказов выходило, что ты активный манипулятор. А ты – адаптивный манипулятор».
«В этой терминологии «активный», наоборот, ты, – подхватываю я. – Тебе нравится вести в диалоге и чувствовать себя правым. А ещё – уверенно вкидывать своё мнение и потом смотреть на реакцию собеседника. Как он теряется, или спорит, или злится. Ты часто давишь и провоцируешь, устанавливаешь свои границы».
Получи, фашист, гранату. Не только ему самодовольно выкатывать непрошенные резюме.
«А зачем вообще какие-то границы? – философски спрашивает Матвей. – Всё относительно. Даже мораль».
«Спорный вопрос. Есть какие-то нерушимые вещи – например, «не убий», «не предай». Если, конечно, речь не идёт об убийстве на войне или из самообороны».
«А если речь о ребёнке, которого с детства приучили убивать и который вырос в социуме, где это нормально?»
«В абсолюте сложно представить. Какое-то, извини, анимешное клише».
«Может, и клише. Но любые границы можно легко сдвинуть и разрушить. Например, я сейчас могу сбить тон этого разговора, задав тебе какой-нибудь вопрос, на который ты не станешь отвечать, потому что смутишься или испугаешься».
«Берёшь меня на слабо? Ну-ка, и какой же вопрос?» – уже смутно догадываясь, к чему всё идёт, уточняю я.
«Какое на тебе сейчас бельё?»
Закатываю глаза. О боже, ну серьёзно?.. Твой брат меня чудовищно разочаровывает. Это даже не уровень типичных обитателей Tinder’а и Badoo.
«Знаешь, на самом деле ситуация смешная – я шла в душ, когда ты написал, и уже разделась, а потом заболталась с тобой и отвлеклась. Так и сижу уже час голая на свёрнутой одежде. Так что на вопрос «в каком?» можно ответить «в отсутствующем», – безмятежно улыбаясь, пишу я.
Шах. Отвечаю спокойно, не ломаюсь, не возмущаюсь – но и не реагирую на флирт. Надпись «печатает» не появляется чуть дольше обычного; кажется, я впервые поставила его в лёгкий ступор.
«Что ж, неплохо, неплохо! Но всё равно я уже добился своей цели и сдвинул границы – только раньше. Мы оба в итоге получили от разговора то, что хотели: ты – изучение очередной пробирки, а я – более честного собеседника».
«Да, но, если ты опять ведёшь к тому, что вообще любые границы относительны, я всё равно не соглашусь. Для меня сильны категории «нельзя» и «надо».
«А для меня сильна категория «хочу». Я всегда делаю то, что хочу! – наверняка чванливо усмехаясь, парирует Матвей. Морщусь; ты часто цитировал это его кредо. М-да. Сложная жизненная философия – примерно на уровне трёхлетнего ребёнка. – Кстати, ты на каком берегу Невы?»
А вот и переход к лобовой атаке и выводу на встречу. Почему-то я предполагала – даже нет, знала, – что это случится в первом же диалоге, что мы оба дольше не вытерпим. На секунду задумываюсь.
«Я в центре живу. На Чернышевской. Ты на Октябрьской набережной, Егор упоминал… Недавно проезжала твои места – после того, как его в аэропорт проводила».
«Ага. Как смотришь на прогулку сегодня?»
«Ты имел в виду завтра – то есть, сегодня днём? Не прямо сейчас ведь? Хотя я, конечно, уже ничему не удивляюсь».
Сама уже не знаю, пишу это в шутку или всерьёз; и – не знаю, что буду делать, если он ответит «сейчас». Чёртов цыганский гипноз. Видимо, это у вас в крови.
«Нет, сегодня / завтра. Днём или вечером. Сейчас уже мосты развели, – пишет Матвей – и я вздыхаю с облегчением. Пишет, уже явно по-деловому что-то прикидывая и просчитывая. Для него рискованные свидания тайком от жены – привычное мероприятие. – Как завтра со временем?»
«Днём веду подругу в Эрмитаж, она у меня гостит. А вечером, часов с шести, свободна. Завтра у меня выходной».
«Отлично, тогда давай часов на семь и договоримся! Парень твой как, не будет против?»
«Парень отсутствует. В смысле, вообще отсутствует, не существует в природе», – на всякий случай уточняю я. А то вдруг он решит, что парень просто где-то в отъезде. Что я девушка дальнобойщика-абьюзера или жена капитана дальнего плавания с психопатическими наклонностями.
«О, да ну? Всё становится ещё интереснее!» – с кокетливым смайликом замечает Матвей.
«Ничего интересного. Я же без каких-то лишних поползновений, ты женатый человек…»
Чёрт, да кого ты хочешь убедить – себя? Мужчина-поэт, который вот так общается – и при этом самый близкий Егору человек, и физическая копия Егора? В какой из параллельных вселенных ты сможешь устоять?
В этой. Должна – в этой.
Должна?
«Ахахах, ну… Женатый – да, но порядочным себя никогда не называл! – легко отшучивается Матвей. – Куда пойдём? Выбор на твоё усмотрение. Ты явно лучше знаешь Питер – я в основном дома работаю. И меня больше прельщает его общая атмосфера. Зачем облизывать каждый дом, если можно просто наслаждаться общей атмосферой?»
Вздыхаю. Опять новый укол; до чего он неуёмный. «Облизывать каждый дом» – это, видимо, выпад в сторону моей страницы, которую от фотографий питерской архитектуры давно распирает по швам.
…Разговор льётся и льётся, бурлит горной рекой – пока я не начинаю понимать, что голова уже кружится от сонливой слабости, а время близится к шести утра. Какое-то безумие, лихорадка; почему он сам не прощается?..
«Жаль прерываться, но я, наверное, всё-таки пойду мыться и спать, – в какой-то момент решаюсь я. У меня уже есть пугающее чувство, что иначе это вообще не закончится – что он готов не ложиться, лишь бы и дальше переписываться со мной, жадно бросаясь на каждую реплику. – Уже утро».
«Да, хорошо, я тоже пойду. Всё ждал, когда ты это скажешь – не люблю прощаться первым», – задиристо ворчит Матвей. Это смешное противоречие слов и действий почти умиляет меня. Котёнок шипит, воображая себя тигром.
После душа зачем-то захожу на страницу к его жене и на всякий случай запоминаю её имя – Вика. Виктория. Матвей Викторович, Егор Викторович; забавно.

На следующий день, вечером

После Эрмитажа Эля отправляется с ночёвкой к очередной подруге – куда-то в Кудрово, – а я иду по Дворцовой, залитой золотыми вечерними лучами. Белая и янтарно-жёлтая лепнина Зимнего отливает густым перламутром, булыжники мостовой поэтично блестят, дама в платье с кринолином и высокий господин в костюме Петра Первого и ботфортах, как обычно, фотографируются с туристами, а лошадь с каретой таскает по кругу свою рабочую ношу. Дневные облака разошлись по небу лёгкими клочками, похожими на полупрозрачные перья, и теперь свет снисходит на площадь мерцающей золотой вуалью, лёгкой, медовой, оставляя посередине жирно-чёрную стрелку на циферблате – тень от Александровской колонны.
Уже почти шесть; время ещё есть, даже с запасом – и это хорошо, потому что желудок сводит от голода. Со слегка бьющимся сердцем я пишу Матвею, что уже освободилась; он был онлайн полчаса назад – наверное, работает. А что, если он в последний момент передумает (одумается?..) и всё отменит? Что, если просто по каким-то причинам сегодня не получится? Я ещё вчера сказала себе отдаться игре и ничего не загадывать – но вдруг понимаю, что это бы расстроило меня.
Вот только мне кажется, что ничего не сорвётся.
Что я почувствую, когда увижу его? Как он пахнет, как ходит, улыбается, наклоняет голову? Какой у него голос – похож ли на твой, и если нет, то насколько?.. Странные, сюрные мысли; если бы их кто-то подслушал – решил бы, что я слишком увлеклась ролью героини модного сериала от Netflix. Геи, близнецы, несчастные браки, абьюзивные отношения – чего ещё не хватает для сюжета?
Разве что отсутствия простого факта: всё это – жизнь реального человека. Меня. Ты часто говоришь, что если люди делятся на жанры, то я – «человек-роман»; но наблюдать за всем этим из-за стеклянной стенки, полностью отдавшись миссии искательницы пробирок, у меня всё равно не получается. А писатель всегда проигрывает, когда пытается быть героем. Мне давно пора это усвоить.
Не по-осеннему тепло; расстегнув пальто, я иду по кишащему толпой Невскому, потом по набережной канала Грибоедова сворачиваю в более тихие места. Мы с Матвеем назначили встречу в той же кальянной, где парой дней раньше были с тобой и Элей; а до этого – ещё два-три раза с тобой одним. Во-первых, по меркам центра Питера это недорогое место; во-вторых, более тихое и комфортное, чем рестораны и бары; а в-третьих – мне просто любопытно увидеть, как Матвей курит кальян – так же, как ты, или по-другому. Надеюсь, ты не сочтёшь это совсем уж кощунственным.
Пока стараюсь вообще не думать о том, как ты отреагируешь, когда узнаешь, что я пообщалась с ним без спроса. От одной мысли хочется виновато поёжиться; меня ждёт серьёзная выволочка. С семьёй тебя связывают сложные, страдальческие отношения, но она для тебя нечто неприкосновенное, по-своему святое – а теперь я вторглась туда без разрешения. Нарушила правила, которые всегда устанавливал ты.
Ты не любишь даже говорить со мной по телефону при Отто – неловко бормочешь извинения и прощаешься, как только тот приходит домой. Я давно заметила эту привычку, и она меня неимоверно бесит. В чём-то, возможно, и льстит – абсурдные чувства любовницы, разговор с которой прерывают при появлении жены. Но больше бесит.
Ты не любишь пересекать сюжетные линии. В твоём тщательно контролируемом мире – в управляемом поэтическом хаосе – я и Матвей ни при каких обстоятельствах не должны пересечься без твоего ведома; у каждого героя – своя глава. Но сейчас именно это и происходит. Смотрю в ясное лазурное небо над крыльями орла на куполе Дома Зингера – и улыбаюсь. Да, скоро мне придётся отвечать за последствия своего бунта, но пока всё это мне чертовски нравится.
Будет ли Матвей таким же агрессивно флиртующим и напористым, каким был ночью – или в жизни он мягче, чем в переписке? Будет ли он пытаться склонить меня к чему-то большему, чем приятельская болтовня?..
Мои размышления прерывает вибрация телефона – звонок. Я уже сижу в KFC, куда зашла перекусить; торопливо вытираю пальцы, ещё жирные от золотистой картошки фри. Телефон давно убран в сумку, потому что мне пишут то неловко шутящий историк Костя, то Сергей Витальевич, то прелестный Йосенька, подозревающий, что влюблён в своего соседа по квартире. Однако сегодня мне нет дела решительно ни до кого, кроме тебя и Матвея, – я не могу не вникнуть и промолчать, если читаю чьё-нибудь сообщение, но сейчас они только отвлекают меня.
Матвей; звонит во ВКонтакте. Точно – я же так и не дала ему вчера свой номер, хотя он просил. С лёгким трепетом взглянув на его свадебное фото с женой, жму «Ответить».
– Да?..
– Привет, Юль. Можешь говорить?
На секунду замираю, пробуя нотки на вкус. Похоже.
Очень похоже – но в то же время очень по-другому; странно, как это совмещается?.. Сама структура тембра похожа на твою, но другая тональность – пониже и поглуше, другие интонации – взвешенные, устало-уверенные. И он не картавит – вроде бы. Я бы никогда не спутала эти голоса, но и сходство слышно с первого звука. Будто вина одного сорта, но из разных стран.
– Привет. Да, могу. – (Волнуясь, зачем-то отодвигаю картошку – словно Матвей может увидеть, что я обедаю фастфудом, а не диетическим супом из бобов). – Я уже в пути из музея, минут через пятнадцать буду на месте.
– Через пятнадцать? Ох. Вот я как раз звоню тебе, чтобы сказать, что задержусь – тут с тендерами просто катастрофа какая-то. Весь день в работе. – (Вздох сожаления – но без смущённой мятущейся виноватости, которая бы уже слышалась у тебя). – Прости, что не отвечал – то документы, то звонки, руки просто не доходили. Тебе как, не критично подождать? Я могу поторопиться, и точно уже на такси поеду, но…
– Да нет, конечно, ничего страшного! Как раз успею поесть. И сегодня тепло – прогуляюсь, – безмятежно щебечу я. На самом деле голова у меня раскалывается от недосыпа, а ноги ноют от ходьбы по бесконечным залам Эрмитажа – но Матвею об этом знать необязательно. Томная хрипотца усталости, размеренный плавный тон, чёткая чистая дикция и полное отсутствие слов-паразитов; он явно любит подчеркнуть, что является деловым человеком – и это на самом деле так.
– Я постараюсь быть через полчаса, но это самое раннее, что могу обещать. Ещё раз прости.
…А ещё – любит подчеркнуть, что он галантный рыцарь и дама не должна терпеть неудобств. Знакомый типаж чуть затасканного казановы; улыбаюсь, допивая кофе.
– Ничего страшного, серьёзно. Я понимаю – работа есть работа.
– Да-да-да, вот именно, – произносит он – мягко, чуть снисходительно, будто отвечает ребёнку, успокаивая его: «Да-да-да, сиропчик невкусный, но надо немножко выпить, чтобы не болело горлышко, только ложку, смотри-ка – ам!» Или будто воркует, играя с кошкой. Почему-то мне очень нравится, как это звучит. – Но я не люблю опаздывать и заставлять кого-то ждать – тем более такую красавицу. Постараюсь сегодня загладить этот момент.
– Хорошо, договорились, – отвечаю я, специально не реагируя на «красавицу». Вчера он уже закидал меня вкрадчивыми двусмысленными комплиментами – неужели пока не хватит?.. – Звони, как будешь подъезжать.
…В ожидании Матвея я успеваю дойти до пункта назначения – и узнать у администратора, что свободных мест нет. Чуть растерянно открыв онлайн-карты, ищу что-нибудь рядом; на соседней улице обнаруживается кальянная с интригующим названием «13» – туда тоже можно со своим алкоголем; наугад звоню туда и бронирую столик. Несчастливое число нам сегодня точно пригодится.
Матвея всё нет и нет; уже морщась от боли в усталой спине и ногах, ковыляю к ближайшей винотеке.
– Что-нибудь терпкое, плотное?.. Вот, смотрите – есть прекрасный австралийский Шираз, очень рекомендую! – сияя улыбкой, пожилой сомелье выуживает бутылку из большой корзины у входа. Поколебавшись, беру две – но стоять и ходить с ними в сумке ещё тяжелее. Я уже писала Матвею новый адрес, но он не отвечает (придумывает легенду для жены?..), а звонки ему во ВКонтакте запрещены настройками приватности. Вздыхаю, начиная испытывать лёгкое раздражение.
Тик-так, тик-так, – монотонно отсчитывает что-то внутри. Почему-то чем ближе встреча, тем сложнее мне успокоиться.
Ближе к восьми он наконец приезжает; вздыхаю с облегчением, издали заметив серое такси. Вот уже сейчас, сейчас я увижу его. В груди что-то загнанно обрывается – будто я слетаю вниз в крутом вираже на аттракционе.
Он захлопывает дверь машины, поворачивается и идёт ко мне, держа руки в карманах длинной куртки. Можно было бы сказать: «Это почти как ты, только…» – но мне совсем не хочется так говорить.
Так же, как и с голосом, – я бы никогда вас не перепутала. Смуглый мужчина в чёрном – твоего роста, с твоими чертами лица, тоже чуть шаркает при ходьбе и слегка сутулится – совсем чуть-чуть, в целом держась прямо; но на этом сходство будто бы и заканчивается. Узкая бородка, немного другая стрижка, плечи шире и руки массивнее – дело в этом? Нет, скорее всё-таки в глазах. У него другие глаза, другой взгляд – цепкий, наблюдательный; а ещё – полный усталости и какой-то звериной тоски. Испитый, лихорадочный, больной взгляд; глаза кажутся чернее карего – как у голодной ночной птицы. Ты смотришь на меня как поэт и друг; он – с жадностью мыслителя и хищника. Только задиристо-провокационные нотки у вас общие. Я считываю всё это за несколько секунд – пока он идёт ко мне. Стою замерев, словно в ожидании выстрела.
– Привет. – (Первым делом он забирает у меня тяжёлую сумку и приобнимает за плечи в знак приветствия – легко, едва касаясь. Улыбается – но одними губами; глаза остаются прежними, разбито-больными). – Прости, пожалуйста, за эти накладки. Давно ждёшь? В какую нам сторону?..
– Налево, – стараясь не вдумываться в слово, произношу я.

***

Наши дни. Санкт-Петербург

– …Нет, с моей точки зрения, проблема тут в смещённых гендерных ролях. Если ребёнок растёт в семье с двумя папами или двумя мамами, откуда у него возьмётся идея о фигурах мужчины и женщины в их, грубо говоря, классическом понимании?
Заливисто щебечешь, пока мы идём через Александровский сад. Вязы и стройные дубки сплетают ветви над нашими головами, и порывистый ветер то и дело дерзко срывает с них золотисто-бурую листву, разбрасывая её по плавно изогнутым аллеям. Ни дождь, ни ветер не делают пауз. Дворцовая с её туристическим гвалтом осталась позади, здесь значительно тише – но ветер всё равно приходится перекрикивать. Я грею руки о стаканчик с кофе – купила его, пока ждала тебя возле дорогущего общественного туалета (туалет вполне можно было посетить и бесплатно, когда мы заходили перекусить в пекарню на Большой Морской – но практичность никогда не была твоим коньком). Листья лохматыми мокрыми комками разлетаются по траве, ложатся на белые доски скамеек. Ты уже оценил и хмурый анфас Исаакиевского собора, чей тёмно-золотой купол и грустные медные ангелы наблюдают за садом сверху вниз, и памятник Пржевальскому, рядом с которым уютно улёгся верблюд, до блеска затёртый жаждущими загадать желание туристами. («Нет, я обязан сделать это, Юля! – с кокетливой непреклонностью заявил ты, потирая нос измученного верблюда. – Ты и так не дала мне попасть монеткой в кота Елисея, бессердечная тварь!»)
Ты часто говоришь об однополых браках и детях в таких браках легко, почти шутливо, будто куражась над собственной судьбой – но всё это не скрывает горечи. Ты любишь детей и, наверное, был бы прекрасным отцом – по крайней мере, это можно предположить о человеке, который всю юность возился с младшим братом и сестрёнками – родной и сводной. Тебе нравится рассуждать о педагогике, взрослении, методах воспитания. Да, на месте учителя в чащинской школе ты выдержал всего полгода – но, мне кажется, только потому, что слишком неистово вкладывался в этот тяжёлый, унизительно дешёвый труд, стараясь каждый урок отшлифовать до совершенства, всё объяснить, во всё вникнуть; суровая конвейерно-поверхностная реальность школьного образования отторгала твой душевный искренний подход, как ткани тела отторгают занозу, сотня шумных разболтанных пятиклассников выпивала твои эмпатичные силы – ни в какую не хотела оценивать стихи, сказки и басни, которые ты писал для них, твои попытки выправить им орфографию и читать с ними былины. Если какой-нибудь троечник Серёжа вдруг писал диктант на пять или отличница Лера догадывалась, что под маской волка в басне «Волк на псарне» прячется Кутузов, ты был по-детски счастлив и мог часами рассказывать мне об этом, когда звонил. Но на всё это уходило слишком много сил и выдержки, слишком ничтожной была денежная отдача, слишком глубокими – моря конспектов и отчётной документации; поэтому ты ушёл. И до, и после того периода ты всегда переходил от разговоров о школьном образовании в разговоры о материнстве и отцовстве – и, каким бы бравурно-отстранённым ни был твой тон, за ним я слышала печаль. Тихую печаль смирившегося человека – у тебя никогда не будет своих детей.
У меня, вероятно, тоже. Но я либо слишком эгоистична, чтобы переживать из-за этого так же, как ты; либо – как ты, вероятно, подумал бы – просто не доросла.
– Любишь ты везде лепить «грубо говоря», даже если не говоришь ничего грубого, – вздохнув, бормочу я. Вдали уже виднеется решительный тёмный штришок – силуэт Медного всадника. – Не знаю, если честно. Я тоже думала об этом – как ни крути, а однополая семья для формирования ребёнка создаёт определённую опасность. Первые проекции папы и мамы действительно очень важны, они формируют психику. Если они изначально искажены – непонятно, что из этого получится. Но…
– Вот именно! – с жаром перебиваешь ты; замедлив шаг, закуриваешь. – Я не считаю это болезнью или психическим отклонением, но, тем не менее, это не норма – это я вполне осознаю. А если у ребёнка изначально не будет представления о норме, пусть она и условна – ну, хрен знает!
– Если бы решала я – я бы, наверное, разрешила браки, но запретила усыновлять детей.
– Так а это уже, извини, нарушение человеческого достоинства! – выпуская в мою сторону горькую паутину дыма, укоризненно произносишь ты. – Как так – разрешить двум людям быть вместе, но отобрать у них право иметь ребёнка? В чём тогда смысл этого «вместе»?
– Ну, как это «в чём»? Юридическое закрепление союза. Возможность не прятаться.
– А зачем это всё, если не ради ребёнка? Семья создаётся ради детей!
Удивлённо смотрю на тебя. На фоне голых мокрых веток облетевшей черёмухи твой смуглый профиль смотрится почти воинственно.
– Не только. Брак – это официально подтверждённый союз двух людей. Дети – следствие, а не необходимое условие.
– Дети в основном и создают нужду в этом официальном подтверждении. Иначе институт брака давно бы себя изжил. Что ты представляешь, когда говоришь «семья»? Папу, маму и одного-двух детей, разве нет?
– Необязательно.
– Обязательно. Институт брака вообще возник ради чего? Ради наследования. – (Решительно выбрасываешь окурок в урну). – Чтобы отец передал землю сыну, а тот своему сыну, вот это вот всё. Без детей в этом нет особого смысла – живите себе вместе да живите! Часто люди и вместе остаются только ради детей.
– В этом мало хорошего.
– Где как. Мама и папа – с какой-то точки зрения, с какого-то момента – были вместе ради детей. Хотя это тоже как посмотреть. – (Морщась, сплёвываешь. Отвожу глаза; ты очень редко вот так с ходу начинаешь говорить о семье, особенно упоминая маму. Особенно без алкоголя. Нервничаешь?). – Ну, тип… Папа и Вероника, конечно, поступили весьма мразотно… – (Ты не так давно – только год или полтора назад – стал в разговорах со мной называть Веронику по имени, не ограничиваясь чуть брезгливым «та женщина» или «батина любовница». До этого я даже не знала, как её зовут). – …но и мама, справедливости ради, изменяла папе постоянно. Просто у нас как бы считалось, что ей можно, а папе нельзя – потому что она-то ни к кому, кроме папы, ничего не чувствовала. А он чувствовал, ещё и ребёнка вон завёл… Ну да ладно, не суть.
Поёжившись, замолкаешь. В тени дубовой аллеи вспоминаю твои мутные, обрывчатые рассказы – как ты нашёл мамин дневник и сжёг его, как ты и Матвей заставали её с другими мужчинами. Сияние и мрак перемешаны каждый раз, когда ты о ней говоришь, – и я по-прежнему не осмеливаюсь касаться этого солнечного затмения.
Теперь ты изменяешь Отто, а Матвей – своей жене. Прикусываю губу. Надо бы сменить тему.
– Отто Бронин – звучит неплохо. Как думаешь, он взял бы твою фамилию?
– Ещё чего! Это я взял бы его, – смешливо фыркнув, отвечаешь ты. В твоих беспокойно бегающих по деревьям и скамейкам тёмных глазах мерцает облегчение – рад, что я не стала ничего уточнять.
Задумываюсь. Отто немец только по матери, и фамилия у него Пименов.
– Егор Пименов? Ну-у… Честно говоря, так себе. Имя учителя колхозно-приходской школы.
Возмущённо цокаешь языком.
– Церковно-приходской, невежда! Позор – а ещё филфак заканчивала!
– Я не оговорилась.
– О, смотри! Корабли!..
Восхищённо вибрирующий высокий трепет в твоём голосе заставляет меня остановиться. Со стороны моста, ведущего к Васильевскому острову, – вечно забываю его название, – действительно заметно движение: небольшая толпа, неповоротливые бока и мачты громадных железных китов, выплывающих из серой хмари над водой. Несколько переходов поблизости перекрыто, набережная полна машин – судя по мигалкам, включая полицейские; ты мечешься, засовываешь руки в карманы и вытягиваешь шею, пытаясь рассмотреть получше, – взбудораженный оленёнок, услышавший далёкие выстрелы. Вздыхаю. Я как раз хотела провести тебя на Васильевский – к томным египетским сфинксам на Университетской набережной, может быть, к более камерным закоулкам вроде улицы Репина, самой узкой улочки Петербурга, – но пока эти планы явно придётся отложить. Как и осмотр Медного всадника.
– Подойдём поближе?! Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста! Ну Ю-юля!
Если что-то и способно разнести разрывной пулей почти любое моё решение – так это твоё моляще-обиженное «Ну Юля!» Хмуро смотрю на тебя.
– Ты знаешь, что сейчас у воды ветер сильнее раз в десять? Долго идти по набережной – чистое самоубийство.
– Ну ты же мазохистка, ты любишь страдать! – со смехом восклицаешь ты, не отрывая взгляда от флегматично ползущих вдоль берега – что это вообще? Катера?.. Жаль, что я не разбираюсь. Когда писала фэнтези, читала много об исторических кораблях – бригантинах, каравеллах, галерах, – даже названия завораживали; а о современных не знаю почти ничего.
Голимый романтизм, как ты выражаешься.
– Не так. Я люблю страдать духовно. А не мёрзнуть, промокнув в ледяной воде, пардон, до трусов. Ещё и в преддверии своего дня рождения, – в стиле Гермионы ворчу я – но всё же меняю направление шагов, подчиняясь твоему бушующему энтузиазму. Закатываешь глаза, шмыгнув носом; влажный ветер строптиво забирается в жёсткие чёрные пряди твоих волос, касается резкого смуглого профиля, в котором есть что-то еврейское.
Точно – Мандельштам. Вот где было про корабли. «Я список кораблей прочёл до середины, что над Элладою когда-то поднялся» . И море, и Гомер – всё движется любовью. Тугие паруса, и море чёрное подходит к изголовью. Сей поезд журавлиный.
Мы спускаемся к набережной – навстречу загадочному корабельному параду. Сад, Пётр и величавое жёлто-белое здание Конституционного суда остаются позади, ты о чём-то весело болтаешь, я отвечаю – но на самом деле глупо проваливаюсь.
Елена. Елена Прекрасная – главное дерзание и желание Фауста, убийственное, достижимо-недостижимое. Корабли Менелая, упрямо рассекающие волны, чтобы отнять её у Париса; кровь, залившая стены Трои, боги, люди, деревянный конь – чего не отдашь во имя золотых волос, морока, иллюзии, красивой легенды.

«…И ты с детским восторгом смотришь на корабли.
Барельефы, парки, сады, квадриги –
Забери, пожалуйста, забери…»

С другой стороны – ты возненавидишь меня, если я напишу тебя женщиной; пока в стихах на это были лишь робкие намёки. Хотя ненависть будет не всерьёз. С третьей стороны – Еленой звали твою маму; ты можешь увидеть в этом что-то кощунственное. Но…
Когда мы подходим ближе, всё окончательно пропадает в серой мути – вода и небо цвета стали сплавляются в единое лезвие, пробивая грудную клетку выпадом из ветра и брызг. Из-за заграждений и толпы мало что видно – только части: нос, корму, мачты, что-то чёрное, белое, тёмно-синее. Все суда небольшие – не такие высокие, чтобы нужно было разводить мост. Стараясь перекричать шум ветра, кто-то вопит что-то в громкоговоритель – скороговоркой, чтобы быстрее закончить: непогода плавно переходит в намёк на штормовое предупреждение, у гранитных парапетов набережной, внизу, чёрные волны вздымаются так высоко, что мы, кажется, скоро уйдём под воду – и выводок кораблей только сильнее тревожит их. До последнего в шествии корабля остаются досмотреть только самые отчаянные – включая нас. По обмолвкам из громкоговорителя, надписям на флажках и шариках в руках детей я наконец понимаю, в чём дело: день туриста. Точно – неприметный праздник, выпадающий ровно на мой день рождения. День пути.
– М-да-а… – выдыхаешь ты, глядя вслед последней громоздкой тени, скользящей где-то под нами – в бурливой водяной бездне. Мы уже стоим прямо перед мостом, в редеющей толпе – тот стрелой убегает через водный простор к другому берегу, к выстроившимся в строгую линию дворцам Васильевского. Наверное, мы сможем пройти, когда уберут перекрытие – или если уберут.
Вдруг вспоминаю, как он называется – Благовещенский. Благая весть; архангел Гавриил, Святой Дух-голубь снисходит к Марии, чтобы рассказать ей о рождении Христа.
Ты стоишь так близко, что я чувствую твой запах – не только дым, а горько-сладкий, терпкий запах твоей кожи и волос; где-то на уровне моих глаз – линии твоего узкого подбородка, чёрный крестик, покачивающийся в ухе. Ты, кажется, говорил, что хочешь себе новую серёжку. Корабль скрывается вдалеке, в серо-стальном безумии.

«…Менелая к Елене пришили тоской и морем –
Непохоже-похожий, древний, животный зов;
Нет, нельзя, промолчать.
На рассвете Елена исчезнет, как тёмный морок,
И всё будет как раньше – чайник, часы, кровать,
Тусклый взгляд в тусклом зеркале
(Всё же царю за сорок);
Ничего не останется. Дым, а не аромат;
Горький дым от курильниц жертвенных,
Песнопений утробный пульс.
В этом городе я, наверное, не спасусь –
Но по крайней мере, по крайней мере».

По крайней мере.
По крайней мере, я точно знаю, за что усядусь, когда ты улетишь.
… – Давай пройдёмся ещё? – предлагаешь ты позже – когда становится ясно, что мост нескоро освободится. Я безропотно иду с тобой рядом; ты рассуждаешь о том, как символично курить у Невы – и вскоре мы спускаемся к самой воде, к её тухловато-утробной вони. Волны бьют о серо-коричневый гранит, заливая края округлой площадки, выщербленные ступени, какой-то мусор; летом мне нравилось наблюдать за их пенистыми, похожими на белых барашков гребешками, слушать монотонно-весёлое «плюх-плюх-плюх» – но сейчас каждую секунду кажется, что вода вот-вот сожрёт твои и мои ботинки.
Ты долго и молча дымишь, глядя в волны – наконец-то стоя на одном уровне с Невой, – будто безмолвно беседуешь с ней о чём-то. Я стою поодаль – жду, изучая красивые тугие линии твоей спины и темноволосый затылок. Ты выглядишь весьма байронически.

«…От Елены плавится море – и Менелай.
Колоннады, булыжники, Пётр Первый –
Забирай, пожалуйста, забирай
Этот хаос на грани этики и искусства,
Голос медного чешуекрылого журавля.
Здесь уместно писать про разум, терзая чувства,
Здесь уместно лезвием чёрным кромсать себя».

Докурив, швыряешь окурок в волны – под моё гневное восклицание, – и шагаешь ещё ближе к ним, наклоняясь. Я не успеваю ничего сказать – ты уже зачерпываешь руками ледяную грязную воду и умываешься ею – по-свойски, втирая в лицо, отфыркиваясь.
Причастие Питером?
– Поэтично. Но порция прыщей тебе обеспечена, – подавляя дрожь, отмечаю я.

***

Пять лет назад. Чащинск

«Дуб смотрел на город. Город смотрел на дуб.
Дуб стоял, присыпанный золотом, как песком или пеплом старости. Наступил октябрь – двухсотый, юбилейный для дуба. Октябри ему нравились. Впрочем, новый год уже давно не значил для него ничего, кроме нового кольца на древесине. Новой порции дождей и вороньего грая. Нового снега – после.
Вот и теперь – то же самое. Новое кольцо.
Или не совсем?..
Дуб сомневался. Что-то неясно томило его, подливало жара в подкорные соки. Он пока не понял, что именно, но времени на раздумья было предостаточно.
Он рос в людном городском парке, поэтому привык к голосам, к шуму детских игр, к шуршанию упаковок из-под печенья и бутербродов. Когда на траве тугими прозрачными шариками выступала роса, и когда малиновый, с жёлтыми прожилками закат обливал его, и когда первый снег холодил ветви дуба – вокруг всегда были люди. Дуб никогда не оставался один.
И был один всегда».

После ноябрьских праздников дни тянутся мутной сонной чередой. Мне снова сложно есть – и, кажется, я снова сбавляю в весе (на весы не встаю – из-за смеси страха и больной радости от мысли, что это правда). Вяло хожу на пары, вяло шлифую очередную статью для очередного журнала, вяло оформляю документы для поездки в Италию по обмену – мне совершенно не хочется и нет сил, но на ней так настаивает профессор Базиле. По утрам очень холодно – так, что спросонья я не чувствую ног и ладоней; под горячим душем их долго покалывает. Клочками выпадают волосы, кожа лица шелушится и слезает – тоже клочками – от недоедания и злого ноябрьского ветра. Стараюсь не смотреть в зеркало, где наросшее было тело опять заменила безрадостная бухенвальдская гармошка грудной клетки.
И – стараюсь поменьше общаться с тобой. Хотя у меня не особенно получается.

«…Но этот октябрь почему-то мешал дышать. Это началось ещё в сентябре – или даже скорее на излёте августа. Дуб не то чтобы беспокоился, однако что-то определённо пошло не так. Не так голубело небо, топали ботинки, шуршали упаковки. Не так заплетались языки у пьяниц по вечерам. Вечно голодные воробьи и голуби, между кланами которых в парке разыгрывались однообразные драмы – даже они стали другими.
Дуб не знал, что думать.
Может быть, он увядает, сохнет?.. Но нет: дуб чуял, что ещё крепок и полон сил. Не один октябрь ещё должен будет порыжеть и скатиться в слякоть, прежде чем вечность заберёт его.
Может быть, что-то не так с людьми?
Новая война? Новая болезнь? За двести лет дуб увидел и то, и другое. Но сытые улыбки людей подсказывали, что это тоже промах; а кровь не пропитывала землю, как это было в войну.
Поэтому дуб терялся в догадках.
Ответ пришёл как-то сам собой, светлым октябрьским утром. Туман рассеялся, воздух стал чуть теплее. Дуб с удовольствием шелестел кроной под ветерком, и беличьи когти немилосердно впивались в морщины его коры.
Ответ был простым и глупым. Дуб впервые в жизни удивился, когда понял его.
«…Всё иначе, ведь правда? – прошептала дриада, и глаза её были зелёными, как самый дремучий лес, а руки – стократ прохладнее и нежнее ветра. – Всё иначе, ведь ты не один».
Дуб никогда не говорил ни с кем, кроме себя. Он был слишком полон собой, чтобы заниматься такой бессмыслицей. На секунду он замер – а потом отважился подумать в ответ:
«Не один? Кто говорит со мной? Где ты?»
«В тебе, – сказала дриада, и от её голоса все сучья дуба пронзила нелепая мальчишечья слабость. – Я внутри тебя».

Я пишу сказку о дубе и дриаде, когда ты придумываешь третью тему для нашего писательского турнира – разумеется, «Любовь». Учитывая, что ты так и не добил своего «Калеку» для темы «Свобода», а тему «Дружба» и вовсе внаглую пропустил – это уже выглядит просто как копирайтерский заказ для меня.
Или – как утешительная пилюля, бесполезная умирающему.
Пробираясь через сугробы университетской рощи в двадцатиградусный мороз, утром и вечером, я думаю о том, что почувствовал дуб, когда в нём поселилась дриада. Как ему было больно – ведь всегда больно, когда в тебе прорастает твоя же суть. Одухотворённая, изменённая, иная – но твоя. Я говорю с тобой непрерывно, даже когда не вижу тебя; это начинает меня угнетать. Я думаю о твоих стихах – о твоих цыганках, русалках, ведьмах, сатирической гражданской поэзии в духе Некрасова, болотах, туманах и светлячках – фоном, постоянно, хотя редко могу вспомнить хоть одну строчку наизусть. Ты причинил мне, в сущности, ту же боль, что и мой бог бабочек – да, не мучил меня сознательно много лет, но причинил; и всё-таки я даже толком не могу на тебя злиться. Скорее – злюсь на себя за свою ненасытную жадность. Я продолжаю жить, но эта жизнь мучает.
Хотя дубу после дриады оставалось недолго.

«…Он желает дриаду, которая и так не просто рядом, но – внутри?.. На самом деле желает её – весёлые скачки; её мыслей, и зелёную темень глаз, и шероховатость голоса? Глупо. Дуб задыхался в восторге от этой глупости.
«В каждом дереве однажды рождается душа, – нараспев продолжала дриада, уютно усевшись под сердцем дуба. – Как у каждого озера и источника есть своя наяда, а у каждого моря – нереида. Ты привыкнешь. Ты поймёшь».
«Однажды? А когда именно? – жадно спросил дуб. Больше всего на свете он хотел знать, сколько ещё ему отпущено счастья. Дуб не сомневался, что оно проходит быстро – быстрее, чем хрупкое золото октября. А нужно столько успеть!.. – Когда появляется душа дерева?»
На этот раз дриада долго молчала. Дуб только теперь заметил, что в парке подозрительно тихо – слишком тихо для погожего дня. Собачники разошлись; ни одной старушки с газетой или тощим пакетом, ни одного вчерашнего выпивохи. С чего бы?
…А потом совсем рядом раздался особый звук. Дуб ни с чем не мог спутать его.
Визг пилы.
– Зачем хоть? – сквозь зевок крикнул один рабочий другому.
– Не знаю, вроде под памятник. Место чистят.
– А кому памятник?
– Не помню, Диман. Писателю, что ли… Да разница-то?
Пила завизжала громче. Дуб смотрел на дриаду.
«В день смерти», – сказала она, растекаясь по нему, заполняя его целиком.
И пришла великая боль».

Теперь – после твоих слов, после того неуклюжего поцелуя – пила визжит в моей голове каждый день и никак не смолкает. Я думала, после этого ты пропадёшь, испугаешься, отдалишься – как любой обычный парень в такой ситуации; но ты общаешься со мной так же много, как раньше, так же тепло, интересно и по-дружески – будто ничего не произошло. Становишься даже чуть внимательнее: начинаешь благодарить за помощь с учёбой, помогаешь мне носить пакеты с продуктами, придерживаешь для меня двери, время от времени отвешиваешь внезапные, чуть неловкие комплименты моей одежде или помаде. Всё это ещё больше раздражает меня, почти бесит; зачем эти подачки с барского плеча, эта унизительная жалость – хотя вроде бы и не подачки, и не жалость, а искренне, но какая разница?.. Ты не даёшь разочароваться в тебе, разорвать с тобой, обвинить тебя в слабости и вычеркнуть. Я чувствую себя судьёй, которому неведомая сила не позволяет опустить молоточек для вынесения приговора. С другими было проще – со всеми, кто встречался мне раньше. Даже с ним.
То, что одного из рабочих, спиливающих дуб, зовут Диман – конечно же, не случайность. Я показала сказку всем, с кем общаюсь, – но, конечно же, заметил это только ты.
Сила любви и сила смерти; разве не боль есть знак любви, как муки ада – знак искусства?.. Зима заметает наш городок, а я умираю от голода – во всех смыслах.
– Юль, может, это… Перерыв на «Дюрару»?
Вздрагиваю, возвращаясь к реальности. Мы сидим в моей комнате с домашкой по итальянскому. Я объясняю тебе разницу между Imperfetto и Passato Prossimo, ворчу на тебя за ошибки в артиклях. Доделав очередное упражнение, ты вздыхаешь и хрустишь пальцами, хитро поглядывая на меня из-под пушистых ресниц; твоё смуглое лицо залито светом лампы. Недавно ты сходил в парикмахерскую (видимо, отец прислал денег), и бурно разросшиеся кудри сменились обычной короткой стрижкой; хотя чернота волос по-прежнему роскошно-густая и я уверена, что кудри скоро вернутся на место, это приводит меня в лёгкую печаль.
Перерывы у тебя постоянно – покурить, попить кофе, просто отвлечься на болтовню, попутно вспомнив о чём-то. Ему сложно концентрироваться, в детстве ему ставили СДВГ, – строго напоминаю себе каждый раз, когда закипаю и хочу ругаться.
Решительно качаю головой.
– Нет уж, Егор. Давай никаких перерывов, пока не доделаешь. И так уже восемь вечера. Немножко осталось.
– Да ла-адно тебе! Неужели совсем не соскучилась по Изае?!
Отвечаю тебе взглядом, полным досады. Орихара Изая из очередного аниме, которое ты мне показываешь, – действительно моя слабость; ты, конечно, делал ставки на героически-гамлетовского Лелуша, но с ним что-то не задалось. (Возможно, потому, что мой типаж мужчины – всё же манипулятор и сволочь, а не благородная мятущаяся душа). Красивый худенький брюнет в одной из первых серий по-змеиному вкрадчиво доводит девочку-подростка до самоубийства – просто чтобы увидеть, как она ведёт себя, стоя на краю; ставит на уши целый район Токио своими околокриминальными манипуляциями; как типичный трикстер, цинично высмеивает всё вокруг, ходит в гордом шакальем одиночестве, постоянно улепётывает от честного и прямолинейного рубаки-силача, с которым у них какая-то двусмысленная химия, – что ещё надо? Если бы я всё ещё была в том возрасте, когда девочки влюбляются в нарисованных персонажей – влюбилась бы.
(« – А сама сказала, что не влюбилась.
– Соврала»).
Вздрагиваю.
Всё дело, наверное, в том, что Изая ассоциируется у меня с тобой, – точнее, с твоей хищной частью, не с растерянным оленёнком. С тем, что ты сам, наверное, не очень-то в себе любишь, из-за чего зовёшь себя лицемером. Изая тоже постоянно твердит, что любит людей, – но любит их очень по-своему. Любит, но играет ими, как кошка – во имя отвлечённой идеи или просто так. У вас много общего.
Наверное.
– К счастью, жизнь не состоит из непрерывного просмотра «Дюрары». Давай дописывай.
– Ой, да ла-адно! Ты так смотрела на него в серии про похищение, что, мне кажется, была бы не против заменить просмотром «Дюрары» всё остальное! – опираясь подбородком на ладонь, язвительно и чуть манерно бросаешь ты.
– Неправда, – бормочу я, изо всех сил стараясь не покраснеть. Полка с книгами, подоконник – куда бы ещё отвести взгляд?.. – Я вообще не очень люблю что-то смотреть, ещё и в таких объёмах. Это ты подсадил меня на эту визуальную наркоту. У меня две статьи стоят, между прочим… И доклад к семинару. Послезавтра семинар у профессора Базиле, а у меня впервые что-то не доделано.
Заканчиваю реплику слегка удивлённо: я сама до сих пор об этом не думала. Весело хмыкаешь, покачиваясь на стуле.
– Всё равно Шизуо круче Изаи!
Морщусь, пряча улыбку.
– Брось, ты сам так не думаешь. Говоришь так, чтобы меня позлить. Как гора мышц может быть круче такого интеллекта и обаяния? Изая прелесть, и всё тут!
– Зато у Шизуо есть совесть, он хороший человек! Или для Юли совсем неважно такое качество, как совесть? Пустяк, да же?
Спрашиваешь об этом весьма заинтересованно; даже чуть подаёшься вперёд, подскочив на стуле. Задумываюсь.
– Ну… Просто в человеческом смысле, конечно, важно. Но влюбиться в совесть тяжело. Или вдохновляться ею.
– Ты и правда чисто Акутагава, – мягким грудным голосом мурлычешь ты, загадочно ухмыляясь. – У меня не так. Меня часто вдохновляют хорошие люди. Тип, разве это не круто – видеть, как человек делает мир вокруг себя лучше, а не хуже?!
– Так-то оно так – но, видимо, что-то внутри меня тянется к крови и хаосу. Тотальное разрушение, трэш, угар и содомия, – спокойно сообщаю я, пододвигая тетрадь к твоим смуглым пальцам. Сдавленно хихикаешь; глаза у тебя снова как-то странно блестят. – А сейчас дописывай, пожалуйста, упражнение.

На следующий день

– О, колечко, прикольно. Кто-то подарил? – шепчешь ты, обдавая меня запахом дыма. На секунду отвлекаясь от конспекта по современной литературе – доцент враждебной нам кафедры чопорно и нудно рассказывает что-то о Пелевине и философии постмодерна, – прикасаюсь к простому серебряному кольцу на пальце.
Я купила его вчера вечером, после посиделок с тобой. Просто пошла гулять – и купила. Дешёвое, гладкое, узенькое; Изая носит такое на указательном пальце, поэтому мне тоже захотелось надеть на указательный.
Раньше я бы никогда не поступила так. Бабушка дарила мне два золотых кольца – и оба я вскоре потеряла; вообще не люблю украшения. Но в последнее время меня то и дело тянет на необъяснимые спонтанные поступки.
Смотрю в твоё вдумчивое лицо, на твои искусанные губы – и меня жалит соблазн соврать, сказать, что действительно кто-то подарил. Парень. Что у меня было свидание, а не одинокая вечерняя прогулка по метели.
– Нет. Сама.
Ты что-то отвечаешь – но меня отвлекает замерцавший экран телефона. Вызов от Алины; она выбрала другой факультативный курс, поэтому не ходит с нами на современку.
Странно. Алина – очень правильный, по-деловому собранный, организованный человек. Она никогда не то что не звонит без весомого повода – даже не пишет.
Вообще не помню, когда она в последний раз мне звонила. Почему-то становится не по себе.
– Извините, можно выйти?
Доцент-современщица отпускает меня величественным кивком. Завтра семинар – наверное, что-то отменилось, перенеслось, дело в этом?..
– Да?
– Юль… Тут, в общем… – (Сдавленно переводит дыхание. Цепенею, почему-то покрываясь колючими мурашками. Я никогда, никогда не слышала у неё такого голоса – такого заплаканного, убито-глухого). – У меня очень плохие новости. Профессор Базиле погиб.
Шёпотом, на выдохе – секунда, секунда – всхлип.
Закрыть глаза. Бирюзовая стена коридора медленно расплывается.
– К… Как это? – глупо выдавливаю я.
– Авария. Они ехали утром с дачи, на трассе гололёд, в них кто-то врезался… Вроде женщина-водитель, я не поняла толком. – (Алина сглатывает, прерывисто и часто дыша. Я прижимаю кольцо к пальцу – так, что серебро вонзается в кость). – За рулём была Анна Борисовна.
– А…
– Она жива, в сознании. Но сильно пострадала, много переломов. Пока она в больнице, ничего непонятно. В пятницу или субботу будут похороны… Наверное.
Она говорит что-то ещё и плачет. Я сажусь на скамейку, вытянувшись в струну, не чувствуя ног и ладоней, сердце схлынывает ударами куда-то вниз. Будто почувствовав что-то, ты выглядываешь из-за белой двери кабинета.
– Юль? Всё нормально?..
– Нет.
Я тоже что-то говорю – в унисон с Алиной, забывая положить трубку; в коридоре чертовски холодно. Метнувшись ко мне чёрной тенью, ты обнимаешь меня – стоя прижимаешь мою голову к своему животу, крепко-крепко, гладишь по голове, что-то шепчешь; я обвиваю руками твою талию, вдыхаю твой запах, хочу заплакать – но у меня не получается.
Наконец-то.
Эта мысль возникает где-то на краю ледяной студенистой мути – и разгорается, как пожар. Наконец-то ты снова обнимаешь меня. Наконец-то я снова могу до тебя дотронуться. Не хочу, чтобы это заканчивалось.
Мерзко, грязно, стыдно?..
Коридор плывёт мимо нас, ты меня гладишь – и я плавлюсь в волнах бирюзы и бессилия, пока где-то там, ещё в больнице или уже в морге на окраине Чащинска, лежит то маленькое, изломанное, окровавленное, что осталось от Алессандро Базиле – синьора русского романтизма, кавальере итальянского Возрождения.


Рецензии