Всё, что было отмечено сердцем

Читая книгу Станислава Куняева
 «К предательству таинственная страсть…»
Продолжение

«Ошибка узкого ума…»
Этот экскурс в русскую литературу здесь просто необходим, дабы прояснить обычные, традиционные представления о ней, которые оказались загромождёнными, заслонёнными какими угодно соображениями и устремлениями вульгарного толка. Это необходимо и для того, чтобы понять какую традицию в ней защищает Станислав Куняев. Это прежде всего – борьба за литературу, за народное самосознание, за народ, а значит – за Россию. Именно в такой нерасторжимой последовательности. Он весь выходит из этой традиции. Хотя вместе с тем глубоко и последовательно, как мало кто, защищает советский период истории, как закономерный этап нашей судьбы. Как уникальный период в нашей истории. И чем далее, тем это будет проявляться всё яснее.
Станислав Куняев защищает Россию в той мере, в какой защищает литературу, то есть народное самосознание. А это и есть для писателя главным. И тут у него особое положение в нынешней литературе. Ведь у нас немало писателей-патриотов, говорю именно о писателях, для которых литература – лишь средство в делах якобы более важных. Полагая, что высокая идеологическая или даже политическая цель это оправдывает. И, как правило, ни политики не делают, ни литературы. Всё это – приснопамятная «добролюбовщина» с её убеждением, что литература – это «помощница» в более важных делах… И никакие примеры из истории литературы при этом не идут впрок.
А. Блок 5 мая 1917 года заносит в записную книжку: «Если меня спросят, «что я делал во время великой войны», я смогу, однако, ответить, что я делал дело: редактировал Ап. Григорьева, ставил «Розу и Крест» и писал «Возмездие». Можно добавить, что поэт издавал в это время «Стихи о России», когда уже надвигалось как чума революционное крушение страны, уже явно уготовлялось уничтожение России. Но заметим, он не пишет о том, что он, как и многие, был мобилизован, призван в армию, служил в строительной дружине в Пинских болотах Белоруссии… Не пишет об этом, тоже важном в его жизни событии, перед  которым, он даже ездил прощаться с Шахматовым, потому, что у поэта – иное служение, стоять на страже духа, внешне и вовсе не броское, но крайне необходимое для народа, с которым решается всё.
Типичным примером «шестидесятника», с полным набором догматов, присущему ему, был безусловно, Е. Евтушенко. Поэтому Станислав Куняев и уделяет столь много внимания духовному диалогу с ним. Е. Евтушенко – редкий случай поэта, который как бы, всецело, занимался не столько собственно творчеством, в котором он был довольно небрежен, сколько популяризацией себя, полагая, что степень известности, быть постоянно на виду – это и есть масштаб дарования поэта. В этом смысле Е. Евтушенко был феноменален. Глеб Горбовский в своё время писал, что популярность его «была да и поныне остаётся, феноменальной», что его отличало «умение быть на виду, то есть – личная жажда популярности, культовое служение ей». Служение не литературе, а популярности… («Феномен поэта, «Аврора», № 9, 1988). «Шестидесятники», а теперь и последователи их всё ещё считают его «главным поэтом эпохи». Критерий-то какой, нелитературный – «главный». Как в какой-то организации. Хотя теперь совершенно очевидно, что «шумиха и успех» проходят быстро, не оставляя никакого следа ни на площадях, ни на эстраде, ни в душах, а «жалкие потуги «шестидесятников», прославляющих стройки коммунизма, окончательно обнаружили свою ничтожность» (Ст. Куняев). И уж тем более выглядят теперь самонадеянными и наивными потуги представить «шестидесятничество», а Е. Евтушенко в особенности, продолжателями русской литературной традиции: «Всё наше «шестидесятничество», все его идеологи и апологеты потратили немало сил и бумаги, чтобы объявить творчество Евтушенко прямым продолжателем и поэтических, и мировоззренческих традиций двух веков – пушкинского «золотого» и блоковского «серебряного» (Ст. Куняев).
Увы, Е. Евтушенко, как и все «шестидесятники», был преемником и продолжателем совсем иной мировоззренческой традиции, той традиции, которой, доведённой до предела, и литература становится ни к чему, которая смотрела на дарования «почти враждебно». Это, конечно, критика революционных демократов после В. Белинского. Об этой традиции убедительно писал В. Розанов: «Страшная бедность мысли, отсутствие какой бы то ни было вдумчивости – вот что сильнее всего поражает нас в этом поколении, одном из самых жалких и скудно одарённых в истории» («Почему мы отказываемся от «наследства 60-70-х годов»). Не грубость чувства даже, а «ошибка узкого ума» поражала в них В. Розанова, читать труды которых, нормальному человеку сегодня невозможно: «В этой душевной скудости, и заключалось главное зло»: «С возникновением критики Добролюбова произошло раздвоение нашей культуры: всё слабое и количественно обильное подчинилось ей; напротив, всё сильное отделилось и пошло самостоятельным путём, собственно, только этот второй поток и образует собой новый фазис в развитии нашей литературы». То есть, совершалась попытка представить литературу собственно без истинной литературы. Ложность почти всех литературных оценок, которые давал Н. Добролюбов поражает и теперь. (Выделено мной – П.Т.)
Словом, «это были дети, которые найдя в поле яблоко, поняли только то, что его можно съесть»: «Простая ошибка в умозаключении была причиной, что мир поэзии, религии и нравственности остался непонятным и навсегда закрытым для поколения, которое должно бы сетовать на себя только, а между тем сетует на других» («В чём главный недостаток «наследства 60-70-х годов»?). Но это имело, конечно, не только мировоззренческую, но прежде всего, духовную природу и причину.
Это – очень важное наблюдение В. Розанова: литературное направление в силу определённых мировоззренческих допущений начинает бороться с самой литературой… Это важно отметить теперь потому, что такое «раздвоение нашей литературы» сохранилось потом, по сути, в неизменности, разумеется, изменяя названия. Особенно оно было острым в революционном ХХ веке, во второй его половине – между «шестидесятниками» и традиционалистами, патриотами.
Отстаивая только «социальность» в литературе под предлогом того, что такая литература и отражает «саму жизнь», они отрицали  «эстетическую» критику, выразителем которой был Ап. Григорьев. Но это означало отрицание литературы вообще, и ничего более: «В самом деле: что значит восставать против эстетиков, как не утверждать в конце концов, что писать плохо лучше, чем хорошо» (В. Розанов). И о них, и о наших «шестидесятниках можно сказать только это: «Им всё казалось, что они лучше всех других узнали человеческую природу, хотя, в действительности, они только беднее всех её поняли».
Порча литературы, слова, сознания, нравственности – всего начинается тогда, когда по причине малого таланта писатели начинают вменять литературе практические, утилитарные задачи, которых она не призвана решать по самой своей природе. Внешне это так соблазнительно и привлекательно, что находит многих и многих сторонников. Какая, мол, «связь с жизнью»! Но связь литературы с жизнью такой прямой, вплоть до натурализма, не бывает. На деле это оказывается обманом. В этом ряду – и броская, зацитированная фраза Е. Евтушенко: «Поэт в России – больше чем поэт!» Но «больше», выше поэта – только Бог. В этой же фразе подразумевается, что он «больше» потому, что решает практические дела самой жизни. И эта летучая фраза в устах Е. Евтушенко на самом деле имеет значение прямо противоположное, что поэт «меньше» чем поэт. Видимо, он этого не хотел. По всему видно, что он хотел сказать о самом высоком, а вышло о низком. Утилитарные задачи, вменяемые литературе означают «штурм неба», снизвержение высокого на землю. Это – то, о чём писал Ап. Григорьев А. Майкову 24 октября 1857 года: «Везде папство, т.е. низведение царства Божия на землю, в определённые, прекрасные, но чисто человеческие идеалы». Он прямо-таки взывает в письме к тому же А. Майкову: «Любезные друзья! Антихрист  народился в виде материального прогресса, религии плоти и практичности, веры в человечество как в genus (род – П.Т.) – поймите это, вы все, ознаменованные печатью Христовой, печатью веры в душу, в безграничность жизни, в красоту, в типы – поймите, что даже (о ужас!!!) к церкви мы ближе, чем к социальной утопии Чернышевского, в которой нам остаётся только повеситься на одной из тех груш, возделыванием которых стадами займётся улучшенное человечество». И он, который никогда «не отделял мышления от жизни, слова от дела», в письме к Н. Страхову 18 июля 1861 года писал о том какие «вопросы жизни» должен и обязан решать писатель: «Есть вопрос и глубже и обширнее по своему значению всех наших вопросов – и вопроса (каков цинизм?) о крепостном состоянии, и вопроса (о ужас!) о политической свободе. Это – вопрос о нашей умственной и нравственной самостоятельности». Вот, по его же словам, великое дело порядка и правды: «Никакого нового искусства не будет. Оно вечное – как душа человека. Мечты о новом искусстве – судороги истощённого германо-романского мира…» Но утилитаризм в литературе и бездуховность по причине  своей упрощённости и поддерживаемые сильными мира сего, заполонили всё. И Ап. Григорьев горько жалуется Н. Страхову в том же письме: «Пока не пропердятся Добролюбовы… истинному и уважающему свою мысль писателю нельзя обязательно литераторствовать. Негде!»
Вот результат того «болезненного уклонения», того «страшного переворота, который окончательно содействовал раздвоению направлений русской мысли», о чём писал Ап. Григорьев в статье «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина». Об этом «страшном перевороте» можно сказать разве что словами Н. Страхова: «Эти умы пришли к полному отрицанию русской жизни и, несмотря на то, что уже существовала обманчивая история Карамзина, не усомнились вычеркнуть жизнь русского народа из истории всемирного развития…». Но Боже мой, как они неизменны во все эпохи и времена «эти люди», вплоть до сегодняшнего дня… Но не их сущность, хорошо известная теперь, поражает, а то, что они вновь и вновь получают абсолютное преобладание, способствуя вырождению человека… И, кажется, человеческая цивилизация никаких защитных, спасительных средств против этого мыслительного поветрия и нашествия пока не выработала…
Самое неглубокое, самое упрощённое и даже примитивное направление мысли, так называемое, «социальное» было раздуто до неимоверных масштабов, заполонило все сферы жизни, подавляя, ведя непримиримую борьбу со всем глубоким, духовным, настоящим, как «реакционным». Всю меру горечи от этого мыслительного нашествия испытал на себе Ап. Григорьев, дойдя до трагического ощущения своей «ненужности» и уйдя из жизни в 42 года… А потомки «шестидесятников», такие же плоские, как и их предшественники, всё ещё полагают, что он «убегал от действительности». Такое абсолютное преобладание под видом «прогрессивности» самой примитивной вульгарно-социологической мысли, продолжившейся и в последующие времена, конечно, было преступлением перед человеком и народом, так как тормозило их развитие, пресекло тот самый «прогресс», которым и революционные демократы, и «шестидесятники» клялись: «Суждены им благие порывы, но свершить ничего не дано»…
Но ведь и в нашу эпоху,  во весь послевоенный советский период портреты Н. Чернышевского, Н. Добролюбова, Д. Писарева, ниспровергателей А. Пушкина – во всех школьных классах. А выдающегося критика Ап. Григорьева узнали недавно, собрание сочинений которого выходит только теперь и то тиражом триста экземпляров, что не восполняет потребность даже людей науки, которое им крайне необходимо. А таких как Валериан Майков пока и вовсе не узнали по причине его неиздания. Такое тенденциозное и несправедливое дозирование мысли в обществе, и соотношение её разных направлений – дело ведь вполне рукотворное, а не стихийное, дело человеческое.
Но стоят эти события незримо и прочно, как некие вехи и маяки, указывая путь живым душам. А Пушкин – с назойливыми приставаниями к нему П. Чаадаева со своим мертвым фетишем «тайны времени». Н. Гоголь, обруганный В. Белинским, носящимся с «социальностью» как дурень со ступою или с аршином, которым ничего нельзя измерить. Ф. Достоевский с примирительной речью на открытии памятника А. Пушкину в Москве. И не приехавший на чествования А. Пушкина –  Л. Толстой. Молодой А. Блок, выслушивающий сектантские речи З. Гиппиус, которая пыталась вовлечь его в секту с внешне приличным названием: «Религиозно-философское общество». В нашу эпоху – дискуссия «Классика и мы» 1977 года, после десятилетий  издевательств над народным сознанием и литературой, когда одно только упоминание о русском тут же намертво накрывалось клеймом «великодержавного шовинизма». Дискуссия «Классика и мы» – уже с нешуточными оргвыводами и тайными доносами властям для расправы над своими оппонентами, с обманчиво лёгким звоном то ли тридцати сребренников в их карманах, то ли ключей от тюремных камер… А дальше – пока тишина. Но не та всегдашняя, «вековая», но эта зловещая, которая громче и опаснее всякого шума…

На страже литературы
Поражает осведомлённость Станислава Куняева, которая, как понятно, достигается только неустанным трудом. И это трудолюбие, помноженное на его открытость и гражданскую смелость, позволяет ему, как говорили ранее, – стоять на страже. На страже литературы и тех незыблемых духовных ценностей, которые не могут быть подвергнуты сомнению ни при каких обстоятельствах.
Кажется, он знает всё, хотя это и невозможно. Не только литературные факты, собственно тексты, но и факты литературной жизни, без которых трудно понять дух эпохи. И делает это не самоцельно, но пытаясь «восстановить некоторые особенности советской цивилизации», то есть историческую правду. Не в пример догматическим, до предела упрощённым и даже шулерским характеристикам советского периода истории, даваемыми «шестидесятниками». Типа – «мы семьдесят лет падали», «исторический тупик», «черная дыра». Если и падали, то, конечно, не семьдесят лет. И великая держава – не «чёрная дыра», в которой была необходимая мера свободы для самореализации не только собственно «шестидесятников», но и для народа. Не в пример России либеральной. Бодряческая риторика тут не в счёт. Это, по сути, – отказ осмысления «шестидесятниками» самого трудного в нашей истории ХХ века, то есть, обыкновенная интеллектуальная несостоятельность… Сошлюсь только на некоторые, но очень уж характерные факты.
Последовательно отстаивая и защищая творчество Осипа Мандельштама, Станислав Куняев делает существеннейшее уточнение: «Ссылаясь на какое-то зарубежное издание поэта, Колодный, цитируя последнюю строчку стихотворения «Если б меня наши враги взяли», – совершает в сущности подлог и взамен подлинного текста: «будет будить разум и жизнь Сталин» – цитирует «губить»… Но при такой, ни на чём не основанной кроме «глубоких убеждений», недопустимой «правке» классического стихотворения О. Мандельштама, смысл его изменяется на прямо противоположный:
И налетит пламенных лет стая,
Прошелестит спелой грозой – Ленин.
И на земле, что избежит тленья,
Будет губить разум и жизнь – Сталин.
«Будить» и «губить» – это ведь противоположные смыслы. Так классика «исправляется» в угоду «нужной» идеологии, точнее – догматике. В данном случае – либеральной, антисталинской, а, по сути,  –  антигосударственной. Было и остаётся совершенно ясным, что «бороться надо не против сложившегося в России строя, а за Россию» (Ст. Куняев). Тем более строя, так трудно, с такими большими жертвами и потерями сложившегося… И такое текстологическое уточнение Ст. Куняева крайне необходимо и своевременно. Попадается сборник стихотворений Осипа Мандельштама «Автопортрет», вышедший в серии «Из поэтического наследия» (М., «Центр-100», 1996), в котором строчка  «Будет будить разум и жизнь Сталин» исправлена на «будет губить». Такое вот ратование за сохранность поэтического наследия. Так неправда пошла гулять по свету стотысячным тиражом. Но ведь к такому обману прибегают только в деле неправедном…
Согласно либерал-революционной догматике «шестидесятников» Сталин может только «губить» и ни в коем разе не «будить», да ещё главное – «разум и жизнь». Ну под его руководством проведена индустриализация разрушенной революционным крушением страны, ну выиграна Великая война, ну разгромили фашизм… Но это, по логике сторонников перманентной, нескончаемой революции – сущая малость в сравнении с его «тиранией». Но ведь строилась невиданно грандиозная, пока неведомая государственность, её новый тип. В разорённой стране, в условиях непрекращающейся революционной борьбы, без жёсткости и даже жестокости обойтись было невозможно. И «Сталин был адекватен породившего его историческому процессу» (А. Зиновьев). Ретивые революционеры, сами спровоцировавшие эту жестокость, продолжали своё «святое» дело разрушения, не вполне понимая смысл этого строительства и вообще происходящего. И что время революционного разрушения прошло. А происходила реставрация, то есть строительство новой государственности, неизбежная после всякой революции. Это – уж закон бытия. Но в таком случае пенять надо на историческую закономерность и неизбежность, а не на ту или иную историческую личность… И потом такое положение сложилось ведь при активнейшем участии тех, кто «свободою горел». Ну а коль в результате такого «горения» неотвратимо вышло то, чего они не ожидали, то это свидетельствует об их непрозорливости… «Обещают им свободу, будучи сами рабами тления…» (Первое соборное послание св. апостола Петра, 2; 19). И теперь задним числом «исправлять» что-либо с помощью такой шкодливой правки и невозможно, и недопустимо. Опять «великое» выдаётся за малое», тем самым нарушая иерархию ценностей, не различая добра и зла…
Или – кто помнит теперь публикацию в либеральном «Новом мире» (№ 9, 1987) стихотворении одного из самых выдающихся поэтов советской эпохи Ярослава Смелякова, среди которых было и это – «Курсистка». Но у Я. Смелякова это стихотворение названо иначе. Да, некорректным словом, но  точно характеризующим тип неистовой революционерки, фурии революции:
Прокламация и забастовка.
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала жидовка
Комиссаркой гражданской войны.

…Ни стирать, ни рожать не умела,
Никакая не мать, не жена –
Лишь одной революции дело
Понимала и знала она.

Неопрятна как истинный гений,
И бледна как пророк взаперти, –
Никому никаких снисхождений
Никогда у неё не найти.

Отредактировано, «исправлено» так:

Казематы жандармского сыска
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала курсистка
Комиссаркой гражданской войны.

Но кто имеет право «исправлять» классику? Ах да, из соображений «высших» – идеологических и корпоративных, в интересах «малого круга». Хотелось и Я. Смелякова, человека трудной судьбы, дважды сидевшего в лагерях  и четыре года находившегося в финском плену, представить писателем только «лагерным». Для того, чтобы его писаниями разрушать в последующем нашу народную и государственную жизнь, когда уже никакой «тирании» не было… По примеру А. Солженицына, жившего «не по лжи», уже только одна фамилия которого, по иронии судьбы, содержала ложь… Точную характеристику ему дал М. Шолохов, величие и слава которого А. Солженицыну жить не давала, в письме в Секретариат Союза писателей в сентябре 1967 года, отзываясь на «Пир победителей» и «В круге первом»: «У меня одно время сложилось впечатление о Солженицыне (в частности после его письма съезду писателей в мае этого года), что он – душевно больной человек, страдающий манией величия. Что он, Солженицын, отсидев некогда, не выдержал тяжёлого испытания и свихнулся. Я не психиатр и не моё дело определять степень поражённости психики Солженицына. Но если это так, человеку нельзя доверять перо: злобный сумасшедший, потерявший контроль над разумом, помешавшийся на трагических событиях 37-го года и последующих лет, принесет огромную опасность всем читателям и молодым особенно».
Но Я. Смеляков был человеком мудрым, постигавшим глубинные закономерности жизни. «Лагерника» из него не вышло, а так хотелось: «Но они, всю жизнь, со времён Твардовского, воевавшие против цензуры, не смогли «проглотить» название и первую строфу: стихотворение назвали «Курсистка», а первую строфу чья-то трусливая рука переделала таким образом» (Ст. Куняев).
Ярослав Васильевич Смеляков же, как человек большого таланта и широкой души, умел по-доброму касаться любых тем и аспектов нашей жизни. Как, к примеру, в братском и извинительном обращении к Павлу Григорьевичу Антокольскому, кстати, моему первому литературному наставнику: «Сам я знаю, что горечь/ Есть в улыбке моей,/ Здравствуй, Павел Григорьевич,/ Древнерусский еврей…».
Так наши либерал-западники, неореволюционеры свергая идеологию предшествующую, утверждали новую, как они полагали, «передовую» либеральную в которой всё ещё корчится страна, народ, общество. Не получилось, не вышло. Да и разве праведность утверждается таким волюнтаризмом и даже шкодливостью? Нет, конечно. Но слава богу есть такой поэт и литератор как Станислав Куняев, стоящий на страже, обладающий достаточными знаниями и гражданским мужеством для того, чтобы несмотря ни на что, пресекать подобный идеологический и литературный волюнтаризм.
Многое «шестидесятники» писали, конечно, с расчётом и преднамеренно, с определённой мировоззренческой установкой в согласии со своими либеральными фетишами, и даже с выгодой, как им казалось для себя. Но как люди всё же не лишённые таланта, выражали свою сущность и интуитивно, непреднамеренно, как бы помимо своей воли. Как бывает обыкновенно с большими поэтами. Как, к примеру, в знаменитом стихотворении О. Мандельштама «Мы живём, под собою не чуя страны…». В стихотворении такого обличительного радикализма он вдруг, и как бы действительно против своей воли, сравнивает указы с подковой: «Как подкову даёт за указом указ…». Вдруг обращается к образу, который в русском народном самосознании имеет исключительно положительное значение. Ведь найти подкову означает – к счастью. Её-то и прибивали над входом в жилище, ограждая его «от вторжения нечистой силы» (А. Афанасьев). Таким образом, обличая, он выразил огромное положительное значение обличаемого…
А. Межиров в духовном диалоге с Н. Тряпкиным писал, что он говорит с ним «напоследок», в последний раз: «Извини, что беспокою,/ Не подумай, что корю./ Просто я с тобою, Коля/ Напоследок говорю». Что значит здесь напоследок? Подводя итог жизни в столь важном диалоге, и утверждая свою правоту? Да нет, напоследок, перед тем, как уехать на жительство в Соединённые Штаты Америки… Таких «напоследков» в течение жизни может быть десятки. Белла Ахмадулина в знаменитом стихотворении: «А напоследок я скажу:/ прощай, любить не обязуйся./ С ума схожу, Иль восхожу/ к высокой степени безумства». Да, действительно, это реквием по утраченной любви, трагическое переживание женщиной предательства любимым человеком (Е. Евтушенко, главным «шестидесятником»). Но не напоследок же, подводя итоги жизни… Такие «безумства» ещё будут и были. «Напоследок» окажется совсем не последним…
Но есть и иное воззрение и иное восприятие жизни, где уж если «напоследок», так действительно напоследок. Как в примечательном стихотворении Владимира Кострова, представляющем собой завещание, после чего никаких «напоследков» уже не бывает и быть не может: «А напоследок вот, что вам скажу/ Я, не вкусивший славы и богатства;/ Я в тихую Россию ухожу/ В свободный мир действительного братства… «И – предупреждение об опасности тем, кого оставляет здесь, ограждая их от тех, для кого «напоследки», – если не через день, то повторимы, от «шестидесятников»: «Не сахарная клюковка растёт/ На знаменитой площади Болотной…» («Литературная газета», № 8, 2012). Вот разница, которая проявляется в самой плоти стихов и как бы помимо воли авторов. Личный, частный, а точнее эгоистический «напоследок» и – всеобщий, человеческий.
«Великий век этих «шестидесятников» скончался», – пишет Ст. Куняев. Век-то «этих» «шестидесятников» действительно скончался, но они есть во все времена и в этом смысле «бессмертны», как Каин, которого не только оставляет в мире Господь, но и защищает, накладывая на него печать. А потому и пишу это не для обличения тех, ушедших «шестидесятников», что уж теперь обличать их, когда окончательно обнажилась их ничтожность и их неприглядная роль в истории. Пишу для опознания «шестидесятников» нынешних и всяких… А главным образом потому, что «историческая трагедия, в которой мы сегодня живём, ещё не просматривается на горизонте…» (Ст. Куняев).
Станислав Куняев как поэт и редактор, как патриарх, стоящий на страже литературы, впрочем, он был на  страже всегда, с молодости, кажется, очень близок Н. Некрасову с его журналом «Современник». Во всяком случае им обоим присуще сочетание искренней лирической стихии со строгой зоркостью анализа социальных аспектов. Но есть в их литературных судьбах и существенные отличия. Станиславу Куняеву уже неведома некрасовская «муза мести и печали». При всём при том, что гнев и желчь тут, как писал Ап. Григорьев, – «если не всецело, то по крайней мере, наполовину – вдохновение преднамеренное, вдохновение, так сказать, рассчитавшее свои шаги» («Стихотворения Н. Некрасова»). И главное – Ст. Куняев уже не знает того разделения, которое было у Н. Некрасова – между поэзией и литературной борьбой: «Мне борьба мешала быть поэтом, Песни мне мешали быть бойцом» (Н. Некрасов). Ведь такое разделение предполагает, что борьба – это деятельность рангом ниже, где надо соблюсти какие-то каноны в ущерб собственно поэзии. Ст. Куняев же во всех сферах своей литературной деятельности в равной мере искренен. И в этом плане он обладает поразительной творческой и мировоззренческой цельностью.
Н. Некрасов же идёт на «компромиссы». Он, к примеру, берёт в «Современник» сотрудником Н. Чернышевского из соображений во многом не литературных. Но не берёт Ап. Григорьева, который называл статьи Чернышевского – «оскорбляющие всякое эстетическое и историческое чувство». В одном из писем: «Человечество на четвереньках – идеал Чернышевского».  А в письме В. Боткину от 26 апреля 1856 года объясняет, почему ему решительно невозможно работать в «Современнике»: «Что ж это будет за кавардак, в котором Анненков и я будем веровать в искусство, а г. Чернышевский ругаться над ним, т.е. проводить милые мысли своей диссертации о том, что искусство такое же ремесло, как сапожное мастерство, – в котором Дружинин и я будем ценить литературных деятелей по степени серьёзности их задач и таланта, а г. Чернышевский по степени их ярости и задора? Ведь это выйдет нечто смешное и хуже Вавилонского столпотворения!» Это – следы того разделения, которого не избежал Н. Некрасов, но которое было уже неведомо Ст. Куняеву. Напомню, что Ф. Достоевский, в отличие от Н. Некрасова, пригласил Ап. Григорьева в свой журнал «Время»…
Если же говорить о преемственности и о каких-то параллелях, то Ст. Куняев, конечно же, ближе к Ап. Григорьеву. Прежде всего – в этой всеохватывающей борьбе за поэзию, за литературу, а не за какие-то корпоративные установки и догматы, в чём преуспели «шестидесятники», как ХIХ, так и ХХ века. Ап. Григорьев в письме А. Кошелеву от 25 марта 1856 года: «Главным образом мы расходимся с вами во взгляде на искусство, которое для вас имеет значение только служебное, для нас совершенно самостоятельное, если хотите – даже высшее, чем наука». В письме А. Майкову от 24 октября 1860 года: «Будет самая дерзкая борьба за поэзию, народность, идеализм против всякого социалистического и материалистического безобразия». Заметим, – борьба за поэзию прежде всего, и только в этой мере – за всё остальное. Как, впрочем, и должно быть у никуда не уклонившихся литераторов.
Есть сходство поэтов разных эпох и в жизненных позициях. Ап. Григорьев пишет М. Погодину 8 ноября 1857 года: «За границей можно учиться и ездить по разным городам. Но надобно быть чем-нибудь от Господа Бога обиженным, чтобы для удовольствия жить в каком-либо месте, кроме Отечества». У Ст. Куняева страстные стихи, по сути, о том же:
Непонятно, как можно покинуть
Эту землю и эту страну,
Душу вывернуть, память отринуть
И любовь позабыть, и войну.
…Всё, что было отмечено сердцем,
Ни за что не подвластно уму…

В этом, основном, главном он близок и к Н. Некрасову:

Как ни тепло чужое море,
Как ни красна чужая даль,
Не ей поправить наше горе,
Размыкать русскую печаль!

Ярчайшим примером борьбы Ст. Куняева за поэзию, за литературу является участие его в дискуссии «Классика и мы» в 1977 году и выступление на ней с докладом. О, это было знаменательное событие для литературы и общества, не получившее, к сожалению, должного осмысления. По своей значимости оно стоит в одном ряду со знаменитой речью Ф. Достоевского при открытии памятника А. Пушкину в Москве в 1880 году…
В своём выступлении Ст. Куняев только и сказал о том, что не все написанное, тем более до предела идеологически ангажированное, утратившее своё и поэтическое, и историческое значение, можно считать классикой. Подменять разговор о классике идеологией, любопытством к биографическим подробностям и неким «заслугам», к литературе отношения не имеющим, недопустимо. Но какой вой подняла либеральная общественность с революционным сознанием…
Хотя тема обсуждения классики к тому времени уже назрела, так как началось заметное понижение уровня культуры, началось преобладание левых авангардных течений, ничего хорошего для состояния культуры, общества, народа и страны не сулящее. Серьёзного обсуждения классики не получилось, хотя были на этой дискуссии здравые голоса: «Классика, давая нам вот это идеальное представление о человеке, о мире, даёт нам какой-то высокий нравственный уровень, который не позволяет опускаться до такого понимания себя и человека. Понимаете, нельзя суету быта вносить в то, что оставили нам люди, которые заплатили жизнью за выстраданные ими идеи» (Игорь Золотусский). Позже, спустя более тридцати лет, Игорь Петрович писал об этой дискуссии: «К тому времени тема «Классика и мы» назрела: в искусстве полным ходом шло наступление авангарда.  Другое дело, что эту дискуссию использовали в провокационных целях. Сразу после неё в главных западных газетах появились публикации, в которых её участники обвинялись в русском шовинизме и антисемитизме. При этом никаких иностранных корреспондентов, разумеется, на этой дискуссии не было. Значит кто-то специально инспирировал эти публикации. Кому-то хотелось дискредитировать неославянофильское движение?..»
Классика либеральной литературной общественности оказалась ни к чему, а боясь потерять своё рабство сомнительной славы, положение в литературной жизни,  повела борьбу не литературную, а на уничтожение: «Моё участие в этой дискуссии повлияло не в лучшую сторону на судьбу моей книги о Гоголе. К примеру,  редактор Померанцев отказался от редактирования, а Машинский написал отрицательную внутреннюю рецензию. Но никто – ни Кожинов, ни его друзья не предали меня, что ещё более сблизило нас», – вспоминал И. Золотусский.
Таким образом, удержать мировоззренческое и духовное равновесие в обществе тогда  не удалось. Всё более и более реанимируемые «шестидесятниками» «революционные ценности», подавление литературной традиции, вытаптывая вокруг всё талантливое, всё традиционное и народное, превращая его в формальный  лубок, создавало опасные предпосылки для катастрофы…
Начало этому положил революционный рецидив Н. Хрущева, с «оттепелью» для радикальной интеллигенции и «похолоданьем» для народа. Но в обществе всё же находились здоровые силы, не допускающие дисбаланса направлений мысли и открытой конфронтации. Хотя общественная и литературная жизнь была переполнена фактами, говорящими о духовной экспансии и даже агрессии. Чего стоит только «опасение» Ю. Андропова, что русские патриоты опасней, чем диссиденты – западники… Невольно возникал вопрос: для кого? Ст. Куняев приводит в книге такие факты. Факты не то, что удивительные, а по сути, ужасные. К примеру, когда Татьяна Глушкова представила для защиты диплома книгу стихотворений «София Киевская», то её научный руководитель, известный советский поэт Илья Сельвинский не принял рукопись диплома «по причине христианских мотивов, наличествующих в ней». Вот это «причина», вот это «мотивация»… Христианство – «недопустимо» и «опасно» для русского человека… Заметим, что происходило такое уже после войны.

Окончание следует.


Рецензии