И вернутся к людям их имена

Фрагмент романа. Полностью:Новая литература. https://newlit.ru/~kovsan/7165.html

Ветер не выл — ветер скулил, как маленький брошенный щенок, потерявший надежду на сытый теплый покой. Ночь преломилась посередине. Сон оборвался. Рука заледенела. Холод мелкими волнами перекатывался по телу, подбираясь к сердцу. Поднялся. Потащился к окну. В окне — звезды, дорога. За спиной дыханье детей. У жены подрагивает верхняя губа. Несколько глубоких вздохов — отпустит, рука потеплеет, холод уйдет, как тогда в степи, в дороге, между двумя возами, на одном — отец с матерью в субботнюю ночь, на другом — дед умирает.
Внизу, на земле — чужой путь чумацкий. И вверху, над землей — звездный Чумацкий шлях. Тоже чужой. Все в этом мире — чужое, холодное, как изгнание ледяное. Бесконечное, как дорога. Безнадежное, как Ноев ковчег в клокочущем волнами море.

Каждый по себе и все вместе они медленно шли, понуро тащились, объединенные общей судьбой и общей надеждой. Но обманет судьба, надежда не сбудется. Пройдут годы, и, позабыв предыдущую остановку на бесконечном пути домой, в Иерусалим, они снова снимутся с места, забыв море и степь, как некогда забыли море и горы. Они позабудут многое, иные — всё. Только имена семи предков принесут с собой на конечную станцию. И за ними, последними, разберут пути — сложат в кучи рельсы отдельно, шпалы отдельно, снимут колокол, возвещавший прибытие. Опустеет перрон. Насыпь зеленой травой зарастет. И в ней поселятся цикады, прячась в зелени от палящего немилосердного солнца.

— Отец, что такое сухие кости? Это название мертвых?
— Верно, — отец отрывается от тетради, куда ежевечерне записывает цифры. Записывает, хоть помнит их наизусть. Зачем? Когда он сидит с тетрадью или — тем более, учит священные книги, его никто тревожить не смеет. Но вопрос о Священном Писании не в счет. С ним можно обратиться в любую минуту.
— Значит, пророк говорит, что мертвые оживут? Оживут — и восстанут?
— Оживут и восстанут. — Отец поднимает голову, и она растворяется в полутьме. А в световом кругу от свечи остаются ладони и между ними тетрадь.
— И станут как все?
— Станут как все.
— А какие будут у них имена? Ведь старых имен никто помнить не будет?

На все в мире, сущность явления определяя, как известно, по-разному можно взглянуть. Так, вникая в сущность дорог российских, снисходя к путешествующему по ним от станции к станции — прогонные, кормовые, от двуглавого орла к двуглавому орлу, — чесаться и поглаживать ушибленные места будете непременно. Другое дело, если изволите до философского взгляда возвыситься. Тогда не клопы с синяками — а хронотоп.
На первый взгляд, «хронотоп» нечто сложное, непонятное. Вовсе не так: ;;;;;; — время, ;;;;; — место. По-русски, значит: время-место. Только по-русски любой, в особенности философский термин, звучит заскорузло. Другое дело — греческий. Ну, а то, что хронотоп определяет и литературный жанр, и образ героя, одним словом, всё, это понятно каждому. И Бахтиным быть не надо. Одно дело, скажем, век восемнадцатый, Россия: начало века — Петр, конец — Екатерина. Другое дело век девятнадцатый: дней Александровых прекрасное начало. Что касается места, то и это понятно: в одной точке пространства Будденброки, в другой — Кавсаны.
Но, как бы то ни было, надо признать, что все эти рассуждения меркнут перед аппетитом, с которым здоровые молодые лошади после долгого перегона на почтовой станции звонко хрумкают: вместе с овсом хронотоп уминая. Пока не поедят-отдохнут — не поедешь.
Почтовая станция! Особый, воспетый поэтами, описанный прозаиками мир! От тракта к почтовой станции — подъездная дорога, упирающаяся в квадратный мощеный двор, по краям которого — две деревянные конюшни, сараи, кузница, амбар. Во двор и со двора въезжают и выезжают тройки, суетятся ямщики, конюхи уводят взмыленных лошадей и выводят свежих. Здесь и станционного смотрителя жилище. 
Сама станция разделена на две части: чистую половину для приезжающих и ямщицкую. На чистой половине — дорожные сундуки, чемоданы, деревянные шкатулки, кожаные саквояжи, сундук из кипариса; на окнах горшки с бальзамином, лубочные картинки на стенах. На стене при входе — правила, указы и постановления: «Какому чину и по сколько выдавать лошадей», «О подорожных и сборе с оных». Здесь же расписание «В какое время, по сколько лошадей, в какие экипажи запрягать должно».
В красном углу — стол смотрителя. На нем бронзовый подсвечник, чернильница с гусиным пером, книга для записи подорожных, шкатулка для прогонных денег. А что за подсвечник, что за чернильница, книга, перо и шкатулка — многое вещи могут внимательному глазу поведать. Каков он, станционный смотритель? Бывает, что простоват, бывает, что хлыщеват. С первым уморишься, со вторым натерпишься. Одним словом, хрен редьки...
В ямщицкой половине — огромная русская печь, на которой вповалку отдыхающие ямщики. Здесь же готовят пищу. На просторных полатях те, кому не хватило место на печи, а также кучи ямщицкой одежды — армяки, шубы, шапки.
Чем хороша почтовая станция? Случайными встречами, непринужденными разговорами. Случай — истинный Бог дороги. L'homme propose, Dieu dispose . Случись на станции попутчик, с ним обязательно без лишних церемоний вступают в разговор: о дороге, хороша ли, дурна ли; не шалят ли по дороге дурные люди, да о погоде. Рассказов о нападении разбойников на почтовые кареты не счесть. На всех дорогах молва пережевывает один и тот же сюжет с мелкими местными вариациями.
Чего только на почтовой станции не увидишь, чего не услышишь. Через год-другой вспомнишь, как будто вернулся в прошлое.
За столиком, стоявшим у стены, под окном, выходившим в жидкий сад, сидели двое мелкочиновного вида и играли в шашки. Сделав ход, оба поминутно выглядывали в окно, словно надеялись увидеть, как начнет распускаться сирень, ветки которой едва не касались окна. Оба думали над ходами долго, и оба видимо раздражались долгодумием партнера. Обоим было невтерпеж побить чужую шашку. Дело в том, что играли они не в обычные, а в пьяные шашки: на доске стояли наполовину наполненные рюмки — одни с красным, другие — с белым вином. Судя по лицам, игралась уже не первая партия, о чем свидетельствовал на повышенных тонах разговор того сорта, который между русскими людьми происходит всякий раз, когда они выпьют лишнего.
— Что ни говори, не любят Россию в Европе.
— Скажите лучше, боятся.
— Кто боится, а кто не боится. А вот не любят все. — Сказав это, игрок сделал ход и, торжественно подняв рюмку с красным вином, залпом опрокинул в огромный рот.
— За что же, по-вашему, нас не любят? — Расстроенный, то ли от услышанного, то ли от сбитой шашки, произнес другой, почесывая маленький подбородок.
— А за то, скажу я вам... — Он, задумавшись, сделал паузу, — за то, — продолжил веселым голосом, проводя шашку в дамки и наполняя рюмку до края белым вином, — за то, что Россия слишком большая и слишком другая. Европе с нами не сладить. Коль мы заявимся, то никаких покоев в Европе не хватит, чтобы принять нас.
— Эка хватили, принять. Нам и здесь хорошо. На что нам Европа.
— На то, что там зла меньше.
— Кто его, зло, мерил? И там зла вдоволь и у нас досыта. Зато в Европе что ни страна, как огород у попа. А у нас простор и раздолье. Да всё новые земли к империи прибывают.
— Прибывают да с кровью.
— А ничего, мил человек, без крови и не бывает.

Конечно, русской почте далеко до немецкой, до французской тем более. Что поделаешь, ямщик ведь не kutscher. Поверим самому знаменитому русскому путешественнику осьмого-надесять столетия Н.М. Карамзину, сказавшему о французской почте: «Лошади везде через пять минут готовы; дороги прекрасные; постиллионы не ленивы — города и деревни беспрестанно мелькают в глазах путешественника» .
Кстати, о Карамзине. Родился он в Симбирской губернии, в деревне по названию то ли Карамзины, то ль Карамзинка.
«Что в имени моем», — сказал поэт. Сказал — слукавил. Ведь даже о корабле говорят, каким именем его нарекут, так он и будет плавать. Нам всегда есть дело до имени, а порой оно — вещь совершенно самодостаточная. Порукой этому — зачем далеко ходить, веселое имя Пушкин. Так что, parole d'honneur , имя имени рознь. Одно скрежещет, как по стеклу железо, другое стелется мягко, как весенняя степь, третье жаворонком взвивается в чистое небо, иное рыбьей чешуей серебрится, а это — вслушайся, возносится черным монашеским клобуком.

Дорога, вечный еврейский путь. Со стороны кажется: ниоткуда и в никуда. Дорога — по берегу моря, между горными перевалами, над пропастью, пучиной морской, всегда она вьется над вечностью.
По равнинным, степным или горным дорогам, тяжело дыша, на подъемах и вовсе задыхаясь, летом увязая в грязи, зимою — в снегах, втащилась в девятнадцатый просвещенный век страна, на которую свалились евреи — то ли в награду, то ли в наказание.

Ровная, стремительная, мягкая в поворотах, лоснящаяся, вонзаясь в горы тоннелями, мостами перепрыгивая через овраги, пробитая в известняке, дорога струилась на север. А рядом с ней, то приближаясь до нескольких метров, то отступая, в крутых опасных для современных скоростей поворотах, параллельно свежему гудрону тянулась старая дорога, о которой говорили, что еще в период патриархов проложена. По ней с севера на юг ходили три раза в год в Иерушалаим паломники, а потом пришли римляне, которым было несподручно идти по узкой, петлистой, в зазубринах поворотов дороге, и они расширили ее, укрепив мосты. С тех пор ею пользовались все, кто жил в этой стране, до тех пор, пока не построили новую, оставив старую петлять, выставляя на показ, словно вздувшиеся вены, расширяющиеся год от года выбоины и колдобины.
Но дороги эти сосуществуют. И по той, и по этой идет один и тот же человек: во рту горечь, кожа зудит, ватные ноги — словно бежал и упал, о конец истории споткнулся. Споткнулся, наткнувшись на диалог.


Рецензии