Гость в белом костюме

               
                ГОСТЬ В БЕЛОМ КОСТЮМЕ
                (или «Анкета»)

                Ушёл навек двадцатый век.
                А в новом на закате дня
                Умрёт последний человек,
                Который знал меня.
                               


           Он позвонил мне по телефону и пришёл вовремя, как договорились. И пока он, представившись снизу по домофону, поднимался ко мне на лифте на четырнадцатый этаж, я успела в прихожей у зеркала подушиться и провести щеткой по волосам. Всё же мужчина идет, тем более незнакомый. На звонок в дверь открываю и вижу… Ну, просто писаного красавца со страницы журнала мод - высокого, возрастного блондина, в белом нарядном костюме-тройке, под шеей бордовая бабочка, в нагрудном кармане – бордовый же уголок платка. Буквально свадебный Остап Бендер. Только что без букета. И это в будний-то день, летним солнечным полднем, когда я дома одна, а дочь-студентка в Тарусе на практике. Предложить ему надеть тапки у меня даже язык не повернулся. И он прошел  за мной следом по белым коврам (на которых порой я гимнастику делаю) - в гостиную, сплошь увешанную картинами и этюдами моего покойного мужа…
       И вот мы сидим напротив друг друга за журнальным столиком - с фруктами и графином сока. Хрустальным, ещё бабушкиным графином. Улыбаясь, прикидываем, оцениваем друг друга, и вообще ситуацию. А насчёт графина старинного (таких и в СССР уже не выпускали) - это я здорово придумала. Принимать нежданных гостей соком, чтоб самой не таскать из кухни, туда – сюда, горячие чашки с кофе-чаем и всяким печеньем. А так – налил сок в стаканы и порядок. Очень удобно…
          Фамилия гостя оказалась простой – Николаев, а имя, кажется, Александр. (За давностью лет могло и забыться. Это были годы лихие, даже кровавые, девяностые).  Он представился мне как «литератор из ВААПа», вроде бы как мой коллега. Правда, я  писатель со стажем, раньше такого в нашем ВААПЕ, во всесоюзном отделе охраны авторских прав,  не встречала. И вот, в связи с тем, что вокруг всё разрушилось, и страна, и  её издательства, и редакции всех толстых и тонких журналов – (рухнули как после бомбежки), они с женой Ниной, (она тоже, оказывается, литератор), решили организовать свой собственный бизнес. Некий частный семейный литфонд. "В помощь писателям". Но, конечно, на иных, чем был прежде, принципах. И в подтверждение серьезности дела, Александр Николаев стал доставать из портфеля какие-то бумаги и, с достоинством поясняя, раскладывать их передо мной. Если честно – в официальных бумагах и всяческих документах я всегда была абсолютный "чайник", профан. Даже боялась их, да и сейчас боюсь. Мне легче рассказ написать, чем заявление в ЖЭК. А уж пойти на ковер к чиновнику просто  пытка. Но галантный гость и не предлагал мне ничего такого, и не просил нигде расписаться. Он объяснял, внятно, доходчиво, что это будет за бизнес, и что они с его женой Ниной задумали. И что собрались издавать. Волшебное слово – «издавать». На мгновенье я даже обрадовалась. А вдруг и правда, они издадут мой роман, который, кстати, был уже набран в типографии «Совписа», но затем в связи с «перестройкой», благополучно «рассыпан»? Но оказалось - нет. Гость, убрав документы, перешел к главному -  положил передо мной пачку машинописных страниц, с заголовком крупными буквами  «АНКЕТА».
            - Мы с женой по справочнику Союза писателей перебрали фамилии всех современных столичных  авторов… - заговорил гость. - И вот выбрали кое-кого по солидней. Хотим получить от них ответы на вопросы этой анкеты. Не только "да-нет", а распространённые тексты. Самые разные. Хотим собрать, так сказать, урожай, для истории. И от прозаиков, и от поэтов.
            - А для чего?
            -  Соберём, отредактируем и издадим. Может получиться интереснейший сборник. Документ времени. Разные мысли и взгляды  на переломе истории. Мы с женой фирму хотим открыть. Частную. Сейчас же всё это можно. Вот и начнём с анкеты. Как бы с фундамента. Всё обмозговали уже.
Представляете? Это ж бесценно. Может, и на двухтомник потянет. И с типографиями  уже есть наработки. Не всё ещё рухнуло. И в Москве, и в провинции. И даже недорого. 
         Я сразу представила книжку. Ладный такой, глянцевый томик, пахнущий типографской краской. Коленкор тёмно-зеленый, и на обложке, и по переплёту  золотом - «Избранное». А в оглавлении в столбике, среди других имён, на букву "Р"  красуюсь и я. А почему бы собственно нет?.. Ну, а слово «издадим» в устах гостя-предпринимателя, прозвучало  как песня, как заклинание. Вообще это призывное слово всегда завораживало писателей. В кафе и ресторане ЦДЛ оно за столиками порой звучало: «У меня в «Современнике» книжка идёт». Или - «В «Молодой гвардии» издаётся" или – «В «Профиздате»...В "Московском рабочем" выходит...» Эти слова - звучали как волшебная флейта. И вот от гостя я слышу их теперь... в лихие годы безвременья, когда в стране вообще всё рухнуло, и надежд на издание нет. По ночам в городе тут и там гремят выстрелы, бесчинствуют банды, а писатели попросту голодают. Ну а слово «гонорар» напрочь забыто.

             Я деловито листала страницы анкеты. Вопросов в ней было множество. Были и короткие, лаконичные, и длинные, сложные. И их всех набиралось страниц на двадцать. Так что,  если уж отвечать "распространённо", по совести, то работы предстояло по горло. В прежней жизни мы не видали ни подобных анкет, ни таких вопросов. 
           Моё удивление гость сразу заметил и, боясь отказа,  тему сменил:
            -  Мы, конечно, не ко всем авторам обращаемся. Только к избранным, популярным, талантливым. Я, например, вчера в Переделкино ездил. Был на нескольких элитных дачах. Беседовал. Объяснил, вот мол, хотим помочь литераторам. Оставил анкету. Обещали ответить. А вот сегодня я к Вам.
              Конечно, слова «популярным,  известным», сразу как-то польстили. На это собственно гость и рассчитывал. Я даже подумала, не пойти ли на кухню, за горячим  кофе и сухим вафельным тортом? А то он сок что-то не пьёт. Но я, пробегая глазами строки анкеты, решила. Поскольку моя Россия вляпалась в капитализм, (совсем не в тот, которого ждали, за что боролись), а вляпалась в рынок, вернее даже в базар, в толкучку («благодаря» либералам чубайсо-гайдарам и иным младоросам), попробую-ка и я ступить на эту бизнес-стезю. И осмелев, спросила гостя - франта в белом, про гонорар. Чего в советское время не делалось, и вообще неприлично было:
             - А что? Вы и гонорар за эти тексты платить будете?
              Нарядный издатель прямо отвечать не стал.
             - Сперва раскрутиться надо. Собрать рукописи, издать. Потом сбыт наладить. Это вам не прежние времена, когда сразу и договор был, и гонорар. Да ещё потиражные. И авторские экземпляры в подарок. Нынче всё по-другому. - он засмеялся. - Сперва стулья, а  уж вечером деньги. Теперь всё частное. Любой  магазинчик, любой книжный киоск. Теперь главное бизнес, прибыль. –  Он по-братски, сочувственно улыбался. Прощал мне моё невежество. (И зубы у него очень белые были, от дантиста). – Ну, а потом...позже будет, конечно, и гонорар. Нынче главное не написать. Главное сбыть, продать. Посмотрим, как дело пойдёт. Как быстро напишут. - Он наконец, победно налил себе соку в стакан. – А вы разве иначе думаете?
          

         Я ничего об этом не думала. Я думала, что завтра мне  опять придётся чуть свет, одевшись поплоше, и натянув до бровей берет, садиться за руль моего «Жигуленка», и снова выезжать на московские улицы – «бомбить», унизительно «таксовать», копейку зарабатывать.  Подбирать на улицах мешочников и иных прохожих, развозить «челноков» по рынкам с  тюками товара. Турецкого. В полосатых китайских сумках, и товара китайского  – в сумках турецких. А ехать «бомбить» было уже пора – уже и холодильник был пуст, и дочь с практики вот-вот вернётся. И платежи за квартиру опять подпёрли, за кооперативный пай. А опоздаешь вовремя заплатить, и пени, не дай Бог, начнутся. За газ, электричество, телефон, отопление, воду. Квитанции из ЖЭКа так птицами и порхают в почтовый ящик. Голубые, белые, жёлтые.
             - Ну, хорошо, - сказала я уже вяло, без интереса. – Оставляйте свою «Анкету». Я почитаю, подумаю. И отвечу  Вам по телефону.
               Но он встрепенулся:
             - Что Вы! Нет, нет! Это надо всё побыстрей. Главное, быстро писать. И подробно. С деталями. Свободно надо писать, Помните? Как в школе учителя говорили «Пишите распространённо». Собственно в этом всё дело! Многие уже пишут… Моя жена сегодня ездила в типографию. В Красногорск. Говорит, там дешевле. Есть ещё типография в НИИ «Геология». Тоже дешевая. Они раньше там только  свои диссертации выпускали. Ну а макет, вёрстка, дизайн – с этим мы с женой справимся сами. – И улыбнулся картинно. - Были бы кости – мясо нарастёт.
             Вот и услышала я до боли знакомые слова  – «макет», «типография», «вёрстка» - они так легко, знакомо влетели в сознание. И ласково там улеглись.
             - Ну, хорошо, хорошо, – я поднялась. - В любом случае буду думать. А Вы звоните.
              Он согласно кивнул. И весь в белом, с бордовой, кокетливой бабочкой на шее, встал и церемонно раскланялся. Уходя, прощально взглянул в окно – а там раскинулась вся наша Москва-красавица, столица  несчастных 90-х годов. И такая она была солнечная, зелёная. В прихожей у зеркала гость исподволь взглянул на себя и, кажется, остался доволен:
             -Какой у вас с высоты вид красивый... Ваш муж мог писать пейзажи прямо с балкона, – добавил, - И супругу-красавицу тут же - с натуры.
              Я кивнула:
             - Спасибо. Он так и делал.
           Наконец, дверь за гостем закрылась, медленно, словно с достоинством. А в квартире осталось как послевкусие - запах мужского спрея, его улыбка, а в гостиной на столике страницы неведомой мне манящей и  перспективной «Анкеты». Однако в душе моей от этой встречи почему-то остался какой-то неприятный осадок.   

       ...Конечно, я сразу с жадностью стала читать оставленные вопросы. Их было много и были они совсем не глупы. Видно, супруги Николаевы всё очень продумали. Недаром же говорят, каков вопрос – таков и ответ. В общем их проект был вовсе не глуп. И я решила  – а собственно почему бы не взяться? Не «бомбить» же всю жизнь за рулём по Москве? Не таскать же тюки по вокзалам? Всё же писать - это моя профессия. Да и вдруг из этой «Анкеты» что-то получится? Кстати, давно я в свою биографию не заглядывала. Все уж мои коллеги-ровесники давно свои биографии понаписали, наиздавали. Пора бы и мне. Во всяком случае, решила я, работа не пропадёт. Как любила говаривать моя бабушка Зинаида Ивановна Никольская– «Написано пером – не вырубишь топором». Она всегда свою речь пересыпала народными поговорками, я их с детства запоминала. Они  буквально втемяшились в мою головку.   
        А теперь, садясь за руль "бомбить", и крутясь с пассажирами по городу (особенно любила тех, кому было надо в моё родное Останкино), всё думала, неужто и правда настало время, когда на вопросы анкеты можно отвечать свободно, не ломая голову над каждой строкой, над каждым подтекстом. А можно отвечать как хочется, а не "как надо, как выгодно и безопасно". Что ж, время покажет. Правда, порой думалось, а не слишком ли дорогой ценой обошлась нам эта свобода?.. Не слишком ли?.. И выходило "как не кинь – всюду клин". Всё выходило - тяжко и развально для моей страны? Тысячелетней, большой и любимой родины?.. Но тут же оправдательно рождалась и другая мысль. Вот дожили всё же до перестроек, до перемен, доползли как-то к концу века. А хорошо ли получится в будущем всё то, что обещают нам младоросы? Все эти ельцино-березовские, что сидят теперь в Кремле? Неизвестно. Но ради лучшего потерпеть готовы. Мы вечно терпели и снова терпим, терпим и ждём. Хотя пока, во всяком случае у нас, у писателей, всё развалилось. Союзы, редакции, издательства. И руки мои не печатают прозу, ни рассказов, ни новелл, ни даже очерков. А лежат на руле моего Жигулёнка, и ради куска хлеба крутят баранку. А что будет дальше – плохо ли, хорошо ли – поживём увидим.
         И вдруг это явление. Появился гость в белом с его «Анкетой». А вдруг это «анкета надежды»? 

          Конечно, прежде, мы, гомо-советикус, всегда на вопросы разных анкет (в школе ли, в институте ли, в ЖЭКе, на работе, в библиотеке, в тур.поездке, и прочее, прочее), всегда отвечали по принципу: «Да, да"… «Нет, нет». То есть – «Нет... не была... не состояла... не имею. Не участвовала". И чем больше этих «нет» в анкете, тем было  спокойнее, лучше. Правда, мне иногда думалось: «А почему, собственно, всё "нет" да «нет»? Если чаще бывало - "да» и  «да"? И была, и участвовала, и состояла, уже хотя бы потому, что в те годы и жила, и была, и думала, и видела?.. А всегда "нет" потому, что попросту было страшно попасть впросак. Невпопад о чём-то написать «да».  И мне, и так каждому. За себя страшно, за маму с папой, за всех родных. Позже за детей страшно, за "непечатание" тебя в периодике, или в издательстве твоей очередной книги, или за потерю шанса поехать в тур за границу, и даже исключения тебя из Союза писателей, или… вообще – из жизни. Правда, были в анкетах вопросы и посложнее. На них запрещалось отвечать коротко. Только «распространённо». Даже в библиотечной анкете на вопрос: «Были Вы или Ваши ближние родственники на оккупированной территории?» следовало отвечать подробно: «Ни я, ни мои ближние родственники на оккупированной территории не находились».
   А вообще-то в то время, (а это почти вся моя жизнь),  в душах людей преобладали два сильнейших и совершенно искренних чувства. И эти чувства владели почти всеми. И имя им было - Страх и Вера. Да-да. На чашах весов лежали эти два совершенно противоположных чувства. Одно, мучительно тёмное, давящее и безбожное – страх. Оно исходило от беса… А другое, чистое, светлое, благодатное это – Вера. Вера в счастье, в светлое, справедливое будущее. (И в его производные - любовь, и надежда) – оно исходило от Бога. И как ни странно, оба они постоянно борясь, как-то непонятно уживались в страдающих наших душах.

           … За моими просторными окнами пролетали над городом птицы и облака. То озарённые солнцем, а то дождливые, хмурые. И так же для меня пролетали недели за неделями. А страницы «Анкеты» тем временем лежали на письменном столе, а руки мои на баранке автомобиля. И господин Николаев уже стал мне позванивать всё чаще и чаще. Спрашивал – как идут творческие дела, как мне пишется. Я врала, что «пишется хорошо», что дела продвигаются.. Не могу же я ему, такому рыцарю, такому «белому и пушистому» сказать, что устаю без конца за баранкой, что руки провоняли бензином, что ломит глаза и к ночи болит спина, что целыми днями должна «бомбить». Ведь дочь учится, а в почтовом ящике без конца появляются «жировки» (т.е. квитанции) из ЖЭКа.
          Но вот однажды я всё-таки села за письменный стол (ах, как всегда трепетен этот момент!) и стала не спеша, аккуратненько так вставлять белый лист писчей бумаги в подвижно-живую, трескучую каретку любимой «Эрики» - пишущей моей машинки. (Она и по сей день жива. А сколько их было за всю мою жизнь!.. (Ведь в те годы и помышлять не могли ни о каких компьютеров-интернетов, никаких мобильников и смарт-фонов). И вот я, сперва не спеша и привычно, а потом всё быстрей, веселей стала постукивать по клавишам пальцами. (Из-за вечных подобных трудов у меня никогда не было красивого маникюра. А всегда так хотелось!). И я, голубушка, принялась, отвечать на вопросы анкеты. Сперва тянуло как встарь, писать коротенько, конкретно - кто, где, когда,  почему. «Да-да. Нет-нет». А потом, от вечера к вечеру, я расписалась, «распоясалась» даже. Свобода мысли – это ведь вещь заразная. Дух дышит, где хочет. Порой даже вожжи нужны. Чтоб одёргивать. Наверно вот так заключенный, выйдя наконец за ворота тюрьмы, и вдохнув полной грудью  свежий воздух свободы, первые шаги делает робко, не смело. А потом идёт всё быстрее, быстрей. Да вдруг как рванёт, как побежит, аж ветер свистит в ушах…
        Вот и я, наконец, побежала. И вот что из этого получилось.

         На вопросы отвечала я невпопад, не попорядку. А как придётся. Как на душу ляжет. Думала, потом, потом отредактирую. Главное, не потеряться, не терять мысль.
    Был в анкете, конечно, и  банальный вопрос – «Где Вы родились? Кто родители?» Правда, этот вопрос был не первым, но важным. Ведь история моей семьи - это история моей страны.
 
         Я родилась и жила в Останкино, на глухой в те довоенные годы, московской окраине, куда из города курсировал трамвай лишь одного маршрута №17. В деревянном двухэтажном бараке №6, на 3-ей Останкинской улице. (Останкинских улиц было две. Первая и третья. Куда почему-то девалась вторая никто не знал. И между ними несколько переулков. Первые, Третьи и даже Пятые.) По одну сторону нашей Третьей, по которой ходил трамвай – стоял ряд наших бараков. (Для приличия называли их корпусами. Желтенькие такие, симпатичные. Построенные перед войной. Для сотрудников ВСХВ). В основном в них жила голытьба, строители выставки, лимитчики, чернорабочие. Но вот 6-ой корпус предназначался специалистам. А по другую сторону улицы, напротив -  за заборами ещё оставались дореволюционные старые дачи и домишки мещан-частников, с садиками и огородами. А в общем - почти деревенские избы со ставнями на окошках. Теперь их давно уже нет, снесли. Теперь это улица называется – «улица Королёва». В честь отца советской космонавтики. Теперь тут асфальт, бетон, тупые махины жилых многоэтажек. И рядом в небо уперлась игла телебашни. Чуть дальше за прудом - коробка главного телецентра страны. (И даже по воздуху на подпорках проложили над улицей моего детства монорельсовую дорогу). Но законно возникает вопрос, а при чём тут всё-таки  Королёв?.. А вот при чём…

         Останкино, этот далёкий от центра Москвы зелёный лакомый уголок, был до революции дачным поселком. Пригородом. Темнели тут среди зелени садиков дачки и даже просто деревенские улочки. Вроде Хованской. Летом по выходным сюда из центра по Ярославскому тракту регулярно ездили с кучерами на облучке колёсные конки, запряженные парой, а то и четверкой коней (на эти конки билеты были дороже). На боку вагончика с креслами внутри, из конца в конец шла крупная надпись «Останкино». Эти конки возили туда хозяев дач или просто на пикники и купания богатеньких горожан. Нарядных дам в шляпках, с белыми кружевными зонтами от солнца, и их галантных кавалеров с саквояжами. К прудам и роскошному Шереметьевскому дворцу. Но главное, в графский старинный парк, погулять по густым дубовым аллеям, покататься на каруселях-качелях, а на пруду, где были и лебеди, и уточки-мандаринки, поплавать на лодках. Тем более, что пруда было два. Один рукотворный в форме восьмёрки, который был некогда вырыт в глубине парка графом Шереметьевым для потех и развлеченья гостей. Другой же естественный  побольше был снаружи у шикарного въезда к белой господской усадьбе с колоннами и львами у входа. И перед соседним храмом Живоначальной Троицы. Вот из этого-то пруда и вытекали на три стороны света три речки-невелички: Горленка, Жабенка и Копытовка. Моя родная  Горленка – речка-ручей текла как раз на задворках наших бараков прямо к Яузе. И была очень родной и тёплой. Правда, уже в советские времена, она стала мелеть и сильно пересыхать. А в предвоенные 30-е годы по левому её бережку и была построена наша короткая улочка, состоящая всего из шести корпусов-бараков. Одним концом 3-я Останкинская улица (так она была названа)  упиралась в пруд перед дворцом, а другим  шла к Ярославскому тракту, к реке Яузе. И селам Алексеевское и Ростокино, от которых остались только названия. И вот тут-то и следует вспомнить космонавта Королёва. Наша 3-я Останкинская со стороны села Алексеевского начиналась с  зелёного островка- старинного дачного сада, с вековыми деревьями. И посередине этого, чудом уцелевшая в революцию, стояла дворянская усадебка. Живописная такая дачка с высокими башенками, лесенками и балконом. А уцелела она в пожарищах страшных лет, лишь потому, что советская власть устроила в этом доме для народа «Досуговый  центр» района. «Очаг культуры» с названием «Клуб Калинина» - в честь бородатого «дедушки» – Всесоюзного старосты Михаила Ивановича Калинина... В зале просторной гостиной, где когда-то «бывшие», «не дорезанные буржуи» танцевали мазурку, теперь был кинозал с рядами скрипучих фанерных кресел. Ещё в доме организовали комнаты для «кружков» - рисованья, бильярда и хора, был даже буфет, где между сеансами посетителям можно было перекусить. И вот в этом-то клубе Калинина, мы нищие окрестные малолетки, паслись всё детство. Моя интеллигентная мама, конечно, противилась моим походам в клуб. Но она вечно была занята, и я всё-таки туда прорывалась. С нашей барачной шпаной.   
       Отопление в клубе было печное, и зимой местная ребятня помогала царившей там татарке тете Розе (контролёрше и командирше) пилить на козлах дрова и охапками носить внутрь к печи. За это - добрая, толстая тёть-Роза в ватнике и пуховой шали, бесплатно пускала нас в зал, смотреть кино. И мы, счастливые, в потертых ватниках и телогрейках, в стоптанных валенках, шмыгая носами, сидели во тьме на полу в проходе, и в сотый раз заворожено смотрели любимые фильмы – «Цирк», «Дети капитана Гранта», «Свинарка и пастух».  Мы знали наизусть каждую реплику - до словечка, до вздоха.
     А ещё! Ещё по воскресеньям у нас бывала особая  радость. Просто-таки чудеса! Между сеансами в конце перерыва, тетя Роза давала длинный звонок, и когда зрители уходили в зал, она позволяла нам, ребятне, стайкой заскакивать в опустевший буфет, к круглым высоким столикам, (за которыми зрители только что ели, стоя), и быстро-быстро работая пальцами, могли доедать с тарелок остатки еды. О, это был настоящий пир! Чаще всего нам доставался гарнир –  кусочки холодной лапши или корочки хлеба. А уж если попадался ломтик котлеты в соусе!… О, это был просто праздник души!.. Навсегда оставшийся в памяти.   

        А ещё в клубе Калинина отмечались ежегодные праздники – ноябрьские, майские, новогодние. И проходили они под трубные звуки небольшого духового оркестра. С разношёрстно-одетыми старыми  оркестрантами. Медные трубы сверкали на фоне красных транспарантов. Под звуки этого же оркестра, под красными флагами, натянутыми над дверью и на балконе, проводились и выборы. Вождя и правительства. С самого утра, принарядившиеся наши матери, тянулись по Останкинским улицам и переулкам в клуб Калинина - голосовать. С паспортами, пригласительными открытками в сумочке или кармане. Со строгими лицами опускали они свои бюллетени в красные «урны». И «как один» отдавали свои голоса «За членов партии и правительства! И вождя всех народов - За великого Сталина!». А к вечеру в клубе начинались  танцы под патефон, поскольку оркестр со своими блестящими трубами, отработав своё, уезжал. А в зале, под красными лозунгами, останкинские избиратели, в основном женщины, теперь охотно танцевали парами, «шерочка с машерочкой». Танцевали озорно,  старательно, не раздеваясь, в пальто и шалях. Шаркали по половицам  валенками, галошами, суконными ботиками. А редкие мужики были в белых бурках с кожаными отворотами. Конечно, женщины ждали их приглашения, но они, редкие, только вернувшиеся с войны, приходили обычно с женами или подругами. И те ревниво уводили, поскорей и пораньше, гордо взявших их под руку... Мы, ребятня, теснились по углам и в дверях, а чудо-музыка, обычно зарубежные пластинки, всё продолжалась. На весь клуб волшебно звучала весёлая «Рио-Рита», громкая и отчаянная. Потом с радостью рассыпались по коридорам и лестницам заморские «Брызги шампанского», которого тут никто и не пробовал. И, конечно же, обязательно заводили «Чубчик кучерявый». И Пётр Лещенко своим цыганским тенором пел отчаянно и разухабисто. «Развевайся чубчик по ветру. Раньше чубчик, я тебя, любила, а теперь забыть я не могу!» И всем казалось, вот он где-то тут этот чубчик…И вот оно счастье. Рукой подать! Пришло, наконец! Война кончилась. Кто уцелел, вернулся-таки с фронта. И дети всё-таки живы. И мудрый Сталин с трубкой в Кремле. И всё теперь пойдёт по другому. Будет сыто, спокойно, прекрасно. И так будет и завтра, и послезавтра. И так будет всегда...
 
        Так причём же тут Королёв? А вот причём. Однажды случилось непоправимое, как изверженье вулкана. Наш «клуб Калинина», этот любимый «очаг культуры», а главное – весь зелёный сквер, что вокруг него, неожиданно, за одну ночь, обнесли глухим двухметровым дощатым забором, покрашенным в зелёный цвет. И по углам в будках поставили часовых. То есть - наглухо изолировали от мира, от всех нас. Так вот и кончилась наша радость, наша «малина». А по окрестным домам  поползли опасные слухи, и жуткие предположения. «Что там будет? И зачем? Почему?» Теперь в сторону клуба, не то что ходить, а даже смотреть стали с опаской. И матери нам запрещали об этом болтать на улице. А прояснилось всё гораздо  позже. Оказалось, участок и клуб отдали под дачу. Кому? Под личную вотчину великому «отцу космонавтики» - Сергею Павловичу Королёву. И много зелени, и Москва рядом.
       Конечно, любимый особнячок наш снесли вместе с его кинозалом, кружками «умелые руки», буфетом и дровяными печками. И воздвигли для гениального конструктора Королёва на этом  дореволюционном фундаменте (он оказался на редкость прочным) новый особняк в два этажа. Однако сохранили роскошный оазис парка вокруг, с вековыми липами, соснами, елями. Лишь дорожки расширили для одиноких прогулок нового великого хозяина. С этого-то момента и настал перелом, на нашей 3-ей Останкинской улице началось другое время. Хотя я думаю, что уроки Останкино для меня на этом не кончились.
                ***

    Анкета моя продвигалась очень медленно. Днём мне было не до неё. А вечером, распрощавшись с гостями столицы и поставив свой жигулёнок в гараж, я поднималась на лифте на свой 14-ый этаж и постепенно  превращалась из лихого шофёра в усталую домохозяйку. Но анкета всё не давала покоя и словно звала меня в кабинет. И я со стаканом чая и бутербродом шла к ней. Садилась к письменному столу и невпопад ныряла в любые её страницы. Вопросы я выбирала случайно. Например, там спрашивалось: «Ваше поколение принято называть «поколением шестидесятников», поколением судьбоносным?... А ведь действительно, нет ни «пятидесятников», ни «семидесятников», а вот «шестидесятники» есть. Считается даже, что именно они сыграли особую роль в главных поворотах жизни страны».   
               
         …Ну не знаю, как насчёт «судьбоносных поворотов», а просто скажу – как и чем мы тогда жили.
В шестидесятые мы с друзьями любили собираться на маленькой нашей кухне. А она у нас с мужем Юрой была, (после моего барака на 3-ей Останкинской) - на Преображенке, в новой кооперативной квартирке - "хрущебе" (производное от слов – «Хрущёвка» и «трущёба»). Улица Черкизовская, 8, корпус 2, квартира 177, на пятом этаже блочной, (или панельной? Всегда  путаю) пятиэтажки. Там зимой потолки промерзали. Но всё же - какое это было счастье – собственная квартира! Двухкомнатная! Целых 35 метров квадратных! И кухня с окном и с собственной газовой плитой!.. Так вот на этой кухне гостей к нам "на огонёк», «на блины" всегда набивалось битком. Мы с мужем – художником Юрой Ракшой (Теребиловым) среди сокурсников, пожалуй, первыми умудрились вступить в жилищный кооператив… (А уж с каким трудом, по крохам собирали деньги на первый взнос – ни в сказке сказать!) И собирались у нас в основном ровесники, и, конечно,  же "тунеядцы". (Было тогда в ходу у властей такое суровое слово). Студенты ВГИКа, Литинститута и прочих ВУЗов Москвы. Поэты, режиссеры, свободные художники, реже инженеры и разные технари. Были тут и «лирики  и физики», как тогда говорили. Но больше, конечно, было наших вгиковцев . Б.Шустров и Э.Кесоян, В.Шевцык и Лариса Шепитько, Женя Васильев и Э.Топельбег (ныне он «американец» - Эдуард Тополь, пишет о русском сексе), его несостоявшаяся невеста киновед Ира Калинина и редактор «Спутника» Гена Розенталь, Люция Джалиль (старшая дочь легендарного, погибшего в фашистских застенках, татарского поэта Мусы Джалиля) и её жених художник Слава Рассохин. Музыканты, композиторы - Алёша Артемьев (ныне Эдуард Артемьев), Богдан Трацюк, изумительный органист Олег Янченко. Любили бывать и совсем молодые тогда писатели и поэты (будущий цвет русской культуры) -  Юра Казаков и Витя Лихоносов, Миша Рощин (тогда Гибельман) и Валера Осипов, Женя Храмов и Володя Костров, Олег Дмитриев и Алёша Заурих, Толя Третьяков и Лев Котюков. Актрисы тоже слетались на наш огонёк - Наташа Величко и Алла Мещерякова (обе снимались в моей киноновелле «Письмо»), Кюна Игнатова (МХАТ) и Майя Булгакова, Люба Соколова. (Почти все они снимались в фильмах по моим сценариям)… Впрочем, всех не перечесть... Я не случайно вспоминаю все эти имена. Многие из них уже забыты, как говорится, канули в Лету. А ведь что не имя, то жизнь и судьба таланта. Достойная, яркая. И потому я перечисляю их тут скопом, всех вместе - самых разных моих друзей, моих современников ХХ века. Просто хочу, что бы их светлые образы ещё хоть немного пожили на страницах моих книг, а не только в моей памяти, к сожалению, равной лишь человеческой жизни.
  В кухне у стола сидели тесно, плечом к плечу, на табуретках, в два ряда. От сигаретного дыма, даже при открытой форточке, было душно, хоть топор вешай. Мой Юра тут же на газовой плите беспрестанно жарил свои чудо-блины. Он и в этом, как и во всём, был мастер. Кто-то всегда играл на гитаре. И все новые, ещё «теплые» песенки Высоцкого, Кохановского, Окуджавы, принесённые из первых рук,  – с жаром, талантливо исполняли и Витя Вучетич (сын скульптора Е.Вучетича и мой редактор по журналу «Молодая гвардия»)  и Вова Шевцык – талантливый меломан (кстати, будущий выдающийся кинооператор, друг Никиты Михалкова)... А если сидели не в кухне, а в комнате, за столом, то там уж царили волшебные звуки моего любимого пианино (инструмент ещё моей бабушки), с подсвечниками и волшебным названием "Циммерман" (в переводе «дворецкий»), золотистого дерева.
       Эти наши вечеринки были обычно спонтанны и озорны. Собирались по любому малейшему поводу. Конец сессии или сдача экзаменов, каникулы или дни рождений, удачные съёмки курсовой новеллы или выход в печати моего рассказа (в «Молодой гвардии», «Юности», «Смене»), или чьих-то стихов, возвращение с каникул в СССР кого-то из сокурсников-иностранцев - например, из Багдада, или Варшавы, Парижа или Вьетнама. (С гостинцем, конечно - бутылкой редкого коньяка, или даже духами для меня «Шанель №5», или заморскими красками и колонковыми кистями для счастливого Юры). В общем, в нашей хрущёвке, на горе соседям, отмечались многие праздники. И личные, и общественные. Курили, открывая балконную дверь. И без конца читали стихи (которые нынче считаются классикой), пели под мой несовершенный аккомпанемент романсы ( Юрочка прекрасно пел, и музыкальный Юра Казаков пел, но похуже). К тому же все без устали танцевали на энергичных, молодых и стройных ногах. Тогда вошел в моду твист, под польские песенки ансамбля «Филлипинки» и грудное соло Эвы Дэмарчик (из Кракова). На проигрывателе вращались черные пластинки «Апрелевского» завода. И ренгеновские снимки - самодельные «танго на ребрах». Запрещённые Вадим Козин, Реброфф, Петр Лещенко. А позже появились и вращались уже на круглых «бабинках» нашего первого семейного магнитофона «Днепр» - ленточные кассеты. Зазвучали голоса великих итальянцев Челентано, Тото Кутуньи. Потом появилась и всех обворожила опера «Езус Христи – супер стар», принесённая нам Шевцыком. И, разумеется, звёздная четвёрка из Ливерпуля…
         А что мы ели тогда? О, это было настолько не важным, не существенным. Вот рассматриваю старые черно-белые фотографии. На них наши молодые, красивые, белозубые лица, сплошь с улыбками счастья. А интересно, что там на столе на тарелках-то, перед нами?.. Ели и пили, конечно, что подешевле. Вот вижу, бутылки стоят с этикетками «Пунш гусарский» (цена – рубль девяносто), а это - «Пунш вишнёвый» (цена – рубль пятьдесят две)… А вот это «фирменная» бутылка верного друга нашего художника Славы Рассохина. Это его самодельное виноградное вино. Дома в его «хрущевке» в Кузьминках, где он жил, единственный сын с простаками-родителями, стояла под фикусом на полу огромная двадцатилитровая фляга, в которой у него и «бродило» своё вино. Из дешевого, опавшего винограда, который он килограммами скупал на базаре, мыл и засыпал в эту флягу. Затем, колдуя, добавлял туда что-то ещё секретное, ароматное, собственного рецепта, и потом заливал это всё кипячёной водой. На стеклянное же горло фляги натягивал белую, тонкой резины «хирургическую» перчатку. Вот и всё. И - процесс пошёл…Когда же брожение заканчивалось и вино считалось готовым, резиновая перчатка сама объявляла об этом. Она страшно надувалась, и всей растопыренной пятернёй резко «голосовала», и как бы хваталась за широкие листья соседнего фикуса, что стоял на полу у окна.
 Вот с этого-то момента, наш друг Славка и начинал через трубочку наполнять мутным домашним вином пустые бутылки. И всегда постоянно приезжал к нам в гости с бутылкой сладкого виноградного вина, которое я обожала за сладость…
        А всё-таки, что же мы ели тогда? Да всё больше блины, Юриной выпечки. Тонкие, вкусные, словно солнышки, жареные на подсолнечном масле. А ещё консервы были «Частик в томате», "Тефтели в томате". И натуральные дальневосточные крабы, которых было полно в любом магазине «Продукты», где они на полках высились египетскими пирамидами… Ну, а ещё - кто что с собой принесёт. (Студенты-иностранцы приносили, обычно редкостные из «Берёзки» бутылки)… А ещё? А ещё иваси ели,  селёдку такую русскую в горчичном соусе с репчатым луком. Ну, а в праздник, уже моей «фишкой», была не просто селёдка, а  «Селёдка под шубой». То есть, под мелко натёртой на тёрке варёной свёклой, ярко бордового цвета. Да ещё с чесночком. Пальчики оближешь. И облизывали.
    Бабушка мне рассказала, что это название «Под шубой» было совсем не случайным. Его придумал после революции один московский купец-предприниматель. Хозяин сети трактиров, надеясь, что новые красные  власти за это его не тронут. И слово «шуба» означало совсем не шубу , а – «Шовинизму и Упадку – Байкот и Анафема», т.е. - "ШУБА". И цену он дал этому блюду ничтожную, для пролетариев. Большевики эту селёдку (протест Упадку и Шовинизму) ели охотно, за обе щеки, однако не пощадили ни частных трактиров, ни их хозяина, которого после НЭПа сослали в Архангельские болота, на торфо-разработки, где тот и сгинул. А вот «селёдка под шубой» всем  полюбилась так, что осталась и доныне.    
       Но главное на посиделках наших – мы без конца говорили, читали стихи и вечно спорили, спорили, перебивая друг друга. Озорно, без оглядки упивались тогдашней  "полу-свободой слова". В пределах квартиры, конечно. Открытием и чтением ранее запрещенных Цветаевой, Мандельштама, рассказов Платонова, Зощенко. Например, его «Баню» и «Аристократку» я, встав у стола, читала всем вслух, с выражением и даже «в лицах», пока наконец, не выучила наизусть (Кстати, у нас во ВГИКе не только на актёрском, но и на сценарном факультете был урок речи).
         Правда, иногда, после особо острого анекдота про "партию и правительство" мой Юрочка в тишине, наступавшей после приступа общего смеха, делал строгое  лицо и этак картинно стучал в стенку, особенно возле воздуховода, и нарочито громко произносил: "Мы пошутили…Это шутка была, товарищ". Потому что вечно подозревали - "и у стен есть уши". В общем, в шестидесятые всюду процветала такая "кухонная" свобода. Правда, порой и она выходила нам боком (об этом я ещё расскажу). Хотя, если честно, уже пришла словно весна долгожданная "оттепель». Так нам казалось.
           И пока старая власть не стала снова "закручивать гайки", мы уже вдохнули всей грудью эту полу-свободу и уже «распоясались». На выездных «семинарах молодых», которые ежегодно любила устраивать красавица Фурцева – наш министр культуры (в санаториях - Софрино, в Красной Пахре, в Комарово), и с которой мы там не раз близко общались, наши мастера – писатели Нагибин и Антонов, Слуцкий и Межиров, Галич и Окуджава, и другие свободно читали нам свои ещё недавно запрещённые вещи. И почти без опаски под гитару пели нам свои новые "фривольные" песенки.

       Однако был однажды в Комарово такой случай. Нашего мастера-педагога, красавца Александра Галича, тогда удачливого и заслуженного советского драматурга после очередного нашего весёлого сборища под вино и гитару в номере его котеджа, (а мастера в отличии от нас слушателей, жили отдельно с почётом), вдруг вызвали в Ленинград. И не куда-то, а в обком партии, в отдел по идеологии. За ним даже машину прислали. Мы все страшно перепугались. Господи, неужели арестовали? Но Галич кому-то шепнул. Пока  это просто вызов «на ковёр». Но к кому? К самому Романову Григорию Васильевичу– члену Политбюро ЦК КПСС, и Первому секретарю компартии Ленинграда... А черная Волга, что прикатила за ним, была с какими-то особыми номерами и совершенно «немым» водителем. Не возвращался Александр Аркадьевич дня два или три. И время для нас потянулось драматично. Мы, "молодые таланты", писатели и киношники сильно нервничали. Плохо  посещали прочие  семинарские встречи, всё ждали нашего мастера, его щедрого мастер-класса с гитарой, песнями и его чудным голосом. Ждали напряженно и преданно. И вот наконец он вернулся. Но не на черной Волге, а уже на электричке. За собственный счёт. Весь серый какой-то, мятый, подавленный, хотя нарочито бодрящийся. Но всё ж как всегда гордый и статный. Во время обеда в главном корпусе в общей столовой сказал нам, окружившим его за столиком, строго сказал, не глядя в глаза: "Всё, братцы. Всё. Отпелись. У меня больше не собираемся. Приказ есть -– заткнуться. Не развращать вас - будущее советской культуры. А иначе..." - и  многозначительно вскинул палец в потолок.    
         Но «иначе» - тогда не случилось. Иначе случилось с ним гораздо позже, уже потом. Совсем потом. В эмиграции, куда он уехал, в Париже. А мы, спустя денёк другой, всей группой, после каждого ужина, опять стали по одному, по два, под ночными звездами пробираться меж сосен по заснеженной тропке  из главного корпуса - в его домик-коттедж. И посиделки с гитарой продолжились. И мы как прежде жадно внимали его сочному звучному голосу, и новым песням, где "Облака плывут в Абакан..."("Им тепло небось, облакам,/
А я продрог насквозь, на века!").
 И нам юным не было тесно в его тесной комнате, в сигаретном дыму, где, сидя  плечом к плечу на койке, стульях и  казенном диване, слушали и "Физиков", и знаменитых его "Карасей". ("Как живете, караси?/ Хорошо живем, мерси! Как жуёте, караси?/ Хорошо жуём, мерси!..Как стучите, караси?Ничего стучим, мерси" ). И тогда очень важное, вслух. «Стукачи… Богачи… Промолчи...». «Вот как просто попасть в первачи». И это его – «Промолчи, промолчи, промолчи» - так царапало душу. И каждый на семинаре ощущал себя словно бы виноватым в этом вызове Галича «на ковёр» и запрете "разлагать молодёжь". Холодок какой-то закрался в наши души. Посиделки уже не приносили прежнего кайфа. Тогда, и правда, во всех, как заноза, ещё сидел этот неистребимый холодок страха. Ещё в силе было сознание: «Сиди тихо… Не высовывайся». А мы, молодые, всё высовывались и высовывались.
          Спустя наверно неделю наши творческие группы (драматурги, поэты, музыканты, художники), вместе с мастерами, поездом «Красная стрела» вернулись в Москву. Но тот семинар в Комарово никто из нас не забыл. И хотя были потом и другие творческие семинары, но Александра Галича "преподавать" уже не приглашали.
          Помню анекдот тех лет. Ординарец Петька спрашивает Чапая: "Что это вы всё пишите, Василий Иванович?" Чапай отвечает: "Оперу пишу, Петька, оперу.".  "Про меня там чего-нибудь напишИте." "А как же, Петька, обязательно напишу. Опер велел про всех писать".
   В те времена (как, впрочем, в любые), так называемых «борцов за свободу», тех, что готовы были идти «на закланье», (даже обливаться бензином на Красной площади и гореть) я не встречала. Говорят, их было всего человек семь-восемь... И среди них ныне живущая дама Новодворская. (Умерла в 2014г.)
       Для рядовых же, обычных людей, главным в те годы было – выжить. По возможности тихо делая своё дело. Трудиться с любовью к ближнему, к семье, к многострадальной своей земле. В общем, делать своё дело. «Неси свой крест, и веруй». И по возможности не лгать, ни устно, ни письменно. (У моей сокурсницы по ВГИКу, заочницы Вики Токаревой есть рассказ «День без вранья». Кстати, это название она заимствовала, не рискну сказать "украла", у Мариенгофа, друга С. Есенина.) Вижу, как  трудно было её героине прожить всего один день без вранья! Конечно, это из трусости. Но если так, значит и я была тогда трусихой, поскольку ни в каких протестах не участвовала, никаких «открытых писем» и обращений к вождям в Политбюро не подписывала. А просто молча делала своё дело – честно писала честную прозу. Без вранья. И не один день, а постоянно. И, кстати,  эту прозу постоянно печатали. И за неё мне и нынче не стыдно. Отдельные, ранние свои рассказы и очерки я и сейчас порою включаю в новые сборники.
       Правда, глядя в прошлое, скажу важное – тогда многие годы людьми руководили два основных, мощных чувства – Страх и Вера. (Я об этом когда-то уже писала). Унижающий страх дня текущего, и в то же время горячее чувство Веры в грядущее, в светлое будущее. И оба эти искренних чувства в сердцах людей, как ни странно, вполне уживались, и даже уравновешивались. Вера в счастливое завтра (она порой делала с людьми чудеса, вела к подвигам и свершеньям), а страх - перед днём текущим, давил, терзал, умалял эту веру… Я думаю, именно этот страх (вольный или невольный) портил, коверкал души моего поколения. С детства проникал в поры сознания. И многое, на годы вперёд, определял в психологии поколений, в людских характерах. К примеру, лично я так и не обрела нужных писателю "бойцовских" качеств. Даже элементарного честолюбия. И ещё, наверно, чувств - прагматизма, твёрдости, гордости.

      Недавно услышала по радио самоуверенное выступление кого-то из юных авторов-постмодернистов (кажется реперов). Ничтоже сумняшась, он утверждал аксиому, «главное в человеке - достоинство». И мне тут же захотелось крикнуть ему: – «Да нет же, голубчик! Нет! Сто раз – нет и нет! Причём тут твоё, видите ли, достоинство? Оно, видно, родилось раньше тебя. И стоит где-то в сторонке. А ты тут совсем ни при чём. Достоинство ведь надобно заработать, заслужить. И вообще творцу не с этого надо начинать жизнь. Не с достоинства себя любимого». Совсем не оно  главное. По сути достоинство  – это та же гордыня! Тот же смертный грех. (Хоть и звучит красиво)… Главное на земле – эмпатия, сострадание. Есть оно у тебя или нет? Вот что главное. Ибо только сострадание делает из тебя-существа - Человека. И ещё очень важна - благодарность. Чувство благодарности. А уж потом, где-то далеко-далеко можно и о достоинстве  вспомнить. (Если все прочие свои заслуги ты уже отдал людям). Ибо, не себя, любимого, надо любить во-первых. А БЛИЖНЕГО, как самого себя.. Ближнего любить - вот ЭТО - во-первых.
        Ну, а трусость моя, мой страх меня, например, всегда угнетал, даже сковывал, окорачивал как-то. Я, например, никогда ни о чём не могла попросить. При всей душевной энергичности никогда никуда не лезла. Не «вляпалась", например, во власть, которая давала тогда самые разные бонусы, привилегии, льготы (партийные, секретарские и всякие прочие). Не вляпалась ни в звания, ни в награды, ни в премии. За 50 лет писательского труда я даже бесплатной квартиры от Союза Писателей не получила. Ни дачи в Переделкино. А уж кто только (безвозмездно) не получал, этих квартир от СП и дач в Переделкино! И не только члены СП. А чиновники разных мастей из всяких наших комиссий и комитетов, и референты всякие, и, разумеется, все секретарши - любовницы и не любовницы наших литгенералов. И даже, вы не поверите, закройщицы и портнихи из пошивочного комбината Литфонда, и цеха мехов, где шились манто и шапки и из котов средней пушистости и из норок, (эти только начальству). А вот я (москвичка в четвёртом поколении) выбиралась с семьёй из останкинского барака в приличное жильё только за деньги. Покупала кооператив в ЖСК... Всю жизнь выплачивала потом паи за кооперативное жильё. Как-то стыдно было Ирине Ракше перед начальством – клянчить, ходить по кабинетам, выпрашивать, ставить свою фамилию в списки «на квартиру», «на дачу», «на шубу и шапку».  В общем – это, конечно, тоже из трусости, и из страха, что откажут, унизят. Ну, и, может быть, чуть-чуть из гордости. А гордыня, (уж повторюсь) грех особенно тяжкий. По Библии даже первый из смертных. 
 
            В послевоенном детстве я - кудрявая, симпатичная девочка, голубоглазая и послушная, старалась быть незаметной, жить, как бы вобрав голову в плечи. И даже вопреки желаниям мамы, и бабушки (жившей с дедом- профессором отдельно от нас на Таганке), одеваться хотела попроще, похуже. В наших останкинских бараках, где папа с мамой - выпускники Тимирязевской академии, получили жилплощадь, быть бедно, "по-пролетарски"  одетой было всегда безопасней. Это значило - быть как все, как вся дворовая голодраная ребятня  – в телогрейках, ватниках и заплатах... В те годы вообще было желательно иметь происхождение  рабоче-крестьянское. То есть, быть – «народом»,  самой его массой, толпой. Как все на нашей Останкинской улице. Моя мама – агроном, а ещё - преподаватель музыки, коренная москвичка с Таганки, отчаянно противилась этому. Тем более бабушка. Она, жившая с дедом-профессором МАИ у себя на Николо-Ямской, всегда старалась одеть меня поприличнее. Перешивала любимой внучке на своей  швейной машинке "Зингер", из старинных спорков (было такое слово "спорок", от слова – пороть. Довоенные брюки и пиджаки) что-нибудь понаряднее - платьице, юбочку, пальтецо. Но любой обновке, которую бабушка привозила на трамваях (с двумя пересадками) к нам в Останкино, я радовалась недолго. И то, чтобы потрафить и ей и маме. Знала, что на завтра, во дворе мне всё равно  эту «обновку» нарочно измажут, заляпают. А будешь сопротивляться, ещё и порвут. Или тумаков надают - до слёз. "Чего вырядилась, недорезанная буржуйка?" (Долгие десятилетия было тогда в ходу это страшноватое выражение – «недорезанная буржуйка»)... Да что там выражение!.. Страх - вещь противная, липкая. Тогда на страхе, (и ещё, конечно, на искренней вере) - держалось многое. И трудовые порывы, и горячие подвиги. И энтузиазмы всех пятилеток – во многом замешаны были на страхе и, повторюсь, на вере. Да и порывы эти горячие,  были даже как бы спасеньем от страха. Тогда все чего-нибудь да боялись. Это сейчас, в новом десятилетии, говорят как бы в шутку, как мой сосед-депутат: "Что-то вы сильно разговорились, мадам. Распустились. Сталина на вас нет»…
     А и правда, ведь были в стране все как гаечки, плотненько так друг к другу прикручены, пригнаны. (Написал же классик-поэт «Гвозди бы делать из этих людей…Не было б в мире крепче гвоздей») А сейчас в девяностые по всем СМИ по всем каналам радио, и ТВ, несут что ни поподя и на власть, и друг на друга, и на прошлое, и даже на будущее. Аж слушать противно. И на Болотную площадь лезут с протестами и с плакатами. И плакаты-то, как прежде красные, и, как прежде всё «Долой!» да «Долой!» И всё это им кажется  ещё не демократия, ещё не свобода? Да сегодня хоть Христа посади в Кремль и Его заляпают и распнут. А ведь свобод получили сполна, до одури, хоть подавись. И олигархов-миллионеров стало полно и миллиардеров, и даже общества геев и трансвеститов появились. Так что - вот он каков, вожделенный когда-то капитализм! Как говорится, «за что боролись, на то и напоролись»… Так чего же ещё-то надо, например, молодым?..  А вот чего. Им не охота трудиться, не охота вкалывать... Конечно, воровать легче. Или тунеядствовать. (Раньше был закон о тунеядстве, но он, к сожалению, исчез). Или легче, например, сдавать внаём родительские квартиры, а немалые деньги эти прожигать по ночным клубам. А если б их молодую эту энергию да на труд пустить, на созидание? Ах, какая б у нас уже жизнь была!.. Какая страна!..

         У меня, грешной, от всего этого голова кругом.. Что-то будет с родной землёй моей, с Россией? Зачем теперь-то её устои раскачивать на Болотной, на улице Сахарова? Чего теперь-то «болотные» добиваются? Чего теперь-то хотят? Стоят на трибунах тетки в дорогих манто, в соболиных и норковых, и призывают юных к бунту, к восстанию. Интересно против кого? За что? "За всё хорошее, против всего плохого"? И якобы к справедливости, как бы к «защите бедного люда»!
          У людей моего поколения, тем более у стариков прежний страх ещё не прошел. Он, как вирус сидит в наших душах. Но страх – он ведь и страховка. Недаром эти слова - от одного корня. А юным, входящим сегодня в силу, такой страх не знаком. Вот они и бунтуют, бузят без оглядки. Тем более за такую полит.бузу им ещё и гранты "зелёными" платят «от Сороса», с запада. Чего ж за «бабки» не врезать полицейскому в рожу? Теперь ведь свобода!.. Правда, свободу они, недоучки и недоумки, путают со вседозволенностью. А ведь свобода – она в рамках закона. И кончается там, где начинается свобода другого.  Но нынче в силу вошло бесшабашное, бездуховное поколение «потерянных», недоучек, рожденных в 90-е. В  период развала России, раздрая и крови. И, по-моему, сегодня для страны ино в этом опасность.
       А в лихие девяностые мне, вдове пришлось особенно  туго. Издательства лопнули, уже набранный в типографии мой новый роман  – рассыпали. А надо было кормить семью, дочь, бабушку, жившую тогда у меня, платить пай за кооперативную квартиру. И мне, чтобы выжить, приходилось «таксовать» (как говорили тогда «бомбить») на своём жигулёнке.
    Помню, как-то холодной весной подъезжаю к заправке. Но не успела открыть дверь, как вдруг машину, словно саранча, облепили мальчишки лет по девять – двенадцать. Один был постарше. И давай мыльной пеной брызгать на стекла окон, на корпус моей вполне чистой машины. Давай тряпками быстро-быстро тереть её, намывать. Я поняла  – сопротивление бесполезно. Мальчики серьёзные, агрессивные - видно придётся им платить… И вот минут через пять, опустив стекло и уже расплачиваясь со старшим, я спросила: «А что это вы среди дня тут топчитесь? Почему не в школе? Да и обед уж скоро… Куда только родители ваши смотрят?» В ответ мне был дружный смех. «Мы, тётенька, сами родителей кормим!.. Они теперь у нас безработные. Пьют! А мы им на хлеб отстегиваем..» Старший парнишка, быстро пересчитав мои деньги, спрятал в карман. И малышня тут же опять загалдела, картинно заныла: «Тёть…Дай ещё…Тёть, дай ещё…Мы есть хотим… Мы замерзли».  Отработанный этот спектакль они разыгрывали отменно, слаженно. Ребятишки были разные, и беленькие, и черненькие.  Но все расхристанные, простуженные, сопливые. А у одного, самого младшего, что в вязаной шапочке до бровей, я увидала котёнка за пазухой – только рыжая мордочка торчала наружу. Мне захотелось даже поцеловать мальчишку, по-матерински прижать головёнку к груди. Я дала денег ещё немного. И всё не сдавалась, увещевала: «Вам сейчас на уроках быть надо! Занятий не пропускать! Понимаете? Учиться надо. Впереди же экзамены. И аттестат зрелости получить надо! Аттестат…он ведь на всю жизнь». А они опять в смех. А старшенький, опять пересчитывая купюры, сказал этак солидно : «А на х… нам аттестат зрелости? Мы и так зрелые!»  И все опять угодливо покатились со смеху. А он, аккуратненько пряча деньги, добавил с гордостью: «Вот он наш аттестат зрелости, - и хлопнул по карману. - Мы ж бригада. Бизнесмены-предприниматели. Что, не слыхали?.. Мы - новые русские, а  я их Чубайс. Даже налоги отстегиваем…» - и кивнул на будку бензозаправки.  Оттуда из окошка на нас зорко глядело лицо кассирши-«обслуги». Мальчик солидно, по взрослому сплюнул. Но тут сзади на нас черной массой вдруг налетел, крутой внедорожник. Вплотную надвинулся. И всех моих «бизнесменов» как ветром сдуло. Новый клиент был куда как круче меня. И они гурьбой метнулись прямо к нему. Со своим тряпками и шампунями… А я подумала: «Господи. Сколько же таких заправок в Москве? И сколько же таких детей  по городу!.. Многие-многие тысячи... А по стране, по стране сколько?»  И даже страшно стало. Вот оно безграмотное, пустое, на десятилетия потерянное поколение. А на кого же надеяться? На кого? Кому страну передовать? ..И почему-то представила младшего в шапочке до бровей. С теплым котиком за пазухой. 
     Потом целый день я до ночи колесила по грязно-заснеженным улицам, по сумрачным кварталам.  Подбирала и развозила пассажиров, (всегда знала сколько мне надо сегодня «натаксовать», чтобы протянуть  очередную неделю. Точно знала на что пойдут эти деньги, что на еду, что за кварплату и пай.)    У рынков подбирала торговцев с товаром, с огромными, набитыми как матрасы, полосатыми сумками. Знала – эти расплатятся, не убегут, как бывает со шпаной, с пьяными и проститутками. Помогала им закидывать тюки с турецкими  шмотками из Стамбула, в багажник или на крышу машины. Порой казалось, мой жигулёнок  от перегруза аж проседал брюхом. «Ничего, дружок, ничего, - мысленно подбадривала я. – Потерпи. Ещё час, другой - и домой. И отдыхать будем.» Тогда я почти наизусть  знала  где "опасные" посты ГАИ, знала все перекрёстки и подъездные пути ко всем вещевым рынкам. (Кстати,  никаких навигаторов тогда ещё и в помине не было)…К концу дня от мигания сотен цветных светофоров, от поворотов и торможений, от летящих навстречу огней в глазах моих всё рябило, всё троилось и плыло. И затекали руки и ноги. И к концу дня была я как лошадь, взмыленная и загнанная. (И меня, конкурентку по бизнесу , дважды чуть не убили. На вокзале и в аэропорту. Но об этом потом).
   Но всё-таки в памяти, нет-нет да и  всплывали тогда лица тех ребятишек, тех «бизнесменов» с бензоколонки. И мне, матери, становилось до боли горько. Но повторюсь, особенно вспоминался младший  мальчонка. Сопливый, замерзший, но с рыжим теплым котиком  за пазухой. Почему-то именно он… Мне и позже те ребятишки  вспоминались с печалью. Думалось: «Куда летишь ты, Вусь, птица-тройка?!! Дай ответ. Не даёт ответа.»  Но всё-таки, всё-таки… Нет, мои вера с надеждой  никак не хотели покидать православную душу.  Может быть, всё-таки выдюжим, всё-таки выживем? Может, страна, с Божьей помощью,   вырвется из этого жуткого лихолетья? Из кроваво-расстрельных, «лихих» девяностых? Да и из нулевых, тоже  нескладных?.. И, может быть, именно этот малыш и отстоит, и составит  наше будущее? Где ты. Мальчик, сегодня? Кем ты стал?.. А-у. Отзовись. Ты, тот самый, с теплым котиком  за пазухой?.. Я на тебя надеюсь.
                ***
      В анкете, принесённой мне Николаевым, красавцем в белом костюме, вопросов было множество. Но меня всё никак не оставлял в покое вопрос о «шестидесятниках». Ведь я в силу возраста и профессии как раз к ним и причисляюсь. И стало быть отвечать на вопрос придётся более подробно и распространённо. Как, собственно, он и просил. 
        В общем-то моему поколению в отличие от наших родителей, думаю, повезло. Поскольку мы пуганы были не до смерти... Но и теперь нам не привычна еще, не знакома и эта новая жизнь при капитализме. И внезапная эта свобода - и действий, и слова. Ведь это раньше даже и  не маячило на горизонте. Никто из нас и не думал, что нерушимый  Советский Союз может рухнуть, и мы наряду с ужасами бытия встретим её Величество... Свободу Слова. Да и сегодня она, эта свобода ещё как-то пугает, и даже грозит со всех теле-экранов и ради-СМИ. Она не привычна и не ловка, как великая в плечах одежда. Все съезжает куда-то в бок, то на левое плечо, то на правое. Каждый должен её еще обживать, подгонять по себе. Ею пользоваться.
     И все же, думаю, я человек счастливый. Начиная со Сталина пережила десятерых вождей – Генералиссимуса, Председателей ЦК, Генсеков, Президентов. Могу перечислить. Вот они - Сталин, Маленков, Хрущёв, Брежнев, Черненко, Андропов, Горбачёв, Ельцин, Путин, Медведев, опять Путин…  А я всё живу, потом выживаю и снова живу. И всё работаю, «делаю буквочки», как говорил мой муж Юра. Что ж, писатель должен писать. Читатель – читать. Каждый должен делать то, что может делать лучше всего. Да и вообще - счастье, оно ведь не вне человека, оно внутри. Каждого. В жутковатые, но и весёлые пятидесятые годы моей молодости, хороший «придворный» поэт Николай Асеев (кстати, со слов моего учителя по Литинституту поэта Михаила Светлова, страшный картёжный шулер и игрок на бегах), писал в своём стихотворении: "Счастье - это значит соучастье/ В общих человеческих делах./ В каждом вздохе разделенной страсти,/ В жарком хлебе, сжатом на полях..." (Кто бы спорил? Но даже заикаться про вздохи «разделенной страсти»  в те годы было дерзостью. Но Асеев был литсекретарь, литгенерал и член компартии, потому так смело и написал про эти вздохи. Да и вообще под конец жизни заслужил это право). Так вот, и я могу сказать, что я – счастливая, уже хотя бы потому, что по Божьему промыслу, явилась на свет ни раньше и не позже, а в страшном 1938-ом году, не зная, конечно, в какой мир и зачем пришла. Но раз пришла, и тогда именно - то наверно зачем-то и кому-то это было нужно. Только надо потом угадать – зачем. Правильно написал гений Пастернак: "Ты вечности заложник,/ У времени в плену". Вот и отдувайся за время.
   
        Я после тяжких трудов праведных, у себя в кабинете натыкаюсь опять на "Анкету" Николаева. Склоняюсь над её страничками. Пробегаю глазами собственный текст. "Нет, не нравится. Надо кое-что добавить". И раз Николаеву это надо, придётся садиться и работать.

       Родилась я в Москве у студентов (спортсменов и комсомольцев), в общежитии ТСХА (Тимирязевской сельхозакадемии). У восемнадцатилетней москвички Нины Никольской (по отчиму - Трошевой), улыбчивой, интеллигентной и музыкальной девушки, из семьи "недорезанных буржуев". С коротко остриженными волосами ("под-мальчика", по моде тех лет); и раскудрявого, бесшабашного, голубоокого активиста Евгения Ракши. "Лапотника", приехавшего в Москву после рабфака (рабочего факультета) откуда-то из-под Киева. Так что первый мой дом на земле (после уютной и теплой материнской утробы) - шумное, студенческое общежитие, братство юных энтузиастов конца 30-ых гг. Этот четырехэтажный корпус общежития №3, из красного кирпича, что на Лиственной аллее, и теперь там стоит. (Только в нем в 90-е – засело какое-то кавказское акционерное общество). Мне всегда чудилось, что уже от самого названья - "Лиственная аллея" - дивно пахнет хвоей, таежной свежестью, кедрами. Да и лиственницы, хоть и постаревшие, измученные советской жизнью, представьте себе, ещё здравствуют (порой приезжаю туда побродить, подышать своим прошлым). Так вот, родилась я (роддом у "Соломенной сторожки") от "неравного брака". ("Мезальянс"- как говорила бабушка. Мамина мама). Появилась я случайно, не желанной, не жданной. От их первой, не целомудренной ночи и молодой, горячей любви. В общем, ребенком была я «случайным», не очень нужным. (Я это всю жизнь ощущала). Собственно, у меня был риск вообще не родиться. А это было б значительно хуже. Но пронесло. Ножа избежала и родилась. За что, слава и Богу, и московским моим, мудрым бабушке с дедом, заставившим молодых (перед лицом такой неприятности, как беременность) все-таки расписаться в ЗАГСе. На комсомольской свадьбе, в общаге красавица невеста, москвичка удачно скрывала округлый животик. Но главное (!),  деканат агрофака и «ком-ячейка» выделили-таки бывшему рабфаковцу и активисту Евгению Ракше, (жена-москвичка была не в счет), до получения диплома, комнатку в общежитии. Да еще в придачу - два стула и казенную койку. А круглый ломберный столик с зеленым сукном, старинное кресло и кузнецовский сервиз на шесть персон привезли молодым, как приданое, с Таганки мои бабушка с дедом. Конечно, моей бабушке - Зинаиде Ивановне Никольской (статной даме из древнего нижегородского рода, где были в основном священники и врачи. «Мы из духовного звания», любила повторять мне бабушка) и отчиму - Аркадию Ивановичу Трошеву, авиатору, блестящему выпускнику академии Жуковского (1927 г.), затем доценту и профессору МАИ и МАТИ, автору учебников по моторостроению винтовых самолётов, не приходилось особо радоваться браку их Ниночки. Тем более с провинциальным "хохлом-колхозником" с Украины, гегемоном, не умевшим даже прилично есть, справляться с ножом и вилкой. Однако, упаси Бог, было выказать это самому «гегемону»! Это было опасно! Ведь он, пролетарий, снисходил до их дочери, "исправлял" так сказать, анкету, где выявлялось её "неудачное буржуазное "происхождение. И они утешались лишь тем, что молодые с ребенком на руках не оказались, слава Богу, у них на Таганке, на Ульяновской 18, в их старинной квартире № 14 (правда, уплотненной соседями - подселенцами), со старинным фортепиано, стильной дубовой мебелью начала века, зелеными бархатными портьерами и остатками столового серебра, чудом не конфискованного большевиками и в голод не сданного  в "Торгсин" (торговля с иностранцами). Позднее их внучка Ирочка, спасаясь от разных невзгод, временами будет жить у них, (и школьницей, и студенткой) в этой уютной, пахнущей пирогами, квартирке, с автомобильным гудком в коридоре вместо звонка. (Снаружи на двери будет табличка: «Трошевым - два гудка»). Дед умрет от туберкулеза в 1953, не дожив месяца до смерти "вождя всех народов", а любящая бабушка Зинаида Ивановна будет для внучки долго еще палочкой-выручалочкой. Благородная эта аристократка, умудрится прожить до 94-лет. И сохранить стать и честь, красоту и достоинство в недостойной и некрасивой окружающей жизни.
               
        Далеко за полночь я наконец оторвалась от пишущей машинки. Ах, как ещё много предстоит дать ответов на эту "Анкету". И, спрятав рукопись в ящик, погасила настольную лампу.

       В суете повседневной жизни, я, конечно же, забывала про этот заказ. Но Николаев, мой нарядный «гость в белом», порой звонил мне, упрямо напоминал о себе. И тогда я вновь открывала и листала страницы. Как-то  наткнулась на такой короткий вопрос: «Что Вы считаете  главным в биографии человека?» Ну, раз вопрос короткий, то и ответ нужен короткий. (Потом я, возможно, его разовью).
     По-моему, главным в биографии человека являются  две основные вещи. И их надо запомнить каждому, зарубить себе на носу. Это  ВОСПИТАНИЕ  и  ОБРАЗОВАНИЕ. Это то, что ты получил и то, что надо передать детям. В этих двух непреложных, как аксиома, истинах и заключается буквально всё. От рождения до смерти. Как река - от истоков до устья. То есть – вся твоя СУДЬБА, весь ты сам.
     А пока что вернусь к началу повествования. То есть, к истокам.
                ***
   
       И так, в 1939-ом  голубоглазая, пухлая  кроха  ещё неуверенно бегала босичком по длинным общежитским коридорам на Лиственной аллее. (Где, спустя двадцать лет, с портфелем она в туфельках на стройных ножках будет бегать студенткой агрофака). И мамины сокурсники, будущие агрономы, частенько будут затаскивать эту кудрявую куклу-малышку к себе в гости, в разные комнаты, и угощать чем попало: огурцами, кильками,  разноцветными леденцами под названием "Монпансье". А юная мама-Нина, уже теперь не Трошева, а Ракша, будет в панике искать дорогую пропажу по всем этажам…
    Так что сама дата моего появленья на свет, год 1938-ой - уже спасла меня от верной гибели. И до войны и потом.
     Например, от «прямого попадания» фашистской бомбы. Тут надо вспомнить две особо памятные бомбёжки Москвы осенью 41 года. Немец конечно стремился, в первую очередь, уничтожить Кремль - сердце столицы. А ещё и ВСХВ, дивный по красоте архитектуры комплекс сельскохозяйственной выставки на севере города. И обе эти точки мне были очень близки. В Останкино я родилась и жила с родителями на улице буквально бок о бок примыкавшей к ограде ВСХВ. А мои бабушка с дедом жили на улице Николо-Ямская, близ Кремля, на речке Яуза. Так что в обеих случаях бомбы рвались у нас почти что во дворах. В ноябре 41-го года армады фашистских бомбардировщиков с крестами на крыльях надвигались по небу чёрными тучами. И ни наши аэростаты наше ПВО ни наши истребители Ястребки - самолёты-перехватчики не справлялись с этой жуткой армадой. Бомбы падали и на территорию Кремля, и рядом. Одна, например, разорвалась возле Яузы во дворе бабушкиного дома. Тогда в округе повыбивало все оконные стёкла. А бабушку так до крови изрезало осколками, что раны зашивали в Яузской больнице. От взрыва во дворе осталась большая воронка. И потом несколько лет в этой глубокой яме, наполнившейся водой, купалась вся дворовая и уличная ребятня, как в пруду. А мне бабушка запрещала. Во время войны мои старики оставались в Москве (дед преподавал в МАИ и в МАТИ), и у них от голода пухли ноги. А мы с мамой спаслись. Она увезла меня в эвакуацию на Урал, где жили в деревне, правда «непрописанные», в сырой землянке у леса, похожей на блиндаж. И обе тогда заработали ревматизм... (Папа-танкист сражался на фронте).
Да и в послевоенные голодные годы я-кроха как-то выжила. В Останкино у речки Горленка страшная болезнь малярия меня лишь трепала, но не убила, не съела. И в пятидесятые годы судьба меня сохранила. Тогда еще многих сажали, а я, старшеклассница, «по зову партии и правительства», а главное, по зову своего сердца, рванулась и укатила на Алтайскую целину. Строить зерносовхоз "Урожайный". И там Господь меня уберёг. Хоть и обожглась при пожаре палаток. И дважды тонула в Катуни у переправы. Не раз с коней падала на полном скаку, когда была почтальоном. Почту возила верхом из райцентра. Не замерзла и лютой зимой в степи в буран в тракторе, когда у нас горючее кончилось. Не сгорела и в родном моём совхозе, туша пожар вместе с рабочими на зерноскладе. А в шестидесятые, уже вернувшись в Москву, не утонула в Оке, под Тарусой на съемках своего фильма, когда посередине реки перевернулась наша лодка-казАнка… И в "оттепель" мне  повезло. Незаконно издала первый и единственный номер студенческого рукописного журнала «Не–лыком-шиты». Самиздат. Но тогда уже не сажали. Только предупредили. И всё обошлось. А вскоре во ВГИКе я по любви вышла замуж за художника - сокурсника Юрия и родила дочку Анечку. Не разбилась и в самолёте, когда делегация московских писателей, летала на какой-то фестиваль в Тбилиси, и отказал  мотор самолёта. Один из двух. Лётчик, пытаясь спастись, сжигал топливо, и делал один за другим круги над горами Бештау. А обомлевшие пассажиры... кто громко рыдал, кто попросту пил, кто молился, как мог. И у меня по щекам сами собой текли слёзы. Не горячие, горючие. А губы беспрестанно  шептали: "Господи, спаси. Господи, спаси." И, представляете, мы-таки долетели, дотянули до аэропорта. А там коллеги-грузины, встречавшие рейс, в панике нас почти что похоронили. Вот так Бог опять меня спас.. Ну, и в проклятые девяностые, когда мне приходилось  таксовать, конкуренты-бомбилы меня дважды чуть не убили. Хотя грозились не раз. Но всё кончалось только проколом шин.
      Так что, если говорить коротко, вот такая была в моей жизни «карусель выживания". Не убили, не утонула, не сгорела, не разбилась.  Очень даже удачная.

        Правда, в шестидесятые, случилась одна опасность. Уже имея дочь Аню и будучи замужем, я с недоумением и даже опаской узнала, что мать моего отца Евгения, то есть бабушка, курянка Мария Васильевна Винникова, (как значилось по документам), вышедшая замуж в украинское село Пединовка за фельдшера Игоря Ракшу, но является родной сестрой  Надежды Васильевны Винниковой, «той самой» легендарной русской певицы Надежды Плевицкой... То есть эмигрантки, погибшей во Франции в тюрьме в 40-ом году. И более того, по семейному преданию и переписке сестер, Плевицкая является даже матерью моего отца Евгения. А мне стало быть родной бабушкой.
      Эту ошеломительную весть, привез мне папа, приехав очередной раз из Сибири в Москву, в командировку, в министерство сельского хозяйства. Отец, как всегда,  остановился у нас с Юрой дома. И рассказал всё это за вечерним чаем.
 
       Спасаясь от революции и кровавой гражданской войны  (тогда ведь все считали свой отъезд за границу временным), Плевицкая якобы оставила, своего кроху-сына (как и многие прочие, скажем, Пушкины, Бенуа и др.) на юге России у младшей сестры Марии, в тихой деревушке Пединовке. Однако потом, как ни рвалась певица на родину, но вернуться так и не смогла. (Посылала прошенья Дзержинскому, но тот лишь ставил подпись: "Отказать...Отказать". И она в двадцатые годы могла лишь  посылки слать из Парижа, с дорогими детскими нарядами. Кружевными рубашечками, матросками, брючками. Представляете, как в деревенской глуши, в этой голодной семье с кучей детей были тогда этому "рады"? Да еще при разгуле террора большевиков и бесчинств  ГПУ?! Пугало даже просто появление почтальона у калитки, у хаты. Это считали лихом, несчастьем. Эти посылки по ночам при свете луны Мария Васильевна с мужем-фельдшером закапывали подальше от людских глаз и греха, в саду, под фамильным ореховым деревом. До лучших времен. Но лучшие времена впрочем так и не наступили. А потом связь сестер и вовсе оборвалась, ибо Плевицкую уведомили, что в страшную голодовку двадцатых, (когда порой матери пожирали мертвых своих детей), вся родня её в Малороссии вымерла. Однако же обманули, не вся. Ну, а в 1937 уже сама Плевицкая не могла не погибнуть. Даже в Париже, как и ее последний муж замечательный самоотверженный генерал Белой армии Николай Скоблин, кавалер Георгиевского креста. Член РОВС (Российский общевойсковой союз). В 37-ом она была оклеветана и арестована (по талантливому сценарию "Уничтожения РОВС", советским полковником НКВД Павлом Судоплатовым, получившего за эту удачную операцию и звание генерала, и награду). А в феврале 40-го отравлена во французской тюрьме местечка Рени. Через четыре месяца, фашисты практически без боёв вступили и оккупировали Францию. Дотошные гестаповцы эксгумировали тело Плевицкой, и, сделав (по свидетельству Б.Прянищникова) соответственные химические анализы (дабы разузнать секреты кремлевских побед в деле химических отравлений), закопали тело рядом с тюрьмой в общей могиле. Об этом я более подробно я написала в книге "Шкатулка с секретом" и в предисловии к мемуарам Надежды Плевицкой - "Мой путь с песней", где она рассказывает о многом. В том числе описывает свою дружбу с Государем Николаем Вторым и его семьей, и ещё с Шаляпиным, Собиновым, Качаловым, Станиславским, Рахманиновым, Канёнковым - всем цветом русской интеллигенции начала ХХ века. И в России, и в эмиграции.      
    Так вот эта самая "ее шкатулка" (оставленная у сестры Марии) и чудом выжившая, сопровождала меня всю жизнь. И еще я помню с детства такой квадратный, лакированный чемоданчик (с ярко-зеленой шолковой  подкладкой), страшно тяжелый. Поскольку был полон больших дореволюционных виниловых пластинок с поющим Амуром посередине. А главное - с её чудо-голосом, с её песнями. Одно время секретную шкатулку и чемоданчик с пластинками мои родители прятали в сарае в тайнике под дровами. Это было в Останкино, где мы жили. Однако в шестидесятые, когда я уже училась на сценарном факультете ВГИКа и жила отдельно, это неожиданное известие о моей легендарной родне, рассказанное в качестве некой семейной тайны (раньше ребенку было опасно такое знать, могла проболтаться), не только не принесло мне гордости или радости, а как бы заставило присмиреть. И в институте, и потом. Все-таки бабка - эмигрантка, не важно родная или двоюродная. Это считалось большим минусом в моей биографии. Ведь я же всегда заполняла анкеты, с графой: "Есть ли родственники за границей?" отрицательно. И вся Анкета пестрела ответами «Нет,  нет и нет». И вдруг такое! Так что теперь мне не приходилось не лезть на рожон, не  "диссиденствовать", выпуская свои фильмы и книги. Поскольку с моим прямым, открытым характером, при той фарисейской, "совковой" жизни, мне была бы просто - "хана".  Впрочем "хана", на все сто процентов, мне была бы - родись я на десять лет раньше. Но вот как-то же опять повезло. Выжила. Может быть, даже, чтоб все это в будущем описать?
    Однако, всё это я вспомнила просто так, к слову. В конце концов, я пишу не биографию, а просто отвечаю на вопросы анкеты. Впрочем, чтобы ни говорил человек о ком-то или о чём-то, в первую очередь он говорит о себе. Так что, эта «Николаевская анкета» для всех в ней участвующих, будет как лакмусовая бумажка, проявит каждого автора.
                ***
               
       И вот я опять ныряю в странички этой самой "Анкеты".
И опять вопрос: "Ваше фамилия, имя, отчество. Имеете ли  псевдоним?".
   Псевдонимов не брала. Не к чему. И не из-за чего. Правда иногда, при 2-3-х публикациях, в одном и том же номере журнала "Работница", один из материалов подписывала порой: "Ирина Никольская". (Очень мне по душе наша родовая фамилия по материнской линии). Ну, и, когда "негром" работала , то есть, сочиняла для кого-то, за кого-то, подписывалась соответственно чужой фамилией. Вот таких наберется немало. Вон они, томики, все вместе стоят на книжной полке - толстые, разноцветные. Романы, пьесы, сборники повестей, написанные мной, однако наименованные: "Переводы Ирины Ракши" с... узбекского, казахского, калмыцкого, кабардинского, азербайджанского. Нет, нет, этих языков я не знаю. Все работалось с так называемых, подстрочников. Тогда в СССР была такая "интернациональная" братская политика. Донорством занимались и лучшие русские писатели, и не лучшие. Изо всех сил все мы выводили нацменов на мировые, международные, литературные рынки. А сейчас эти популярные "авторы" свободных стран СНГ после переворота 91-го года осиротели и очень "скучают" без наших донорских  вливаний. Поскольку без русского языка и без талантов дела их совсем увяли. Нет их книгам  привычных некогда выходов ни на запад, ни на восток.
 
         ... Так вот ещё о моей фамилии. Отец - Евгений Игоревич Ракша прожил свое голопузое детство в деревне Пединовка южнее Киева, в белёной хатке, среди вишнево-сливовых садов. Игорь Ракша был местный "пединовский" фельдшер (верней даже писалось Игор, почти Егор), черноглазый такой, невысокий и смуглый  хохол "с Запорожской сечи". В Пединовке семью безотказного фельдшера Ракшу уважали, даже любили, а его семью за малый рост, прозывали с симпатией – «МалюкИ». И дети все (кроме голубоглазого, блондина Женьки) были смуглы и кареглазы. Хозяйничала в многодетной хате хроменькая, но рукодельная и очень хозяйственная певунья Мария Васильевна Винникова (из курян, "из кацапов", младшая сестра Надежды Плевицкой). Своеобразная эта фамилия "Ракша" (с ударением на последнее "а") - считается украинской. Там полсела Ракшей. Есть Ракши и в Крыму, тоже кровная веточка. Кстати, слово "Ракша" в переводе с санскрита означает "защита, оборона, охрана".
     А если еще про Ракшей, то заехала я как-то в Пединовку в гости к тетке - Надежде Ракше (названной в честь Надежды Плевицкой), младшей сестре отца, прожившей всю жизнь в родной, родовой хате. И пошла я с ней, нежданно, на местную свадьбу к какой-то дальней родне.  Праздничные столы в зеленом саду и во дворе у беленой хатки - ломились от блюд. Шум, смех, красивые молодые, песни под цимбАлу, подарки, гордо разложенные всем на обозрение, напоказ под яблоней. Чего там только не было! Все для ладной жизни молодых: плетеные кружевные подзоры, вышитое белье с мережкой, ложки-вилки, ведра, посуда, расшитые красными петухами и розами рушники. (И моя московская ваза тут же стоит, пригодилась). Но главным подарком был раскладной, пружинный диван красной обивки, на который никто, естественно, не садился. Куплен он был вскладчину, всем деревенским "миром". Диван по кардинальски рдел, доминировал на бело-зеленом подворье. Порой с веток на него и на траву вокруг уютно падали спелые яблоки, румяные, ароматные. А к красной мягкой спинке дивана был булавкой приколот белый листок "в линейку" - почетный список всех сдавших деньги на этот серьезный подарок. Я наклонилась, читая фамилии, и вдруг замерла от неожиданности. Среди редких Шевченок-Проценок там были сплошные Ракши. Ракши - Иваны, Ракши Оксаны, Марии, Максимы, Петры...Полдеревни тут, оказывается, Ракшей. И потом, уже сидя за столом, я совсем по иному смотрела на развеселых гостей и хозяев. Всё вглядывалась в их славянские курносые, пригожие лица. С радостью угадывала  знакомые, свои собственные черты. Ведь, оказывается, все это были мои родные, родня, родичи. Род.               
         И ещё о «ракшах». Орнитологам хорошо известно обширное птичье семейство ракшей, сиворАкшевых. И  В.Даль его знал. Голубокрылая, средних размеров, красавица птичка. Она же - "ронжа", она же  "сизоворонка". Ареал жизни широк - юг средней полосы, Кавказ, Казахстан, Европа. Чаще – голубоперая. Голубокрылая. С резкими редкими вскриками и "стригущим" полетом. К семейству "ракшей"- это также удоды, оляпки, зимородки. Они и под лед зимой за кормом ныряют... Так что пернатая родня у меня тоже обширна и симпатична. Правда, в детстве я страдала от своей необычной фамилии. Думала, ну, почему я не Иванова – Петрова - Сидорова? В моем "барачном" детстве ко мне липли дразнилки "Ракша-лапша", "Ракшист-реваншист", а, если ласково, то - "Ракшуля". А мне так хотелось, что бы все меня звали по имени, как папа с мамой в моменты редкой нежности – Иринка. Ирочка. Но и тут законы двора были жестоки: Ирина-перина, Ирка-дырка, Ирастик-головастик. В общем, моя фамилия, действительно, опасно "выбивалась" из ряда Ивановых-Петровых-Сидоровых. До сих пор удивляюсь, как мои родители не "загремели" тогда «кое-куда». Как выжили в то жёсткое, тоталитарное время. Хотя отец, рядовой коммунист, лейтенант, участник Отечественной войны, всю жизнь бесстрашно воевал с бюрократической махиной. Пытался пробить брешь в чиновничьих крепостях, внедрить в производство свои замечательные, дававшие огромные прибыли, сельхоз-машины: сеялки, веялки, жатки. Но разве он, инженер-изобретатель, смешной Дон Кихот, мог понять тогда, что не может работать по советским колхозным полям машина с названием - "СКСР-64", то есть "сеялка-культиватор системы Ракша, выпуска 64-го года". Тоже мне "Мерседес" нашелся! Шалишь, голубчик-изобретатель! У нас всё общее, коллективное. Коллектив превыше всего! И многолюдные Конструкторские Бюро (КБ) при заводах тоже. А если машины этих КБ плохие, хуже по показателям, ничего. С годами доработаем и исправим. А на испытаниях (дважды в год в посевную-уборочную), чтоб твоя сеялка не доминировала, не красовалась, мы пару каких-нибудь «узелков» незаметно сломаем, испортим, изымем.   
   В общем, фамилия, и правда, досталась мне не стандартная. Никаких псевдонимов не надо. Даже любимый муж мой, художник Юрий Теребилов, когда мы во ВГИКе студентами поженились, взял эту фамилию себе. Сначала в качестве псевдонима так подписывал, к выставкам свои полотна. А когда родилась дочь Анюта, и вовсе паспорт сменил. (Не очень-то он любил Теребилова, мужа своей матушки, человека и сильно пившего, и не шибко умного). Мой же отец, живший тогда в Сибири, был этим даже горд. Не частый ведь случай, когда муж взял имя жены. Да ещё в те застойные годы...
     А порой в этой фамилии звучит что-то индийское. И не случайно. В Индии есть, так называемые, "Ракшасы" - змееволосые демоны, охранявшие Будду. И даже хранимый в храме «Зуб Будды». (Пару таких ярких деревянных масок,  "Ракшасов", я привезла из Калькутты, где перевели мою книгу на хинди (а, может, это бенгали?). И сейчас эти маски висят на даче). А вообще-то "Ра" не только египетский бог солнца, но и древнее название нашей великой реки Волги. Так что, предполагаю, что по ее берегам и жили когда-то "ра-кши". Да и Пушкин Ракшей поминал... Кстати, есть еще и большая, узловая  станция под Тобольском - "Ракша". В древности это был фарпост защиты от набегов степняков с востока. Подобно посёлку Грозный на Кавказе. 
     В конце концов, и у Киплинга есть Ракша. С детства каждый знает прародительницу - волчицу, мать большой стаи. Волчица Ракша выкормила своим молоком в своем логове человеческое дитя - Маугли. Именно эта Ракша стала с детства моим идеалом, символом справедливости, смелости, доброты. Я без конца читала эту, затертую до дыр, подаренную дедушкой, книжку. Знала все реплики Шархана, Багиры, Нага, наизусть. Все моё детство к праздникам мне дарили книги. И при том - чудесные! ("Книга - лучший подарок". Тогда всюду по улицам висели такие плакаты. Про книги плакатов и лозунгов было множество. Например у нас в Останкино, в отделе соков, в гастрономе одно время висел плакат: "Если хочешь сил моральных и физических сберечь - пейте соков натуральных! Укрепляет грудь и плечь!" Потом повторяли это, уже как курьёз, как шутку, а ведь так было на самом деле ). В те годы без книжки мне лично и дня не мыслилось. Подарочные фалианты - Гоголь, Пушкин, Щедрин, Гончаров, Короленко, Некрасов... Именно они, именно эти авторы, а не кто иной, были моими серьезными, прекрасными учителями. Воспитывали, как говорится, «с мягких, младых ногтей». А бесценные дары моих дорогих стариков - бабушки, деда (за отличное окончание каждого класса и даже каждой четверти) до сих пор стоят на моих книжных полках. И все с нежными надписями, порою в стихах: "Сегодня нашей Ирочке минуло десять лет, любимой внучке бабушка желает жить сто лет", а почерк каллиграфический, профессорский, дедов. Может быть, от тех самых "Каштанок", "Муму", "Маугли", (всегда вызывавших мои сочувственные, соучастливые рыдания), у меня буквально в крови - щемящая любовь ко всему живому, к тому, что мы называем "природой". Это правда, в жизни я и муравья не обидела. После дождя собирала по лужам бледных, полуживых червячков, "чтобы не утонули". И зарывала в землю, в траву. А от слов: "Мы с тобой одной крови," у меня всегда влажнели глаза... Так бы и обняла, обхватила руками этот несчастный, но пока еще живой мир... ("Что-то сердце все мечется,  мечется... Только рук не хватает обнять мне мое человечество..." М.Светлов). А как иначе? И разве, действительно, мы все не одной с ними крови? Конечно, одной. Да к тому же, если мы ещё и Ракши. Еще и "одного имени"!
   И, может быть, не случайно одна из первых серьезных моих работ – повесть «Утрата» именно о волках. Тех самых, с которыми я в юности на Алтае встречалась.  Может быть... В первом издании эту повесть я назвала печально - "Утрата". Там погибала моя волчица-Ракша. Но, спустя годы, это название у меня... как бы помягче выразиться, "слямзил" (вот уж и сленг!), а попросту украл, один хладносердый московский технарь Маканин. Ставший потом писателем. Он приспособил моё название к какой-то своей прозе. Тогда я, огорченная, при следующем издании переименовала  свою "Утрату"  в  "Охоту на волков". Однако, спустя время, бард Высоцкий  назвал свою песню "Охота на волков". Но я уж тут махнула рукой. Пусть так всё и остаётся. В конце концов множество раз повторялось название «Война и мир». И даже «Василий Тёркин» (да-да, именно Тёркин) печатался в XIX веке. А уж Твардовский в XX-ом точно также назвал своего героя "Василий Тёркин". Ну, ладно бы, название - это бы еще ничего. Но вот другой пример. Уже великий среднеазиатский писатель (которому я сдуру подарила на каком-то съезде своих "Волков", опубликованных в Роман-газете»), быстренько вставил сей "волчий сюжет в свой, недавно написанный за него его "неграми", "человечий" роман «Буранный полустанок». К слову сказать, многие авторы жаловались на этого "гиганта мысли". Кстати, и по-русски то слабо говорящего. Такими "заимствованиями" обидел он очень многих писателей и у себя в республике. Особенно молодых. Они, например,  давали мэтру что-нибудь на прочтение, в надежде на поддержку. А потом их сюжеты, их образы, мысли, детали всплывали на страницах его прозы. Они приезжали в Москву, с жалобами на его воровство, на плагиатство, но доводить дело до суда опасались. Не посягать же на того, который на пьедестале. И мэтр был совершенно уверен в своей безнаказанности, своей секретарско-партийной неприкосновенности. Книжки этому "азиатскому мудрецу" писали московские литераторы-"негры", за хорошую плату (два тихих стареньких интеллигента, которых я знала). Оттого все романы его такие разностильные, разномастные. Однако в СССР каждая республика должна была иметь своего гения в области культуры, писателя-лидера. Вот и был у них такой Чингиз… Ну, да ладно. Не нам судить. Пусть миф о его "таланте", отмеченном многими международными наградами, поживёт ещё до поры до времени. В конце концов бывает же писатель без имени, а бывает - имя без писателя. И тем кто в курсе, его даже соучастливо жаль - именитого, богатого, холёного. Наверно, тяжко ведь жить навиду у всех, под постоянным прессом разоблачения, в вечном страхе. И ждать скорейшей смерти своих почтенных "негров". Ведь и самому известна истина - все тайное когда-нибудь станет явным...
       
       Так что Ракшей по земле немало. Однако, в завершение я должна сказать о главном и важном. Эта фамилия существует даже в Израиле, в Хевроне. Об этом следует поподробнее.
        Мой дядя, Иван Ракша (1906 - 1986) бывший белый офицер, после гражданской войны, эмигрировавший в Европу, принял постриг в монастыре святого Иова под Мюнхеном и получил имя Игнатий. И епархией зарубежной православной церкви в 1938 был направлен в Хеврон, в монастырь, как игумен Игнатий, к Дубу Мамврийскому. В монастыре было всего 14 монахов. И игумен Игнатий был очень любимым всеми палестинскими православными, местночтимым старцем, где и совершил свой подвиг. В годы преступного советского небрежения к русской собственности на Святой земле построил у Вечного Дуба храм во имя Святых Праотцев Авраама и Сарры, повстречавших некогда под сим дубом трех странников - Святую Троицу. Сохранил он и Дуб Мамврийский, оберегая от нехристей и подпирая его засохшие за столетия, древние ветви. И возводил этот храм на сбережения, по крупицам собранные от паломников-христиан всего мира. Вот этот игумен Игнатий (Иван Ракша), явив чудо, и привел меня, "случайно", буквально за ухо, на свою могилку. К сожалению, через пять лет после своей кончины. И было это в 1991 году, когда первые паломники из СССР вступили на Святую землю. Может, для это встречи из всех Ракшей он выбрал именно меня, как наиболее воцерковленную? Один Бог ведает. А ведь раньше я и знать не знала, где он почил, как жил. Помнила только отцовы слова, что "Иван наш совсем сдвинулся. Где-то монахом в Германии сгинул". (Так что на вопросы анкет, есть ли родственники за границей, моему папе, члену компартии, ой, как было чего скрывать! И Плевицкая в Париже, и игумен Игнатий в Хевроне). Однако, эта необычайная история, эти судьбы - сюжет особый, отдельный.
      
    2.  А вот, что ещё я должна написать для "Анкеты".
      Родилась 19 ноября 1938 года в Москве. Я москвичка в четвёртом поколении. Прабабушка, бабушка, дед, мама, тёти с дядями давно лежат на Преображенском кладбище в Лефортово. За окном уже новое тысячелетие. А мне всё кажется, что я молода. Верней, что я всё та же. Даже зеркало как-то не огорчает. Смотрюсь в него по утрам с удовольствием. Однако знаю. Надо жить по Писанию Божьему, только текущим днём. А в общем, всегда  пытаешься себя разгадать, себя постичь, осмыслить. И всё никак не можешь. Ах, уж этот вечный путь к себе!
    Вот, например (даже самой интересно), что может вспомниться из младенчества? Из мирных довоенных лет? Хотя надо сперва о родителях, поскольку, все мы родом - из детства. 
       Получив диплом ТСХА по специальности "инженер сельхозтехники", мой кудрявый тогда, отец, молодой выдвиженец, был оставлен в столице, и получил назначение на ВСХВ, директором павильона "Хлопок". Видно потому, что на студенческой практике был некогда  под Ташкентом на хлопковых полях. (У меня даже фото есть, отец на верблюде в тюбетейке и ватном халате). А, может, потому, что все другие, "серьезные" павильоны - "Машиностроение", "Животноводство" и все шестнадцать республик уже "разобрали". "Раздали" более серьёзным претендентам. Директором же всей сельхозвыставки был тогда некто Цицин, кажется, Николай Васильевич. Этот громоздкий дядя, любитель музыки и романсов, порой заезжал к нам в гости, (помню: мама поет, солирует,  громко аккомпанируя на пианино, а гости хором подтягивают) - и почему-то Цицин подарил мне, голубоглазой, кудрявой малышке, деревянного.. нет, не деревянного... и не коня, а - козла. Из папье-маше, на колесиках. Серого такого, гладкого  (ладонь до сих пор помнит ощущенье той гладкости, ее ощупь ), с рогами и волосяной бородой. Вскарабкавшись на него верхом, я могла тянуть козла за рога, и он блеял, как живой, протяжно и жалобно. И я тоже от какой-то неясной жалости к нему и его судьбе начинала всхлипывать, а потом плакать. (Этот звук тоже отчетлив в памяти). "Не тяни козла за рога!" - смеялся папа. (Им было не понятно - чего ребенок плачет). Это была моя первая, запомнившаяся игрушка. Любимый козёл чудом сохранился и после войны, когда мы с мамой вернулись из эвакуации, с Урала, где жили три года в землянке. В полном смысле, буквально, в земле, в землянке. В общем, из эвакуации мы вернулись в свою разгромленную квартиру в Останкино. Там в свою очередь жили в войну несчастные погорельцы, белорусские беженцы. Часть нашей мебели, кресла, ломберный столик (приданое мамы), старинные ноты, рамы и книги, они истопили зимою в буржуйке. (Объяснили нам простодушно: "Мы топили лишь тем, что постарее"). Но часть вещей, и почему-то этот козёл, все же остались. Наверно, чтобы стать знаком времени, знаком памяти. Ах, как я была счастлива обнять моего дорогого козла!
   И ещё с тех давних пор мне запомнился восторженный папин рассказ об актрисе Любови Орловой, снимавшейся на ВСХВ возле "папиного" павильона "Хлопок", на красивых, с колоннадой, ступенях. (Кажется, фильм "Весна"?). Помню мамину ревность и недовольство. Её  немедленное, горячее желание придти к папе на работу и лично присутствовать при всех этих съёмках. И ещё - срочный пошив такого же, как у Орловой жакета с высокими ватными плечиками... Однако, всё-таки постояв однажды на съёмках, в первом ряду зевак, и перехватив обворожительную улыбку актрисы, мама сразу им всё "простила". И актрисе и папе. 
       Ещё помню рассказ о том, как до войны воздвигали на ВСХВ огромный памятник Сталину. Тогда эти памятники вождю росли повсюду, как грибы под дождём. А этот вырос на внутренней площади выставки, перед большим павильоном "Животноводство" со стеклянным куполом крыши (в шестидесятые - павильон стал называться "Космос"). Строили монумент очень быстро, ночами. Тогда все ночами работали, как сам вождь в Кремле. Как и вся страна. Памятник на площади был гигантским, белым. Высотой с нынешнюю, занявшую его место, космическую ракету. (Впрочем, гигантомания тех лет знавала памятники вождям и повыше). И вот однажды, звездной ночью "принимать" уже готовое "произведение" приехал из Кремля сам Генералиссимус Сталин. Со свитой. Как же там всех причастных и не причастных к строительству трясло!..  Вот эскорт блестящих машин медленно подъехав, замер у подножья скульптуры. Вождь медленно вышел из машины в серой шинели, серой фуражке. Молча и близко стоял он перед темным рядом обморочно застывших специалистов: скульпторов, архитекторов, строителей, директоров павильонов. Сам Цицин Николай Васильевич, директор ВСХВ, бледный, без шапки, стоя рядом, бормотал Генсеку какую-то важную информацию. Затем вождь неспешно поднял голову к своему изваянию, своему же, сияющему в ночном поднебесье, белокаменному лицу, наперекрест освещенному прожекторами. На фоне звездного неба огромная белая голова в фуражке словно плыла, как бы двигаясь в вечность. Сталин, щурясь, долго, молча смотрел на изваяние. Медлил. Наконец, одобрительно усмехнулся в усы и... (о счастье!) стал молча же пожимать близ стоящим создателям похолодевшие руки. От этого рукопожатия, каждый ощущал до дрожи трепетный прилив ликования. Тогда и отцу повезло. И он ощутил в своей руке (вообразить немыслимо!) - небольшую, сухую ладонь Вождя Всех Народов! Когда же эскорт блестящих машин, шурша, уехал, исчез вдали ночи, словно виденье, все ещё стояли в немом оцепенении, ошеломлённые...
        Вот такой вот был необычный случай. А я, кудрявая  малышка, спала той ночью, в спальне, с мамой, в своей кроватке с плетёными сетками по бокам. Спала совсем рядом с Выставкой, с огромным монументом на площади,  буквально на соседней з-ей Останкинской улице...
       И вот канули, минули десятилетия. Началась и завершилась война. Потом повержен был "вечный" тот поднебесный монумент, ВСХВ превратилось в ВДНХ, а теперь и вовсе в коммерческий рынок. Умер в 1986 в Красноярске мой отец, живший там уже со своей третьей семьей. (У меня, кстати, пятеро сводных сестер и братьев от разных родительских "браков" и все Ракши). А сила тех чувств, которые отец испытал тогда, при встрече со Сталиным, была, вероятно, столь велика (даже в рассказе), что впаялась в сознанье его дочери накрепко и навсегда... Ой, да мало ли что ещё впаялось в это моё сознанье! Хватило бы только жизни написать, "отработать" всё перед Богом.
   ...А вот ещё один момент из тех лет. За отцом до войны присылали (с работы и на работу) казённую легковушку, легковую машину с шофёром. Шофёров было двое, работали они посменно, через день. Изредка пользоваться машиной дозволялось и маме, чтоб, например, доехать за покупками до Первой Мещанской улицы, или до Ржевского вокзала, что у Крестовской заставы. (Ржевский вокзал - "вокально-инструментальный  зал" - потом стал именоваться Рижским, а до революции назывался Виндавским. (А город Рига Виндавой. А ещё ранее Вентспилс). И, представьте, под лепными чудо-сводами вокзала играл сам Штраус, некогда гостивший в старой  России. Давал москвичам концерты. Играл свои упоительные венские вальсы. И дивные звуки скрипок его оркестра плыли над Старо-Мещанской улицей - будущим проспектом Мира, над скучными привокзальными рельсами, над чёрными замершими поездами, семафорами, не ведая, что они вольются потом в гудки революций, выстрелов, криков, стонов и плача... Может, и правда, звуковые волны (и даже отдельный звук) не исчезают в пространстве, а навсегда окутывают, как доказывают учёные, опутывают планету как кокон?
    Так вот, на этом пути папиной легковушки, в конце нашей зеленой, почти деревенской 3-ей Останкинской улицы был мостик через речку Горленку. Она текла параллельно нашим баракам и улице, и так же – чугунной ограде выставки. (Это была речка моего детства. Настоящий волшебный мир с кувшинками, незабудками по топким её бережкам, с любимыми стрекозами и ужами, головастиками и лягушками. Нынче все это забыто. Речка взята в трубу, укатана под асфальт, и теперь её бывшее русло называется улица "Академика  Королёва").
      Но тогда папина легковушка, прежде чем выехать на Ярославский тракт, должна была пересечь речку у "Села Алексеевского" по деревянному мостику со скрипучими перилами.
     Однажды юная мама, именно там, позволила себе попросить шофёра остановиться. Ей захотелось нарвать незабудок для дома. "Я мигом...Я не задержу" - и выпорхнула на пыльную, не мощёную дорогу. Приветливый дядька-шофер с седым бобриком нравился маме больше его юного сменщика. Этот выглядел человеком надёжным - молчаливый, спокойный, похоже что из деревенских. (В тридцатые годы вся деревня, оборванная, голодная буквально хлынула в столицу). Такой  шофёр "хозяину" не нажалуется, не донесёт. И стройная мама, в голубом платьице и парусиновых белых туфельках, легко спустилась по бережку, по зелёному склону, к воде. А дядька-шофёр вышел, и сев на ступеньку открытых дверей машины, стал наблюдать за ней. Летний день сиял высоким солнцем, безмятежностью, в речке искрилась вода. И молодая, красивая женщина, среди зелени, рвала незабудки. Скоро, насобирав букетик, и порой зарываясь лицом в его ароматную свежесть, она поднялась к машине. "Красиво, правда?.. Ну, что, поехали?.." Но человек не двигался. Он сидел, уткнув лицо в ладони, и сквозь темные, жесткие пальцы его рабочих, жилистых рук текли слёзы. Мама испугалась:"Господи, что с вами? Что случилось?"- в испуге присела перед ним на корточки. "Может чем-то помочь?" Но он, еле сдерживая рыданья, молчал. "Вам плохо?.. Может, сразу ехать к врачу?"  Он в испуге тотчас вскинул лицо - мокрое, неузнаваемое, искаженное какой-то мукой. "Нет-нет!..Ты что?!.. Никуда не надо..." И торопясь, тихо  забормотал: "Я ведь, понимаешь, стрелок... Стрелок я, понимаешь?.. – говорил быстро, чуть не задыхаясь. Сутки вот тут я за баранкой, а другие - расстреливаю. - Давясь слезами, он утирал мокрые щеки жесткими ладонями. - Всю смену людей расстреливаю. Таких вот как ты... Разных... Работа такая… А у меня жена беременная, как ты, дети..." Он отвернулся, замер. Кругом было солнечно, зелено и так тихо, что слышался где-то у бараков детский смех, гудки редких машин. Мама не знала, что предпринять, что сказать. И тогда он резко поднялся, с силой провёл ладонями по седым волосам, словно стараясь что-то стереть из памяти, и твёрдым шагом обойдя машину, вернулся за руль.
     Вечером потрясенная мама с трудом дождалась отца с работы. Наглухо закрыв створки окон и двери, она шепотом по-секрету, все ему рассказала. Но отец реагировал странно. Он неожиданно посмеялся, обнял, поцеловал маму в испуганные глаза и сказав, что все это глупость и, вероятно, больной абсурд больного усталого человека, и принялся за ужин. А перед сном почему-то взял с жены честное слово обо всём этом помалкивать, и даже накрепко всё забыть... Больше мама того шофёра не видела... Никогда... Однако, ничего, ничего  не забыла.
                ***
    Был в «Анкете» вопрос: «Что делали Вы и Ваши родные в период Отечественной войны?»
  Жили мы тогда, как уже сказано, на 3-ей Останкинской  (ныне улица Академика Королёва) в двухэтажном бараке, (их было шесть, седьмой сгорел в войну после бомбёжки). С водой во дворе на колонке. (Воду носили домой по- деревенски, в вёдрах, а кое-кто даже на коромысле). С жутко-вонючей, общей уборной на улице (в - три плюс три - очка.) Раз в месяц, когда яма переполнялась, приезжала цистерна-трёхтонка, тарахтяще-гудящая, дети называли её  "говночистка", с висящим на боку шлангом в гармошку. Откачивала и увозила содержимое. И потом из-за вони несколько дней окна в квартире мы открыть не могли. Таких временных типовых бараков, как наши,  понастроено перед войной, на окраинах городов, было  множество. Наш шестой корпус был отдан семьям "специалистов ВСХВ". Как обещали - разумеется, временно, до скорого переселенья их в центр, в "приличные" квартиры. Но этого так и не случилось. Началась война, отец ушёл танкистом на фронт. Воевал под Сталинградом. Дошёл до Берлина. Вернулся с наградами, в том числе с редким орденом Александра Невского. Ранен не был, но был обожжён, в танке горел. Потом (выставка ВСХВ закрылась, нечего было уже выставлять) папа работал в сельхозминистерстве, инспектором по Сибири. Часто летал туда в командировки. Вначале пятидесятых родители мои, к сожалению, разошлись, отец уехал на Алтай директором совхоза, поднимать целину. А наши облупленные, "засыпные" бараки простояли ещё лет тридцать. Верна народная мудрость – «Нет ничего более постоянного, чем временное». Там в Останкино моя яркая, музыкальная мама и прожила, как бы временно, всю свою жизнь. Там и состарилась, и увяла, так и не осуществив себя творчески. Хотя была одарена и музыкально и литературно. Но таланты её так и не пригодились тому жестокому времени.
        Сейчас на месте тех наших домов выросли тяжёлые,  тридцатиэтажные монстры. Гигантские, гнетущие глаз "муравейники". И, под стать им, напротив стоит исполинской иглой знаменитая телебашня. Кстати, строилась она в пятидесятые у меня на глазах, за окнами нашей квартиры. Поодаль, в поле, на месте нашего огорода с картошкой. Ради телебашни этой вырубили и прекрасную дубовую рощу, так называемый «Дубовый просек», которую некогда любил писать великий живописец Исаак Левитан. А сажал рощу ещё граф Шереметьев. Сейчас ни домов тех, ни речки Горленки, ни рынка Останкинского не осталось. И только, перемогаясь, живут еще на пустыре, когда-то посаженные мной и мамой под нашими окнами деревья, рядком - липы, ивы и тополя. Они разрослись и успели уже постареть, но пока ещё узнаваемы. Так приятно, подъехав туда порой за рулем, подойти к ним по заросшему бодыльём пустырю, провести ладонью по их шершавой, жёстко-морщинистой, но по-живому теплой коре, по рваным, глубоким ранам. "Поклон вам родные мои ровеснички... Как жили вы тут без меня столько десятилетий?.. Как выжили?.. Что видели?" Люблю постоять так, отрешившись от мира, от городской суеты.
      Приобняв, невзначай касаюсь щекой древесного тела, которое некогда посадили тут тонкой веточкой мои детские руки. Внутри ствола, по его жилам, еще течёт вверх и вниз, медленная, живая влага земли. Сколько же вы, горемычные, всего пережили? Всего навидались? А что запомнили?!. О-о, если б деревьям, если б лесам была Богом дана гортань, какой нечеловеческий мучительный стон стоял бы по всей земле!..
     Вот и мои деревья изранены, как на войне. Людской злобой, немилосердием. Хотя для дерева полвека разве же срок? Вон в Палестине я касалась олив (живы ещё!), под которыми молился Христос. И Дуб Мамврийский, ему пять тысяч лет, дышит ещё, живёт, патриарх, помнящий ещё Святую Троицу! И игумена Игнатия (Ивана Ракшу) моего родного дядьку. Могли бы и эти мои останкинские деревья ещё процветать. Но нет. Торчат бедные одиноко на фоне монстров-домов. И было у них тут, как на войне, год шёл за три. (И для людей  - тоже).
       Однажды я как-то подумала - что если в будущем  высоколобые учёные-археологи задумают изучать исчезнувшую цивилизацию ХХ века? И начнут раскопки в Останкино, как, скажем, копали в Манеже или Кремле? Или, к примеру, у египетских пирамид? Или, как Шлиман, в Греции искал золото Трои? Что найдут они в толще этой земли? На что наткнуться и что расскажут им эти "останкинские" находки? Ну, скажем, керосинки наши, расплющенные? Медные примусы, керогазы (располагаю в ряд, по времени их появленья) или же банные шайки, корыта? С которыми мы в общие бани когда-то ходили? Или, сплющенные ребра нашего желтого абажура, который так уютно висел в комнате над круглым столом? Или найдут, к примеру, в толще суглинка бельевые прищепки для стираных простыней, сушившихся на нашем чердаке, под вечной угрозою кражи в руках нищих воров? Или же, полуистлевшую кирзовую полевую сумку моего отца, привезенную с фронта в 1945 вместе с офицерским планшетом? Сумку, с которой я школьница, на зависть подружкам, гордо ходила вместо портфеля, в школу. Найдут остатки истерзанных нами-детьми в игре трофейных противогазов. Найдут круглые толстые увеличительные стёкла (с танковых визиров), через которые мы, ребята, солнечным зайчиком выжигали на досках заборов свои имена. Найдут измятые немецкие губные гармошки из Мюнхена. Круглые фляжки для воды. Сколько всего трофейного!.. Можно подумать, что линия фронта проходила прямо через Останкино. (А вообще-то, и правда, она прошла здесь, через наши ребячьи сердца)... Да мало ли что ещё отыщут потомки из той нашей убогой, но всё же прекрасной жизни! Дай им, Господи, этим археологам, "рождённым столетие спустя",  хорошего любопытства и мудрости, и доброты.               
    А ещё они найдут оловянные самодельные солдатские ложки, с ручкою из разноцветных пластмассовых вставок - нехитрое окопное солдатское творчество. В тылу и на фронте. Найдут помятые кружки из алюминия, набитые чёрной землей и добрыми, дождевыми, нежно-розовыми червяками. А ведь какой праздник был, когда только что появилась алюминиевая посуда! А недавно её почему-то назвали «вредной»... А, может, ещё они наткнуться и на мои ржавые коньки-снегурки, с закрученными, как лебединые шейки, мысами? Очень удобно они прикручивались, с помощью палочки и верёвки, к подшитым валенкам... Господи!.. Но ведь найдут и осколки фугасных бомб, зажигалок! Они тоже в этой земле, куда ж им деваться?! Которыми осенью 41-го немецкие самолеты бомбили ВСХВ. А заодно и обнаружат и ряд фундаментов наших бараков по Останкинской улице.
  ... Вот ещё одно виденье. Отчетливо помню гул, низкий, сплошной. И на этом звуковом фоне, хлопки взрывов и крики. За стеной стук дверей, топот бегущих по длинному коридору. Но мама почему-то недвижно, оцепенело стоит напротив окна и крепко держит меня на руках. И я, малышка, с интересом всему внимая, совершенно спокойна, поскольку всем телом ощущаю надёжное тепло её мягкой груди. Перед глазами - оконные стекла красны, словно плавятся. Седьмой, последний в ряду барак, что напротив, ярко пылает в ночи. Весёлым, жутким костром. А в чёрном небе, слепящими праздничными фонариками, очень медленно, опускаясь на парашютах, висят тут и там  осветительные ракеты. (Обычно после бомбёжек эти малиновые, зелёные, белые шёлковые парашюты, дети, наперебой, собирали родителям, по деревьям и крышам. Потом из этого шёлка, матери шили нарядную, очень прочную одёжку. Несколько обрезков того самого парашютного шёлка хранятся и у меня в старом чемодане на антресолях...) А в горящем доме напротив, из оконных проёмов невидимые руки выбрасывали узлы и стулья. И те, на лету тоже пылали, падали вниз, как при замедленной киносъёмке. И от дома к нашей речке Горленка, горящим факелом, бежал человек. Но вдали, не добежав до воды, он упал и остался там догорать небольшим костерком...
    Вообще бомбёжки в Москве, в первую военную осень были часты. Поднятые в небо аэростаты ПВО и наши "ястребки" не могли сдержать налетавшей немецкой  армады. И мальчишки наших плебейских окраин, пользуясь паникой, воровали тем временем яблоки в частных садах соседских домов. Набивали за рубашки целые пазухи.          
    Немцы бомбили и центр Москвы. Например, обрушился и сгорел старинный дом между Боровицкими воротами Кремля и особняком "Пашков дом", погребя всех жильцов. И моя бабушка всегда с ужасом вспоминала, что там долго-долго, пока неделями разбирали, разгребали завалы, вокруг стоял удушливый трупный запах. Смешанный с запахом палёного мяса...
     Не знаю, будут ли интересны когда-нибудь археологам такие находки? Но покопаться в земле им стоит. Если даже мой муж, художник, приступая к работе над триптихом "Поле Куликово", съездив на Дон и Непрядву, нашёл и привёз домой 600-летний осколок копья и наконечник татарской стрелы. Земля благоразумную, добрую душу одарить может щедро, лишь копни.      
   
    В общем, я всю жизнь борюсь с собой - с живым, романтично- активным своим характером, с этой вот данностью. Часто призываю кротость, смирение, тишину. Жду, когда же станет жить не так интересно. В разных жизненных ситуациях часто хватаю себя за узду, твержу: "Стоп, девушка. Стоп. Проходи мимо. Не лезь". Или: "Остановись, отвернись. Без тебя все уладится и управится!" И прохожу. Но знаю, со мной бы уладилось и управилось, и быстрее, и лучше. С годами, конечно, чувствую, что остываю. Но сердце, душа - всё ещё по всяким поводам, бьётся, трепещет по-юному. А при моей "диагеновой" профессии пора б научиться собой управлять пожёстче. Уметь сдерживаться, владеть собой, как люди Востока. А уж людей Востока я насмотрелась вдоволь. С японским режиссёром Акирой Куросавой полтора года рядышком (Юра был главным художником фильма "Дерсу Узала). А также встречи с прекрасной художницей Дэн Линь, старшей дочкой легендарного Дэн Сяопина в Китае. (Мне трижды довелось быть в Пекине, Шанхае: перевели рассказы мои на китайский). Жила я там часто и в семьях моих переводчиков. А художница Дэн Линь - интереснейший человек, и, кстати, почти моя ровесница. Раннее детство её прошло в Советском Союзе, в интернате для детей великих коммунистов коминтерновцев, где-то под Калинином (Тверь). В Пекине она руководила Союзом художников, где я по её приглашению читала лекции о русской живописи. И она знакомила меня с Пекином, показывала дома, где жила она и её знаменитый отец. Разве это не чудо побывать в доме самого Дэн Сяопина. Так вот у них, людей по восточному мудрых, мне тогда так захотелось научиться владеть собой. Но, боюсь, уже поздно.   
     Мой отец был одержимый учёный, прекрасные сельхозмашины изобретал: жатки по гороху, картофелеуборщики, сеялки. По этой самой стране он ездил, сновал без устали. Особенно весной и осенью - на испытания. Таскал (сопровождал) по железным дорогам на открытых платформах, опытные образцы этой сеялки. (Что б не разворовали). Там, на ходу, на ветру, под стук колес, и сапал в кабинах машин. Из Красноярская в Омск ехали, оттуда - на Кавказ, в Ставрополь, Краснодар и опять в Сибирь. На испытаниях его машины неизменно давали лучшие результаты, везде побеждали. Но в производство их упорно, как заклинило, не пускали. (Не брал он министров и прочих "шишек" в соавторы, хотел все честно, да и перестраивать устаревшие поточные линии на заводах "ради Ракши" никто не собирался). А отец, все пробивал, пробивал "заторы". То в министерстве тракторного машиностроения, то в ВОСХНИЛе, то еще где-то.  В общем, сплошная - "борьба, борьбою, о борьбе". Будучи проездом через Москву, всегда ночевал у нас с Юрой. Гостиницы были дороги, и мест никогда там не было. Приходил с мятым портфелем, небритый, вечно в старых, немытых носках. (Жёны его сибирские, какие-то были безрукие). Наша преображенская квартирка была маленькой, и он упрямо спал на полу, на матрасе. Ещё и потому, что по привычке клал под матрац, на газету брюки - чтоб за ночь они прогладились. Год от года мы замечали, как отец усыхал, старел, одевался все более бедно, небрежно. Но чистый галстук, для посещенья чиновных кабинетов, всегда непременно возил в портфеле. (Униформа была такая, обязательно в галстуке). И все же до старости отец не терял веселости, «хохляцкого» куражу, юморной лёгкости. И был как человек-праздник. Его любовью была фотография. Он был талантлив как фотограф и обожал это дело. На еде экономил, лишь бы купить какую-то плёнку, фотобумагу, особый увеличитель или закрепитель. Благодаря ему у нас с Юрой и существует "хроника жизни" тех лет. Покупал папа нам и подарки, ломая при этом голову в магазинов возле прилавков с сувенирами и советуясь с продавщицами. И дарил всегда нелепые и не нужные. То принесет грузинский рог для вина, то деревянного резного орла - "птицу счастья" - со вскинутыми, обожжёнными крыльями. Говорил смущённо:"Вот, Иринка, тебе. Возьми, пригодится". Москву он любил. Часто, отправляясь со списком покупок (составленным жёнами), по столичным магазинам, тайно ехал в Останкино, посидеть там в раздумье где-нибудь на скамеечке, повспоминать прошлое. Но к маме в барак не заходил. Видно, боялся не выдержать, плюнуть на все и... остаться. (В Красноярске у него давно были дети, семья...Потом ещё одна). Жил он там в общем-то скверно. Сам стирал, квасил капусту, детей растил, сажал огород. Однако спасал его характер. Лёгкий и озорной. Он, чудак, до последних дней верил в лучшее будущее. Был искренне предан идее, которая обманывала миллионы... А годы неудержимо бежали. На селе всё ждали его машину, ни с чем не сравнимую, победную, урожайную! О ней даже в газетах писали! В "Правде", "Известиях". Георгий Радов писал, Юрий Черниченко - самые сильные,  острые в этой области журналисты. Ну, а писем со всей страны он получал мешками. Чертежи просили, описание. И он посылал, посылал. На Ставрополье и куда-то ещё, где какой-то совхоз самодельно смастерил его сеялку-культиватор. И долго, удачно сеял. В общем, имя этого упрямого мужика "Ракша... Ракша" - стало в сельском хозяйстве легендой. Были даже решения ЦК о включении его сеялки в поточное производство. Но даже постановленья ЦК (!) вязли, тонули в глубоком болоте режима... В общем, ходу машине так и не дали!
      Эх, папа-папка, милый мой дон Кихот. Взрывной, одержимый, вечно толкующий только про урожаи, зерно, сошники, безотвальную вспашку, живший от посевной до уборочной! В своей жизни я от людей часто слышала: "Ирина вся в отца пошла... Ну, вылитый Евгений"... И этим невольно гордилась. И только теперь с опозданием, пытаюсь разобраться в тебе, родной мой папа, а заодно и в себе. "Твоя в чертах моих улыбка, и сила в двух моих руках..."  Ах, родной, мой мечтатель! Простодушно-нелепый мой с о ч и н и т е л ь. Помню из детства ещё в Останкино, ты мог ночью, тихонько, чтоб никого не будить, подняться с постели и в майке и чёрных семейных трусах встать к кульману. И чертил до рассвета, переступая по половицам босыми ногами, какой-нибудь только что придуманный дисковой сошник.
      Ты - вечный куда-то командированный, теряющий на своем пути семьи, жен и детей. Ты - вечно шагающий в сапогах то под дождём, то под снегом, то в плаще из брезента, то в полушубке по разбитым полям. Ты - даже на фотографиях вечно возле тракторов и комбайнов, по колено в грязи! Однако... Ты и в Москве, и в ЦК Партии, в полированных кабинетах, (заранее неумело повязав галстук) всё доказывал им, высоколобым, свою Правду. Тщетно пытаясь при этом, не потерять достоинства и задерганной чести. А возвращался вечером домой к нам с Юрой, весело нас уверял: "Ничего, ребята! Ничего. Пробьёмся. Обязательно пробьёмся. Смерти моей они не дождутся!" Нет, однако дождались. (До перестройки он не дожил нескольких лет).
    Умер отец в Красноярске, в 1986, работая в сельхоз - НИИ завотделом механизации. А сеялку "СКСР" в производство быстренько так пустили его коллеги. И даже вскорости тиражировали. Теперь кораблями, плывёт отцово детище, по родным полям, но уже под каким-то другим именем. Переименовали. Ничего. Мечта его все же сбылась. Не пропал  "скорбный труд". А названье?.. Что ж, для него это уже не важно. Лишь бы хлебушко сеяли! "Не нам, не нам, а имени твоему". Православные монахи вообще не подписывали свои творенья.

   ... Теперь о маме. Ведь "Анкета" просит о родителях писать поподробней.
    ...Нина Аркадьевна Ракша, после отъезда мужа в Сибирь, уже навсегда, одиноко работала все на той же выставке (теперь это уже - ВДНХ) экскурсоводом, а затем "экспертом плодоовощных культур". Но, и позже, уйдя на пенсию, не могла не работать. Такая уж была у советских людей закваска. Вечно, как заводная. Помню, устроилась даже торговать в киоске мороженым. Не до Шопена стало, не до Бетховена. Сидела там в окошечке, в белом фартуке и белой наколке на седых кудельках и продавала пломбир, по сорок восемь копеек и эскимо на палочке. (Вечерами же в одинокой квартирке под оранжевым абажуром сочиняла любительские стихи или раскладывала на картах пасьянс. Сойдётся - не сойдётся). А её дочь Ирина, очень, видите ли, деловая и занятая писательница (то у неё командировки, то издаёт книгу, то съёмки), все как-то стеснялась этого. И приезжала к матери-продавщице, уже пожилой и больной, очень редко. Только в праздники. Порой с мужем и дочкой Анечкой... Мама же ею гордилась. Заранее готовилась к этой встрече. Волновалась, хлопотала. Доставала по магазинам что-то вкусненькое (полжизни вообще-то она провела в этих "доставаниях" и очередях). Сто раз вытирала пыль с книжных полок, картин и пианино, покупала цветы. Наконец, в день приезда, пекла фамильный «бабушкин» пирог. Во весь противень, с капустой и яйцами. Очень тонкий, с аппетитной начинкой, таявший во рту. (До революции за один такой, длинный пирог, у многодетных Никольских, садилась семья в дюжину человек). И очень переживала, если пирог, как ей казалось, "не удался". А внучке Анечке она обязательно отыскивала в подарок какую-нибудь ненужную безделушку. Или в пустой «пробный» флакончик отливала любимых своих духов "Красная Москва". (Других тогда просто не было). А в конце вечера, после чая, Нина Аркадьевна ритуально садилась за пианино. (Порой, правда, ещё её внучка, Анютка, наизусть читала стихи). И начинала вдохновенно играть и петь, широко аккомпанируя больными (когда-то прекрасными) руками, с голубыми, припухшими венами. Ну, а мы, её потомки, покорно сидели за нарядным столом с остатками пирога на фамильных кузнецовских тарелках и, поглядывая на часы, обреченно слушали. Сперва для разминки, мама играла что-то бравурное. А потом слушали Глинку. Любимый мамин романс. Её голос, негромкий, но очень красивый, пел: "Уймитесь сомнения страсти, усни безнадежное сердце... Я плачу, я стражду...Душа истомилась в разлуке... – и потом уже заканчивала тихо, пиано: - Не выплакать горя в слезах..." И у самой на глазах выступали слёзы.
     Проникновенно пела мама и "Тёмную ночь", и "Землянку", и даже удалые Руслановские "Валенки, не подшиты стареньки". В её репертуаре причудливо сочетались и век пушкинский, золотой, и серебряный, и наш военно-кровавый, железобетонный. А когда она убирала с клавиатуры пальцы - и натруженные кисти падали на колени – и у нас на глазах были слёзы. Поскольку понимали, в каждом звуке и каждом слове  звучала и её судьба. И её горькая жизнь, которая не удалась.  Жила мама на крохотную зарплату. А крохотную пенсию аккуратно откладывала на сберкнижку, "Про чёрный день" (который, впрочем, никогда не кончался) и еще, чтобы оставить что-то детям своим. И ведь оставила. Хоть и немного. Мне и брату Игорю. Который свою половину быстро пропил. А мы с Юрой этими деньгами покрыли часть долга за кооператив. Так что какой-то квадратный метр у нас на Преображенке был и твоим, моя дорогая мамочка.
      Господи, мама-мамочка.. (Равнодушие моё равно бездушию)... Прости за все... Я по сей день храню картонную коробочку с твоими "драгоценностями", чтимыми тобой медалями: "За доблестный труд в Великой Отечественной войне", "За Победу над Германией", "За долголетний и добросовестный труд". (Слово-то какое хорошее тогда было живо - добрая совесть!) Сколько за этим всего! Долгая трудовая жизнь, большая судьба. За этими вот желтыми металлическими кружочками с непременными профилями вождей. Ленина-Сталина.  Еще храню твои любимые ноты (верней, ещё бабушкины, начала прошлого века. с дивными вензелями: Штраус, Моцарт, Чайковский.) И в равной мере храню твою кружевную наколку и белый фартук продавщицы советского, "лучшего в мире" мороженого... По сорок восемь копеек и «эскимо на палочке»... Ах, мама-мамочка... Если можешь, прости.

      Есть в Анкете вопрос «Ваш нынешний статус?» Я не поняла. Медицинский? Социальный? Официальный, что ли?
    Ну, короче говоря, член союза писателей, член союза журналистов СССР и РФ. Зав.отделом культуры журнала "Работница". Что ещё? Член Правления Московской писательской организации, член Бюро прозы... И ещё какие-то "членства". (Юрий Нагибин как-то сказал лукаво: "Как может такая красивая женщина быть членом чего-то? Тем более целого Союза писателей?"). Ну а если серьёзно  -  все эти "членства" - сущая ерунда. Игра в ряженых. Правда, в прошлой советской жизни - все мы были немного ряжеными. Исключая, конечно, настоящих  "героев", тогда ими называли "инако мыслящих", то есть политических. А для писателя, главным было всегда не играть в политику, а "делать буквочки". Если же уходишь в политику или во власть - оставь, отложи перо. (Это как за двумя зайцами, всё равно - проиграешь). Эти дороги разные, даже планеты разные. Ты или тут - или там. Приходится выбирать. Я свою выбрала не бескорыстно. Потому что писать, "делать буквочки" просто удовольствие, просто радостно. Для кого-то в радость сажать цветы, другим - чинить зубы или прыгать с шестом. Для меня - писать. Русский язык - это же такой праздник! Беспределен, нежен, силён. Обращаться с ним хочется бережно, как с невестой. В быту мы его не замечаем, как не замечаем воздух. А без него... сразу же как без пульса, смерть...
    Со мной именно так и случилось. Могла в корне изменить свою жизнь. Оставляли жить в Мюнхене, в дивном доме с бассейном, в дивной семье, но я, не нормальная, даже зная немецкий, больше месяца не смогла оставаться в этом раю. Сперва думала - ерунда. Что это за тоска такая грызет? Что за такая дурацкая ностальгия подступает к сердцу? Сиди тут, в раю и не рыпайся! Вон что в России творится! Земля под ногами горит!.. Потом поняла - нет, без родной земли, без русского языка задыхаюсь. Оказывается, именно он, язык, а вернее, она - родная речь, для меня - всё. И дом, и "отеческие гроба", и воздух, и собственный пульс. Вот ведь что... И я, будучи внутри этого чужого, немецкого мира, через месяц чуть не рехнулась. Правда-правда. Чуть не утопилась однажды ночью в каком-то дивном немецком пруду, одиноко выйдя погулять в каком-то соседнем роскошном парке. Остановило только воображенье. Виденье идиотизма той картинки, которая поутру обнаружится, при доставании моего тела. Никто ж не поверит, что криминала тут не было... Что всё произошло от тоски... 
  ...Есть в анкете вопрос о том, где Вы служите. Отвечаю. Служить не надо, это то же что прислуживать. Надо трудиться. А служить надо только Богу. Но, чтобы это просто понять, мне, к примеру, надо было с трудом карабкаться, и карабкаться по стене понимания. Восхождение оно дорогого стоит. Вот пять лет называюсь ктитором (старостой) храма Рождества Пресвятой Богородицы в Бутырской слободе. Однажды мне, уж и не знаю за что, была дарована такая честь -  помочь восстанавливать храм-мученик. У этого храма замечательная история, достойная, высокая биография! Построен был в 1604. А взорван... да, да, именно взорван... совсем недавно, не в далекие тридцатые, а в 1972-ом. Коммунисты ведь уничтожали храмы, монастыри вплотную до девяностых. Но теперь что-то быстро забыли об этом, и глазки отводят в сторону? Даже кто-то призывает церковь каяться в своих несовершенствах и прошлых ошибках. Журят тех, кто, наконец, вошёл-таки в храм, зажёг свечу. А что, разве лучше с криком и флагами дальше идти? На бунт?
   ...Так вот, надо служить, если дано послушание. И только ради Христа. И Христу. Мой батюшка, отец Димитрий Смирнов - великодушен. И меня, нерадивую, пока терпит. Бумагами занимаюсь, порой - архивом, прежде много повоевала с чиновниками. Они ведь, голубчики, все те же самые - вчерашние бюрократы. Только покруче. Порой в тех же кабинетах сидят. И все больше - злые, немилосердные. Особенно женщины. Их в конторах, как правило, больше. Вот что печалит... Общение с ними - слёзы. И можно вытерпеть, только мысленно держась за Крест и твердя: "Ангел мой -  ты со мной", или "Живи для Иисуса, а не для хлеба куса".
  А вообще-то, у меня основное благословение - сидеть, как Диоген, в своей "бочке" и... писать строчки. Послушание, говорят, паче поста и молитвы.

     А вот в «Анкете» от Николаева ещё один банальный вопрос. Моё социальное положение?
       Если это социально, то - вдова, уже 20 лет. И жизнь моя теперь делится  надвое. С мужем Юрой и без него. Двадцать лет вместе и двадцать - врозь. Впрочем, почему врозь? Все равно вместе. Однажды Юра, готовя каталог своей выставки, до которой так и не дожил двух месяцев, в статье "Разговор о главном" написал: "...В многочисленных поездках для диплома было сделано мной немало рисунков и этюдов. Много и писем было тогда написано будущей писательнице  Ирине Ракше, ставшей потом моей женой и верным другом на всю жизнь, и в радости, и в горе, моим единомышленником, первым зрителем, первым критиком. Я знаю, как много факторов должно соединиться в благом сочетании, чтобы художнику стать художником, чтобы художник осуществился, поэтому так важно, кто всю жизнь с тобой рядом".
     Ну, вот, какие ещё там могут возникнуть вопросы? О профессии, жизни? Тут всё сказано.
  А в трех моих дипломах написано: "Литературный работник", "Кинодраматург", "Работник кино и телевидения". А в трудовой серенькой книжечке, начатой с 1956-го такие есть записи: разнорабочая, почтальон,  механизатор, учетчица пилорамы, лаборант птицефермы, оператор хоппер-дозатора, литературный секретарь Литфонда СП СССР и пр. пр. Но эта вся пестрота, эта канитель - не от хорошей жизни. Как бы ладно, как хорошо было бы сразу "попасть в себя". Но сразу – «в себя» в наш трудный век - не бывает. Есть у меня и ещё один документ. Там значится: "Специалист по лечебному и классическому массажу". Он сдан в ГосАрхив. Это я в ужасном девяносто втором, когда все редакции и издательства "лопнули", поскорей поступила и окончила платные курсы массажистов. Массаж лечебный, массаж спортивный, массаж детский. (Это на Малой Дмитровке, в комнатёнке, во дворе театра «Ленком») Чтоб не вляпаться в нищету, в безработицу. Но едва начав этот "престижный" труд, сразу же поняла - нет, это я не смогу. Это не моё. И не потому, что физически трудно, я в порядке пока. Но ощущение это все-таки жуткое  -  чужая кожа, мясо, чужие тела, энергетика, иные сущности, существа. И ещё - тут не работать надо, тут надо служить. Им служить. (Слуга, прислуга, служба). А служить можно, как известно, только Богу. Тяжкие в общем деньги - массаж. Не мой это хлеб. Тем более, если служить без халтуры. Таксовать на своем "Жигулёнке" мне и то куда лучше... А заниматься надо тем, что делаешь лучше всего... Мне, я думаю, лучше всего - писать. Но теперь это никому не нужно. Да и пока ни одна моя книга не исчерпала меня до конца. Может, ещё успею. Жаль много упущено. Годы, текут как вода сквозь пальцы. И в основном потрачены - на зарабатыванье копейки, на борьбу с бытом, с системой. При всей моей энергичности, я в общем - трусиха. Панически боюсь кабинетов, чиновников, красных ковровых дорожек. Хотя "за Юру", особенно после его кончины, за устройство его выставок, его картин в "Третьяковку", за изданье альбомов, в общем, за продолжение его судьбы, я, сражалась, как танк! До ЦК доходила!... В прямом смысле слова- в ЦК заходила! (По всяческим блатам, как например, от зав.отделом изобразительного искусства Иванова. Который и делал мне пропуска!) И уже там, внутри легендарного дома ЦК КПСС на Старой площади, опомнившись и присмирев, двигалась машинально, как за стеклом террариума. С ледяными от волненья ладонями, в обморочном сознании... Аж вспоминать сейчас жутко!.. Совершенно пустые (словно бы полые), в алых дорожках, километровые коридоры ЦК. По кабинетам - безглазые, дряблые лица (всесильных!) партийцев, вялые рты и вялые мысли... Бедный мой отец!.. Сколько же ты тут в этом здании нервов, донкихотской крови своей попортил. Повязав галстук, спешил сюда с надеждой (с чертежами своей сеялки в портфельчике) к высоким этим дверям, к безнадежно дубовым столам. Торопливо, благоговейно ступал протертыми башмаками по вот этим же кроваво-красным коврам...
      В общем, на всякие преодоленья у нас с Юрой ушло, наверно, полжизни. С нервами, стрессами, срывами. Так что, КПД нашей жизни мог бы стать повыше. К тому же я не по-женски, по лошадиному многое брала на себя. Мой замечательный муж, был иногородним, из Уфы не имел прежде московской прописки, а это, значит, по закону, не имел и многих прав. Не имел, как член союза художников, например, права на «лишний» метраж площади, даже в купленной кооперативной квартире. На льготы, или участие в списках на что-бы-то-ни-было. Будь то дефицитные холодильники или "репинский" холст для живописи, для его картин. Все же было тогда по паспортам, по спискам. И все доставала я. Должна была доставать. В своих дневниках он писал: "Если б не милая моя женушка,  помощник во всех делах -  не быть мне москвичом, не быть живописцем". (Он родом был с уфимской окраины, из бедняцкой рабочей семьи, собственно точно из такого же барака, как и мой останкинский ). Так что в Москве мы с ним пробивались "не благодаря, а «вопреки" строю. (Эти слова уже - общее место в СМИ). Выкарабкивались наверх, как "дети подземелья" (по меткому о нас выражению  Васи Шукшина), из подвалов, и общежитий - наверх, вставали на крыло, на воздух. И так, созидая друг друга, потихонечку воспаряли. Пока не оказались - и высоко, и в центре внимания. На семнадцатом этаже столицы. (Я об этом кое-что уже написала). Но сколько ещё не сделано, сколько ещё долгов - жизни не хватит. Например, годы 1957 - 1960. Яркие, юные они были освещены встречами с Пастернаком, Светловым, Хикметом, Айги, Хузангаем, Надеждой Мандельштам, Львовым, Шукшиным, Паруйром Севаком... В Москве, на Алтае, в Чувашии, Переделкино... А потом? В другие десятилетия?.. Необычные какие могут быть о каждой встрече новеллы. Даже самой забавно. Во Франции Генерал де Голь, в Китае  дочь Дэн Сяопина, патриарх Алексий II и посол Болгарии Жулев, посол Австрии в СССР Хельмут Либерман и его жена Маргарэт, Окуджава и Галич, Прокофьев и Антакольский, Трифонов и Астафьев. Посол Венгрии Матиаш Сюрош, вдовец, который мне вдове даже предлагал руку и сердце... Да мало ли кто ещё! А из тех давних, пятидесятых годов храню единственный рукописный номер журнала "Нелыкомшиты, № 1" (Не лыком шиты) - со стихами, рисунками и новеллами: Михаила Светлова, Гены Айги, Миши Рощина (он тогда был Гибельман), Рима Ахмедова, Чепайтиса, Паруйра Севака, Смышляева, ну, конечно, и мои... Храню несколько ранних стихотворений Айги. Несколько, исписанных его рукой, школьных тетрадок: Дневники Ван-Гога, стихи Миши Львова и Винокурова, и пр. пр. А за этот журнал нас, студентов, «не лыком шитых», чуть не "загребли", (Как раз тогда в МГУ процесс  прошёл над студентами за их самиздатовский журнал), потому и остался наш переделкинский номер в единственном экземпляре. Айги тогда в СМИ почти не печатали. Да и потом долго - тоже. Сокурсники его изводили, травили, завидовали - рьяные комсомольские и партийные наши вожди (и в том числе из-за меня, жены незаконной и «нерасписанной») - Цыбин, Марченко, Панкратов, Харабаров, да и кое-кто из педагогов, противников М.Светлова, - поэты Журавлёв, Коваленко. (Вот пародия на их стихи:" Вышел в небо месяц, словно, трактор. "К урожаю!" - Митрич произнес.") Но вот, наконец, в чувашском журнале "Ялав" у Гены что-то напечатали. Потом появилось и в "Новом мире". Вот они, его синие, ровные, словно вышивка бисером хушпы(чувашский головной убор) строчки - мелкий, летящий, старательный почерк: "Моему кусту сиренИ-р-и-н-е...". Мое имя он родил из куста сирени, скорее даже из одной веточки. А вот ещё одно: "В день распределения сада...Тебя восхищенья... и звёзды, и бессмертия, и неба..." А вот рукописный листок, стихотворение в столбик, заканчивается словами:
"... И уйдём мы из мира одной волной. И не только снега и рельсы, но музыка будут мерить расстояние между нашими могилами..." АйгИ-рине». Гена и из своего псевдонима Айги умудрялся создавать моё имя, приписывая в конце "рине".

     ... В Николаевской «Анкете» еще спрашивается о написанных, вернее опубликованных книгах. Написано и издано мало. Всего на сегодня 16 книг прозы. (На досуге как-то подсчитала). Романчик один, четыре повести, кучка рассказов. Мало, конечно, мало. Правда, вышла "Роман-газета", в 81-ом. В ней вещи, за которые мне не стыдно. Тогда это издание «Роман-газета» было жутко почётно, престижно. Оно входило в каждый дом, в любую библиотеку. Три миллиона тираж, представляете! Там печатали только партийных литгенералов, секретарей-нацменов из республик, а если уж писателей смертных, то - или по партийному блату или же за талант. Хочется дерзко думать, что меня - за последнее, за талант, поскольку к первым - не отношусь. Ну, и перевели моё кое-что на разные языки. На немецкий, английский, французский, венгерский, даже на хинди и на китайский (И в Дели, и в Пекин приглашали, и в Будапешт). Сняты даже на ТВ, «Мосфильм», на «Беларусь-фильме» кое-какие мои сценарии. Хотя с кино у меня серьёзного романа так и не сложилось…
         "Но все-таки кажется-кажется, главное всё ещё скажется-скажется".
    Есть в «Анкете» вопрос : «Что ещё яркого Вы могли бы отметить в своей биографии?»

            В 1995 году, уж и не знаю за что, моим именем РАН (Российская Академия Наук, Институт астрономии) с утверждения Международного планетарного центра (США, штат Массачусетс, Бостон) планету № 5083 назвала моим именем, точнее, в мою честь - "Иринара", то есть "Ирина-Ра"(Ракша). (Астроном-первооткрыватель -  Людмила Черных). Думаю, не заслужила я целой планеты. Хоть и приятно, конечно, лестно. В официальном свидетельстве - паспорте на планету, так и написано - "известной московской писательнице...за творческие заслуги". Но скорей все-таки потому, что эта маленькая планета (астероид) обнаружилась рядом с "Ракшой" - планетой Юры (№ 3338), открытой на два десятилетия раньше, ещё в 1977. А позже оказалось, что обе они, буквально бок о бок, фатально, парочкой кружатся в глухом пространстве вселенной. Между Марсом и Юпитером. Ну, как же тут её не назвать "Ирина-Ра"? Так что и там, в космосе мы с Юрой снова вместе, снова рядом. И будем (как Маленький Принц) всё приводить там в порядок, подметать, украшать, чистить, как любили делать и здесь на земле, сажать розы и украшать стены подвалов и мастерских. А главное гостить друг у друга. А неподалеку от "нас", всего в каких-то тысячах световых лет, спешат по своим орбитам планеты "Шукшин" и "Ахматова", "Плевицкая" и "Русланова", "Чехов" и "Пастернак"... Совсем неплохая подобралась компания!.. Главное - без политиков. Оказывается, по Уставу, Планетарный Центр в Бостоне никаких "социально-политических" предложений даже к рассмотрению не принимает. Ни Королей, ни Президентов. Только имена творческие. Таков уж у них закон. Молодцы.
   ... В общем, все это, конечно, мирские забавы смертных. Писателей подлинных нынче в России с десяток, не больше. «После Пушкина, и писать больше не стоит». Он уже все, и обо всем сказал. И как сказал! И просто и ясно, без шифровок и тайн. Ибо сам и гений, и тайна. А выше гения - только Бог. Так что, мои (и наши) маранья тут, (как говорила моя бабушка) - просто "Ересть". (Похоже, это от слова - "ересь"). "На фоне Пушкина, и птичка вылетает."
    Но, с другой стороны, ведь и Пушкин писал после... Чего? Да после Библии. А там - всё и обо всём сказано... А золотые песчинки своего гения Поэт, как на Рождественской ёлке, щедро рассыпал повсюду. Сыпанул  широким жестом так, как сеятель в поле - по всей России. Так, что они – семена, золотинки эти блёстками  разлетелись повсюду, во все уголки. Может, по промыслу, и мне песчинка какая досталась? Хотя бы, в виде ряда слов, драгоценного нашего русского языка?.. Не знаю... Не знаю... Не дано нам знать...

   ...И так вопрос.  «Что социального в Вашей жизни?»
     ...С начала "перестройки" (слово-то это быстро как устарело, уже и ухо режет) многие мои коллеги за ненадобностью их работы, ненужностью их книг и невозможностью напечататься, ушли в шофёры, чиновники или даже в рыночные торговцы. (Помню, свое давнее удивление, когда в Дании, в Копенгагене, встречаясь с тамошними писателями, узнала, от одного, что он хозяин цветочной лавки, а другой  писатель – в ресторане шеф-повар!) А у нас, непривыкших к капитализму, стресс был столь велик, что многие, продав квартиры, просто спились. Стали бомжами, сгинули. "О, сколько их упало в бездну, разверстую вдали! Настанет день, когда и я исчезну с поверхности земли." Лишь в библиотеках остались еще их (наши) бедные книжечки, никем не читанные томики... И графоманы сгинули, и таланты... Однако, все человеки, всех жалко.. Ну, а чиновники от литературы остались всё те же. Эти - неистребимы. И лица знакомые - все партийные, все прежние, румяные секретари, литгенералы. И республиканцев-нацменов множество! В неразберихе девяностых эти подсуетились, успели отнять у писателей, то есть, за гроши, воровски, скупить у литчиновников - дивные дома творчества, здания-особняки, поликлинику Литфонда, построенную на отчисления от наших книг, даже издательства. И - ничего, всё им сошло с рук. Свобода и прибыль святы!... По утрам эти новоиспечённые  миллионеры как прежде, пьют кофе, жуют яичницу, целуют бабу и едут на службу. Но главное - "сраму не имут". Нувариши не ведают, что творят. Про Суд Божий у них и в мыслях нет. Даже и не слышали. 
   Конечно, первые годы девяностых всем было трудно "в седле" удержаться. Я раньше, к примеру, нигде не служила, жила гонорарами, от книги до книги. На вольных хлебах. Кооператив выкупила, уже будучи вдовой, без мужа. Даже дачу на Истре построила. А тут грянули девяностые. Кровь, пальба, разборки бандитов за сферы влияния. В "Совписе" страшный удар - рассыпали мою, уже готовую к печати книгу. Кстати, с дивным Юриным оформлением, его прежней графикой. Дочь, студентка ВГИКа (тоже художница, в отца) - вышла замуж, к мужу ушла. И я, в неожиданном одиночестве, растерялась. Может, впервые за целую жизнь. И не только из-за безденежья. Денег, и правда, совсем не стало. И не то, что бы пай выплачивать или же на бензин. На хлеб уже не было. И до пенсии мне ещё предстояло топать и топать. В общем, я заметалась, за массажные курсы схватилась. Не до сочинительства стало, когда телефон вот-вот отключат за неуплату.. Но чудо всё же произошло. Бог спас. И ещё "Жигуленок" мой старенький, и  мой тридцатилетний шофёрской стаж. Добрым словом целину-то и вспомнишь!
      И вот однажды я, зимним студеным утречком, устав реветь и отчаиваться, оделась потеплей и попроще, на голову мамин платок натянула - потуже, и... с Богом - во двор, в гараж. И - за руль, на просторы столицы. "Утро красит нежным светом стены древнего Кремля./Просыпается с рассветом вся советская земля..." (А что? В эмиграции нашим, в Париже, в Стамбуле, разве тогда легче было?..Шли работать в шофёры, в официанты...А тут я и в своем доме!) И... - ничего в общем страшного. Никогда ведь руки мои не забывали руля. Зато Москву ещё лучше узнала. Господи, какие же есть дыры в столице!.. Таксовала я больше года. Как сказала бы бабушка: "За милую душу". (Слава Богу - не дожила она до такого). Ездила, голосующих подбирала. С милицией перезнакомилась. Знала, где наркоманы в Москве кучкуются, где геи, где проститутки. Старалась не брать кавказцев (криминал уже расцвел во всю), сажала больше с детьми. И ещё конечно, - китайских торговцев с тюками. Эти не убегут, не убьют, заплатят. Быстро узнала, что на вокзалах, в аэропортах – царит своя и очень крутая мафия. А частников и конкурентов они ликвидируют сразу же. Не раз и мне угрожали убить, и шины кололи... И страшно бывало, и горько. А иногда обидно. Понимаю, конечно, что идёт общий потоп, борьба за выживание. Но никто из "друзей" не протянул тогда мне руку. Все исчезли. Никто не помог вдове, как в Писании людям завещано... Но главное, этот физический труд меня пригибал, подавлял морально. Правда, потом стала даже пугаться, что привыкаю. И к рулю, и к живым деньгам. (Как Шукшин мне однажды искренне сказал: "Я испугался, что мне понравилось сидеть в президиумах"). В общем, думаю, я в те годы узнала побольше, чем некогда моя бедная мама, и музыкант, и с высшим образованием, вдруг надев на причёску наколочку, высунулась однажды из своего оконца с названьем - "Мороженое".
      Однако, вот так, держась за руль, как за спасательный круг, я и продержалась несколько лет. Въехала прямо в пенсию. В двадцать долларов. Что ж, и то хлеб. Малый, но , постоянный, за жизнь заработанный. Пенсия-прямо подарок! "Богат бедный желаниями". А желанья, и правда, сразу тогда все скукожились до размеров корзинки, которую назвали "потребительской". Однако, чем горжусь, так это тем, что не продала ни одного Юриного холста, ни одной фамильной антикварной безделицы, ни одной серебряной ложки. (Есть в русских семьях такая традиция - малышу для здоровья, дарить "на зубок", на первый зубок, дорогую  ложечку, из серебра или золота. У меня таких, родовых, сбереглось четыре - бабушки, мамы, моя и дочкина). Хотя продать их - соблазн был, конечно... Но Ангел спас.
          Случилось, что вдруг предложили мне помочь православной церкви. Сперва просто подвезти в церковный киоск свечи в коробках, потом библейские книги, утварь. И вот, за такой работой, день ото дня, я всё сильней и сильней ощущала живое дыхание Бога. И понемногу вошла туда, и освятилась. Понемногу очистилась. Исповедалась, причастилась. Омылась и сладкой слезой, и причастием. Очень обрадовалась, узнав, что Христос сказал - ко мне никогда не поздно. "В шесть пришел - хорошо, в девять часов - приму, и в одиннадцать - не опоздал." Может, и я не опоздала?..
       Потом, уже позже, меня выбрали старостой. Отец Димитрий Смирнов благословил. И дальше, за множеством дел, не до уныния стало. Да и Муза моя, беспризорная, снова ко мне заглянула. "И вот вошла. Откинув покрывало,/Внимательно взглянула на меня./ Ей говорю: "Ты ль Данту диктовала/Страницы Ада?" Отвечает: "Я".
Мы с мамой в эвакуации жили в комнатке без дверей, вместо них - одеяло висело байковое, которое откидывалось.
 
      Конечно, когда все мы вляпались в этот "разгул демократии", всех сильно тряхнуло! И голодуху послевоенную вспомнили, и «соль-мыло» кинулись, как в войну, запасать. (Это только в России такое! Без всего в голодуху можно. Но без мыла (!) и соли (!)? Нет, нашему человеку ни за что не прожить.) И стрельбу под окнами, совсем близенько услыхали. И трупы - в лифтах видели. И (хотя не этой "свободы" ждали) всё же сегодня спроси любого прохожего: "Хочешь, назад, в СССР? В свою юность, молодость, в свои трудовые будни с малой зарплатой?" Почти каждый ответит: "А почему бы и нет? Только там надо бы кое-что исправить."

         Так... Какие ещё там вопросы?.. Я их, кажется, несколько перепутала, переставила. Уж простите... Но мне, всё-таки интересно, кто это всё будет читать? Кому это может понадобиться?.. Неуж-то же Тому, будущему?.. "Имеющему быть рожденным столетие спустя, как отдышу."?
    ... В 1967 году строгая, толстая секретарша  кафедры кинодраматургии, скверным почерком троечницы, заполнила тушью мои синие корочки. (Нас в мастерской защитилось тогда всего 12. Во ВГИКе вообще обученье поштучное). В графе "Специальность" она начертала: "Литературная работа", в графе "присвоена квалификация" -  "Кинодраматург, литературный работник кино и телевидения". Есть у меня в шкатулке еще и красные корочки - диплом ВЛК, Литинститут им. Горького, 1972 - 1974. Там могли быть слушателями уже только "члены Союза писателей", издавшие свои книги.  Не будь у меня на столе данной «Анкеты», я бы сроду не заглянула в эту шкатулку. В общем, судя по "корочкам" - училась я много. Порой всерьёз, даже с жадностью. Чаще была и отличницей. И не потому, что нравилось грызть гранит науки, а потому что тогда везде платили стипендию. Даже повышенную. А у меня с 1961 года была  на руках семья. Дочь Анютка изучала и музыку, и английский. А это и тогда было платно. Ну, а Юрина прекрасная живопись тогда никому не была нужна. В те годы народ украшал квартиры дешёвыми эстампами, фотографиями Есенина и Хемингуэя (повальная мода была), и керамикой. И еще, как предел богатства, достатка - заводскими коврами. Бордово-красными, зелёными, жёлтыми. За коврами у магазинов ночами и днями давились в очередях. Записывались  «с ночи».. Месяцами «отмечались в списках». Активисты вели списки фамилий по номерам. Фронтовиков, участников ВОВ отмечали отдельно. Раз в сутки была строгая перекличка, на предмет круглосуточного присутствия. При малейшем, пусть коротком, отсутствии - несчастные неумолимо и безвозвратно вычеркивались. Правда, отдельные, льготные списки были для инвалидов войны, по военным билетам и ковры (и холодильники, и даже легковушки "Запорожцы" и "Жигули") продавались особо. Так что тогда отыскать в родне инвалида было большой удачей.
    Правда, мы с Юрочкой как-то обошлись без ковров. У нас по стенам, сплошь, обоев не видно, без рам и в рамах - висели Юрины этюды, наброски, картины. Пейзажи, портреты (этих больше всего), натюрморты. Они своей любовью, своей энергетикой обнимали буквально каждого, кто приходил к нам в дом…
      И я тогда много писала, много печаталась. Без конца, от газет и журналов, летала в командировки. В Сибирь, на Бам, на Чукотку. И Юра был часто в поездках. Дочку, поочередно, как эстафету передавали друг другу. Кстати, стипендии на ВЛК была немалая, доходила до 150 рублей.. Юра шутил: "Меня жена содержит". И ещё любил говорить: "Ириша моя с половиной всех писателей и киношников вместе училась"... Но главное тогда, мы с ним выплачивали кооперативный пай за нашу "хрущёбу". (Как же нам она, первая наша квартирка на Преображенке, была дорога!) А это словечко - "пай" для меня стало –просто роковым. Роком. Короткое, как пощечина или  щелчок - "пай".  (Паёк, пайка -  словно лагерем, несвободой пахнуло!). Этот "пай" нам тогда всю душу вымотал. «Ты пай внёс?». «Сколько у нас там пая осталось?».
         Кстати, для прозы, слово - "Пай" - совсем неплохое названье. Многосюжетное.

       А вот ещё в «Анкетке» вопрос: «Что Вы успели сделать в кино?»
    ...Ответ: «А почти ничего». Кино я давно забросила. Можно было бы сделать это и раньше. (Хотя я, соблазнившись, как актриса, с интересом сыграла роль судьи, в паре с актёром Андреем Мягковым, в фильме "Ваш собственный корреспондент". Режиссер Н.Гибу). А вообще кинематограф - это всегда – клан, всегда мафия. И этот клан тебя должен принять. В его "тусовку" надо вписаться. И быть там хватом, почти хозяином. Мы с Юрой не были там хватами. И вообще кино вещь режиссерская. Зависимая. А мы были совестливы. И не вписались. А Юра, с его редким талантом художника, даже не выжил там. Хотя там и Шукшин ведь не выжил, хоть и успел немало.  (И Шпаликов). Порой, Василий Макарович откровенно мечтал спастись, спрятаться от кино в храме литературы, в магии его величества Слова. Но поздно спохватился, застрял. И опоздал, не вышло. Кино, для совестливых творцов, оно, как капкан. Всё с болью. Всё больно. И потери большие. В кино и у нашего друга прозаика Казакова Юры не вышло, (экранизации все неудачны), и у писателя Евгения Носова, и у писателя Лихоносова Виктора, и у великого Астафьева. Даже у живописца Юры Ракши не вышло (хотя и по-другому). Кино у Юры только время жизни украло.... Мне же в кино всегда мешала эта его "синтетичность", скользкость и многолюдство. Я по складу души (при всей простодушной открытости) - тихий кустарь - одиночка. И мои сценарии, по сути, это та же проза, те же рассказы и повести. И чтобы снимать их как следует, мне надо самой было стать режиссёром. (И могла бы, стала бы совсем  не хуже Ларисы Шепитьки. А вот она стать писателем никак не смогла бы). Другие же режиссёры-хозяева, жадно бравшиеся за мои тексты, их просто корёжили. На съёмках своих фильмов я порой не выдерживала, влезала во всё. В режиссёрский сценарий, в работу с актёрами, в дела оператора, бутафоров. До хрипоты отстаивала свои диалоги и монологи. В общем, доказывала своё право на авторское видение. Отбивалась от дураков-режиссёров, как только могла. Молодая была, горячая дурочка. Максималистка. Не совсем понимала тогда, кино это вообще не твоё, а чужое, режиссёрское  поле. Там все должны пахать до пота, а урожай режиссёр снимает. Другое дело - большой или малый. (Процент талантливых режиссёров так же мал, как хороших поэтов или дантистов). А большой художник в кино, большой писатель – он там просто не нужен. Противопоказан. Всё равно он станет фоновым, побочным. Юрий Ракша мог хотя бы выбирать режиссёров. Соглашаться, скажем, работать с Шепитько ("Восхождение") или нет, соглашаться на предложение Куросавы ("Дерсу Узала") или же нет. Однако, как бы Юра там не корячился, не убивал свой гений -  все равно это фильм Шепитьки или фильм Куросавы. Живописец Юрий Ракша в кино это очень скоро понял. И было (ему и мне) щемяще жаль убитых впустую лет.
        Юрочка прожил всего сорок два года. Написал около двухсот живописных полотен, сотни эскизов, этюдов, снял почти два десятка фильмов. Но как сосчитать не написанное? Умирая в 80-ом году от белокровия (острый миелобластный лейкоз), Юра сказал с печалью:" Без меня вы с Анюткой как-нибудь устроитесь, проживете, а вот картин, которых я не успел написать, никто за меня не напишет". И добавил: - "Что ж, у каждого в жизни должно быть своё "Поле Куликово".
    Он, безоглядно влюблённый, часто ругал меня за лень. «Пиши, пиши. Делай буквочки, буквочки. Вон как графоманы строчат. А ты ленишься, убиваешь время на суету. Будешь потом жалеть». Он любил меня  рисовать, когда я работаю за пишущей машинкой. Даже в постели, но с ручкой в руках, даже больная гриппом, но приспособив "Калибри" свою на коленях.
    Вот "потом" и пришло. И жалею. Но особенно жалко времени, даже лет, убитых когда-то в очередях. В очередях, а их было не счесть - в магазины, в больницы, в бани, в лагеря, в разные кабинеты... С детства помню себя в очередях на останкинском рынке. Эти немые людские "хвосты" - тихие, тёмные. За хлебом, за керосином, за сахаром, за мукой (Загадка тех лет: "Что такое?..Хвост длинный, глаза горят, а шерсти нет? - Очередь в универмаге за шевиотом". Была такая шерстяная ткань - шевиот.  Из неё школьную форму шили")  Помню Останкино. Очередь. Утренний стылый туман вблизи Шереметьевского дворца.. У всех пар изо рта. Вороньё от холода не кружит, а каркает по деревьям. А мы стоим в лавку за керосином, ждём, когда его подвезут, а машины всё нет и нет. Поверх пальто у меня вязаный мамин платок - концы стянуты за спиной. Подшитые, протёртые валенки. У ног на снегу стоит самодельный квадратный бидон. А на запястье, если отогнуть варежку - цифра, старательно написанная химическим карандашом -это номер очереди. Такие номера (за гречкой и песком, за мясными обрезками, или ливером, а позже - за туалетной бумагой или югославскими сапогами). И цифры эти, кажется, никогда окончательно не смывались с руки.
               
    Да и позже у меня и маникюра никогда, к сожалению, не было. Правда, в основном, это уже из-за печатанья на машинке. (Хотя обожаю, и всегда любила на чужих руках маникюр. Даже бабушка после войны позволяла себе маникюр. Говаривала:"Руки у дамы всегда должны быть в порядке". Ну, а мама тем более).
    А было время, когда я могла писать рассказы свои от руки. Даже на коленях, в тетрадке, карандашом, в битковОй, едущей сквозь тьму, электричке "Москва - Переделкино". Возможно, свои лучшие, ранние рассказы я так и написала...
   В моём ремесле меня всегда радовала независимость. Возможность свободы. Полёта собственной фантазии. От зависимости я всю жизнь страдала. А тут - ты себе и автор, и режиссёр, и актёр, и оператор. Ты - все-все, кто и что хочешь. Ты един во всех лицах. Старик и всадница, птица и муравей, девочка и цветок, вода и ветер.. Ты и в толпе, ты и сама толпа. И в то же время - ты ликующе один.. Ты сам по себе. Никто тебе не указ. Как Бог. Идеал существования! Праздник! Только на этот праздник надо заполучить право. Научиться управлять своим разумом. Осаждать себя, ограничивать. Вернее даже, не разум, а  его желанье вольности. Всегда ощущать свою меру, край дозволенного. Ты закончился вот тут. Именно тут. А далее это уже не твоё. А выше это уже– Богово.  Как-то актёр Михаил Ульянов с грустью сказал: "Наша актёрская профессия - бАбочкина". Верно сказал. И хотя лицедейство заманчиво, соблазнительно, даже в чем-то прекрасно, но оно вторично и смертно как прах, как дым. Его не ухватишь. Наверно душе трудно и разрушительно постоянно бывать в чужой шкуре. Постоянно менять их,  снимать, одевать, примерять. Это так суетно и тревожно.  Ну, а писатель, пишущий – он всегда в своей шкуре. Её уж не скинешь.
   В любых временах (регрессах, прогрессах) именно Слово было первично. А не звук, не жест или линия. Слово - оно всегда изначально, опорно. Воистину - "Вначале было Слово".

  ...А в кино я попала случайно. Из-за Шукшина. Мы встретились с ним ( как и со Светловым, с Айги, с Сергеем Смирновым, с Марком Соболем, Райкиным, да и со многими другими) на целине, на Алтае, в зерносовхозе "Урожайный". (Сперва такого и на карте-то не было.  Воткнули в снег кол  у вагончиков и палаток, возре тракторов стоящих в ряд - это и было начало.) Приехав туда из Москвы, я, по случаю, лютой зимой, угодила в Сростках погреться в избу к матушке Василия Марье Сергеевне Шукшиной-Куксиной. Это село оказалось по соседству с совхозом. Вернее, совхоз оказался по соседству со старым этим селом. Потом я не однажды спала на горячей, шукшинской печке. И не помышляя о будущем... Об уготованной  мне судьбе, о ВГИКе...
       Впрочем, я и вернувшись в Москву, еще не очень знала, где находится этот самый ВГИК. Знала, что он где-то рядом с нашим Останкино. У северных, арочных ворот "мертвой" тогда, казалось навеки закрытой из-за войны выставки (ВСХВ). И киностудия Горького была там же рядом. Мы, окрестные ребятишки, иногда туда ездили на велосипедах, поглазеть на подъезжавших в роскошных «Победах» актрис и актеров. Ездили туда цугом, чуть ли не по двое, по трое на каждом старом  велосипеде. Но особо усиленно наша стайка накручивали педали, несясь по разбитому асфальту пустой площади. Под гигантской, как монстр, уходящей под небеса, фигурой "Рабочего и колхозницы". Если честно, то мы боялись этой фигуры. И даже не из-за подавляющей ее громады.  А из-за маленьких темных дверей в её постаменте. Потому что знали - в войну да и теперь после войны,  в огромном чреве этого монстра,  в его фундаменте, и внитри рабочаго и колхозницы, обитала, как все говорили, банда убийц. Жестокая "Черная кошка". И у них там база. Да и правда, люди на нашей глухой окраине были и ограбляемы и убиваемы. А порою и совсем пропадали. А смотреть мы спешили туда на чародейку, на актрису, на дивную Тамару Макарову. Особенно после фильма "Семеро смелых". (Потом режиссёр Герасимов снимал ее, и в фильме "Каменный цветок". (И по-сейчас в памяти волшебно звучит голос Хозяйки медной горы: «Ну, что Данима-мастер?.. Знаешь ли ты, с кем говоришь?.. Куда пришел?") Обычно у киностудии мы-малолетки собравшись стайкой  ждали  долго. Наконец, подъезжала лакированнная Победа или ЗИЛ. И наконец элегантная, разодетая красавица (мы запоминали на ней каждый поясок, каждый шарфик, платочек), даже слишком прямая, появлялась в чьем-нибудь сопровождении. И уже, через минуту, перейдя  тротуар, скрывалась за высокими дверями киностудии. Но эта минута, всего лишь минута !,  для нас становилась вечностью. И мы, стайкой, опершись о велосипеды, и шмыгая носами, еще долго стояли, прежде чем развернуться и уехать обратно домой. В убогие наши бараки. Мы молча переживали случившееся, как будто бы посмотрели некий сказосный  полнометражный фильм.
   Могла ли тогда я - девчонка, помыслить, что спустя годы, буду студенткой кино-института, что по соседству? Что буду запросто сидеть в аудитории перед этой дивой и ее мужем режиссером Герасимовым, и даже слушать её в пол-уха? Собственно, именно так в пол-уха мы, нерадивые, могли слушать и Ромма, и Габриловича, Юрия Пименова и Шкловского? Воистину – «Нет пророка в своем отечестве».  Правда, мой муж Юра, (тоже студент ВГИКа) был лучше меня,  прилежнее и старательней. Без вранья писал о себе: "Но прилежен я был всегда..."  Он и Суриковскую школу для одарённых детей с медалью окончил, и во ВГИКе - красный диплом получил. И жили мы с ним тогда, не день, а всю жизнь без вранья. Старались хотя бы так жить.

   ... После ВГИКа, проработав лет семь на телецентре сценаристом, в ТО "Экран" (с Лисаковичем, Юрой Визбором, Джемой Фирсовой и другими...), и сняв несколько своих сценариев (игровых и документальных: фильмы мне безразличные), я спокойно оставила это киношное дело. Поскольку ничто не могло сравниться с Магией Слова, Магией Духа, которую я уже познала в Слове. Внутри которой уже была, уже жила. (Пусть  самоуверенно, но скажу - в те годы мы сами были уже литературой. Хотя и не отдавали себе в этом отчёта).
  ... Хотя сказать о себе – «писатель» (при том что книги уже были изданы), я долго стеснялась. Ну, кто о себе скажет -  «Я человек хороший»? Это же стыдно. К тому же, я понимала, что писательство это скорей не профессия, а свойство души, Божий дар. Ведь писатель в своём творчестве и занимается душой. В отличие, скажем, от журналиста,  критика или литературоведа. Пытается как-то наладить связь земли с небом, стать восходящим таким столпом, проводником от земли к небу. Соединить столоктиты и стологмиты.
     В общем, важно  в конце концов, это всё осознать. И не ошибиться, себя "угадать". Понять - кто ты, для чего ты, зачем? А то ведь запросто в любую болезнь можно впасть.  И умереть, как, скажем, писатель пьяница Венечка Ерофеев…Или русофоб и подонок Виктор Ерофеев. Или конформист и алкоголик Сергей Давлатов. Господи, да сколько их таких Венечек  по России рождается, бродит, бродит! И порой, прозрев и пытаясь спастись, все они стучатся, но... не не в те двери. Напрочь - не в те. И к людям совсем не к тем...
       А вот ещё правда. Чтобы в России что-то успеть, надо жить долго.  Обязательно долго.
    Конечно, в молодости можно себя искать, примерять и так, и этак. Но, в результате, важно в себя наконец "попасть".

    ...Сегодня, с высоты прожитого, мои юные подвиги и скитанья, мои увлеченья и мои труды, кажутся просто «дуракаваляньем». Витанием (метанием) в облаках. Но на деле,  быть может, это и был мой поиск, мой опыт, и полноценная, страстная жизнь? Которая, кстати, учила со вниманием с оглядкой двигаться по земле. И главное - любить не себя? (По-моему только ленивый сегодня не говорит о необходимости «любить  себя». Как же гадко это звучит! Ведь надо-то как раз наоборот, как Господь велел, любить не себя. Не себя любимого. А  ближ-не-го. Как самого себя. 

     Вопрос «Анкеты»: «Когда Вы начали профессионально писать?»
   Я, кажется, где-то уже говорила. Писать начала на Алтае. И печататься там же, в местной прессе. (Вообще слово "Алтай" (золотой) для меня давно звучит как имя мужское. «Золотой» мой, Алтай мой, обнимаю тебя. Великан и силач. С широкими плечами хребтов Бабурхана, мощными, мускулами перевалов - Семинский, Чегет-аман. С белой шапкой главы на вершине могучей Белухи. С живым лихим поясом бурной, синющей Катуни. А ещё - со спокойным, степным подножьем. Где как раз и осели, раскинулись трудовые русские сёла, приносящие богатырю и мясную, и хлебную дань: Сростки и Урожайный, Майма и Чемал, Манжерок и Талица, Кокши и СетОвка. Ну, а мне (так уж случилось) Алтай стал – и муж и брат, и отец, и возлюбленный. Именно там, не без Божьего промысла, у московской девочки началась своя, иная, чем прежде, трудовая серьёзная жизнь. Навсегда исключившая будущие абстракционизм, урбанизм и иную стеклянную рафинированность, творческое кокетство и столичную элитарность. Некую исключительность - столь мне всегда ненавистную.
  А писала я там в школьных тонких тетрадках, в линейку и клетку. И обложки были обычные – зелёные и голубые. Поскольку там же, тогда же заканчивала я десятый класс. (На последней страничке этих тетрадок печатались четыре правила арифметики, и таблица умножения. А мне, одновременно и учётчице, и ученице это постоянно было необходимо. Ну, просто, как хлеб. Особенно при кубатуре леса-кругляка).
   Обычно, где-нибудь на участке или на полевом стане, я писала карандашом. (Ни о каких шариковых ручках тогда и не мыслилось). Ну, а в доме - конечно, чернилами, макая железное перышко «лягушку» в чернильницу-непроливайку. Эти чернильницы были тогда важной деталью  быта. Непроливайки (хотя вечно они проливались) сперва были беленькие такие, фарфоровые, на конус. А позже стали выпускать пластмассовые, коричневые. А чернила почему-то  всегда были лиловыми, как и карандаши с "химическим" грифелем. Ещё в Москве, учась в первых классах, я носила такую непроливайку с собой, в школу в отдельном мешочке на шнурке. И пальцы, и формы (мы в школу ходили в строгих "формах" - коричневых платьях, порой с налокотниками, и чёрных фартуках), и учебники, и тетради - всегда были в лиловых пятнах чернил. Может, потому, что по пути в школу мы то и дело сражались и чернильницами, и портфелями. Ну, а шариковые ручки, "шарики", появились гораздо позже, уже после наливных "самописок", с пипеткой. Где-то в начале годов шестидесятых. Мне такую, зелёную (мой первый в жизни «шарик»), щедро, с улыбкой  вручил мой учитель, поэт Михаил Аркадьевич Светлов, у себя дома, в Камергерском переулке. (Как-то сказал мне: "Когда-нибудь на этом доме повесят мемориальную доску: "Здесь жил и не работал поэт Светлов". Так оно и случилось. Только без «НЕ»). И вот он, сидя в старинном вольтеровском кресле рыжей кожи (соседи отдали Светловым за ненадобностью), под прекрасным портретом своей жены Родам, (грузинской княжны-красавицы), отложив в сторону мой очередной рассказ, испещрённый зелеными "плюсиками", вдруг подарил мне этот только что появившийся в СССР, "шарик". Оценить и понять мою жгучую радость, может теперь лишь сверстник, некогда переживший, как и я, переход с паровой тяги на электрическую. А, кстати этот "шарик", привёз Светлову в подарок молодой поэт Женя Долматовский, из Штатов. Светлов всегда был невыездным, а молодой, партийный Долматовский наоборот).
   На Алтае, работая в поле или на пилораме, я держала тетрадь, сложив её пополам, за голенищем своего кирзового сапога, как флажки у стрелочника на ж/д переезде. Чуть что - вытащил, записал что надо, и сунул обратно. И потому листы по краям были всегда истрёпаны и затёрты. 
                ***
   ...Вопрос «Анкеты». «Какой была Ваша первая публикация?»
 
   Я уже и забыла. Но кажется  в целинной газете "За урожай". Очерк какой-то про ударников труда. Потом там же вторая была публикация. Потом что-то в Бийске. Потом в Барнауле. Даже стихи. Помню я вырезала эти мои труды из газет, и тайно гордилась. Завела даже альбомчик. Вклеивала туда эти вырезки. Показала даже Михаилу Аркадьевичу Светлову, когда он со своими студентами литинститута приехал к нам на их летнюю практику… А уж всерьёз я стала впервые печататься, вернувшись в Москву, в  многомиллионном журнале "Смена", где был главным редактором Кирилл Замошкин (рассказ назывался "Почему опоздал маневровый"). Ну а потом уж пошло и поехало. И в "Молодой гвардии" у Рекемчука (или Никонова?), и в "Юности" у Бориса Полевого. ( Тогда было правилом - печатайся там, где берут. Взяли - и слава Богу. И Светлов меня учил по старинке: «Не место красит человека, а человек - место." Позже - стало иначе, по сторонам разошлось. Кланы левых и правых, западников и деревенщиков. И их «печатные органы»  обозначились гораздо резче). Правда, мне всегда хотелось (как тогда , наверно, любому автору) увидать свои строки напечатанными на страницах журнала "Новый мир". Это было бы Эверестом, эталоном качества. А в нём я была уверена. В мою бытность главными редакторами там были и Симонов, и Твардовский, и Карпов, и Залыгин. Но к ним бы я не пошла. Думала, зайду просто с улицы  оставлю рукопись своего романа «Белый свет». И будь, что будет. Так я и сделала. Хотя не без трепета...
    Приодевшись и взбив прическу у зеркала, я отправилась на метро, на Пушкинскую. Не сразу отыскала редакцию.  («Новый мир» тогда незаметно располагался с тыла кинотеатра «Россия», в особняке). И спокойно положила мою бесценную папку на стол пожилой женщине-секретарше. Она курила. «Ответа скоро не ждите,- не поглядев на меня, вяло и безразлично произнесла она. - А рукопись зарегистрируйте в секретариате. Вторая дверь справа». В этой небольшой приёмной вдоль стен сидело несколько скучных и незнакомых людей. «Неужели всё иногородние авторы? – подумала я. - Или это сотрудники?»  И все главного ждут. (Но главным был уже не Твардовский, жаль вот не помню Карпов или Залыгин?). И вообще оттепель кончилась и журнал  болезненно менял ориентацию. Но мне молодой, тогда все это было абсолютно неведомо.
      А секретарша оказалась права. (То была в приёмной не Ася ли Берзер. Опытная и мудрая?) Время шло, и катилось к осени. А ответа всё не было. Но в силу характера я в общем не очень отчаивалась.
    Но как-то однажды, чуть за окнами забрезжил рассвет, а точней в шесть утра, меня дома на Преображенке разбудил телефонный звонок. Мелькнуло – значит что-то где-то случилось. Или у мужа Юры на съёмках, или в Тарусе у дочки в лагере. Недовольно, с тревогой схватила трубку. Слышу: «Это Видрашву говорит. Из "Нового мира". Может быть слышали?..Ответственный секретарь». Человек говорил высоким, почти женским голосом. Я молчала. И тогда он энергично так закричал: "Я читал вас всю ночь!.. До утра!..  Ваш «Белый свет»…Слышите?..  До белого света… Так что - берём!.. И печатаем!.-  помолчал и добавил спокойнее. - А я уж думал, чудес не бывает. Оказывается бывают."               
    В "Новом мире" Видрашку действительно  был  ответсекретарем. Я прочла на странице журнала молдавскую эту фамилию. И необычное имя Феодосий Константинович. Да, он не был главным редактором, не заведовал отделом прозы. Но кто-то из друзей-поэтов в то же утро сказал мне по телефону: «Ты что не знала? Да это ж всесильный мужик. Ликуй. Назначай пьянку». И я возликовала. Я представила себе неизвестного мне Видрашку, этого мощного богатыря, который на коллегии, раскидав всех сотрудников и завистливых баб, даёт команду  - «А Ракшу сразу даём в набор». И даже если он, этот Феодоси, не такой уж всесильный, главное, он имел право сказать "берем - не берем". И он сказал! И эти слова, пролетев над  Москвой "как фанера над Парижем", опустились ко мне в «хрущёбу», что на окраине, и зазвенели как колокол счастьем в моей голове. Ура-ура! Печатают! И это не шутка. Он всю ночь читал мой «Белый свет»!..  А почему я его никогда не видела? Ни в ЦДЛ, ни на съездах, ни в каких выездных делегациях? Но успокоилась. Наверно, всё так должно и быть. Великие люди не суетятся. Они солидно по кабинетам сидят и служат искусству. И в таких органах, как «Новый мир» держат литературу на сильных своих плечах. И слов не бросают на ветер.

    Первые месяцы я очень ждала публикации. Хватала  каждый выпуск журнала, с волнением глотая "Содержание". Но моей фамилии там всё не было и не было. А что касается Видрашку, то он оказался иным, чем я воображала. Только потом мы познакомились в ЦДЛ, невысокий такой, черноглазый, плотный и энергичный видно, пытался для меня там что-то сделать, решить, пробить в печать мою повесть. Всучить на прочтенье главному. Но что-то не вышло у него, осеклось - не напечатали.
    А я жила себе, дочь воспитывала, что-то писала, куда-то ездила-летала. И в журнал не звонила. И с "Новым миром" стало всё как-то угасать. А между тем, на Пушкинской, за кинотеатром "Россия", в кабинетах редакции и по моему поводу шли разговоры, споры и даже бои. Узнала об этом уже спустя годы, от худого, больного и каявшегося передо мной за столиком ЦДЛ - критика Овчаренко, всесильного и коварного.(Даже внешне похожий на члена ЦК Суслова). Он сказал, что будучи в редколлегии, не пустил мой роман в печать в "Новом мире". А роман мой ему очень понравился, зато теперь он напечатает его в "Роман-газете", где тоже в  редколлегии. Что гораздо престижнее, ибо там молодых не печатают, и тираж не какие-то журнальные тысячи, а три миллиона. Оказывается, и правда против Видрашку и иже с ним, то есть, против "печатанья" моей прозы, объединились две силы. Совершенно полярные. С одной стороны этот самый партийный шолоховед Овчаренко, с другой- умная, острая либералка Ася Берзер и иже с ней. И действительно, я оказалась не нужна ни правым, ни левым. Я была сама по себе...  Кстати, за что и ругал меня, однажды, Виль Липатов, неплохой по тем меркам прозаик. (О его романе "Игорь Савич", с попытками сказать хоть какую-то правду, я написала статью для "Знамени". Ах, как нелегко ему было лавировать между правдой и ложью. "Не дай мне Бог бесстыдства пред лицом бумаги, беззащитной предо мною..."Простите, что только по памяти)... Так вот, Виль Липатов, уже тогда больной, перед операцией, (жил по соседству), назидал меня: " Ты ещё автор молодой, зелёный, тебе надо быть в клане, в стае, у нас иначе нельзя. Я вот пошёл иначе – и остался не у дел..."
     А я и правда была не в стае. И любые стаи, левые или правые, всерьез меня не воспринимали. Тогда у всех серьёзных критиков были уже свои фавориты и свои ставки. Из тех, кто посильнее, из литгенералов и литсекретарей. Как обычно в лесу, вокруг каждого большого «гриба» кучкуется своя грибница. И у правых деревенщиков, и у либералов западников. А я была не нужна ни тем, ни другим.
    Все выше написанное только абрис, только штрих пунктир в ситуации литературы тех лет. Разными "мудроведами" о том времени написаны диссертации. А я вещаю лишь со своей колокольни. А "страшный" критик Овчаренко оказался прав. "Роман-газета" с моим романом "Весь белый свет" вошла к читателю почти в каждый дом и во все библиотеки страны.
                ***
 «Анкета». Вопрос: «Какое место имеет семейное воспитание в формировании личности?»

       Самое серьезное. Поскольку все мы родом из детства. «Дитя учится тому, что имеет он в дому».
     А рождается человек совершенным, созданным по образу и подобию Божьему. Ну, а потом всю жизнь своими грехами, своим самовольством этот образ портит.  К тому же в прошлом веке после 17 года не осталось ни дома, ни семьи, ни рода, которые не были бы искалечены, а христианская мораль их не была бы попрана. Ну, а зло атеизма в порушенных семьях особенно скручивает ребенка. Ну а без веры и без крещенья, без своего Ангела-хранителя дитя вообще беззащитно. 
    Мне с родителями повезло. И дело даже не в их интеллекте или интеллигентности. Это в совковых пределах было - условно. Дело в нравственности. Это волшебное слово НРАВСТВЕННОСТЬ сегодня не в моде. Почти забыто и вспоминается редко. А это ведь –  свод главных законов, извечных библейских Заповедей, данных нам от Адама и Евы. И ещё, что важно, тогда же была подарена нам и свобода. Свобода выбора. По какой дороге идти. К  храму или же мимо? К добру или злу? Ну, и пошли, пошли свободным потоком... Выбирая каждый своё... Каин брата убил, Авеля. Из зависти. И так дальше и дальше пошли... К потопу...
    Так что, в городе или селе, в бедности или богатстве, главное для любого – это нравственность, совесть. А Совесть, это крупица Бога в душе. Она у нас не должна быть спокойной. Она должна постоянно болеть и тревожить. Звать к покаянию. Это только во благо.
  От моих предков нравственность передавалась, как по цепочке. На родителях эта нить чуть было не оборвалась. Они комсомольцы-партийцы (слава Богу, от роду крещеные, может, это их и спасало), сами метались в жизненной мясорубке ХХ века. Искали выход, опору, Заветов, у них отобранных. Насилу выжили. Так что для человека своя семья, своя кровиночка вещь очень значимая, как закваска. Но - не единственна. Почему порой больше любят не родителей, а наставников? Или Друга? Или Учителя? Почему из сытых семей дети тоже бегут-убегают? Потому, что любят не только "по мясу" (родству, крови). Больше любят ( и надо любить) старшего - по Духу и по Душе. «По мясу и дурак любить может», - говорит в проповеди мой духовник  священник отец Димитрий Смирнов.
                ***
 
    Кто оказал влияние на формирование Вашего мировоззрения? Ваши пристрастия и антипатии в искусстве, философии?
        Вопрос хороший и сложный... А ответ прост. Например, по Марксу-материалисту. Бытие определяет сознание. Именно – бытие. То есть, в детстве, конечно, где ты и с кем возрастаешь. То есть, во-первых влияют родители, окружение. И ещё, книги, конечно. Хорошие, верные книги. Классика. Потом, уже в пятидесятые, меня, например, ошеломило открытие новых имён и такой огромной вселенной, как - "Литература". Набоков и Бунин, Светлов, Пастернак, Цветаева-Ахматова, Мандельштам-Гумилёв, и т.д. и т.д. И дух мой сразу рванулся вслед им, куда-то вверх и вперёд, как торнадо! И ещё влияли, конечно, люди, хорошие новые люди, что появлялись  рядом. Которые встретились в начале пути, как бы случайно. Однако, случайностей нет. Всё доброе промыслительно.
      Как это важно, особенно смолоду, кого ты встретил на пути!.. А их множество, в том числе: Шукшин, Рекемчук, Носов и далее, далее. Все это личности очень разные, разновеликие, «разноцветные». Но все прекрасные, как планеты на небосклоне. И, может быть, в этих встречах и кроется суть моей осуществлённости? Человек в пространстве, он ведь, как частица в Броуновском движении. И направление его жизни, доминанта движения зависит от столкновений. Да, да. От того, с кем ты в жизни столкнулся. Кого встретил. Кому поверил. Кого принял и полюбил…
    На моём пути главным был, конечно же, Юра Ракша. Это уже - основа. Мы прожили с ним, созидая друг друга, двадцать огромных лет. Где, я бы сказала, год за два. Встретились мы студентами в общежитии ВГИКа, молодые, романтичные и, казалось, бессмертные... И безоглядно, распахнув руки, шагнули в объятья друг другу. И утонули друг в друге уже навсегда... Вся наша жизнь, и Юрина неистовая любовь ко мне, которая всегда  казалась мне нормой, на самом деле была исключением. И называлась  попросту «счастьем». Ещё незаслуженным  Божьим даром. Которого хватит мне уже до конца жизни. Но осозналось реально, увиделось, оценилось только потом, с расстоянья времени, когда Юрочки на земле уже не было. Незадолго до смерти он как-то сказал мне: «Когда меня не будет, Ирок, ты будешь любить меня, больше чем сейчас».  И оказался, как всегда, прав…
     Ах, как важно вовремя ценить и беречь друг друга!
   И ещё Юрочка не раз повторял свою собственную очень простую формулу счастья: "Счастье - это любимое дело, любимая женщина, любимый дом". Конечно, формул счастья множество. Но в своей он был прав. А я бы ещё добавила. Счастье это  - Осуществлённость. То есть, это как раз все три названные Юрой слагаемые – только соединённые воедино, как формулу...
 
       Юра всегда был лучше меня. Честнее, светлее, великодушней. Даже когда сердился, обижался или ревновал. Его правилом было: "Пусть тебе, милая, будет лучше. Даже, если от этого  хуже мне".  Как-то после написания маслом очередного портрета, приготовленного  ко дню моего рожденья (а их Юра написал много, порой даже без меня, «без натуры») он записал в своём дневнике: "Милая моя, белозубая женушка,  дружок мой... Нам художникам порой везет - иметь свою Музу  рядом..."  Всю жизнь он так широко, так щедро одаривал меня своей  любовью и верой, (подарил и судьбу, и дочь)  что всего этого мне хватит до конца жизни.
                ***
 
      А ещё, отвечая на очередной вопрос «Анкеты», захотелось вспомнить один эпизод.
       Я ведь еще не написала о своих встречах с великим Борисом Пастернаком. О том, как, например, мы, студенты литинститута (Рим Ахмедом, Гена Айги, Юра Смышляев, Миша Рощин, тогда он был Гибельман, узнав о  травле поэта, (за передачу на запад его романа «Доктор Живаго»,   об исключении его  из Союза писателей, о его отказе от Нобелевской премии), скорее помчались по окончании лекций к нему в Переделкино. Поддержать, ободрить. И со станции, с электрички, направились не к себе в общежитье (на дачу Сельвинского), а торопливой стайкой, миновав безмолвное кладбище и  белое  поле, (с букетиком промерзших хризантем, купленных у Киевского вокзала на студенческие гроши), свернули  направо идём по улице, вдоль сосен и дач. И вот уже, стоим у заснеженной пастернаковской калитки, решаем лезть через штакетник забора или не лезть. ведь дальше -  снега по пояс. От ворот до дачи сугробы не тронуты, высоки. Видно, из дома давно никто не выходил. Но в верхних окнах высокой дачи, темневшей вдали меж сосен, теплился свет. И мы по очереди перевалили через штакетник и ухнув в подушки сугроба, стали пробираться к дому, утопая в снегу.  Вдали забрехала собака на привязи, похожая на лайку. У дверей мы поднялись вдоль поручней по деревянным ступенькам. На наш стук, и долгое нажатие на кнопку звонка - никто не отзывался. Но мы упрямо стояли. Наконец, обитую дерматином дверь открыла, как мне показалось, старая и строгая женщина. Сперва какая-то перепуганная, недоуменная. Оказалось – жена поэта, Зинаида Николаевна Нэйгауз. (Кроме имени-отчества я тогда о ней ничего не знала).  Услышав, что мы студенты литинститута, и, кажется даже, узнав кого-то из нас, сразу заулыбалась, лицо озарилось, помолодело. Приструнив собаку, впустила нас в дом - промерзших, голодных, и от стеснения чуть-чуть нахальных. Не до конца тогда еще понимавших ни значимости момента, ни - к Кому мы пришли. Я особо румяная от мороза протянула ей наш букетик белых полузамерзших цветов. Хозяйка была так изумлена и так тронута, что повлажнели глаза, и сразу, не сказав ни слова, поскорей ушла в дом, оставив нас раздеваться в узкой передней. Очевидно понесла цветы мужу. 
     И вот со второго этажа по скрипучей лестнице спустился к нам сам Борис Леонидович.. И я впервые заметила, что поэт заметно хромает. Голос у него был хрипловатый, густой. Извинился, что приболел, и что - в пижаме. Пижама была, если не ошибаюсь, тёмно-зеленого цвета. И шарф замотан на шее. И ещё почему-то мне запомнились его слова, правда сказанные немного позднее:"Да, да. Скоро пленум, и меня будут вешать". Правда, я не поняла, какой именно пленум - Союза писателей, компартии, или литературы? (В этих делах я всегда была «чайником»). И почему именно – «вешать»? Но он произнёс именно так, а переспрашивать никто не посмел. Потом он поил нас душистым кофе с печеньем. Всё это принесла хозяйка и тактично ушла. А мы, погремев стульями, уселись за просторный стол, и, голодные после лекций, незаметно-незаметно но слопали-таки все печенье. Может быть, даже последнее в доме. В комнате вкусно пахло настоящим, горячим кофе и холодными хризантемами. Наш низенький, юный и очень талантливый Генка Айги, с шапкой кудрявых волос, громко давил сахар в стакане и, размешивая его, звенел на всю комнату чайной ложечкой. Я толкнула его ногой под столом. Но он не понял. По дороге сюда, мы договорились - ничего своего Ему не читать. Но Айги всё же не выдержал. Встал, и как всегда картавя и шепелявя, держась за спинку стула, всё-таки стал читать, нараспев, свои, давно известные нам несуразные строки. (Потом мы за это его ругали - только зря время извел). Позже, и я, осмелев, чтоб как-то развлечь невесёлого хворого хозяина, и как-то разрядить угрюмую обстановку, бесстрашно откинула крышку фортепиано, (не зная, что это инструмент легендарный) и стала играть Моцарта - бодрое, почти весёлое "Рондо в турецком стиле". Кстати, единственное, что тогда помнила наизусть. Сыграла не полностью, а лишь первые несколько тактов. И живые, свежие звуки сразу раскатились по сонной даче весело, как горох. И Борис Леонидович, великодушно улыбаясь, это стерпел. Лукавым взглядом больших печальных глаз наблюдал и меня, и всю нашу неожиданно нагрянувшую ватагу. И погодя всё же решился показать нам на стенах, в тонких рамах, рисунки своего отца художника-графика Леонида Пастернака. Рисунки были известные, печатались в книгах Толстова. Но тут перед нами были оригиналы. Тонкие, лёгкие иллюстрации к "Анне Карениной". «Анна с сыном», «Анна и Вронский на вокзале» и другие… А вот как мы распрощались, как с дачи ушли, я уж и не помню…
     Позже Бориса Леонидовича я встречала в Переделкине не раз. Году и в 58-ом, и в 59-ом. Эти встречи происходили обычно поутру, когда мы (вдвоём или втроём с сокурснцами) бежали из общежития на станцию к электричке в Москву. А Пастернак в это же время, синим утром, обычно возвращался домой от своей возлюбленной Ольги Ивинской. Он снял ей тогда  неподалёку, в Мичуринце на чьей-то даче комнату для их встреч.
   Помнится случай, хромая он приближался к нам издали из переулка. Весь в чёрном, (каракулевый воротник и шапка пирожком), и чинно остановился перед нами, застывшими на заснеженном перекрёстке. И помню, как я смутилась, аж вспыхнула, когда он, очевидно узнав меня, поцеловал мне, юной студентке, ручку. А он лукаво смотрел (помню вблизи его улыбку на смуглом лице), понимал и наблюдал моё смущение... Мы с подружкой, Суламитой (поэтесса из Риги), не знали, чем объяснить его весёлого настроения. «Может, потому что он возвращался от Ольги?- предположила подружка. А может быть потому, что ты похоже на его Ивинскую в молодости?" Мы не знали.
   Однако, вскоре всё прояснилось, когда мы успели заскочить в последний вагон электрички. И уселись возле заиндевелого окна напротив друг друга. И Суламита, глядя на меня, неожиданно расхохоталась: «Так вот, оказывается, что рассмешило классика. Ты посмотри, что у тебя в ушах». «А что? – удивилась я. - Клипсы».Утром, чуть свет, торопливо одеваясь, я взяла с тумбочки у кровати, и защелкнула на ушах две круглые, из пластмассы, клипсы. И теперь у меня на ладони лежали две круглые, как пуговицы разноцветные клипсы. Одна жёлтая, другая белая. Да-да. Интересные были моменты...
    Бережно и уже полвека храню подарок Пастернака мне на свадьбу - томик басен ля-Фантена, из французской "Розовой библиотеки", с золотым обрезом. С его автографом. Кстати, это было на Новый год, на даче Сельвинского (общежитие студентов литинститута, неподалеку от дачи Пастернака) мы разыгрывали тогда «подарки с ёлки». Завязав глаза, поочереди срезали их ножницами, подвешенные на нитках. Всё это сами же и придумали, и сами же и готовили. Кому конфетка доставалась, кому мандарин. А кому – белая полоска бумаги с автографом Пастернака. (Такой листок А4 с несколькими автографами принесла нам от него к новогодней ёлке симпатичная, светловолосая с кудряшками на висках Ирина Емельянова, дочь Ольги Ивинской). Помню, армянский поэт, Паруйр Севак срезал автограф. И Эмке Манделю (будущий Наум Коржавин), и  Гале Арбузовой тоже достались автографы. Хотя всем, конечно, хотелось тогда заполучить редкий ароматный фрукт - мандарин. Какой же, всё-таки это наступал год? 1959-й?
                ***
 
    Есть в «Анкете» вопрос "Как вы относитесь к различным авангардным течениям в искусстве? Например, к модернизму, постмодернизму, кубизму, импрессионизму и т.д.?»
    А никак. Спокойно. Скорей, как детские заразные болезни, которые нельзя миновать. Как к авторской гордыне, как к желанию любым путем прославиться, самоутвердиться... Любой организм в детстве должен переболеть корью или же скарлатиной. И чем тяжелее болезнь - тем мощнее будет иммунитет, который проявится с выздоровлением. Ну, а если, переболеешь и  здоровья с годами все же не наступает, это уже беда. Порой хроническая. Как падучая, скажем, или наркотики. Вон Шемякин, разве же не талант? Талантище. Или  Целков, который всю жизнь упырей пишет? Красных, белых, синих. С булавками, прищепками в головах, носах,  ушах. С зашитыми ртами. И, хочешь - не хочешь, а все эти монстры и люциферы, всё это - он, их прародитель и созидатель. Он сам, ибо их автор. Это его лицо, его мысль, его выдумка, его собственный автопортрет. И булавки эти. Прищепки, все в его голове. Как говорится - "Чем живёшь - то и поёшь".
   Но в такое вот злое, недоброе, карикатурное лицо искусства я смотреть не хочу. Как бы оно хитроумно или красиво не называлось. Хотя для кого-то это будет, конечно, как мазохизм, ещё долго существовать. Собственно, у любого существуют болезни. Но у кого-то они всё же проходят, а у кого-то остаются до смерти.
   Только об этом стоит и знать, и помнить. "Осторожно заразно", "осторожно окрашено". Ведь Господь Бог изначально создал Человека - прекрасным. По образу и подобию своему. А те, кто ставят целью этот прекрасный образ разрушить: разбить, расчленить, разъять (пусть даже делая это талантливо, мастерски) - просто служат другому богу. А не Творцу… Просто -  дру-го-му.
      И ещё. Это важно отметить. Мой личный враг – это человек с ружьём. (Если, конечно, он не защитник Отечества. Если это, конечно, не "Поле Куликово"). Ружьё, приучено убивать, оно живое, и когда-то обязательно  выстрелит. В кого-то. И может даже в самого автора. Обязательно. И если не физически - так фигурально. А это куда страшнее. Я же, любой строкой своей буду кричать и кричать. Везде и всегда: - "Не убий!.. Не убий!.. Не убий!.."
    Ведь мы и так живём здесь так мало, так коротко!.. На прекрасной этой и всё-таки такой хрупкой и смертной планете Земля, чтоб ещё и самим убивать!
                ***

      № вопроса «Анкеты». Ваше отношение к религии, её роль в вашей жизни и в жизни страны?
     О, это, пожалуй, самый серьёзный вопрос "Анкеты" Николаева, этого самого гостя в белом костюме.
     Достоевский в прошлом веке сказал: "Без веры русский человек - дрянь". Лучше не скажешь. К сожалению, тоталитарный режим почти весь ХХ век превращал нас в дрянь. Но по писанью, Россия - Престол Богородицы и дряни тут быть не должно. Так что теперь убираться  будем, подметать страну. И сажать розы. Как «маленький принц» Экзюпери. Ничего, восстановим. Восстанем, как феникс из пепла. Правда, как в Святых писаниях сказано, всё это будет уже перед концом Света.
    Многие сейчас заездили этакую "интеллигентскую" фразу, очень лживую, гадкую и заразную: "В церковь я не хожу. Не признаю церковных обрядов, попов. Верю в  своё. Бог не в храме, Он у меня в душе".
    Конечно, но это только в том случае, если ты сам чист, как Апостол и душа твоя - Храм. А не помойка. Поскольку Христос сам сказал "Церковь - мой дом". А поскольку ни один нормальный человек не может сказать, что душа его - Храм, а не помойка, ристалище, то и не надо и кокетничать, и словоблудить. "От лукавого". Ибо и по этому поводу есть простые и ясные слова Иисуса: "Не вы меня выбираете, но я..." Значит, ты Фома неверующий, смири гордыню и признайся себе, что пока Он тебя не выбрал. Да-да. Ты пока не достоин. Он не удостоил тебя. Не допустил. Ты пока грязен и не созрел. И может быть на досуге, и в одиночестве, стоит об этом подумать: "А, может это не случайно? По какой я иду дороге?" Ведь любая дорога ведёт или к Храму или же – от него. Третьего не дано. Нельзя быть чуть-чуть беременной.
  И что бы не сочиняли ловкие лже-философы или партийцы - ничего более мудрого, чем Закон Божий, до сих пор человечество не придумало. А нам, грешным, только б ума хватило Закон Его соблюдать. А не мудрствовать лукаво, не открывать свои "велосипеды".
     А будущее мира Фёдор Достоевский связывал, например,  только с будущим православия в России. Надо восстановить, вновь обрести "Лицо русского Христа" - вот в чём спасение человечества. Иисус основал Церковь-дом свой, который "не одолеют и врата ада". А нынче пошла бесовская мода этак наукообразно и элегантно, пинать русскую церковь. Подвергать её постулаты сомнению. "Что это батюшка на мерседесе ездит? "Что это священник в богатом доме живёт? Что это в алтаре всё блестит золотом?..." А что, разве батюшка должен ходить в рубище и пешком? Мне очень жаль этих вопрошающих, ничего не понимающих. А безбожникам следовало бы разобраться со своей душой. Со своей завистью, со своим бытом. Вспомнить за что Каин убил Авеля? А Святополк убил братьев, Бориса и Глеба?.. А ведь в Алтаре и должно всё блестеть золотом, как на небе, на Божием Престоле.
     Однако служить Богу без страданий тоже не получается. "В жизни я знала две радости, -  писала великая певица-страстотерпица Надежда Плевицкая в начале ХХ века, - радость славы артистической и радость Духа, приходящую через страдания." "Через тернии к звёздам".
                ***
    «Какое образование вы получили? Что определило  выбор профессии?»
      Оно называется  Высшим. Но это - не всегда так. Всё-таки, главное образование – это  самообразование. А ВУЗ это уже добавление, укрепление.
      А выбор моей профессии определил Его Величество Случай. Он же - Судьба. Он же – Господь Бог... И ещё - любовь к одиночеству. Порой спрашивают: «А одной Вам не скучно?» Такого вопроса я даже не понимаю. Всегда, с самого детства я была самодостаточна. Люблю тишину и свой письменный стол. Старенькую пишущую машинку "Эрика" и молодой "Макинтош" (Сладкая парочка). Не терплю неожиданных звонков по телефону, тем более в дверь. Начинаю метаться, одеваться, причёсываться. С трудом терплю не знакомых людей. И ещё не люблю многолюдство, толпу, и участий в коллективных делах, в коллективных решеньях, голосованьях, каких-то подписываний петиций... Всё это всегда кончается плохо,  и одинаково фарисейски: "Распни его, распни!" Когда-то мой учитель Михаил Светлов сказал: «Возможно я плохой поэт, но доносов никогда ни на кого не писал».
А по поводу образования и воспитания, я уже написала где-то выше. Это всё равно, что две ноги для ходящего человека.
                ***
 
    Где и когда была ваша первая публикация в центральной печати? Какое произведение? Что из написанного считаете наиболее удачным?

     Отчасти я уже ответила на этот вопрос, но добавлю. Менее всего мне удаётся публицистика, статьи и очерки. И всяческие социальные рассуждения. По сути, я - художник. И скорей живописец, а не журналист. Мне легче рассказ сочинить, чем написать статью для газеты, или заявление в ЖЭК. Первое радует, другое - напрягает. Помнится Владимир Набоков, гений русского слова, сказал: «…Надо писать так, чтоб не слышать, а видеть». Именно,  ВИДЕТЬ. В этом и есть основа художественной литературы. 
      Романтик Михаил Светлов в предисловии к моей первой книжке, написал так:
 "По алтайской степи на взмыленном коне пронеслась мимо меня амазонка. Так состоялось моё первое знакомство с семнадцатилетней Ириной Ракшой. Она тогда была никаким писателем, так же как я никакой наездник. Но я недаром вспомнил об этой первой встрече, потому что свойство Ирины неутомимость в движении, потому что разбуди её глубокой ночью и скажи: "В Ледовитом океане белые медведи соскучились по тебе". И она, надевая башмаки, спросит: " А туда как лучше добираться, поездом или самолетом?"
     Написано это в 1963-ем году. А встретились мы с ним ещё раньше.
    На самом же деле все было куда прозаичнее. Мы целинники ждали тогда приезда в алтайский совхоз «Урожайный», писателей из Москвы. А они всё не ехали.  Мы устали и даже забыли их ждать. На носу уборочная была. И вот как-то я-почтальон возвращалась верхом с мешком почты (мешок через седло, опломбированный) из района в свой  "Урожайный". Дорога шла по степи, меж колосящихся, пшеничных полей. Под копытами моей мирной лошадки - толстый мягкий слой пыли, лежал  словно бархат. Вот уж на горизонте под закатным солнцем показались и наши вагончики, и палатки. Вдруг вижу вдоль дороги навстречу идёт маленький старичок-чужачок. И я, юная дурёха, вдруг захотела над ним подшутить. Поддала пятками под бока удивленной лошадки, и мы рванули навстречу страннику. А шутка  состояла в том, что через мгновенье, взлетевшее из-под копыт облако плотной серой пыли накрыло встречного с головой. Последнее, что я увидела сверху, с гордостью проносясь мимо, это его восторженную улыбку. Застясь ладонью от заходящего солнца, он, замерев, смотрел на это нечто, со стуком копыт пролетавшее мимо. Признаюсь, у Светлова была там ещё одна фраза. Но редактор «Молодой гвардии» при публикации этого очерка решил её вычеркнуть, хотя Светлов и классик. А фраза была прекрасна: «Она пронеслась мимо меня, как паровоз мимо нищего». Но, к сожалению, эта прекрасная фраза исчезла даже из Собрания сочинений М. Светлова. Осталась где-то в архиве. В оригинале на бумаге, написанное пером поэта. А жаль.
     А вечером, в клубе на самодельную сцену, под темное небо в звездах ( поскольку из Бийска еще не подвезли жести на покрытие крыши) поднялись наконец приехавшие московские гости - писатели и поэты. Сергей Смирнов, Анатолий Злобин, Марк Соболь и... мой степной пропыленный странник. А это был легендарный автор "Гренады" и песни "Каховка" - Михаил Аркадьевич Светлов, друг Маяковского. (Вместе с писателями «изучать жизнь народа» приехали и студенты-практиканты литинститута). Неожиданно Светлов узнал меня издали и лукаво поманил по-птичьи согнутым пальцем: "А ну-ка, иди, иди сюда, Амазонка." И Амазонка пошла. И подошла к нему на ватных ногах. И в тот же вечер, отважившись, показала поэту альбом с вырезками моих публикаций в местных многотиражках. Правда, странички этого школьного альбома Светлов листал не внимательно. Что меня огорчало. Ведь вот тут же, и тут есть такие удачные строчки, такие яркие образы и сравнения. Но Светлов отложил альбом с вырезками, и взглянув на меня, кудрявую девчонку-десятиклассницу, и помолчав, произнёс: «А ты не дура»… О, какой это был удар! Прямо в моё беззащитное сердце! И я, схватив альбом, не глядя, рванула вон из вагончика, кинулась в степь. И там, где-то вдали, рухнув в заросли горькой полыни, ревела безутешно и искренне. «Не понял…Он просто ничего не понял…Он даже не прочитал».
      Ну, а потом он и понял, и прочитал. И даже пригласил меня, вернувшись в Москву, в свою «мастерскую» Литинститута, где вёл уже третий курс.

      В семидесятые годы, критик Всеволод Алексеевич Сурганов, уже всерьез рассматривая моё творчество, писал в статье "Свет добра и любви":"Вечно юный поэт сердцем почувствовал в порывистой девочке то хорошее, доброе и горячее, что сохранилось в ней навсегда и окрасило её прозу".
    В 1964-ом Михаила Аркадьевича не стало. Он тогда оставил нас всех на земле и скрылся навеки за своим горизонтом. И со своей книгой стихов, которая называется  "Горизонт". Он был печальный и добрый актёр, великий борец на этой планете. «Товарищ навеки оставил седло…»  Думаю, он любил меня, любил и моего отца инженера-изобретателя. А однажды поразил меня - подарил мне на нищую студенческую свадьбу (с женихом, поэтом  Геной Айги) дюжину дорогих гусь-хрустальных рюмок - первую мою посуду. Он вообще обожал всем что-то дарить. Однажды мы с ним на улице Горького (на Тверской) ходили по магазинам, выбирали подарок ко дню рожденья какой-то его знакомой, пожилой официантки из соседнего кафе, где Светлов иногда питался. Купили большую хозяйственную сумку из дерматина и дополна набили её купленными конфетами: «Мишками», «Ромашками», «Васильками». Все официантки в кафе были потрясены...

      А поэт он был очень русским, широкой души, и очень нежным, лиричным. Хотя и был еврей с фамилией Шейнкман. Я бы назвала его поэзию патриотическая лирика. С чистым, высоким, хотя и камерным, но трепетным, искренним голосом. В той, горькой, совковой жизни XX века, он, конечно, состоялся, осуществился не полностью. И был умышленно наименован "комсомольским поэтом". И отчасти даже сам подыгрывал этому. Впрочем, это его и спасло от ареста. Хорошо, что хоть умер в своей постели. ( А на одре в больнице даже шутил: "Принесите пиво к раку". А однажды в ресторане ЦДЛ, при мне и художнике Иосифе Игине, родилась его очередная шутка. Кто-то из молодых  подойдя, по привычке тех лет, похлопав Светлова по худому плечу назвал его: «Слушай, старик." "Какой я тебе «старик»?!- нахмурился он. - Старость, это когда пятьдесят процентов мочи идёт на анализы!"). Однако, он всю жизнь (от осознанья грехов, и своих, и чужих, того тяжкого времени) горько пил. Порой даже бросал «свою мастерскую» в Литинституте. Бывает, люди пьют сладко. Бывает - горько. Светлов пил горько. С лукавой миной. На сморщенном, востроносом Лике премудрого рэббе. 
     А последней строкой предисловия к моей книге, он написал, словно прощаясь:  "Ирина! Я называю тебя талантливой, смотри не подведи меня". Вот такой он дал мне аванс. На всю оставшуюся жизнь.
   Остались и вот такие его стихи: "Откуда ты взялась такая?/ Где ты жила, где ты росла?/ Твоим желаньям потакая,/ Природа все тебе дала. /Два океана глаз глубоких, /Два пламени девичьих щек, /И трогательный, одинокий, /На лоб упавший, волосок..." На эти слова актер Малого театра талантливый Михаил Михайлович Новохижин написал мелодию. И теперь на своих концертах и корпоративах поёт под гитару этот печальный роман с эстрады. Объявляя кем он написан и кому посвящён.
                ***
   Был в «Анкете» вопрос. Какое из Ваших произведений Вы считаете лучшим?

     Думаю, всё-таки роман: «Белый свет". Потом "Хозяин" и повесть "Охота на волков". Это мнение, кстати, совпадает с нагибинским, он когда-то писал об этом статью. (Здесь можно дать цитату Е. Носова о моей прозе или Ю.Нагибина. Они есть в интернете). А почему считаю лучшим? Да за ту любовь, наверно, за ту боль, которая там в каждой строке. За обнаженность. Просто в этих вещах болевой порог выше, чем в других...Вот потому порой читатель и плачет над строкой. А такая слеза дорогого стоит. Значит, "глаголом жечь сердца людей" у меня иногда получается.
     Особо ценимый мною прозаик Куприн очень любил животных. (Как и Аксаков, и Вересаев, как и Тургенев. Что не мешало им быть охотниками). Хорошо знал животных, домашних особенно. Собирался написать книгу «Друзья человека», но не успел. А жаль. Неужто и я не успею?.. Иногда я рассматриваю чёрно-белые фото моего военного детства, эвакуации на Урал, жизни в землянке, юности, затем зрелости. Радуюсь словно открытию. Какое множество фотографий с собаками, кошками, птицами. Даже хотела составить отдельный сайт, где я с животными. Даже с ужами в руках, и на лошади, а уж котят и кошек, собак и щенят, которых спасала, лечила, выхаживала просто не счесть. Всё это папа снимал. (Цветной фотографии тогда ещё не было). Мой папа всю жизнь любил фотографию, был первоклассным фотохудожником. Чувствовал момент, композицию, свет, глубину кадра. Впрочем, за что бы он ни брался, всё делал с азартом и мастерски). Потому-то я, перелистывая сегодня его фотографии, двигаюсь по жизни своей, как по ступеням времени. Где пока ещё «и мать молодая, и папа живой». Как сейчас встаёт в памяти картинка. Ночь,  Останкино,  тишина. Спит мир за стенами нашего барака. А папа во тьме, посреди комнаты, у стола, в ярко красном свете фонаря с красным стеклом, словно волшебник из сказки, стоит перед железным «монстром» многоколенного увеличителя, печатает фотографии. Как маг вызывает прошлое в настоящее. И рядом у него под рукой, справа и слева, запретные мне химикаты в ванночках: жидкие проявители, закрепители, и ещё какие-то колбочки и смесители, которые мне, ребёнку запрещено трогать. А я, босая кроха, в ночнушке до пят, сшитой бабушкой из дедовых старых кальсон, приоткрыв дверь спальной, заворожено смотрю в щелочку на отца, который в трусах и майке колдует, склоняясь над столом. Вдруг слышу «Ну, иди сюда, Иринка. Иди. Смотри. Вот вы с мамой летом на Украине. В Пединовке, в моей родной деревне. Помнишь?» И вот я сразу счастливая, на цыпочках, подхожу, вступаю в круг красного света, и рядом с отцом тоже становлюсь волшебницей.  Зачарованно смотрю, как в ванночке, сквозь проявитель  проступает минувшая жизнь. Сперва чуть видно, потом  всё отчётливей, резче. Вот старая хатка во дворе под грушей… А это?.. Это вдруг - я! Да. Я. Босая девчушка в трусишках, сидит на корточках возле белой козы, пытаясь её доить. А коза меня ненавидит, ей больно. Так как  дёргаю за два соска её тугого, тёмного вымени. А рядом мальчик Женя, названный мне «двоюродным братом», держит козу за рога… А вот ещё фотография. Моя мама во дворе той же украинской хаты варит в тазу на глиняной печурке варенье из слив. Фруктов уродилось после войны так много, что в саду просто негде было ноге ступить. И рядом серые гуси, штук семь, гогочут, гомонят вокруг мамы. Она их кормит, нежно с ними беседует, и они её обожают. Всюду чинно сопровождают, и вместе ходят даже на пруд. Не понимают, глупые, что их печальная участь предрешена. И быть им в Москве, на обеденном столе, в Останкино…
           О-о-о, эти воскресшие мгновенья жизни, канувшей в вечность! Они просто бесценны!..
                ***
 
      «Пишите ли вы стихи?..» - спрашивает «Анкета».
       Нет, я не поэт. Меня за руку держит другая Муза. Стихи мои редкие, слабые. Да, они возникают порой, однако легкой щепкой сразу тонут в моей же "суровой" прозе. Что ж, туда им и дорога. Хотя талантливую поэзию чувствую остро, сразу влюбляюсь и очень ценю.
                ***
Вопрос. «У Вас был или есть псевдоним?»
    Что бы взять псевдоним или заменить родную фамилию на другую, нужны три веских причины. Вот они. (Конечно, замужество или женитьба вне этих причин). 
   Первая. Желание скрыть что-то скверное, что-то стыдное в прожитой жизни.
   Вторая.  Желание обрести чужие лавры, чужие заслуги и за этот счёт самому преуспеть, возрасти.
   Третья.  Неблагозвучность  прежней фамилии. Либо её осквернение кем-то иным.
   Вот и всё. Ничего другого не существует.
  У меня же из всех этих причин не было ни одной, чтобы брать псевдоним. Я с рожденья Ракша. От отца. Да и понятие «псевдо» - это всегда неприятно.
     Разве что порой, сотрудничая с журналом «Работница» и печатая в одном и том же номере несколько разных собственных текстов, мне приходилось подписывать их фамилиями близких родных - бабушки, деда, прадеда. (И.Трошева, И.Епифанова, И.Ниеольская) Только имя Ирина оставляла без изменения.
                ***
    Вопрос «Анкеты»: «Какие события вашей жизни Вы считаете самыми важными?»

      Их много. Перечислю по вехам. Само явление на белый свет. Крещенье. Верно услышанный, верно понятый выбор своего пути, своего дела. Выбор любви, мужа, мужчины. Рождение дочери, вопреки запретам врачей. Вход в Храм Божий. Смерть мужа Юрия... А остальное, (порой тоже значительное), оно уже внутри этих, главных, событий.
                ***
      Вот и опять я взялась за странички "Анкеты". Лежат,  заждались в моём кабинете на краю письменного стола. Читаю: «Ваш взгляд на собственный творческий путь. Ваша основная тема?»

    Честно признаться, какой-то основной темы нет. Много потеряно времени. Сейчас догоняю. Главное, учусь жить сегодняшним днём. Как Господом завещано. Не надо жить будущим. "Загад не бывает богат". И мне мое будущее мало интересно. Оно может и не наступить. А прошлое? Это как база, фундамент, на котором строилась жизнь. Порой мне даже кажется, что она не моя, а прожита кем-то иным... Однако, прошлое ценно теми людьми, которые волей судьбы, жили и были рядом со мной. Прошли как бы сквозь меня, и оставили след в моей душе. Это собственно и называется память. Вот это важно и интересно.
   А взгляд на свой творческий путь у меня не без грусти. Мало успела. Мало. Теперь нагоняю. И ещё тешусь  мыслью – может быть, так и надо, может, и не стоило писать того, что не написалось? Может, судьба берегла мои силы к иному часу? И на другое? На то, что известно  лишь Богу?..
 
     Конечно, писательство – это схима. И в молодости, всё мешает её надеть. Правда, с годами, разрыв между телом и духом неумолимо растёт, ширится. Тело, к сожалению, увядает, клонится к закату. А душа напротив, крепнет и воспаряет. Однако мне и сегодня, в схиме, работать не легче... Но радостней. Хоть и труднее, ибо всё требовательней к себе.   
    ...Как-то одна простодушная деревенская женщина, будучи у нас в гостях и увидев меня целый день за пишущей машинкой, спросила: "А вы как, Ирина,  пишите? Из книг или же из себя?" С тех пор у нас с моим  Юрой так и пошло в семье, смешное, нарицательное: "Это у тебя откуда?.. Из книг или из себя?" 
    ... В совке... Очень меткое, кстати, слово - «Совок». Острое, ёмкое... А еще в те  годы в ЦДЛ в разговорах за столиками мы  советскую власть шутя, называли с конспиративным почтением: "Софья Владимировна". Понимаю, почему слово "Совок" и сейчас так бесит кого-то. Но уверена, оно скоро исчезнет, умрёт...
     Так вот, в совке я никогда не была «придворным» автором. Не обласкана сверху, не писала в угоду. Не вляпалась во власть. Еще здравствуют те литчиновники и секретари Союза писателей, которые регулярно вычеркивали меня из издательских планов, из списков на премии или награды, на загранпоездки и льготы. Ведь на иерархической лестнице я никогда не стояла "над". Я там вообще не стояла. Я была в стороне. (В меня "не играли", как, к примеру, играла власть  в «леваков», западников. И в результате те, кусавшие власть, благоденствовали. Получали квартиры. Не вылезали из-за границ. Даже та, якобы «гонимая властями четвёрка». Очень талантливый Женя Евтушенко, честный, праведный Роберт Рождественский, блудница Ахмадулина Белла, показушник и лжец Андрей Вознесенский). Вообще, проку от меня власти не было никогда, никакого. Им нужней были все:  любой литгенерал или же диссидент, даже зубной литфондовский врач, даже мясник или банщик. А я со своими "талантами и поклонниками" была  бесполезна. И фамилия им моя, как уже говорилось, сперва не очень-то нравилась - какая-то непонятная. И была я как-то ни справа, ни слева. Вот это – правда. Я была «НАД». По совету Светлова печаталась, и в левацкой  "Юности", и в праведно-патриотической "Молодой гвардии". (Эти журналы считались идейными антиподами). Но с годами, это мне уже не прощалось. Ни справа, ни слева.
    А моя яркая внешность, женственность, и даже юбка моя, всегда мне мешали. Я была горячо солидарна с мечтой Веры Павловны, героини Чернышевского из романа "Что делать?". Особенно я ценила её третий сон, её неистовое желание – быть мужчиной. Я тогда, например, могла бы сама себе выбирать друзей. По вкусу и по плечу. И – кого захочу. И дружить могла бы с ними умно, весело, долго, без предрассудков и дурацких проблем. И главное - без оглядки. В том числе на их глупых, ревнивых дур жён.
    ...А что я не врала, не лукавила в своей прозе, так ведь этого мало. Это ведь норма при нормальной-то жизни. Но жизнь-то была у нас в ХХ веке не совсем нормальная. А при нормальной то жизни, и нормальных свободах - я и "замес" бы в прозе своей могла делать и глубже, и круче. Чувствовала – мне всё по силам. Поскольку в творчестве надо быть, как без кожи. И обнажённее и трагичней. Где не тронь – всё больно. Не бояться сомнений, вопросов, не сдерживать слез. Чувствовать свою вину перед каждым нищим и погорельцем, перед каждым срубленным  деревом, перед каждой бездомной собакой.
     Помню как-то после публикации в журнале «Знамя» моей удачной рецензии на роман Виля Липатова, я смело принесла туда мой роман «Белый свет», в общем-то зная, что это классная проза. («Каждый сапожник знает, какие  сапоги он точает»). И вскоре получила короткую разгромную рецензию от некто редакторши Нины Подзоровой. Она с неистовой злостью называла мой текст чуть ли не графоманией. Эпигонством. А в конце завершала : «Мы не будем новичками множить список прекрасных писателей-деревенщиков, почвенников. Список уже закрыт. К тому же автор – горожанка. Но и к западникам её причислить нельзя…» О, как же я, помню, рыдала над этой страничкой, подписанной внизу всесильной – «Н. Подзоровой»!.. И сохраняла эту «классическую рецензию» того времени очень долго. Где она сейчас, уж и не знаю. А жаль.   
     В одной редакции меня недавно спросили, о чем бы я хотела им написать. И я, всю жизнь писавшая о ком-то, о чём-то, то есть, от «третьего лица», неожиданно для себя, спросила:"Может, я о себе напишу?". Но это им показалось шуткой. И мы посмеялись все вместе. Им хотелось чего-то новенького, исторически-острого. Или же написать им например, об эстраде? И обязательно с перчиком? Эстрада и всякие там поп-шоу - товар ходовой. И я согласилась на "историческое". Например, на «золотой век». И я написала для них целый цикл. И назвала его просто «Золотой век». То есть, предала свое современное, "Диогеново" дело. А потому, что жить на одну пенсию трудновато.

   ...У меня, к сожалению, никогда не было ни режиссера хорошего, ни продюсера, ни издателя, ни даже просто агента. Кто-то из них мог бы на мне хорошо заработать... Но у меня за спиной только один Божий дар.
      Как-то в одной редакции мне предложили сочинить книгу листов на двадцать. За хороший гонорар и о  хорошем актере Александре Михайлове. Сашу я знаю давно и люблю как актёра. Он мне духовно близок. Он из «шукшинской» породы. Однажды в зале Чайковского мы с ним даже на сцене вместе работали.
Вели вдвоем вокальный концерт памяти моей бабушки певицы Надежды Плевицкой, погубленной в эмиграции в 1940-м году. Он читал со сцены тексты (мной подготовленные) за Шаляпина и за Государя, а я, в сине-бархатном платье в пол и с белым песцом на плечах – читала текст за Плевицкую, от её имени. А за Плевицкую пела народная артистка СССР Александра Стрельченко. Аншлаг был, конечно, полный, а в конце яркий триумф. Но от книги о Саше Михайлове я отказалась. Не из-за денег, а потому, что было условие - писать не "об" актере, а "за" актёра. Сейчас практикуют это повально. Писатели, как негры, то и дело пишут ЗА кого-то. Противно, конечно. И деньги эти противны. Да у меня и времени жизни уже нет писать «ЗА» кого-то. Успеть бы своё, о своём.
 
    А в совке обо мне писали не критики (у этих ставки были другие), а писатели: Борщаговский и Куницын, Нагибин и Рекемчук, Дангулов и Стаднюк, Сурганов и Носов, Виленский и … Писали от души. Без заказа. Не ради денег. А «радуясь таланту». И хорошие редактора у меня всё-таки тоже были. Хотя хорошие редактора - это всегда редкость. Светлов когда-то сказал мне: "Запомни. Редактор, это тот, кто всё знает, но ничего не может".  Не правда. Может. Испортить может многое. Мои тексты редактора порой портили. Кромсали, без нужды сокращали. Например, в угоду, размерам какой-то пустяшной иллюстрации к моему же рассказу. И всегда хозяйничали без моего ведома. Хотя уж, кажется, как кропотливо я всегда с языком работаю! По «золотому» правилу - фраза должна быть короче, меньше вложенной в неё мысли. Писать надо плотно, ёмко, упруго. И… интересно. Но ведь «пишущему» редактору всегда приятно похозяйничать в чужом доме, покуражиться. Стиль был такой – совковый, нахальный. Особенно, например, в дремучем издательстве "Современник". Там сидели завистливые ребятки-неучи, только что из села (вятские, сибирские, вологодские). Переженившись и вдруг став москвичами, все эти партийные "писатели-редактора" лихо рванули во власть!  Без конца издавали самих себя, любимых. При этом злобились на хороших столичных авторов! (Воистину: "Кого обижу, того и ненавижу")... Бездарные марченки-барченки, чалмаевы-бушины, Крупин, тихушник Лёня Фролов. Или  «литераторша» дочь........ Ганичева, и писавшая за отца, и руководившая за него журналом «Роман-газета ХХ век».  И прочие, прочие. Мне даже их жаль. И зла на них я не держу... Кто-то уж умер, а кто-то жив. Хотя уж глубокие желтокожие старики, со своими комплексами, амбициями... Ну, а прежде-то, энергичные, с правом власти и партийным билетом в кармане, с большой зарплатой и гонорарами –они разудало хозяйничали, топтались, копались в литературе. Старались везде оставить свой след, свой «нетленный автограф»... Впрочем, этот печальный стиль ещё жив кое-где и поныне. 
                ***
    «Как события общественной жизни воздействуют на ваше творчество, на внутреннее состояние и поведение? Состоите ли членом какого-либо союза, партии, объединения?»

    Нет, не состою. Разве что осталась членом Советского Союза. А вот в XIX веке Иван Тургенев спрашивал:"Как не впасть в отчаяние, при виде всего, что творится дома?". Однако, на меня все это уже не действует. Я давно уже как шахматист над игральной доской. И эмоции тоже иссякли. Сейчас в стране размыты критерии и ориентиры. Россия болеет. Девяностые годы были лихие, жуткие. Кругом братки, бароны, бандиты, банкиры. Стреляли друг в друга уже и светлым днём, и прямо на улицах. И из-за угла, и из проезжающих иномарок. Смешалось добро и зло. Правили «гайдаро-чубайсы» и пьяница Ельцин...  Просто слёзы.
      Но за все эти муки Родину, как больную мать, любишь даже сильней, чем прежде, чем здоровую.
     А ведь как я сама хотела в том августе 91-го года бежать, помогать «повстанцам» той глухой ночью, на Пресню, к Белому дому! Одна, счастливо-испуганная, под проливным дождём! Никакие СМИ не работали. Только по радио «Эхо Москвы» что-то вещало. Было страшно. И повсюду в домах, в чёрной ночи, свечами надежд, ярко горели окна. Как ждали тогда мы все прихода светлых, святых перемен!.. Но напрасно. Ошиблись. И очень жестоко. Ошиблись не просто надолго, а, боюсь,  навсегда... Вляпались в капитализм...

    Телевизор сейчас почти не смотрю. Только новости и "Культуру". Иногда, чтоб потешить себя - смотрю этот цирк под названием - "Думский час". И все это - на любимой, в розочку, моей «розовой» кухне. В просторной кооперативной, давно выплаченной и выплаканной мной квартире на 14 этаже, это не то, что жить в «хрущёбе» на Преображенке. Теперь вся Москва под ногами... Живу, как в орлином гнезде. Центр - рукой подать. И тишина полная. На столе большой компьютер.
    А первую пишущую машинку развалюшку «Олимпию» с кривыми сбитыми молоточками букв, стучавшую по-тракторному, мне подарил в 1958-ом  в Переделкине лауреат Сталинской премии (за роман "Югославская трагедия", о генерале Тито) - писатель Орест Михайлович Мальцев. (Не путать с однофамильцем с прозаиком Елизаром Мальцевым). Пухом ему земля. Это имя сегодня почти забыто, буквально мхом поросло. И поделом. А тогда звучало ещё - ого-го как! Всесильный был литгенерал! Мило-голубоглазый полу-поляк. (По отцу он - Равенский). Недавний любимец недавно ушедшего Сталина! И пока ещё был опасный богач! В Переделкине дача собственная, не литфондовская, финская, как терем! С башенками и ещё с домиками-флигелями на территории. В теплом гараже - "Победа". Он тогда подыскивал себе в литинституте студента-секретаря. Обязательно одарённого. И профессор Светлов ему посоветовал меня. Так я была оформлена в Литфонде Союза писателей литературным секретарем, с окладом в 80 рублей. (Каждый литгенерал имел тогда право на оплачиваемого литсекретаря, на повара и шофёра). И стала я в том тереме работать, как и положено по уставу, по 8 часов с часовым перерывом на обед. Служили тогда у Мальцева и другие молодые литераторы... Дворником у него я, например, помогла оформиться поэту Лёве Халифу, красавцу и сибариту. Мужу моей подружки Милы. Вот его строки, посвящённые ей: «У тебя, как у русалки, привкус моря на губах./ Я тебя из моря взял бы/ И носил бы на руках". Или вот ещё строки: (эти, взятые в кавычки,  прозаик Юра Трифонов упомянул в своем романе, не указав имени автора. Так Лёвка за это чуть в суд на Трифонова не подал. Но мы с Милкой отговорили.) «Из чего твой панцирь, черепаха?/ - Я спросил и получил ответ: /- Он из пережитого мной страха, / И брони надежней в мире нет". Гордый и дерзкий, как английский лорд Байрон, Лёва Халиф, нищий еврей, приехал из Алма-Аты покорять столицу. И встретил Милку. Он обожал её, будущую свою жену, дочь генерала -  и она московская красавица, искусствовед, жившая в генеральском доме у Чистых Прудов, такого напора не выдержала. (Она, и правда, была дочь генерала, но…  КГБ, начальника Калымского концлагеря для политических). И Лёва, изображавший лорда, пытался, как и где мог, подзаработать и соблазнить любимую. Числился он где-то ещё и ночным сторожем и истопником. А у Ореста Мальцева он целыми днями с деревянной лопатой, в протертых ботинках, скреб дорожки. Меж соснами, тенью, как партизан, боролся с сугробами. До чиста скреб ступени крыльца и тропинки возле замёрзшего прудика перед дачей. А вечером, с пачкой своих стихов в кармане, спешил на соседнюю улицу поесть к турецкому поэту Назыму Хикмету. (Мальцев был скуп на угощенья, а турецкий поэт - щедр). Поэт-коммунист Хикмет подкармливал бедных поэтов в своей роскошной даче, охраняемой лохматыми колли "Шайтанами". А литераторов он подкармливал не один, а с ярко-румяной брюнеткой хозяйкой, черноволосой Галей (тоже любительницей стихов). Она официально считалась  медсестрой и была близкой подругой Назыма. А он сам, голубоглазый, громоздкий, после прослушиванья стихов, любил удивить гостя, как в цирке. Показывал фокусы, показывал ему чудо-подарки от разных Пабло-Неруд и разных Янко-Купал. Была на даче даже отдельная комната- «музей подарков Хикмету». Прямо как «музей подарков Сталину». Любил Назым и спектакль, бить в настоящий гонг, приглашая гостей к столу в просторную кухню. Мог угостить сладкой дыней - сушеной, турецкой... Правда, после разгромной статьи на Халифа в «Лит.газете» "за формализм",  - "Халиф на час", ворота  дачи Хикмета для Лёвы печально закрылись.
    А шофёром у Мальцева на его серой "Победе", служил амнистированный уголовник, стеснительный такой, юный в веснушках и татуировке Лёша. Машинисткой же ("пишмашей") работала собственная Орестова мама-старушка и, конечно же, без зарплаты. Был ещё какой-то очкастый, бесцветный «делопроизводитель». Этот, я думаю, был охраной, из органов... На новый год и масленицу он обеспечивал Оресту лихие вечеринки, с приездом прекрасных дам и даже актрис. Таких, например, как освобожденная недавно из лагеря, из заключения красавица Татьяна Окуневская. С ней вместе  приезжала и её молодая дочь Инга, переводчица с английского. За которой ухаживал легендарный переводчик Брежнева и других членов ЦК КПСС Виктор Суходрев. (За официанток и работниц по кухне в таких случаях были мы со старушкой-матерью Мальцева. Жаль я имя её забыла). На всю новогоднюю ночь в лесничестве Орест Михайлович за деньги заказывал лошадей и сани-розвальни. С катаньями по занесённому Переделкино, с блинами, икрой, шампанским, с шумом и смехом. На этих бесшабашных праздниках Лены, жены Мальцева, обычно не было. С Чистых Прудов шофёр привозил её, капризную и тщедушную жену лауреата, на "Победе" только по будням. И бритого их сынка-разбойничка-школьника, от которого по посёлку обычно разбегались все кошки-собаки, и разлетались птицы, тоже в праздники не было.
   А секретарство моё заключалось в том, что я тогда должна была писать Мальцеву его сборник очерков под названьем "Ташкентские встречи". Он тогда вернулся из Ташкента с совещания писателей и получил правительственный заказ на книгу. (Так же была написана и его "Югославская трагедия", но кто был там "негром" я не знаю). О Ташкентских встречах борцов за мир, писателей Азии-Африки я ничего не знала... К тому времени я и в Ташкенте-то не была сроду. Но Мальцев выписал для меня на бумажку в столбик сложные восточные имена вчерашних своих собеседников-коммунистов и их краткие биографии. Разброс был жуткий. Алжир и Турция, Индия и Китай, Мадагаскар и Сирия. В издательстве эту рукопись очень ждали и Мальцева торопили. И я поскорее взялась за работу. Сочинять - это было для меня сущее удовольствие. Я делала это весело и вдохновенно. Сочиняла их беседы и споры, пейзажи за окнами, обстановка гостиниц и восточных улиц. Чего стоит только один Ташкентский чудо-базар! И даже цвет глаз героев – все эти звуковые, цветные картинки я выдаввла «на гора» по щелчку. Кому-то в уста я смело вкладывала свои стихи, кому-то свои мысли. Была под рукой, конечно, и "Малая советская энциклопедия", пропыленные синие томики, принесенные мной с чердака дачи, из книжных завалов... Сочиняя, я диктовала текст его маме, вечно голодной голубоглазой старушке. А она автоматом, стучала по клавишам, больными, по-птичьи скрюченными пальцами. Своего великого сына она очень боялась. Он грозился отправить её в богадельню – в дом престарелых. И она очень старалась быть ему нужной. А он был просто скуп, просто патологически жаден. Он экономил на всём, а главное - на матери-машинистке. Она же голодная даже не смела открыть холодильник. И часто мы с ней в кабинете, за зелёным суконным столом, ели в обеденный перерыв, мои бутерброды с сыром (приготовленные на Таганке моей любящей бабушкой) и запивали их сладким, московским чаем из термоса... (Приезжали же на работу по утрам из Москвы в Переделкино, в битковой электричке, с Киевского вокзала). И шли на улицу Горького 5... В общем, все это достойно отдельного повествования. Поскольку все эти «штрихи к портрету» писателей – всё же ценные раритеты. И не стоит им пропадать. (Повороты судеб времени, особенности личностей...) Про Назыма Хикмета надо писать подробнее. Да и остальные стоят в памяти как живые. Леонид Леонов и Шагинян, Тихонов и Атаров (чудный был человек и писатель, перед смертью подарил мне свою достойную книгу «А я люблю лошадь», какое дивное название!). Про Андроникова и Щипачёва, Алигер и…  прочих. Всех их я знала, со всеми встречалась, беседовала не раз. Вот вам и «Штрихи к портрету». А, вдруг ценные?
     А буйный красавец Лёва Халиф - поэт, истопник и дворник, все-таки женился на своей Милочке, дочке генерала КГБ. Въехал-таки в его квартиру на улице Чаплыгина, И Милочка, без памяти его любившая,  родила-таки ему сына Тимура. (Очень все символично, в семействе «Датского короля», и всё как бы в порядке вещей). С моей Анюткой  дети ходили в один детсад. С той только разницей, что Анютка тащила в дом лечить всех несчастных котят и кошек, а Тимур своего рыжего котика бросил из окна одиннадцатого этажа новой Лёвкиной квартиры в Сокольниках . Бросил просто так. Из интереса. Сперва держал в обеих руках, и высунув несчастного и орущего рыжика за окно. Над бездной. «Прекрати мучить котёнка» - кричала Милка сыну из кухни. Но он смеясь, разжал оцарапанные руки...Потом мы с ней, плача,  закопали мягкое тёплое рыжее тельце где-то под домом. А пришедший вечером Лёвка рявкнул жене: «Хватит травить ребенка!»… За что я этого Тимура (а сейчас этому бугаю уже далеко за пятьдесят) по сей день проклинаю и считаю мерзавцем, фашистом.
     Сейчас Лёва Халиф с семьей давным-давно в Америке. Эмигрировал, как мы его не отговаривали, одним из первых, в семидесятые. (Тимур тогда только в школу пошёл). Уехал ещё до Аксенова и Гладилина. И притворяясь «гонимым советской властью» (хотя Союз писателей дал ему в Сокольниках в новом доме прекрасную «двушку», квартиру на 11 этаже) он с тех пор там, в сытой Америке живёт на «еврейскую пенсию». И уже не пишет никаких "черепах", с их панцирями из страха», и никаких "русалок" тоже не пишет. Так и закончилась его поэзия. А жаль, хорошо начинал этот «Байрон». Гордый дворник и истопник...
      Как там незабвенный Галич про истопника-то пел?  "Выпили, ударили еще раза, /Тут нам истопник и открыл глаза. /Про ужасную историю, / Про Москву и про Париж. /Как наши физики проспорили,/ Да ихним физикам пари..." Галич тоже уехал сдуру. Потом они, души творческие, все об этом жалели… Вот пишу строки, а яркий образ Александра Галича так и всплывает в памяти. Так и стоит. Не уходит. Просится на бумагу.
 
     Комарово, семинар молодых талантов, сосны за ночными окнами, комната мастера в деревянном коттедже, сигаретный дым коромыслом. И мы глупые - "молодые таланты" в его коттедже. Плотно разместились по диванам и стульям. И над нами, объединяя, окрыляя всех дивный, отрешенный, неспешный голос красавца-Галича витает:"Облака плывут, облака, в Абакан плывут, в Абакан..." И еще, пронзительное: "Мы похоронены где-то под Нарвой. Так и лежим, как шагали, попарно..."
     ... Не знаю уж, почему из тех лет выплыла  недавно фигура именно Лёвы Халифа. Его на тех семинарах не было. И никакой особой роли в жизни моей и моего мужа Юры он никогда не играл. (Милка его и то была нам ближе, поскольку была и несчастней, и теплее душой). Просто он яркий, высокий «Байрон» существовал в пространстве как-то нахально, как и в жизни. Пересекался с нами как-то по биографиям. Много других людей было рядом куда значительней, интересней... А вот ведь, как символ времени - неожиданно всплыл этот громогласный Халиф, и всё тут. Даже мешает мне о других писать… Где он сейчас?.. Как он там? Жив ли? «Небоскрёбы, небоскрёбы…А я маленький такой». А ведь мог бы в России иметь яркую поэтическую судьбу. Но всё и всех предал и продал. Как и прочие эмигранты довлатовы. Лишь его сердобольная Милка присылала своей сестре в Москву на улицу Чаплыгина бандероли из США с кружевными трусиками. «Неделька». И сестра была счастлива. Всё звонила нам по телефону: "Представляешь, всю неделю в кружевных трусиках. Во, как красиво и здорово там живут!"
                ***
     А вот в "Анкете" неожиданно лёгкий и даже весёлый вопрос. "Ваше отношение к моде?"
     В молодости я за этим как-то следила. Порой один шарфик, поясок, галстучек превращала в несколько туалетов и даже считалась в литературных кругах элегантной модницей. Но самым главным в этом деле были, конечно, поездки заграницу. Каждому делегату тридцать советских рублей меняли на валюту. И я на эти гроши умудрялась за рубежом кое-чего для себя накупить, да ещё и подарки близким. Вот так, например, в Париже все русские покупали в магазине "Тоти", предназначенного для цветных людей "третьего мира". А  парижанам, людям белым, заходить туда было неприлично. Мой шопинг был и на рынках в развалах, и
в копеечных "секонд-хендах", и в "Чреве Парижа". А дома, по возвращению, эти покупки выглядели по-королевски. Главное не что надето, а на кого надето. Главное тут фигура. Как говорится "подлецу всё к лицу".
    Ну а потом с годами интерес к моде вовсе пропал.  Изменились приоритеты.
                ***

     А вот ещё один бытовой вопросик "Анкеты". "Есть ли у вас дома животные?"
 
    А как же без них? Я очень люблю животных и уже писала об этом. И в своём романе, и в повестях. И про лошадь Ласточку, и про охотницу белку, и про мать-волчицу. Современному человеку, как и доисторическому, без них, любимых, никак не прожить. Сердцем принимаю всех, "от собаки до ужа, от коровы до ежа". А уж про кошек и говорить нечего. Сейчас их у меня только две. А бывало и девять, поскольку спасённые кошки, в городе или деревне, имеют особенность неожиданно приносить котят. Помню и мама моя когда-то спасла кота Ваську, который однажды окотился у неё на кровати. И пришлось Ваську называть теперь Василисой.
                ***

     «Напишите несколько вольных слов о писательстве?»
 
     Вообще, писательство  - это загадка, чародейство. Никогда не знаешь - что, и кто ждёт тебя за углом, за поворотом страницы. Кого встретишь и куда пойдешь дальше своей буквой, своей строкой. Лишь бы было верное направление.
   …Вот, кстати, вспомнила, что я тогда Мальцеву Оресту Михайловичу книгу «Ташкентские встречи» всё-таки написала. И написала лихо. Книгу тут же издали. Моей фамилии там, разумеется, и в помине не было. Даже в списке корректоров. А его однофамилец – назвался даже прозаиком- «деревенщиком» – Елизар Мальцев был знакомым моего отца-агронома. Этот пытался хоть какую-то правду говорить людям о жизни села, например в своём романе «Войди в каждый дом». (Кстати в те годы об отце и нашем  совхозе "Урожайный" писали в центральной прессе многие ведущие и самые смелые борцы с бюрократией журналисты-публицисты. Георгий Радов, Юрий Черниченко, Валентин Овечкин. А алтайский писатель Иван Шумилов написал и опубликовал даже роман "Жажда". Про легендарного героя директора целинного совхоза Евгения Игоревича Ракшу близ Катуни и его дочь целинницу. Алтайское книжное издательство, 1964 год).
   У этого Мальцева тоже была в Переделкино роскошная дача, но казённая. То ли прежде Будёнова, то ли отнятая у кого-то из вояк. Орест Михайлович, правда, умер раньше, не истратив даже гонорара за «мои» «Ташкентские встречи». А Елизар потом ещё долго жил и писал сам, и даже пытался  «стучать» в сердца читателей, как "в любую дверь". Но  безответно. Потому что не талантливо. 
   А я тем летом, получив последнюю зарплату и взяв в Литфонде справку о стаже работы (добавка в трудовой книжке, к моим целинным годам), отправилась поступать в ВУЗ. В ТСХА, в Тимирязевку. Затем во ВГИК. Я много училась и совсем неплохо. И стипендию везде получала. Хоть и грошовую. Но хватало. Так что, спасибо Богу за всё.
    ... Я не терплю коллективов, разных собраний, совещаний. Даже школьницей на сборе желудей в Останкинском парке, всегда старалась со своей корзинкой уйти от класса куда-нибудь в глушь. Меня искали, кричали, ругали. Пионервожатая жаловалась моей маме: "Ваша девочка не умеет дружить. Ни со звеном, ни с классом, ни со школой". (А разве можно вообще дружить с целым классом? Или со школой, тем более? И вообще – разве можно любить всё человечество? Любовь ведь всегда  конкретна.) Коварных подружек, болтушек-хитрушек я давно начала сторониться. Поскольку когда к ним простодушно тянулась - меня, дурёху, всегда предавали, обманывали. И я навсегда обожглась. Да и вообще, "она в семье своей родной казалась девочкой чужой".  И в студенчестве я сбегала с групповых общих экскурсий. Когда в ТСХА, например, постановили всей группой посетить музей имени Ленина, и я по пути, в метро сбежала от группы. Господи, что же тут было! Как же меня потом прорабатывали на групповом комсомольском собрании! Постановили, на целый семестр лишить стипендии. Чуть было из комсомола не исключили. Хотя я училась отлично.
    У нас с бабушкой на Таганке из-за этого просто истерики были. И я не выдержав всего этого навсегда покинула Тимирязевку, тем более что не любила химию. А их у меня было три: неорганическая, органическая и коллоидная.
                ***
 
   «Чем был ХХ век в истории России? Его социально-политические и нравственные итоги».

    Вопрос отвратительный. Не люблю я все эти разговорчики. Устала от них. Но всё же ответить попробую.
    ХХ век для России, думаю, был наказанием, карой Господней... За "игрища" предыдущих столетий. Начиная с петровских... С его необузданного бесовства. Затем пошли-покатились покушения на царскую власть. Убийства пошли. На Петра Третьего, на Павла. Потом декабристы, кружки масонов, заговоры. Потом бомбисты-народники. Потом взрыв и смерть Александра. Потом позже Столыпина. И, наконец, уже как апофеоз сатанизма: большевики, революция, смерть Николая II и его семьи. И, наконец, наши оборотни-вожди. От одного только перечисления - мурашки по коже. Как Господь-Бог вообще все эти наши грехи стерпел?! Видно, очень он любит чад своих непутёвых! А по грехам нашим Ноев потоп уж не раз должен был быть. Впрочем, землю и так уж трясёт. И заливает, и палит. То там стукнет, то тут. Пора уж, пора горько каяться. И причём – всем, всем. И правым и левым.
                ***

     «Ваша оценка таких исторических вех, как революция, культ личности, Великая Отечественная война, "Оттепель", перестройка, распад СССР. Как это влияет лично на Вашу судьбу?»

      Все перечисленные события для нашей страны были не просто серьёзны, а глобальны. Даже фатальны. Они как спрут. Или как страшные пальцы одной гигантской, жуткой лапы, которая всё  ХХ столетье до крови сжимала, как Агнца, бедное тело моей православной Руси. И миллионные жертвы сочились сквозь эти пальцы, и потоками крови лились в преисподнюю. 
       А вообще-то на судьбы страны влияет не только нечто глобальное, но и разные мелочи. Не даром же говорят: "суть кроется в мелочах". Агрессивный фильм, например, или не вышедшая хорошая книга, не принятый вовремя закон . Засилье бездарных «левацких» выставок, выход вульгарных, антихристианских газет. Сплошная  бесовщина ЛГБТ, чернуха на радио и телевидении.   
 Все это, разумеется, далеко не случайно. Это борьба. Это серьезный заказ. За этот «девятый вал пошлости» запад ещё хорошо и платит валютой. Как платила, к примеру, Европа Ленину за экспорт революции в Россию, за этот чудовищный эксперимент в ХХ веке. Да и любая мелочь может повлиять на судьбу страны. Не только далёкий взмах «крыльев бабочки». Кстати, интернет сообщил, что на страну в лесах напали клещи, несущие смерть. А в городах «постельный клоп». А я последнего клопа видела малышкой после войны в бабушкином диване. И она вытравляла их керосином и кипятком. И вот почти век минул. И – пожалуйста…  Да, неплохо работают биолаборатории на Западе. Огромные деньги, не скрывая цифр, выделены Конгрессом на это. И птичий грипп появился, и свиной, и эбола, и бешенство! В общем – на войне как на войне!..
                ***
 
    "Ваше мнение о ходе исторических событий XX века?"
      Вообще политика вещь лицемерная, и потому меня мало занимает. Это - жестокий театр, даже цирк, та же арена средневекового Колизея, где в лужах крови, на потеху толпе, «актёры»-гладиаторы убивают друг друга. И сейчас, как и прежде, весь мир двигают три соблазна, три бесовские силы: секс, деньги и власть. А мы, писатели, всего лишь зеркало. И должны заниматься своим лишь делом.
                ***
 
   А вот «Анкета» задаёт труднейший вопрос. На него и отвечать не хочется. На него само время ответит…  «Судьба и роль русской интеллигенции в нашем ХХ столетии?».
   
     О какой роли интеллигенции в советские и постсоветские времена можно говорить, когда её, как таковой, просто нет?. Тот ум, честь и совесть, что некогда называлось интеллигенцией, основой русской культуры, науки, воинства, то есть, сливками русского общества, украшением нации - давно истреблен. (Сегодня есть только малые группы (и одиночки) людей образованных и порядочных. И им надо придумать какое-то новое имя, иное название.) А выжившие "осколочки" прежней  интеллигенции могут думать сегодня только о физическом выживании. А если кто-то из них и смел геройски размышлять о судьбах родины, то уж влиять на эти судьбы никак не мог.
   Конечно, за полстолетия образовалась своеобразная партийная генерация богатых деляг и чиновников, нагло назвавшая себя  "советской интеллигенцией". (Противоречие уже в самом названии). Но это - плоть от плоти «красного большевизма», то есть, как раз антипод  истинному понятию. Это в массе своей  "дети разных народов",  самых «серых» его слоев, (рабфаковцев, пролетариев, гегемонов-партийцев, "рабы не мы, мы не рабы"), они  заполнили опустевшие места (а «свято место пусто не бывает») убитых и "недорезанных буржуев". И  тех, что миллионами схлынули на запад, обогатив собой чужие культуры. И по сей день, несмотря на "высшее» порой ныне  говорят «верхнее образование" и вузовские корочки-дипломы, эти "интеллигенты", по сути своей – шпана и серые недоучки. В массе своей,  даже говорящие безграмотно: "акадэмия… похудание… покласть… ихнее» и пр. и пр.. И это вовсе не пустяки. За этим кроется главное - это утрата новым хищным гегемоном Христова лица. Потеря Великой тайны Сострадания, христианского Милосердия. Веры, Надежды, Любви.
     В прошлом веке Герцен по поводу пяти казненных декабристов с горечью сказал: "Сколько ума в обороте убавилось!".
Сколько же ума убавилось в обороте России за прошедшие десятилетия? Умышленно
уничтожены миллионы лучших, талантливых, дарующих нации Светлую мысль. (Но именно этим режиму и страшных.) Умышленно разбивались семьи, тотально рушились гнезда. Мешались сословия. Как там поётся в песне-то, это уже место христоматийное? "Весь мир насилья мы разрушим до основанья... А затем, мы наш, мы новый мир построим. Кто был ничем, тот станет всем". Вот всем и - стали. («… Она его слепила из того что было, ну а то что было -полюбила…» Но ведь это страшно, когда был уничтожен ценнейший генофонд нации.

     Всю жизнь, с детства меня агрессивно преследовал красный цвет. (Неосознанно защищаясь, я даже в одежде до сих пор не люблю ярко красного). Красные транспаранты, красные открытки, приглашающие на выборы, красные флаги, красные плакаты, реяли тогда всюду. Прикрывали даже разруху, развалины, дыры. На  заборах, и взорванных храмах, и прочем убожестве бытия. И с ярких плакатов бодро глядели на нас лихие рабочие  и румяные колхозницы. И все они нас звали куда-то вдаль, в светлое будущее. И все они всегда что-то хранили, сберегали, выигрывали. Но вот в начале космической эры, на плакатах стал появляться ещё один герой. Ещё один человечек. Правда, тщедушный такой. В очках и галстуке. Стоял он обычно скромненько с краю плаката, с непременной ретортой в руках или же с эллипсом атома. Но он не был допущен близко к вождю, который красовался в центре плаката, в окружении пролетариев. (В восьмидесятые годы в "Советской культуре" я  напечатала о нём, стоящем с краю, статью и назвала её - "Человек в очках и галстуке").
  Прежде, по летучему выражению Сталина, интеллигенция называлась не иначе, как  "гнилой", хлюпающей и бесхребетной. А в шестидесятые её, как бы оправдывая, стали  именовать - "трудовой". Всё же Гагарин полетел в космос. И интеллигенцию вроде бы амнистировали. К концу жизни самого режима. Ну, и теперь при юном капитализме, в пост-советское время стали даже кричать: - "Ау! Где ты, милая интеллигенция?  Почему не играешь передовой роли в становлении страны?» Как, скажем, декабристы играли в «золотом веке»?  "Можно строчки нанизывать и смелее и проще, но никто нас не вызовет на Сенатскую площадь". (это стихи Наума Коржавина).
     Но опять рвусь спросить: Да где ж вы ее видите, сегодняшнюю интеллигенцию? Как слой, как класс, как социальную силу? Или,  может, это те самые дремучие воры и толстосумы, эти коммерасанты, что сидят в малиновых пиджаках и золотых цепях на "тусовках" (с икрой и шампанским), в обнимку с мафиози, киллерами и проститутками? Или интеллигенция, эта вот шоу-шпана?  Эти вот голые шоу-дивы в трусах от Версаччи и галстуках от Кардена? Это вы их призываете решать судьбу страны? Или, может, интеллигенция - эти вот полуголодные бабушки в музеях, в библиотеках и школах? Или эти толпы молодых остолопов, что за 50 баксов протестуют на площадях? Или стадионы фанатов, орущие под песни поп-звезд? Или это кандидаты в ученые, которые еще не успели свалить на запад? А может, мудро заседающие писатели, вроде сорокиных, быковых и прочих?  Но тогда почему из-за их дверей всегда несется  крик и мат-перемат? Почему они пьют и блюют на столы и рукописи?.. Нет, это не интеллигенция. Её, истинную, как класс, революция стала уничтожать ещё в начале ХХ века. Уничтожила и иные большие сословия. Дворянство, купечество, мещанство, крестьянство. «Всё смешалось в доме Облонских». И теперь "сегоднячко" это совсем не сегодня, а "времячко", совсем не время. И надо начинать всё сначала.
     Случайно вспомнила присловье, услышанное от кого-то в Европе. «Интеллигентом может считаться  тот, у кого дед окончил университет Оксфорда, отец - Гарварда, а сам он – Кембриджа».  Помню, тогда же подумала не без удовольствия. «А мой прадед окончил университет в Казани, дед Академию Жуковского в Москве, отец – Тимирязевку, а сама я ВГИК и в придачу – Литинститут им.Горького. Что ж. Совсем не плохо». А мужа своего талантливого художника, выходца из крестьян, я научила многому, не только красиво есть, ножом и вилкой.
                ***
      А вот был ещё один нестандартный, смешной вопрос. "Какое блюдо вы любите?"
  А никакое. Я всеядна. Поскольку мои университеты и война, и целина, и студенчество. Выбирать как-то не приходилось. Да и в области выбора "физики-лирики" тоже не всё так просто. Хотя, с математикой у меня тоже не всё, и не всегда ладилось. Наверно потому, что левая половина моего мозга, которая отвечает за аналитику, просто менее развита, чем правая. Видно так я лежала у мамы под сердцем.
     Помню в Тимирязевке я, на диво, получала "хорошо" и "отлично" по высшей математике и  даже по нелюбимой химии. Прошла: корни, интегралы, дифференциалы, и даже «ряды». Тут очень многое зависит от педагога.
    У нас в ТСХА на агрофаке вёл высшую математику некто профессор Файнзильбер. (Всё зависит ещё и от педагога.) Жаль я имя его забыла, а вот фамилию Файнзильбер («чистое серебро») - запомнила! Взъерошенный такой, старенький, похожий на Эйнштейна, но всегда в элегантно-чёрной тройке, как скрипач из оркестра..  (Кстати брат его, и правда, служил скрипачом в оркестре Большого театра). И этот Файнзильбер оживлённо размахивал указкой и молодо бегал по кафедре вдоль доски. Ещё он носил допотопные калоши и от этого его ботинки всегда блестели, как новенькие. (А мы-студенты эти резиновые калоши иногда прятали в какой-нибудь другой угол. И хохотали, когда он их искал. Но он и сам хохотал, не обижался). Мы относились к нему в общем с нежностью  -  за озорство, за юную легкость и вечные выдумки. Про интегралы он мог, например, читать нам стихи, а "корни" и "интегралы" извлекал, стуча мелом о доску, вдохновенно, как живописец. А величины "бесконечно малые и бесконечно большие"  (плюс - минус), называл, - «дорогой, уходящей в разные стороны.  В глубину двух бесконечностей". Или ещё - "бочкой без дна и покрышки". Сложные теоремы он доказывал нам легко и образно. А немыслимые уравнения побеждал артистично, с указкой в руках. То нежно взмахивая ей, как дирижёр палочкой, то вдруг резко как убийца-тореадор колол быка на корриде. В общем, лекций по высшей математике мы не пропускали. И я ощутила к тягу, увидела в ней явную прелесть.
  Обычно профессор стоял на площадке кафедры в «большой нашей химичке» у доски, окруженный высоким до потолка амфитеатром аудитории. Как в древнем цирке, и говорил, сильно картавя:
       - Что бы решить данное уравнение и получить искомый ответ, нам надо что?.. (В ответ - тишина)... Что вообще можно сделать с этой чудной структурой? С её числителем и знаменателем?  (Скорбно молчим, безысходно глядим на метровую запись, со сложными фигурными и прочими скобками. Неужели же можно это как-то решить, сократить, уравнять?). А старик озорно продолжал: - Итак, представьте. Едут в трамвае две капризные дамы. (Причем тут дамы? Где он видел у нас в трамваях капризных дам? За стенами аудитории в гремящих, битковых вагонах ездит по Москве  голытьба, беднота. Всюду снуют карманники.  Заточенным краем монетки они сумочки режут. Недавно маме моей порезали. А этот чудик-профессор вспоминает наверно трамваи досоветских времён)...  -Так вот, одной из этих дам в вагоне, -  Файнзильбер увлекался своим же рассказом, -  вдруг становится плохо. Она требует: «Кондуктор, мне жарко, мне плохо. Сейчас же  откройте... поднимите окно, а то я умру". Однако, другой даме становится холодно. Она требует – «Сейчас же опустите окно. Не то я умру от простуды». И так, коллеги, у меня к вам вопрос, - он замирает понизив голос, обводит лукавым взглядом наши ряды, до самого потолка. - Как поступить кондуктору?
    В аудитории раздаются смешки. Потом - лихие догадки. Шум нарастает. И тогда профессор весело, уверенно брал кусок мела и, подступив к доске, где красовался лихо начертанный монстр многоэтажного уравнения, вскидывает к нему, словно хирург, обе руки:  - Сперва кондуктор делает что?.. -  еле сдерживает ликованье профессор. - Кондуктор... от-кры-вает  окно!.. И первая дама, что?.. У-ми-рает, - мелом он резко, дробно стучит по чёрной доске, что-то перечеркивая и сокращая в сложном числителе. - Затем... кондуктор делает что?.. За-кры-вает окно. И умирает вторая дама, - таким же движением он сокращает, чиркая и в знаменателе цифры, иксы и игреки, в квадратных и круглых скобках. – Итак, уважаемые коллеги. Что мы имеем в итоге?.. В итоге трамвай нашей жизни следует дальше уже налегке. А мы?.. - он победно ставит знак равенства и крупно, с радостью выводит цифру ответа. - Мы получаем  ис-ко-мое. То есть – окончательный, верный ответ.
    Лохматый старик с улыбкой хватает пыльную тряпку, и машинально вытирая белые от мела ладони, обводит нас хитрым, как у Эйнштейна, взглядом. Ему остаётся только показать нам язык.
      А студенты, не выдержав, начинали с восторгом хлопать. И скоро уже вся аудитория громко аплодировала. Так что из коридора в нашу «большую химичку» заглядывали посторонние. И я смотрела вниз, на пятачок кафедры, на лохматого человечка с пыльной тряпкой в руках, на побежденное-таки, уравнение и... тоже хлопала.
    Прежде такого в советский период в аудиториях ТСХА не бывало. В общем, мы хлопали. И дохлопались. (Именно тогда и закончилась моя высшая математика). Файнзильбера почему-то стали вызывать в деканат, потом в партком, а затем и в ректорат  академии. На беседы. Беседовали, беседовали. И в конце концов старика в калошах вовсе не стало. На кафедре стал появляться  кто-то другой. И вскоре аудитория почти опустела. Говорили, что вроде Файнзильбер уволился сам и куда-то уехал. В общем, он не простясь, по-английски, навсегда ушёл из нашей жизни. Может быть, чтобы остаться вот в этих моих строках? И ещё - в нашей памяти, которой, как мы от него узнали нет конца. То есть «нет ни дна, ни покрышки"?
                ***

   А вот что ещё спросила «Анкета».
 "Русская идея". Проблема "Россия и Запад", "Россия и Восток". Их трансформация в общественном сознании ХХ века?

      Вопросы-то всё какие глобальные. Сразу и не ответишь. А желающих с ходу отвечать на них или вообще заниматься ими - полно. И это не только учёные политологи в Академиях и на кафедрах. Это и кассирши в продмагах, и миряне на рынках в очередях за капустой и прочие обыватели. Сегодня только ленивый не рассуждает на эти темы. И легко, запросто решает эти многоэтажные уравнения. Пытается объяснить, уравновесить – крыло правое,  крыло левое...

   ... Понимаю, что я на вопросы анкеты: "Россия и Восток", "Россия и Запад", скорее всего не отвечу. Хотя, на это не могут наверно ответить и сами авторы ситуации. Те глобальные силы, которым теперь в девяностые старались  поставить Россию на колени. В такое позорно-низкое, ничтожное положение, из которого трудно подняться.

    А ведь какой мощной, степной блоковской кобылицей, столько веков летела Россия по  широкой степи, по своей земле. И распахивала её, и хлеб сеяла, и урожаи собирала. На своей-то родной, вековечной земле. Между Востоком и Западом. А нынче, в эти десятилетия не в силах там даже "измять ковыль". Донельзя забита и загнана. А гоголевская "птица-тройка"? И того хуже. Не знает, куда ей дальше лететь и как назвать этот путь. Давно сгинули в лихие года и седоки её и погонщики. Остались на козлах либо хитрые воры, либо глупцы, либо пьяницы неумелые.  Именно эти, последние - бесовски, преступно её остановили, подсекли и даже повалили.
 В общем, никому в этом безбожном мире, (ни Востоку, ни Западу), не нужна стала та сильная  страна, та скифская кобылица. некогда свободной и мощной  "птицей тройкой" летящая по миру. Итак - вопрос. «Можно ли в русском, заброшенном пахарем поле, еще оживить, ещё поднять кобылицу, и взрастить что-то доброе?» Вот в чем вопрос.
   Я думаю можно. Можно. Но только в том случае, если она ещё сохранила в сознании свою Православную веру. Своё самобытное  самосознание... А если сказать короче -  Самосознание Нации! 
                ***   

   «Ваше представление о будущем?»

    Недавно вспомнила присказку: "Когда же у нас в стране будет лучше?.. Ответ: - Лучше уже было." (Шучу, конечно).
    Так вот, я связываю наше будущее... не с американизацией или советизацией, не с политизацией или милитаризацией, не с демократизацией или феминизацией. Почему-то нам уж очень рьяно Запад навязывает все эти "измы" и "зации". Всё хотят её загнать в их  привычное русло. А Россия особенная, отдельная. Как, например, Африка, Индия или Китай. Примеряют на нас свою собственную  одёжку. И мусолят эту тему, мусолят. Приучают к ней наш люд.
   Я же думаю, нам сейчас нужно только одно, единственное (и тут нет «открытия велосипедов») - восстановить Храм Православия. То есть - Храмы. И в стране и, главное, в душах. В душах даже важнее. И каждому надо начать с себя. С себя и сегодня. Провести прямо сейчас генеральную уборку. Выбросить грязь из души, хлам разгрести. Почистить там всё как следует, гордыню, конечно, вымести, злобу свою, недовольство. И ещё зависть, зависть. Всё надо вымыть как следует, как в банный день. Протереть до блеска, до ясности - глазки свои, чтобы смотрели на мир с любовью, верой и благодарностью… Сделать мысли свои "экологически" чистыми. Достоевский когда-то сказал: "Нужно молитвенно желать быть лучше". Желать этого надо. И это совсем не проще, чем, например, сеять хлеб на полях или поднимать купола на звонницу. Это гораздо труднее. 
   Сегодня вокруг нас гудит, растёт западная цивилизация. Оттуда идут всё громы, угрозы и войны. И заметьте, всё из-за прибыли, барыша, из-за денег. Всё вращается вокруг этой темы и планы вокруг глобальные. И в этом гуле трудно услышать такое нежное, такое ласковое, но могучее Божие Слово:"Люби ближнего, как самого себя". И тут акцент надо ставить не "на себя", а на "ближнего". Как раз именно в этом - последняя наша надежда на возрождение. Ещё можно и нужно вернуть Россию, которую мы потеряли!
                ***
    "Что вы считаете главным в жизни?"
 
   Однажды я услышала в зале Чайковского песню. Многоголосую, хоровую, казачью: "Хлеб всему - голова". Пели ярко, мощно, красиво. Прямо заслушаешься. Я и заслушалась. И слова, казалось бы, так просты и понятны. Так и тянут на мудрую формулу, на афоризм - что мол хлеб всему голова... А оказывается нет, ан, нет... Как раз тут-то и закралась роковая ошибка. Ибо - не хлеб всему голова... Нет и нет... А Голова - прежде хлеба. Голова прежде желудка и хлеба!.. Будет голова - будет и пища, и хлеб. Именно так и в Евангелие сказано (от Матф. 4 : 4) : "Не хлебом одним будет жить человек...". Заметьте - не "жив", а "жить". Это очень важно - чем тебе жить. В обиходе эту фразу обычно не продолжают. На том её и заканчивают. В обиходе даже "заездили".  И не поняв до конца, всё твердят, всё повторяют её по любому поводу. Да ещё и отсебятину прут: Не хлебом, мол, единым жив человек....а… «культурой" или "литературой", или же "физкультурой". И прочее, прочее. Кому что ближе. А на самом то деле, это только начало фразы. Главное - дальше: "Не хлебом единым будет жить человек, но всяким Словом, исходящим из уст Божьих" Понимаете?... Вот в чём суть-то. «А всяким Словом, исходящим из уст Божьих». То есть, жить надо по Божьему Слову, по Божьим Законам!
     ... Конечно, всё мною сказанное может кому-то показаться прописной истиной. Возможно.  Кажется ведь и после Пушкина, можно уж  никому ничего не писать - он гений и всё обо всём успел сказать. И потому любой из нас  "...не стоит и полслова в его черновике". Но, всё же, всё же повторять стоит. Ибо Истина от повторенья только ярче блестит. И как известно, повторенье - мать ученья. Так что смело повторим - голова всегда прежде хлеба.
                ***

     Вначале свои ответы на вопросы Анкеты, принесённые Николаевым - шикарным гостем в белом костюме, я назвала "Уроки Останкина". Поскольку там родилась. (А все мы родом из детства.) "Начинается дорога как известно от порога." Вот и моя дорога началась в этой подмосковной деревне некогда имении графа Шереметьева. Потом деревня превращалась в   дачный посёлок. Потом стала посадом. Потом пригородом. То есть при городе. И всё это был один и тот же небольшой пятачок. Но на нём, на удивленье, наглядно сохранялись все эпохи предыдущего русского быта. И всё на одном месте, всё близко вокруг одного пруда. К тому же и очевидно, как в музее истории. Словно кто-то специально собирал для него экспонаты. 
      Тут и православный древний и дивный Храм Живоначальной Троицы. А, как известно, Божия Троица - это начало всех начал. Это – сама жизнь на земле. А храм – дом Божий. Рядом с ним красуется богатая Шереметьевская усадьба. Смотрится в водную гладь пруда белоколонный дворец и белые львы при входе. Воплощение русского классицизма. А в залах дворца и в парке собраны все чудо-богатства, и российские и иноземные, привезённые графом со всех концов и весей земных. И тут же рядом буквально бок о бок (у них даже общая чугунная ограда) - территория сельхоз-выставки, ВСХВ - как показатель, как зеркало достижений и причуд соцреализма всех 15-ти республик СССР. А над всем этим великолепьем истории, над изысками всемирной архитектуры, выросла в середине ХХ века буквально у меня на глазах, (к тому же на месте нашего огорода), Останкинская телебашня. Бетонная, серая взметнулась в небо перстом указующим. И сразу стала символом времени. И сверху из поднебесья, строго оглядела вокруг, аж до горизонта, град сей великий и начала вещать. Даже командовать на весь мир, при том на всех языках. Но главное, конечно, на древнем, могучем языке руссов. То есть на русском. И тотчас вся планета услышала наше ясное, строгое РУССКОЕ слово.
  Так вот для меня именно здесь и начались мои "Университеты", мои УРОКИ Останкино. Самые главные уроки жизни. И они продолжаются до сих пор, где бы я на земле не жила.   
                ***

    Вот потому этот текст для «Анкеты» я и назвала «Уроки Останкино». Там каждый день с детства были для меня сплошные уроки. Особенно после войны, после возвращения из эвакуации. И об этом надо ещё написать, не спеша, с удовольствием.
               
                ***

       А господин Александр Николаев, этакий свадебный Бендер в белой тройке и с красной «бабочкой», периодически мне позванивал. Бодро спрашивал, как, мол, движется рукопись? Я отвечала, мол, движется. А однажды он попросил привезти её. Хотя бы то, что уже написано. Посмотреть, почитать. И как я поняла, оценить, достойна ли я быть изданной им. И назначил свиданье. В самом конце Мосфильмовской улицы, где они жили с женой в какой-то пятиэтажной «хрущёвке». И я, сложив в картонную папку около ста готовых страниц, отпечатанных на компьютере, отправилась к нему на своей «ласточке», на своём  жигулёнке.

    Был душный и пыльный предгрозовой полдень. Но я люблю руль и быструю езду. И хорошо знаю свою Москву. Тем более и муж мой художник много лет работал на Мосфильме. И мои сценарии там снимались. И друзья-киношники там рядом живут.  И вот, миновав всю неширокую «Мосфильмовскую» улицу, где слева  высятся  огромные корпуса  киностудии, а справа тянутся всё посольства-посольства, я уперлась почти в тупик. С резким поворотом налево, в сторону МГУ. Тут пришлось тормознуть у обочины и подождать. Оглядеться. Впереди, за мелким полу лесочком торчали  невзрачные окраинные «хрущёбы» пятиэтажек, куда спешили редкие прохожие. Но шикарного «господина в белом» я нигде не увидала. Сидела-сидела, ждала с папкой в руках. Вдруг вижу, вдали среди убогой зелени какого-то полуголого полу бомжа в серой майке и старых «трениках», с растянутыми коленями. Вгляделась. Господи, неужели же это он, мой шикарный издатель? Тот самый коммерсант в белом костюме, воплощавший приход нового времени?"
 Ну, конечно же, он!.. Подходит, какой-то помятый, затюканный, совсем иной, которого ожидала. Стоит, наклонясь, у опущенного стекла машины. Чуть улыбается. (Нет, всё же дантист у него очень плохой). Спрашивает: «Привезли?..» Говорю подавленно - «Привезла. А Ваша идея про альманах, или издание большой книги о современности, не изменилась?».. «Да, нет, - отвечает,- не изменилась. Жена нашла типографию даже дешевле, чем раньше». Я поражаюсь чуть с издёвкой и даже картинно: «Неужели ещё дешевле?» Он взял мою папку. «Тут сколько страниц? Больше ста?- помолчал- Но на книгу пока этого мало. Мало." Спрашиваю:"А что и другие авторы написали?" "Не знаю, к ним мне пора в Переделкино съездить. Улов собирать… А Вы дальше пишите. Пишите… Извините, я Вас домой не зову. Жена хворает… - потоптался неловко. - Ну, что ж, пойду. До связи», – и пошёл себе по пыльной тропинке меж редких кустов. Мой меценат, новый издатель нового времени, такой «свободный» и  «демократичный». Только уж очень худой и голый. И мне даже жаль было смотреть ему вслед. Да тут ещё дождь по машине закапал. Застучал часто и звонко. Я скорей подняла  стекло. А по стеклу будто слёзы, заструились дорожки, словно оплакивая и скрывая этот убогий пейзаж нового времени. И я,   безнадежно вздохнув, нажала на газ.
       По дороге домой почему-то вспомнила. Остап Бендер сказал другу-мошеннику: «Знаете, Шура. Очень скучно тут строить социализм». А я бы продолжила: "Господи, как же скучно тут строить капитализм!"
 
       А Николаева я больше не видела никогда. И не слышала. Даже по телефону. И не знаю, где лежат теперь те сто страниц моей "Анкеты". Но волноваться не стоит. Как же хорошо, что в те девяностые годы мы всё печатали на пишущих машинках. И закладывали в белые страницы чёрные листы копирки, порой по несколько экземпляров. Но слава Богу у меня дома осталась копия моей "Анкеты". Только как же теперь мне стоит её назвать? Мемуары, анкета, воспоминания, записки?
      Или эта моя проза так и останется "не оконченной"? Может так и назвать - "повесть без конца"?
      
               
               
      


Рецензии
Здравствуйте, уважаемая Ирина. С интересом прочитал ваш рассказ-анкету. Потрясающий язык, чудесный слог, добротное повествование. Нынче трудно найти хорошую прозу или, скорее, настоящую литературу. Много спорного в вашем рассказе (что безусловно является плюсом)и, в ином случае, я бы поспорил,но не это главное. Главное - это желание дочитать до конца, а не отбросить книгу в самом начале. Спасибо вам за доставленное удовольствие. С уважением, Варужан Назаретян.

Варужан Назаретян   07.05.2024 02:54     Заявить о нарушении
Уважаемый Варужан. Спасибо за внимание к моей работе. Это очень вдохновляет. Ваш стиль мне тоже по душе. А рисованный портрет автора - талантлив. И совершенно бесценен взгляд...Желаю Вам вдохновенья и сил для долгой-долгой творческой работы. И ещё -любви и понимания близких.
Сердечно - Ирина Ракша.

Ирина Ракша   07.05.2024 18:30   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.