Неокрепшие духи любви или Песни о Будде

     Неокрепшие  духи  любви или песни о Будде, увиденном в замочную скважину


     Итак, тело постепенно разваливается под давлением возраста и болезней, а сознание – как может – сопротивляется этому неумолимому природному процессу. И особенно трогательно такое сопротивление, когда оно происходит не в далеких и духовно сильных личностях, а в мирских и близких людях.
     Да, человек создан так, что нет в его душе ничего, что было бы полностью независимо от его тела. И тогда любое поражение на уровне клеток, тканей и органов мгновенно передается душе и духу. И заводится, как часы, механизм страдания, исчерпывающе проанализированный Буддой.
     Но как в древнеримские жестокие времена только те гладиаторы имели шанс не только сохранить жизнь, но и приобрести славу и положение в обществе, если они не выказывали страха перед смертью, так с тех пор практически везде и всегда лишь те люди вызывают наше уважение, которые мужественно сопротивляются болезням, всячески отгоняют от себя раздражение и депрессию, пытаются до последнего оставаться оптимистичными и доброжелательными и не оплакивают свою незавидную участь.
     Да, нам кажется, что кроме как силой воли и мужеством невозможно противостоять разрушению плоти. И что в этом самом противостоянии заключается как раз вся суть и сила духа. И это несомненно так и есть на самом деле.
Если же к вышеописанной выдержке прибавляется еще и благообразное старение : с минимумом безобразных морщин и складок и с максимумом одухотворенного в лице выражения, то это, можно сказать, мыслимо идеальный финал жизни для мирского человека. Действительно, поскольку между духовным и материальным нельзя просунуть и волоса – так учил и Будда – постольку само состояние тела еще прежде, чем сознание начнет за него последнюю схватку, вполне адекватно выражает заключенный в нем дух.
     Иными словами, здесь имеется в виду древняя истина, что в юности мы имеем лицо, подаренное нам судьбой, а в старости то, которое мы сами заслужили. Благообразность и некоторая всеми улавливаемая одухотворенность облика в старости являются, таким образом, первыми признаками подлинной духовности.
     А если ничего этого нет, если тело разрушилось так, что «свет вечерний» тлеет в нем, как последний уголек в бесформенной куче сгоревших дров, выражаясь разве что в последнем отчаянном жалком крике : «Я, душа, существую, но не имею ничего общего с этим телом!», – то это, конечно, тоже большая духовность – гораздо хуже, когда в крике звучит : «Я, душа, полностью отождествлена с телом!» – но как бы уже второго порядка.
     Поэтому когда моя мама, случайно проходя мимо зеркала, задерживается перед ним взглядом – а я тоже смотрю на нее в этот момент и мы, слегка улыбаясь, встречаемся взглядами в зеркале – и видит там крупные благородные черты лица, видит осанку головы, напоминающую Марлона Брандо – а ведь в молодости и зрелости такого сходства не было и в помине – видит все еще живые и теплые карие глаза под высоким безморщинистым лбом – хотя и волос на голове почти не осталось, – и все это несмотря на девяностолетний возраст, несмотря на то, что от болей в суставах она не проспала в последние годы ни одной нормальной ночи, несмотря также на то, что ни шагу она не может теперь сделать без крика или стона, – итак, видя все это, она, по моим расчетам, должна непременно чувствовать мгновенный, пусть и малый прилив некоей невольной гордости за несомненное и всеми замечамое достоинство, которое сумело сохранить ее состарившееся, треплемое болезнями  тело.
     И молчаливое сознание этого достоинства как будто поддерживает ее духовно и дает ей дополнительные силы жить дальше. Но так ли это на самом деле, я точно не знаю, потому что никогда маму об этом прямо не спрашивал.
     С другой стороны, когда я думаю о том, что моя мама не удосужилась ни разу за сорок лет навестить меня в Германии – если не ради своего единственного сына, то хотя бы ради своего единственного внука, – когда я, далее, припоминаю, с какой неохотой она спрашивает меня по телефону о моей жене или теще – которые, между прочим, прекрасно к ней относятся – и в то же время всякий раз прибавляет : «Ну а у тебя-то все хорошо в семье?», желая втайне услышать в ответ : «Да как тебе сказать – всякое бывает...», – чтобы опять пригласить меня к себе в наш родной город S., причем меня одного, когда она подолгу и с ностальгической старческой зацикленностью рассказывает об одном и том же : о былом и давным-давно распавшемся треугольнике семьи – отца, матери и сына – треугольнике, в котором, осмысливая его с холодным лермонтовским вниманием, буквально живого места не было, – и когда я, наконец, пытаюсь понять ее несколько странную для меня материнскую любовь – как можно любя отправлять сына ежегодно в пионерские лагеря, зная, что он там ежеминутно страдает? как можно любя отвести сына в милицию за то, что он вместе с приятелями снял несколько арбузов с поезда? как можно любя не давать сыну согласие на выезд?, – короче говоря, подводя все вышесказанное к общему знаменателю, я не могу не вспомнить об универсальной природе духов в буддийской интерпретации.
     В данном случае духе или ангеле материнской любви. Она, эта интерпретация, в частности, утверждает, что, несмотря на иные безграничные возможности в смысле преодоления, скажем, пространства и времени, сфера воздействия любых духов – и в особенности после инкарнации – принципиально ограниченна, хотя и в разной степени. Отсюда вытекает, что если у какого-нибудь отдельно взятого духа материнской любви слабые крылья, то он просто не может воспарить в своей родительской любви так, как сам бы того хотел, и как того требует его вечная, врожденная и быть может в конечном счете все-таки им самим для себя надуманная природа. И любые упреки здесь неуместны.
     И вот, приняв же на веру такую космическую конфигурацию, начинаешь снисходительней относиться и к своим ближайшим родственникам, и к людям, и к себе самому. Если же, напротив, проникнуться ощущением безграничных возможностей духов и души, а также прямо вытекающей отсюда полной ответственностью за каждый жизненный шаг – да еще в единственной по определению земной жизни! – то тяжесть чувства вины, рождающаяся, например, из осознания слабости любви, подобной любви моей мамы, но также и моей собственной, становится физически невыносимой. 
     И тогда уже приходится невольно смотреть на себя и все вокруг тем предельно пронзительным и не знающим теплоты и сочувствия взглядом, каким смотрят на созерцающего наши православные иконы.
    


Рецензии