Новые люди, ч. 3, гл. 19
Таким образом, Льюк, несмотря на неприязнь многих, получил все, что просил, и вернулся к игре на пианино. Должны были пройти месяцы, прежде чем "кучу" переделают. Им с Мартином вновь пришлось ждать.
В это время ожидания я и столкнулся впервые с новым видом секретности. Одно из подразделений службы безопасности начало задавать вопросы. У них были некоторые доказательства (так казалось по неясным намекам), что, возможно, произошла утечка.
Когда при мне говорили об этом, голоса звучали так тихо, что все мы, законопослушные граждане, казались заговорщиками. Никто из нас не знал, каковы были доказательства, и единственные намеки, которые мы получили, не были угрожающими - всего лишь пара бумаг Барфорда "вырвалась на свободу". Нам не сказали, как именно, и сами бумаги не были важными: оценка разрушительной силы атомной бомбы, сделанная в 1943 году. Я просмотрел это в наших секретных документах; оно было подписано дамой из Европы по имени Павия, Норой Льюк и другими математиками и называлось "Оценка эффектов ядерного оружия".
Машинописный текст выцвел, на полях было несколько исправлений, сделанных высоким, тонким итальянским почерком. Большая часть доводов излагалась математическими формулами, но после двадцати страниц расчетов некоторые выводы были изложены через двойной интервал военным жаргоном того времени, с такими фразами, как "случайность", "эпицентр", "серьезные разрушения".
Эти выводы означали, что при одном взрыве в центре города около 300 000 человек умерли бы мгновенно, и такое же число позже погибло бы от травм. Тогда это был обычный расчет Барфорда, и именно эту цифру мы имели в виду, когда Маунтни, Мартин и я разговаривали у реки в Стратфорде.
Любой, кто в войну занимался наукой, видел эти бумаги. И большинство воспринимало это как часть повседневной рутины, не думая об этом; это должно было быть сделано, если вы жили в обществе, если вы были одним муравьем в муравейнике. На самом деле большинству не нужно было оправдываться; они просто делали что нужно, производили расчеты, которые их просили сделать, и передавали бумагу дальше.
Однажды, когда я сидел в своем кабинете - война шла в самом разгаре, - мне пришло в голову: должны существовать меморандумы о концентрационных лагерях: люди, должно быть, пишут своё мнение о последствиях сокращения пайков, сравнивая уровень смертности в этом году с прошлым.
Я услышал об утечке, перечитывал оценку и услышал имя капитана Смита. Как я уже знал, он занимал высокий пост в одной из разведывательных служб. Я также знал, что он был морским офицером в отставке, несколько раз награжденным во время прошлой войны, сыном епископа. Но когда он пришел ко мне с визитом, я не знал, чего ожидать.
Это был мужчина лет пятидесяти, со светлыми волосами и худощавой спортивной фигурой. Лицо его было жестким и напряженным. Его глаза казались выпученными, но, точнее, они неподвижно смотрели светлыми радужками. Изысканностью костюма он походил на актёра. Весь его слух был спокоен, и вскоре после того, как он вошел, когда снаружи загрохотала и завибрировала летящая бомба, оборвалась, а затем сотрясла пол под нами (к тому времени был июль 1944 года), все, что в нём изменилось, - слегка напряженный наклон вбок, прямые руки вдоль тела.
Это впечатление могло бы быть одновременно отталкивающим и притягательным, когда заранее знаешь его послужной боевой список; но оно длилось недолго. Его разрушила очень странная улыбка - настолько внезапная и натянутая, что казалось, он включал её. Я никогда не видел такой фальшивой улыбки, и все же каким-то образом это его успокоило.
Он сказал, что пришёл "немного поговорить о наших друзьях" в Барфорде.
- Мне сказали, у вас возникли некоторые неприятности.
- Мы не хотим марать наши тетради, - капитан Смит ответил загадкой; его голос скрипел и казался заискивающим.
- Ничего важного не вскрылось, верно?
- Хотел бы я знать; а вы? - взгляд его был грозным; затем он включил прежнюю улыбку. Он добавил:
- Если утекло одно, может утечь ещё что-то. Это нас беспокоит.
Внезапно он спросил:
- Вам что-нибудь известно о молодом человеке по фамилии Сэбридж?
Я предполагал, что он мог бы назвать и другие имена. Я почувствовал облегчение, потому что это мало что значило для меня. Я объяснил, что присутствовал на собеседовании Сэбриджа, и с тех пор я разговаривал с ним наедине всего один раз в Уорике, в ночь перед провалом "кучи".
- Не слишком я его знаю, - сказал я.
- Я просто подумал, вы могли знать его раньше.
Одним из своих методов он выяснил, что семья Сэбриджа жила недалеко от моей. Я сказал, что, когда я перебрался в Лондон в 1927 году, ему могло быть всего восемь или девять. Мой брат Мартин, возможно, мог его знать.
- Про М. Ф. Элиота я помню, - он всё так же натянуто и вежливо улыбался.
Я провел достаточно времени с офицерами безопасности, чтобы уметь закончить разговор; но он был слишком проницателен, чтобы делать некоторые вещи, и полагаться на секретность своей работы. Он уставился на меня.
- Думаю, вам интересно, почему я это спрашиваю.
Я согласился.
- Есть некая вероятность и предположение, что этот молодой человек был не вполне осмотрителен.
Он сообщил мне два факта, возможно, для того, чтобы утаить другие. Сэбридж посещал антивоенные митинги, организованные коммунистической партией, в 1940-1941: в университете он общался с людьми, близким к коммунистам.
- Он определённо немного не в себе, - добавил Смит.
В Барфорде Смит слыл дурнем. Но те, кто так думал, заблуждались. Он отличался большим умом и был куда менее заурядным, чем иные из учёных. Просто он говорил не на их языке.
Его максимы поведения были просты, хотя его характер простотой не отличался. Долг: повиновение: если вам сказали изготовить оружие, вы выполнили и сохранили в секрете. Больше ничего не было.
Для него гонка в области атомных бомб была такой же естественной, как гонка в строительстве линкоров. В этом участвовали ваши враги: есть вы, есть СССР. Вы никому ничего не сообщите, и уж точно не русским. Они хорошие бойцы, да, но чужие.
Разумеется, он немного знал про коммунизм. Однако он не мог представить, что сам станет коммунистом, или что это сделают его друзья или родственники, так же как я не мог представить, что стану промышлять грабежами.
Он не жил среди ученых, их привычки были чужды ему, а его - им. Что касается его максим поведения, то большинство ученых, даже те, кто был недалек от левых, не могли их перенять; то, что для него было естественно, для них означало моральное терзание в каждом отдельном пункте.
Через несколько дней после звонка Смита я поговорил с Мартином. Это был наш первый серьезный разговор после провала; общались мы неохотно и жёстко, хотя это могло быть следствием затянувшегося ожидания. Впервые его лицо было бледным, на нем пролегли тревожные морщины. Он ждал последнюю партию очищенного урана, и времени было слишком много.
Я спросил, общался ли он с капитаном Смитом.
Брат кивнул.
- Наверно, нам есть, что обсудить, - сказал я.
Мартин хотел уйти. Без своего хладнокровия он пошел со мной в парк; мы чувствовали себя неуютно и свободно говорили только на открытом пространстве.
В парке никого не было. В небе с черными рваными облаками выл ветер; вдалеке, когда мы взяли два стула и уселись на лужайку недалеко от аллеи, мы услышали взрыв летящей бомбы. Я начал:
- Смит спрашивал о Сэбридже?
- Да.
- Что в нём такого?
- Ну, то, что Смит старательно откопал, что Сэбридж общается с левыми, не так уж ново, - он продолжил:
- Если Смит и его друзья собираются устранить всех людей левого толка, работающих над расщеплением здесь и в Америке, мы не завершим дело.
- А всё же, мог Сэбридж передать данные?
- Даже не знаю.
- Думаешь, вряд ли?
- Ты знаешь его примерно так же, как я.
- Думаешь, он приятный человек?
Мартин покачал головой.
- Он неуклюжий.
Это походило на мои впечатления. Тяжелый: замкнутый: неприглядный. Я спросил, может ли Мартин представить его фанатиком, готовым шпионить.
- Даже лучшие из нас могут в иных обстоятельствах этим заниматься, разве нет?
Всего на мгновение он заговорил свободно. В то время его политические взгляды походили на мои; либеральные, значительно правее Маунтни, немного левее Льюка. У него было больше терпения, чем у любого из них, в общении с государственным аппаратом, и он вряд ли отмахнулся бы от Смита.
Тем не менее, услышав вопросы Смита, он почти так же остро, как и Маунтни, почувствовал, что капитан презирает нравы учёных.
Мартин был скрытным человеком; но хранение научных секретов, которые Смиту казались такими естественными, он считал злом, даже если оно было необходимым. На войне так следовало делать, но было трудно притворяться, что это не неприятно. Наука велась открыто, и это было причиной, по которой она победила. Если бы она превратилась в маленькие тайные проекты, скрывающие свои результаты друг от друга, она стала бы не лучше набора рецептов и за одно поколение утратила бы свои идеалы и половину своей эффективности.
Мартин, здраво смотревший на вещи - куда более здраво, чем Маунтни или даже Льюк, знал так же хорошо, как и я, что многие ученые гордились своей профессиональной этикой, но поступали иначе: в двадцатые и тридцатые годы, великие дни свободной науки, было много людей, завидовавших чужой славе; кто-то придумывает ложные результаты, кто-то обкрадывает своих учеников.
Но это была свободная наука, без секретов, без особых национальных интересов. Такие люди, как Маунтни, тосковали по этому, как в пасмурную северную зиму тоскуешь по югу Франции. В двадцатые и тридцатые годы Маунтни чувствовал себя более комфортно с товарищами-иностранцами, чем с капитаном Смитом, Роузом или Бевиллом.
Часть этого духа передалась молодым людям. Прежняя наука не знала национальностей; истина есть истина, и в разумном мире ее не следует скрывать; наука принадлежит человечеству. Многие ученые казались по-викториански самоуверенными, говоря о своих идеалах так, как будто это их личные достоинства. И идеалы существовали. Раньше наука была такой; в теперешнее время если вы не могли себе позволить подняться над интересами вашей страны, такие люди, как Маунтни, вам были ни к чему; в будущем это снова должно стать наукой.
Тем временем война заставила учёных действовать; но они часто чувствовали, даже самые здравомыслящие из них, что они блуждают в темноте. Хотя они не видели другого выхода, кроме как продолжать, были времена, когда при этих разговорах о секретах, утечках информации, шпионаже они уходили от дел.
Было поразительно смотреть, как Мартин теряет самообладание из-за попранного идеала. Во многих отношениях я думал о нем как о более приземленном человеке, чем я сам. Но он больше не хотел говорить о Сэбридже.
Вскоре он замолчал, мысли о чистой науке улетучились, и он погрузился в размышления над следующим тестом "кучи". Его нервы оставались крепкими на протяжении всего разгрома, но теперь, через несколько месяцев или недель после возобновления работы, они наконец начали сдавать. Ветреным августовским днем низкие черные тучи надвигались все дальше.
Брат произнёс сердито, как после той неудачи, почти обвиняюще:
- Если у нас опять не выйдет, можешь не трястись надо мной.
Свидетельство о публикации №223022600371