Письма нежные
или
ДЕМБЕЛЬСКИЙ АЛЬБОМ РЯДОВОГО СИЛАНТЬЕВА
ГЛАВА ПЕРВАЯ.
1.
Капитану Воробьеву было худо. Худо не оттого, что ему скоро сорок, а он все еще капитан и всего лишь командир роты. Худо не оттого, что знал, что так и останется командиром роты и уйдет в запас, в лучшем случае, майором. Ему было худо оттого, что он вчера перебрал. Вообще, капитан пил нечасто и, как говорится, знал норму. Состояние тяжелого похмелья с ним случалось очень редко. Но вчера лейтенант Косулин справлял день рождения, и капитан вдребезги напился. Кто знает, отчего он напился. Может быть, оттого, что накануне поссорился с женой, а может быть, и оттого, что самоуверенный вид двадцатитрехлетнего именинника говорил, что тому ничего не помешает вырасти от лейтенанта до полковника, а там – чем черт не шутит – может быть, и до генерала.
Капитан Воробьев пересекал плац в направлении четырехэтажного здания, где находилась казарма вверенной ему роты. Фуражка стальным обручем стягивала голову. Сапоги гирями нависли на ногах. Во рту было солоно и липко. Чистое августовское небо не радовало его, а нежное, не успевшее разгореться солнце, – злило. Но служба есть служба, и он шел, все проклиная – и водку, и службу, и солнце, и жену.
Казарма второй роты первого батальона была разделена пополам. Одну половину занимало спальное помещение, в другой находились оружейная, канцелярия, бытовка, умывалка, туалет, каптерка и ленинская комната. Рядом с оружейной, напротив входной двери, стояла крашеная половой краской тумбочка. Около нее со штык-ножом на ремне скучал дневальный, а над ним бодрствовали огромные круглые часы. Фамилия дневального – Чепцов. Он отслужил в армии уже четыре месяца, но мыслями был все еще дома, в родной деревне. Казалось, ему назначила свидание девушка, но не приходила; а он стоит, ждет, водит пальцем по тумбочке – придет, не придет?
Вместо девушки в казарму ввалился командир роты.
– Рота, смирно! – вытянувшись, прокричал Чепцов.
– Чего орешь, дурак? – наморщился капитан Воробьев. – Рота на завтраке.
– Так ведь положено, товарищ капитан.
– Положено, на стол наложено, – проворчал капитан. – Крикни-ка мне дежурного.
Но дежурный, сержант Фролов, слышавший вопль дневального, уже спешил к командиру. Когда же Фролов начал докладывать, Чепцов, срывая голос, что есть мочи заорал:
– Дежурный по роте, на выход!
Капитан досадливо махнул рукой – мол, что с вами говорить, разгильдяи, – и направился в спальное помещение. Сержант Фролов последовал за ним.
В спальном помещении капитану Воробьеву вздумалось проверить содержимое солдатских тумбочек. Он открывал их, кисло морщился и ворчал: «Распустились, воины…» Смотрел он и под матрасами – нет ли там чего лишнего. Откинув один из матрасов на нижнем ярусе койки, капитан Воробьев обнаружил кальсоны…
– Чье место? – мрачно спросил он.
– Силантьева, – ответил сержант Фролов.
Капитан брезгливо, двумя пальцами, подцепил кальсоны и выбросил их на середину спального помещения, где обычно выстраивалась Рота. Кальсоны описали в воздухе нежную дугу и улеглись на сверкающем от мастики полу жалкой кучкой.
2.
Рядовому Силантьеву было хорошо. Просто замечательно. Он бодро чеканил шаг в составе Роты и пел вместе со всеми:
– …через две, через две зимы, через две, через две весны, отслужу, как надо, и вернусь…
К рядовому Силантьеву эти слова уже никак не относились: все его зимы и весны были позади, служить осталось каких-то три месяца. Он имел неписанное право не петь и не чеканить шаг, так как был стариком, даже можно сказать ласковей – дедушкой. Но он пел и чеканил шаг, потому что, когда у человека хорошее настроение, ему как раз хочется бодро ходить и радостно петь.
Рота только что позавтракала и возвращалась в казарму. В желудке у Роты переваривались пшенная каша, хлеб, масло и чай. Что еще надо боевой единице!
Вот и казарма.
– Рр-рота, стой! – скомандовал ротный старшина прапорщик Радзиевский. – Рразойдись! Можно перекурить. Через пять минут построение наверху.
Солдаты столпились в кирпичной курилке вокруг бетонной урны. Силантьев стоял в компании друзей-однопризывников – Кучумова, Карасева и Барабошкина. В последнем без труда можно было узнать разгильдяя: пилотка на затылке, ремень ниже пояса, сапоги гармошкой и т.п. Карасев, напротив, выглядел опрятным, подтянутым. Только ремень на поясе был ослаблен, чтобы никому не взбрело в голову путать старослужащего с каким-нибудь зеленцом. До армии Карасев закончил один курс исторического факультета и по праву считался самым образованным солдатом в Роте. Однако образование совсем не мешало ему постоянно посылать на очко молодежь по всякому поводу, а то и вовсе без повода – просто так, от скуки, лишний раз подтверждая статус старика. По внешнему виду крепыша Кучумова сразу угадывался воин при хлебной должности, умеющий быть на хорошем счету у начальства, не теряя авторитета у солдат.
Особо выделялся среди всех Силантьев. Он был по-мужски красив, широк в плечах, метр восемьдесят два ростом и стрижен наголо. Когда его, новобранца, первый раз подстригли «под Котовского», ему так понравился свой идеальный, без бугров и впадин череп, что он регулярно стал стричься наголо. Это было дешево, гигиенично и выделяло из толпы. Была у Силантьева еще одна странная привычка – носить вместо кальсон плавки, что запрещалось уставом. Чтобы усыпить бдительность старшины, Силантьев приходил в баню в кальсонах, там менял их на новые, а в казарме опять надевал плавки. Ненужные кальсоны он отдавал Лешке Кучумову, каптеру и своему лучшему другу, чтобы тот сохранил их до следующей бани. Плавки Силантьев стирал самолично один-два раза в неделю в холодной воде. Стирал бы в теплой, но советских солдат не баловали – в умывалке была только холодная.
Силантьев стоял среди друзей в курилке, шутил, улыбался и не знал, что через пять минут из-за привычки не носить кальсоны у него начнутся мытарства, которые будут продолжаться весь остаток службы и доведут его до слез.
Барабошкин распечатал свежую пачку «Беломора»:
– Угощаю по случаю скорого наступления осени.
Последний месяц старики в Роте говорили об осени постоянно. Они с весны о ней говорили, но последний месяц – особенно. Осень как бы заняла место весны. Она теперь была символом наступающей новой жизни, расцвета, счастья. Осень стала для стариков иконой, на которую они молились. Еще в начале июля Карасев послал двух зеленцов искать первый желтый лист. Зеленцы обошли всю территорию полка. И ведь нашли! Нашли на березке, растущей за штабом. Принесли Карасеву. Тот похвалил зеленцов и подарил лист Барабошкину. Барабошкин прогладил лист горячим утюгом и торжественно вклеил в дембельский альбом, над которым самозабвенно трудился с марта.
От угощения Барабошкина никто не отказался. Даже куривший только «Приму» Карасев. Ведь Барабошкин так редко угощал, гораздо чаще «стрелял».
– Самая приятная папироса – это папироса после завтрака, – заметил Силантьев, сделав первую затяжку.
– Да еще если с утра кофейку дерябнешь, а не этой мочи, что здесь называется чаем, – сказал Карасев, – откровенно говоря, я уже и забыл, как настоящий кофе пахнет.
– Ничего, скоро вспомним, – сказал Кучумов, – сразу забудем запах армейского чая.
– А после кофейку – болгарскую сигарету… я до армии только болгарские сигареты курил, – продолжал мечтать Карасев.
– А вот я и до армии «Беломор» смолил. С шестого класса курю, – гордо сказал Барабошкин.
– То-то ты такой глупый, Барабоха, – улыбнулся Силантьев, – с шестого класса мозги закоптил.
Кучумов и Карасев прыснули. Барабошкин обиделся:
– Ой, ой, ой! До фига умный, да?
– Да уж не чета тебе.
– Думаешь, если такой большой, так и ума много? Как в самоход за портвейном бежать, так Барабошкин самый умный… Вот не побегу больше. Сам побежишь.
– Да не обижайся ты, Барабоха. Я же шучу. Шутки на старости лет перестал понимать? А за портвейном мне бегать нельзя: больно уж парень я видный. А ты, Барабоха, маленький, плюгавенький – ну кто тебя заметить может? Тебе только и бегать.
Кучумов и Карасев смеялись. Барабошкин совсем расстроился. Он обиженно отвернулся от компании, и на глаза ему подвернулся улыбающийся зеленец Кукушкин.
– Ты что оскалился, чмо?! – вскипел Барабошкин. – Ты что мне пасть свою поганую показываешь?! Старики смеются – и ты туда же? Сегодня после отбоя пойдешь на очко!.. Чего молчишь?
– Есть на очко… – пролепетал в момент погрустневший Кукушкин.
– Что, влип, Кукуха? – усмехнулся Карасев. – Будешь знать, как смеяться над стариком.
– Да я не над ним. Вот Миндубай анекдот рассказал… и я… Правда, Миндубай?
Друг Кукушкина зеленец Миндубаев испуганно закивал головой. Барабошкину подобная солидарность не понравилась:
– И ты на очко захотел? Ну-ка, расскажи нам анекдот, что Кукухе рассказывал. Расскажи, расскажи, мы тоже посмеемся… Чего молчишь?.. Пойдешь после отбоя с Кукухой на очко.
Не смеялись только зеленцы. Первый оборвал смех старший сержант Катаржанов, который оставался за главного в роте при отсутствии офицеров и прапорщиков:
– Завязываем, мужики! Концерт закончен. Пойдем на построение.
Зеленцы сразу побросали окурки в урну и двинулись в казарму. Солдаты постарше не спешили, чтобы не ронять чувства собственного достоинства. Последними покидали курилку старики. В той же последовательности Рота выстраивалась в спальном помещении в две шеренги, напротив капитана Воробьева и кучки кальсон. Первую шеренгу составляли зеленцы и лимоны, вторую – черпаки и старики. Когда все выстроились, капитан приставил руку к козырьку и поздоровался:
– Здравствуйте, товарищи солдаты!
– Здравия желаем, товарищ капитан!!! – дружно громыхнуло в ответ.
Но здоровья у капитана не прибавилось. Ему по-прежнему было худо. Он сложил руки за спиной, опустил голову и стал вышагивать перед строем. Вид его выражал крайнее недовольство. Наконец, капитан все-таки остановился около кучки кальсон, брезгливо ткнул в них пальцем и спросил страшным голосом:
– Чей триппер?!
В желудке у Роты похолодело.
– Чей триппер, я спрашиваю?!
Силантьев с досадой вспомнил, что забыл вчера после бани отдать кальсоны Лешке Кучумову в каптерку, выругался про себя и вышел из строя на два шага.
– А, Вовочка! – зло обрадовался капитан Воробьев, подошел к Силантьеву вплотную и задрал голову, чтобы видеть глаза провинившегося. – Что ж ты, Вова, устав нарушаешь? Непорядок!
Силантьев молчал. Он стоял прямо и отрешенно, как пограничный столб. Командир роты, продолжая смотреть солдату в глаза, стал шарить руками у него по поясу.
– А ну, расстегни ремешок… расстегни, не бойся, не укушу.
Пограничный столб даже не шелохнулся. На то он и пограничный столб. Но капитан сам справился с ремешком, и галифе уныло повисли на сапогах, обнажив красивые, в меру волосатые мужские ноги.
– Ага, плавки! Купаться вздумал? Не холодно купаться-то в августе, Вовочка? Чай, не май месяц.
– Нет, – ответил Силантьев, глядя в сторону поверх головы командира, – не купаться. Просто я не могу носить кальсоны. Я вообще не понимаю, зачем человеку носить сразу две пары штанов, когда можно обойтись одной.
– Смотри, какой умник нашелся!.. Можешь надеть штанишки, мальчик. Есть устав… Галифе надень, балбес, что ты мне тут цирк устраиваешь! Сейчас как вмажу пощечину ногой, согнешься у меня буквой зю, сразу послушным станешь.
Обычно капитан произносил подобные монологи в шутливой манере, и Рота хихикала. Сегодня и тени шутливости не было в его голосе, и Рота испуганно молчала. Силантьев подчеркнуто не торопясь, с достоинством, насколько допускала ситуация, надел галифе.
– Вот, молодец, сынок, – одобрил капитан, хорошо одеваешься, без посторонней помощи… Так вот, есть устав, и ты, как солдат, обязан свято его исполнять.
– Ага, обязан! Сказано грузить люминь – будешь грузить люминь, – огрызнулся Силантьев, обозленный за то, что капитан с него, уважаемого дедушки, снял штаны на глазах у всей Роты и обозвал сынком. Огрызнулся и, увидев вытянувшееся лицо командира, испугался собственной смелости. «Сейчас врежет», – подумал он и даже инстинктивно отшатнулся.
От такого наглого ответа у капитана открылся рот, как у зеленца, а ладони непроизвольно сжались в кулаки. И так он стоял несколько секунд.
– Что?.. – наконец прошипел он, – ты…
Но капитан Воробьев, видимо, вспомнив, что он офицер, собрался, приставил руку к козырьку и четко произнес:
– Рядовой Силантьев, за нарушение формы одежды и пререкание с начальством объявляю вам трое суток ареста с содержанием на гауптвахте!.. Не слышу!
– Есть трое суток ареста, – тихо и обреченно прозвучало в ответ.
– Встать в строй!
Силантьев занял свое место в строю, все еще не веря, что так глупо попался. Сколько раз за время службы он бегал в самоволки, сколько раз напивался, воровал со стройки и продавал стройматериалы, когда его отправляли на работы, – все проходило в лучшем виде. А попался из-за каких-то кальсон. И это перед самым дембелем!
Вечером, после отбоя, Силантьев, Карасев, Кучумов и Барабошкин собрались в туалете выкурить по последней сигарете. Этих солдат, кроме стариковства, объединяло еще одно обстоятельство: они были ленинградцами. Силантьев жил на Петроградской стороне, Кучумов – на Васильевском острове, Карасев – на Гражданке. Только Барабошкин был из Киришей, что в двух-трех часах езды от Ленинграда. Для армии это мизерное расстояние, и Барабошкин считал себя ленинградцем.
На этот раз куревом угощал Карасев. «Беломор» у Барабошкина весь за день «расстреляли». Разминая твердую сигарету, он был недоволен:
– И чо ты, Карась, эту «Приму» куришь? Хоть бы раз «Беломор» купил. – Прикурив, он повернулся к Силантьеву: – что, Вова, невеселый такой?
Силантьев не ответил.
– Будто не знаешь, – с укоризной обронил Кучумов.
– Из-за Губы, что ли? – сплюнул Барабошкин. – Я тебе, Вова, так скажу: ничего в ней страшного нету. Там даже весело. Два раза сидел – и не жалею. И вообще, Губа – дело почетное. Только настоящих героев на Губу посылают.
– Выходит, Барабоха, ты у нас дважды герой, – усмехнулся Карасев.
– А то!
Силантьеву надоела эта пустая болтовня. Его раздражало непонимание и равнодушие земляков.
– Ну при чем тут Губа! Вы что думаете, я Губы боюсь? Нашли чем испугать. Я же домой на первую партию тянул. А после Губы первая мне уже не светит. И какая это Воробья сегодня муха укусила? Нашел к чему придраться – к кальсонам. Командир роты, а прямо как старшина какой-то под матрасами рыщет.
– Но ты, Вова, тоже… – заметил Карасев, – так отвечать кэпу…
– Да как не отвечай, просто с похмела наш кэп был, – объяснил Кучумов, всегда информированный о ротном начальстве больше других, – вот и искал на ком зло сорвать. Вчера у Косули день рождения отмечали, вот все и нажрались. Родзик как зашел с утра в каптерку, как дыхнул… От Барабохи с похмела так не шмонит.
Барабошкин уже не обижался. Ему оставалось только удивляться:
– Опять я! Можно подумать, что от вас с похмела незабудками пахнет.
– С похмела, не с похмела… мне от этого не легче, – Силантьев затянулся в последний раз и выкинул окурок. – Пошли лучше дрыхнуть.
В спальном помещении уже все улеглись. Старики и черпаки еще переговаривались, а зеленцы с лимонами давно спали. Барабошкин лег в постель, натянул до подбородка одеяло и собрался было отойти ко сну, как вдруг над ним скрипнул верхний ярус койки. Там спал Кукушкин. Тело его сильно продавливало металлическую сетку. Барабошкин на время отложил отход ко сну. Он освободил правую ногу из-под одеяла и, прицелившись, ударил ступней по самому выпуклому месту койки Кукушкина. Тело зеленца подпрыгнуло и закачалось, как на батуте. Когда сетка успокоилась, испуганный Кукушкин свесил вниз голову:
– Храпел, да?
– Этого еще не хватало… – зевнул Барабошкин. – Поднимайся, Кукуха, тебе на очко давно пора.
– За что?
– Чо?! Чо?! Забыл, чмо?! Курилочку утром помнишь? Ухмылочку свою поганую помнишь? Вставай и Миндубая поднимай.
Кукушкин спрыгнул с койки, обул сапоги, подошел к уже спавшему Миндубаеву и потряс его за ногу:
– Пошли, Миндубай.
– Отстань, завтра… – пробормотал во сне Миндубаев.
– Я тебе завтра тоже устрою, так и быть! – крикнул Барабошкин. – Вставай, щенок! Совсем оборзели, зелень пузатая.
Открыв глаза, Миндубаев приподнял голову и с полминуты соображал. Сообразив, обреченно спрыгнул с койки и оделся. Под возмущенный гул стариков, которым не нравилась медлительность зеленцов, Кукушкин и Миндубаев поплелись в туалет. Через минуту в спальном помещении стало тихо.
3.
Меж тем неделя прошла спокойно. Силантьев, почти уверенный, что кэп погорячился насчет Губы и, успокоившись, дал отбой, сидел на подоконнике в туалете и вел беседу с молодым воином Чепцовым. Он любил иногда под настроение поучить жизни какого-нибудь зеленца, а то и провести в воскресенье занятие по строевой подготовке. Но чаще, конечно, любил беседовать, делиться опытом, чтобы зеленцы скорее научились «просекать» службу. Темы могли быть разными: как натирать лучше пол, и что такое вообще для армии чистота, как правильно пришить подворотничок, и что вообще для солдата гигиена и т.п. На этот раз темой беседы было очко.
– Очко, Чепчик, – Силантьев старался говорить серьезно, без иронии, – это оружие солдата, и оружие это надо содержать в чистоте. Любое оружие надо содержать в чистоте. Тут я Америки не открываю: так в уставе написано. А устав, как тебе известно, – закон жизни советского воина. Так вот, повторяю, очко – это оружие солдата, которое надо содержать в чистоте. Солдат с грязным оружием – все равно, что корова без вымени (Чепцов был из деревни, и Силантьев старался придать лекции сельский колорит). А куда годится корова без вымени?.. У вас в деревне есть коровы без вымени?
– Есть бык, – Чепцов шуровал огромной палкой в третьем очке, – два даже.
– Ну, быки – это не коровы. Между ними очень большая разница. Очень. Нешто ты этого не знаешь? А еще колхозник называешься… Да что ты вонь такую поднял?!
– Так ведь засорилось…
– Засори-и-лось, – передразнил Силантьев. – Намотай на палку тряпку и проталкивай, как поршнем. Все учить вас, зеленцов, надо, сами ни до чего дойти не можете.
Чепцов сделал, как ему советовали.
– Вот, молодец, Чепчик, впредь так и поступай… Так бишь, на чем я остановился?.. А! очко – это оружие солдата, и его надо содержать в чистоте. Солдат начинает день очком и заканчивает им. Очко – это не только оружие солдата, но и друг, товарищ, который со… – запнулся Силантьев, услышав истошный вопль дневального:
– Рядового Силантьева в канцелярию!
Силантьев подчеркнуто нехотя спрыгнул с подоконника и выглянул в коридор:
– Меня, Грач?
Зеленец Грачев, стоявший «на тумбочке», закивал на дверь канцелярии да так испуганно, словно его вызывали, а не Силантьева.
– Что им надо от уставшего дедушки в столь неурочный час? – проворчал Силантьев, поправляя обмундирование.
У канцелярии он постыдно, как зеленец, потоптался и даже зачем-то почесал затылок. Но все же отважно постучал и открыл дверь:
– Разрешите, войти, товарищ капитан?
– Ага, вот и Вовочка. Входи, Вовочка, входи, мой милый, входи, радость ты наша бескальсонная.
Силантьев, зная, сколь обманчива подобная ласка капитана, сразу понял, что надежды, питавшие его всю неделю, рухнули, и он сейчас будет отправлен на Губу. Старик не ошибся. Уже через двадцать минут он был за территорией полка под конвоем двух солдат и сержанта. Вообще-то, по уставу был положен один конвоир и сержант, но капитан Воробьев давно никого не отправлял на гауптвахту (за него это делал старшина) и несколько переборщил. Обычно в подобных ситуациях в полку обходились лишь сержантом и сопроводительными документами. Словом, вели Силантьева, как особо опасного преступника. Старшим был сержант Сванадзе из черпаков, а конвоиры – лимон Яковлев и зеленец Брицин. Силантьев делил с Брициным койку. Брицин, как и положено зеленцу, занимал верхний ярус койки и состоял при Силантьеве кем-то вроде холопа или денщика. Можно было понять все неловкое положение Брицина, которому приходилось конвоировать собственного барина.
Губа располагалась в гарнизонном городке. Путь до него был недалек, а потому шли медленно, чтобы растянуть удовольствие. Грунтовая дорога привычно нырнула в лес, и конвой расстроился: Силантьев оттолкнул шедшего впереди Брицина, догнал Сванадзе и предложил перекурить. Сержант и арестованный сели на краю полянки под березкой, выставив на всякий случай у дороги Яковлева. Брицин почтительно топтался в двух шагах от арестованного. Силантьев попросил у Сванидзе посмотреть сопроводительную. Рассматривая синенький бланк с жирной печатью, арестованный тихо, но так, чтобы слышал Брицин, сказал сержанту:
– Слушай, Сван, а давай вместо меня сюда Брицина впишем. Отсидит он мой срок, а я пока у своей телки перекантуюсь.
Брицин заметно напрягся.
– А что, это идея, – Сванадзе скривил рот, как бы раздумывая. – Брицин, хочешь на Губу? Там, говорят, кормят хорошо.
Тихий, по-домашнему упитанный, лишенный чувства юмора Брицин залепетал:
– Да я что… я могу… только там ведь их фамилия… чернилами, не исправишь ведь.
– А зачем исправлять? Мы тебя за Силантьева выдадим. Вот сейчас Яковлев в полк за бритвой сбегает, побреем твой черепок и…
– И никакая экспертиза не обнаружит стриптиза, – закончил Силантьев.
Брицин совсем испугался и понес какую-то чепуху, – что он якобы не против стриптиза, но вдруг узнают, что он это не они, что они…
– Да, Сван, – прервал испуганный бред зеленца Силантьев, – они, конечно, узнают, что он – это не они, а оно.
Сванадзе заржал.
– Я о вас же забочусь, вам же попадет, – оправдывался Брицин.
– Ах, вот ты о ком беспокоишься, щенок! Нет, Сван, ты посмотри на этого типа: ведет меня под конвоем, может в спину пристрелить в любой момент, а заверяет, что заботится. Заботливый какой нашелся!
Свист Яковлева спас Брицина. Через мгновение конвой был на дороге и правильным строем проследовал мимо прапорщика, который быстро шагал в сторону полка.
– Знаешь, Сван, – сказал серьезно Силантьев, – я два года прослужил почти, а только сейчас просек, что солдата поддерживает курево и смех. Без них солдат два года не вынес бы – спятил. Курево и смех… До армии я столько не курил и столько не смеялся.
Сванадзе задумался, вспоминая. Потом сказал:
– Ты прав, Вова. Я тоже до армии столько не ржал и не курил. Можно сказать, я вообще не курил – так, баловался за компанию. А сейчас один могу полпачки выкурить за ночь во время дежурства.
Лес кончился, словно бритвой обрезали, и конвой вышел на шоссе, соединяющее райцентр с гарнизонным городком. На пути выросла небольшая деревня – тихая, малолюдная, с притаившимися в яблонях избами, с магазином «Продукты», где на крылечке перед вечно запертой на амбарный замок дверью дремал старый плешивый козел. Перед магазином, у колонки, наклонилась к упругой струе девка. Пышные телообразования, скованные ситцевым, явно не по размеру платьицем, загипнотизировали солдат.
– Натаха! – узнал девку Силантьев. – Никак опять с похмела?
Натаха выпрямилась и мотнула головой, отчего черные волосы рассыпались по плечам, прикрыв, к огорчению солдат, декольте. Капельки воды стекали с ее пухлых губ.
– Да хреново что-то после вчерашнего, а мамка, зараза такая, денег не дает, – осипшим голосом объяснила она, вытирая рот. – А куда это тебя под охраной, на Губу, что ли?
– Туда, Натаха.
Между тем девица продолжала проявлять чудеса осведомленности в тонкостях армейской жизни:
– И сколько дали?
– Трое суток.
– Жанке твоей чего передать?
– Скажи, чтоб ждала… Эх, трахнул бы я сейчас тебя с удовольствием, да не могу – служба.
Сванадзе скабрезно осклабился, а Натаха бесстыже хихикнула:
– Ой, жаль как, как жаль. Тогда ты мне вот этого оставь, – кивнула она на Брицина, – уж больно он грустненький.
– Нельзя, Натаха: он у нас еще девственник.
– Вот я это и поправлю.
За разговором прошли деревню. Натаха, лукаво подмигнув ошеломленному Брицину, отстала от строя. Брицин то и дело оборачивался на девицу, сбиваясь с шага, пока его не осадил Сванадзе:
– Хорош вертеться! И слюни вытри. Рано тебе еще по бабам. Смотрите-ка, завертелся как...
Еще один поворот – и перед глазами солдат возник до тошноты чистенький гарнизонный городок. Он начинался с гауптвахты. Снаружи это был просто кирпичный квадрат забора, увенчанный колючей проволокой. По углам квадрата чернели мощные прожектора, а из центра торчало тонкое жало антенны.
Остановились у тяжелой свежевыкрашенной зеленой краской металлической двери с глазком, прикрытый пластиной. Сванадзе привычно нажал кнопку звонка, и глазку медленно, как Вию, кто-то поднял железное веко:
– Пароль!
Сванадзе наклонился к глазку и что-то прошептал. Ворота с противным скрипом открылись, и солдаты вошли на территорию Губы. На пороге одноэтажного здания их встретил разводящий караула. Он тут же увел Сванадзе на доклад к коменданту, приказав остальным ждать у входа. Силантьев осмотрелся. У забора была еще одна постройка – кирпичный сарай с приоткрытой дверью, откуда виднелись лопаты и носилки. Остальное пространство занимал разлинованный белой краской плац. Было тихо, и только чья-то метла монотонно скреблась об асфальт за углом здания. Силантьев убил на щеке комара. Скатав трупик в шарик, он лениво бросил его под ноги, посмотрел на Брицина и театрально зевнул:
– Мне скучно, Брицин…
– Что делать, Фауст, – заученно, без выражения подхватил Брицин, едва отошедший от сцены с Натахой, – таков вам положен предел, его ж никто не преступает…
В конце мая, когда Силантьев, наконец, стал стариком, по телевизору три вечера к ряду шел фильм «Маленькие трагедии». Он очень понравился Силантьеву, так понравился, как не нравился еще ни один многосерийный телевизионный фильм. Но вот оказия: приходилось часто отрываться от экрана, то на ужин, то на вечернюю прогулку, то ждать, когда уйдет домой бдительный старшина. Чтобы восполнить пробелы, Силантьев выписал в полковой библиотеке томик Пушкина, но сам читать не стал, а отдал книжку Брицину, приказав: «Учи!» Брицин, только что прибывший из карантина, запуганный, затравленный, не удивился: он думал, что так и надо. Поначалу дело шло туго: Брицин стихов не любил и Пушкина не читал даже в школе. Когда перед сном Силантьев приказывал почитать что-нибудь наизусть, Брицин сбивался, путался и постоянно заглядывал в книгу. Пришлось несколько раз послать его на очко, и дело, разумеется, пошло как по маслу… Через два месяца Брицин знал наизусть почти все «Маленькие трагедии».
– … Кого изволишь вспоминать, не Гретхен ли?.. – бубнил Брицин.
В это время шорох за стеной здания усилился, из-за угла показался чей-то зад, а затем и его хозяин, согнувшийся в три погибели. Опираясь на древко от метлы, он подметал плац тощим пучком прутьев.
– … О, сон чудесный, о, пламя чистое любви…
Хозяин зада разогнулся и обалдело уставился Брицина, видимо, впервые увидев рядового с автоматом на плече, читающего наизусть стихи. Лицо парня поразило Силантьева своей величиной. «Мордастый», – сразу окрестил он его про себя.
– … Там, на груди ее прелестной, покоя томную главу, я счастлив был…
Мордастый скорбно вздохнул, словно ему все с Брициным стало ясно, и продолжил подметать плац.
– Эй, воин! – окликнул его Силантьев.
– Чаво?
– Ты что делаешь?
– Мяту.
– Да разве так мятут? Ты хоть метлу на палку насади.
– Так пробовал… слятат.
Тем временем вышел Сванадзе и, дослушав финальные строки «Фауста», увел за собой Силантьева. Прошли коридор, комнату без окон, где спал на топчане сменный караульный, и очутились перед обитой коричневым дерматином дверью с табличкой «Комендант». Сванадзе постучал, и солдаты вошли в кабинет.
В музейной чистоте, между неуклюжим сейфом и до хрустального блеска вымытым окном, под большим портретом Феликса Эдмундовича Дзержинского сидел за столом рыжеватый старший лейтенант – крепко сбитый и, судя по всему, вполне довольный должностью и жизнью.
– Какой орел! – как-то нехорошо восхитился он Силантьеву. – Какой орел!
Так забойщик, наверное, удивляется необычайно крупному быку, попавшему к нему на скотобойню.
Силантьеву, напротив, комендант не понравился. «Какой осел!» – сказал он про себя в рифму – должно быть, Брицина наслушался.
– Ну, орел, выкладывай, что там у тебя в карманах имеется, – перешел к делу старлей. – Документы давай, военный билет, значки снимай, ремень… ремень вон в тот сундук… Так, все? Проверять не будем?.. Ладно, ладно – верю. А папиросы? Папиросы тоже сюда. У нас, как говорится, не курят.
Описав личное имущество Силантьева, старлей вызвал разводящего и приказал отвести арестованного в камеру. Сванадзе же отпустил в полк. Сержант на прощание незаметно подмигнул Силантьеву – дескать, держись, старик!
– Какой орел! – еще раз услышал Силантьев за дверью.
ГЛАВА ВТОРАЯ.
1.
Силантьева определили в камеру №10. В холодной пустоте стен камеры было что-то безысходное, вечное. Она освещалась чахлым светом лампочки в пыльном стеклянном плафоне с металлической сеткой. Свет вяло стекал с потолка на гусиную кожу штукатурки и таял на бетонном полу. Был еще один источник освещения – окно. Небольшое, без форточки, с двойной решеткой и толстым стеклом, оно находилось под самым потолком. Чтобы посмотреть во двор даже такому высокому арестанту, как Силантьев, нужно было встать на столик, который очень походил на столик в пассажирских поездах, но поверхность его не была уставлена бутылками и дорожной снедью: на нем лежала библия арестованного – устав. Меблировку камеры завершали два узких, как рельсы, бруска, замурованные концами в стены на уровне колен. Как выяснилось позже, на них укладывались переносные нары.
Осмотрев камеру, Силантьев сел на столик, поставив ноги на брусок. От нечего делать он раскрыл устав. Как в старой расческе зубьев, в нем не хватало многих страниц. Не трудно догадаться, что они были использованы в гигиенических целях. Отложив книгу, Силантьев вскочил на столик и выглянул в окно. Погода резко переменилась: поднялся сильный ветер, полнеба заволокло лиловыми тучами. Темнело на глазах. Даже через стекло и решетку чувствовалась предгрозовая духота. Мордастый уже не мел. Он сгребал кучки мусора в ладони и перебрасывал через забор. Добрую половину мусора ветер возвращал обратно.
Силантьев спрыгнул на пол, сел на брусок и стал ждать, сам не зная чего. Вскоре в коридоре послышались шаги. Потом лязгнул засов, и в камеру вошли двое. Широкие восточные лица их были похожи, как дыни одного сорта.
– Здорово, славяне! – приветствовал их Силантьев.
Славяне что-то пробормотали по-своему, сели на брусок и тупо замолчали.
– Дую спик инглишь? – наседал Силантьев. – Парлео франсе?
Славяне молча пересели подальше. Силантьев от них отстал. Ему стало еще тоскливее, чем в одиночестве. Хотелось курить. Приподнял настроение появившийся в камере новый собрат по несчастью. Сразу было видно, что он на Губе не первый день. В отличие от славян, в нем совсем не чувствовалось напряжения от ситуации. Казалось, все ему было по душе – и тесная камера, и молчаливые славяне, а главное, что в ней появился новый арестант. Познакомились. Сокамерника звали Николаем. В его раскрепощенной манере общения – не показной, как у стариков, а совершенно естественной – сразу угадывался солдат, которому посчастливилось с первых дней службы пристроиться к теплому местечку, вроде полкового художника, а потому мало вкусившего привычных солдатских тягот. Силантьев первым делом спросил, за что его загребли. Коля не спешил рассказывать – все посмеивался.
– Брось хихикать, тебя как человека спрашивают.
– Ой, боюсь, не поверишь ты…
– Поверю. Я людям верю.
– За Льва Лещенко.
– Не понял. Вообще-то я слышал, что Лева недавно в гарнизон приезжал. Наши офицеры на концерт ходили. Выступление ему сорвал, что ли?
– Боже упаси! Это он мне нормальную службу сорвал. Я все понимаю: артистам гастроли необходимы: им ведь тоже кусать хоцца. Но Лещенко артист известный, ну и гастролировал бы в Гаграх – так нет, в наш гарнизон его занесло… (тут Коля прибавил к многочисленным титулам артиста грязное ругательство).
– Это верно, – согласился Силантьев.
– А был я до Губы, Вова, не поверишь, завклубом. Но если точнее, – исполняющим обязанности завклуба. Настоящий-то в отпуск уехал. Я уже больше года в клубе кантуюсь. И с начальником-то там не служба – курорт, а без начальника… Не поверишь, кино по субботам – и то лень показывать было. Обучил этому зеленца, а сам на топчанчике. Фотки в дембельский альбом клею, вечером – вино, девочки. Не жизнь – лафа! И тут приезжает этот. Хочу, говорит, так и так, концерт у вас дать для поднятия воинского духа. Начальник, гарнизона, говорит, скоро должен подойти, а я все тут осмотрю пока. Я поначалу оробел немного при виде живой знаменитости, но быстро пришел в себя – не Джон Леннон все-таки наш Лев. Ну, говорю, осматривайте, конечно. Сопровождающие его по залу шныряют – кресла на прочность проверяют, сцену, освещение – работает ли, а он подходит к пианино, а пианино у нас старенькое, задрипанное, на нем солдаты задницами играют. Ну, вот, подходит, пробует на звук клавиши, странно звучит много где, говорит, я сейчас посмотрю. Открыл он заднюю крышку, а оттуда как посыпались бутылки из-под портвейна… Одна из них покатилась, со сцены упала, я – за ней. Только нагнулся ее схватить, как тут же чей-то сапог придавил ее. Поднимаю голову и вижу... шефа моего – капитана Голанда. Это его из отпуска вызвали из-за Льва. Что было дальше, лучше не рассказывать…
За окном хлынул дождь. Резкие порывы ветра бросали в стекло охапки крупных капель. Черный квадрат окна осветила молния. Громыхнуло. Все это придало Колиному рассказу особый драматизм.
Вновь послышался топот сапог. Дверь привычно лязгнула, и в камеру впустили еще двоих с потемневшими от дождя гимнастерками на спинах.
– А вот и наши старожилы! – воскликнул Коля. Больше, конечно, для Силантьева воскликнул, чем для старожилов.
Познакомиться со старожилами Силантьев не успел, потому что сразу вслед за ними в камере появились лейтенант и сержант с автоматом на плече. Арестанты встали.
– Это начкар, – шепнул Коля Силантьеву. – Сейчас вечерний обход будет.
– Кто старший? – по тюремному сурово спросил лейтенант.
– Я! – без энтузиазма ответил Коля.
– Почему не докладываете?
Коля подтянулся и отрапортовал:
– Товарищ лейтенант! Старший по камере рядовой Григорьев. Пять суток за нарушение воинской дисциплины. В камере шесть человек. Жалоб и пожеланий нет.
Славяне дружно выдвинулись вперед, но начкар брезгливо отмахнулся от них – мол, садитесь, все равно переводчика нет. Взгляд его остановился на следующем солдате.
– Товарищ лейтенант! Рядовой Каменцев. Пять суток за нарушение воинской дисциплины. Жалоб и пожеланий нет.
– Товарищ лейтенант! Рядовой Силантьев. Трое суток. Жалоб и пожеланий пока не имею.
– Почему пока? – сдержанно спросил лейтенант.
– Да я, товарищ лейтенант, недавно здесь, не успел еще приглядеться.
– Ничего, не расстраивайтесь, у вас еще будет время приглядеться, – с многообещающей усмешкой сказал начкар и вопросительно посмотрел на последнего губаря: – Почему не докладываете?
– Гражданин лейтенант! Рядовой Мильчаков. Пять суток ареста.
– Почему же вы меня гражданином называете? Это не по уставу.
– Вы – там, а мы – тут. Какие же мы с вами товарищи? Товарищи так не поступают.
Лейтенант, казалось, потемнел. Глаза и губы сжались в злые черточки:
– Сними сапоги!
– Зачем?
– Снять сапоги, говорю!
– Нет там ничего. Там одни онучи, да и то вонючи, – заворчал под нос Мильчаков, снимая сапоги.
Потом ему приказали размотать портянки, вывернуть карманы и показать пилотку.
– Может, еще и штаны снять?
– Что вы сказали?
– Говорю, что некурящий.
Не обнаружив ничего запретного, лейтенант с сожалением разрешил Мильчакову одеться.
– Но смотри у меня, солдат, я хамов ой как не люблю… Значит, так, – обратился он к Коле, – э…
– Григорьев! – гаркнул Коля, щелкнув каблуками, как белогвардеец.
– Григорьев… возьмете устав и будете читать вслух.
На этом вечерний обход закончился. Начальник караула с разводящим покинули камеру, и Силантьев, наконец, познакомился с Мильчаковым и Каменцевым.
Гроза с громом ушли далеко за гарнизон. Дождь за окном поутих, но там еще долго переливалось, повизгивало и лопалось, как в солдатском желудке после праздничного ужина.
– …При нарушении военнослужащими воинской дисциплины или общественного порядка, – читал Коля, – командир (начальник) должен напомнить ему об обязанностях службы, а в случае необходимости и подвергнуть… – тут Коля вскочил. – Не могу я этот роман читать! Эй, воин! – кинул он книгу одному из славян, – читай!
Тот ловко поймал устав, открыл и покорно стал читать, как ни странно, не запинаясь, ровно, но коверкая почти все слова на свой манер. Коля поближе подвинулся к Мильчакову и попросил его рассказать, как он сюда попал, ведь Володя – человек в камере новый, не слышал.
– Возвращаюсь я вечером в часть, – привычно, даже заученно начал Мильчаков. – Уже темно. Но время есть – увольнительная до двенадцати. Дай, думаю, по алее пройдусь, что возле Дома офицеров. Иду. Свежий воздух нюхаю. На небо пялюсь. А там – красотища… мать моя женщина! Звезд миллионы понатыкано. И такие они неестественные какие-то, словно кто-то долго салют пускал, а салют взрывался в небе, но не потухал – просто застывал. И так эти звезды меня чего-то проняли, аж, как говорится, в заду дыханье сперло… Неужели, думаю, и там где-нибудь жизнь есть? А может, и не одна жизнь, а тысячи или еще больше. А может, думаю, и правда, есть такая планета, где ихняя жизнь нашу повторяет, – я читал где-то, что такое возможно. Вот, думаю, идет сейчас по той планете рядовой Мильчаков и в небо пялится. И так же он из увольнения возвращается, и так же дни до дембеля считает. Иду я так, думаю…
– Думающий ты человек, Мильчаков, – вставил Силантьев.
– Не сбивай… Ну вот, иду я, думаю, и так сроднился с тем Мильчаковым, который на другой планете, что не услышал, как его кто-то спрашивает: «Товарищ рядовой, почему вы честь не отдаете?» – А Мильчаков и отвечает: «Каждому давать – сломается кровать». – А тот как рявкнет: «Фамилия!» – Тут понял я, что это не того Мильчакова спрашивают – галактического, а меня – земного. Опустил глаза на землю грешную и вижу в темноте фигурку, а на плечах ее по две звездочки мерцают. Маленькие такие звездочки, словно светлячки в навозе. – «В чем дело, – говорю, – товарищ прапорщик? Вас вон сколько – тысячи, а может, и миллионы, а я один у матушки, не мудрено и не заметить. Вон там (я показал на небо) может, кто и отдаст вам честь». – Развернулся – и прочь от куска, да тут патруль, откуда ни возьмись: «Ваши документы!» – Тут и сундук мой подскочил: «Вот этот честь не отдает, грубит старшим по званию!» – «Не брал я ни у кого чести! – разозлился я, – а свою отдавать не собираюсь. И вообще, курица – не птица, прапорщик – не офицер». – Набросились они на меня, скрутили, бутылку отобрали, – я про нее совсем забыл, а там еще было чуть-чуть… – поволокли к фонарю смотреть документы. И тут… мать моя женщина! Прапорщик-то мой совсем не прапорщиком оказался, а подполковником. Это, наверное, после светил небесных его звездочки показались мне маленькими…
– Или после портвейна, – предположил Силантьев.
– Водки, – уточнил Мильчаков, и камеру неожиданно захлестнула волна смеха. Силантьеву казалось, что где-то он уже слышал подобную историю, но он, однако, смеялся вместе со всеми. И как не смеяться? Коля и Каменцев слышали эту историю не в первый раз – и смеялись, а уж Силантьеву, как новичку, по штату было положено.
Когда же волна смеха наконец схлынула, обнажился корявый берег чтения:
– …Приказа нацальника – закона для поциненного. Приказа долзна исполняцца…
Смотровое окошечко в камеру распахнулось и показало голову караульного:
– Двоим приготовиться за ужином.
Коля помнил, что был старшим по камере. Он строго посмотрел на славян:
– Эй, нацальник и поциненный! Давай за парашей!
Славяне равнодушно повиновались, а Коля обратился к Каменцеву:
– Теперь ты рассказывай. Пусть Вова знает, с кем ему сидеть приходится.
– Стукач я – радист, словом. Из отдельного батальона связи, – начал Каменцев. – Знаешь?
Убедившись по кивку головы, что Силантьев знает отдельный батальон связи, Каменцев продолжил:
– Послали нас намедни скачки обслуживать. Выдали рации, плащ-палатки, сухой паек. Поехали автобусом. Погода стоит – амбец! На трассе все уже готово, и даже телевидение снимать эти скачки собирается. Расставили нас по объектам: кого на манеж, кого у рва с водой, кого у кирпичного барьера. Одного даже посадили в телевизионный автобус: мы – ему, а он диктору сообщает, кто там лидирует, кто что прошел или где скопытился… Меня поставили у барьера, в конце трассы, на берегу какой-то речки. Сел я на пригорок возле кустика, настроил рацию на нужную частоту, установил связь с «товарищем первым» и прилег отдохнуть: до начала скачек еще полчаса было. Хотел закурить, да спичек, как назло, не оказалось. А так хочется – прямо амбец! Чую, справа вроде как дымком потянуло. Ну, думаю, схожу, пока время есть. Спускаюсь к берегу, а там… в одном неглиже две бабы сидят у костра. Не в купальниках сидят, а в повседневной, так сказать, форме одежды. Водка на полотенчике, стаканчики, помидорчики, костерчик... И бабенки еще не старые – лет по тридцать обоим, и под балдой. Черт, думаю, с их неглиже, курить уж очень хочется. Подхожу, здороваюсь и спрашиваю, не дадут ли мне огонька. Бабы ничуть не стушевались, тоже поздоровались, а одна из них, та, что посисястей, спрашивает: «От костра прикуришь или от спичек?» – А сама, стерва, улыбается и косится на свою грудь. Смотрю, а коробок у нее за атласным лифчиком и только чуть-чуть, собака, торчит…
Каменцев от волнения остановился, нервно сглотнул, прокашлялся и продолжил уже спокойнее:
– А я ей отвечаю: «От спичек, конечно, приятнее, чем от костра». – «Тогда бери, если приятнее». – Взялся я за коробок двумя пальчиками, тащу спички, а она, стерва, грудь напрягает – не дает. Слышу, даже лифчик трещать начал. Разозлился я, залез туда всей пятерней, а коробок, собака, только глубже провалился. Тут мне уже не до спичек стало – стою, как идиот, а рука сама собой ее грудь тискает. Тут вторая и говорит с усмешечкой: «Может, выпьешь, солдатик, утомился, небось?» – И первая тоже подкалывает: «И то правда, вон как вспотел, сердешный». – И обе ржут, как лошади. Тут только понял я, как мне, дураку, сказочно повезло. Руку от груди оторвал, сказал, что скоро буду, сбегал за рацией, пристроился к костру – оттуда, впрочем, тоже вся трасса просматривалась – ну, и понеслась душа по кочкам! Водки у них много оказалось… Остальное, мужики, смутно помню, точно в тумане. Помню, поначалу передавал что-то по рации, старался. Потом, помню, уже Верка передавала. Потом… эх! (Каменцев вновь разволновался и нервно сглотнул). Ребята на следующий день мне рассказывали, что взяли нас на трассе, а Машку – это вторую – чуть лошадь не зашибла…
Каменцев замолчал. По красным ушам и нервному дыханию было видно, что он ни о чем не жалеет и готов за день таких стачек не только на Губу, но и в дисбат.
– Как же тебя на двоих хватило? – без всякой иронии спросил Силантьев.
– Да уж хватило, – небрежно обронил Каменцев.
Все уставились на Силантьева. «Ну, а ты?» – читал он в глазах губарей. Силантьев уже понял, что подвиги губарей или придуманы, или сильно приукрашены. И свой случай с кальсонами вдруг показался ему таким жалким, убогим, совершенно недостойным слуха губарей и стен этой камеры.
– А я… я… В общем, угораздило мня попасть под машину генерала.
– Генерала? – не поверил Коля, потому как в гарнизоне званий выше полковника не наблюдалось.
– А помните, на прошлой неделе приезжал в гарнизон генерал Михайлов из округа?
– Да, было дело, – вспомнил Каменцев. – Мы еще всю территорию до блеска вылизали, чуть ли не красили на деревьях листья зеленой краской. Причем всех припахали – и черпаков и стариков.
– Все верно ты говоришь, – сказал Силантьев, – и у нас в полку этой ерундой занимались, только генерал к нам так и не заехал. Можно сказать, никто из нашего полка, кроме меня, генерала Михайлова не видел. А я с ним познакомился не по собственной воле и не по его желанию. Пошел я в тот день в самоход к телке своей. Дворами иду, чтобы на патруль не нарваться. Но в одном месте все-таки надо было перебежать дорогу. Притаился за углом, осмотрелся: нет патруля. Тогда я – бегом через дорогу. Тут из-за поворота черная «Волга» на меня и вылетела. Это генерал обратно возвращался, пидор. Задело меня слегка, но я все равно метра три пролетел. Хорошо еще, на газон приземлился, а не на асфальт, а то без переломов наверняка не обошелся бы. «Волгешник» затормозил. Шофер выскочил – перепуганный, бледный. За ним генерал брюхо свое на свет божий вытащил, помог подняться, отряхнул, беспокоиться стал, не сильно ли я ушибся, все ли косточки мои целы. Потом спрашивать начал, кто я, из какого полка. Заботливо так спрашивал, пидор, участливо. Потом на машине довез до гарнизонного медпункта, оттуда позвонили в полк, так и выяснилось, что я в самоходе. И вот я здесь. Конечно, надо было сразу деру дать по дворам, но я так перепугался, когда меня задело, что плохо соображал. А когда увидел настоящего генерала, то вообще соображать перестал.
История Силантьева понравилась губарям. Они смеялись не меньше, чем над рассказом Мильчакова, и просили показать ушибленный бок. Силантьев уже было собирался задрать гимнастерку, но его спас лязг дверей и конвоир на пороге:
– Выходи на ужин!
Помещение для приема пищи оказалось обычной камерой, только с особой мебелью. По центру – от окон к двери – тянулся дощатый стол. Выкрашенные половой краской грубые скамьи с плоскими ногами, стояли по бокам; ржавые болты намертво притягивали их к цементному полу.
За ужином собралось двенадцать арестантов из камер №9 и №10. Была на губе еще одна камера №8 – одиночка. Туда помещали особо провинившихся или находящихся под следствием. Еду им подавали прямо в камеру, прогулки запрещались, в туалет выводили под усиленным конвоем и в часы, когда другие арестанты находились на работах. Заключение в одиночке, как правило, заканчивалось трибуналом и дисбатом.
Силантьев уселся напротив уже знакомого мордастого парня.
– Ну что, будем принимать пищу?
– Чаво?
– Жрать будем?!
– Малехо порубам, – доверчиво улыбнулся Мордастый.
Еду для Губы готовили в столовой соседнего воинского подразделения, повара которой не скупились – Губу уважали, как свое возможное будущее или незабываемое прошлое. После раздачи паек не остались в обиде даже славяне. Кроме параши, на столе были холодные сосиски, три длинных прыщеватых огурца и литровая бутылка молока. Силантьев спросил с искренним изумлением, откуда такая роскошь.
– В магазине работали. Ешь, – устало объяснил сосед справа.
После ужина водили в туалет. Первой по очереди была камера №10. Арестантам выдали по брезентовому ремню с позеленевшей, давно не знавшей асидола медной пряхой, построили в колонну по одному и вывели за ворота гауптвахты. Идти было недалеко – через дорогу, где стояло нежилое двухэтажное здание с забитыми фанерой окнами и дверью, покрытой струпьями старой коричневой краски. На двери висел могучий замок. Не хваттало только таблички "Все ушли на фронт". Конвоир легко снял замок – он не закрывался на ключ – и солдаты вошли внутрь. Пол под ногами скрипел, кисло пахло резиной.
– Темно, как у негра в… ой! – споткнулся Коля. – Где-то здесь должен свет включаться, сколько ходил уже, а все никак сразу не найти.
Загорелся свет. Силантьев стоял в начале длинного коридора с множеством дверей, которые были заколочены грубыми, не струганными досками. В конце коридора, куда с трудом проникал свет лампочки, лежала куча рваных противогазов и находилась единственная не заколоченная дверь. Не мудрено было понять, что это дверь в туалет, где под струйкой воды дребезжала раковина, и рассержено фыркал смывной бачок. Туалет имел только два очка. Первыми пошли Мильчаков и Каменцев. Мильчаков задержался у кучи противогазов. Он выбрал не рваный, вполне пригодный противогаз, натянул его на голову и только тогда храбро зашел в туалет.
– Это что, замок Синей Бороды? – с неприязнью спросил Силантьев.
– Военкомат бывший, – ответил Коля, осматривая пол вокруг себя, словно что-то обронил. – Эх! – вздохнул он, очевидно, не найдя того, что искал, – все равно завтра срок кончается, сразу в баню пойду… Кстати, у нас в ленинской комнате подшивка газет, так мы ею постоянно пользуемся: надо же соблюдать гигиену. А наш старшина вроде бы по должности обязан следить и заботиться о чистоте солдат – фиг там! Построил нас однажды и говорит: «Если будете газеты обрывать – пеняйте на себя! От типографской краски рак жопы может случиться».
– Подействовало?
– Да прямо там, такие уж дураки солдаты – поверят в такую чушь, да еще от полного идиота – нашего старшины. Как рвали, так и рвут.
После туалета занимались строевой подготовкой. Плац, освещенный прожекторами, гудел под ударами сапог арестантов. Лужи распускали павлиньи хвосты брызг. Командовал начальник караула:
– Раз-два… нога поднимается на тридцать-сорок сантиметров, повторяю, на тридцать-сорок сантиметров… раз-два… нале-о! Выше ногу! Выше! Раз-два!
Арестанты ходили по квадрату, который постепенно расширялся: очень уж хотелось обрызгать начкара. Но тот держался на безопасном расстоянии. Лишь мстительный Мильчаков, не забывший унизительного утреннего осмотра, сумел немного обрызгать его холеные хромовые сапоги.
Строевая подготовка длилась больше часа – до 23.00. Начкар, казалось, вошел во вкус и не прочь был продолжить. Во всяком случае, скомандовал он с сожалением:
– Разойдись, через пять минут – отбой!
Уставшие губари столпились около сарая, в котором хранились нары и трудинвентарь. Силантьев и Коля курили за углом. У Коли в пилотке была припрятана сигарета, и он щедро поделился ею с товарищем. Силантьев не помнил, когда он еще получал такое удовольствие от курения. Во-первых, последний раз он курил только по дороге на Губу со Сванадзе; во-вторых, – запретный плод сладок.
– На работы поведут – стреляй у прохожих, – учил Коля, – на работах тоже можно стрельнуть. Главное, чтобы конвоир не сволочь оказался, но это редко бывает. В крайнем случае, если стрельнуть не удастся, то не брезгуй – подбирай жирные хабарики прямо под конвоем на улице, а то взвоешь вечером, не покуривши.
Вскоре к ним присоединился Каменцев. Он держал деревянные нары под мышкой:
– Фирменные достал, с дырочкой.
И точно: в центре нар зияла круглая дырка от вылетевшего сучка.
– Ну, папа Карло, – усмехнулся Силантьев, протягивая Каменцеву остаток сигареты, – смотри, как бы алименты на Буратино пришлось не выплачивать.
К сараю подошел разводящий и сказал, что пора по камерам. Арестанты, разобрав нары, гурьбой повалили в здание гауптвахты. Перед входом в камеру каждому выдали по старенькой шинели, чтобы было чем укрыться или что подстелить, – в зависимости от погоды или кто как предпочитает. От шинелей несло веками солдатской службы.
– В моей шинельке, наверное, Перекоп брали, – предположил Силантьев.
– Что ты! – возразил Коля. – Таких новых здесь не держат.
Когда уложили нары, в камере стало уютней. Получилось одно большое лежбище, в середине которого и устроился Силантьев. Он разул сапоги, заново перемотал портянки, расстелил шинель так, чтобы рукава находились под головой, и, потянувшись, сказал:
– День прошел!
Как было заведено в советской армии, наверное, еще с послевоенных призывов, солдаты послали хором этот день подальше.
Лежать было жестко. Свет в камере на ночь не выключался. От стены с окном, у которой лежали Нацальник и Поциненный, веяло сыростью.
– Да, хреновый у вас тут альков, – заворочался Силантьев, – и сны, наверное, деревянные сняться.
Ему никто не ответил – все спали, укрывшись шинелями с головой. Коля начал было храпеть, но Силантьев ткнул его кулаком меж лопаток. Коля хрюкнул и замолк. Было слышно, как в коридоре медленно прохаживался караульный. Силантьев закрыл глаза, вспомнил Жанку и подумал, что в субботу непременно сгоняет в самоход. Жанка наверняка бутылку купит, принесет пожрать вкусненького – красота! Тяжело без баб в армейской жизни.
Когда Силантьев был зеленцом, прослужившим всего два месяца, его поставили в наряд на КПП. Была зима, темнело рано. Силантьев и напарник грызли сухари, посматривали в окно и спорили, кому первому идти спать в комнату для посетителей. Напарник Силантьева был хохол с чистоплотной фамилией – Мытник. Через год службы его комиссовали с язвой желудка. В роте удивлялись, как он соответствовал своей фамилии. Кожа на его лице была бугристая, как у лягушки, только не зеленая, а красная. Из-за зуда он высыпался плохо, часто вставал посреди ночи и чуть ли не умывался одеколоном, звонко хлопая себя по щекам ладонями. Иной раз проснется старослужащий, выругается и запустит в Мытника сапогом. Мытник трусливо и быстро, как мышка в норку, шмыгал под одеяло, чтобы не нарваться на большее. Однако зуд брал свое, и Мытник не прекращал ночных процедур.
– Да зачем тебе, Мытя, спать? – говорил Силантьев. – Все равно ведь не уснешь. А здесь тебе самое место сидеть – шпиёнов пугать. К тому же по морде себя вдоволь нахлещешь, и никто не запустит тебя сапогом. Я бы на твоем месте вообще отпустил меня не на два часа, а до утра.
– Нехай ты першим пийдэшь, – обижался Мытник, – ми не хорди, можемо и писля тэбе… Бачь, Вова, идэ когось!
В полосе света от окна отбрасывали длинные тени две женские фигурки.
– Цэ же бабы!
Фигурки уверенно продвигались к КПП. Слышался женский смех. Дверь распахнулась, и вместе с облаком морозного воздуха в КПП ввалились две девицы. Обе были одеты в шубки из искусственного меха под леопарда, обе – навеселе и почему-то без головных уборов. Запахло дешевыми духами и вином.
– Приветик, мальчики! – сказала одна. – вызовите-ка Сергея Остапенко.
Остапенко был крутой дембель из хозвзвода, носивший сапоги сорок пятого размера. Он работал в кочегарке, где после отбоя ему помогали на подвозке угля два-три зеленца. Кто из зеленцов не показывал должного рвения, оставался стирать Остапенко х/б. Ходил Остапенко всегда в безукоризненно чистом обмундировании, выглядевшим почти белым после многочисленных стирок. Особенно Остапенко гордился гимнастеркой. «Как у товарища Сухова , – с любовью поглаживая гимнастерку, говорил он, – в ней на дембель поеду, мне ваши аксельбанты не нужны».
– Остап на смене сейчас, – сказал Силантьев как можно спокойнее, стараясь скрыть внезапно охватившее его возбуждение.
– О, ну тогда я сама в кочегарку пройду. Ты, Натаха, со мной?
Натаха, не стесняясь, смотрела на Силантьева игриво-оценивающе:
– Нет, я здесь, пожалуй, подожду, если мальчики не возражают. Иди, Ритка, иди.
Однако Мытник преградил Ритке дорогу:
– Нэ можна,– и добавил по-русски: – Не положено!
– Да пусть идет, – сказал Силантьев. – Кто ее в это время заметить может? Все начальство уже дома, ужинает. Да и кочегарка рядом совсем.
Но Мытник противотанковым ежом продолжал стоять в проходе:
– Нэ можна. Докумэнт трэба.
– Тогда пеняй на себя. Придется тебе, Мытя, не одну ночь Остапенко его драгоценное х/б стирать.
Мытник немного подумал и отступил:
– Нехай идэ.
Ритка, победоносно глянув на Мытника, прошла на территорию части. Натаха расстегнула шубку, под которой оказались розовая мохеровая кофточка и черная юбка. Довольно развязно она уселась за стол с переговорно-сигнальным аппаратом рядом с Силантьевым и, ничуть не тушуясь, первая завела с ним разговор. Смеялись. Мытник испуганно таращил на них глаза. Натаха взяла со стола карандаш, начала играть им в такт разговору, а потом, как бы случайно, обронила его под стол. Силантьев, как и положено мужчине, нагнулся за карандашом и увидел, как перед самым носом чуть раздвинулись обтянутые колготками породистые ноги. Разогнувшись, Силантьев посмотрел Натахе в ее хитрые глазки. «Ну что ты, солдатик, такой непонятливый?» – прочел он в них. Силантьев бросил карандаш на стол, сглотнул слюну и, кивнув Натахе, направился в комнату для посетителей. Натаха, точно только и ждала этого кивка, быстро встала и последовала за Силантьевым. Мытник услышал, как они заперлись изнутри на ключ, обиженно заморгал, но промолчал. Спать в эту ночь ему вообще не пришлось...
Так у Силантьева началась самая приятная сторона в его армейской жизни. Первое время он встречался с Натахой. Потом, когда Остапенко ушел на дембель, стал встречаться с Риткой. Ритка и познакомила его с Жанкой. Жанка понравилась ему больше всех, и он остановился на ней. Жанка была симпатичней предшественниц и не так вульгарна. Но самое главное, она была по-бабьи жалостлива и добра. На свидания Жанка приносила домашние котлеты, сыр, колбасу и многое другое, чего не увидишь в солдатской столовой. Не было свидания, чтобы она не купила бутылку портвейна. Старики косились на частые самоходы бурого зеленца, ворчали, но не трогали его: больно уж внушительна была фигура Силантьева. Вдобавок Лешка Кучумов распустил слух, что у Силантьева второй разряд по дзюдо. Кроме самоволок, Силантьев пользовался увольнительными, но в увольнения пускали редко, а он был нетерпелив. Удивительно, что за все время службы Силантьев ни разу не попался на самоходе, а на Губу загремел из-за каких-то кальсон под матрасом.
С мыслью, что сразу после Губы он сгоняет к Жанке в самоход, Силантьев уснул. Жесткие нары и свет сделали свое черное дело: ему всю ночь снились кошмары.
2.
– …здяи! Подъема не слышите! – орал лейтенант.
– Доброе утро, – потянулся Силантьев, ощутив во всем теле непривычную ломоту. – Кстати, о птичках: который час?
– Я тебе покажу птичек, мать твою! Ты у меня сейчас соловьем зальешься!
– Начкары с утра всегда такие злые, – сказал Коля, когда лейтенант, всласть наоравшись, вышел из камеры, – им ведь тоже в шесть вставать… Сапога моего не видел?.. А, вот он, голубчик, под голову забрался.
– Ну и сны тут у вас снятся, – проворчал Силантьев, перематывая портянки, – и кости все болят…
– Это только после первой ночи, потом легче будет. А меня сегодня вечером отпустить должны.
– Теперь, я думаю, в клубе ты служить не будешь?
– Куда там! В роту сошлют. Но мне уже все равно, я уже свое отслужил и, надо сказать, хорошо отслужил.
– А зарядки здесь не бывает? – спросил Силантьев.
– Бывает… с метлой в руках.
– Жаль, я ведь привык.
– Попроси коменданта. Может, он тебе исключение сделает, – Коля вскочил. – Я готов, оделся. Сорок пять секунд… как зеленец.
– И я, – удивился Силантьев. – Надо же, что Губа с людьми делает.
Первым делом сводили в туалет. После туалета Силантьеву выдали метлу и отправили на автобусную остановку в сопровождении конвоира. Там, дурачась, он поднял такую пыль, что на обратном пути то и дело чихал. Потом Коля предложил составить ему компанию – прогуляться за парашей. Нужно было взять парашницу и дойти до соседней воинской части. Силантьев охотно согласился. Все лучше, чем сидеть в камере.
Парашницей назывались обыкновенные носилки только с глубоким дном из дюралюминия, заваленные грязной после вчерашнего вечера посудой. В столовой выгрузили грязную посуду, затарились утренней парашей и двинули обратно. На Губе их ждали голодные арестанты. Не доходя гауптвахты, перекурили – не таясь, с удовольствием. Угощал конвоир. Над гарнизоном вставало заспанное солнце.
Завтракать Силантьев вновь уселся напротив Мордастого:
– Малехо порубам?
– Чаво?
– Чаво, чаво… есть будем, говорю.
– Будям.
После завтрака арестантов вывели на плац и построили в шеренгу. Их ждали.
– Сегодня что-то мало покупателей, – шепнул Коля Силантьеву, – как бы на ДОЗ не загреметь.
– А что это за зверь – ДОЗ?
– Деревообрабатывающий завод. Автопогрузчиков там не хватает. Пошлют – узнаешь. Не дай Бог, конечно, – Коля вдруг невероятно сморщился: – А вон и этот колобок катится, чтоб его…
Силантьев не успел спросить, кого он имеет в виду, как к строю подскочил маленький, кругленький прапорщик, остановился напротив него и заворковал:
– Витя! Этого ко мне после обеда. Этот, чтоб обязательно, етить твою ляха! (Силантьев понял, что это и есть Колобок.) Непременно ко мне!
Затем прапорщик и впрямь колобком прокатился вдоль строя, ткнув по пути пальцем в Мордастого и Мильчакова:
– Этих тоже!
Напоследок прапорщик зачем-то вновь подскочил к Силантьеву и задрал голову, чтобы видеть честные глаза губаря:
– Смотри у меня, етить твою ляха!
Силантьеву очень захотелось схватить маленького прапорщика за ухо, пригнуть к земле и дать пинка. Он, конечно, этого не сделал – только губы поджал.
Прапорщик укатился прочь, а к строю подошла полная женщина в белом халате. Она выбрала Силантьева и Колю. Комендант разрешил их взять до обеда. Арестанты последовали за женщиной. Замыкал группу конвоир.
– Ты, я смотрю, нарасхват, – сказал Коля Силантьеву.
Тот сощурился на белую спину женщины и сплюнул:
– Как на рынке рабов. Плантаторы!
– Э-э… – почесал кончик носа Коля, – мамаша!
Женщина обернулась на ходу:
– Меня Марией Андреевной зовут.
– Мария Андреевна, куда мы, в больницу?
– Нет, в детский садик.
– Детишек строевому шагу будем учить? – поинтересовался Силантьев.
– Мои детишки сами кого угодно строевому шагу научат, – с доброй улыбкой сказала женщина. – Да и нет сейчас детей – на даче. Садик наш на ремонте, а вам с места на место перенести кое-что придется. Там немного.
«Немного» оказалось грудой металлолома, от пола до потолка забившей комнату на втором этаже детского садика. Присмотревшись, арестанты поняли, что это сетки и спинки детских кроватей вперемежку с ночными горшками. Мария Андреевна объяснила, что надо отнести все это на первый этаж и аккуратно сложить в коридоре.
– Это нам знакомо… – вздохнул Коля.
Когда Мария Андреевна ушла, Коля и Силантьев принялись за работу. Минут двадцать ни работали довольно активно, но потом собрали себе по кровати и прилегли отдохнуть. Ноги Силантьева покоились на спинке кровати, а обтянутый кольчугой зад доставал до пола.
– Не мой размерчик, – пожаловался он.
Коля, умудрившись свернуться калачиком на такой крохотной площади, уже дремал. Само собой, и конвоир не выдержал. Чем он был хуже арестантов? Он не стал собирать кровати – просто улегся на сетку, положив под голову автомат.
Разбудил солдат голос Марии Андреевны:
– Ребята, ну что же вы? Уже обед скоро, а так толком ничего еще и не сделано.
Поработали еще минут двадцать, пока конвоир не сказал, что пора двигаться обратно – на обед. Крикнули хозяйку. Мария Андреевна посетовала, что еще полкомнаты осталось не разобранной. Силантьев ее успокоил – дескать, завтра можно будет себе новых преступников выписать, Губа никогда не пустует. Марии Андреевне ничего не оставалось, как отпустить солдат.
Подоспели как раз к обеду. Силантьев уселся за уже привычное место напротив Мордастого.
– Ну, что, малехо порубам и вместе будем работать?
– Чаво? – ложка щей застыла у рта Мордастого.
– Вместе, говорю, будем работать?
– Ня знаю…
– Как же, ведь прапор сказал.
– Ну, будям… – согласился Мордастый и наконец отправил ложку в рот.
Силантьеву нравилось беседовать с Мордастым, и он не отставал:
– А где ты работал до обеда?
Свободной от ложки рукой Мордастый махнул куда-то в даль, ему только ведомую:
– Тама.
– И что ты тама делал?
– Подмятал, – Мордастый выудил из тарелки щей здоровый кусок свиного жира и призадумался: перекусить или заглотнуть целиком?
– Подметал? Иди ты… И чем ты подметал?
Мордастый оторвался от жира и странно посмотрел на Силантьева:
– Как чем? – мятлой.
Силантьеву вдруг стало стыдно при виде этих невинных глаз. «И чего я к нему привязался?» – подумал он.
– Ешь, ешь, не отвлекайся, – сказал Силантьев без прежней иронии.
Рядом посмеивались Каменцев и Коля.
После обеда Мильчакова, Мордастого и Силантьева конвоир отвел на окраину городка, где у новенького пятиэтажного кирпичного дома их уже поджидал Колобок.
– Ага, явились, етить твою ляха! Сейчас машина должна подойти, ждите пока.
И точно: минут через пять к дому подъехал «Урал» – крытый военный фургон с табличкой «Люди» над кабиной. Прапорщик, безобразно матерясь, стал регулировать движением машины, чтобы она точнее встала к дверям подъезда. Наконец машина встала, как надо было Колобку. Из кабины выскочил измученный командами прапора шофер в чине ефрейтора и открыл фургон. Он оказался под завязку забит мебелью.
– Заноси все на четвертый этаж, етить твою ляха! – скомандовал прапорщик и исчез в подъезде, чтобы с высоты четвертого этажа руководить работой.
До шкафа все шло прекрасно. Губари и шофер-ефрейтор работали дружно. Даже огромный югославский диван не вызвал особых затруднений. С высоты их морально поддерживал Колобок. Он выбегал то на балкон, то на лестничную площадку и зычно понукал солдат. Но вот дело дошло до шкафа… Сначала его еле выгрузили с машины, а потом еле поднимали.
– Шевелись, шевелись, шевелись, етить твою ляха! Осторожней, осторожней, говорю!
В паре с Мордастым Силантьев тащили шкаф спереди, а Мильчаков с ефрейтором держали его сзади. Все кряхтели и обливались потом.
– Кусок несчастный! – надтреснуто вырвалось у Силантьева, когда он поудобней перехватил свой угол, – сам маленький, как клоп, а шкаф себе купил…
– Веселей, веселей, веселей! – неслось сверху.
– Даляко яще? – выдавил из себя Мордастый.
– Терпи… уже третий этаж, – пропыхтел Мильчаков.
– Ня могу – слятат!
– До конца пролета три ступеньки, – бросил взгляд через плечо Силантьев, – там отдохнем, потерпи чуток.
– Ой, робяты! – заорал Мордастый, – отпускаю!
Солдаты мигом отскочили, и шкаф затрясло по ступенькам. На площадке между вторым и третьим этажом шкаф остановился, одна створка его от трясучки открылась, выпустив на свободу девятый вал книг.
– Ой, надо же, слятел, – по-детски искренне удивился Мордастый. – А книг-то скока!
– Пидор! – воскликнул Силантьев, – шкаф до упора книгами забил! А я-то думаю, чего он такой неподъемный.
Автоматной очередью застучали сапоги по ступенькам. Это прапорщик скатывался с четвертого этажа. У покалеченного шкафа он засуетился, хлопал себя по ляжкам, и стал похож уже не на колобка, а на испуганную курицу.
– Ах, мерзавцы! – кудахтал он. – Ах, что наделали! Что, подлецы, наделали, етить твою ляха! Хунвейбины проклятые!
Силантьев вдруг не по чину грубо озлобился:
– Сам виноват! Загрузил шкаф книгами! Думаешь, что солдат не человек – верблюд или слон, да?
Прапорщик опешил. Несколько секунд он стоял с по-детски приоткрытым ртом. Потом, точно повзрослев и вспомнив, что он не абы кто, а целый прапорщик, рявкнул:
– Ррр-разговорчики!!!
– Сам не ори!
– Фамилия!
– Моя фамилия еще неизвестна человечеству.
– Фамилия! – покраснев и выпучив глаза, просипел Колобок, потому что голос у него сорвался.
– Ну, Силантьев. Дальше что?
Несчастный прапорщик действительно не знал, что дальше. Силантьев, поняв, наконец, что перешел уже все границы, спустился к шкафу и осмотрел его.
– Все в порядке, товарищ прапорщик, не нервничайте, тут только две ножки по шву обломаны, даже не поцарапан нигде, как ни странно. Починим, будет как новенький… Мужики, выгружай книги, заносить шкаф будем.
Прапорщик неожиданно как-то сдулся, как проколотое колесо. Словом, откатился на обочину. До конца разгрузки он был уже немногословен. Когда же Силантьев, попросив инструменты, стал чинить шкаф, и вовсе умолк.
На обратном пути Мильчаков сказал Силантьеву, что он зря охаял прапора. На самом деле Мильчаков восхищался сокамерником и, наверное, завидовал ему. Он бы так точно не смог.
– Ничего не зря. Этого клопа вообще раздавить мало… паразит!
– Дело в том, что он тесть коменданта, совсем забыл тебе сказать.
– Да мне хоть тесть самого Устинова. Не вытерпел я. Ведь знал, пидор, что губари носить мебель будут, вот и забил шкаф до отказа книгами. Ему-то что, стой наверху и кричи, как попка, свое «етить твою ляха».
– А если он коменданту настучит?
– Плевать! Пусть стучит. Что мне может быть? В полку мне бы Губу объявили, а здесь я и так на Губе. Не расстреляют же меня, в самом деле. Дисбат за такое не дают. Дальше пола не упадешь.
– ДП могут накинуть.
– Да и хрен с ним! Все равно дембель скоро.
В этот день уже нигде не работали. До ужина читали в камере устав – вернее, болтали обо всем под монотонную, с акцентом, речь Нацальника. После ужина снова «слушали» устав, но теперь уже в исполнении Поциненного. Перед отбоем не меньше часа, до боли в ступнях, занимались строевой подготовкой.
На следующий день Силантьеву круто повезло: его «купили» в офицерскую столовую, где не то заболела, не то запила посудомойка. Силантьев женскому персоналу сразу очень понравился.
– Ой, бабоньки, какого нам солдатика привели!
– Гарный хлопец!
– Гляди-ка, Витя сегодня не поскупился, а в прошлый раз какого-то доходягу прислал, как из Освенцима.
– Завтракал, сынок?
– Да что ты, Машка спрашиваешь? Ну какой на Губе завтрак? Сооруди-ка ему чайку.
Машка, женщина в возрасте, усадила Силантьева за столик, ласково попросив подождать. Столовая еще не открылась, и зал был пуст. Силантьев с удовольствием рассматривал узоры на занавесках, чистые столики, на которых стояли вазочки с полевыми цветами и розовые пластмассовые стаканчики с салфетками. Рядом с Силантьевым переминался с ноги на ногу конвоир. Он не нравился Силантьеву – пуганный какой-то. Когда шли в столовую, не дал спичек, пробубнив: «Не положено, нельзя, вдруг увидят?» И сейчас, мог бы скинуть с плеча автомат и сесть куда-нибудь, расслабить мышцы – так нет, стоит рядом, переминается с ноги на ногу.
Вскоре на столике Силантьева появился дымящийся бокал чая и тарелка с горкой теплых, подрумяненных, блестящих от масла пирожков. Арестант не верил своим глазам:
– Ух! Спасибо, тетя Маша.
– Ешь, сынок, небось, таким не кормят у вас, – сказала тетя Маша и обернулась на конвоира: – А ты отошел бы, не мешал бы кушать человеку. Небось, самому кусок в горло не полезет, ежели под нос тебе ружье будут тыкать.
Конвоир недовольно отошел к соседнему столику, откуда, глотая слюну, то и дело косился на арестанта. А тот, внутренне торжествуя, вынул из стаканчика салфетку, развернул и театрально заправил за воротничок гимнастерки.
Позавтракав, Силантьев заглянул в цех столовой. Там шипело, булькало, дымилось, переругивались повара и сказочно пахло. Силантьев спросил, что ему надо делать, ведь не кушать же его сюда привели под охраной. Ему посоветовали пока отдыхать.
– Вот откроется столовая – и будет что делать, а пока мыть нечего. Машка, покажи-ка служивому мойку.
Тетя Маша привела Силантьева в мойку, где все подробно рассказала и показала: где висит клеенчатый фартук, куда соскребать объедки, в какой раковине мыть, в какой полоскать, куда ставить чистую посуду и т.п. Потом спросила, все ли понятно.
– Наука нехитрая.
– Вот и молодец, сынок, а пока отдыхай.
Силантьев вышел со служебного входа в дворик, заваленный пустыми ящиками. Осмотревшись, он уселся на крыльце рядом с дремлющим котом. Кот открыл глаза, безразлично глянул на Силантьева и снова закрыл. Крыльцо уже слегка припекало утреннее солнце.
– Хорошо устроились, – сказал Силантьев, доставая из пилотки измятую сигарету, – спичек не найдется?
Не дождавшись от кота спичек, он вновь спрятал сигарету. К счастью, на крыльцо вышла повариха, самая молодая из всех – та, что восхищалась: «Ой, какого нам солдатика привели!». Она была розовощека и курноса настолько, что хотелось нажать пальцем на ее кончик носа. Повариха отодвинула кота, присела рядом с Силантьевым и достала из нагрудного кармана с вышитыми буквами «Л.Ю.» пачку «Родопи» и спички:
– Покурим, солдатик? Угощайся…
– Меня Володей зовут, – Силантьев бесцеремонно вынул три сигареты: – Можно?
– Бери, бери… А меня – Люба.
– А можно мне, в виде исключения, называть тебя Любашей?
– Что ж, попробуй.
Силантьев две сигареты спрятал в пилотку, одну прикурил:
– Спасибо, Любаша, добрая ты девочка.
– Ну, какая я девочка! – воскликнула Любаша кокетливо. – Если бы знал, Володя, сколько мне лет…
– Думаю, не больше двадцати двух, – и глазом не моргнув, соврал Силантьев.
Любаша довольно улыбнулась, хотя, скорее всего, понимала, что солдат лукавит.
– Твоими бы устами, солдатик, да мед пить. Мне уже двадцать семь.
– Прекрасно выглядишь. Муж, наверное, хороший: бережет.
– Не бережет, сама себя берегу. Нет у меня мужа.
– Чего же? Такая симпатичная девушка.
Любаша неестественно вздохнула:
– Выходит, не нравлюсь я мужчинам.
– Глупости! Быть этого не может. Мне, например, ты сразу понравилась.
Любаша погрозила Силантьеву пухлым пальчиком:
– Ох-ох-ох! Ты, я смотрю, молоденький, да ранний.
Любаша была на редкость любопытна. Казалось, ей все было интересно знать о Силантьеве: откуда родом, здоровы ли родители, есть ли невеста, когда дембель и т.п. Силантьев охотно отвечал: Любаша действительно была ему симпатична.
– А на Губу за что попал?
На этот раз Силантьев не стал ничего придумывать:
– Гигиену не соблюдаю: кальсон не ношу.
Любаша фыркнула:
– Неужели за это посадить можно?
– Можно, если командир с похмела.
– А сторожа своего куда дел?
– С парадного входа караулит, дурачок.
Тут из коридора донесся зычный женский голос:
– Любка, дрянь такая, иди работать! Через пять минут открываемся.
Любаша вернулась в столовую, пообещав еще не раз покурить и поболтать. Силантьев еще минут пятнадцать понежился на солнышке в обществе кота и отправился в мойку, куда уже начала поступать грязная посуда от первых посетителей. Он надел клеенчатый фартук, засучил рукава и принялся за работу. Работа была нетрудной. Малость неприятной, но нетрудной. Другим губарям сегодня крупно не повезло: их отправили на ДОЗ. Утром Силантьев, был уверен, что ему тоже пошлют на ДОЗ из-за конфликта с Колобком. Но тот, видимо, ничего не рассказал коменданту. Так что, Силантьев был доволен. Единственное, что раздражало, вернее кто раздражал, – это караульный, который приперся в мойку и устроился в углу на табуретке. Несколько раз он пытался задремать, но злопамятный Силантьев всегда мешал ему:
– Подъем! Арестанта проспишь… Будешь знать, как спичек не давать.
Два раза до обеда Любаша вызывала Силантьева покурить, но прилипчивый конвоир не отставал, так и не дав им толком поболтать. «Прилип, как банный лист… – ворчал Силантьев. – Наберут детей в армию…»
Около часу дня в мойку заглянула тетя Маша и пригласила Силантьева на обед. Конвоир завистливо заерзал на табуретке. Тетя Маша кивнула в его сторону:
– А этого кормить надо?
– За что же его кормить? – ответил Силантьев. – Он только спал. У себя в караулке поест… параши.
В зале столовой было много посетителей, поэтому обедал Силантьев в комнате отдыха поваров. Конвоир остался за дверью. Обед состоял из супа харчо, люля-кебаба, винегрета, стакана яблочного сока и куска пирога. Ел арестант, смакуя, не торопясь, зная, что подобный обед повторится не скоро – только «на гражданке».
После такого божественного харча было неприятно наклоняться к помойному баку – счищать с тарелок офицерские объедки, и Силантьев работал с ленцой. Вскоре конвоир объявил, что пора на обед. Силантьев был рад прогуляться и с удовольствием повесил фартук на гвоздик.
По дороге на Губу Силантьев доставал конвоира:
– Ты сколько отслужил, сыночек?.. Чего молчишь?.. Полгода, наверное. Вот, если бы ты был нормальным парнем, мы бы сейчас не шли на обед – ни к чему было. Ты бы тоже похавал, как цивилизованный человек. А теперь жри свою парашу, дурак. И вообще, получается, что не ты меня на обед ведешь, а я тебя. Я ведь парашу есть не буду после офицерского жорева.
– Не положено разговаривать, – трусливо буркнул конвоир куда-то в сторону и кашлянул в кулачок.
– Не положено – на стол наложено, как говорит наш ротный. Молод ты еще, зелен, ни фига в службе не сечешь.
Силантьев появился в комнате приема пищи, когда все уже сидели за столом. Его место напротив Мордастого пустовало. Силантьев сел, но есть не стал.
– Ты чаво ня ешь? – спросил Мордастый.
– Не хочу.
– Брезгуют, – сказал Мильчаков, – они теперича в офицерской столовой питаются.
– Повезло же, – позавидовал Каменцев. – А мы эти бревна ворочали, пропади они… Все кости болят. И опять сейчас пойдем.
Губари приуныли. Казалось, головы их еще ниже склонились над тарелками.
После обеда Силантьев снова хозяйничал в мойке, где за время его отсутствия выросли небоскребы грязной посуды. Поработав часа два, он решил выйти на воздух покурить. На этот раз для разнообразия он вышел с парадного входа. Конвоир вновь увязался за ним. На улице только что прошел мелкий дождик. Пыльный асфальт покрылся цыпками капель, посвежел воздух. Силантьев достал из пилотки последнюю сигарету, с жалостью посмотрел на нее и спрятал обратно.
– Дай закурить, – сказал он конвоиру.
– Нельзя, увидеть могут.
– Дай закурить, щенок! С Губы выйду, узнаю, где служишь, накапаю старикам, сгниешь на очке.
Конвоир сдался. Озираясь по сторонам, он протянул арестанту пачку папирос «Север». Силантьев вынул четыре штуки, три сразу спрятал в пилотку.
– Спички!
Дрожащими, как показалось Силантьеву, руками конвоир протянул коробок. Губарь прикурил. Из столовой вывалился прапорщик. Конвоир козырнул, а Силантьев – выпустил клуб дыма. Прапорщик рыгнул, посмотрел куда-то сквозь солдат и пошел по своим делам. Не успел Силантьев сделать и трех затяжек, как из-за поворота выскочил мотоцикл «ИЖ» с коляской. В мотоциклисте, несмотря на шлем и летные очки, Силантьев узнал коменданта и мгновенно выплюнул окурок. Это был уже не какой-то неизвестный прапорщик, за курение от коменданта можно было серьезно пострадать. Со свей стороны старлей тоже узнал своего арестанта и заглушил мотор:
– Ты чего здесь?
– Посуду мою, сами же послали.
– Что-то посуды не вижу, – усмехнулся комендант.
– Заведующая разрешила мне чистым воздухом подышать десять минут, очень жарко в мойке.
– А ну, садись! - кивнул на коляску старлей.
Пришлось подчиниться. Силантьев с трудом втиснулся в коляску, надел шлем, что валялся на сиденье, и весело спросил, кивнув на конвоира:
– А этого?
– А ты чего стоишь? У тебя из-под носа арестанта увозят, а ты стоишь – рот корытом, – сказал комендант, заводя мотоцикл, – садись быстрей!
Конвоир, закинув автомат за спину, пристроился за спину коменданта и трусливо обхватил его руками, будто девица какая. «Иж» взревел, словно был недоволен перегрузом, и поперхнулся сизым дымом. Силантьев вдруг с ужасом понял, что в столовую он уже не вернется, – старлей припашет его до отбоя на чем-нибудь тяжелом.
– А как же посуда, товарищ старший лейтенант? – прокричал Силантьев сквозь треск мотоцикла. – Меня же искать будут.
– Я позвоню заведующей, – не оборачиваясь, прокричал в ответ комендант, и мотоцикл сорвался с места.
Остановились у первого подъезда двухэтажного кирпичного дома. Дом был оцеплен клумбами с высокими желтыми георгинами. По стенам, огибая окна, змеился плющ. Справа от дома раскинулась детская площадка, где среди сказочных теремков и горочек разинул три деревянные пасти Змей Горыныч, выкрашенный в цвет хаки. Только разинутые пасти были красными. Посмотрев на Горыныча, Силантьев подумал, что площадку, наверное, соорудили губари. Старлей приказал выгружаться и следовать за ним.
Поднялись на второй этаж. Старлей позвонил. Дверь открыла молодая блондинка в розовом, до колен, халатике. Ее чистенькое личико и лукавые серые глазки сразу понравились Силантьеву.
– Вот, Лина, работников привел, – как-то робко сказал старлей. Видимо, дома он не был командиром.
Хозяйка попросила тщательно вытирать ноги. Силантьев пошаркал о коврик сапогами и вошел в комнату вслед за старлеем. Комната оказалась заставлена новой мебелью, с которой даже не была снята фабричная упаковка.
– Вот, купили мы стенку, – сказал старлей. – Требуется распаковать, собрать и расставить. Действуй, чего на нее смотреть. А ты что там ошиваешься? – крикнул он в прихожую конвоиру. – Давай сюда, помогать будешь. Да поставь ты пока куда-нибудь свой автомат, никто его не возьмет.
«Вчера тесть переезжал, сегодня зять мебель покупает, – отметил про себя Силантьев, – а мы таскай… Семейка на мебели помешана просто!»
После мытья посуды работа показалась тяжелой. Особенно раздражали команды старлея. Силантьев ругал себя, что сдуру вышел покурить с парадного входа и попался ему на глаза. Время подходило к ужину, и он, глотая слюну, мысленно представлял, чем бы его сейчас накормили. Несколько раз в комнату заглядывала блондинка и давала советы, которые старлей никогда не оспаривал. Силантьев, делая вид, что слушает хозяйку, откровенно рассматривал ее. Он видел, что она это чувствует, и что ей это нравится. «Недурна у прапора дочка, а у старлея – жена, – чуть ли не вслух думал Силантьев. – И мордочка, и грудь, и ножки – ничего себе… Везет же дуракам!.. Впрочем, может быть, и не везет. Может быть, она ему рога наставляет – больно уж глазки плутоватые».
Стенку установили, когда за окном начинало темнеть. Старлей позвал жену посмотреть. Лина придирчиво осмотрела все, не нашла недостатков и остановила взор на Силантьеве:
– Ребят, наверное, покормить надо?
– У них скоро ужин будет, – грубо сказал старлей и кивнул солдатам: – Все, свободны.
Наверное, для губарей у него не существовало слова «спасибо».
Силантьев, обозленный за то, что его лишили хорошего ужина не только в столовой, но еще и здесь, спросил с вызовом:
– А попить-то хоть можно?
Лина, видимо, испытывая неловкость за солдафонскую грубость мужа, чуть покраснела и пригласила Силантьева на кухню. Она налила ему стакан розового морса из графина. Морс был теплый, но необыкновенно вкусный. Силантьев пил медленно, смотря блондинке прямо в ее лукавые глазки. Она отвечала ему взглядом и, казалось, даже не моргала. Нечто подобное Силантьев видел в каком-то фильме. Кажется, в фильме эпизод закончился бурной любовной сценой. Выпив, Силантьев поставил пустой стакан на стол и первый отвел взгляд – не хватать же, в самом деле, жену коменданта в объятья. Глядя хозяйке уже куда-то в плечо, он поблагодарил и попрощался.
На улице уже зажглись фонари. Силантьев курил на ходу, зажав папиросу в кулаке. Справа бряцал автоматом конвоир. Оба молчали.
3.
В камере произошли изменения: после обеда отпустили Нацапльника и Поциненного, а Коля освободился еще вчера вечером. Их места заняли трое новеньких. Сразу познакомиться с ними Силантьеву не удалось – повели на ужин. За столом место Мордастого занял какой-то хилый солдатик – значит, и Мордастого отпустили. Силантьеву стало немного грустно: он ко всем уже успел привязаться.
После ужина и похода в туалет коротали время в камере. Каменцев рассказывал новеньким, как он прикуривал Веркиными спичками; Мильчаков поведал о множестве миров во вселенной и о чудесном превращении прапорщика в подполковника. Силантьев тоже не стал утаивать свое героическое прошлое. Дошла очередь до новеньких…
– А я своего комбата педерастом обозвал, – с гордостью сказал один из них.
Ему не верили. Он нервничал, обижался, доказывал, затем вдруг замолк и махнул на всех рукой – дескать, не верите, и шут с вами!
– Да ты не дуйся, – сказал Каменцев, – мы уже все во внимании.
– Есть у меня в батарее кореш – Колька Бельтюков. Пацан, скажу вам, хороший, но любит все преувеличить. Есть у нас еще один прапорщик…
– Так ты кого педерастом обозвал, – с ухмылкой перебил Силантьев, – комбата, Кольку или прапорщика?
– Да говорю же, комбата! – новенький чуть ли не плакал от досады.
– Да оставь его, Вова, – сказал Мильчаков, – пусть чешет дальше.
– Фамилия у этого прапорщика – Невинский. Вообще-то, он странный у нас какой-то: на бабу похож и борода не растет. За руку, как равный, любит здороваться, а ладонь потная всегда. И Колька Бельтюков, едва в роте появился, так сразу заявил: «Мужики, гадом буду, но Невинский – педик!» И чего-то заклинило нашего Кольку на этом прапорщике. Все присматривался к нему, подозревал… В один прекрасный день Колька рассказывает, что ночью дежурил Невинский, шастал в спальном помещении и к нему якобы приставал – лез в трусы и все такое… Еле, говорит, отбился. А я, дурак, не просто поверил, а до ужаса испугался. Мне почему-то мерещилось, что в следующее свое дежурство Невинский будет приставать именно ко мне – уж больно странно он на меня всегда посматривал. Ребятам тоже все это не понравилось. Все решили, что с этим надо как-то бороться, и устроили что-то вроде совета. Одни советовали накапать комбату, другие говорили, что бесполезно – не поверит, к тому же он сам на гомика похож, как бы хуже не вышло. Еще всякую ерунду предлагали. А решили мы поступить просто. В дни, когда Невинский заступать на дежурства будет, в проходе между койками устраивать баррикаду из табуреток. В казарме у нас всегда темно, дверь из коридора – далеко, проход межу рядами коек – узкий. Если Невинский придет в казарму, то обязательно на баррикаду напорется. Мы на одну-то табуретку то и дело напарываемся, когда ночью по нужде выходим. А мимо баррикады – никак не пройдешь. Обязательно получится сильный шум, грохот. А первый, кто от этого грохота проснется, должен заорать во всю глотку, что пришел педераст. Невинский испугается и – убежит. Ну, в общем, проходит время, и заступает Невинский помощником дежурного по полку. Как и договаривались, мы после отбоя баррикаду между рядами коек соорудили да спать легли. Все быстро уснули, только мне не спится – все Невинский мерещится. Почему-то был уверен я, что Невинский обязательно придет этой ночью, и обязательно – ко мне, по мою, так сказать, невинную душу. Однако все-таки я стал засыпать. И вдруг, чувствую, кто-то крадется по казарме. Напряг зрение – вроде бы силуэт в офицерской фуражке к коечкам двигается. И тут нервы мои не выдержали, и я, не дожидаясь грохота табуреток, заорал что есть мочи: «Сека, мужики! Педераст пришел!» От испуга, видимо, фигура на нашу баррикаду напоролась. Послышался запланированный грохот. А я, дурак, продолжаю орать: «Ага! Педераст попался! Педераст попался!» Я-то думал, что, как и планировали, Невинский смоется от стыда подальше, но он, сволочь, почему-то не смывается, а в кромешной темноте барахтается в табуретках и матом кроет голосом комбата. Все проснулись, повыскакивали из коек, кто-то свет врубил, а я по инерции орать продолжаю и пальцем на баррикаду показываю. А оттуда вылезает не прапорщик Невинский, а наш… комбат. Красный весь, без фуражки, рот перекошен, точно говна наелся. Он у нас любит иногда по ночам с проверочками шастать: нет ли кого в самоходе, не бухаем ли и все такое… А я совсем перепугался, поднял комбату фуражку, отряхнул, угодливо подал и лепечу что-то трусливо, что сон мне, мол, страшный приснился, жуткий кошмар, – вот и заорал. Дальше было… – страшно вспоминать, – уж лучше бы Невинский пришел по мою душу. И влепил мне комбат, когда немного успокоился, трое суток. Сказал, что дал бы больше, да уставом не положено командирам батарей таких прав, чтобы больше трех суток давать. Обещал, как приду, еще мне влепить…
Второй новичок рассказать свою историю не успел, потому что арестантам явился разводящий караула и вывел всех на плац на строевую подготовку. Но строевой подготовки на этот раз не получилось: по какой-то причине начкар отсутствовал, и ходили по кругу простым шагом, как узники на прогулках в старинных тюрьмах. Как обычно, строевая подготовка закончилась через час. Арестанты разобрали нары и разбрелись по камерам. Силантьев устроился на своем месте в середине лежбища, даже не сняв сапог. Накрывшись с головой шинелью, он сразу уснул.
И вновь ему снились кошмары…
Встал Силантьев машинально, ничего не понимая, от крика «Подъем!» Окончательно очнулся только на улице, на автобусной остановке. Он стоял, опираясь на метлу, и дрожал от холода. На востоке медленно, словно зевая, раскрывалась алая пасть зари. Городок еще спал. Силантьев умылся у колонки. Стало легче и, что удивительно, теплее, хотя нечем было обтереть мокрые лицо и ладони – на Губе сдавали даже носовые платки. Чуть обсохнув, Силантьев достал из пилотки припрятанный с вечера «бычок» и спросил у конвоира спичек. Сегодняшний конвоир оказался своим парнем: он дал не только спичек, но и две папиросы про запас.
– Подметать-то будешь? – спросил он.
– А зачем?
На столь разумный довод конвоир не нашел ничего возразить.
На развод прибегал Колобок. Он прокатился вдоль строя и, даже не глянув на Силантьева, ткнул пальцем в Каменцева:
– Этого дай мне, Витя, етить твою ляха!
После развода Силантьева и Эдика – одного из новичков – конвоир повел в местный дом отдыха, где они должны были поступить в распоряжение тамошнего совхоза на целый день. Едва вышли за ворота гауптвахты, Силантьев попросил рассказать новенького личную историю залета на Губу. Он уже привык, что все истории арестованных были невероятно увлекательны и оригинальны – хоть роман пиши.
– Да все из-за одного мудозвона, – сказал Эдик, – из-за истеричного козла. Таких моя бабушка называет мандастрадльцами, а я их просто презираю. Это те, кто сопли распускают, если им какая-нибудь мымра от ворот поворот дает. Они уж и страдают, и не спят по ночам, и плачутся каждому встречному, и на глазах у всех вешаются. Вот и у нас такой служит – Саша Столешников. Вернее, служил: его уже в другую часть перевели. Там, наверное, свои сопли по щекам размазывает. А ведь полтора года был мужик как мужик, а тут, под самое стариковство, письмецо ему пришло от любимой. Дескать, здрасьте, Саша, я – не Ваша; простите, но жизнь – сложная штука, не огорчайтесь: и Вы, отдав долг Родине, непременно свое счастье обретете, а я замуж выхожу за агронома. Прочитал наш Саша это письмецо, побледнел весь и говорит: «Вяжите меня, мужики, я сейчас вешаться буду!» – А мы его успокаиваем: «Брось, Саня, баб на свете много, их вообще больше мужиков». – А он за свое: «Не могу, ребята, я жить без нее. В караул пойду – застрелюсь!» – Командир взвода, как узнал про него, так в наряды перестал ставить. А надо тебе сказать, что служба у нас – до самого дембеля. Старик, зеленец – без разницы. Караульный взвод – через день на ремень. Так и получилось, что он на коечке лежит, – душевные травмы залечивает, а мы за него в наряды ходим. Пришел я как-то из караула – его подменял – злой, мокрый, как собака: всю ночь дождь лил. Сдал автомат, подсумок и в туалет захожу – покурить, а там Саша сопли распускает: «В караул не пускают, думают – застрелюсь. Пусть! Все равно повешусь. Не могу я без нее, мужики!» – Покурил я, послушал Сашу и пошел в каптерку. Попросил у старшины два метра веревки. Старшина дал. Прихватил по пути табуретку и возвращаюсь в туалет. Там я поставил табуреточку в углу – как раз над крючком, торчит там один, точно специально, – взобрался на нее и прицепил на крючок веревочку с петелечкой. Саша насторожился: «Ты чего?» – А я так спокойненько отвечаю: «Вешайся, Саша, – пора, а я табуреточку помогу из-под ног выбить – сделаю одолжение другу». – Он почему-то не хочет. Тут меня и затрясло. Схватил я его за шиворот и в угол тащу к табуретке: «Вешайся, гнида!» – Он упирается, за батарею вцепился. Тогда я ему врезал… Тут на шум взводный прибежал, а у Саши кровь из носа хлещет. Хорошо еще, петелечки не заметил, а то и не знаю, чем бы это все закончилось…
– Дисбатом, – заверил Силантьев.
– Может быть, – согласился Эдик. – Посмотри, красота-то какая!
Солдаты шли по песчаной дороге через высокий сосновый лес. Пахло хвойным мылом и дегтем. Где-то по стволу стучал дятел короткими очередями, точно отстреливался. Вскоре дорогу прибило к высокому сплошному забору, обросшему лопухами и крапивой. Забор был выкрашен в голубой цвет, – судя по всему, недавно: многие лопухи были окроплены голубой краской. Силантьев не сомневался, что забор красили губари, и был рад, что сегодня красить забор ему точно не придется.
Пройдя вдоль забора, вышли к полукруглой арке ворот. «Дом отдыха «Озерки» – было написано по дуге на ней. Вдруг что-то резко взвизгнуло, словно шальная шрапнель, и чей-то голос, обезображенный репродуктором, заставил солдат вздрогнуть:
– Мы раз-бубу-бу-бойники,
разбойники, разбойники.
Пиф-паф! – и вы покойники,
покойники, покойники!..
– Это ж пластинки в радиорубке крутят, – догадался Эдик.
За воротами солдаты не обнаружили дома отдыха в привычном понимании. Десятка два коттеджей были разбросаны среди сосен в художественном беспорядке. Здесь все было в гармонии с природой и отсутствовал дух казенщины.
– Не понимаю, зачем им забор? – развел руки Эдик.
– Для порядка, – сказал Силантьев. – Чтобы в самоволки не бегали на работу.
В одном из коттеджей слышались веселые голоса и женский смех. Силантьев сладко причмокнул и спросил у конвоира, не к женщинам ли он их ведет. Конвоир повертел головой и повел арестантов, кажется, куда глаза глядят. Они пошли по одной из тропинок. Мимо иногда проплывали длинные, как перрон, скамейки. На одной повстречалась старушка, похожая на запятую; на другой сидели два старичка – из тех, чьи брюки застегиваются только под брюшком и поддерживаются подтяжками, а роговые очки завязываются шнурками на голых затылках. Старички играли в шахматы. Конвоир спросил у них, как найти завхоза. Старички оторвали головы от доски, показав лица – недовольные и сморщенные.
– Завхоза нам надо! – заорал конвоир, полагая, наверное, что шахматисты туговаты на уши.
– Не ори! Здесь глухих нет. Здесь он где-то мелькал, – спокойно возразил один из них и вдруг громко взвизгнул: – Егорыч!
– Егорыч! – прохрипел второй.
Как Сивка-бурка мигом возник на тропинке плотный, невысокий мужчина лет пятидесяти с залысинами в синем рабочем халате, забрызганном разноцветными пятнами краски.
– Тебя требуют, – сверкнул линзами очков на солдат визгливый.
– Опять бесплатную рабочую силу будешь использовать, кулак? – съязвил хрипатый.
– Ага, войска подошли! – обрадовался губарям совхоз, не обращая внимания язвительность старичков, – А я уж звонить собирался. Значит так, фронт работы следующий…
И завхоз увлек губарей за собой, на ходу перечисляя им все, что необходимо сделать за день. Первой на очереди была волейбольная площадка. Речь завхоза напоминала доклад начальника штаба армии или даже фронта перед генеральным наступлением.
– Слушай, командир, – перебил Силантьев, – как насчет открытия второго фронта, союзники помогут?
– Союзники? Сами справитесь. Я договорился с комендантом на весь день, он обещал лучших прислать, а ты, я вижу, разгильдяй порядочный. Смотри, нажалуюсь ему.
Силантьев не стал лезть на рожон и покорно заверил, что все будет сделано в лучшем виде. Неожиданно завхоз остановился, попросил подождать и скрылся за соснами. Солдаты осмотрелись. Они стояли возле кучи гравия на поляне перед пологим склоном. Вниз сбегала узкая тропинка. Там, сквозь сосны, блестела вода и что-то ржаво повизгивало через равномерные интервалы в несколько секунд.
– Лодка, – догадался Эдик.
– Озеро там, – зевнул конвоир. Видимо, он здесь уже был.
– Покататься бы, – вздохнул Силантьев. – Слушайте, а кому здесь в волейбол играть, а? Дедулям этим? И потом, осень скоро, какой там волейбол? Впрочем, меня это не интересует. – Силантьев зажмурился и шумно забрал носом чистый воздух: – А Витя, ничего, толковый мужик – знает, куда меня посылать, я ведь у них друг семьи. Если им мебель какую разгрузить или расставить, они только меня приглашают.
Эдик сладко потянулся, словно только что проснулся:
– Интересно, а при царе Губа была?
– А как же! Она и при царе Горохе была и даже раньше. Ты думаешь, кто Египетские пирамиды построил или Великую Китайскую стену? – все нас, губарей, работа.
Показался завхоз. Он нес носилки и две лопаты красного цвета. Бросив пожарный инвентарь на кучу гравия, он извлек из кармана халата складной метр, моток бечевки и тетрадный листок с нехитрым чертежом. Отдал все Эдику:
– Вперед, воины! К обеду площадка должна быть готова. Калиброванные бревна видите? – Завхоз кивнул на два бревна. – Так вот, воины, это не бревна. Это штанги. Между прочим, денег стоят. Сетку мы сами натянем. Особой точности не требуется. Сами понимаете, соревнования здесь проводиться не будут – так, постучат мячик отдыхающие для удовольствия. Работайте, если жрать хотите. В два часа – обед… А ты, воин, командуй, – сказал он конвоиру на прощание.
Арестанты взялись за работу, и через пару часов с хвостиком, если верить часам конвоира, площадка была готова. Губари все спланировали при помощи бечевки, клинышек и складного метра; две сосновых штанги установили в ямки, засыпали гравием и тщательно утоптали, затем срезали лопатами кое-где кочки и бугорки. Немного постояли, оценивая свой вклад в здоровье отдыхающих. Конвоир тоже оценил труд охраняемых и сказал, что до обеда еще навалом времени, предложил спуститься к озеру и посидеть на бережку. Силантьев назвал конвоира молотком и своим парнем.
– Мужик что надо! – поддержал сокамерника Эдик.
– Сегодня вы сидите, завтра – я. С каждым может случиться.
Спустившись к озеру, они познакомились – удивительно, что не сделали этого раньше. Конвоир назвался Толиком. Эдик подбивал всех на купание. Ни Силантьев, ни Толик не соглашались – говорили, что не май месяц. Однако Эдик, судя по всему, уже давно решился. Он встал на склизкий камушек и опустил руку в воду:
– Теплая… Как хотите, а я полез.
– Давай, давай, – сказал Толик, – а мы пока костер разведем.
Костер развели в двух метрах от воды. Хвоя вспыхивала, как порох, и чадила на кальсоны Эдика, которые он аккуратно сложил на днище перевернутой лодки. Сапоги и х/б в беспорядке валялись на песке. Хозяин обмундирования барахтался недалеко от берега:
– Хорошо! Хорошо-то как!
Глядя на счастливого Эдика, Силантьев не выдержал и быстро разделся. Толик решительно вскрикнул, сунул автомат под лодку и тоже стал раздеваться. Силантьев потрогал ногой воду, отступил на несколько шагов, перекрестился и с разбегу нырнул. Все тело обожгло холодом, но когда он вынырнул и привычно поплыл саженками, вода уже казалось теплой. Проплыв метров тридцать, Силантьев остановился, перевел дух и посмотрел на берег. Там в нерешительности топтался голый Толик. Силантьев крикнул ему, что водичка просто замечательная. Толику отступать было уже некуда. С женским визгом он сделал три шага вперед, быстро окунулся с головой несколько раз и выскочил, как ошпаренный, на берег – к костру. Силантьев рассмеялся, лег на спину, чуть отдохнул и медленно поплыл, работая только ногами. Он наблюдал, как на солнце медленно наползает маленькая тучка. Время остановилось. Стало непривычно легко. Армия и Губа исчезли: на них, как и на солнце, наползла маленькая тучка. Но вот выглянуло солнце. Силантьев вспомнил, что он солдат, перевернулся и быстро поплыл к берегу, где у костра в клубах дыма ежились от холода две фигуры. Выскочив на берег, он присоединился к товарищам. Однако костер был маленьким, чадил и не мог согреть трех солдат. Стуча зубами, оделись. Развели большой огонь и улеглись у костра. Стало тепло. После купания всех охватила приятная истома. От тепла слипались глаза и не хотелось ни о чем говорить. Силантьев долго, как ему казалось, смотрел на дрейфующую по озерной ряби трухлявую палку с рваными концами, пока ее не прибило, наконец, в маленькую бухточку, где давно покачивалось целое скопище палок и щепок в кашице рыжей сосновой хвои. Все завертелось и превратилось в точку…
Тревогу поднял Эдик:
– Вставайте, мужики! Без пяти два. Жрать пошли.
Столовая находилась на первом этаже административного корпуса – самого большого здания на территории дома отдыха. В дверях солдаты столкнулись с завхозом.
– О, войска мои, закончили, я вижу. Молодцы!.. Зина! – крикнул он в зал, – накорми солдатиков!
После плотного гражданского обеда работать совсем расхотелось. Сидели на скамеечке у входа в административный корпус, поджидая завхоза. Курили. Силантьев отбросил окурок и похлопал себя по животу:
– А я вчера в офицерской столовой хавал, думал, что все – до дембеля такого обеда не будет. Оказалось, ошибся. Если так дальше пойдет, то я, пожалуй, поправлюсь.
– Не поправишься, – заверил Эдик. – Завтра тебя в полк отправят.
– Да, в полку не поправишься… А вон и совхоз прется. Сейчас припашет. Рожа-то какая серьезная.
– Деловой, – согласился Эдик.
Завхоз вновь энергично увлек губарей за собой. К вечеру, под его руководством, арестанты выполнили уйму дел: перенесли на склад множество пыльных матрасов, заменили гнилые доски в полу летней эстрады, принесли со склада в один из коттеджей новенький телевизор. Ужинали поздно – холодными котлетами с холодным пюре. Поварихи давно ушли домой, но у завхоза были ключи от столовой. Ужин солдатам оставили на столе, даже не прикрыв его чем-нибудь от мух. На Губу возвращались по шоссе, делая крюк: идти по лесной дороге было уже темно. В черном воздухе от фонарей свисали вьетнамские панамы желтого света, а выше фонарей искрилась колючая проволока созвездий.
В камере давно спали, и даже лязг дверей никого не разбудил. Силантьеву и Эдику пришлось положить нары у окна, где пахло плесенью. Силантьев оглядел спящих. Каменцева и Мильчакова не было – освободили, наверное. Их места занимали двое новеньких, между которыми спал Петя, умудрившийся обозвать своего комбата педерастом. Вспомнив, что Петя прослужил только год, Силантьев дернул его за ногу:
– Вставай, Петя, – педераст пришел.
Петя был понятлив. Не открывая глаз, на ощупь, он перебрался к стенке. Силантьев блаженно потянулся на согретых Петиным телом нарах, закрыл глаза и сразу же безмятежно уснул. Первый раз на Губе ему не снилось кошмаров…
Утром, на разводе, Силантьева «продали» в магазин. Один, без помощников, он разгружал продовольственные фургоны и, признаться, к обеду подустал. Скрасил впечатление о магазине скромный набор продуктов, которым наградил его, должно быть, прижимистый завмаг: бутылка молока, четверть черного хлеба и грамм двести вареной колбасы. Впрочем, этого было вполне достаточно, чтобы утолить чувство голода. На обед Силантьев возвращался сытым и все гадал, когда его отпустят – сейчас или вечером. В конце концов, решил, что вечером. Однако на Губе он был приятно удивлен: по плацу прохаживался Сванадзе. Сержант улыбался ему во весь свой гостеприимный кавказский рот:
– Слушай, дорогой, где ты шляешься? Целый час тебя жду – нет и нет, нет и нет. Освобождать тебя пришел.
Обняв Сванадзе и утерев сухие глаза, Силантьев всхлипнул:
– Освободитель ты наш… А я тебя и не ждал уже.
– Не плачь, мой маленький, не плачь, все обошлось, пойдем к дяденьке коменданту.
В кабинете коменданта резвились солнечные зайчики от свежевымытых стекол распахнутого настежь окна. Комендант патологически любил чистоту, и губари до первых морозов каждое утро мыли в его кабинете окна, а полы – так вообще раза два-три за день. Силантьев смотрел, как чуть колеблется от ветерка оконная рама, меняя отражение на чистом до синевы стекле: то появится сарай, то фигурка караульного на плацу.
– Ну, что, орел, получай свои документы, значки, папиросы и все остальное. А это тебе, сержант, записка об освобождении, – сказал комендант. – Все, можете быть свободны,
– Прощайте, товарищ старший лейтенант! – весело сказал освобожденный, торопливо распределив по карманам папиросы, документы и проч.
– До свидания, – сдержанно ответил старлей.
И был прав. Силантьев еще убедится в этом.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
1.
В полку Силантьев и Сванадзе разошлись: освободитель пошел в штаб искать капитана Воробьева, а освобожденный – в роту.
Свобода! Силантьев вошел в казарму с таким чувством собственного достоинства, что Чепцов, стоявший «на тумбочке», чуть не отдал ему честь.
– Опять в наряде, Чепчик? – миролюбиво спросил Силантьев. – А Рота где?
– На занятиях.
– Это хорошо, спать лягу, устал.
– И как там? – с миной заговорщика спросил Чепцов, видя, что у Силантьева прекрасное настроение, и ему, зеленцу, выпадает редкий шанс вот так запросто перекинуться парой фраз с дедушкой.
– Попадешь – узнаешь… Дежурный кто?
– Фролов.
– Дежурный по роте, на выход! – заорал Силантьев.
Из спального помещения выбежал перепуганный Фролов. И тут же успокоился.
– Вова! – картинно вскинул он руки, тотчас оправившись от испуга. – Дай, я тебя обниму, страдалец.
Они театрально обнялись.
– Надолго ли к нам? – спросил Фролов, любовно гладя Силантьева по плечу.
– Навсегда. В гробу я видел эту Губу. И вообще, домой скоро, надо к дембелю готовиться, некогда теперь по тюрьмам разъезжать.
– Вот и правильно, Вова, не ходи ты больше на эту Губу. Что тебе, жить негде? Коечка твоя в порядке, Чепец с Брициным за ней следили и белье поменяли.
– Молодец, Чепчик! Объявляю тебе благодарность.
– Служу Советскому Союзу! – включился в игру Чепцов.
– А что, солдаты бриться не перестали? – спросил Силантьев у Фролова.
– Бреются, а как же.
– Должно быть, и освежаются, сволочи.
– Освежаются, а как же.
– Тройным?
– Им, им, голубчиком.
– По случаю моего освобождения, я, пожалуй, тоже освежусь… вовнутрь, покурю и лягу спать – соскучился по подушке и белью, не говоря о матрасе. К ужину меня разбудишь.
Силантьев прихватил из бытовки кружку и направился в спальное помещение – шарить по тумбочкам. Минут через десять он уже нацедил больше четверти кружки густого, остро пахнущего «Тройного» одеколона. Особенно налегал Силантьев на одеколон зеленцов. В одной тумбочке попался флакончик с красивой наклейкой «Саша» – совершенно нетипичного для армии одеколона. «Ишь ты, – с добродушным удивлением проворчал Силантьев, разглядывая наклейку, – Саша… что ж, добавим немного Саши – коктейль будет».
В умывалке он долил в кружку воды. Смесь зашипела и стала мутно-белой, как разбавленное молоко. Возник вопрос, где пить. В умывалке не хотелось – несло из туалета; в бытовке – кругом зеркала, и пить, видя свое сморщенное отражение, было бы неприятно; каптерка, которая всегда выручала в подобных случаях, – закрыта. Оставались спальное помещение и ленинская комната. На свое горе, Силантьев почему-то выбрал ленинскую комнату.
Ленинскую комнату только недавно оформили. В ней было светло и тихо. Если бы не стенды с военно-патриотической тематикой и не казарменный пейзаж в окнах, ее можно было принять за опустевший школьный класс. Силантьев уселся за преподавательский стол, поставил перед собой кружку и достал из кармана солдатскую закуску – кусочек сахара, к которому прилипли табачные крошки. За его спиной висела политическая карта мира. На противоположной стене красовался стенд «Устав – закон жизни советского воина». Со стенда на нарушителя устава строго смотрел идеализированный солдат. Силантьев почистил от крошек сахар, сделал глубокий выдох и едва поднес кружку к губам, как в коридоре раздался истеричный вопль Чепцова:
– Рота, смирно!
Силантьев испугался. Вопль дневального был слишком истеричен. При виде ротного начальства так не кричат.
– Черт! – недовольно прошептал он и опустил кружку обратно на стол, даже не успев пригубить, – кого там несет?
А несло командира полка – не меньше! Подполковник Герасименко давно хотел посмотреть заново оформленную ленинскую комнату в роте капитана Воробьева, которую так хвалил замполит полка, да все недосуг было. Сейчас, проходя мимо казарм второго батальона, он вдруг вспомнил о ленинской комнате и решил заглянуть в нее на минутку – так ли она хороша.
Отдав команду «вольно» на вопль Чепцова и махнув дежурному по роте, чтобы тот не утруждал себя докладом, подполковник Герасименко быстрым шагом направился в ленинскую комнату. Сержант Фролов устремился за ним. Там они и застали Силантьева, который только и успел, что спрятать сахар в карман. Кружка осталась на столе, распространяя предательский запах.
Увидев командира полка, Силантьев вскочил, вытянулся и застегнул крючок на воротничке.
– Сержант, – строго спросил подполковник Герасименко, – почему не вся рота на занятиях?
– Рядовой Силантьев только что вернулся с гауптвахты, товарищ подполковник.
– Понятно… За что отбывал наказание, Володя? (подполковник Герасименко многих солдат в своем полку знал не только по фамилиям, но и по именам, чем очень гордился). Наверное, бегал в самоволку?
– За нарушение формы одежды, товарищ подполковник.
– Тебе ведь домой скоро?
– Этой осенью.
– Первый раз на Губе?
– Так точно, товарищ подполковник
– Ну смотри, не попадайся больше. Неужели так трудно застегнуться на верхний крючок и подтянуть ремень? Не этим надо доказывать, что ты старослужащий.
– Я не за это, товарищ подполковник, – за не ношение кальсон.
– О, боже! Что же ты носил? Трусы?
– Плавки, товарищ подполковник.
– Плавки?! С ума сошел! Ты даже не представляешь, как это вредно. Можно стать импотентом в двадцать лет. Ты хочешь стать импотентом?
– Никак нет, не хочу! – Силантьев подхалимски хихикнул, радуясь задушевному настроению командира полка; сержант Фролов – тоже хихикнул.
Однако Силантьев рано радовался. Во время беседы у подполковника раздувались ноздри: он чуял сильный запах дешевого одеколона, совершенно неуместный в ленинской комнате. И шел запах не от Силантьева и не от Фролова. Подполковнику, должно быть, чудилось, что он не в ленинской комнате стоит, а сидит в парикмахерской перед зеркалом. Услужливый парикмахер суетится за его спиной – одеколоном на шею брызгает из флакончика с резиновой грушей. Между тем подполковник стоял в ленинской комнате. Ленинская комната – не парикмахерская, и она никак не может пропахнуть одеколоном, где-то должен был быть эпицентр, от которого расходился запах. Но вот нос командира полка уловил, наконец, эпицентр запаха. На краю стола стояла обыкновенная солдатская кружка с какой-то мутно-белой жидкостью.
– Что это?
Солдаты онемели в испуге.
– Я спрашиваю, что это?!
Не услышав ответа, подполковник нагнулся и понюхал содержимое кружки – видимо, брезгуя взять ее в руки:
– Да это одеколон! Дежурный, что здесь происходит?.. Я вас спрашиваю!
Фролов стоял красный, как лондонская телефонная будка. Силантьев, напротив, был бледен и внешне спокоен, как будто не имел к кружке никакого отношения. На самом деле он уже чувствовал, что влип очень серьезно, но еще не осознавал этого в полной мере.
– Н-не знаю, я не видел, товарищ подполковник… – все, что он смог выдавить из себя несчастный Фролов.
– Не знаете?! Зато я знаю, товарищ сержант. Рядовой Силантьев собирался выпить одеколон в ленинской комнате. И выпил бы, обязательно выпил бы, не войди сюда командир полка. И вы, дежурный по роте, не видите, что творится у вас под самым носом… Позор! В ленинской комнате солдаты пьют одеколон! Какой позор!
Фролов молчал. Что он мог сказать? Командир полка перевел взгляд на Силантьева:
– В этой кружке почти пол-литра. Вы бы умерли от такого количества спиртного. А потом бы ваша мать говорила: «Верните мне моего сына, я вам отдавала его живым». А ее сын погиб не на поле боя, защищая Родину, ее сын загнулся, одеколону нажравшись… Позор! Какой позор! И где? – в ленинской комнате!.. Вы хоть понимаете, где пить собираетесь? Приспичило – пошел в туалет и выжрал там над очком.
Подполковник Герасименко внезапно замолк, почувствовав, что его заносит куда-то не туда. Получалось, что он, командир полка, советует солдату употреблять одеколон в отхожем месте. Решив вынести обсуждение этого ЧП перед строем полка на еженедельном разводе, подполковник спросил:
– Сколько суток отбывали на гауптвахте?
Силантьев только сейчас понял, что скоро он вновь отправится на Губу. Как ни странно, он даже почувствовал облегчение.
– Трое, – ответил Силантьев спокойно, но тихо.
– Как видно, недостаточно. Объявляю вам еще пять.
– Есть.
Подполковника раздражало спокойствие Силантьева.
– Громче!
– Есть пять суток ареста, товарищ подполковник!
– Вот так, рядовой, а то еще у меня схлопочете.
Командир полка перевел взгляд на Фролова:
– А вам, сержант… вам – три наряда вне очереди. И доложите обо всем капитану Воробьеву. А это, – подполковник указал на кружку, – это немедленно вылить.
Вылив одеколон в умывалке, Фролов поспешил в ленинскую комнату за дальнейшими указаниями. Но командир полка уже ушел. Силантьев, засунув руки в карманы, смотрел в окно.
– Ну, и залетел ты, Вова, – сказал Фролов, – и я за одно.
– Не ссы, Фрол, прорвемся, – скорее себе, чем Фролову, сказал Силантьев. – Коктейль вылил?
– Нет, выпил! Что ты ерунду какую-то спрашиваешь?
– Жаль… Вот что, спать я пойду. Вечером разбудишь.
Стараясь не думать о произошедшем в ленинской комнате, Силантьев разделся и лег в постель. Он с удовольствием ощутил прохладу свежего белья, мягкость подушки и матраса вместо голых досок. «Мамочки, как хорошо…» – только и успел подумать Силантьев, засыпая.
Приснился ему родной Ленинград, родная Петроградская сторона. Он гулял спокойно по Большому проспекту, как вдруг его остановил какой-то незнакомый офицер с красной повязкой на рукаве. Силантьев испугался и побежал. Офицер бросился вдогонку. Тогда Силантьев оттолкнулся от асфальта и взлетел. Взлетел необычайно легко и необычайно высоко. Внизу суетились люди и машины, впереди сверкал на солнце шпиль Петропавловки. Силантьев опустился на крышу ближайшего дома, оттолкнулся от нее и полетел к шпилю. Ангел на шпиле оказался не огромным плоским флюгером, а живым существом. Силантьев поболтал немного с ним и спланировал вниз на пляж. Посидев на пляже, он вновь оттолкнулся от земли и полетел к стрелке Васильевского острова. Он увидел, как под ним пыхтит маленький буксир. Силантьев хотел опуститься на него и покататься, о чем мечтал в детстве, но ему показалось, что буксиром управляет все тот же офицер с красной повязкой на рукаве. Силантьев передумал и полетел дальше. На Ростральной колонне он немного отдохнул и пытался зажечь спичками факел. Факел не зажигался. Тогда Силантьев полетел к громаде Исаакиевского собора. Но почему-то на месте Исаакиевского собора стоял обыкновенный жилой дом. Силантьев узнал его – это был дом Нади, его школьной любви. А вот и ее открытое окно на четвертом этаже. Он влетел в комнату и увидел Надю. Она ничуть не удивилась Силантьеву и стала говорить ему что-то. Речь ее была внятной, голос – нежный. Потом Надя стала путаться, голос ее огрубел и стал похож на голос сержанта Фролова. Вдруг она схватила его за плечо и стала трясти: «Вставай, Вова, вставай, тебя Воробей в канцелярию вызывает».– «Какой Воробей?» – «Там узнаешь, какой Воробей».
Силантьев открыл глаза. Вместо милого Надиного лица он увидел чью-то красную потную рожу.
– Там узнаешь, какой Воробей, – говорила рожа.
– А, Фрол… – узнал рожу Силантьев. – Чего тебе?
– Тебя Воробей в канцелярию вызывает.
По топоту кованых сапог, смеху и мату Силантьев понял, что Рота вернулась с занятий и коротает время до ужина. Он поднялся и стал медленно одеваться, чтобы хоть немного оттянуть время до встречи с капитаном. Рядом возник Брицин с заискивающей улыбочкой. Злой оттого, что ему надо идти «на ковер», Силантьев взорвался:
– Чего скалишься?! Радуешься, что вернулся? Правильно радуешься: с очка теперь у меня не слезешь, щенок! Чего столбом стоишь?! Быстро заправил мою коечку!
Брицин бросился заправлять коечку, недоумевая, когда он успел прогневать старика Силантьева.
Путь от койки до канцелярии состоял из рукопожатий, приветствий, похлопываний по плечу. Но ни рукопожатия, ни похлопывания по плечу сослуживцев не могли поднять настроение Силантьеву. Он понимал, что в сейчас в канцелярии ротный ему пропишет, как еще никогда не прописывал. Командир полка ленинскую комнату пришел посмотреть, а увидел там рядового Силантьева с кружкой одеколона. Капитан от посещения его роты подполковником должен был плюс получить за прекрасно оформленную ленинскую комнату, а получил жирный минус. Силантьев все это прекрасно понимал, как и то, что дембель его все отдаляется и отдаляется и скоро, наверное, вообще в мечту превратится, каким был в первые месяцы службы.
Как и положено, Силантьев постучался и спросил разрешения войти. В канцелярии находились капитан Воробьев, лейтенант Косулин и прапорщик Радзиевский. Капитан и лейтенант небрежно развалились на стульях, прапорщик стоял у раскрытого окна. Все курили. Сигаретный дым плавно вытягивался в окно.
– Заходи, Вовочка, заходи, мой милый… – сказал капитан.
– Товарищ капитан, рядовой Силантьев прибыл по вашему приказанию.
– Я вижу, что прибыл, – капитан затушил в пепельнице сигарету, – вижу, но радости почему-то не испытываю. Спроси у своего взводного или старшины, может, они рады тебя видеть?
Лейтенант и прапорщик начальственно нахмурились, давая понять, что они не рады видеть рядового Силантьева. «Будто я сгораю от удовольствия видеть ваши хари», – мысленно ответил им Силантьев. Капитан закинул ногу на ногу, склонил голову набок, сощурил зло глаза и принялся медленно раскачиваться на стуле, сложив руки, как Наполеон. Лейтенант и прапорщик вслед за командиром затушили сигареты и приняли позы не менее вызывающие: Радзиевский уселся на подоконник, Косулин засунул руки в карманы и тоже стал раскачиваться на стуле в такт капитану. С минуту они молчали, поедая Силантьева глазами.
– Мы ждем объяснений, – нарушил тишину капитан.
– Объясните нам, товарищ солдат, как вы докатились до такой жизни? – уточнил лейтенант Косулин. Совсем недавно в свой адрес он слышал подобный вопрос от командира в училище, только вместо слова «солдат» было слово «курсант». Теперь он – офицер, сам задает такие вопросы, и было видно, что ему это нравится.
Силантьев вздохнул и пожал плечами.
– Что ты жмешься, как целочка? – обнаружил себя прапорщик Радзиевский. – Отвечай на поставленный вопрос.
«Ишь ты, и этот шибздик голос подает, – усмехнулся про себя Силантьев, – до фига начальник».
– Ты сколько суток схлопотал, сынок? – спросил капитан. – Пять? Пожалел тебя комполка. Добрый он у нас. А ты хоть понимаешь, что подвел не только себя, но и всю роту, и меня лично, как ее командира? Ты это понимаешь?
– Так точно, понимаю, товарищ капитан.
– Так какого… – капитан затряс в воздухе рукой, не находя нужного слова, поскольку, что удивительно, в минуты истинного гнева он напрочь исключал из своей лексики нецензурную брань, – какого лешего тебя понесло в ленинскую комнату с этим одеколоном? Ты что, в другом месте не мог его выжрать? В туалете, например? Там и блевать удобней – очко под носом.
«Что они все про туалет, как сговорились, – подумал Силантьев, – сами бы там жрали. Небось, дома жена подает на стол с белой скатертью».
– Вообще солдату нигде пить не положено, – открыл Америку лейтенант Косулин.
– А то он этого не знает, – усмехнулся капитан. – Дело не в этом. Дело в том, что этот раз… – капитан вновь запнулся и затряс в воздухе рукой, – этот разгильдяй подвел роту и меня в том числе. Он старослужащий, он пример остальным должен подавать. Хорош примерчик: пейте, солдаты, одеколон в ленинской комнате! Может, табличку прикажешь в ленинской комнате повесить, что приносить и распивать с собой спиртные напитки запрещается? А, Вовочка, повесить такую табличку?.. Чего моську скривил?.. Не надо?
– Не надо.
– Спасибо, Вовочка, спасибо. А я собирался было повесить.
– И давно это ты одеколон употребляешь? – спросил Косулин.
– Я его никогда не употреблял.
– Как, – от удивления у Радзиевского даже голова дернулась, как у испуганной курицы, – а сегодня?
– Не успел я сегодня…
– Выходит, командир полка помешал премьере? – спросил капитан.
Силантьев сокрушенно развел руками, что означало: «Выходит, помешал».
– Но мы надеемся, что премьера состоится?
– Я… я больше не буду.
В ответ раздался хохот – так нелепо прозвучали эти детские слова в устах здорового, высокого, стриженного «под ноль» парня.
Как в кошмарной сказке героя от всякой нечестии спасает третий крик петуха, Силантьева спас вопль дневального из коридора:
– Рота, выходи строиться на ужин!
Капитан оборвал смех и посмотрел на часы:
– Старшина, веди роту на ужин… А ты, Вовочка, завтра будешь... туалет мыть. На очко пойдешь, как у вас, старослужащих, говорится. Фролову я скажу, чтобы дневальные сегодня туалет больше не мыли. Завтра суббота, ПХД – вот и займешься. Да не вздумай вместо себя молодых заставить пахать! Узнаю – несдобровать тебе, красавец ты наш… Можешь идти.
2.
– Рр-рота, ррняйсь!.. Ирна!.. Шагом арш!.. Раз-два, левой, левой. Раз-два, левой, левой. Запе-вай!
Рота тоскливо затянула «Письма нежные». На этот раз Силантьев не пел и не чеканил шаг: он разговаривал с Лешкой Кучумовым. За три дня они успели соскучиться друг по другу.
– Черт тебя дернул на одеколон среди бела дня, – говорил Кучумов. – У нас, по случаю твоего освобождения, девять бутылок на четверых. Карася с Барабохой вчера на стройку послали, а они, не будь дураки, стащили бидон с олифой и загнали какому-то духу в дачном поселке. Вчера же и затарились. У меня в каптерке сховали. После отбоя выжрем.
– Наткнется когда-нибудь Родзик на твой тайничок.
– …Отслужу, как надо, и вернусь… – пела Рота.
– Куда ему! Этот дурачок думает, что я святой.
– Да, Леха, конспиратор ты великий. Тебя точно в первую партию домой отправят.
– Наверное, – Кучумов счастливо улыбнулся. – Родзик вчера в катерку зашел и посмотрел на меня ласково и с грустью. Подбирай, говорит, Леша, себе замену.
– …Через две, через две зимы…
– А меня из-за Губы, дай Бог, только в третью партию отправят. И то, сильно прогибаться надо.
– Угораздило же тебя этот одеколон в ленинскую комнату притащить, уж лучше – в туалет.
– Да что вы все привязались с этим туалетом! Сами бы там жрали, свиньи! – возмутился Силантьев так громко, что его стало слышно в грохоте песни.
– Рр-разговорчики! – крикнул Радзиевский. – Силантьев, я ведь к тебе обращаюсь. Петь на Губе разучился?
– Отслужу, как надо, и вернусь… – запел Силантьев в общем хоре.
Зал полковой столовой был огромен и мог вместить разом несколько рот, поэтому во время приема пищи здесь всегда стоял невообразимый гул из солдатских голосов, звона ложек, мисок, бачков и кружек. Рота заняла отведенное ей место. Раздатчики пищи принялись за работу. Сегодня на ужин были макароны с жареной рыбой. Осклизлые и серые макароны Силантьев есть не стал, а рыбу съел с хлебом. Рыба была с душком, но съедобна. Потом ручкой ложки он долго размешивал сахар в чуть теплом чае, отчего на поверхности напитка появились радужные разводы, как от капель бензина на лужах. Попив чаю, Силантьев почувствовал, что голоден. До ужина он это не чувствовал. «К лучшему, – решил он. – Пьянее буду на голодный желудок».
На обратном пути – от столовой до казармы – Кучумов подбадривал друга:
– Вообще, ты, Вова, не дрейфь, – еще август не закончился, впереди еще сентябрь, октябрь – за два месяца все забудется. А там, глядишь, и вместе дембельнемся в первых числах ноября.
– …Через две, через две зимы… – пела Рота.
– Дембельнемся… Ох, Леха, не верится мне что-то. Я уже и не представляю своей жизни без сапог.
– Да мне и самому не верится, но я точно знаю: скоро домой. Счастье-то какое: не видеть этой хари Родзика!.. Как приеду в Питер, сразу в сауну пойду. Нет-нет, Вова, вместе пойдем. Потом мы с тобой вмажем, как следует, и поедем к Барабохе в Кириши – всего два часа на электричке.
– А мне, Леха, и не верится, что есть где-то этот Ленинград.
– Да мне и самому не верится, но я точно знаю: он есть.
– …Ты в кино, ты в кино с другими не ходи…
– А в сауну, Вова, лучше пойдем на Васильевский, там у меня двоюродный братан в банщиках. А пить коньячок будем. Знаешь, как после баньки коньячку хорошо вмазать? Ух! Это тебе не тройной одеколон.
– Размечтался… в ногу лучше шагай, – усмехнулся Силантьев и заорал вместе с Ротой: – Отслужу, как надо, и вернусь!
После ужина у солдат личное время. Кто подшивает подворотничок, кто пишет письма. Силантьев отдал гимнастерку Брицину, приказав подшить подворотничок, и направился в ленинскую комнату, но на этот раз с мирной целью: написать родителям письмо.
«Здравствуйте, мои дорогие, – начал он. – Решил написать вам письмо…» Далее Силантьев казенным языком излагал, что кормят хорошо, что погода хорошая, что вообще все хорошо. Потом он надолго задумался, грызя ручку, не зная, как объяснить, что приедет не в начале ноября, как обещал, а позже. Тут блестящая догадка осенила его, и он продолжил: «…В прошлом письме я писал вам, что я на хорошем счету и что отпустят меня с первой партией. Обстоятельства немного изменились. Начальник дал мне очень ответственную работу, которую не получится выполнить к первой партии. Он сказал: «Володя, я не могу поручить эту работу молодому солдату. Я надеюсь на тебя!» Дорогие родители, я мог бы отказаться, но не сделал этого. Думаю, вы меня поймете. Так что, слишком рано не ждите. Ну, вот и все. Целую вас очень крепко, привет сестренке и всем близким. Ваш сын Володя».
Довольный своей сообразительностью, Силантьев запечатал конверт, надписал адрес и отнес письмо в тумбочку дневального.
В 21.00 Рота в полном составе, кроме заступивших в наряд, во главе с прапорщиком Радзиевским уселась в спальном помещении перед телевизором – смотреть программу «Время». Потом была вечерняя прогулка. Рота вышагивала вокруг казармы и пела «Письма нежные». По всей полковой территории чеканили шаг подразделения, соревнуясь в хоровом исполнении ротных песен, среди которых были: «Взвейтесь, соколы, орлами!», «Там, где пехота не пройдет», «Наш ротный старшина» и другие. После прогулки настал черед вечерней поверки, и, наконец, прозвучала команда «отбой». Прапорщик Радзиевский для острастки помаячил минут пятнадцать в роте и ушел домой. После его ухода Карасев, Барабошкин, Кучумов и Силантьев поднялись с коек и обули сапоги, чтобы не идти в каптерку босиком. А в каптерку они собрались, чтобы выпить припрятанные в ней девять бутылок портвейна. Но перед тем, как выйти из спального помещения, Силантьев крикнул:
– Эй, молодежь, сколько до дембеля?
– У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у… – тоскливо и жалобно завыли зеленцы верхнего яруса коек. Старики и черпаки довольно гоготали с нижнего яруса.
– А дальше?
С верхнего яруса заговорил стихами Брицин:
– Дембель стал на день короче,
Старикам – спокойной ночи.
Пусть приснится дом родной,
Девка с пышною мандой,
Море водки, пиво, квас,
И Устинова приказ!
– Молодец, Брицин. А теперь, молодежь, давайте хором еще раз. Кто будет отлынивать – пошлю на очко. Приготовились… три-четыре!
Зеленцы повторили стихотворение хором. Пуще всех старался Брицин. Нижний ярус был в восторге.
– Теперь отбой, можете дрыхнуть, – сказал Силантьев. – А ты, Брицин, как самый талантливый, подойди ко мне за благодарностью.
Брицин спрыгнул с койки, нырнул в сапоги и, улыбаясь, подбежал к Силантьеву. Весь вид Брицина был преданный, собачий. Казалось, он повиливал хвостиком. Силантьев обнял его за плечи и увел из спального помещения.
– Сядешь в ленинскую комнату, не включая света, и будешь из окна наблюдать за входной дверью. Как увидишь какого непрошенного гостя, пулей лети в каптерку – нас предупреждать.
Улыбка испарилась с лица Брицина:
– Я… я спать хочу.
– Не понял?!
За спиной Силантьева в белом исподнем возникли Кучумов, Карасев и Барабошкин. Солдаты были похожи на приведения, зачем-то обувшие кирзовые сапоги.
– Не понял?! – переспросил Силантьев.
– Я вчера в наряде был, я не выспался… вы бы другого… – чуть не плакал Брицин, опустив голову.
– Обурел, щенок! Ветеранов не уважаешь!!! – взорвался Барабошкин.
Интеллигентный и добрый на вид Карасев сказал миролюбиво:
– А что, давайте другого на стреме поставим. (Брицин с надеждой поднял голову) А этот… этот пусть очко моет.
– Зубной щеткой, – добавил Кучумов.
– До зеркального блеска, – уточнил Силантьев.
Брицин, поняв, что дело может обернуться совсем худо, поплелся в ленинскую комнату, обреченно бряцая по полу подковками на каблуках, точно кандалами.
– И смотри у меня, воин! – крикнул ему вслед Силантьев. – Пропустишь кого – сгною на очке!
В каптерке пахло ваксой, солдатским обмундированием, бельем, дешевым мылом и, хотя нафталина здесь отродясь не бывало, казалось, что пахнет нафталином. Все эти запахи сливались в один годами устоявшийся запах каптерки. Кучумов по-хозяйски сбросил с полки несколько тюков с бельем и ящик с мылом. Уселись на тюки. Поставили кружки на ящик. Из кипы одеял Кучумов вынул первую бутылку, буханку хлеба и шматок сала. Силантьев, не вставая, приоткрыл дверь, позвал стоявшего «на тумбочке» Чепцова и попросил штык-нож – хлеб нарезать. Тот подошел и, с завистью уставившись на мизансцену в каптерке, вынул из ножен уставом положенный дневальному штык-нож. Дальше стало происходить почти ритуальное действо. Силантьев принял от Чепцова штык-нож и кинул его Барарабошкину. Тот ловко поймал нож, лихо обтер лезвие об рукав два раза и стал нарезать хлеб и сало. Это было мучительное занятие: штык-нож был туп. Но вот, наконец, Барабошкин все нарезал и кинул штык-нож Силантьеву. Тот поймал его так же ловко, как и Барабошкин, лихо обтер лезвие о рукав два раза и вернул Чепцову. Чепцов с лязгом всунул штык-нож в ножны и не торопился уходить, загипнотизированный натюрмортом на ящике с мылом.
– Иди-иди, – дружелюбно оттолкнул его от двери Силантьев, – настанет и твое время, Чепчик.
Чепцов вернулся к тумбочке. Над его головой по-прежнему бодрствовали часы. Чепцов посмотрел на них, словно пытался узнать, сколько ему осталось до «его времени». Космическим холодом повеяло от часов. И понял Чепцов, что долго, очень долго придется ходить этим часикам, прежде чем ему можно будет вот так запросто расположиться с друзьями в каптерке и выпить за скорый дембель.
3.
Рота спала. Не спал дневальный Чепцов, ожидая замены; не спал «на стреме» Брицин. Дежурный по роте сержант Фролов дремал на койке, одетый по форме, готовый в любой момент вскочить и бежать с докладом. В каптерке тоже не спали. Барабошкин открывал четвертую бутылку. Делал он это профессионально – с изящной ловкостью. Открывание бутылок – единственное, что Барабошкин мог делать изящно. Все были уже навеселе. Силантьев рассказывал о сцене в канцелярии:
– …В общем, вставил мне Воробей. Подвел, говорит, ты меня, своего командира, и эти два – Родзик с Косулей – свои голоса подавали, воспитатели. А в конце, не поверите, на очко послал меня Воробей.
– Старика – на очко?! – от возмущения Барабошкин даже привстал. – Старика?!
– Это он перегнул. Мог бы чего другое придумать, – поддержал Барабошкина Кучумов.
– Я, конечно же, на старости лет позориться не собираюсь, – с ноткой сомнения в голосе сказал Силантьев, – у меня молодые будут пахать. Только опасаюсь я – вдруг Воробей засечет? Злой он нынче на меня.
– А мы их сегодня пошлем, – сказал Карасев. – Сегодня они все вылижут до блеска, а завтра ты, Вова, возьмешь швабру и сядешь в умывалке на подоконнике – пусть проверяет.
Видимо, не зря Карасев проучился один год на историческом факультете университета.
– Как молоды мы были… – запел Барабошкин.
– Кончай гнусавить! – сказал Карасев. – Пора разливать.
– А мне, мужики, все не верится: неужели домой скоро? – сказал Кучумов. – Родзик вчера мне сказал, чтобы я готовил замену, а у меня все так и поднялось как-то…
– Вот бы сюда сейчас Родзик зашел, – сказал Силантьев, – сразу бы все опустилось.
– Да, Леха, – сказал Барабошкин, – ушел бы ты в декабре в последнюю партию.
– Ты разливать будешь, Барабоха? – нервничал Карасев.
– Наливаю, наливаю, товарищ майор.
– Поровну наливайте, рядовой, – это вам не компот и зеленцов здесь нет.
– Слушаюсь, товарищ майор.
Когда Барабошкин разлил портвейн по кружкам, товарищ майор поднялся, торжественно держа кружку в вытянутой руке:
– Товарищи солдаты, друзья мои, однополчане и земляки! Близится к концу срок нашей службы. Два года мы делили все вместе, и вот теперь – домой. Не грустно ли вам от этого, друзья?
– Ой, как грустно, – всхлипнул Кучумов.
– Оставьте меня на сверхсрочную, – захныкал Силантьев.
– И меня оставьте на сверхсрочную, – вторил ему Барабошкин.
– Грустно, как грустно, – качал головой Кучумов, – домой скоро, тоска…
– Да, товарищи солдаты, – сказал майор, – скоро домой. Это чрезвычайно грустно, я прекрасно понимаю ваше настроение, но оставить вас в армии не могу: вас ждут дома родители и… – Карасев сладко причмокнул – и женщины!
– Ну их, этих женщин, товарищ майор, – сказал Силантьев и показал на сапоги: – Вот наши женщины!
Барабошкин загоготал, глядя на сморщенные голенища своих сапог, точно видел их впервые.
– Нет, товарищи солдаты, – сказал Карасев, – оставить вас не могу. Поедете домой – это приказ. А сапоги… сапоги можете взять с собой. Так выпьем же, солдаты!
Солдаты поднялись. Кружки встретились в центе круга, издав радостный звон.
– Да-а-а-а, – протянул Силантьев, садясь и довольно морщась от выпитого, – стал бы я цедить по тумбочкам одеколон, зная про портвейн. Вторая подряд Губа по дембелю – дело паршивое… – он сунул в рот кусок сала. – И принесла Геру нечистая…
Некоторое время все молча жевали, потом вышли в туалет покурить. Когда вернулись, Барабошкин попросил Силантьева поподробнее рассказать, как его застукал комполка. Он сам попадался на выпивке и страшно любил подобные истории.
– Уселся я в ленинской комнате. Сахар достал. Только кружку к губам поднес и выдохнул, как крик Чепчика слышу: «Смирно!» У меня и матка опустилась… Не успел кружку спрятать, как передо мной Гера возник. Я, понятно, навытяжку. Гера сначала ласковый такой. Что ты, говорит, Володя, кальсон не носишь? – вредно это, импотентом можно стать. Думаю, пронесло, слава богу. Но нет, увидел, пидор, кружку, понюхал – и к Фролу: что это?! У Фрола, понятно, душа в пятки ушла, у меня, признаюсь, – тоже… Про мать говорить чего-то начал, что она, мол, у него потребует меня живого вернуть, когда я загнусь от такого количества отравы. Потом сказал, что ленинская комната – не место для такого дела. Выжрал бы, говорит, в туалете. А я думаю: сам бы там жрал, свинья! солдат, что – не человек?
От смеха Барабошкин свалился с тюка, держась за живот. Кучумов и Карасев прослезились.
– Это было бы весело, если бы не пять суток Губы.
– А Фролу? – спросил Кучумов, вытирая рукавом глаза.
– Три наряда.
– Ты бы сказал, что это не твоя кружка, что так и стояла здесь.
– Ну да, конечно, – вздохнул Силантьев, – надо было сказать, что командир роты приказал покараулить.
В дверь просунулась заспанная Физиономия Фролова:
– Мужики, вы бы потише. Дежурный по полку может нагрянуть. Нам только по дембелю и залетать.
– Не дрейфь, Фрол, – сказал Силантьев, – у нас Брицин на стреме. Хочешь вмазать за свои три наряда?
– Да кабы не дежурство…
– А мы не дежурные, – сказал Барабошкин, открывая пятую бутылку, – мы не сержанты, рядовые мы.
– Ну, вы потише все-таки, – физиономия Фролова скрылась.
Силантьев смотрел, как льется темный портвейн из бутылки, как ласково журчит он и пенится в кружке. Ему казалось, что в нем тоже журчит и пенится что-то очень хорошее. «Скоро домой, – стучало в его голове, – скоро домой, домой скоро… Губа – ерунда, все равно скоро домой».
– Ох, мужики, а ведь скоро домой, – сказал Кучумов, будто он подслушал мысли Силантьева.
Наполненные кружки вновь издали радостный звон. Все выпили и заели салом. Карасев спросил Силантьева, что за компания подобралась на Губе. Силантьев рассказал историю Коли из клуба.
– Круто! – похвалил Барабошкин. – Я же говорил, что на Губе сидят настоящие герои. Вот не знал, что Лещенко на пианино играть умеет, – Барабошкин сунул руку в кипу одеял за очередной бутылкой, – я думал, он только поет… Да где там она?
Карасев похлопал его по спине:
– Не спеши, Барабоха, перерыв сделаем. Молодых на очко поднимать будем. Не мыть же в самом деле Володе завтра туалет.
Все согласились с Карасевым и хмельной, говорливой гурьбой вывалились из каптерки. Кучумов предусмотрительно запер дверь на ключ.
В спальном помещении стояла тишина, которую подчеркивал сладкий, почти домашний сап некоторых солдат. Пахло ваксой и портянками. Дремавший на крайней койке Фролов, вскочил, завидев четыре приведения:
– Вы чего, мужики, уже все выжрали?
Силантьев тормознул рукой в его сторону – дескать, дрыхни, сержант, мы не по твою душу. Фролов вновь повалился на койку. Земляки остановились в центре спального помещения, гадая, кого лучше поднять. Вдруг с верхнего яруса раздался громкий храп. Карасев поднял вверх указательный палец.
– Грачев! – вычислил он.
Карасев подошел к несчастному и потряс его за ногу. Грачев поднял голову над подушкой, испуганно тараща глаза:
– А?! А?! Подъем?!
– Вставай, родной, на очко пойдешь.
– За что?
– Храпел.
В это время Барабошкин поднимал ефрейтора Кастрыкина, который служил писарем в штабе. Почему-то пуще всего на свете Барабошкин ненавидел писарей. Если писарь был ефрейтором, то ненависть удваивалась.
– Подъем, ефрейтор.
– Вызывают? – откинул одеяло Кастрыкин. – В штаб, да?
– Тревога.
Кастрыкин сел, свесив с койки ноги:
– Какая тревога? – все спят!
– А ты вставай. На очко пойдешь.
– Очко? Я уже скоро год как прослужил. Помоложе не нашлось?
– Ты для меня самый молодой, ефрейтор. Не пойдешь – языком очко лизать будешь.
От Барабошкина несло портвейном. Кастрыкин чуть слышно выругался и спрыгнул с койки.
– Что ты там промямлил, ефрейтор?
Кастрыкин не ответил и обул сапоги. Подошел Силантьев, который уже поднял Миндубаева.
– Володя, за что меня? – взмолился Кастрыкин. – Помоложе есть.
– Ты ведь знаешь, как Барабоха неравнодушен к вашему брату писарю. Лучше иди, но можешь не работать – будешь старшим, приглядишь за зеленцами, будешь следить за качеством исполнения работ. Чистота должна быть идеальной.
В центре спального помещения уже белели три жертвы: Грачев, Миндубаев и Кукушкин, которого поднял Кучумов. Кастрыкин, ворча, поплелся к ним.
– Лучше иметь дочь проститутку, чем сына ефрейтора, – презрительно процедил ему в след Барабошкин затасканную, как стариковская гимнастерка, и древнюю, как сама армия, формулу. На более оригинальное определение он просто не был способен.
Жертвы выстроились в шеренгу. Карасев, подражая капитану Воробьеву, вышагивал перед ними, сложив за спиной руки:
– Задача такая: вылизать туалет до зеркального блеска. Уважаемый дедушка Силантьев должен завтра сдать туалет и умывалку в идеальной чистоте. Работа эта вам прекрасно знакома. Можно сказать, что вы мастера этого дела. Вы лучшие из лучших. Другим доверить не можем… Вы настоящие асы очка. Родина верит в вас. Ветераны роты верят в вас.
За спиной Карасева свысока посмеивались его земляки. Изредка на шум поднимались головы и тут же опускались; головы старослужащих – равнодушно, головы молодых с радостным испугом: «Пронесло!»
– Итак, задача понятна? Вопросы есть?.. Вопросов нет. Старшим назначаю ефрейтора Кастрыкина. Товарищ ефрейтор, лично отвечаете за выполнение задания.
Барабошкин подошел к Кастрыкину вплотную и задышал на него портвейном:
– Запомни, писарь: плохо вымоете – до моего дембеля с очка не слезешь. Днем пашешь в штабе, ночью – на очке. А то, я вижу, черпаком уже себя почувствовал, лимон гнилой. Обурел там у себя в штабе. Знаешь песню: я был батальонный разведчик, а он – писаришка штабной, за Родину был я ответчик, а он спал с моею женой… Это про тебя, ефрейтор.
От вида батальонного разведчика исходила такая злоба, будто Кастрыкин действительно наставлял ему рога, когда тот отвечал за Родину.
– А Барабоха уже сильно под мухой, – шепнул Силантьев Кучумову, – тоже мне, ответчик за Родину выискался.
– Рррняйсь!.. Иррна!.. – скомандовал Карасев. – Напра-о.. На очко шагом аррш!
Четверка невезучих строем направилась в туалет. Другая четверка вернулась в каптерку и продолжила пир. Уселись на свои места. Барабошкин выудил из одеял шестую бутылку.
– Есть тост, – сказал Силантьев, когда кружки были наполнены. – За тех, кто на нарах.
– Хороший тост, – похвалил Барабошкин.
Выпили за тех, кто на нарах. Кучумов нашел на полке пустую консервную банку и поставил ее на ящик:
– Здесь покурим, авось Родзик не учует.
Силантьев и Барабошкин ударились в воспоминания о Губе, перебивая друг друга и теребя по коленкам. В их воспоминаниях Губа выходила светлой и веселой. В конце концов, Барабошкина занесло:
– Как я тебе завидую, Вова!
– А чего завидовать, – сказал Карасев серьезно, как мог. – Пойди сейчас в штаб и плюнь в дежурного по полку, или пошли его… и Губа обеспечена. Вместе с Вовой отбывать будете.
– А что?! – вскочил Барабошкин. – И пойду! Пойду и плюну! Фрол! Фрол!!
Барабошкин орал, пока в дверь не просунулась встревоженная голова Фролова:
– Чего орешь, придурок! Портвейн ум отшиб?
– Фрол! – Барабошкин слегка покачивался, держась за плечо Силантьева, – а кто сегодня дежурный по полку?
– Майор Веселов. Если будешь так орать, то скоро его увидишь. А домой поедешь в последнюю партию, и мы все из-за тебя, придурка.
– Свали, сержант! – лягнул ногой в сторону Фролова Барабошкин и сел.
Фролов, раздраженно сплюнув, закрыл дверь. Энтузиазм у защитника Родины пропал:
– Нет, ребята, в Веселова я плюнуть не могу. Веселов – отличный мужик. Не могу… Я лучше завтра в Косулю плюну.
– Плюнь лучше в Родзика, – попросил Кучумов.
– И в Родзика плюну.
– Тогда тебя не на Губу посадят, а в дурдом, – сказал Карасев, – диагноз: мания плевания.
– Не хочу в дурдом. На Губу хочу с Вовой… Вова, друг! – Барабошкин бросился обнимать Силантьева, – я тебя лю-любу!
Силантьев дружески отстранил Барабошкина:
– Достань бутылку, Барабоха.
– А ты меня любишь?
– Люблю. Достань бутылку.
Барабошкин выудил из одеял бутылку и, несмотря на свое состояние, открыл ее все с той же изящной ловкостью. Тут в дверях возник Кастрыкин:
– Тряпочку побольше дай, Леша.
– Заходи, писссарь, – приказал Барабошкин. – Сссадись.
Кастрыкин с опаской сел рядом с Барабошкиным. Тот плеснул в свою кружку портвейна и кивнул на нее:
– Пей, ефрейтор!
– Молод еще… – проворчал Карасев.
– Пу… пусть пьет. Пей, ефрейтор.
Кастрыкин отчаянно зажмурился и, давясь, выпил. Барабошкин сунул в его перекошенный рот кусок сала:
– На, зззаешь, ефрейтор.
Кастрыкин в жизни не пил крепкого спиртного. Перед армией, на отвальной, где собрались одни родственники, мама позволила ему выпить немного сухого. Кастрыкин жевал и чувствовал, что пьянеет. В желудке приятно заиграли теплые мурашки. Старики, сидевшие вокруг, стали казаться ему милыми и хорошими людьми. Даже Барабошкин вдруг показался славным парнем.
Барабошкин произнес тост, косясь на плечо Кастрыкина, на котором, будь тот одет по форме, красовался бы погон с лычкой:
– За наши чиссстые погоны!
Карасев встал:
– Чистые погоны – чистая совесть.
Тост был принят, и рядовые выпили. Барабошкин вконец охмелел. Он обнял Кастрыкина:
– Ссспой, ефрейтор. Только тихо.
– Прожектор шарит осторожно по пригорку… – тихо завыл Кастрыкин.
– Не то по… поешь, – перебил Барабошкин. – Про себя пей… пой.
– Я был батальонный разведчик…
– Да не ты, а я батальонный разведчик, – снова перебил Барабошкин.
– Он был батальонный разведчик…
– Во-о-о, правильно, – одобрил батальонный разведчик.
– …а я – писаришка штабной…
– Молодец!
– …за Родину был он ответчик, а я спал с егонной женой…
– Т-ты, ссс моей женой?! Ах, ты! – Барабошкин размахнулся, кулак перевесил его тело, отчего разведчик свалился с тюка и отвратительно загоготал, но потом внезапно оборвал смех и проворчал серьезно: – Суки! бл*ди все! В гробу вас… вас…
Мутный взгляд Барабошкина уперся в потолок, веки часто заморгали и сомкнулись. Раздался храп, больше похожий на хрюканье.
– Кончился, – оценил Силантьев.
– Ну-ка, ефрейтор, сгоняй быстренько за кем-нибудь, – приказал Карасев, – уложите дедушку спать.
Кастрыкин сбегал в туалет за Грачевым, и они поволокли безжизненное тело батальонного разведчика в спальное помещение, где заботливо уложили его на койку. Сапоги, как ни странно, Барабошкин скинул сам, дрыгая ногами и бессвязно бормоча что-то во сне. Грачеву осталось только снять с дедушки размотавшиеся портянки, сунуть их в голенища, а сапоги аккуратно поставить рядом с табуреткой.
В каптерке оставалось трое. Трое на две бутыли.
– Слабак наш Барабоха, – сказал Карасев.
– Слабак, – согласился Кучумов, колдуя над пробкой восьмой бутылки, которая, как назло, одна на всю «батарею» оказалась без «ушка».
– И ты слабак – открыть не можешь. Пьян уже? – сказал Силантьев. – А Барабоха мертвым бы открыл за две секунды.
– На, ты открой, коли трезв.
У Силантьева тоже ничего не получилось. За дело взялся Карасев. Он обкусал металлическую пробку зубами, а затем не без труда сковырнул ногтем. Когда вино было разлито по кружкам, в дверях вновь возник Кастрыкин и доложил, что все вымыто. Силантьев одобрительно мотнул головой. Кастрыкин понял, что наконец-то можно идти спать.
Из-за отсутствия Барабошкина доза увеличилась. Силантьев спокойно выпил свою порцию. Карасев – замотал головой, зафыркал и уткнулся носом в рукав. Кучумов – странно булькнул и, зажав ладонью рот, выбежал из каптерки. Очистив в туалете желудок и ополоснув физиономию, он зашатался в спальное помещение, где стащил одеяло с тела Грачева. Бедный Грачев только-только уснул.
– Что?! Что?! Опять храпел?
– Поди в туалет, вы… вымой там.
– Так мы же вымыли.
– Еще надо. Не… не донес я немного.
– Чего не донес?
– Там увидишь че… чего.
Грачев, вздохнув, спрыгнул с койки. Кучумов, убедившись, что зеленец направился в туалет, вернулся в каптерку.
В каптерке Силантьев и Карасев сидели в обнимку и признавались друг другу в любви. Заикаясь и запинаясь, Кучумов объяснил друзьям, что в каптерке нужно обязательно прибраться, пока живы, а последнюю бутылку можно и на койке распить.
– Логично, – сказал Карасев.
Кое-как навели порядок в каптерке. Кучумов бросил прощальный взгляд на вверенное ему хозяйство, выключил свет и закрыл дверь на ключ. Девятую бутылку распивали на койке. С собой взяли только одну кружку. Пили по очереди. Первым выпил Кучумов и с трудом, несколько раз падая, добрался до своего места в конце спального помещения. Затем выпил Карасев и сразу же отключился. Падать и спотыкаться ему не пришлось – он был на личной койке. Силантьев снял с друга сапоги с портянками и закинул его ноги на койку. Посмотрев на в момент отключившегося друга, Силантьев, решительно выдохнув, зажмурился, допил длинным глотком портвейн, фыркнул и выкинул в форточку пустую бутылку с кружкой подальше на газон и побрел в ленинскую комнату – Брицина отпускать. Обратно помогал идти Брицин. Он же помог барину снять сапоги и накрыл его одеялом.
– П’шел! – промычал Силантьев, то ли взмывая, то ли проваливаясь в космическую пустоту.
4.
Крика «Подъем!» Силантьев не слышал. Его растормошил Брицин:
– Вставайте! Вставайте! Подъем!
Рота выбегала на зарядку. Силантьев со стоном поднялся, с муками инвалида напялил галифе, намотал портянки, влез в сапоги и побрел в туалет. Там уже собрались старики, которые наплевательски относились к собственному здоровью. От зарядки они прятались в туалете, куря натощак. Силантьев к такому типу старика не относился и почти всегда выходил на зарядку поддержать форму и фигуру. Исключения составляли утра с тяжелого похмелья. Силантьев знал, что станет легче, если побегать на свежем воздухе, но ноги сами несли тело в туалет.
В кучке сачков находились все участники вчерашней пьянки. Силантьев с похмельной жадностью попил холодной водички из крана и подошел к друзьям. Барабошкин молча протянул папиросу. Силантьев закурил и выругался – первое за день слово солдата. Стали со смехом вспоминать вчерашнее. Кто-то из непосвященных плюнул на пол.
– Не плевать! – крикнул Карасев. – Вова сегодня Воробью туалет сдает.
Непосвященный уважительно растер плевок подошвой сапога. Силантьев обвел взглядом умывалку и туалет – все сверкало.
– Ты в каптерку заглянул? – спросил он Кучумова.
– Заглянул. Чисто все. Бутылки поглубже в одеяла спрятал. Вечером выкину.
– Может, сдадим лучше? – предложил Барабошкин.
– Ты на Губу второй раз за что залетел? – спросил Карасев.
– Бутылки сдавал…
– Еще хочешь?
– Не хочу, но там на полтора рубля, еще немного добавить и…
– Да пусть сдает, – сказал Силантьев. – Он ведь хотел со мной на Губу. С тобой, говорит, Вова, пойду – вместе сидеть будем.
– Что ты брешешь! – Барабошкин нервно бросил окурок в очко. – Ведь не было такого! Не было!
– Было, было, – сказал Кучумов. – Ты еще хотел в морду дежурного по полку плюнуть. Еле удержали.
– Брешете, сволочи!
– Сейчас Фрол мыться придет – спросишь, – сказал Карасев
Барабошкин от волнения закурил вторую папиросу.
– А где я мог встретить дежурного по полку? – вдруг осенило его.
– Чего ты несешь, Барабоха? – сказал Карасев. – Где встретил он… Нигде ты его не встретил. Если бы встретил в таком состоянии, то давно бы уже на Губе был. Сам в штаб хотел идти. Пойду и плюну! – так ты сказал.
– Да ну вас… – Барабошкин с надеждой посмотрел на Силантьева. – Вова, ну что они стебаются?
– Было, было, Барабоха. И в дежурного хотел плюнуть, и в Косулю, и в Родзика. Так что, не знаю, как насчет дежурного, но Косуля с Родзиком скоро придут, ты плюнешь, как обещал, и мы, обнявшись и звеня кандалами, побредем на Губу.
– Да идите вы!.. – Барабошкин снова выкинул недокуренную папиросу в очко. – Плюнуть в дежурного по полку да еще в Родзика с Косулей… Заливаете вы все, не могло такого быть, не такой уж я идиот… А вот и Фрол… Фрол, это правда, что я хотел в дежурного по полку плюнуть?
– Не знаю, хотел ли ты в него плюнуть или просто застрелить, но что искал – это точно, – Фролов сунул голову под кран и включил воду. – Ух!.. Ох!.. На весь полк орал, что бы тебе дали дежурного по полку. Кто сегодня дежурит, да где этот мерзавец! Приведите эту суку ко мне!
Барабошкин сник и, ничего не сказав, отправился за полотенцем.
Рота закончила зарядку, с шумом наполняя умывалку и туалет. Покричав, чтобы соблюдали чистоту, земляки вышли за туалетными принадлежностями. Вернувшись, Силантьев оттолкнул обнаглевшего лимона от раковины и долго фыркал, подставив затылок под струю холодной воды. Зубная паста и холодная вода совершили чудо: похмелья как не бывало – молодой, здоровый организм брал свое. Капитан Воробьев в таком случае не отделался бы утренним туалетом.
После, как выражался прапорщик Радзиевский, помывочки, Силантьев побрился в бытовке электробритвой Барабошкина. Вскоре пришел старшина, и начался очередной армейский день…
Суббота. Парково-хозяйственный день – ПХД. В этот день до обеда во всей советской армии ремонтируют, чистят, моют, скребут, натирают. Ничего подобного Силантьев не делал. Он сидел в туалете на подоконнике. Рядом для маскировки была прислонена швабра. Всяк заходивший с опаской смотрел на Силантьева и делал свое дело с величайшей аккуратностью. Долго старик сидел – все ротного ждал. Наконец, не выдержав скуки, он сходил за асидолом, и стал начищать латунные краники умывальников. Под действием асидола и щетки краники начинали сверкать, как кольца новобрачных. За этой работой и застал его капитан Воробьев.
– Вовочка! Вот не ожидал от тебя такого усердия. Молодость вспомнил? – Командир роты, не скрывая удивления, все осмотрел: – Здорово! Взвод молодых не наведет такой порядок.
– Так ведь молодых, товарищ капитан…
– Если бы я лично не увидел, как ты драишь эти краники, не поверил бы, что это твоя работа.
– Моя, товарищ капитан, – скромно признался Силантьев.
– Вижу – исправляешься.
Чувствуя расположение ротного, Силантьев решил прозондировать почву:
– Надо исправляться, товарищ капитан. Домой поскорее хочу.
– Ну, на первую партию не рассчитывай, как ни старайся – больно сильно ты провинился. Еще если бы я тебя застукал, – куда ни шло, а то сам комполка…
– Я все понимаю, товарищ капитан. На первую партию и не рассчитываю. Мне бы в середине ноября…
Сегодня у ротного было отменное настроение.
– Ноября?.. Что ж, служи пока без залетов после Губы, а там видно будет.
Капитан еще раз все осмотрел и ехидно спросил:
– А что, Володя, в такой чистоте и выпить можно?
– Нет, нельзя. Пить нигде нельзя. Я больше пить совсем не буду. Алкоголь – гадость, от него все беды происходят.
Ротный хмыкнул:
– Ну, ты мне лекций не читай, трезвенник. Заканчивай тут…
Когда капитан, наконец, покинул умывалку и туалет, Силантьев радостно подпрыгнул и прокричал:
– Быть мне дома в ноябре!
До обеда Силантьев старался не попадаться на глаза капитану Воробьеву – пусть ротный думает, что дедушка трудится. После обеда Рота ходила в гарнизонный клуб смотреть кино. Крутили фильм про любовь. Даже в самых безобидных сценах на весь зал раздавались мудрые солдатские советы: «Давай, давай!.. С тылу заходи, придурок!.. Заваливай, заваливай ее!.. Слабак!.. Эх, мне б туда!..» Когда же на экране дело доходило до поцелуев, то зал вообще взрывался – стонал, причмокивал, подвывал.
Едва Рота успела вернуться из клуба, как Силантьева вызвали на КПП. Как он и предполагал, в комнате для посетителей его ждала Жанка. Она вспорхнула ему навстречу. Силантьев тоже был рад ее видеть, но не собирался это демонстрировать и остужающее равнодушно чмокнул Жанку в щеку. Они сели за столик. Лицо девушки светилось от радости. Казалось, даже веснушки на ее носике радостно прыгали. Силантьев, напротив, был хмур. Жанка спросила, как там, на Губе. Силантьев ответил уклончиво – мол, жить можно.
– А я Наташку встретила, она мне и сказала, что видела, как тебя на Губу вели. Я так испугалась… За что тебя?
– А, ерунда… просто Воробей с похмела был – злой, а я сдуру нахамил ему, надо было промолчать, а я – нахамил.
Жанка стала разворачивать традиционный сверток, чтобы Силантьев, как обычно, отведал ее гостинцев. Однако тот ее остановил – сказал, что не голоден, и отнесет все ребятам.
– Что ж, отнеси. А я к ночи чего-нибудь посущественней принесу. Ведь мы сегодня встретимся, да?
– Нет, Жан, не могу. Нельзя мне пока в самоход, нельзя. Понимаешь, опять я залетел, опять мне Губу объявили. Мне сейчас, как никогда, смирным надо быть, а то на дембель, бог знает, когда отправят.
– Господи! Что ж ты такого натворил?!
– Ай, да не спрашивай лучше. Сам комполка Губу объявил.
Жанка погрустнела, и веснушки на ее носике потухли. Силантьеву стало ее жалко.
– Да не расстраивайся ты, Жан. Отсижу я, а там и встретимся. Через недельку отправить должны, недельку там посижу – ждать недолго.
– Недолго? Полмесяца целых! Может, тебе туда передачки носить можно?
Силантьев невольно рассмеялся:
– Глупая, это же не тюрьма. И вообще, тебя и близко не подпустят к этой Губе.
Силантьев поднялся из-за стола, давая понять, что свидание закончено. Жанка тоже поднялась и с обреченной миной подставила щечку для поцелуя. Силантьев чмокнул ее и потрепал на прощание за мочку уха.
Быстро пролетела суббота. Еще быстрее пролетело воскресенье – единственный выходной у солдата за неделю. Одаривает оно двумя яйцами вкрутую на завтрак и двумя фильмами в клубе. Хорошо, когда отпускают в увольнение, но Силантьеву увольнения уже не светили. Ему Губа светила. А вот Лешка Кучумов ходил в увольнение. Он на хорошем счету, прапорщик Радзиевский в нем души не чает и думает, что тот отвечает ему взаимностью. Знал бы Радзиевский, какой Кучумов отвечает ему «взаимностью», не видать бы тогда Лешке ни увольнений, ни должности каптера, ни первой партии.
С увольнения Кучумов вернулся навеселе и принес за пазухой бутылку пива лучшему другу. Воскресенье у Силантьева заканчивалось бутылкой пива.
В понедельник, после завтрака, Рота вышла на полковой развод. Первые подразделения, появившиеся на плацу, всполошили ворон с тополей вокруг. Вороны подняли невообразимый гвалт и загадили светлое зеленовато-голубое небо над плацем черными кляксами. Но вот полк выстроился, и вороны поутихли. Перед полком стоял его командир – подполковник Герасименко. За ним толпилась свита штабных офицеров. Еще дальше, у небольшой трибуны, расположился полковой оркестр. Из свиты вышел начальник штаба полка майор Бабаков и скомандовал:
– По-о-олк! Рня-а-а-йсь!.. Ирна-а-а-а!
Полк вытянулся и замер. Майор Бабаков, приложив руку к козырьку, строевым шагом подошел к командиру полка:
– Товарищ подполковник! Полк на утренний развод построен! Докладывал начальник штаба полка майор Бабаков.
Доложив, майор отступил за спину Герасименко.
– Здравствуйте, товарищи солдаты! – прокричал что есть силы комполка.
– А-А-И-Я Э-А-А-ЕМ, О-А-ИЩ О-О-О-НИК!!! – артиллерийским залпом громыхнуло в ответ, и вороны вновь всполошились.
Сегодня полк поздоровался дружно. Обычно подполковнику приходилось повторять приветствие несколько раз, чтобы услышать стройный хор голосов и ощутить полк как боевую единицу, вверенную ему и готовую по его приказу идти куда угодно. Довольный дружным ответом, комполка приступил к разбору дел прошедшей недели. Кого-то хвалил, кого-то ругал. Дошла очередь и до состояния дисциплины в полку. После общих фраз о вреде алкоголя подполковник Герасименко приказал Силантьеву выйти из строя.
– Этот солдат… – надрывал голос комполка, и слова его упругим эхом перекатывались по плацу – от подразделения к подразделению.
– …ат… ат… ат… – слушал Силантьев эхо, чтобы отвлечься от малоприятной для него сути дела.
– …хотел выпить одеколон!..
– …он… он… он…
– И где?!
– …де… де… де…
– …в ленинской комнате! В этой для каждого советского солдата святыне!..
– …ыне… ыне… ыне…
Силантьев так увлекся эхом, что во фразе «Объявляю вам пять суток ареста!», он понял только:
– …та… та… та…
Подполковник Герасименко, не услышав положенного уставом ответа, повторил более сурово:
– Рядовой Силантьев, объявляю вам пять суток ареста с содержанием на гауптвахте!
– …те… те… те…
Трудно сказать, чтобы произошло, но Силантьев, к счастью, опомнился:
– Есть пять суток ареста!
– Встать в строй! – с облегчением приказал подполковник.
Силантьев встал в строй и услышал злой шепот капитана Воробьева:
– Ты что, Вовочка, спятил?!
– Испугался, товарищ капитан. Язык от испуга отнялся, – соврал Силантьев.
– Я тебе его скоро вообще отрежу!
Комполка поговорил еще немного о планах на неделю и взошел на трибуну; свита штабных офицеров – за ним. Майор Бабаков остался на плацу и командовал:
– По-о-олк!.. Рня-а-а-йсь!.. Ррна-а-а-а! На-пра-о! Ша-а-ом аррш!
Оркестр грянул марш, и полк тронулся строевым шагом к трибуне. Подполковник Герасименко держал руку у козырька. Каждое подразделение, проходя мимо трибуны, сильнее чеканило шаг и держало равнение на командира полка.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
1.
На этот раз Силантьева отправляли на Губу с комфортом – автобусом. Так получилось, что день отправки на Губу совпал с днем несения там караульной службы его Ротой. В караул назначили шестерых зеленцов, черпака-ефрейтора и лейтенанта Косулина. Для их отправки подали на плац старенький «Пазик». Силантьев занял было стариковское место возле водителя, но Косулин с деланным спокойствием приказал:
– Рядовой Силантьев, займите место в конце автобуса.
Силантьев подчеркнуто равнодушно подчинился. Косулин обвел взглядом салон – все ли на месте? – и приказал водителю трогаться. Когда полк исчез за поворотом, зеленцы как по команде защебетали, словно воробьи на апрельском солнышке. Им было весело ехать, сознавая, что впереди целые сутки, в течение которых никто не пошлет их на очко, не заставит измерять спичечным коробком длину коридора в казарме, не отправит на крышу разгонять метлой помехи от телевизионной антенны. «Ишь, как разговорились!» – подумал Силантьев, впервые видевший вместе столько зеленцов, не разбавленных стариками. Он сегодня был не в счет.
Пока двигались по лесной дороге, зад автобуса трясло и подкидывало. Один раз Силантьев даже стукнулся головой о крышу салона. К счастью, вскоре выехали на шоссе, и дорожная лихорадка кончилась. Справа показалась деревенька, колонка и девка, припавшая к струе. Силантьев воскликнул от неожиданности:
– Натаха!
– Разговорчики! – прикрикнул на него Косулин.
– Вот дает! Опять с похмела, – не обращал на лейтенанта внимания Силантьев. – Стоит только мне на Губу отправиться, как она у колонки меня встречает.
Натаха разогнулась вслед автобусу, узнала прильнувшего к стеклу Силантьева и помахала ему рукой. Силантьев помахал ей в ответ и послал воздушный поцелуй.
– Арестованный! – уже кричал Косулин. – Ведите себя соответственно! Что это такое?!
– Да Натаха это, товарищ лейтенант, – моя первая армейская любовь.
– Молчать!
«Чего это он, сегодня нервный такой ? – подумал Силантьев. – Совсем опух наш лейтенант».
Наконец остановились у ворот гарнизонной гауптвахты. Косулин молодецки выскочил из автобуса, нажал на кнопочку звонка и сказал в глазок пароль. Ворота открылись, впуская автобус. Все вывалили на плац. Зеленцы сбились в кучку, а Силантьев гордо встал поодаль. Косулин и ефрейтор Корниенко вошли в здание. Корниенко был черпаком. И в глаза, и за глаза его называли Бульбашом или Бульбой. По фамилии к нему обращалось только начальство. В роте Бульбаша не любили. В его речи цензурные слова проскальзывали настолько редко, что даже для армии было слишком. Был он пронырлив, нездорово жизнерадостен и смеялся по любому поводу. Смеялся он так: «гы-гы-гы…» – словом, как идиот… Споткнется ли кто, упадет – Бульбаш тут как тут: «Споткнулся! … гы-гы-гы! … Упал! … гы-гы-гы!.. Икнул … гы-гы-гы …» Он первым узнавал о посылках из дома, первым вставал у каптерки, где прапорщик Радзиевский в присутствии адресата производил таможенный досмотр посылки, пытаясь найти спиртное. А когда свора голодных солдат гналась за испуганным счастливчиком, то Бульбаш первым настигал его в спальном помещении, урывая самое ценное: «Колбаса! … гы-гы-гы! …» Свои посылки он получал лично. Для этого он просился в увольнение и, получив посылку в гарнизонной почте, прятался в укромном месте. Съесть Бульбаш мог за троих: «Впрок … гы-гы-гы!». Службу он любил и часто повторял, что в армии хорошо, что здесь не надо думать, – начальство думает – оденут, накормят и т.п. Силантьев с трудом выносил Бульбаша. «Гы-гы-гы» его раздражало особенно. Будь Бульбаш зеленцом, не слезал бы он у Силантьева с очка за свой идиотский смех. Впрочем, зеленцом Бульбаш был тихим и трусоватым. Став лимоном, он стал понемногу борзеть, а черпаком – оборзел окончательно. Вот и сейчас, заходя с Косулиным в здание, Бульбаш зачем-то оскалился на Силантьева и гыгыкнул – дескать, погоди, Вова, погоди… Ждать пришлось недолго. Минут через пять он вернулся:
– Зовут … гы-гы-гы!
Вновь Силантьев стоял перед комендантом. Тот, как и в прошлый раз, сидел за столом. Все было то же – комендант, сейф, стол, свежевымытое окно, портрет Дзержинского… Правда, тогда за спиной не было лейтенанта Косулина.
Силантьев поздоровался по-уставному, но приветливо, дабы комендант понимал, что Губа и ее хозяин для этого арестанта не являются неприятностью.
– Здравствуй, здравствуй, рядовой Силантьев. Вот не думал, что ты одеколоном увлекаешься…
Силантьеву эта тема уже набила оскомину.
– Да я и сам не знал, а тут иду, вижу – стоит. Дай, думаю, выпью. Вот и выпил.
Комендант отнесся благосклонно и к приветливости арестанта, и к такой дерзости. Однако Косулин досадливо хмурился. Ему явно не нравился оказанный Силантьеву прием. Наверное, он считал, что комендант должен поставить арестанта с поднятыми руками к стенке лицом и лично обыскать. Между тем старлей спокойно предложил солдату выкладывать на стол все, что при нем имеется.
– Как стоишь, разгильдяй! – вдруг сорвался Косулин. – Руки по швам!
Комендант удивленно посмотрел на молодого лейтенанта. Тот, не заметив взгляда, продолжал:
– А ну, вываливай все из карманов, живо!
– Как же я могу вываливать все из карманов, если у меня руки по швам?
– Молчать!
– Товарищ лейтенант, – спокойно сказал комендант, – скоро развод, постройте пока свой караул.
Косулин вышел, бросив в дверях на Силантьева многообещающий взгляд.
– Ну, все выложил? – миролюбиво спросил старлей.
Зачем-то он пролистал военный билет арестанта и обнаружил, что Силантьев родом из Ленинграда.
– Надо же, из Ленинграда! Большая редкость в нашем учреждении Учился я там. Пять лет, как прекрасный сон… Какой город! Какой город!.. Распишись, земляк, вот здесь и давай в камеру.
Силантьев расписался в описи изъятия вещей. Старлей крикнул разводящего, который проводил арестанта до железной двери камеры № 10. Будучи уже бывалым губарем, Силантьев был уверен, что в камере никого нет – все на работах. Однако он ошибся: на бруске сидел розовощекий арестант в застиранной гимнастерке старого образца, что сразу выдавало в нем старослужащего. Силантьеву он обрадовался чересчур бурно. Видимо, давно сидел в одиночестве. Познакомились. Выяснилось, что сокамерника Силантьева звать Андреем, но кореша зовут Максом, потому что фамилия его – Максимов. Сидит он здесь уже час, а то и два – не понять, часики-то отняли. Как водится на Губе, стали рассказывать свои истории. Силантьев рассказал про генеральскую «Волгу» и одеколон, который вырвал у него из рук лично комполка.
– А меня сюда тоже из-за зеленого змия, – сказал Макс, – брагу гнал в огнетушителях. А что делать? Ведь жить-то надо. Солдатского жалования даже на папиросы не хватает. Да что солдатского! Мой папаша – начальник автобазы, за триста колов получает – и то гонит. У нас дома два сорокалитровых бидона и аппаратик – фирма, закачаешься. С детства насмотрелся я на процесс – словом, хоть и не гнал сам, но технологию производства знаю отлично, тем более самогон приготовить в солдатских условиях невозможно – только брагу. А брагу и гнать не надо – сама приготовится, было бы в чем. Но я, дурак, так завелся, что толком и не задумывался, в чем. Словом, овладела мной идея, я загорелся, купил в увольнении сахара, дрожжей у знакомого повара в столовой на три пачки «Родопи» поменял, забил этим добром тумбочку и тут только понял, что все это мелочи, главное, – в чем гнать и где прятать. Стал соображать. День соображал, два. Тумбочка сахаром забита, а казарма дрожжами провоняла. Старшина ругается, а я ему про посылку бабушке рассказываю – мол, у нее в деревне туго с сахаром и дрожжами, а пироги русский человек печь любит. Его это не тронуло. А наш старшина нельзя сказать, что большой матерщинник, но знаменитое сложно составленное ругательство «по матушке», – Макс членораздельно выругался, – превратилось у него в одно слово скороговоркой – «поюмать». Вот он и употребляет эту «поюмать» чуть ли не в каждом предложении по нескольку раз. Если, говорит, поюмать, ты завтра все это не отправишь, поюмать, то я не к твоей бабушке пошлю посылку, поюмать, а к чертовой!.. Что делать? Опять соображаю. Выпросил все у того же знакомого повара бадью в столовой – вроде подходит. Но куда ее ставить? Не в ленинской же комнате.
– Это точно, – согласился Силантьев, – уж лучше в туалет.
– Оставил я в столовой бадью на время – сказал, потом заберу. Хожу по казарме, соображаю. Вдруг взгляд мой нечаянно на огнетушитель упал, и меня осенило: ведь какая прекрасная емкость – десять литров! И прятать нигде не надо – пусть висят себе на стеночке, спеют. Снял я ночью парочку, разобрал в туалете, а химию в очко вылил.
– Так просто вылил? И в пене не потонул? – удивился Силантьев.
– Какая там пена! Это если положенным способом открывать, тогда и бьет струя под давлением. А я разобрал – и просто вылил. Даже пузырька не увидел. Так что, намыл я их хорошенько, песочком долго драил – словом, хорошо все сделал, стерильно. Потом зарядил мои баллончики в нужных пропорциях, закрутил все и обратно на стеночку повесил. До утра возился, едва к подъему успел… Неделя проходит. Висят родные, спеют. Подойдешь, бывало, к ним, послушаешь – журчит. Кореша мои меня задергали – когда да когда! Я отвечаю, что скоро, лишь бы пожара не случилось. Но случилось гораздо хуже: накануне дегустации истек срок годности огнетушителей. Старшина, подлец, новыми их заменил, а куда мои отнес, я так и не узнал. Но это было еще полбеды. Дня через два собирают нас для занятий по противопожарной подготовке. Лично зампотылу майор Величенко присутствовал. Построил нас старшина, а рядом с ним огнетушители лежат. Присмотрелся – мои! Даже как журчат, чую. Берет старшина один огнетушитель и говорит: «Огнетушитель химический, пенный, десятилитровый – ОХП-10, поюмать, дальность боя – шесть метров, поюмать!.. Выброс струи осуществляется…» Тут наш старшина от теории к практике перешел. Выброса, разумеется, никакого нет. Он свою «поюмать» зарядил, пыхтит, трясет огнетушителем. Тогда майор Величенко посоветовал сопло гвоздиком прочистить или проволочкой. Старшина, нашел в кармане скрепку, разогнул ее, прочистил сопло, и огнетушитель заработал. Только вместо мощной пенной струи из него ласково так бражка моя льется тоненькой струйкой и, зараза, соответственно благоухает. Майор Величенко наклонился, понюхал и сморщился так сладенько-сладенько. Не будь я, говорит, зампотылу, но, сдается мне, что это брага! – и на старшину смотрит, старшина – на меня. Догадался, сволочь: сразу вспомнил про мои дрожжи с сахаром.
– Заложил? – спросил Силантьев.
– Конечно заложил. Да комполка дошло. Пять суток влепили, как и тебе. Вместе освободимся.
В камеру ввели троих губарей. Макс и Силантьев повернули головы в их сторону с любопытством.
– Э, да у нас новобранцы, – обрадовался самый высокий из них, протягивая Максимову руку: – Константин.
Ростом Константин был, пожалуй, с Силантьева, но худенький и сутуловатый, а потому выглядевший на его фоне неубедительно. Вряд ли комендант встречал его возгласом «какой орел!» Остальные назвались Федей и Шурой. Росточком они были хоть и пониже Константина, но выглядели крепышами и вообще, были чем-то похожи. Выяснилось, что все были старожилами: отсидели по двое-трое суток. Макс, сидевший впервые, стал расспрашивать про здешние порядки, строгое ли начальство.
– Зверюга рыжий, – коротко оценил Федя коменданта.
– За любую мелочь ДП может накинуть, – поддержал товарища Шура.
– А меня чуть ли не с поцелуями встретил, – сказал Силантьев. – Мы с ним почти земляки. Учился он в Питере.
– Повезло же тебе, – сказал Федя. – Может, на ДОЗ посылать не будут.
Константин вкратце обрисовал Максу, что его ждет в ближайшие пять суток. Затем Федя без каких-либо просьб новых сокамерников рассказал свою историю. Видимо, он не был знаком с творчеством Гашека и рассказывал спокойно, не подозревая, что занимается плагиатом.
– Однажды после обеда забурчало у меня в животе, и я подумал – а не сходить ли мне на очко? Помню, еще сомневался немного: сейчас сходить или чуть позже, словно беду предчувствовал. Эх, знал бы, что так получится, – неделю бы терпел. Зашел я в кабинку, снял ремень, но повесить его на дверцу забыл – на шею, дурак, повесил. Дверцы-то у нас не запираются, а ремень предупреждает, что место занято. Ну, присел я, задумался. Тишина, водичка где-то капает – вечность. Вдруг – быстрые шаги, дверца резко настежь, и я увидел, как прямо перед моей рожей кто-то ширинку расстегивает. Я поднял голову: Ротный! Я от испуга честь ему отдал. Он от неожиданности тем же ответил… Ну что вы ржете! Ей-богу, все так и было…
Из за смеха губари не услышали лязга дверей. Силантьев не удивлялся, что Константин и Шура, наверняка уже слышавшие от Феди эту историю, смеялись так же азартно, как и новенькие. В первый срок на Губе все было примерно так же.
В камеру вошел Бульбаш. За ним – лейтенант Косулин. Губари встали. Шура подтянулся и отрапортовал:
– Товарищ лейтенант! Старший по камере рядовой Копылов. Трое суток за нарушение устава. В камере…
– Что это за безликое «нарушение устава»? – перебил Косулин. – Доложите, как в записке об аресте написано.
– Я записку не читал.
– Вы что, не знаете, за что арестованы? А? Рядовой?
– За курение в спальном помещении.
– Так вот так и отвечайте! – Косулин посмотрел на Константина: – А вы?
– Товарищ лейтенант! Рядовой Скворцов. Трое суток за написание одного слова на уставе караульной службы.
– Слова? Какого еще слова?
– Слова «…»! – по-солдатски четко гаркнул Константин.
«Ого!» – восхитился про себя Силантьев смелости Константина..
Бульбаш гыгыкнул. Косулин побагровел, но стерпел – сам ведь хотел услышать. Он перевел взгляд на Федю.
– Товарищ лейтенант! Рядовой Шептунов. Трое суток за издевательство над правилами отдания воинской чести.
– Да будет вам, рядовой. Какие могут быть тут еще издевательства. Просто честь забыли отдать.
Федю не устраивало такое снисходительное отношение к его подвигу.
– Как раз все я отдал, товарищ лейтенант! Захожу в туалет – нужду справить. Сажусь, а тут командир роты…
– Хватит! – с раздражением перебил Косулин, с детства знакомый с творчеством Гашека. По его мнению, рядовой Шептунов на Швейка явно не тянул
– А я… – по инерции продолжал Федя.
– Хватит, я сказал! – рявкнул Косулин и брезгливо прошептал в сторону: – Щенок, за идиота меня держит.
Дошла очередь до Макса.
– Товарищ лейтенант! Рядовой Максимов. Пять суток за изготовление браги в полевых условиях.
Косулину уже надоело выяснять подробности. Разом столько наглецов из рядовых ему еще не приходилось видеть.
– А вы что молчите? – спросил он Силантьева.
– Вы же знаете… мы же знакомы.
– Что значит знакомы?! Мы не на танцульках в сельском клубе. Мы в армии, а Вы, рядовой, между прочим, на гауптвахте. Отвечайте как положено!
Силантьев закатил глаза в потолок:
– Товарищ лейтенант! Рядовой Силантьев. Пять суток за употребление одеколона в качестве спиртного напитка. Жалоб и пожеланий нет.
–То-то же. Смотрите у меня.
Косулин вышел. Бульбаш гыгыкнул напоследок, закрывая дверь в камеру. Федя повертел пальцем у виска. Все поняли, что это в адрес лейтенанта.
– Псих какой-то, – сказал Константин.
– Ты что, действительно с ним знаком? – спросил Шура у Силантьева.
– Да это мой комвзвода. Сегодня мои в карауле. И все зеленцы, кроме этого придурка разводящего.
– Серьезно? – воскликнул Федя. – Так мы живем, мужики! Жаль только, что лейтенант чеканутый.
Недолго губари были предоставлены сами себе. Снова лязгнула дверь в камеру: на пороге опять стоял Бульбаш.
– Чего тебе? – грубо спросил Силантьев, чтобы все поняли, кто сегодня тут главный.
– Выходи … гы-гы-гы!
Арестанты вышли. В коридоре стоял караульный Кукушкин. Увидев Силантьева, он потупил глаза.
– Куда это нас? – спросил Константин.
– Куда-куда… на расстрел, – ответил Шура. – Весь день бревна ворочал, думал, приду в камеру, отдохну, а тут…
– Ну что лыбишься, Бульба?! – взъелся на разводящего Силантьев. – Зачем вывел?
Бульбаш пригласительным жестом указал на дверь коменданта:
– Зовут … гы-гы-гы.
Постучавшись чуть ли не все разом, отчего дверь нервно задрожала, губари нарочито смело ввалились в кабинет. Комендант отсутствовал. За его столом сидел Косулин и что-то конспектировал. Около сейфа стояли ведра и веники. В ведрах лежали тряпки.
– Значит так, птенчики мои, – молвил Косулин, не отрываясь от конспекта, – будем уборочкой заниматься. Двое моют коридор, один – камеру приема пищи, а вы, – Косулин даже голову оторвал от тетради, чтобы насладиться реакцией Феди на свои слова, – туалет. Удивлены? Думаете, с чего это именно вам такая честь? Это чтобы вы, Шептунов, лучше знали, что туалет предназначен для других целей, а не для отдания там чести старшим по званию. Тоже мне, Швейк выискался.
– Это нарушение распорядка дня! – рассердился Шура. – Сейчас положено в камере устав изучать.
– Ага! Значит, давно сидим! Уже распорядок дня изучили, уже знаем, что положено. А разве положено поганить матерщиной устав, курить в спальном помещении, пить одеколон в ленинской комнате? А?
– Об этом, кстати, в уставе ничего не написано.
– Ну, уж если об этом в уставе надо писать, – то это не устав будет, а учебник для дураков… Чего стоим?
Губари нехотя разобрали трудинвентарь и, недовольно переглядываясь, не спешили покидать кабинет.
– Можно приступать? – зачем-то спросил Константин.
Косулин, казалось, только этого вопроса и ждал – растянул рот в ехидной ухмылке:
– Можно козу на возу, а армии – разрешите. Задача ясна? Приступайте.
Губари молча повалили из кабинета.
– Силантьев, а вы куда? Останьтесь. Будете здесь порядочек наводить.
Силантьев уже и не помнил, когда последний раз мыл полы. Но выхода не было. Он подмел пол и, прихватив ведро, пошел в туалет за водой. На двери туалета была прибита бирка с номером «1». Туалет был узкий, одноместный, с предбанником, где над раковиной для мытья рук висело в веснушках ржавчины зеркало. Перед ним, на фанерной полочке, лежали розовый обмылок и свернутый улиткой тюбик зубной пасты. Туалет служил нуждам караула и арестанта из одиночки. Простым губарям разрешали пользоваться им, в крайнем случае, ночью, с дозволения начкара или разводящего. Иногда слишком засидевшиеся губари брились там под наблюдением конвоира.
Осматривая себя в зеркало, Силантьев набрал в предбаннике воды в ведро. За второй дверью что-то шуршало. Он приоткрыл дверь и увидел Федю, елозившего метлой в очке. При виде Силантьева, Федя вытянулся, явно стыдясь своего занятия – ведь не зеленец какой-нибудь, чтобы очко драить.
– Вольно! – скомандовал Силантьев.
– Ну и сволочь же твой лейтенант, – Федя вытер рукавом лоб. – Я уже забыл, когда очко мыл.
– Думаешь, я помню, когда полы мыл?
Федя длинно выругался в адрес Косулина. Силантьев гыгыкнул, как Бульбаш, и, выйдя из туалета, чуть было не выронил ведро, столкнувшись с Кукушкиным. Зеленца загнали сюда Макс и Константин. Согнувшись в три погибели, они синхронно пятились на него, волоча за собой тяжелые от воды половые тряпки. Казалось, Кукушкин был загнан в угол. Силантьев окликнул губарей. Макс и Константин выпрямились. Кукушкин бочком быстро шмыгнул между губарями и вырвался, наконец, на оперативный простор.
– Опять ушел! – сплюнул Макс.
– С-скотина – прошипел Константин.
– В чем дело, друзья, чем вам насолил мой молодой однополчанин? – спросил Силантьев, глядя на жалкую фигуру Кукушкина, топтавшуюся в другом конце коридора.
– Не насолил, а наследил, – объяснил Макс. – Только намыли, и он заявляется в грязных сапожищах. Топчется и топчется, будто нас не существует. И сам, наверное, не знает, чего топчется. Хоть бы за дверью подождал, когда подсохнет. Обязательно надо в коридоре топтаться.
Силантьев нахмурился, чтобы не рассмеяться:
– Ну-ка, подойди поближе, Кукушкин.
Кукушкин подчинился. Это было редкое зрелище. Караульный с автоматом на плече подчинялся арестанту.
– Объясни-ка мне, чего ты тут ходишь, портишь труд моих боевых товарищей?
– Так ведь положено, я ведь в наряде, в карауле я…
– Что же ты, Кукуха, позоришь меня на старости лет? Пять месяцев отслужил, а службы так и не просек. Завтра, после наряда, подойдешь к дедушке Барабошкину и доложишь ему, что ты прогневал дедушку Силантьева, что ты хам, скотина и свинья. Все понял?.. Тогда повтори задание.
– Надо завтра подойти к дедушке Барабошкину и сказать, что я прогневал дедушку Силантьева, – бормотал перепуганный Кукушкин, – что я хам, скотина и… свинья.
– Правильно говоришь, правильно, – похвалил Силантьев. – А Барабошкин парень толковый, не подведет, – сказал он губарям.
– Какой сервис! – восхитился Макс.
– Если бы не этот оглоблей контуженный лейтенант, то нас сегодня бы на руках носили, – сказал Константин.
– Не знаю, как вас, но меня – точно, – сказал Силантьев.
И направился мыть пол в кабинете коменданта.
Лейтенант Косулин конспектировал. Он нарочито не обращал на Силантьева никакого внимания, и в этом было больше презрения, чем в унизительных наставлениях и язвительных замечаниях. Силантьев умышленно громыхал ведром, спотыкался о ножки стола и стула, с силой шлепал мокрой тряпкой об пол. Вытирая под столом, где презрительно торчали острые коленки лейтенанта, Силантьев мазнул мокрой тряпкой по его холеным сапогам. Косулин на все это не реагировал. Наконец, лейтенант захлопнул тетрадь, вложил ее в книгу и встал.
– Плинтуса помой, – обронил он, не глядя на Силантьева, и вышел.
– Сам помоешь, пидор, – прошептал Силантьев, бросая тряпку в ведро.
Он прошелся по кабинету, остановился около стола и собрался было посмотреть, что там так усердно писал Косулин, но, услышав быстрые шаги за дверью, вернулся к ведру.
В кабинет ворвался разгневанный комендант.
– Где этот лейтенант?! – вопрошал он себя.
«Этого зачем еще принесло? – подумал Силантьев. – Жена, что ли, из дома выгнала?»
– А ты что здесь делаешь? – раздраженно спросил у него старлей. – Где лейтенант? (в кабинет вошел Косулин) А, вот и он…
– Товарищ старший лейтенант! За время несения службы…
– Отставить! – рявкнул комендант. – За время несения службы… Где она, ваша служба?! Полчаса стою у ворот, звоню – никто не подходит. Наконец разводящий появился: жавжежите довожить. Хоть бы прожевал сначала… Что это у вас арестанты во дворе гуляют, камеры все открыты, а этот, – старлей ткнул пальцем на Силантьева, – вообще один в моем кабинете. Хорошо еще, не в кресле сидит. Вы понимаете, что здесь хранятся документы, до-ку-мен-ты!..
– Рядовой Силантьев, вы свободны, – тихо сказал покрасневший Косулин.
Прихватив ведро, Силантьев чуть ли не на цыпочках вышел из кабинета. В коридоре находились все его сокамерники. Они все слышали.
– Молодец, Витя! – потирал руки Константин. – Так его, так!
– Представляешь, Володя, – пожаловался Макс, – подходит эта мразь и говорит, чтобы плинтуса хорошенько помыли.
Федя и Шура тоже пожаловались на издевательское поведение лейтенанта, будто Силантьев мог его наказать – разжаловать или сослать в Сибирь.
Грохоча сапогами, с улицы в коридор ввалилось шесть губарей из камеры № 9 под присмотром Бульбаша. Силантьев спросил, откуда это они.
– Да этот дурачок послал плац подметать, – ответил за всех рослый сивый парень. – А вы, я вижу, тут шмон наводили.
– По камерам, мужики, по камерам, – с деловитостью пастуха погонял Бульбаш.
Вскоре двери захлопнулись – все губари сидели по камерам в ожидании ужина. По чистому коридору с автоматом на плече медленно прохаживался хам, скотина и свинья Кукушкин.
В камере № 10 изнывали от скуки. На голодный желудок совсем не хотелось болтать.
– Жрать нас сегодня поведут или нет?! – вдруг заорал Федя.
Словно в ответ на этот крик, раздался топот ног около двери и скрежет засова. Все подумали, что это разводящий пришел звать на ужин. Вошел, точно, разводящий, но не на ужин звать – он ввел в камеру новенького. Новенький – по виду, хитроватый лимон – с недоверием посмотрел на губарей. Силантьев похлопал ладонью по бруску рядом с собой – дескать, садись, солдат, не дрейфь, здесь все свои. Новенький сел.
– Колись скорее, парень, – зевнул Федя, – пока жрать не повели.
Новенький сразу догадался, чего от него ждут. Он обвел взглядом неприветливые стены и потолок камеры, голодные лица губарей, нервно вздохнул и принялся рассказывать.
– Залетел я на днях в наряд. Стою на тумбочке. Вдруг телефон звонит. Поднимаю трубку: «Дневальный по роте слушает!» – «Здравствуйте, – говорят, – это майор Фраер». – Ну, думаю, шутит кто-то, разыгрывают. У нас часто так бывает: позвонит какой-нибудь старик, представится генералом и объявит общий сбор или еще чего. Если салабон на тумбочке, то попадается, а я, слава богу, уже не зеленец – не проведешь. Повесил трубку. А телефон снова звонит. – «Кто?» – «Майор Фраер!» – «Спасибо, у нас своих фраеров хватает». – И трубку кладу. А через пять минут вбегает в роту майор: «Дневальный! Почему трубку бросаете? Я майор Фраер!»… Вам смешно, а мне – трое суток. Этот Фраер из штаба округа оказался, капитана нашего зачем-то искал.
– Гы-гы-гы! – ржал вместе с губарями вошедший в камеру Бульбаш. – Давай на ужин … гы-гы-гы!
Губари из камеры №9 уже сидели за столом. На столе, кроме казенной каши, серого хлеба и чая стояла добыча со стороны: две литровые бутылки молока и банка повидла. По неписанным законам Губы вся добыча делилась поровну.
– Опаздываете, – сказал сивый губарь.
– Задерживаемся, – парировал Силантьев.
Почетное стариковское место в центре стола было занято. Силантьев положил ладони на плечи двух губарей, и те, даже не оборачиваясь, раздвинулись. Силантьев сел.
– Э, да сегодня опять каша, – разочарованно сказал Шура, заглядывая в котел.
– А ты хотел бифштекс с кровью? – усмехнулся Сивый. – Ну что, все расселись? Тогда подставляйте кружки.
Однако разлить молоко не успели: в камеру приема пищи вошел Косулин.
– Откуда это? – он подкинул в руке банку с повидлом. – А?
– Родственники передачу прислали, – пошутил Сивый.
Косулину шутка не понравилась.
– Корниенко! Убрать со стола неположенные продукты питания!
– Есть! – Бульбаш сгреб в охапку добычу губарей. – Гы-гы-гы!
– Можете приступать к приему пищи, – милостиво разрешил Косулин.
Ели молча, пока начкар был рядом. Когда он, поблуждав вокруг стола, вышел, на его голову посыпались ругательства.
– Уже третий раз сижу, а такую суку первый раз вижу, – сказал Сивый. – Но ничего, никуда наше молочко не денется, его в сушилку отнесли. На завтрак выпьем, лишь бы не скисло. Ну и сволочь же все-таки этот лейтенант, придется одну кашу хавать.
– Кстати, его комвзвода, – кивнул Федя на Силантьева.
– Везет же… – посочувствовал Сивый.
Силантьеву почему-то стало стыдно за своего взводного.
– Молод он еще, ребята, только из училища.
После ужина выдали брезентовые ремни и повели в туалет. Конвоировал Грачев. Макс все спрашивал у бывалых губарей, зачем выдали брезентовые ремни. Никто толком ответить не смог.
– Я сначала думал, что ремни отбирают, чтобы не на чем было удавиться, – сказал Силантьев, – но зачем тогда брезентовые выдают?.. Ведь на брезентовом намного легче повеситься, тем более в туалете.
– Какой большой нужник! – с улыбкой удивился Макс двухэтажному зданию.
– Военкомат бывший, – объяснил Силантьев и вспомнил, как в прошлую отсидку это же объяснял ему Коля.
Обратно не торопились. Силантьев сел на подоконник и «стрельнул» у Грачева закурить. У того нашлась пачка «Примы». Все закурили. Отказался только Шура. Он сказал, что не курит. Силантьев был искренне удивлен:
– Как? Ты ведь говорил, что тебя сюда за курение в спальном помещении послали? Бросил с перепугу?
– Ничего я не бросал, я вообще некурящий, организм не расположен. Сколько раз пробовал – наизнанку выворачивает.
– Ничего не понимаю, – сказал Макс, – что-то ты, Шура, косишь.
– Да чего тут косить, – сказал Шура, отмахиваясь от дыма. – Обычная история в армии. Как-то в одно прекрасное утро наш ротный шмонал в спальном помещении и обнаружил под моей коечкой хабарик. Подозрение пало, конечно, на меня. Я, естественно, отпираюсь, говорю, что некурящий. И ребята это подтверждают. На ротный вбил себе в голову, что хоть я и некурящий, но курил именно я, раз под моей коечкой хабарик валяется. А я вдруг вспылил – дескать, мало ли что под коечкой может валяться. Ротный страшно рассердили мои слова. Сказал, что под любой солдатской коечкой должна быть идеальная чистота. Обложил он меня трехэтажным и пообещал, что я лично похороню этот хабарик и справлю по нему поминки. После обеда выдали мне лопату и отправили за склады – могилу рыть. Могилу приказано было вырыть по моему размеру. К вечеру только управился. До волдырей на ладонях докопался. А после ужина состоялись похороны. Старлей к могиле всю роту согнал для наглядности. Построил всех, заставил выйти меня из строя, вынул из кармана конвертик, а из конвертика – хабарик, вручил его мне и приказал похоронить, как полагается. Хорошо, я ладони успел забинтовать перед ужином, а то бы и не знаю, как управился. Но это еще не все. После того, как я все сделал, ротный поставил меня в строй, а затем снова заставил по-уставному выйти и объявил: «Рядовой Копылов, объявляю вам трое суток за курение в спальном помещении. Это тебе на поминки!»
– Ну и свинья же твой ротный, – сказал Макс.
– Пора идти, время, ругаться ведь будут, – виновато бормотал Грачев, глядя на Силантьева.
Тот потушил сигарету, спрятал окурок в пилотку и спрыгнул с подоконника:
– Пошли, тюремщик.
Остальные тоже попрятали остатки от сигарет по пилоткам. На Губе курево ценилось наравне со свободой. Выбрасывались только обжигающий губы двух-трех миллиметровый окурок от сигареты или пустой мундштук от папиросы. И то с сожалением. Из всей компании лишь Грачев выкинул окурок на пол, сразу же раздавив его каблуком до полной непригодности.
– Ты что, тюремщик! – вскричал Силантьев с ужасом алкоголика, перед носом которого собутыльник разбил об пол последнюю бутылку портвейна. – Там еще оставалось затяжек на пять.
Кроме некурящего Шуры, все смотрели на Грачева, как на преступника. Тюремщик смутился и даже, кажется, испугался, но тут же сообразил достать из кармана пачку и выдать всем курильщикам по сигарете про запас. Грачев был прощен.
В оставшееся до отбоя время занимались строевой подготовкой. Командовал Бульбаш. Трижды на плацу появлялся Косулин – проверить, не сачкуют ли губари. При лейтенанте уставшие арестанты чеканили шаг, но без его чуткого взора опять переключались на вялую походку.
Спать Силантьев и Макс устроились в центе лежбища.
– Наверное, с утра затылок квадратный будет, – заерзал по нарам Макс, пытаясь устроиться удобней.
Вошел Косулин и спросил у Копылова, все ли в камере.
– Все, все, – ответил за Шуру Федя. – Никто не убежал. Дураков нет.
Лейтенант немного задержался в камере. Почесывая за ухом, он беззвучно пересчитал арестантов и только потом вышел. После того, как традиционно лязгнул дверной засов, стало слышно, как в замочной скважине поворачивается ключ.
– Мало им засова, так еще на ключ запирают, – проворчал Константин, – тоже мне, особо опасных преступников нашли.
Сон не шел Силантьеву. Поворочавшись с полчаса, он откинул шинель и обул сапоги. Осторожно перешагивая через спящих, он пробрался к двери и постучал в глазок. Глазок открылся, и в камеру посмотрел Грачев. Силантьев шепотом попросил его выпустить в туалет. Ключа при себе у Грачева не было. За ним надо было идти в караулку. Другой конвоир послал бы подальше Силантьева с его ночной идеей сходить в туалет. Но Грачев был зеленцом из роты Силантьева. Он не пошел – засеменил в караулку. И ключ принес, и дверь открыл, и снова дал сигарету драгоценному арестанту.
– Косуля спит? – спросил Силантьев.
– Спит.
Накурившись в туалете до легкого головокружения, Силантьев для маскировки спустил воду. В коридоре никого не было. Дверь в сушилку была приоткрыта. Силантьев подумал, что Грачев там – дремлет втихаря. Подойдя к приоткрытой двери, он сказал в темноту:
– Эй, Грач! Можешь закрывать.
Никто не ответил, но Силантьев чувствовал, что в сушилке кто-то есть. Он снова позвал Грачева. Опять никто не ответил. Силантьев с опаской зашел в сушилку, нащупал на стене выключатель и зажег свет. В тесной, пахнущей кирзой сушилке стоял Бульбаш, трусливо щурясь от внезапно загоревшейся лампочки и зажав в руке початую бутылку молока. Рядом, на тумбочке, валялась пустая бутылка из-под повидла. Бульбаш приканчивал запрещенную Косулиным обеденную добычу губарей. Сообразив, в чем дело, Силантьев подскочил к Бульбашу, вырвал бутылку, коротким тычком кулака в живот согнул его пополам и оттолкнул в угол:
– Ах ты, гнида! Губарей объедаешь!
Бульбаш испуганно прикрыл лицо руками:
– Ну, чо ты?.. чо?..
Силантьев допил молоко и смягчился:
– Ладно, живи, гаденыш. Пойдем, дверь в камеру за мной закроешь.
2.
После подъема Косулин устроил осмотр. Удивительно, но на Губе лейтенант исполнял службу ревностней, чем в полку. Он проверил содержимое карманов губарей, поискал надписи на стенах и, к видимому сожалению, не найдя ничего, вскочил на столик и подергал решетку – крепка ли? Убедившись в ее надежности, Косулин спрыгнул на пол, и повертел головой – что бы еще такого проверить? Он взял со столика устав и зачем-то стал его перелистывать.
– Так, – остановился он на одной из страниц, – чья работа?
И показал раскрытый устав губарям. Страничку по диагонали пересекало нецензурное слово, написанное шариковой ручкой крупными печатными буквами. Это было как раз то слово, которое Константин, если верить его вчерашнему докладу Косулину, написал на уставе караульной службы у себя в части, за что и получил трое суток.
Губари, точно по команде, повернули головы на Константина.
– Что? – испугался он. – Что вы на меня пялитесь? Не я это.
– Не вы? – в изумлении поднял брови Косулин. – А ну-ка, повторите мне, за что вам дали трое суток гауптвахты. Я вчера плохо расслышал.
Константин жевал губами. От его вчерашней смелости ничего не осталось, что объяснялось просто: он не хотел получать ДП. Косулин торжествовал:
– Не мямлите, отвечайте четко. Вы вчера так бойко отвечали, любо-дорого слушать было.
– За написание нецензурного слова на уставе.
– Этого? – ткнул пальцем в страничку Косулин.
– Не этого… то есть, этого, но здесь не я…
– Не вы? Может быть, я? – Косулин бросил устав на столик: – Уберите! Чтобы надписи в уставе не было!
– Как же я ее уберу?
– Как написали, так и уберите, – направился к выходу Косулин. – А о вашем поведении будет доложено коменданту.
Прошлый срок на Губе Силантьеву везло. О ДОЗе он слышал только по рассказам. Втайне Силантьев надеялся и дальше на сытый желудок выслушивать жалобы и стоны сокамерников, столуясь в офицерской столовой или в доме отдыха. Но, видимо, везению Силантьева пришел конец. В этот день его, Шуру и еще четверку губарей из девятой камеры отправили на деревообрабатывающий завод разбирать завалы из бревен. Эта работа на Губе считалась самой тяжелой. ДОЗ находился за станцией. К нему вела железнодорожная ветка. По гарнизонному городку шли молча, колонной и в ногу. Конвоировал Кукушкин. После станции никто уже не соблюдал дисциплину строя – рассыпались по путям, оживленно заговорили. Кукушкин боялся осадить губарей: он вчера и так «прогневал дедушку Силантьева».
Кто-то выругался в адрес Губы.
– Да разве это Губа! – воскликнул Сивый. – Это не Губа, а рай. Вот я сидел на Губе в Энске – служил я там, меня сюда зимой перевели – так вот там, я вам скажу, – Губа! Тут и в камеру-то приятно зайти, а там – подвал, крысы бегают, стены битым стеклом отштукатурены, чтоб не прислонялись, а с потолка капает. Двенадцать часов вкалываешь на разгрузке угля. Плохо работал – на следующий день работаешь ассенизатором. Туалет там старинный, деревянный – не наше очко. Дают тебе веревочку, ведро – и вперед. За полдня работы провоняешь так, что потом всю камеру блевать тянет.
– А куда выносится? – заинтересованно спросил Шура, точно он был специалистом в этой области.
– А в маленькую цистерну, типа квасной, когда она заполнялась, ее отвозила машина куда-то.
– Мрак, – сказал Силантьев.
За разговорами дошли до завода. Силантьев подивился свалке бревен высотой с трехэтажный дом. Наверху свалки суетились рабочие. Иногда они кричали «вира!», бросались по-обезьяньи врассыпную, и козловой кран отрывал из свалки связку бревен, доставляя ее на площадку перед контейнером. Потом связку отцепляли, разрубали топором проволоку, и бревна катили по уклону на конвейер. Двое рабочих подталкивали их баграми. Меж тем свалка не худела: рядом стояли вагоны с лесом, а второй кран разгружал их.
– Идиоты! – со знанием дела сплюнул Сивый. – Надо сразу эти вагоны на конвейер разгружать, а то ведь двойная работа получается.
– Ишь, что захотел, – сказал Силантьев, – сразу… Их, наверное, только срубили, а ты их хочешь без очереди. Подождут. Другие, смотри, годами ждут, – он пнул полусгнивший березовый ствол, – и то ничего.
К губарям неспешно подошел мужчина в белой каске – как выяснилось, мастер – и стал объяснять задачу. Говорил он быстро, заученно – видно, не в первый раз. В конце инструктажа мастер напомнил о соблюдении правил безопасности. Напомнил уже не так заученно, но с какой-то даже отеческой заботой. И ушел так же неспешно, как и подошел.
– Беспокоятся, – проворчал в след мастеру Шура, – лучше бы рукавицы выдали.
– Тут, похоже, и гроба не выдадут, если бревном пристукнет, – сказал Силантьев и неуверенно обратился к Сивому: – Приступим, что ли?
Сивый и Силантьев были примерно одного роста и работали в паре. Вытащив из завала очередное бревно, они поднимали его на плечи и несли к вбитым в землю трубам. В инструктаже мастер эту нехитрую конструкцию важно называл «кассетой». Работа была тяжелой. Вдобавок сачковать здесь было себе дороже: по окончании работ мастер выдавал конвоиру справку о том, как работали губари. При невыполнении нормы комендант щедро накидывал ДП.
Но без отдыха работать было невозможно – сломаешься. Где-то через час Сивый предложил перекур. Он забрался наверх, переговорил с рабочими и вернулся с горстью папирос. Напарники присели на бревно, которое только что несли, и закурили. Силантьев спросил у Сивого, за что тот сидит. Спросил без интереса – надо ведь о чем-то разговаривать. И вообще, это был стандартный на Губе вопрос. Сивый ответил уклончиво – дескать, за дело. Первый раз на Губе Силантьев встретил человека, не желающего распространяться о героических причинах ареста. Он был заинтригован и настаивал на рассказе. Сивый нехотя сдался:
– Да морду мирному населению набил.
– С ума сошел! За это ведь и настоящий срок можно схлопотать.
– Можно. Но ведь я из чистых побуждений действовал. Кино смотрел «В зоне особого внимания»?
– Смотрел. Параша, – оценил Силантьев.
– Да? – изумился такой оценке Сивый. – А нам с Валюхой понравилось. Даже очень. И вот пришли мы после этого кино в казарму да каратэ друг другу показываем, приемчики разные. До отбоя дурака валяли, еле угомонились и легли спать. Спим. Вдруг среди ночи будят: «Вставай!» – «Куда?» – Ничего, сволочи, не объяснили. Смотрю, Валюха уже одевается, а с ним еще несколько человек. Спрашиваю – никто ничего не знает. Все сонные и злые, как собаки. А Валюха… Эй, Валюха! – окликнул Сивый одного из двух проходивших мимо с бревном губарей. – Сядь, покури.
– Ага, и этот здесь, – отметил Силантьев, предвкушая интересное продолжение. – И что дальше?
Но Сивый стал рассказывать, только когда Валюха присел рядом.
– А дальше, значит, погрузили нас в фургон, и мы поехали. Куда едем, зачем – черт его знает! Кругом ночь, холодно. Сержант наш, наверное, окончательно проснулся и наконец-то объяснил, что мы записаны в оперативный дежурный отряд, что едем по вызову в какую-то деревню. Там хулиганы то ли магазин какой-то взломали, то ли деревня на деревню сошлась – словом, милиции одной не управиться. Я на него взъелся: «Помоложе кого-нибудь в этот отряд не нашлось?» – Сержант в ответ на меня взъелся: «Кого еще записывать?! Все или в наряде, или в карауле, или на боевом дежурстве. Одни старики в роте ночуют. Я уже полгода вас в этот отряд записываю». – Пока ругались, приехали. Деревню всю словно фашисты расстреляли: ни души, ни огонька, даже собаки и те не тявкают. Сержант командует, чтобы мы выскакивали из машины и начали поиски нарушителей. Рассыпались мы по кустам – ищем. Мы с Валюхой парой держимся. Ну, прямо как в кино, только автоматов не хватает. Вдруг – три фигуры. Я, признаться, испугался, а Валюха как крикнет…
– Это ты крикнул, – спокойно возразил Валюха.
– Да какая разница, кто крикнул!.. Валюха, значит, крикнул: «Ки-я!». – Бросились мы на этих троих, а они – от нас. Валюха догнал одного и завалил. Тут и я подоспел, и скрутили мы с Валюхой ему руки. Сообщники это увидели и на помощь бегут, тем более нас только двое оказалось – остальные ребята где-то далеко шастали. Валюха встал да как крикнет…
– Да не кричал я ничего, – опять возразил Валюха.
– А кто кричал? Мужики, что ли «ки-я!» кричали?.. Ну, вот, значит, – повернулся Сивый к Силантьеву, – завязался у нас приличный махач. Мужики здоровые попались, кулачищи – во! Хорошо, наши услышали – подоспели и разняли. И сержант прибежал, кричит: «Ошиблись, ребята! Ошиблись! Это не та деревня! Скорее поехали!..» Ту деревню мы так и не нашли – в полк вернулись. А на следующий день заявляются к нам эти трое. Уж и не знаю, как они разнюхали, где мы служим, но разнюхали. Настучали полковому начальству, а там быстро выяснили, кто там ночью в оперативном отряде забавлялся. В общем, появились эти типы у нас в роте. Наш ротный вызвал всех, эти типы в нас с Валюхой пальцами тычут, как на опознании. Хотя темно было, но, сволочи, каким-то образом нас запомнили. Ротный как развонялся: «Вам страна мирное население доверила защищать, а вы ему морду бьете!» – и пошло, и поехало. В общем, нам с Валюхой по трое суток дали, а остальным – по нескольку нарядов. Хотя, по правде, надо бы не нас, а сержанта сюда посадить. Это он нас не туда завез, Сусанин…
– Вредно вам такие фильмы смотреть, ребята, – сказал Силантьев, привычно пряча в пилотку окурок и вставая. – Давайте работать, а то скоро обед, а мы и половины не сделали.
К вечеру норма была выполнена, и мастер выдал вполне благонадежную справку. Вернувшись в камеру, Силантьев обреченно сел на брусок. Так много он в жизни еще не вкалывал. К нему подсел Константин:
– Устал? Устал, я вижу. А мне ДП дали.
– За что же? – вяло поинтересовался Силантьев, осматривая перепачканные в смоле ладони.
– За осквернение устава. Твой лейтенант настучал коменданту. А ведь самое смешное, что это не я писал, не я…
Силантьев хотел сказать, что знает это, потому что видел злополучную надпись еще в прошлую отсидку, но не сказал – лишь прислонился затылком к стене и закрыл глаза.
Ужинал Силантьев машинально, без аппетита. На строевой подготовке он еле переставлял ноги. Наконец скомандовали отбой. Впервые жесткие нары показались ему периной.
– Господи! – взмолился рядом Шура, – только бы не на ДОЗ завтра… Вова, слышишь?
Но Силантьев не ответил. Он уже спал.
3.
На разводе третьего дня появился Колобок. Он прокатился вдоль строя и притормозил напротив Силантьева:
– Ага, етить твою ляха! Опять? Ну-ну…
И покатился дальше. В конце строя он выбрал себе жертву:
– Этого мне, Витя, к обеду!
Когда Колобок укатился, комендант опередил остальных «покупателей»:
– Кто разбирается в телевизорах?
Силантьев вышел из строя. Комендант приказал остаться ему после развода. Всех губарей быстро разобрали, и Силантьев оказался один на один со старлеем.
– Вот что, – сказал тот, – телевизор у меня испортился. Требуется починить. До обеда успеешь?
– Смотря что испортилось. Может, и не успею.
– Успеешь. Я обязательно загляну в обед – проверю. Можешь идти. Конвоир знает мой адрес. Впрочем, ты и сам должен помнить, ведь ты в прошлый раз у меня был. Так что иди. Отвертку там… и прочее у жены спросишь. Зовут ее Ангелина Михайловна. Повтори.
Силантьев повторил.
Как только подальше отошли от гауптвахты, конвоир протянул Силантьеву сигарету и предложил перекурить за углом. Силантьев иронично заметил:
– Душевный ты.
– Сам сидел в мае. Нам на ДОЗе один раз такой гад попался, не то что покурить – чихнуть не давал. А сам зеленец, чувствуется. Старики, наверное, его сильно сношали, вот он на нас и отыгрывался. Жаль, что не из нашей части, а то бы он у меня…
– Сам-то старик?
– А то.
– Чего же в караулы ходишь?
– Все очень просто: так намного время быстрей движется. Мужики надо мной смеются – не понимают. Говорят, что прогибаюсь по дембелю. А я в жизни еще не перед кем не гнулся, – конвоир внимательно посмотрел на Силантьева: – Ты, судя по всему, тоже старик. Залетел-то за что?
– Одеколон.
– Понятно. А до армии телемастером работал?
– Абитуриентом. В институт поступал, но передумал. Молод я был еще работать.
– Сам по себе в телевизорах разбираешься?
– Ни черта я в них не разбираюсь! Жена у коменданта больно красивая – глянуть охота. Не видел?.. Сейчас убедишься.
Конвоир, кажется, не поверил, но все же уважительно протянул руку для знакомства. Оказалось, его тоже звали Володей.
Перекурив, отыскали дом коменданта и поднялись на второй этаж. Дверь открыла блондинка все в том же розовом халатике и с веселым изумлением уставилась на Силантьева.
– Мы пор поводу телевизора, – сказал конвоир.
– Да-да, – ответила блондинка, продолжая с интересом смотреть на Силантьева, но, спохватившись, отступила, освобождая проход.
Силантьев снял пилотку и вошел в прихожую. Конвоир последовал было за ним, но блондинка перегородила ему дорогу:
– А вы куда? Нет уж, вы, пожалуйста, охраняйте за дверью или на улице, не хватало еще автоматов в нашей квартире.
Силантьев с удовольствием вспомнил, что в прошлый раз жена старлея не возражала против автомата в квартире.
Дверь захлопнулась перед носом растерянного конвоира Володи. Между тем арестант Володя смущенно переминался с ноги на ногу в прихожей. Хозяйка предложила ему тапочки. С гигиеной на Губе было ужасно. Стесняясь грязных ног, Силантьев разувался и разматывал портянки спиной к блондинке. К счастью, тапочки оказались закрытыми – не шлепанцами. Давно не мытые ступни Силантьева были надежно в них укрыты. Портянки он затолкал поглубже в сапоги, чтобы не пахли.
В комнате было светло. Установленная неделю назад стенка сверкала полировкой. В зеркальном серванте искрился и отражался хрусталь – символ благополучия советской семьи. На книжных полках разноцветными прямоугольниками красовались новенькие собрания сочинений. «Читающая семейка, – усмехнулся про себя губарь. – Прапор шкаф книгами забил, эти – стенку». В углу комнаты, напротив журнального столика и двух кресел, стоял на тумбочке телевизор. Силантьев отсоединил антенну, развернул телевизор, придвинул к нему кресло и сел, с видом знатока почесав за ухом.
– Ни звука, ни изображения, – объяснила блондинка. – Шипит только.
– Разберемся, – сказал Силантьев, хотя он в этом очень сомневался. Единственное, что он мог починить в телевизоре, – это заменить предохранитель.
– Что нужно принести? Э… простите, не помню, как вас зовут. В прошлый раз муж Вас все по фамилии называл.
– Володя. Принесите отвертку и… что там полагается к телевизору. Может, лампы и запчасти какие есть.
Когда хозяйка вышла, Силантьев вынул предохранители и осмотрел их на свет. К великой его радости один предохранитель оказался перегоревшим. «Вот дурак старлей! – не веря своей удаче, подумал Силантьев. – Даже предохранители заменить не может. Чему их только в училищах учат?»
Вернулась блондинка с отверткой в кармане халата и с маленьким черным чемоданчиком. У чемоданчика не было ручки, и она торжественно держала его перед собой, как держат хлеб с солью.
– Вот, все, что есть.
Силантьев с серьезной миной положил чемоданчик на пол, открыл и согнулся над его содержимым. Чего тут только не было! Мотки проволоки, старый трансформатор, радиолампы, шурупы, ветошь – все перемешалось в бесформенную кучу. Роясь в этом хламе, Силантьев, к счастью, нашел на дне чемоданчика целый предохранитель и незаметно спрятал его в карман. Разогнувшись, он скомандовал:
– Отвертку!
И, не глядя на хозяйку, протянул в ее сторону широко раскрытую ладонь, словно он был хирург на операции, а она – медсестра. Руки их на мгновение встретились. Силантьев с волнением ощутил нежную теплоту ее пальчиков, и своя пятерня вдруг показалась ему грубой и неуклюжей.
Отвинтив шурупы, Силантьев снял заднюю панель, обнажив сложное нутро телевизора. Оно не пугало его. Ему было глубоко наплевать на все эти лампочки и сопротивления, и панель он снял лишь для отвода глаз.
Блондинка села на свободное кресло и стала с интересом наблюдать за действиями Силантьева. Тот включил телевизор, а когда он нагрелся и зашипел, убавил звук.
– Та-а-а-ак, – понимающе протянул Силантьев, осматривая тлеющие лампочки и зачем-то постукивая по ним отверткой. – Ах, вот оно что!
– Что-нибудь сложное?
– Не то что бы сложное, но повозиться придется.
– Может, чайку пока, Володя?
Силантьев знал, что спешить ему некуда.
– Неплохо бы, Ангелина Михайловна.
– Зовите меня просто – Лина.
– Да неудобно как-то…
– Неужели я выгляжу такой древней?
– Что вы! Это товарищ старший лейтенант приказал вас так называть. А выглядите вы лет на двадцать – не больше.
– Спасибо, но мне уже двадцать три. А вам?
– Двадцать скоро.
– Вот видите, разница небольшая, и зовите меня по имени. А командира вашего здесь нет, и бояться вам его нечего. Я что, похожа на начальника?
– Ну что вы! Если бы в армии были такие начальники, я бы на сверхсрочную остался.
Лина улыбнулась. Ей понравился этот бесхитростный комплимент.
Вскоре стали пить чай на кухне. Хозяйка угощала солдата пирогами с капустой. Из вежливости Силантьев спросил, кто пек, хотя прекрасно понимал, что Лина и пекла.
– Сама вчера. Я частенько пеку – муж любит. Вкусно?
Силантьев мотнул головой, стесняясь отвечать с набитым ртом.
– Жаль, что вчерашние. Вы бы вчера приходили.
Силантьев чуть не поперхнулся и, прожевав, тихо заметил:
– Можно подумать, что я здесь по приглашению.
– Да-да… извините, я все время забываю, что вы арестованный.
Слово «арестованный» Лина произнесла с таким кокетством или даже жеманством, что Силантьев пожалел старлея.
– Да, я арестованный, но это временно. И вообще, скоро домой. Этой осенью.
Лина спросила, откуда он родом. Как и любой питерец, Силантьев отвечал на этот вопрос охотно и с удовольствием. Лина уважительно подняла бровки и сказала, что ее муж учился в Ленинграде, а вот она, к сожалению, ни разу там не была.
– Мы с мужем здесь познакомились, – пояснила она.
– Приезжайте, я вам адрес оставлю.
– А что, возьму и приеду. Примете?
– А супруг отпустит?
С Лины вдруг слетело все ее кокетство.
– Он у меня вот где, – показала она Силантьеву белый кулачок. – Между нами, конечно, – добавила она смущенно, поняв, вероятно, что взболтнула по-бабьи лишнего.
Силантьев в очередной раз пожалел старлея.
– Вы знаете, Володя, мне кажется, что я вас очень давно знаю, вы очень напоминаете мне одного человека. Правда, он не был… – Лина запнулась.
– Лыс? – арестант с любовью погладил свой идеальный череп. – Так это со временем поправимо.
Если бы на месте Лины была другая женщина – попроще и не такая хорошенькая, Силантьев непременно съел бы все пироги, но он ограничился только тремя. Поблагодарив хозяйку, он вышел на лестничную площадку покурить. Володя-конвоир дремал, сидя на ступеньке и прислоняясь плечом к стене. Автомат он зажал между колен.
– Очнись, – сказал Силантьев, – автомат уведут.
– Уже починил?
– Некогда чинить было – чай пил с пирожками.
– Будет тебе от коменданта, ведь так и не сможешь починить телевизор. Сам же говорил, что ни фига в них не смыслишь.
– Ничего не будет. Я друг этой семьи, – Силантьев приподнял ногу. – А это мои личные тапочки. Лина специально для меня их сшила.
– Кто-кто?
– Лина – жена коменданта. Впрочем, для тебя она Ангелина Михайловна.
Володя-конвоир окинул недоверчивым взглядом сытую фигуру Силантьева и протянул ему пачку «Примы» – дескать, покури лучше, трепло.
Покурив, арестант вернулся к телевизору. Он снимал и ставил на место лампочки, отвинчивал какие-то шурупы и ввинчивал их обратно – словом, изображал активную работу, оставляя все на своих местах. Лина сидела рядом, непринужденно болтая с ним. Она особо не скрывала, что ей нравится этот здоровый парень, которого даже нулевая стрижка не портила. Силантьев, в свою очередь, ненавязчиво давал понять, что, хоть и молод, умеет ценить в женщинах красоту. Постепенно забылось, что Силантьев солдат, к тому же – арестованный, и что Лина жена офицера, к тому же – коменданта гауптвахты. Незаметно и естественно они перешли на «ты». И кто знает, чем бы закончилось их милое общение, если б не пришел на обед старлей.
– Вы чего на лестнице оставили конвоира? – выпалил он с порога, снимая сапоги.
– Нечего ему здесь делать с автоматом. Это пока еще частная квартира, а не камера твоей Губы, – отрезала Лина.
Старлей как-то сразу стушевался, тихонько зашел в комнату и спросил у Силантьева, как успехи.
– Все в порядке, товарищ старший лейтенант! Теперь будет работать.
– Так что там сломалось?
– Да ерунда. Выпрямитель окислился. Я его вынул, разобрал, почистил и поставил на место. Теперь пять лет гарантии даю.
– Ты что, до армии на телемастера учился?
– Нет, просто с детства люблю физику и технику всякую, – врал Силантьев, – всему дому магнитофоны, телевизоры и электроприборы чинил. И все за бесплатно, ради спортивного интереса и по доброте душевной.
– Ну, ты у меня молоток!
– Рад стараться, товарищ старший лейтенант!
Силантьев привинтил заднюю панель и, заслонив спиной от старлея телевизор, вставил на место целый предохранитель. Развернув телевизор экраном в комнату, Силантьев включил его. Экран засветился и проявил диктора.
– Работает! – радостно воскликнула Лина, и Силантьеву показалось, что она радуется не тому, что телевизор работает, а тому, что он, Володя, такой умелец.
– Смотри-ка, – удивился старлей, – а я хотел мастера вызывать.
– Эти мастера только деньги снимать мастера, – сказал Силантьев.
– Ну, все, – посмотрев на часы, отрезал старлей, давая понять Силантьеву, что не допустит даже намека на панибратство, – иди на обед.
Лина вышла в прихожую проводить Силантьева. Арестант с сожалением обул сапоги: ему не хотелось расставаться ни с тапочками, ни с Линой.
– До свидания, Ангелина Михайловна, – сказал он тепло, с подтекстом и тихо, чтобы не слышал старлей.
Она ответила ему взглядом. Таким взглядом, что слов не надо было вовсе.
За обедом Силантьев был весел и рассказывал, как он умеет чинить телевизоры. Добрая половина губарей вкалывала на ДОЗе. Ему завидовали, говорили, что повезло. Только Федя не завидовал Силантьеву. Он работал в продуктовом магазине, а потому к параше не прикасался.
– Разве это повезло? – какие-то пирожки. Вот мне повезло: полкило колбаски сожрал, – Федя погладил свой живот. – После обеда молочко обещали подвезти, сметанку, ряженку, кефирчик…
– Не травите душу, мужики! – не выдержал майор Фраер. – Нам опять сейчас на ДОЗ идти, а вы…
После обеда Силантьев занервничал – боялся, что его могут отправить на тяжелые работы. Но комендант, видимо, в благодарность за починенный телевизор, оставил его на Губе – наводить порядок в камерах и подметать плац. Этим и занимался Силантьев до прихода с работ губарей. Работал он не спеша, экономя силы: кто знает, чем придется заниматься завтра.
Вечером Федя и Шура отбыли в свои части, и в камере осталось четверо: Силантьев, майор Фраер, Макс и Константин. Последнего начкар заставил читать устав вслух. Обычно устав, конечно же, не читали – трепались обо всем, а «чтец» на всякий случай держал открытую книгу на коленях – мало ли начальство заглянет. Но на этот раз заступил на дежурство какой-то нервный начкар. Губари то и дело слышали, как он разносил кого-то в коридоре, звал разводящего или заглядывал в соседнюю камеру. Уже получивший ДП Константин, решил не рисковать.
– … Погребение умерших (погибших), – бубнил он, – производится обычно по месту их последней службы. В исключительных случаях перевозка тел…
– Повеселей чего-нибудь найди, – попросил Макс.
– … При опускании гроба с телом покойного для кремации… – чтение Константина прервал лязг дверей: в камеру вошли двое новеньких.
Стали знакомиться. Один из новеньких оказался зеленцом, другой – лимоном. Зеленец честно признался, что попал сюда за то, что разводящий застукал его спящим на посту, и сразу же стал неинтересен губарям. Лимон же, напротив, заинтриговал сокамерников:
– А я свинью застрелил.
– Старшину, что ли? – стараясь быть серьезным, спросил Макс.
– Нет, настоящую свинью.
– Мужики, коменданта убили! – с театральной трагичностью произнес Константин.
– Ну что вы, ребята…
– Валяй, рассказывай, – сказал Силантьев. – Они больше не будут. Мы все во внимании.
– Стоим как-то на разводе, а старшина спрашивает: «Ну, что, гренадеры, кто из вас животных любит?» – Все молчат. А я, дурак, из строя вышел. У меня в детстве кого только не было: собака, кошка, черепаха, грач одно время жил, потом, когда крыло зажило, улетел, но это в детстве… – «Больше смелых нет?» – спрашивает старшина. – Все опять молчат. Тогда он сам второго выбрал – Хрякина. Фамилия, говорит, для этого дела подходящая. Повел нас старшина за собой, а сам молчит, куда и зачем. Смотрим, вроде как на свинарник – есть у нас в части подсобное хозяйство. Так и оказалось… Мы с Хрякиным у загородки остались, свиней смотрим, а старшина в избушку зашел. Возвращается он с двумя – вот такими – ножами и нам их протягивает: «Вот вам, мушкетеры, боевое задание: тебе этого, а тебе вон того хряка зарезать». – Хрякин, так тот сразу озверел: бегает за своим, ножом, как саблей, размахивает. Наконец, он догнал несчастного, схватил за задние ноги, и повалились они в поросячье говно. Старшина орет, как болельщик на футболе: «В сердце его коли, в сердце!» – Хрякин, придурок, с перепуга колет куда попало. Бедный хряк визжит, брыкается – жить хочет; оба в кровищи… Не вытерпел я, бросил нож и пошел оттуда. Старшина взбесился – орет, чтобы остановился, но я все равно ушел.
– За автоматом? – ехидно спросил Константин.
– За каким автоматом?
– Калашникова. Ты же сам сказал, что свинью застрелил.
– Это уже потом… После этого случая все и началось. Ребята думают, что я струсил, кличку приклеили – свинотрус. Хрякин в героях ходит и всем рассказывает, как он с одного удара шестипудового хряка забил, а я, мол, чуть ли не описался там от страха. Старшина постоянно поддевает, комиссар косится, а один раз даже спросил, не иудей ли я. В общем, житья совсем не стало. Но недавно заступаю я в караул. Хожу по своему посту, а на душе от всего этого тошно, даже одиночество не радует. Вдруг – не поверите – навстречу мне хряк прет, мне даже показалось, что мой, хотя Хрякин уверял, что он и моего прикончил с одного удара. Снимаю я автомат, а самого всего так и трясет от радости и злости… Полрожка выпустил в этого ирода, он даже подпрыгнул. И знаете, мне сразу как-то легче стало, словно дембельнулся. И ребята отстали, и начальство отстало, хотя командир роты и влепил мне трое суток, мне даже показалось, что с уважением влепил. Но он не мог не влепить – ЧП все-таки. Свинья-то не наша оказалась, деревенская.
– А у нас тоже один свинью в прошлом году застрелил, когда я еще зеленцом был, – сказал майор Фраер. – Так ему отпуск дали – за бдительность. В темное время суток это было. Услышал он шорох в кустах. Как и положено, спросил, кто идет. А там свинья копошилась. Они, на свое горе, разговаривать не умеют – только хрюкать, а человек, как вы знаете, хрюкать иногда умеет. Часовой предупредил, что стрелять будет; а свинтус дальше спешит по своим свинским делам. Тогда часовой дал очередь по кустам. При смене доложил разводящему, как и положено. Как рассвело, начальство стало выяснять, что да как – ведь стрельба и расход патронов. ЧП, как ни прикинь. В кустах сразу нашли свинью убиенную. Постановили, что часовой действовал строго по уставу. Отпуск дали. Вот это да!
– Так то в темноте было, – позавидовал лимон Коля, ничуть не удивляясь, что оказался не единственным свинострелом в советской армии, – а у меня солнышко светило, и не в кустах я его пристрелил, а на ровном месте. Тут не выкрутишься.
4.
Весь четвертый день Силантьев в паре с Максимовым работал в гараже коменданта. После развода им был придан конвоир, который отлично знал дорогу до гаражей. Конвоир, поправив автомат на плече, молча кивнул арестантам – дескать, пошли, чего стоите. Едва вышли за ворота гауптвахты, Макс сказал Силантьеву:
– Видно, хорошо ты ему телик починил, раз он тебя к себе на пахоту определяет.
– Да я всем говорю, что друг этой семьи, а мне никто не верит.
– Смотри, как бы старлей тебе ДП тебе по дружбе не влепил. Испортился у него, к примеру, холодильник, а мастера вызвать – трешки жалко, да и долго. А тут Силантьев под боком – друг семьи. Срок у него закончился – не беда, он ведь друг семьи. И оставят тебя по дружбе еще на пару дней. Заодно и холодильник починишь. А там, глядишь, еще испортится что-нибудь, опять тебе ДП накинут по дружбе. Так и до дембеля можно пахать.
– Что ж, если ДП придется пахать в его квартире, то я не откажусь, пожалуй, хотя в технике – дуб дубом.
– Ты это серьезно? Что, в квартире у коменданта медом намазано?
Силантьев загадочно улыбнулся:
– Тебе этого не понять, ты ведь солдат.
– А ты балерина?
Силантьев не ответил, продолжая загадочно улыбаться. Макс повертел пальцем у виска и больше не задавал вопросов. Долгое время шли молча. Наконец, Макс недовольно спросил у конвоира, далеко ли еще.
– Неа, – безразлично зевнул конвоир. Было видно, что ему на все наплевать – и на арестантов, и на гараж, и на службу.
Гаражи располагались в полукилометре от городка, на пустыре. Среди двух десятков стандартных металлических домиков кирпичный гараж коменданта выделялся тюремной прочностью. Сразу было видно, что строили арестанты. Конвоир сказал, что надо подождать коменданта. Минут через пятнадцать подъехал к гаражу самосвал. Из кабины лихо выскочил старлей и стал руководить шофером, чтобы тот подал машину как можно ближе к гаражу. Встав в метре от гаража, самосвал дернулся и, хлопая крышкой поднимаемого кузова, выпустил облако желтой пыли. Когда пыль осела, арестантам явилась куча щебня. Старлей открыл гараж. Машины там не было, зато имелось множество орудий труда. Комендант нашел арестантам две лопаты и объяснил задачу.
– За работу! – крикнул он уже из кузова самосвала. – Через два часа приеду. Ждите!
Губари взялись за лопаты. Работали как проклятые: нужно было за два часа равномерно разбросать кучу щебня по периметру гаража. Время летело незаметно. Куча постепенно таяла, таяла и наконец-то исчезла совсем. Губари смогли окончательно, как им казалось, разогнуть спины. Естественно, захотелось курить. Стрельнули у конвоира. Тот сидел на доске, прислоняясь к стене соседнего гаража. Автомат конвоир держал на коленях, а голову задрал на солнышко, по-кошачьи щурясь. На просьбу губарей он даже головы не повернул, лишь похлопал ладонью по доске, чтобы присаживались. Арестанты уселись рядом с конвоиром. Только тогда он, словно проснувшись, встрепенулся и угостил подопечных «Шипкой».
– Смотри-ка, а здесь не дует и даже солнышко припекает, как весной, – сказал Силантьев.
– Да ну его к лешему, это солнце, – сказал Макс. – Скорей бы дожди да холода, чемоданчик в руку – и домой.
– Скоро уже, – пообещал Силантьев, но было в его голосе какое-то неверие – неужто, правда, скоро?
– А ты чего молчишь? – толкнул локтем конвоира Макс. – Домой-то когда?
– Весной.
– Не расстраивайся, бывает хуже, – несколько свысока успокоил охранника Силантьев.
– А я и не расстраиваюсь.
– Вот строит, строит старлей с помощью губарей свой гараж, вкладывается, – размышлял Силантьев, – а годика через три-четыре переведут его куда-нибудь в другой округ на повышение. Офицер человек подневольный. И куда этот гараж?
– Продаст, – равнодушно обронил конвоир.
– Самосвал! – вскрикнул Макс.
Все вскочили. Губари не успели потушить сигареты и спрятать хабарики. Пришлось выбросить. Конвоир закинул автомат на плечо и отошел в сторонку. Самосвал затормозил у гаража. Из кабины выскочил старлей и, даже не посмотрев на арестантов, прошелся вокруг гаража, притоптывая кое-где щебень сапогом. Наконец он остановился напротив губарей и сунул руки в карманы:
– Что ж, кажется, сойдет. Теперь задача такая: требуется утеплить гараж. Требуется обшить его изнутри досками, чтоб одна к одной… Ты, Максимов, уверял меня, что плотничал. Так что, в этом деле старшим будешь. Залезайте в кузов и выгружайте доски. Инструмент в гараже в большом ящике. У меня там все есть. Силантьев возьми ключ, будешь лично закрывать. Дерзайте! А мне идти надо. После обеда – снова сюда, без проволочек. Понятно? Требуется сегодня закончить..
– Сегодня не успеем, товарищ старший лейтенант, – Макс сдвинул пилотку на затылок. – Никак не успеем.
– Что значит, не успеем? – блеющим голоском передразнил старлей. – Требуется успеть!.. А ты как думаешь? – испытующе посмотрел он на Силантьева.
Тот прекрасно понял напарника.
– Постараемся, но… тут действительно много, даже не знаю… ночью, разве что.
– Ночью? Скажешь тоже… Да тут и электричество еще не проведено, – комендант надул щеки и с шумом выдохнул: – Уф-уф-уф!.. Хорошо. Работайте. Завтра будет видно… Выгружайте доски, не задерживайте машину.
– Так пусть шофер кузов опрокинет, – сказал Макс.
– Опрокинет? Вы что! Это вам не щебень, требуется руками!.. Один наверху – подает, другой внизу – принимает. Аккуратненько нужно, аккуратненько. Материал с мая сох.
Губари испытали сказочное облегчение, когда старлей ушел, – так он им надоел своими наставлениями. Назло ему они забрались в кузов и стали выкидывать доски. Макс дивился качеству материала, не понимая, где его урвал старлей. Силантьев объяснил, что, естественно, на ДОЗе. Ведь и Макс там вкалывал, и до Макса вкалывали губари, и после Макса будут вкалывать. Такому ценному человеку, как комендант, ДОЗ не пожалеет три десятка досок. У Макса больше не было вопросов.
Кузов опустел. Арестанты спрыгнули на землю и отпустили задремавшего шофера. Самосвал заверещал и укатил, обдав на прощание губарей выхлопными газами.
– Макс, ты говорил, что твой пахан какой-то там начальник. Чего же он тебя в плотники отдал?
– А кто тебе говорил, что я плотник?
– Старлей говорил, что ты говорил.
– Ты ему тоже говорил, что в телевизорах разбираешься. Я такой же плотник, как ты телемастер.
– Ого! – Силантьев почесал затылок, отчего пилотка съехала на брови. – Ну ты даешь! Чего же ты, братишка, сморозил?
– То, что и ты сморозил по поводу телевизора. Надоело мне бревна ворочать, я – не Жаботинский. Отдых организму нужен. Так и до дембеля можно не дотянуть. А я, представь себе, домой хочу, к маме.
– Как бы этот отдых нам боком не вышел, – Силантьев поправил пилотку. – Что делать будем?
– Что делать... работать. Глаза страшатся, руки делают. Заходи в гараж.
В гараже было темно. Макс, видимо, почувствовав себя начальником, командовал:
– Открой пошире двери.
Силантьев, смекнув, что в данной ситуации подчиненным быть безопасней, безропотно повиновался. Стало светлее. Макс порылся в огромном ящике с инструментами и нашел складной метр. Замерив высоту стен, он неуверенно пробормотал:
– Вот такой длины доски должны быть, вот такой – не больше, не меньше… Давай пилить, что ли?
Силантьев предложил командиру для начала из сложенных на полу гаража брусков сделать что-то вроде обрешетки по периметру стен – вверху, внизу и в центре, – чтобы было к чему прибивать доски. Макс посмотрел на него удивленно и с уважением:
– Верно говоришь, а я бы не догадался. Не к кирпичам же прибивать.
– К кирпичу и не прибьешь. Я в ящике заметил коробку финских саморезов. Не знаю, где их старлей урвал. У меня отец доставал их по большому блату. Обрешетку саморезами притянем. Где не пойдет – пробку сделаем, коловорот или ручная дрель должны быть. А дерево к дереву прибивать – плевое дело.
– С тобой, Володя, не пропадешь
– Да я уже тут специалистом стал. В прошлую отсидку пол ремонтировал в доме отдыха, и все у меня, кстати, получалось.
– И здесь получится, – скорее себя, чем Силантьева, заверил Макс.
Заткнув пилотки за голенища сапог, принялись за работу. Где-то часа за два, изрядно повозившись, управились с обрешеткой. Затем работа пошла споро, как по маслу. Доски замеряли и делали отметины огрызком карандаша, который нашелся в ящике с инструментами. Макс пилил, Силантьев – прибивал. Материал был сухим, а пила острая. Макс так навострился пилить, что вскоре стал то и дело присоединяться к Силантьеву. Со стороны оба казались мастерами, в особенности Макс с точащим за ухом огрызком карандаша. В пылу работы не заметили, как подошел конвоир и позвал на обед. Губари отряхнулись и нахлобучили на головы пилотки. Силантьев запер гараж. Однако конвоир кивнул на доски и сказал, что неплохо было бы их в гараже спрятать – украдут. Замечание было резонным. Пришлось тратить время – открывать гараж, заносить доски, а затем снова его закрывать. Наконец отправились на Губу – обедать.
После обеда Макса и Силантьева вызвали к старлею. Он спросил губарей, как движется работа. Макс заверил, что все идет нормально.
– Да! Я забыл сказать: полки еще требуется сделать.
– Сделаем, раз требуется, – вздохнул Макс, – только сегодня уж точно не успеем.
– У вас завтра еще день – так и быть.
По пути в гараж Макс ворчал:
– Полки ему еще сделать… А бар ему не соорудить? Если бы я умел эти полки делать…
– Зря расстраиваешься, – сказал Силантьев. – Завтра еще день у нас – последний, кстати. Все лучше, чем бревна ворочать. А полки сделаем.
– Откуда у тебя такая уверенность?
– От тебя.
Макс заметно повеселел:
– А, ерунда! Как сделаем, так и сделаем. Один фиг, дембель скоро.
Пустырь оживился шумной ребятней, гоняющей облупленный волейбольный мяч. Роль штанг выполняли школьные портфели. Губари с завистью немного посмотрели игру и принялись за работу. Мальчишки не обращали на них внимания – они привыкли к военным, к тому же у многих из них отцы были прапорщиками или офицерами.
Когда Макс напилил досок, как ему казалось, впрок, он подключился к Силантьеву окончательно. Орудуя молотком, Макс поражался, как у них все ладно получается. Силантьев сказал, что не удивился бы, если вчера починил бы в телевизоре что-нибудь серьезное. Надо починить – и все тут. Армия!
– Да, армия делает с людьми чудеса, – согласился Макс.
– Это еще что. Вот надо мной зеленец один спит. Он как пришел в Роту, так полным идиотом был, а теперь Пушкина наизусть шпарит. Я теперь без Пушкина уснуть не могу.
– С чего это он?
– Моя работа. Взял я в библиотеке книжку и ему сунул – учи! Он с перепугу и начал. Правда, поначалу плохо шло. Тогда я его пару раз на очко послал. Теперь читает как артист, без запиночки.
– Стариковщина у вас, я чувствую.
Силантьев предложил сбавить темп, чтобы на завтра остался хоть небольшой объем работы, иначе могут и на ДОЗ послать. Макс не мог не согласиться с такой логикой. Вышли перекурить. Конвоир закурить не дал, объяснив, что все скурили. Силантьев повертел головой и направился в сторону металлического гаража, где в моторе «Запорожца» копался какой-то мужик. Конвоир насторожился. Арестант заверил, что не сбежит, и подошел к «Запорожцу». Услышав шаги, хозяин машины разогнулся, и Силантьев узнал в нем завхоза дома отдыха. Завхоз, в свою очередь, тоже узнал арестанта:
– Ты все еще сидишь?
– Да я по второму разу.
– Рецидивист! – добродушно усмехнулся завхоз.
– Площадочка-то наша волейбольная функционирует?
– Функционирует.
– Тогда дайте закурить бедному рецидивисту.
После такой прелюдии завхоз не поскупился – вытряс в ладонь «стрелка» чуть ли не полпачки «Беломора». Пока тряс, поинтересовался, что это он там с напарником делает в гараже коменданту.
– Обшиваем досками изнутри – утепляем.
– С жиру Витя бесится, – не без зависти проворчал завхоз. – Зачем утеплять кирпичный гараж?
Силантьев вернулся довольный собой. Подсчитали улов. Он был на редкость богатым – восемь папирос. Пять штук губари, как водится, бережно попрятали в пилотки, три поделили между собой и конвоиром.
– Встречаются же добрые люди, – сказал Макс, шумно дунув в мундштук папиросы, – не скупятся, вдобавок улыбаются, словно ты ему одолжение делаешь, а не он. Наверное, сам в молодости на Губе сидел.
– Просто знакомый мой. Завхоз дома отдыха. В прошлую отсидку на него пахал. Вот лафа была! Нажрались котлет от пуза, в озере накупались, поспали у костерка. Не Губа – курорт. Эдик со мной был в паре из караульного взвода – хороший парень, и конвоир попался свойский.
– Сека: комендант! – кивнул конвоир в сторону быстро приближающегося мотоцикла.
Губари побросали окурки, юркнули в гараж и принялись изображать активную работу.
– Мистика какая-то: стоит только закурить, как этот хмырь заявляется, – сердито проворчал Макс. – Такой бычок опять пришлось выкинуть. Но ничего, потом подберем. «Беломор» сразу тухнет, ничего ему не будет.
Силантьев вспомнил, как вышел на перекур с парадного входа офицерской столовой, и нарвался на коменданта. Старлей тогда тоже был на мотоцикле. Пришлось не только выбросить папиросу, но и расстаться с хлебосольной офицерской столовой.
– Это, Макс, нюх на табак у него такой: сам не курит, пидор, и другим не дает.
– Ну, как? – услышали губари любимый вопрос коменданта, появившегося в на пороге гаража.
– Трудимся, товарищ старший лейтенант! – отвлекся от работы Макс на правах старшего.
– Вижу, – старлей прошелся по гаражу, похлопав кое-где ладонью по доскам. – Кажется, получается.
Он объяснил Максимову, где нужно сделать полки и уехал, бросив на прощание:
– Вкалываем до самого ужина.
Но губари, зная, что основной объем работы позади, не торопились, часто выходили на улицу и наблюдали за играющими мальчишками. Один раз Силантьев пнул отлетевший в сторону гаража мяч, что доставило ему удовольствие. Когда стало темнеть, и мальчишки разошлись по домам, губари снесли остатки материала в гараж. Силантьев запер дверь на замок. Арестанты были готовы отправиться на Губу, но конвоир сказал, что обратно идти еще рано, так как старлей приказал до ужина работать, а до ужина еще уйма времени. Губари объясняли ему, что в гараж еще не проведено электричество и что работать в такой темноте нет никакой возможности. Конвоир уперся. Силантьев даже обозвал его бюрократом. Но делать было нечего. Стали коротать время у гаража. Силантьев мечтал вслух, как его отпустят завтра, как он сходит в баню, выспится на чистых простынях, сгоняет в самоход к своей телке, выпьет обязательно, потому что его Жанка – баба жалостливая и всегда покупает на свидание бутылку. Неожиданно Силантьев спросил у напарника, есть ли у него кто-нибудь. От неожиданности тот, видимо, не успел ничего придумать и сказал голую правду:
– Нет у меня никого. Когда я в самоход вырываюсь, то нажираюсь как свинья, а в увольнения меня не пускают, как неблагонадежного. Какие там бабы… Не все же такие орлы, как ты, – заключил он.
– Сущая правда. Не все.
Тем временем конвоир сказал, что можно уже двигаться потихоньку.
По дороге Силантьев рассказывал про Жанку: где они встречаются, какая у нее фигурка, что она приносит пожрать, что – выпить, и все остальное, более пикантное… Макс завистливо сопел.
Следующим днем напарники всю работу выполнили до обеда, оставив для маскировки кое-какие недоделки. После обеда Силантьев был приятно взволнован появлением в гараже Лины.
– Здравствуйте, – сказала она и улыбнулась Силантьеву.
Волнения своего Силантьев не выдал и улыбнулся в ответ.
– Здравствуйте, – растерянно произнес Макс, никак не ожидав появления в гараже такого прелестного создания, но, к удивлению Силантьева, он тотчас оправился и принялся кокетничать: – А вам, девушка, собственно, что здесь нужно? Здесь отбывают трудовую повинность арестанты. Не страшно?
– А я, собственно, здесь хозяйка.
Макс осекся. Силантьев дотронулся до его локтя и незаметно кивнул на выход – дескать, исчезни, парень, если не дурак. Макс дураком не был.
– Тогда разрешите мне выйти перекурить, раз вы хозяйка, – сказал он без тени иронии, даже с каким-то вызовом, – а то мы пашем тут, не разгибаясь, несколько часов.
– Перекурить? – слегка опешила хозяйка от слов Макса и, судя по всему, стала испытывать чувство неловкости. – Что вы, что вы, конечно же перекурите, отдыхать обязательно нужно.
Обернувшись на пороге, Макс – благо Лина стояла спиной к нему – показал Силантьеву большой палец и восхищенно покачал головой, только что губами не причмокнул.
Не так нахально, как ее муж, но все-таки Лина прошлась по гаражу, оценивая работу солдат:
– Вот, думаю, зайду, посмотрю на наш гараж… Хорошо получается, уютно. Ты, Володя, мастер на все руки.
– Для тебя старался.
– Скорее для мужа. Он давно бредит этой машиной, зимой наша очередь подходит… Ты долго еще на гауптвахте пробудешь?
– Сегодня вечером или завтра утром – в полк.
– Жаль, – вырвалось у нее.
– Это почему же? Считаешь, что мало дали?
– Да вроде как подружились… Ты, как уволишься в запас, так заходи.
– Неудобно как-то. Что я твоему супругу скажу? Что зашел к нему попрощаться?
– А ты утром заходи. Утром он редко дома бывает. А лучше позвони, у нас очень простой телефон: двадцать два – двенадцать. Два – два – один - два.
На прощание Лина протянула Силантьеву свою крохотную теплую ладонь, которую он долго не отпускал.
– Так зайдешь?
– Обязательно зайду. Два – два – один – два.
Лина ушла, оглянувшись с улыбкой в проеме широко распахнутых ворот. Силантьев стоял посреди гаража, как вкопанный, не веря, что такая женщина чуть ли не сама вешается ему на шею. Он уже не сомневался, что позвонит ей по дембелю. Вывел солдата из оцепенения появившийся в гараже скабрезно хихикающий Макс:
– Ну, ты даешь!.. У вас шуры-муры, да?
– С чего ты взял? – самодовольно спросил Силантьев. – Я же говорил, что друг семьи.
– Теперь это называется «друг семьи»?
– А что? Хорошее название! – Силантьев потянулся широко, с безмятежной и счастливой улыбкой, затем резко съежился и потер ладони, переключаясь на другую реальность: – Давай-ка, Макс, лучше последнюю полку сделаем, и сваливаем отсюда. Достал меня этот гараж.
Вскоре работа была завершена. Все получилось качественно. Губарям не верилось, что это их работа. Солдатам было приятно, что все у них получилась; но в то же время им было обидно, что их труд достанется этому придурковатому старлею.
На Губе коменданта уже не было. В этот день так и не удалось доложить о проделанной работе. Утром, после завтрака, за Силантьевым из полка пришел Сванадзе. Коротко обменявшись новостями, они зашли к коменданту. Прежде, чем выдать записку об освобождении и личные вещи Силантьева, старлей потребовал ключ от гаража и отчет о проделанной работе. Силантьев заверил, что такого гаража не найдется во всем гарнизоне, что в нем не стыдно поставить даже «Мерседес». Комендант поверил на слово, и Силантьев был освобожден.
Отойдя от Губы метров на двести, Силантьев обернулся, посмотрел на желтый забор и колючую проволоку в последний, как ему казалось, раз и помахал рукой:
– Прощай, родная!
ГЛАВА ПЯТАЯ.
1.
Поднимаясь по лестнице, Силантьев загадал, что если «на тумбочке» будет стоять Чепцов, а дежурным по роте будет Фролов, то быть ему дома в середине ноября.
«На тумбочке» стоял лимон Яковлев. При виде Силантьева, елей разлился по его скучающему лицу. Силантьев спросил с надеждой, кто дежурный.
– Катаржанов.
– Есть из начальства кто?
– Воробей с Шумиловым в канцелярии.
По пути в канцелярию Силантьев заглянул в каптерку. Кучумов был на месте – перебирал что-то на полках.
– Вова! – обрадовался он, точно не видел друга месяца два. – Вернулся? Устал, небось, в плену-то?
– Устал?.. Да будь моя воля – до дембеля на Губе отсиделся бы.
– А мы позавчера нажрались до омерзения. Карась с Барабохой со своим взводом опять на стройке вкалывали и загнали какому-то духу три мешка цемента. На пять бутылок хватило, на шестую – скинулись. Хотели тебя подождать, но не вытерпели. А сегодня всю роту подняли по тревоге и послали на разгрузку угля. Я успел в каптерке сховаться.
– Выходит, мне повезло, что на Губе сидел. Баня была?
– Да, вчера помылись. Бельишко тебе поменяли. Лично следил.
– Спасибо, друг. Вот по белью я, признаюсь, соскучился. А в баню сегодня схожу с первым батальоном, начальство обязано отпустить. Что ж, пойду Воробью с комиссаром представлюсь.
У дверей канцелярии Силантьев столкнулся с Бульбашом, который оттуда выходил:
– Вернулся? … гы-гы-гы…
– П’шел вон! – оттолкнул его Силантьев.
– Ну, чо ты? … гы-гы гы…
Перед тем, как постучаться и спросить разрешения войти, Силантьев отряхнулся, подтянул ремень и застегнул воротничок. Когда капитан был не в духе, его могла разозлить любая мелочь. А в духе кэп или нет – Силантьев не знал. Он решил отныне быть паинькой.
Капитан, кажется, был в хорошем расположении духа.
– Входи, Вовочка, давно не виделись.
– Товарищ капитан, рядовой Силантьев вернулся с гауптвахты для дальнейшего продолжения службы!
– Вот, замполит, – обратился капитан к лейтенанту Шумилову, – посмотри на своего любимчика. Вернулся, говорит, для дальнейшего продолжения службы. Свои безобразия он теперь службой называет.
Лейтенант Шумилов сидел на подоконнике, покачивая ногой в такт одному ему ведомой мелодии.
– Как настроение? – приветливо спросил он Силантьева.
– Бодрое, товарищ лейтенант.
– Больше на Губу не собираешься?
Силантьев рискнул закинуть удочку:
– Не собираюсь, домой ведь скоро.
Лейтенант вопросительно посмотрел на капитана.
– Вот что, Володя, – сказал капитан, – я тебе зла не желаю. Ты всегда был у меня на хорошем счету. Правда, в последний месяц ты вдруг расслабился – видно, дом почуял, решил, что уже все можно. Вот, что я тебе скажу: все от тебя зависит. Будешь служить нормально – поедешь домой в середине ноября, после праздников, но, если что… до конца держать буду! Учти. А теперь иди в свой взвод, он в ленинской комнате на политзанятиях.
– Мне бы в баню… я пропустил из-за гауптвахты.
– Будешь до обеда на политзанятиях. После обеда можешь сходить в баню. Скажешь Косулину, что я отпустил. Можешь идти.
Силантьев зашел в спальное помещение, ведь тетрадь для политзанятий у него хранилась в тумбочке. Он обнаружил ее под томиком Пушкина. «Евгений Онегин», – прочитал Силантьев и подумал с улыбкой, что Брицин, наверное, всего Пушкина наизусть скоро выучит, ведь сам уже книжки в библиотеке выписывает, без подсказки. Силантьев представил сценку… Толстенький, начинающий лысеть Брицин, спускается с парадной лестницы какого-нибудь серьезного учреждения после сенсационного доклада по творчеству Пушкина. Вокруг него кружится рой журналистов. «Товарищ академик, – спрашивают представители прессы, – как вы стали ученым?» – «Очко мыть надо, – серьезно отвечает академик Брицин. – И лучше всего это делать по ночам».
Ленинская комната ожила, когда в дверь просунулась голова Силантьева. Лейтенант Косулин, сидевший за преподавательским столом, обернулся:
– Ба! Силантьев! С возвращением вас.
Вслед за головой появилось все тело:
– Товарищ лейтенант, рядовой Силантьев вернулся с гауптвахты для дальнейшего продолжения службы. Разрешите присутствовать на занятиях?
Лейтенант милостиво разрешил. Силантьев сел на свое место рядом с Брициным.
– Привет, Брицин! – шепнул он, поддав зеленца локтем в бок.
– Здравствуйте.
– Ты что, к «Евгению Онегину» приступил?
Брицин зарделся.
– Жаль, дембель скоро, а то бы ты у меня монологи Гамлета наизусть шпарил, как Смоктуновский.
– Силантьев! – повысил голос лейтенант Косулин, – не мешай проводить занятия. Потом поделишься впечатлениями о гауптвахте.
Силантьев отстал от Брицина и придал лицу серьезнейшее выражение, точно студент на экзамене. На последней парте сидел Барабошкин. Справа от него клевал носом в тетрадь Кукушкин, отчаянно борясь со сном. Барабошкин даже отложил в сторону конспект и заворожено следил за зеленцом, как рыбак за ёкнувшим поплавком.
– …У нас есть все необходимое, – диктовал лейтенант, – и честная политика мира, и военное могущество, и сплоченность советского народа, – чтобы обеспечить неприкосновенность наших границ от любых посягательств и защитить завоевания соци…
Тут Кукушкин окончательно уткнулся в тетрадь.
– Проснись, ты серешь! – подсек Барабошкин, и Кукушкин затрепыхался, как пойманная рыба.
Взвод взорвался от хохота.
– Кукушкин! – постучал по столу Косулин, – вы что, не высыпаетесь? – и прикрикнул на развеселившийся взвод: – Тишина! Продолжим занятие.
Окончив диктовать, Косулин прошелся взглядом по головам подчиненных и остановился на Грачеве. Тот сразу пригнул голову, спасаясь от этого взгляда, но было поздно.
– Грачев! – протянул длинную указку Косулин, – подойдите к карте.
Грачев, испуганно озираясь, взял указку и подошел к политической карте мира.
– Перечислите-ка мне, Грачев, страны Варшавского договора.
Грачев задумался, отчего глупое лицо зеленца стало казаться еще глупее.
– СССР, – шептали со всех сторон.
– СССР, – неуверенно сказал Грачев.
– Покажи.
Грачев долго смотрел на пеструю карту.
– Ты что, не знаешь, где Советский Союз? – изумился лейтенант.
У Грачева хватило ума ткнуть в большое красное пятно.
– Дальше.
– Что дальше?
– Какие страны входят в организацию Варшавского договора.
– Польша… Чехословакия… – подсказывали Грачеву, – Венгрия…
– Польша, – с сомнением произнес Грачев, вопросительно глядя на подсказчиков, – правильно ли?
– Покажи.
Грачев стоял в растерянности, пытаясь отыскать на разноцветных заплатках слово «Польша». Но где там! Их было так много, этих заплаток
Лейтенант начинал терять терпение:
– Покажи Европу.
Грачев еще пристальней вгляделся в карту. Кругом раздавались смешки.
– Ты где находишься, Грачев?
– Здеся.
– Я вижу, что ты здеся находишься. Ты мне скажи, в какой стране живешь?
– В Советском Союзе.
– Слава Богу! Хоть это знаешь… Покажи.
Грачев ткнул в знакомое красное пятно, попав кончиком указки на Урал.
– Теперь веди указку влево… влево, тебе говорят!.. Вот это и есть Европа, балбес. Понял? Ну-ка, покажи нам теперь Африку… О, Боже! Ты и этого не знаешь? Да как тебя в армию взяли?
У Грачева даже рот открылся от удивления. «Ты чего, лейтенант, совсем опух, – читалось на его физиономии, – не знаешь, как в армию берут?»
– Повестка пришла…
– Тебе в дурдом надо было повестку выписать, а не в армию. Ты в школу ходил?
– Ходил.
– Не верю. Садись. Чтоб к следующему занятию ты смог перечислить и показать по карте все страны Варшавского договора и НАТО.
Грачев вернулся на место.
– Не завидую я твоей будущей жене, Грачев. Ведь не сможешь найти, где – что.
Ленинская комната вновь взорвалась от хохота.
– Найду! – Грачев смеялся громче всех. – Уж это я найду!
Когда смех утих, Силантьев решил «прогнуться»:
– Разрешите мне, товарищ лейтенант?
– Что ж, попробуй.
Силантьев решительно подошел к карте, взял у Косулина указку. Бодрым голосом, четким слогом он перечислил все страны Варшавского договора и показал их по карте. Силантьев логично объяснил, что Варшавский договор – это защитная, ответная мера на создание агрессивного блока НАТО. Голосом более строгим он перечислил страны НАТО и показал их по карте.
– Отлично! – воскликнул лейтенант. – Вот как надо отвечать, Грачев!.. Садись, Силантьев и вдолби, пожалуйста, этому балбесу, – Косулин ткнул пальцем в Грачева, – в свободное время все, что ты говорил, чтоб он отвечал не хуже.
– Есть вдолбить, товарищ лейтенант! – отчеканил довольный собой Силантьев и хитро подмигнул Грачеву – дескать, готовься, парень, к изучению географии… на очке.
После занятий ходили на обед. У Силантьева было хорошее настроение, и он пел в строю вместе со всеми. После обеда у третьего взвода по расписанию должна быть строевая подготовка. Силантьев, не долго думая, подошел Косулину и доложил, что командир роты разрешил ему сходить в баню. Потом он заглянул в каптерку к Лешке Кучумову, чтобы взять чистую смену нательного белья и портянок. Кучумов, казенная душа, напомнил другу, чтобы он не забыл принести грязную смену.
У казарм второго батальона выстраивалась первая рота для похода в баню. Силантьев обратился к старшине роты прапорщику Ринчу:
– Разрешите с вами, товарищ прапорщик?
– Ваш батальон вчера же ходил.
– А я на Губе отсиживался.
– Ах, да, помню-помню, как тебя комполка отчитывал на разводе. Вот не думал, Силантьев, что ты одеколон пьешь – такой видный парень… Всегда хотел иметь такого бойца у себя в роте.
– Это я хотел выпить в целях гигиены, для дезинфекции желудка.
– От такой дезинфекции загнуться можно. И вообще, в моей роте на тебя белья не предусмотрено, – пожадничал Ринч.
Силантьев показал сверток.
– Тогда можешь становиться в строй.
Своей бани полк еще не имел. Хотели построить весной, но что-то не заладилось со сметой в тыловых верхах. Полк по-прежнему продолжал ходить в гарнизонную баню, которая располагалась неподалеку от гауптвахты. Силантьев вышагивал рядом со своим однопризывником Венькой Богатиковым. В карантине их койки стояли рядом.
– Говорят, ты с Губы не вылезаешь, Вова? – спросил Богатиков.– Домой, что, уже не собираешься?
– Собираюсь. Больше я на Губу ногой не ступлю.
– Не зарекайся.
– Точно тебе говорю, Веня. Нельзя мне. Воробей обещал, если залечу, – до конца держать будет. А ты в какую партию намылился?
– На первую не рассчитываю, но и на последнюю тоже не заработал. Думаю, после праздников должны отпустить.
Впереди какой-то солдатик сбился с ноги. Богатиков стукнул его кулаком в спину:
– В ногу шагай, лимон!
Меж тем показался гарнизонный городок.
– Вот она, голубушка, – кивнул в сторону гауптвахты Силантьев. – Даже соскучился, с утра не виделись. А ты не сидел?
– Бог миловал.
После гауптвахты свернули направо. Еще квартал – и показалось одноэтажное здание бани из красного кирпича.
– Рота, стой! – скомандовал прапорщик Ринч. – Личному составу для помывки справа по одному зайти в банное помещение.
В предбаннике пахло дешевым мылом, мочалом и прелым нательным бельем. Солдатня с шумом раздевалась, складывала обмундирование и, побросав исподнее в общую кучу, вбегала в мойку. Каптер с двумя помощниками рылись в куче исподнего, сортируя и подсчитывая. Невозмутимый старшина стоял рядом. Раздевшись, Силантьев вошел в мойку. Его обдало влажным теплом. В клубах пара розовели солдатские тела. Гремели тазы, громко шипела вода. Голоса звучали гулко, и было трудно разобрать отдельные слова в общем гаме. В обычных солдатских банях парилка – редкость. Но гарнизонной баней пользовалось и гражданское население городка, поэтому она располагала парилкой. Парилка была крохотной, и наслаждались ей, естественно, только старики. Силантьев мыться не стал – сразу направился в парилку. Там уже охало и крякало воинство старослужащих. С верхней полки ему крикнули, чтобы он поддал парку. Силантьев зачерпнул ковшом немного воды из тазика и плеснул на раскаленные камни. Зашипело. Сверху потребовали не скупиться и поддать еще. Силантьев плескал, пока наверху не переполошились:
– Хорош! Хорош, Вова! Спечься можно!
Силантьев поставил ковш в угол и постепенно поднялся наверх по горячим деревянным ступенькам. Там все обливались потом.
– Деды! – крикнул Богатиков. – Попарим губаря!
Освободили узенькую скамейку. Силантьев растянулся на ней, а Богатиков стал нежно хлестать его веником, оставшимся от гражданских. В венике не хватало доброй половины листьев, но все равно было приятно. Силантьев мычал от блаженства. Потом, разомлевший и размякший, он повернулся на спину и прикрыл ладонями, если верить прапорщику Радзиевскому, библейское место. Богатиков отхлестал его в таком положении.
– Ох, мамочки, как заново родился, – простонал Силантьев, сползая со скамейки, – спасибо, Веня.
Пьяно шатаясь, он как-то боком ввалился в мойку, где окатил себя тремя шайками холодной воды. Придя в норму, Силантьев вернулся в парилку и возвратил долг Богатикову, благодарно отхлестав старика веником. Потом он долго сидел на ступеньке, с удовольствием ощущая, как вместе с потом из пор кожи выходит тюремная грязь.
После парилки Силантьев обмылся под душем и нехотя пошел одеваться. Он бы с удовольствием еще попарился, но, к сожалению, банное время у солдата строго ограничено. Приятно уставший, Силантьев одевался и не чувствовал собственного веса, с чем удивленно и поделился с Богатиковым.
– Перо вставить, так полетишь? – по-солдатски бесхитростно съязвил тот, надевая свежие кальсоны.
– Непременно полечу, прямо до Питера, – ответил Силантьев, обтираясь вафельным полотенцем, которое впервые за время службы показалось ему грубым, как наждачная бумага.
Оделись и вышли на улицу. Присели на отшлифованное за много лет стариковскими задами бревно. Молодежи и даже черпакам садиться на него не полагалось. В полку это бревно называли дембельским. Богатиков достал пачку «Памира».
– Прохладно стало, – с удовольствием сказал он, чиркая спичкой, – октябрь скоро. Спать-то на Губе не холодно было?
– Шинельки на ночь выдавали, – Силантьев вкусно выпустил клуб дыма. – Ох, сегодня на чистые простыни лягу. Кайф!
– Много ли солдату надо… – согласился Богатиков.
Однако Силантьев продолжил, давая понять, что такому солдату, как он, чистых простыней вовсе недостаточно:
– А в субботу сгоняю в самоход к телке своей.
– Не боишься? Еще раз под дембель залететь – гиблое дело.
– Не залечу. Сколько можно. Так не бывает.
– Как раз так и бывает. Полоса невезения называется.
– Не каркай, Веня. Кончилась моя полоса невезения. Кон-чи-лась!
У дверей бани собирались чистенькие розоволицые солдаты. Стреляли курево, дымили, матерились, смеялись. Последним вышел прапорщик Ринч:
– Становись!
Через двадцать минут были в полку. Силантьев простился с приятелями и поспешил в свою роту. В казарме было тихо. Яковлева «на тумбочке» сменил Миндубаев. Третий дневальный натирал «машкой» пол. Силантьев заглянул в каптерку. Кучумов дремал на огромном тюке с бельем.
– Проснись, Леха! Дембель проспишь. Рота-то где?
– Не зна-а-аю, – зевнул Кучумов, открывая глаза, – Занимаются, должно быть. Вспышка слева!.. вспышка справа! – все падают на плац мордой вниз то влево, то вправо – тоска…
Силантьев протянул другу сверток грязного белья. Кучумов небрежно бросил его в угол.
– Плавки одевать будешь?
– Нет. До дембеля в кальсонах дохожу. Береженого Бог бережет.
Силантьев присел на тюк рядом с Кучумовым и без предисловий стал с восторгом описывать жену старлея. Кучумов довольно быстро его оборвал:
– Да ты в прошлый раз ею восхищался. Опять у них работал?
– Было дело… Она, Леха, на меня глаз положила.
– Нужен ты ей (Кучумов прекрасно знал, что Силантьев нравится женщинам, и немного завидовал ему). Трепло.
– Точно положила. Хоть третий раз на Губу отправляйся.
– Отправляться на Губу, чтобы увидеть жену коменданта, – чушь какая! Можно и на свободе увидеть.
– Чего на нее смотреть. Рога надо делать коменданту. Я на него столько отпахал, что это будет справедливо.
– Вот размечтался.
– В вопросах любви, Леха, я реалист и практик, а не мечтатель.
– Брось, Вова! Это все Брицин со своим дон Гуаном тебе мозги запудрил. Сегодня же его на очко пошлю, чтоб не сбивал с панталыки таких орлов, как ты.
– Не надо. Некрасиво получится: я его учить заставлял, тем же очком подгонял, а ты его за то, что он выучил, тоже на очко посылаешь.
– Отговорил, не буду. Но ты, Вова, уж слишком возомнил о себе. Натаха – вот удел солдата.
– Глуп ты, Леха, неопытен. Все бабы одинаковы. Для этого дела совершенно неважно – чисты ли твои погоны или усыпаны звездами. Напротив даже, чем меньше звезд – тем больше здоровья, тем больше шансов. Какое у престарелого генерала здоровье? Ну, в ресторан сводит, колечко подарит какое-нибудь, а дальше что? В постели колечками бабу не накормишь. Да и мужики все одинаковы. Думаешь, какой офицер Натахой побрезгует? Чего это он ей брезговать должен. Натаха – вполне соблазнительная телка. И вообще, мужик – существо не брезгливое. Просто офицера сплетен боятся, им характеристика нужна, чтобы звезды периодически на погоны падали, а так ходила бы Натаха и по офицерским рукам.
Кучумов безнадежно махнул на друга рукой:
– Пошляк ты, Вова. Кстати, в субботу тебя Жанка на КПП вызывала. Мне пришлось ходить. Девочка чуть ли не рыдала мне в плечо, все спрашивала, когда Володеньку отпустят. Я поинтересовался, не сгодимся ли мы на что-нибудь. Нет, говорит, не сгодитесь. Вынь да полож ей Володеньку. Тогда я сказал, чтобы в эту субботу приходила: если тебя на Губе не расстреляют, то будешь обязательно. Обещала подойти.
– Это хорошо, – сладко улыбнулся Силантьев. – В субботу свалю в самоход. Совсем из ритма выбился с этой Губой.
В каптерку не вошел – ворвался Радзиевский. Друзья поднялись с тюка. Прапорщик поздравил Силантьева с возвращением; как и положено старшине, справился, был ли он в бане и поменял ли белье. Силантьев заверил, что все в порядке.
– Кстати, Алексей, о белье, – обратился Радзиевский к Кучумову. – Ведь так вчера в прачечную и не сдал?
– Не сдал, не успел, Георгий Николаевич. Работы много было.
– Короче, возьми двух человек, и отнесите. Не дело – вчера надо было сдать.
Кучумов попросил разрешения, чтобы Силантьев составил ему компанию. Старшина разрешил и напомнил, чтобы квитанции были в порядке. Кучумов прихватил с собой не двух, а трех человек: не тащить же дедушке Силантьеву тяжелые тюки с грязными простынями и кальсонами. Прачечная располагалась рядом с баней. Силантьеву в четвертый раз за день приходилось преодолевать маршрут между полком и гарнизоном. Впереди, под тяжестью тюков, согнулись Чепцов и Брицин. Силантьев кивнул на лес:
– Смотри, Леха, желтеть начинает. В жизни так осени не радовался. Брицин! – окликнул он зеленца, – ты из Пушкина про осень чего-нибудь знаешь?
– Нет еще, – донеслось из-под тюка.
– В школе учили, помнишь?
– Не помню.
– Ну, как же? Унылая пора, очей очарованье, в багрец и золото одетые леса…
Кучумов улыбнулся:
– Ты, Вова, я смотрю, поменялся местами со своим подчиненным. Скоро он засыпать будет под твое чтение.
– Я тобой недоволен, Брицин, – строго сказал Силантьев. – Чтобы через два дня ты знал стихотворение Пушкина про осень.
Несчастный пропыхтел из-под тюка:
– Я «Онегина» читаю.
– Отставить «Онегина»!
– Ладно.
– Не ладно, а есть, товарищ рядовой.
– Есть, товарищ рядовой.
– Можете перекурить, – разрешил Кучумов.
Чепцов и Брицин скинули тюки и с облегчением выпрямились. Кучумов великодушно угостил их сигаретами. Молодежь жадно закурила. Силантьев смотрел на них со снисходительной улыбкой, как смотрят пожившие люди на детей:
– Через месяц с хвостиком вы станете лимонами. Звание, я вам скажу, не ахти какое, но все же – не зеленцы.
– А весной черпаками станете, – продолжил Кучумов.
Чепцов и Брицин переглянулись, словно не верили и искали друг у друга подтверждение этому факту.
– Потом наступит осень, и вы уже будете стариками, – завершил Силантьев. – Брицин, хочешь стать стариком?
Брицину бы ответить, что рановато еще хотеть в его возрасте – мол, всему свое время или что-нибудь в этом роде. Но у него с каким-то искренним надрывом вырвалось:
– Хочу.
Старики расхохотались. Собственно, ради смеха и спрашивали.
– Смотри-ка, – сказал Кучумов, немного успокоившись, – еще какает мамиными пирожками, а уже стариком хочет стать.
– Брицин, – спросил Силантьев, – а тебе твой зеленец Пушкина читать будет?
Брицин зло сверкнул глазами на невидимую будущую жертву:
– Он у меня всего Шекспира вызубрит!
Старики вновь рассмеялись – еще сильнее.
– Ой, мамочки, не могу! – схватился за живот Кучумов, вконец зашелся и упал на колени, – Шекспира… ой, не могу! Молодец… молодец, Брицин!
Всласть насмеявшись, Силантьев сказал:
– Давайте, старики, бросайте сигаретки и водружайте тюки на свои дембельские спины.
Молодежь затянулась напоследок и вскинула тюки на спины. Четверка двинулась дальше прежним порядком.
– Вот зверь будет! – сказал Силантьев, кивая на тюк с ножками Брицина.
– Твоя работа, – заметил Кучумов, отряхивая на ходу колени.
Силантьев философски вздохнул:
– Такова армейская жизнь.
Тем временем показалось здание гауптвахты. У ворот, под охраной часового, курил Макс. К забору была прислонена метла.
– Макс! – не верил Силантьев. – Тебя еще не отпустили?
– Какой там! В лучшем случае, завтра. Комендант плинтуса сегодня привезет, плинтуса сделать надо в гараже. Понравилось гаду.
– Вовремя, оказывается, я смылся. Но каков старлей: вместо благодарности за работу – ДП. Прав был завхоз: с жиру Витя бесится.
– Завхоз – умный человек… А это что за два верблюда? – Макс указал папиросой на Чепцова и Брицина.
– А это наши дембеля в прачечную идут.
– Понятно… – злорадно усмехнулся Макс.
– Это Макс из полка связи, – объяснил Силантьев, когда проследовали гауптвахту. – Брагу гнал в огнетушителях.
– Старый фокус. Уже слышал.
Тем временем подошли к прачечной.
– Ах, наконец, достигли мы ворот Мадрида! – выдохнул Брицин, опуская тюк на землю.
– Я вижу, солдат, у тебя появилось чувство юмора, – изумился Силантьев.
Часа полтора ждали Кучумова, пока тот сдавал белье. Курили, как водится. Брицин, по просьбе Силантьева, прочитал с выражением монолог Сальери. Когда Кучумов освободился, двинулись обратно. Неподалеку от Губы нарвались на патруль. Молодой капитан с эмблемами связиста потребовал увольнительные. Кучумов показал квитанции из прачечной, объяснив, что сдавали в стирку имущество Роты. Капитан окинул взглядом чистые погоны солдат:
– Почему без старшего?
– Мне старшина доверяет.
– А вы знаете, как нужно ходить группе солдат в общественном месте?
– Знаю… – замялся Кучумов, – строем…
– Вот и постройте солдат да идите, как полагается, а не топчитесь табуном. Вы солдаты советской армии, а не стадо на выгоне. Командуйте, раз уж старшина вам доверяет.
Кучумов все сделал, как просил капитан. Строй из трех человек стал удаляться от патруля. Кучумов маршировал справа, нарочито серьезно командуя:
– Левой!.. Левой!..
Само собой, за территорией городка строй распался. В полк не торопились. Любовались природой, мечтали о дембеле. У деревенской колонки попили водички. Когда вернулись, в роте начальства уже не было. Всем распоряжался старший сержант Катаржанов. Время подходило к ужину. Силантьев есть не хотел, он хотел спать. Поболтав с Карасевым и Барабошкиным и предупредив Катаржанова, он разделся и нырнул в постель на чистые простыни, о которых мечтал пять суток. Молодежь с завистью косилась на старика: им еще не скоро можно будет в отсутствие начальства распоряжаться временем по своему усмотрению. Силантьев уже начинал засыпать, когда над его головой раздался голос Фролова:
– Привет, губарь!
Силантьев пробормотал сквозь дрему:
– Привет, Фрол.
– Спешу тебя обрадовать: мы завтра идем в наряд на кухню.
С губаря мигом сошел весь сон. Он резко отбросил одеяло и вскочил:
– Ты что, сержант, спятил?! Я – дембель – на кухню?! Зелени мало вокруг? Гнутик!
– Я сам дембель, а иду. Кстати, по милости твоего одеколона.
– Ты – сержант! Все равно работать не будешь, только командовать да хавать с поварами в маслорезке.
– Вова, пойми, я здесь ни при чем. Это Косулин приказал тебя назначить.
– Косу-у-улин, – передразнил Силантьев и плюхнулся в койку.
– Вова, пойми, я…
Силантьев накрылся одеялом с головой:
– Пошел ты!..
2.
Над гарнизоном зависла гигантская грязная портянка облаков. Моросило. Физзарядку отменили, и Рота наводила порядок в спальном помещении. Зеленцы заправляли коечки дедушек, ровняли по ниточке подушки, матрасы и полоски на одеялах. Лимоны гладили по одеялам перевернутыми табуретками, отчего комковатые постели приобретали вид надгробных плит.
Силантьев с друзьями собрались в бытовке. Так же здесь находились несколько зеленцов, которые подшивали им подворотнички и гладили х/б.
– Совсем оборзел Косуля: дембеля – на кухню! – негодовал Барабошкин, выхаживая по бытовке от окна к двери. – Это все равно, что пахать на орловском рысаке или навоз возить на цирковой лошади.
– Чего это тебя на лошадей потянуло, – фыркнул Карасев.
– Армия-с, совсем огрубели-с, с лошадьми живем-с.
Силантьев в разговоре не участвовал. Он стоял у окна – спиной к друзьям. На улице догорали фонари, и бродил около склада озябший часовой.
– Ну что ты так распространяешься, Барабоха? – спросил Кучумов, отчаянно массируя подбородок противно жужжащей электробритвой. – Не тебя же на кухню посылают.
– Вот-вот, все вы так. А что, если Косуле понравится, и сегодня Вова в наряд пойдет, а завтра я – на очко?
Зеленец Миндубаев протянул Карасеву только что им отглаженную гимнастерку:
– Вот, пожалуйста.
Не только не поблагодарив зеленца, но даже не посмотрев на него, Карасев надел теплую от утюга гимнастерку.
– Эк, куда хватил! – сказал он Барабошкину. – На очко…
– А что, почует Косуля силу, и будем в наряды ходить, как зеленцы какие-нибудь. Нет, мужики, нельзя Вове на кухню. Надо всем что-то придумать… – Барабошкин остановился около Кукушкина, который скорчился на табуретке за работой: – Аккуратней, аккуратней подшивай! Что это за стежки у тебя лошадиные какие-то? Забыл, кому подшиваешь, чмо?! Себе можешь так подшивать.
– В морду Косуле плюнуть, что ли? – пробормотал Кучумов, осматривая подбородок в зеркале. – А вообще, прав Барабоха, – сказал он громко, – нельзя тебе, Вова, в наряд. Это подрыв всех негласных законов. Не мы их устанавливали, не нам их и нарушать.
Не выдержав, Силантьев отвернулся от окна:
– Да что вы все заладили одно и то же! Сам знаю, что нельзя. Что обо мне тогда Брицин подумает.
– Знаешь, Вова, тебе надо заболеть, – сказал Карасев.
– Чем? Раком жопы?
– Ну, можно и не так серьезно, можно чем-нибудь полегче.
Тут друзья наперебой стали перечислять способы повышения температуры, появления насморка и сыпи, опухания конечностей и приступов поноса. Барабошкин в запале предложил членовредительство.
– Баста! – подвел черту Силантьев. – Пойдем жрать. После завтрака будет видно.
– А еще есть один способ – завязать мокрое полотенце в узел и бить им себя по руке, – не унимался Барабошкин, – кулак становится, как пивная кружка.
– Оставь этот способ для себя – пригодится, когда Косуля тебя на очко пошлет.
– Уж я-то не оплошаю, будь спок! – заверил Барабошкин.
Сразу после завтрака Силантьев направился в санчасть. Под мышкой у него был журнал учета больных, куда дежурный по роте сержант Сванадзе вписал его фамилию. Силантьев принял решение, и на душе его полегчало, как осенним веткам без груза листьев. Дождик все еще моросил, пощипывая лужи.
Одноэтажный уныло-серый барак санчасти, крытый серым же шифером, смотрел на Силантьева бельмами наполовину закрашенных белой краской окон. На крыльце, под навесом, толпились полковые зеленцы. Старослужащие не любили больных зеленцов, не без основания подозревая их в симуляции. Если у какого-нибудь зеленца была неудачная попытка попадания в милосердное лоно санчасти, и он возвращался в свое подразделение, то с ним проводилась профилактика – «очкотерапия». Такой профилактики не избегали и некоторые зеленцы, которым посчастливилось провести в санчасти несколько суток покоя.
– Расступись, зелень! – добродушно сказал Силантьев, проходя без очереди.
В коридоре санчасти пахло застарелой хворью. Стены были увешаны медицинскими плакатами и агитками. Перед кабинетом пришлось подождать: там кто-то старательно кашлял, а голос фельдшера Паниной просил «дышать – не дышать». Услышав Панину, Силантьев обрадовался – значит, капитана Чадова нет на месте, а этого божьего одуванчика он уж как-нибудь проведет. Он прислонился к дверному косяку, разглядывая плакат с изображением обнаженного мужчины, с которого безжалостным художником была снята кожа. Синие глаза мужчины бездумно смотрели вдаль. Силантьеву вдруг стало жутко, что и он состоит из таких же комочков мяса и жил.
Из кабинета вышел удрученный воин, зажав в кулаке горсть честно заработанных таблеток. У входа он тихо выругался в адрес Паниной и бросил горсть в мусорное ведро.
– Следующий!
Силантьев проскользнул в кабинет, застенчиво остановился в центре помещения и сказал как можно жалобней:
– Здравствуйте.
Фельдшер Панина сидела за столом и делала какие-то пометки в журнал. Рядом, на электроплитке, кипятились иголки шприцев в металлической ванночке. На подоконнике, подобно набору матрешек, стояли оранжевые разнокалиберные клизмы.
– Здравствуйте, – ответила Панина, не отрываясь от журнала (наверное, в отсутствии Чадова, она чувствовала себя настоящим врачом), – На что жалуемся?
– Доктор, мне стыдно говорить…
– Не стесняйтесь, не стесняйтесь, говорите… Господи! – Панина подняла голову с настороженным взглядом, – неужто венерическое что-то?
– Да… то есть, не совсем…
– Ну…
– У меня понос, – почти прошептал Силантьев, – застенчиво потупив взор.
– Ух, – выдохнула Панина, – напугал, пострел!.. Постой-постой, ты сказал «понос»?
– Он самый! Совсем замучил. Всю ночь бегал.
Силантьеву показалось, что Панина побледнела. Видимо, в ее голове молнией сверкнуло слово «дизентерия», а за ним явилась жуткая картина забитого поносниками лазарета.
– Господи! – простонала она, – этого нам только и не хватало.
Через десять минут симулянт лежал в постели, на прохладных белоснежных простынях. В изоляторе на четыре койки больных не было, и в нем стояла стерильная тишина. Силантьев выбрал коечку у окна. Он скрестил руки на груди и посмотрел в потолок. Койка была одноярусной, наверху никто не скрипел пружинами и было странно видеть над собой чистый белый потолок. Через спинку койки были перекинуты пахнущие прачечной халат и вафельное полотенце; больничные, видавшие виды тапочки, стояли у тумбочки. Силантьеву здесь нравилось: чисто, скромно, тихо – ни начальства, ни солдат. Какой-то новый мир.
Неслышно вошла Панина. Она поставила возле кровати ночной горшок с крышкой и мягко спросила:
– Как тебя угораздило? Может, каких консервов поел?
– Да нет, доктор, на Губе я был, огурцы там ребята принесли на обед из магазина… наверное, не помыли… Как в полк вернулся, так плохо и стало. Надо было в полку пообедать.
– Вот тебе горшок. Как сходишь, так меня позовешь. На анализы отправлю. Хорошо?
– Обязательно позову.
Выходя, божий одуванчик пробормотал в раздумье:
– Огурцы на Губе, надо же…
Нежась в постели, Силантьев не заметил, как погрузился в сладкую дрему. Ему мерещилось, что он спит дома, в своей комнате, а мама будит его: «Сходил?» – «Куда, мама?»
– На горшок? – уточнила Панина.
Силантьев не открывая глаз, пробормотал:
– Нет еще…
Панина вышла также неслышно, как и вошла. Приятная истома вновь овладела Силантьевым. И вновь мама будит его: «Сынок, ну что же ты?» – «Чего?» – «Так и не сходил?»
– Нет еще, – Силантьев повернулся на другой бок, – спать хочу, спать…
… В комнате у него чисто – мама убирается каждый день – форточка, как всегда, открыта, и сквозняк играет занавесками…
Кто-то осторожно теребил его за плечо.
– Да не сходил я еще! – раздраженно выкрикнул Силантьев.
– Я вашу пайку принес, – послышался стыдливый голосок.
Силантьев открыл глаза. У его изголовья стоял Брицин.
– А это ты… А где эта ведьма? Совсем заколебала: сходил – не сходил…
Брицин кашлянул в кулачок:
– Я вашу пайку принес… вот паечка… Только рыбу Панина не разрешила.
На тумбочке стоял поднос с остывшими борщом, гречей и стаканом густого, как клейстер, киселя. Есть борщ Силантьев не стал. Он поклевал гречу и запил ее киселем. В полку ходили слухи, что в кисель добавляют бром, чтобы солдаты не возбуждались лишний раз при виде женщин. Многие кисель просто не пили. Силантьев на собственном опыте убедился, что слухи – всего лишь слухи, и пил кисель спокойно.
– Ну, как там в роте, – спросил он, вытирая губы уголком простыни. – Как поживает мой лепший корешь лейтенант Косулин? Нашел ли он мне на кухню достойную замену?
– Нашел… Барабошкина.
– Да ну! – было видно, что больной приятно удивлен. – И что же, Барабоха ему в морду плюнул?
– Нет. Кукуха его долго по руке бил мокрым полотенцем, а он ругался, что ничего не выходит.
Силантьев даже руки потер от удовольствия.
– Ай да Барабоха! А еще палец мне хотел сломать.
Забрав поднос с недоеденным обедом, Брицин почтительно удалился. Силантьеву вдруг стало грустно в одиночестве. Он накинул халат и вышел в коридор. В соседней палате кто-то бренчал на гитаре и пел. Силантьев приоткрыл дверь:
– Привет, воины!
В палате находилось пятеро больных. На Силантьева никто не обратил внимания. Все скучились на двух койках в углу палаты вокруг бледного гитариста, который заунывно тянул песню на мотив «На поле танки грохотали...»:
...Но ты не стала ждать солдата,
Два года – слишком долго ждать,
И нежным словом «мой любимый»
Другого стала называть.
Теперь уже с другим гуляешь,
Другого под руку взяла,
Его целуешь и ласкаешь,
Ему ты сердце отдала.
Один из слушателей вдруг истерично выкрикнул:
– Солдат! помни, что ты охраняешь сон того парня, который спит с твоей девушкой!!
Гитарист невозмутимо продолжал:
Выходит, зря я был уверен,
Что крепко любишь ты меня,
Выходит, счастья не бывает;
Выходит, все это брехня…
Силантьев хотел присесть на койку и послушать песню, но в палату вихрем ворвалась Панина и запричитала:
– Что вы здесь делаете?! Вы же заразный! Вам нельзя покидать изолятор!
«Сама ты зараза, – беззлобно отметил про себя Силантьев, – песню послушать не дает». Он вернулся в изолятор. Там стояла все та же стерильная тишина. Из-под койки сиротливо торчал горшок. Силантьев посмотрел на него и подумал, что зря вчера ужинал. Он скинул халат и нырнул под одеяло.
Утром симулянт не выдержал… и был выписан за отсутствием болезни.
Войдя в помещение роты, Силантьев сразу же наткнулся на старшину. Тот не удивился такому скорому выздоровлению бойца – не первый год служил старшиной – и приказал ему надеть шинель и идти на уборку территории.
– Твой взвод за столовой работает, – уточнил Радзиевский.
– А здесь работы не найдется?
– Отчего не найдется. Найдется… туалет мыть.
Естественно, Силантьев выбрал уборку территории. Надев шинель, он заглянул в каптерку. Кучумов был не один. Он объяснял что-то зеленцу Сашке Казанцеву.
– Выгнали, Леха, меня с позором. Стул им мой не понравился, – сказал Силантьев.
– А я, как видишь, смену свою обучаю, – Кучумов потрепал Казанцева по голове, – одобряешь выбор?
Казанцев в роте был единственным ленинградцем из зеленцов. Силантьев, Кучумов, Карасев и Барабошкин не трогали его и защищали от нападок других старослужащих.
– Доволен, Саня? – спросил Силантьев. – Когда состаришься, передашь должность ленинградцу. Леха получил ее от Толика Бедарева – тоже наш был, питерский. Главное, убедить Радзиевского в своем выборе. Правильно я говорю, Леха?
– Правильно. Родзик предлагал Кукуху, но я сумел его убедить, что Кукуха парень ленивый и недалекий. Родзик поартачился, но согласился на Санькину кандидатуру.
После каптерки Силантьев заскочил в полковой буфет – папирос купить. Потом отправился за столовую – к своему взводу. Взвод был разделен на две группы. В одной группе кто-то граблями собирал листья и мусор на газонах в кучи, кто-то мел асфальтовую дорожку, кто-то топтался с носилками. Старшим был сержант Сванадзе. Силантьев присоединился ко второй – малочисленной группе солдат, которая, ничего не делая, стояла в сторонке. Это были взводные старослужащие. Они оживились, увидев Силантьева, крепко пожимали руку, сочувствовали, что ему не удалось подольше «побалдеть» в лазарете.
Подошел Сванадзе:
– О, Вова! Быстро как лечить стали.
– Прогресс, – согласился Силантьев, доставая пачку «Беломора», к которой сразу же потянулись жадные руки, – наука на месте не стоит.
Закурили. Стали рассказывать анекдоты, смеяться.
– Смотрите! – вдруг воскликнул Силантьев, ткнув пальцем в небо.
Все задрали головы. В сером небе летел клин каких-то птиц.
– Утки!
– Какие утки! Утки так рано не улетают. Это журавли.
– В этих краях журавлями и не пахнет.
– Да какая разница! – оборвал всех Силантьев. – Журавли, утки, синицы, свиньи, лягушки – не важно. Важно, что у них дембель. Скоро и мы так же.
Каждый наперебой стал рассказывать, что будет делать в первые дни «на гражданке». Планы были разные, но начинались одинаково: «Нажрусь до потери пульса». А вокруг скребли и мели те, что помоложе. Неразлучные Брицин и Чепцов переносили мусор на носилках. Когда они проходили мимо стариков, раздался унизительный извечный вопрос:
– Эй, молодежь, сколько до дембеля?
– У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у, – завыли Брицин и Чепцов. И попробуй, не завой!
До обеда работали на территории. После обеда Рота сидела у телевизора. Когда началась программа «Сельский час», у дневального зазвонил телефон.
– Рядового Силантьева на КПП! – донеслось в спальное помещение.
– Твоя, наверное, – с завистью сказал Карасев, сидевший рядом.
Не одевая шинели, Силантьев выбежал на КПП. В комнате посетителей его ждала Жанка. Поздоровались. Жанка – взволновано, Силантьев – небрежно. Уселись за столик. Жанка развернула газетный сверток. В нос Силантьева ударил пьянящий запах свежих домашних котлет.
– О, котлеты! Жаль, что пообедал.
Силантьев откусил сразу полкотлеты. Губы и пальцы его заблестели от масла. Жанка спросила, вкусно ли. Силантьев промычал утвердительно и закачал головой. С нежностью смотрела девушка на жующего солдата, подперев кулачком щечку. А он поглощал одну котлету за другой. Последнюю, седьмую котлету, Силантьев есть не стал. Он с вожделением посмотрел на нее и завернул в газету.
– Лешке отнесу.
– Отнеси. Я вечером еще чего-нибудь захвачу. Ведь мы вечером встретимся?
– Обязательно, – Силантьев вытер носовым платком губы и пальцы. – Да покрепче чего-нибудь принеси. На Губе сухой закон – соскучился. А пока побежал я. С одиннадцати жди у нашего стожка.
В углу комнаты какая-то мамаша потчевала вареной курицей грустного зеленца. Силантьев чмокнул Жанку в щеку, подбадривающе подмигнул зеленцу и поспешил в казарму.
Долго тянулось время… Сначала ходили в клуб – смотреть фильм. Потом был ужин, вечерняя прогулка, поверка и, наконец, отбой. Старшина как-то незаметно, по-английски, ушел домой, а старики, выслушав от молодых всяческих пожеланий в стихах, скучились на табуретках у телевизора смотреть футбол. Под занавес второго тайма из наряда по столовой с большим запозданием вернулся в хлам пьяный Барабошкин. Сбивчивым топотом сапог он заставил оторваться от экрана стариков.
– Барабоха! – удивился Силантьев не без зависти. – Вот так наряд! А я в изоляторе киселем постился.
– Тсссс! – приложил палец к влажным губам Барабошкин и стал прицеливаться к пустой табуретке, чтобы сесть.
Видимо, вместо одной табуретки ему мерещилось две, и он, к несчастью, сел между ними. Грохот тела сопровождался смехом стариков. Ойкнув, Барабошкин встал на четвереньки. Кучумов и Карасев помогли ему подняться и сесть на табуретку.
– Сссспасибо.
– Где это ты успел? – спросил Карасев. – Я тебя в столовой за ужином видел совсем трезвым?
– Где-где… в зопе.
– Интересно, чем это так быстро можно ужраться? – удивился Силантьев.
– Ссссспирт.
– Вот гад! – сказал Кучумов, – нет, чтоб с друзьями поделиться.
– Тсссссс!
Некоторое время Барабошкин таращился мутными зрачками на экран и глупо хихикал, что возмущало болельщиков – матч был напряженным. На советы лечь спать Барабошкин неизменно прикладывал палец к губам:
– Тсссссс!
Наконец Барабошкину надоело смотреть футбол. Он неуверенно встал и еще более неуверенно прошел в центр спального помещения, где широко, как жираф на водопое, расставил ноги и заорал:
– Ка-а-а-астрыкин! Подъем!
– Да нет твоего Кастрыкина! – недовольно оторвался от экрана Карасев. – В штабе пашет. Ложись спать, Барабоха, достал уже!
– Тссссс! – традиционно прошипел Барабошкин и вновь заорал: – Миндубай! Кукуха! Подъё-ё-ём!
Буквально через секунды, точно двое из ларца, перед Барабошкиным возникли Миндубаев и Кукушкин в белых нательных парах и сапогах.
– Пи-пи хочу, – закапризничал Барабошкин, явно работая под младенца.
Миндубаев и Кукушкин не поняли и переглянулись, как бы спрашивая друг у друга перевода.
– Пи-пи хочу, – повторил Барабошкин более требовательно.
– Вам что, не ясно, что ли? Перевод нужен? – вновь оторвался от экрана Карасев. – Отнесите дедушку на очко! Живо!
Зеленцы подскочили к Барабошкину, подставляя ему плечи. Барабошкин обнял зеленцов и поджал ноги. Хихикая, чтобы выдать все за игру и скрыть свое унижение, Миндубаев и Кукушкин отнесли батальонного разведчика в туалет под одобрительные хлопки и смех стариков. Когда Барабошкина принесли обратно, матч закончился. Наши проиграли. Старики расстроенные укладывались спать. Миндубаев и Кукушкин бережно уложили пьяного младенца на койку, раздели его и укрыли одеялом. Через две минуты в казарме установилась сонная тишина, и Силантьев сорвался в самоход.
3.
Кое-где на полковой территории горели фонари, выхватывая из темноты круги унылого армейского пейзажа. Сторонясь фонарей, Силантьев двинул к столовой. За столовой располагались склады и подсобное хозяйство, а за ним рос плотный забор. Силантьев отодвинул знакомую каждому самоходчику доску и оказался на свободе. Сначала он шел привычной дорогой в гарнизонный городок, но у колонки повернул направо и пересек деревеньку, где его, как водится, облаяли собаки. За деревенькой начинался луг. На нем, подобно маяку, одиноко мерцал огонек. Под сапогами приятно шуршала мокрая от вечерней росы трава. Из-за темноты случалось спотыкаться о кочки. Один раз Силантьев даже упал. Хорошо, что успел растопырить перед собой руки, и падение получилось безболезненным. «Как знать, дни наши сочтены не нами…», – пробормотал он, подымаясь и вытирая о шинель мокрые ладони. В полотне облаков образовалась дырка. В ней показались дюжина звезд и краешек луны. Посветлело. Стали видны кромка леса и темные пятна стогов на лугу.
Наконец Силантьев приблизился к заветному огоньку.
– Ой, кто там! – раздался испуганный голос Жанки.
– Да я это, не кричи, – успокоил ее Силантьев, появляясь из темноты.
– Ты чего так долго? Я заждалась. Страшно одной.
– Бедная Инеза…
– Какая Инеза? – ревниво спросила Жанка.
– Пушкина надо знать. В следующий раз Брицина вместо себя пришлю, он почитает.
– Не надо мне твоего Брицина, и Пушкина тоже не надо.
– Да знаю, знаю, что тебе надо, – самодовольно сказал Силантьев, подсаживаясь к девушке. – Принесла?
Жанка вытащила из стога бутылку водки и целлофановый пакет с закуской.
– О-о-о! – изумился Силантьев, подкидывая в руке бутылку. – Пшеничная. Балуешь ты меня нынче. Наверное, соскучилась.
Жанка не ответила и вынула из пакета на газету вареные яйца, помидоры, колбасу, плавленые сырки и хлеб. Нашлось в пакете и два граненых стаканчика. Силантьев открыл бутылку. Жанка сделала ему бутерброд с колбасой. Силантьев разлил по стаканчикам водку. Выпили за свидание. Силантьев помахал ладонью у широко отрытого рта; Жанка, сморщившись, впилась зубами в помидорину.
– Эх, дембель скоро! – вздохнул Силантьев, разбивая яйцо о горлышко бутылки. – Приеду домой – попрошу мать, чтобы борща сварила. Она его так варит… полкастрюли навернуть можно. До смерти параша надоела. Если бы не ты, давно загнулся бы.
Очистив яйцо, Силантьев налил себе водки и спросил девушку, наливать ли ей. Она отказалась. Силантьев выпил и закусил.
– Ох, до чего же хорошо идет водочка… Чего приуныла, Жан?
Она опять не ответила и подкинула в костер хворосту. Силантьев понимал, что Жанка грустит из-за его скорого дембеля с неизбежным расставанием.
– Вот подпалим стог, – сказал он, – тогда меня трибунал судить будет, дадут мне дисбат за вредительство колхозного имущества. Вот где тоска…
– Не подпалим, – Жанка расстегнула плащ. – Зато тепло. Хорошо все-таки на природе. Помнишь, как мы зимой то у Наташки, то у Ритки, то у меня, впопыхах все, чтобы успеть, пока не пришел никто… Помнишь?
– Да уж как не помнить, весны ждали, как дембеля, – Силантьев снял ремень и расстегнул шинель: – Ползи сюда. Еще теплее будет.
Жанка скинула плащ и прильнула к Силантьеву. Он прикрыл ее полой шинели. Потрескивал костер, в деревне хрипло брехала собака, ухнула в лесу ночная птица.
– Здорово! – сказал Силантьев. – В Ленинграде такого не будет.
Жанка приняла его слова на свой счет:
– Что, в Ленинграде девушек мало?
– Да не о девушках я… Слышала, птица какая-то крикнула, в деревне собака лает, костер, искры, сено…
– Так не уезжай, останься на сверхсрочную.
– Спятила девочка?
– Сам же говоришь: костер, искры, сено…
– И в Ленинграде, если захочешь, все это можно увидеть и услышать. Возьми на выходные в прокате палатку и – за город.
Жанка попросила рассказать о Ленинграде. Она каждое свидание просила об этом. Сначала Силантьев не понимал ее интереса к Питеру: ведь есть же телевизор, книги, кино, газеты – город хорошо известен всем в стране. А Жанка расспрашивала о Ленинграде так, словно он был где-то на Марсе. Потом Силантьев все понял. Для Жанки Ленинград был символом, как для солдата дембель. Символом чего-то светлого, куда она мечтала отправиться с любимым жить и радоваться жизни. Силантьев понял, что дело не в Ленинграде, а в нем. Жил бы он в Тамбове, она бы расспрашивала о Тамбове. Силантьев привык рассказывать девушке о своем городе. Так он становился ближе к дому. Его самого начинали волновать собственные рассказы. Дело дошло до того, что он перед свиданием заранее продумывал, о чем будет говорить.
– Считается, что он серый. Но это неправда. Он разноцветный. На одной улице не сыщешь двух домов, выкрашенных в один цвет. Наверное, серым его считают за то, что часто идет дождь. Но про дожди – тоже сильное преувеличение. Идут, конечно, особенно осенью, и почаще, чем, к примеру, здесь, но ненамного. Летом тепло, иногда бывает невыносимо жарко, можно позагорать на Пертопавловке. Зимой слякотно. Бывает, вдарит мороз градусов двадцать, а на следующий день – оттепель. Тогда Исаакий весь инеем покрывается, становится как из хрусталя, только статуи темные. Александровская колонна тоже вся хрустальная становится, и на ней длинная трещина видна. Сказочный, я бы сказал, вид.
– Исаакий? А что это? – спросила Жанка, хотя прекрасно знала, что это Исаакиевский собор.
– Это собор. Большая церковь, если проще. Там до революции люди молились. Самое большое здание в Ленинграде. Если наверх забраться, то город виден как на ладошке. Я был наверху, когда в пятом классе учился, – нас на экскурсию водили. Даже не подозревал, что город сверху так красиво смотрится.
– А Александровская колонна? Это что такое?
– Неужели ты и этого не знаешь? Даже у Александра Сергеевича про нее есть: вознесся он главою… какой-то там… Александрийского столпа. Забыл. Надо будет у Брицина спросить. Это такая высокая колонна в центре дворцовой площади – выше Эрмитажа. А на ней – медный ангел… Давай-ка выпьем за колонну, чтоб стояла.
Жанка любила ухаживать за Силантьевым. Она выпорхнула из-под шинели, наполнила стаканчики водкой и сделала ему бутерброд с сыром. Выпили за колонну, чтоб стояла. Жанка вновь, сморщившись, впилась в спасительную помидорину, а Силантьев с видимым удовольствием заел горечь бутербродом. Дожевав, он вынул из стога большую охапку сена, расстелил на ней плащ Жанки и снял с себя шинель. Девушка легла. Солдат пристроился рядом. Она обвила его шею руками:
– Расскажи еще…
– В Питере, как ты знаешь, много мостов, каналов и речек всяких: Нева, малая Невка, Мойка, Фонтанка, Крюков канал, Обводный канал… Летом у нас бывают белые ночи – газету можно читать. Это ты тоже наверняка знаешь. Но вот что по рекам трамвайчики ходят, – это ты, уверен, не знаешь.
– Как по рекам?
– Ага! Говорю же, не знаешь. Это такие теплоходики для туристов, просто их называют речными трамвайчиками.
– А ты катался?
– Нет. Я же не турист. Я коренной житель. Это здесь я турист поневоле. Только здесь почему-то меня на трамвайчике не катают. Здесь все, кому не лень, на мне катаются… Етить твою ляха!
Жанка прыснула:
– Это что за ругательство такое новое?
– Прапор один так все выражается, чтоб он сгнил! Кругленький такой, маленький, как клоп, а говнистый. Он тесть коменданта Губы, вот и пользуется губарями на всю катушку, как бесплатной рабочей силой, кулак. Наверное, дома табуретку не может из угла в угол сам переставить – арестанта вызывает. Я бы такого «на гражданке» щелкнул бы разочек меж ушей, он бы у меня метров пять кувыркался, а здесь… здесь последний прапор может тебя оскорбить и послать грузить люминь. И будешь грузить люминь – никуда не денешься.
– Бедненький, – Жанка погладила Силантьева по щеке.
– Но ничего, скоро домой.
– Да не скоро еще.
– Скоро. Месяц остался.
– Больше месяца, – Жанка поцеловала его в губы, – больше…
– Хорошо, пусть будет больше. Давай выпьем.
– Нет, потом… после…
И девушка теснее прижалась к солдату.
– Да, лучше после…
В четвертом часу Силантьев возвращался в полк. У колонки он простился с Жанкой, и она храбро направилась в гарнизонный городок – от фонаря к фонарю. Силантьев двинул в противоположную сторону по темной лесной дороге.
На полковой территории стояла предвоенная тишина. По-прежнему фонари выхватывали из темноты круги унылого армейского пейзажа. Держась темноты, Силантьев пробрался к своей казарме мягкой поступью разведчика. Над входной дверью подло светила лампочка. Силантьев нырнул в круг ее света и только схватился за ручку двери, как услышал:
– Стойте, товарищ рядовой!
Силантьев замер. К нему приближался размеренный стук сапог. Кто-то явно не спешил. Силантьев обреченно обернулся. Перед ним стоял щеголеватый капитан с повязкой «дежурный по полку» на руке. Силантьев узнал офицера. Это был заместитель начальника штаба капитан Рыбалкин. Ефрейтор Кастрыкин служил под его началом писарем и рассказывал про него много всяких смешных историй. Сейчас Силантьеву смешно не было.
– Ваша фамилия, если не секрет? – подчеркнуто вежливо, даже приторно-ласково спросил капитан.
– Рядовой Силантьев.
– Да-да-да… вспомнил! Это вам комполка объявил пять суточек на разводе за одеколончик?
– Так точно.
– Из самоволочки возвращаетесь?
Силантьев не ответил.
– Да вы, кажется, к тому же еще и пьяненький, а?.. Какой вы роты?
– Капитана Воробьева.
– Гм, Воробьева… Видимо, вы еще не все поняли, сидя на гауптвахте. Сдается мне, что вам мало пяти суточек, рядовой Силантьев. Можете не сомневаться, солдатик, я позабочусь об этом. Идите баиньки.
Поднимаясь по лестнице, Силантьев молил Бога, чтобы его пронесло, чтобы не настучал Рыбалкин. Ложась в постель, он шептал: «Господи, если ты есть, сделай так, чтобы пронесло, сделай так… Я домой хочу».
Все воскресенье у Силантьева было настроение ни к черту. С утра он приставал к товарищам – надеялся, что они его обнадежат. Однако друзья сочувственно качали головами – мол, готовься, Вова, на Губу. Только Барабошкин подал маленькую надежду:
– Может, и пронесет. Может, Рыбалкин после дежурства нажрется, а с похмела все забудет. С похмела чего только не бывает.
Днем на КПП его вызвала Жанка. В комнате посетителей было полно народу, и она поджидала его на скамеечке возле КПП.
– Как выспался? – Спросила она ласково, с подтекстом, когда он сел рядом (на следующий день после ночных свиданий она всегда задавала этот вопрос), – Нормально?
Силантьев не ответил, сунул руки в карманы шинели, вытянул ноги и уставился на носки сапог. Жанка, протянув традиционный сверток, спросила, не хочет ли он есть. Силантьев отрицательно покачал головой.
– Ты чего? – Жанка положила сверток на скамейку. – Что случилось? – Она сунула руку к нему в карман и пощекотала указательным пальчиком его ладонь. – Кто тебя обидел, такого маленького?
– Отстань.
Жанка вынула руку из кармана и засопела, как обиженный ребенок: вот-вот заплачет.
– Ты, Жан, не обижайся, – смягчился Силантьев. – Влип я опять. Ночью от тебя возвращался – и влип. Застукал меня дежурный по полку. Пяти секунд не хватило, чтобы за дверью скрыться. Теперь, сволочь, заложит… Губы опять не миновать. И один черт знает, когда на дембель отпустят.
– Это все из-за меня! – воскликнула Жанка.
Силантьев потрепал ее за ушко, но без прежнего самодовольства, а скорее ласково, и, может быть, впервые подумал, что Жанка очень хорошая девчонка, что он на ней даже бы женился, живи она в Ленинграде.
– Да брось ты, Жан. Ты здесь совсем не при чем… Прав был Венька Богатиков, когда мы ходили в баню: это все полоса невезения.
– Когда же мы теперь увидимся?
Силантьев неожиданно, с каким-то отчаянием подался вперед. Видно было, что он на что-то решился. Шмякнув ладонью по скамейке так, что Жанка испуганно ойкнула, Силантьев выпалил:
– А давай сегодня! В одиннадцать у нашего стожка.
– А если опять попадешься?
– Ну и что? Семь бед – один ответ. Погибать – так с музыкой!
– Нет, Володя, боюсь я.
– Ты-то чего боишься, глупая?
– Я не за себя боюсь, я за тебя боюсь.
– Не хочешь?!
– Нет, я очень хочу, очень, но лучше не надо.
– Тогда я пошел, – Силантьев резко встал. – Счастливо, – сказал он отчужденно почти грубо.
– Возьми хоть еду.
Силантьев машинально сунул сверток под мышку и быстро зашагал в сторону казармы, не оборачиваясь. У двери казармы он столкнулся с Бульбашом. Тот, по обыкновению, идиотски оскалился:
– К телке своей ходил? гы-гы-гы …
Силантьев зло ткнул свертком Бульбаша в грудь:
– На, жри, животное!
И скрылся за дверью. Бульбаш от неожиданности испуганно отпрянул, сверток затрепыхался в его руках, но не упал. Оправившись от испуга, Бульбаш сразу почуял в свертке что-то съедобное. Он судорожно развернул газету:
– Колбаса! гы-гы-гы … сыр!
Утром Силантьев все еще надеялся, что пронесет. Однако не пронесло… Пришел на службу капитан Воробьев и вызвал его в канцелярию. Силантьев явился. Командир роты посмотрел на него с каким-то усталым равнодушием:
– Ох, Вовочка, сам себе ты нагадил, даже ругаться не охота… В общем, трое суток тебе, солдат. В ближайшее время отправим. А домой… домой поедешь в декабре. И только от тебя зависит – в начале декабря или в конце. Иди.
– Товарищ капитан! – взмолился Силантьев, хотя прекрасно понимал, что уговаривать командира роты было бесполезно.
Капитан часто-часто замахал руками, словно на него налетел рой пчел:
– Иди-иди-иди! Видеть тебя не могу.
ГЛАВА ШЕСТАЯ.
1.
Неделю над гарнизоном висели серые и ворсистые, как шинель, тучи. На улице было темно, днем в казарме не выключали свет, и дни казались бесконечными вечерами. В тот день, когда Силантьева в третий раз должны были отправить на Губу, вышел приказ начальника гарнизона о переходе на зимнюю форму одежды. Отныне до весны солдаты обязаны были носить двойную кальсонную пару под х/б и, находясь вне казармы, шинели и шапки-ушанки. Шинели круглый год висят в казарме, и солдаты могли надеть их в холодный летний или сентябрьский день. А вот шапки-ушанки по весне сдавались и хранились в каптерке.
– Двадцать два – двадцать пять – семьсот тридцать один! – выкрикивал Кучумов, достав из огромного фанерного короба ушанку и рассмотрев ее внутренности, где хлоркой был вытравлен номер.
– Моя! – радовался в толпе возле каптерки какой-нибудь воин.
Ему передавали по рукам свалявшуюся шапку с кокардой, а он, довольный, следовал в бытовку, чтобы среди зеркал оглядеть себя в ней со всех сторон. Дольше всех у зеркал вертелись зеленцы – они получали новехонькие, пахнущие швейной фабрикой, ушанки.
Перед самым большим зеркалом в бытовке, в кожаном парикмахерском кресле развалился Барабошкин. На коленях у батальонного разведчика лежала его шапка – заскорузлая и позеленевшая. Барабошкин поворачивался в кресле на винтовой ножке к каждому входившему и вместе с ним оценивал достоинства головного убора. Особое внимание Барабошкин уделял зеленцам. Вот вошел Миндубаев и завертелся перед зеркалом, кося глазами и сдвигая ушанку то на лоб, то на затылок, то на ухо.
– Ну-ка, дай-ка твою кепочку, – попросил Барабошкин.
Миндубаев с опаской протянул старику новенькую ушанку. Барабошкин сразу же напялил ее на голову и повернулся к зеркалу:
– Не, не пойдет, не мой размер. Измельчал нынче зеленец. Да разве у тебя голова, Миндубай? Это не голова, а головка от… обгоревшей спички. Ну, чо пасть разинул?.. На, лови!
И Барабошкин кинул шапку Миндубаева в угол каптерки, где сидели Силантьев и Карасев. Ушанка упала к ногам Карасева. Он поднял ее, отряхнул и, неожиданно вскочив, пнул носком сапога с такой силой, что она чуть ли не со свистом пули вылетела из каптерки. В бытовке все, кроме зеленцов, заржали. Впрочем, Силантьев не смеялся. Он знал, что его сегодня должны отправить на губу, и был не в духе.
– Кто там следующий? – продолжил прием Барабошкин. – О, Грач! Заходи. Дай-ка мне твою кепочку…
Барабошкин надел шапку Грачева. Она оказалась такой большой, что закрыла глаза и смяла уши старика.
– Ну и чайник у тебя! – с брезгливой неприязнью сорвал с себя шапку Барабошкин. – Твоей головой только в баскетбол играть. На, лови свою кастрюлю и дуй отсюда! И так не протолкнуться… А ты, Вова, – развернулся он к Силантьеву – я вижу, совсем не готовишься к дембелю. Я, вон, и шинельку себе справил, и парадка тоже готова, прямо хоть сейчас домой. Шапочка только и осталась.
– А я в своем поеду. Мне эта форма за два года – во где сидит!
– Как это, в своем?
– Да в чем приехал, в том и уеду.
– Что-то не понял я. У нас, помнится, все в карантине отобрали, а у кого что хорошее было, тот домой посылочкой отправил.
– А я в карантине запаковал все аккуратненько и сдал под расписку в каптерку, а когда в роту перевели, то сдал в ротную каптерку – вот и все.
По физиономии Барабошкина было видно, что он не верит Силантьеву.
В бытовку зашел зеленец по кличке Фломастер. Он бережно и важно, точно хлеб с солью, нес перед собой альбом в красном бархатном переплете. На обложке блестели врезанные из фольги буквы и цифры:
ДМБ 1980. 730 памятных дней и ночей.
А над ними с фотографии смотрел мужественный облик защитника Родины Барабошкина.
– Ваня, – вежливо обратился Фломастер к батальонному разведчику, раскрывая перед ним альбом, – а вот здесь что нарисовать?
– Ну-ка, – Барабошкин полистал альбом. – Молодец, Фломастер, зашибись рисуешь… Вот здесь напиши мне: «Дембель неизбежен, как крах капитализма». Запомнил? А вот здесь бабу нарисуй, знаешь, такую… по пояс голую, в короткой юбчонке с бахромой и в плетенках таких… до колен, прическа – во!, бедра – во!..
– Сиськи – во! – добавил Карасев, перекусывая нитку (он пришивал новенький погон к парадному кителю).
– Зачем тебе так много, Барабоха? – спросил Силантьев. – Тебе и половины хватило бы.
Барабошкин отмахнулся от земляков и хлопнул Фломастера по спине:
– Давай, рисуй, как я сказал!
Силантьев неуверенно встал:
– Покурить нешто?
– Погоди, Вова, – остановил его Карасев и надел китель, – посмотри погон, не криво ли пришиваю?
– Погон? – рассеяно переспросил Силантьев. – Нормально.
И вышел.
– И чего ты, Карась, к Вове пристаешь? – сказал Барабошкин. – Не видишь, что ли, плохо человеку: опять на Губу. Дай бог, только в третью партию отпустят, а ты со своим погоном… О, Кукушкин! – повернулся он к вновь вошедшему. – Ну-ка, дай твою кепочку… Хорошая кепочка, – батальонный разведчик завертелся в кресле, осматривая себя со всех сторон. – Что ж, кажется, эта подойдет. Фас… профиль… Вот что, братишка, давай меняться: я тебе, так и быть, эту дам, – Барабошкин протянул свой замшелый блин Кукушкину, – а ты мне свою. Ты только посмотри, какая у меня шапка! Это шапка боевая, не то что у тебя – зеленцовская. Ты в ней на настоящего бойца похож (Карасев прыснул), а не на маменькиного сыночка, не нюхавшего пороха… Ну, что, согласен? (Кукушкин обиженно выпучил глаза) Вот и хорошо, что согласен. Ступай… Да! Вот еще что: бирки внутри хлоркой перетравишь. Как говорит наш старшина, солдат без бирки – что жопа без дырки. Все, солдат, свободен.
Двое зеленцов внесли шинель Барабошкина. От расчесывания металлической щеткой она стала пушистой, точно мохеровая.
– Рукава еще… – придирчиво осмотрел шинель Барабошкин. – И воротник… Ыых! – вдруг воскликнул он, сползая с кресла с открытым ртом.
Остальные онемели от удивления: на пороге бытовки стоял Силантьев, одетый в широкую куртку «Аляска» с отороченным искусственным мехом капюшоном, чуть потертые фирменные джинсы и белые финские кроссовки.
– Ты, Вова? – пролепетал Барабошкин.
Он прошелся вокруг земляка, причмокивая и качая головой. Задрав сзади у Силантьева куртку, он восхищенно прочитал «лейбл» на кармане джинсов:
– Ман-та-на!
Сам он прибыл на призывной пункт в рваной фуфайке, коричневых клешах с пришитыми на каждой штанине цепочками внизу и побитой молью вязаной шапочке с красным помпончиком.
Оправившись, дембеля обступили Силантьева и принялись ощупывать его, точно туземцы, впервые увидевшие европейца. Потом по очереди мерили куртку.
Вечером Сванадзе повел Силантьева на гауптвахту. До КПП их провожали Кучумов, Карасев и Барабошкин. Дойдя до поворота, Силантьев оглянулся. Друзья все еще стояли у КПП. Барабошкин что-то крикнул ему и подбросил вверх новенькую шапку, конфискованную у Кукушкина. Остальные рассмеялись. Силантьев помахал рукой и зашагал, то и дело оборачиваясь, словно чувствовал, что больше не увидит земляков. Во всяком случае, в армии.
Вскоре Силантьев сидел в камере № 9 и слушал рассказ разжалованного сержанта Шахнали. Рассказ был насыщен невероятными приключениями. Комбат лично давал Шахнали ключи от гаража и гражданскую одежду за хороший ремонт машины. Шахнали в «гражданке» свободно разъезжал на «Жигулях», покупал коньяк и «снимал» девочек. Еще неделю назад Силантьев проглотил бы эту байку с потрохами да еще посмеялся бы вместе со всеми. Но сегодня он был не тот, что вчера: его все злило и раздражало.
– …Захожу я к старшине, вытаскиваю из-за пазухи бутылку коньяка и предлагаю выпить, – заливал Шахнали, – старшина достает из сейфа стаканы…
Силантьев не выдержал, с усмешкой оборвав Шахнали:
– Это где ж такая армия?
– Ты что, нэ вэришь? – от волнения у Шахнали обнаружился восточный акцент. – Нэ вэришь, да?
– Вэрю, вэрю, успокойся. Я просто хочу знать, где это такая армия, в которой солдаты коньяк со старшинами пьют, а командиры дают «гражданку» и ключи от гаража. Я тоже в такой армии хочу послужить. Там, наверное, офицеры и жен своих солдатам предлагают, да, Шахнали? Так где такая армия? Адресок скажи.
– Здесь, – Шахнали немного остыл, и акцент пропал, – в стройбате. Шахнали никогда еще не врал!.. А ты? Ты здесь за что? А? А?
– Бэ! бэ! Я попал под машину маршала.
– Какого еще маршала? Нет здесь никакого маршала. Все маршалы в Москве.
– Вова никогда еще не врал! – Силантьев стукнул себя кулаком в грудь. – На прошлой неделе приезжал в гарнизон маршал. Инкогнито приезжал – никто не знал. А я как раз в самоходе был. Иду я к телке своей – она, кстати, единственная дочь командира нашего полка – иду, а тут из-за угла черная «Чайка» неожиданно выскочила и задела меня легонько. Я метра три пролетел. Шофер выскочил, волноваться стал – жив ли? Тут из машины еще один вываливается – брюхо, как у беременной бабы на девятом месяце. Смотрю: маршал! Начал маршал обо мне беспокоиться: не ушибся ли, не болит ли голова, из какой части. Не мог же я маршалу часть не назвать. В общем, вскоре выяснилось, что я в самоходе… Десять суток влепили. А ротный наш после этого происшествия стал злой, как голодная гиена. Я, говорит, Силантьев, из-за тебя никогда не стану майором.
Губари хохотали. Не смеялся только Шахнали. Поджав губы, он обиженно смотрел в пол.
После завтрака почти всех губарей отправили на ДОЗ. Там случился очередной аврал: прибыло несколько вагонов со стружкой, и надо было срочно их разгрузить. Когда арестантов отконвоировали до места, выяснилось, что каждому губарю достанется по вагону и что к вечеру все должно быть разгружено. Вагоны прибыли с севера: сырая стружка смерзлась в ледяные глыбы. Между тем Силантьеву сказочно повезло: ему достался вагон сухой, без признаков обледенения стружки. Ударом лома он сбил чугунные защелки на поддонах вагона, и через люки хлынул поток сырья. Силантьев забрался на вагон и стал ковырять ломом его содержимое. Стружка постепенно уходила из-под ног, точно песок в гигантских песочных часах. Внизу, параллельно рельсам, работал грейдер. Он сгребал кучи стружки в одну большую гору. Примерно через час работы вагон Силантьева опустел. Губарь закрыл люки, почистил рельсы и шпалы под вагоном соковой лопатой, отряхнулся и отправился отдыхать к горе стружек, куда грейдер сгреб и его десять тонн. Он забрался на вершину горы, перемотал портянки и вытряхнул из сапог так долго досаждавшие ему стружки. Обувшись, он посидел немного, наблюдая за работой губарей, которым не так повезло, как ему, затем лег и закрыл глаза. Дул ветер. Он доносил гул цехов, урчание грейдера, ругань губарей и щекотал по лицу мелкими опилками. Силантьев задремал…
– Ого, какая гора! – услышал он сквозь дрему чей-то тоненький голосок. – Это сколько же спирту нагнать можно.
Силантьев недовольно разомкнул глаза и увидел перед собой узкоплечего губаря с плутоватым личиком. Узкоплечий сел рядом и протянул папиросу:
– На, кури, только осторожно: увидят, что на стружках курим, – пропишут по первое число. Хотя такую стружку без бензина не подожжешь, но все-таки… Ух, еле управился. До нитки взмок. И куда это столько стружки? На ДСП?
Приподнявшись на локте, Силантьев молча прикурил.
– На ДСП, – согласился с собой узкоплечий. – А тебя за что на Губу упекли? – спросил он и, не дождавшись ответа, которого, собственно, и не ждал, стал быстро рассказывать, будто боялся, что его перебьют: – А меня за то, что зампотылу отравил. Не насмерть, конечно, – до поноса только. Вызывает меня как-то комвзвода – я в хозвзводе служу – вызывает и говорит: «Вот, у нас новый зампотылу поставил перед нами задачу организовать при части свой огород, чтоб витаминами полк накормить. Решил я тебя ответственным назначить. Сможешь? Ты ведь в сельскохозяйственном техникуме учился». – «Так я на отделении уборочной техники был, и то полгода только», – отвечаю. – «Вот и прекрасно. Будешь ответственным» – Делать нечего. Выписал увольнительную и поехал в райцентр – семена покупать. Перед магазином – очередь. Спрашиваю: «Что дают, граждане?» – Ответили мне, да я не понял: не то семена лабионды какой-то, не то алабинды. Старушенция за мной все убивалась – боялась, что не хватит. Подошла моя очередь. Взял я семена огурцов, моркови, салата, укропа, а на оставшиеся деньги купил этой загадочной лабионды. Старушка, что за мной волновалась, чуть в обморок не грохнулась: «Куда тебе, фашист, столько?» – «Да я же не себе, бабуля, У меня на шее целый полк сидит. И всех витаминами накормить надо». – Бабуля охнула, перекрестилась и мигом испарилась. Тогда я странному поведению старушенции значения не придал и возвратился в полк. А мне уже и участок приготовили и даже перекопали. Сделал я грядки, посадил все и тогда только вспомнил, что забыл спросить в магазине, для чего эта лабионда и как ее кушают, – вершки или корешки. Засомневался даже, стоит ли сажать. Подумал, подумал и решил: если народ стоял – значит, знает, зачем стоял. Народ зря давиться в очереди не будет. Надо сажать. Вот и посадил, дурак… Все лето за огородом ухаживал: поливал, сорняки полол. В общем, старался, как умел. Однако недород получился – ни хрена не выросло. Одна лабионда удалась: выросла до колен, сочная такая и пахнет хоть и странновато, но, кажется, вполне съедобно. Правда, я пробовать побаивался и в столовую не давал – отстреливался дохлой морковкой и сморщенными огурцами. Наверное, так бы и сгнила моя лабионда, но тут на огород нагрянул лично зампотылу и просит, чтобы я ему показал свой урожай. Делать нечего – показываю. Зампотылу морщится, но тут лабионду увидел и спросил с надеждой: «А это что такое?» – я с перепугу и говорю: «Это лабионда, товарищ майор, – ценнейший питательный продукт, что-то вроде сухопутной морской капусты. Столько витаминов и целебных веществ всяческих, как в ее листьях, ни в каком другом природном продукте нет». – «Да? – удивился зампотылу. – Надо будет попробовать». – Нарвал он целый портфель себе лабионды этой и домой потопал. – «Со сметанкой! Со сметанкой!» – зачем-то кричу я ему вдогонку. – А дня через три вызывает меня комвзвода. Ну, думаю, понравилась моя лабионда зампотылу, может, отпуск дадут. Захожу я в канцелярию, а там сидят комвзвода и зампотылу. Только зампотылу зеленый какой-то, измученный. Увидел меня, да как заорет: «Ты что на своем участке вырастил, душегуб?!» – Надо сказать, испугался я: «Лабионду… ценнейший лечебный и питательный продукт…» – Тут и мой комвзвода как вскочит и хрясть кулаком по столу: «Ты хоть знаешь, что это такое, дебил?! Это средство от клопов и тараканов – я у соседки спрашивал! Товарищ майор от твоих витаминов чудом в живых остался. Хорошо еще, полк не накормили…»
Папироса земледельца давно потухла. Он вновь прикурил и закончил рассказ:
– Пять суток дали. Слышь, а за что? Ведь я всех предупреждал, что я не академик Ипатов. А они – пять суток.
– Да ты, парень, Сальери, – усмехнулся Силантьев.
– Какой еще Сальери? – вздрогнул узкоплечий, – видимо, после лабионды он стал пугаться незнакомых слов.
– Гад один… Моцарта отравил.
– Лабиондой?
– Дурак ты, как я посмотрю.
Сальери совсем растерялся и отстал от Силантьева.
К семи часам вечера все вагоны были разгружены. Грейдер умолк и погасил фары. Губари построились в колонну по двое и двинулись в обратный путь. Замыкала колонну высокая фигура в распахнутой шинели с поднятым воротником.
2.
На разводе третьего дня старлей никому не «продал» Силантьева, и у того радостно защемило в груди: «Опять к себе пошлет!» Когда плац опустел, старлей поманил Силантьева пальцем:
– Ванну сможешь кафелем облицевать? Не бойся, там уже готово все: и клей, и стенка выровнена, и даже размечено все, и кафель нарезан там, где надо нарезать… Знай, лепи.
– Я попробую, товарищ старший лейтенант.
– Требуется сегодня сделать. В обед я загляну, проверю.
Настроение у Силантьева поднялось, и близость незнакомой работы не пугала его. Он шагал быстро, и конвоир с трудом поспевал за ним. Перед комендантским домом Силантьев приосанился и отряхнул шинель, а на немой вопрос конвоира пояснил:
– Перышки надо почистить. Женщины чистоплотных любят.
Но вряд ли конвоир понял что-нибудь из этого объяснения.
Дверь открыла Лина. Собственно, никто другой и не мог открыть. В первый миг она, как показалось Силантьеву, испугалась от неожиданности. Потом обрадовалась, засуетилась вокруг арестанта, словно он был дорогой гость, а не раб ее мужа. В считанные секунды Силантьев оказался без шинели и в тапочках.
– Тебя как угораздило снова на гауптвахту?
– За любовь пострадал.
– Что ж, за такое дело стоит и пострадать... Ну, проходи, проходи на кухню. Чаю попьем сначала.
Силантьев предчувствовал, что прием будет теплым, но что таким теплым, – не ожидал. Лина радовалась ему, как любимому, которого не видела месяц, а то и два. Он сидел за кухонным столом, ощущая ступнями приятную теплоту войлочных тапочек и с удовольствием наблюдая за хлопочущей Линой. На ней был прежний розовый, до колен, халатик – такой воздушный, такой манящий, вызывающий ностальгию по гражданской жизни, по гражданской одежде и по… Эх, ну по чему только не может вызвать ностальгию розовый халатик, за краем которого начинаются круглые, в ямочках, коленки. Ножки у Лины были что надо! Силантьев мысленно одел в халатик сначала Натаху, потом Ритку, потом Жанку. Последняя смотрелась в нем еще сносно, но Натаха с Риткой – нелепо. Особенно Натаха: халатик на ней трещал по швам и мешал каждому движению. Силантьев невольно прыснул. Лина спросила, над чем это он посмеивается, уж не над ней ли.
– Нет, конечно же. Просто вспомнил одно создание.
– Уж, не из-за этого ли создания ты снова на Губу попал?
– Не из-за этого.
– А из-за кого же? – с шутливой ревностью спросила Лина.
– Можешь думать, что я попал сюда специально, чтобы на тебя посмотреть.
– Так я тебе и поверила… Ты какое варенье будешь – яблочное или клубничное?
– Клубничное.
Стали пить чай с печеньем и вареньем. Лина говорила много, постоянно задавая вопросы. Силантьев старался побольше съесть и отвечал коротко. К сожалению, чаепитие вечно продолжаться не могло. Надо было и работать – облицовывать эту проклятую ванную, чтобы старлею было приятней в ней плескаться и брызгать на кафельные стеночки.
Силантьев отодвинул кружку и поблагодарил хозяйку. По всему телу солдата разлилась цивильная, недопустимая в армейской жизни теплота и лень. Лина предложила перекурить, но Силантьеву не хотелось выходить на лестницу.
– Да кури здесь, а сигареты у меня есть.
Она принесла из комнаты пепельницу и пачку «Интера». Силантьев закурил, если верить классификации Барабошкина, пижонскую сигарету. Лина открыла форточку, присела за стол и тоже достала сигарету. Силантьев этого никак не ожидал:
– Так ты куришь?
– Иногда, когда выпьешь немного, или в приятной компании.
– Гм, вроде, не пили ничего.
Силантьев чиркнул спичкой, давая хозяйке прикурить. Та вполне умело затянулась и сказала кокетливо:
– Значит, компания приятная. Кстати, у меня и выпить есть. Коньяк. Хочешь?
Силантьев от неожиданности поперхнулся дымом и закашлялся. Лина бросила в пепельницу сигарету, вскочила и принялась хлопать солдата ладошкой по спине:
– Володя, милый, что ж ты так испугался?
Силантьев откашлялся.
– Ну, ты даешь… коньяк… да если твой муж узнает…
– А он ничего не узнает (рука Лины оставалась на плече Силантьева). Он еще нескоро придет, да и что тебе будет от одной стопки коньяка…
Силантьев поднял голову. Глядя ему в глаза, она свободной рукой взяла у него сигарету, затянулась и положила в пепельницу рядом со своей сигаретой. Непотушенные, они продолжали дымиться. Две белые струйки изящно переплетались над пепельницей. Силантьев понял, что наступил тот момент, когда нужно было решать: работать или… не работать. Он поднялся, и рука Лины скользнула с его плеча на грудь. Виновато смотря куда-то в сторону поверх плеча Лины, он пробубнил, трусливо комкая слова:
– Сделал дело… гуляй смело… надо работать… спасибо, чай был вкусный.
Лина отступила от него, сказав холодно и официально:
– Пожалуйста. В ванной найдете все, что нужно.
Действительно, в ванной он нашел все, что нужно для работы: две картонные коробки с кафелем, ветошь и металлический тазик с кистью, где была разведена густая, пахнущая ацетоном смесь не то клея, не то мастики. Собственно, облицовывать нужно было немного: угол над ванной высотой чуть больше метра. Это сразу же стало ясно по разметке. Силантьев с облегчением понял, что он справится. Ведь он так боялся, что старлей со свойственным ему стремлению к тюремной основательности, разлинует всю ванную комнату до потолка.
Силантьев поставил коробки в ванну, чтобы стало посвободней, засучил рукава и принялся за работу. Кафель был качественный, чешский, двух цветов – голубого и желтого. Следуя надписям на разлиновке «гол» и «желт», он соответственно выкладывал и кафель. Выходил довольно забавный узор. Как ни странно, у Силантьева все получалось вполне профессионально. Только вот клей раздражал – больно липкий и цепкий. Это было хорошо для кафеля, но плохо для рук. «Ничего, до дембеля отмоется», – успокаивал себя Силантьев. Хотя работа спорилась, на душе у него было скверно. Он чувствовал себя мальчишкой и трусом. Тогда, на кухне, в нем боролись желание и страх. Страх оказался сильней. Теперь Силантьев стоял на коленях перед тазиком с клеем и корил себя: «Дурак, вот дурак!.. Щенок! Такая женщина, а я… дурак! Что она обо мне теперь подумает? Брицин, и тот бы не растерялся…»
Вдруг дверь в ванную открылась, и Силантьев увидел перед самым носом изящные ножки Лины.
– Как успехи, Володя? – спросила она, как ни в чем не бывало.
Взгляд Силантьева медленно скользил по ее голеням, по круглым, в ямочках, коленкам, по розовому полотну халата, по трогательной тонкой шее и, наконец, уперся в глаза. Вслед за взглядом поднялся и солдат.
– Как успехи? – переспросила Лина.
Что-то булькнуло в голе Силантьева. Он грубо, не стесняясь перепачканных в клею рук, притянул Лину к себе. Она сразу же обмякла в его объятиях и, чуть откинув голову, закрыла глаза и приоткрыла рот. Губы их слились в долгом и голодном поцелуе. И тут…
Тут, как в классическом анекдоте, пришел на обед старлей. Видно, Силантьева и Лину так долго тянуло друг к другу, что, когда притянуло, они даже не услышали царапанья ключа в замке. Когда же распахнулась входная дверь, они в панике отпрянули друг от друга, но было уже поздно…
3.
Трое суток Силантьев отсидел в одиночке. Это была даже не каморка. В ней могли поместиться только стул, стол, устав и арестованный. Даже человеку небольшого роста пришлось бы там не сладко, а Силантьеву – и говорить не приходится. Самыми счастливыми были минуты, когда выводили в туалет. Тогда можно было расправить все конечности, нывшие от постоянного сидячего положения и сна в скрюченной позе. Как же приятно было ходить! Просто ходить – и все! Еду Силантьеву подавали в камеру, но есть не хотелось: на душе было так тягостно – не до еды. Вот курить хотелось. Никогда Силантьеву так не хотелось курить, как в эти три дня. За это время он покурил только два раза, когда попался порядочный конвоир. Затягиваться крепким «Памиром» в крохотном туалете… Что может быть прекрасней?
После трех суток одиночки, которые Силантьеву показались месяцем, перед самым отбоем, его перевели в родную камеру №10. Какое же это было счастье – растянуться в полный рост на нарах и уснуть, натянув шинель на голову. Уснуть среди губарей, которым только что задавал вопросы, и тебе отвечали. Оказывается, не только ходить и курить приятно, но и разговаривать с живым, пусть малоизвестным, человеком не менее приятно, если не более. Силантьев познал для себя старую как мир истину, что человек не умеет ценить по-настоящему того, что он считает обыкновенными вещами. Чтобы понять настоящую цену чего-то, надо это потерять.
С такими умными мыслями Силантьев уснул в старой, доброй, милой, симпатичной и родной камере №10.
А утром… Утром была баня. По уставу губари должны мыться раз в неделю в бане, как и все солдаты. Но больше пяти суток редко кому давали, и баня отпадала сама собой. Силантьев сидел неделю. Объявленные ему трое суток давно прошли. Он отбывал ДП, которое влепил ему ревнивый старлей. По уставу Силантьеву полагалась баня, и он ее получил. Наверное, комендант уважал устав, как прокурор уголовный кодекс. Видимо, он еще с вечера дал указание, чтобы засидевшегося арестанта сводили в баню. Силантьева разбудили за час до общего подъема. Еще не рассвело. Сутулый, с поднятым воротником шинели, держа руки в карманах, Силантьев шел под конвоем мыться.
В бане все окна были черны. Конвоир долго стучал носком сапога по двери. Никто не отзывался. Тогда стал стучать и Силантьев. Наконец за дверью раздались шарканье и заспанный сиплый голос:
– Кто там? Кого это черти носят ни свет ни заря?
– Открой, дед, с гауптвахты мы, – сказал конвоир.
Послышался скрежет засова. Дверь приоткрылась, и солдатам явился щупленький старичок в фуфайке без рукавов и в валенках. Лицо старичка, обрызганное редкой седой щетиной, недовольно морщилось:
– Чего приперлись?
– Мыться арестанта привел. Пусти, дед.
Старичок отступил, пропуская солдат. В предбаннике было непривычно сумрачно: горела только одна лампочка. Сторож включил полную иллюминацию и, спросив, не надо ли чего еще, скрылся у себя в каморке. Конвоир улегся в полный рост на скамейку, положив под голову шапку. Автомат пристроил под бочок. Зевнув, он закрыл глаза:
– Раздевайся, чего стоишь.
Силантьев торопливо разделся и, ежась от холода, прошел на цыпочках в мойку. Там тоже было темно. Пришлось вернуться в предбанник и включить в свет. Без народа мойка смотрелась сиротливо. Пустые скамьи, горки тазов и холодный пол, по которому не текли теплые мыльные потоки – все было неприветливо. Найдя на подоконнике кусочек хозяйственного мыла, Силантьев побежал под душ. Он включил на один оборот горячую воду и на два – холодную, зная, что только в этой комбинации идет комфортная теплая вода. Однако комфортной теплой воды не получилось: Силантьева ошпарило холодом. Матерясь, он пулей выскочил из-под душа. Ничего не понимая, мокрый, трясущийся, он смотрел на душевой ливень. Наконец, до него дошло, что горячей воды нет и быть не может в такую рань: кочегар еще спал сладким сном.
В предбаннике Силантьев принялся бегать между скамеек. Конвоир проснулся и удивленно выпучил на него глаза.
– Ч-что, ты, п-падла, н-не сказал, ч-что г-горяч-чей воды н-нет? – простучал ему на зубах Силантьев.
– А я откуда знал?
– Дай п-полотенце.
– Откуда у меня?
– Т-тюрем-мщики! – Силантьев бросил бегать и стал прыгать. – Эс-с-сэсэвцы!
– Полегче на поворотах! – обиделся конвоир.
На шум выглянул старичок из каморки. Досталось и ему от Силантьева. Между тем сторож не стал обижаться. Он дал губарю полотенце, напоил горячим чаем и угостил сигаретами «Новость». На Губу Силантьев возвращался грязный и злой. Светало.
И потянулись дни, и потянулись вечера… Дни – в тяжелой работе, вечера – в надоевших байках арестантов. Впрочем, один из таких вечеров осветился для Силантьева неожиданной радостью: в камеру ввели новенького. Новенькие для Силантьева были не в новость. В его памяти уже не вмещались все арестованные, с которыми приходилось отбывать наказание. Однако это был не просто новенький. Это был… Мордастый. Увидев его, Силантьев воскликнул от неожиданности:
– Ба! Кто к нам пришел! Здорово… – Силантьев запнулся, так как, что удивительно, не знал имени Мордастого.
Мордастый, казалось, не был удивлен встрече:
– Ты все сядишь? Ня выпускали яще?
– Да как тебе сказать… вроде, выпускали, а вроде, – нет. Я и сам уже не разберу.
Мордастый сел на брусок рядом с Силантьевыми и скорбно вздохнул, как мог вздыхать только он.
– Тебя как звать-то? – спросил Силантьев. – Я ведь так и не знаю.
– Сяргей.
– Ну, Серега, рассказывай, за что на Губу упекли.
– Ня знаю…
Все, кроме Силантьева и, разумеется, Мордастого, рассмеялись.
– Тихо! – прикрикнул Силантьев. – Рассказывай, Серега.
– Ня знаю… ляйтенант сказал…
Тут и Силантьев не выдержал – рассмеялся, дав зеленый свет остальным губарям.
– Чаво? Чаво вы, рябята? – испуганно вертел головой Мордастый.
– Ничего, – Силантьев заставил себя оборвать смех. – Это мы так, от скуки, не обращай внимания. Ты, Серега, меня держись – со мной не пропадешь. На разводе рядом стой, тогда на пахоту больше шансов вместе попасть.
За ужином Силантьев сел напротив Мордастого, как в старые добрые времена. Ел Мордастый не торопясь, с расстановкой. Видно было, что к приему пищи он относится с уважением. Поглядывая на его старательно жующую физиономию, Силантьев вспомнил Мильчакова, Каменцева, Колю… Как хорошо, как весело тогда было! Какие люди сидели! Настоящие герои, как сказал бы Барабошкин.
Спать Мордастого Силантьев устроил рядом с собой. Спал тот, как ребенок, положив ладони под щеку.
На разводе Мордастый встал рядом с Силантьевым. Их сразу же «продали» пожилому прапорщику – серому, неухоженному, с мешками дряблой кожи под глазами. Прапорщик вручил губарям по паре брезентовых рукавиц, что было роскошью на Губе, и приказал взять с собой две лопаты и лом. Посмотрев на новенькие рукавицы, Силантьев понял, что ничего хорошего его сегодня не ждет. Он сунул их в карман шинели.
Порывами дул холодный ветер. Было пасмурно: вот-вот брызнет дождь. Силантьев нес на плече две лопаты, свободной рукой придерживая шапку от ветра. Мордастому достался лом.
– Куда идем, любезный? – обернулся Силантьев на прапорщика.
Прапорщик грустно посмотрел на него:
– На хер.
Мордастый скорбно вздохнул и переложил лом на другое плечо.
Шли окольным путем по дороге, выложенной железобетонными плитами. По одну сторону от дороги тянулись типовые жилые постройки, по другую – свалки мусора и заросли ив. Когда исчез гарнизонный городок, исчезли и плиты, пошла изрытая колесами грунтовая дорога. Идти стало тяжело: на сапоги налипала грязь. Приходилось то огибать большие лужи, то перепрыгивать через лужи поменьше. Один раз Мордастый поскользнулся и чуть было не упал в мутную воду, но конвоир успел удержать его за хлястик шинели. Мордастый измерил глубину лужи ломом и уважительно сказал:
– У, глыбко…
Наконец дорога привела к тому месту, о котором столь неуважительно отозвался прапорщик. Это было кладбище. Прапорщик приказал солдатам подождать у кладбищенских ворот, а сам зашел в небольшую сторожку из красного, как и здание гауптвахты, кирпича. Мордастый, испуганно озираясь, спросил:
– Чаво, чаво, нас сюда привяли.
– Чаво-чаво, – передразнил Силантьев, соскребая щепкой глину с сапог. – Сейчас выкопаем себе по могилке, постреляют нас и засыплют земелькой. Эй, телохранитель, – обратился он к конвоиру, – дай закурить перед смертью.
Конвоир, – видимо, человек прижимистый, – не доставая на свет божий пачку, порывшись в кармане, выдал Силантьеву одну папироску.
– А корешу? – кивнул Силантьев на Мордастого, хотя прекрасно знал, что тот не курит. – Его ведь тоже в живых не оставят.
Конвоир со вздохом порылся еще раз в кармане. Вторую папироску Силантьев традиционно спрятал в шапку. Мордастый не обращал никакого внимания на манипуляции Силантьева с его долей табака. Он, задрав голову, тревожно пялился на верхушки деревьев:
– Боязно тута, вона, как качат!
Силантьев и конвоир насмешливо переглянулись. Мордастый не заметил их перегляда, продолжая смотреть вверх, точно искал там ответ на какой-то очень мучавший его вопрос. Силантьеву вдруг стало жалко этого большого ребенка с ломом на плече. Он словно повзрослел. В голову полезли не отличавшиеся особой оригинальностью философские мысли, какие часто приходят на кладбище: о бренности жизни, о том, что смерть всех уравняет, что у нее нет генералов – все рядовые. Силантьеву стало жаль не только Мордастого, но и себя, и конвоира, и грустного прапорщика, и все человечество…
– Оглох, что ли? – раздался над его ухом голос прапора. – Пойдем, чего тут ворон разглядывать.
Силантьев закинул на плечо лопаты и последовал за прапорщиком. Жалости к человечеству он больше не испытывал. Прапорщик привел солдат на окраину кладбища, где росли деревья поменьше, а на свежих могилках еще не заржавели венки. Прапорщик огляделся, по углам воображаемого прямоугольника вбил в землю четыре колышка, натянул между ними бечевку и, словно мысленно перекрестившись, вздохнул:
– Ройте здесь… Часа через два я подойду. А ты наблюдай тут, – сказал он конвоиру.
Мордастый, ничего не понимая, вопросительно смотрел на Силантьева. Тот снял шинель и накинул ее на оградку ближайшей могилки:
– Ты когда-нибудь рыл могилы?
До Мордастого, кажется, дошло, для чего он здесь оказался. Он тоже снял шинель и накинул ее на шинель Силантьева:
– Помяр, что ли, кто-то? А я думаю, чаво нас сюда привяли…
– Ты догадливый… Ну, что, будем копать?
Мордастый со знанием дела поплевал на ладони, одел рукавицы, подбросил на руках лопату и воткнул ее в землю:
– Будям!
Поначалу копалось легко: земля была податливой, мягкой. Лишь иногда попадались тоненькие корешки, но лопаты свободно их перерубали. Глубже пошла глина, копать стало труднее, черенки лопат поскрипывали. На глубине около метра копать стало и вовсе неудобно – тесно. Губари мешали друг другу, сталкивались и порядочно перепачкались о стенки могилы.
И тут пошел дождь…
Губари воткнули лопаты и выбрались из ямы. Накинув шинели, прислонились к стволу растущей в углу оградки березки. Здесь капало меньше. Силантьев посмотрел на обелиск, столик и скамейку. На них налипло множество опавших листьев. На могилке, рядом с полусгнившим букетом цветов, стоял граненый стакан, уже на одну треть наполненный дождевой водой. Капли дождя, попадая в стакан, издавали, казалось, грустные звуки. К стенке стакана прилип желтый в бурую крапинку листок. Глядя на этот листок, Силантьев вдруг понял, что уже не радуется осени, как радовался еще совсем недавно. Теперь осень казалось ему вечной. Он достал из шапки подмоченную папиросу и завертел головой в поисках конвоира. Тот, не обращая внимания на дождь, с поднятым воротником шинели гулял среди могил, читая от скуки надписи на пирамидках и памятниках. Силантьев крикнул, чтобы он бросил спички. Конвоир бросил. Пока коробок летел, он успел подмокнуть, и Силантьев прикурил только на третьей спичке. Мордастый внезапно ойкнул и встрепенулся. Наверное, ему за воротник попала капля. Подмоченная папироса курилась плохо. Силантьев с досадой и недопустимой на Губе расточительностью ее выкинул. Тут подошел конвоир и стал поторапливать губарей – дескать, прапор ругаться будет. К счастью, дождь сходил на нет. Мордастый вытянул руку и повернул к небу ладонь:
– Вродя, ня капат.
Силантьев вышел из-под березки:
– Пошли, Капат, копать.
Пока губари прятались от дождя, в могиле накопилось много воды. Она чавкала под ногами, копать становилось все труднее, да тут еще попался березовый корень, с которым пришлось изрядно повозиться, мочаля его ломом и обрубая лопатами.
Наконец, Силантьев скомандовал:
– Шабашь!
И, оперев лопату о края могилы, с ловкостью гимнаста выбрался наверх. Мордастый остался внизу, ровняя стенки могилы лопатой, а вмятины заделывая глиной со дна. Силантьев с усмешкой крикнул в могилу:
– Эй, скульптор, вылезай!
Мордастый разогнулся и испугался глубины, до которой они докопались. Выбраться наверх с помощью лопаты, как Силантьев, он не смог.
– Ня могу! – суетился он, цепляясь за черенок лопаты и смешно дрыгая ногами. – Дяржи мяня!
Силантьев и конвоир, смеясь, вытащили перепуганного Мордастого из могилы. Помыв в ближайшей луже руки и почистив х/б, губари осмотрели свою работу. Силантьеву не нравилась вода на дне ямы. Видимо, они докопались до грунтовых вод. Попросив подождать его, он, прихватив лопату, направился в заросли молодого ельника. Вернулся с огромной охапкой еловых лап. Солдаты покидали их на дно могилы. В ней стало как-то уютней. Вскоре подошел прапорщик. Осмотрев работу, он удовлетворенно покачал головой, а за еловый лапник похвалил и наградил Силантьева двумя болгарскими сигаретами. Естественно, Силантьев спрятал их в шапку, подумав с усмешкой, что настоящие могильщики получают за работу гораздо больше.
Возвращались той же дорогой, но без прапорщика. Отобрав у солдат рукавицы, он остался на кладбище – наверное, ждать усопшего. Когда вошли в гарнизонный городок, где ходили люди, ездили машины, Силантьеву уже не верилось, что полчаса назад он копал яму, куда опустят гроб с покойником.
На обед губари опоздали. Пришлось принимать пищу в пустом помещении. Параша и в горячем виде не вызывала у Силантьева особого аппетита, а в остывшем – только отвращение. Но он похлебал все-таки немного щей, чтобы хоть чуть-чуть приглушить чувство голода. Мордастый же ел как всегда: основательно и с уважением к пище. Силантьев не переставал дивиться ему.
– Как ты можешь?
– Чаво?
– Чаво… есть это – вот чаво.
– Няльзя ж ня есть – веско сказал Мордастый и вновь склонился над тарелкой.
И была в его словах такая обескураживающая логика, что Силантьев через силу съел еще несколько ложек щей. К пшенной каше, свалявшейся в камень, он не притронулся; Мордастый – слопал за милую душу.
После обеда показались начкару. На счастье Силантьева, комендант отсутствовал, и начкар, не обремененный ревностью, дал губарям пустяковую работу: сушить плац. Нужно было многочисленные лужи и лужицы согнать метлами в одну большую лужу, а большую лужу выгнать за ворота гауптвахты. Работа была глупой, до первого дождя, который мог вновь зарядить в любой момент. Но в армии рассуждать не приходится, а на Губе – тем паче.
С полчаса усердно мели. Еще полчаса изображали работу, пока на крыльцо не вышел начкар и не сказал, сыто глянув на плац, что можно отправляться в камеру читать устав. В камере Силантьев спросил у Мордастого:
– Серега, а ты читать умеешь?
– Читат? – простодушно переспросил тот. – Читат умею.
Силантьев подвинул устав на столике в сторону Мордастого:
– Тогда читай.
Мордастый открыл книгу наобум. На его большом наивном лице его появилось подобие сосредоточенности, а губы зашевелились в беззвучном чтении.
– Да ты вслух читай, – потребовал Силантьев.
Неизвестно, что прочел Мордастый, но он вдруг скорбно вздохнул, захлопнул устав и бросил его на столик.
– Вы что, товарищ рядовой? – насмешливо-строго спросил Силантьев. – Вы читать будете или нет?
– Ня буду.
– Это почему же?
– Ня хочу.
Такая простая и убедительная причина отказа не устраивала Силантьева:
– Плохо, очень плохо, товарищ рядовой. Я вами недоволен. Начальник караула доверил вам читать в камере устав, а вы… Нехорошо. Это ваше «ня хочу» может вам дорого стоить.
В конце концов, Мордастый понял, что его разыгрывают, и улыбнулся, что называется, до ушей:
– Да будя тябе, чаво пристал!
Силантьев тоже улыбнулся и подумал, что без Мордастого на Губе будет тоскливо. Хорошо бы ему ДП дали. Прикажет ему, к примеру, комендант что-нибудь, а Мордастый в ответ – свое неизменное: «Чаво?» Тогда бы он точно ДП схлопотал. Были бы вместе. Но тотчас Силантьев решил, что нехорошо желать товарищу зла. Нет уж, пусть возвращается в свою часть, а там, глядишь, – и его отпустят. Тут Силантьев вспомнил, что так и не знает, какого Мордастый призыва.
– Серега, а когда у тебя дембель?
Мордастый, по своему обыкновению, скорбно вздохнул:
– Ня скоро яще, чарез год.
– Значит, ты через пять минут черпак?
– Чарпак.
Силантьев подумал, что ему все-таки лучше, чем сокамернику. Ну, сколько его здесь еще продержит обозленный старлей? Неделю? Две? Все равно ведь придется отпустить в полк, а из полка – домой. Дольше 31 декабря в армии его держать не имеют права. Нет, 31 декабря возвращаться домой нельзя. З1 декабря для него так же далеко, как для Мордастого его дембельская осень.
Мысли Силантьева оборвали топот за дверью скрежет засова, к которому он настолько привык, насколько привыкают к часам с боем, много лет висящим в комнате. Пришли с работ уставшие губари. Очередной день на Губе для Силантьева близился к закату.
Сколько их еще будет?
Следующим днем половину губарей отправили на ДОЗ. Силантьев и Мордастый попали в их число. Силантьев сбился со счета, сколько он раз вкалывал на ДоЗе. Ему все там было привычно и знакомо. Мордастый же открыл рот и удивленно вытаращил глаза на гору бревен, краны и вагоны – всю эту бестолковую, с первого взгляда, махину.
– Лесу-то скока ляжит!
Силантьев и Мордастый носили бревна в паре. Мордастый работал старательно, как ломовая лошадка. Шапка его сдвинулась на ухо. Он пыхтел, но поначалу не жаловался. Все же силенок и опыта у Мордастого было поменьше, чем у Силантьева, и ближе к обеду все чаше стало раздаваться «ня могу». Пришлось и отдыхать почаще.
– Смотри, Серега, – говорил Силантьев, – норму не выполним – ДП накинут. Мне-то что… у меня сплошное ДП. А вот тебе…
Мордастый скорбно вздыхал, брался за свой конец бревна и пыхтел до следующего «ня могу».
– Обедал Мордастый без прежнего уважения к пище: как-то машинально. Силантьев это заметил.
– Чего грустим, Серега?
– Плячо болит. Устал.
– Терпи. Тебе-то уж недолго осталось: завтра вечером отпустят.
– Да я тярлю… А тебя когда отпустят?
– Ты это у старлея спроси.
– И чаво он тебя мучат? Чаво ты ему сделал? Няльзя же так мучат чаловека.
Силантьева тронула чуткость Мордастого. "Чаво" он сделал старлею, Силантьев рассказывать не стал. Почему-то он никому этого не рассказывал, хотя любой другой на его месте наворотил бы на один короб правды три короба лжи.
– Я ему нагрубил, а он обиделся. Ты ешь, Серега, не отвлекайся… отпустят меня, никуда не денутся.
– Ня буду! – протестующее отодвинул тарелку Мордастый, будто параша была виновата в том, что Силантьева так долго держат на Губе, и что вообще существует эта Губа.
Рассерженный Мордастый был очень смешон, и Силантьев низко склонился над тарелкой, чтобы не рассмеяться.
После обеда работали до темноты. Норму выполнили с трудом. Мордастый совсем выдохся и еле передвигал ноги на обратном пути.
– Что, устал? – спросил Силантьев.
– Ничаво…
– Я когда первый раз на ДОЗе работал, тоже устал как собака. А теперь привык. Наверное, из тех бревен, что я перетаскал, можно Кижи построить.
– Чаво построить?
– Кижи. Есть такой музей деревянного зодчества на одном острове в Онежском озере. Мы туда в восьмом классе ездили…
Силантьев рассказывал про Кижи и сам удивлялся – так складно у него получалось. Видимо, поднаторел, рассказывая Жанке о родном городе. Мордастый слушал, приоткрыв рот и забыв про усталость.
Так дошли до гауптвахты.
В камере Мордастый стал испуганно рассматривать ладони, перепачканные в смоле. Потом покосился на руки Силантьева.
– В полку отмоешь, – успокоил его Силантьев.
После ужина вечерняя прогулка не состоялась – зарядил дождь. Сидели в камере до отбоя. Когда укладывались спать, Силантьев дал Мордастому совет:
– Ты, Серега, на разводе подальше от меня встань. Может, тебе повезет, и пошлют куда-нибудь полегче. А со мной стоять опасно. Меня старлей наверняка ДОЗу продаст, если чего потяжелей не найдется.
– То рядом, то подальше… Ня помру я. Сягодня ня помяр и завтра ня помру…
Едва Силантьев стал засыпать, как Мордастый тронул его за плечо и зашептал изумленно, точно ребенок, которому только что прочитали новую сказку:
– Вова, а Вова! Няужель, и впрямь, бяз ядиного гвоздя?
– Что без гвоздя?
– Ну, Кяжи, бяз ядиного гвоздя строили?
– Без гвоздей… Спи ты!
Мордастый проворчал что-то и засопел. Уснул и Силантьев.
Темным утром камеру №10 повели в туалет. Лужи под ногами хрустели. Когда вышли за ворота гауптвахты, все ахнули: на пустынной улице при свете фонарей сверкали деревья и газоны.
– Иняй! – воскликнул Мордастый.
После завтрака иней и пленка льда на лужах растаяли. Природа опять приняла неприглядный вчерашний вид. На разводе Мордастый опять встал рядом с Силантьевым. И снова их «продали» на ДОЗ. И снова были бревна…
В этот день Мордастый работал пошустрей и «ня могу» раздавалось реже, чем вчера. Может, он втянулся в работу, а может, помогли рассказы Силантьева. Узнав, какой Мордастый благодарный слушатель, Силантьев рассказывал о том, где бывал: о Пскове, о Новгороде, о Псково-Печерском монастыре. Удивительно, но и Силантьеву нравились собственные рассказы, к тому же время с ними быстрей летело, и не такой тяжелой казалась работа.
Вечером, по возвращению на Губу, Мордастого на плацу поджидал младший сержант из его части:
– Эй ты, раззява! Сколько можно тебя ждать?
– Чего хамишь, шнурок! Повежливей нельзя?! – прикрикнул на него Силантьев.
Сержант осекся при виде мощной фигуры Силантьева и спокойно, даже вежливо попросил Мордастого следовать за ним к коменданту. Мордастый виновато посмотрел на Силантьева и вздохнул. Но на этот раз не скорбно, а точно извиняясь.
– Иди, Серега, – сказал Силантьев.
Они разошлись и больше никогда не встречались.
4.
Обычно в субботу комендант приходил на службу с утра, а после развода исчезал, и губари оставались во власти начкара вплоть до понедельника. В воскресенье комендант на Губе даже не появлялся. Это было понятно: как не любит человек свою работу, он должен отдыхать. В одно из таких воскресений Силантьев ежился в шинели на разводе – было прохладно и ветрено. Он гадал, куда его сегодня пошлют. Хотя ДОЗ и не знал выходных, но в отсутствие коменданта, Силантьеву выпадал шанс попасть на более легкую работу. По случаю воскресенья, «покупателей» была жалкая горстка. И в этой жалкой горстке Силантьев неожиданно узнал щуплую фигурку тети Маши из офицерской столовой. От радости он даже чуть было не выкрикнул: «Тетя Маша, это я! Меня, меня возьмите!» Однако тетя Маша сама заметила Силантьева, кивнула ему и стала что-то говорить начкару. «Пусть идет», – услышал Силантьев, как согласился начкар. Губарь не верил своей удаче. Тетя Маша махнула ему рукой и крикнула:
– Пойдем, сынок.
Сынка уговаривать не пришлось. Сынок был счастлив: впереди целый день легкой работы, отменный харч, перекуры с Любашей, если она не выходная.
За стенами гауптвахты тетя Маша спросила:
– Что же ты, сынок, непослушный такой? Вот опять на Губу угодил.
– Это просто полоса такая, тетя Маша. Черная. Так-то я нормальный, не хулиган.
– Сейчас позавтракаешь, – пообещала тетя Маша, – чайку крепенького. Пирогов сегодня не пекли, но не беда, чего-нибудь найдем вкусненького…
Силантьева вдруг залила сыновья нежность к этой немолодой женщине, такой маленькой, в стареньком пальто с облезлым меховым воротником. Вспомнились родители. Как они там? Ждут, наверное. А он…
Женский персонал столовой встретил Силантьева, как своего старого друга:
– Ох, кого нам прише-е-е-ел!
– Любка, глянь, симпатию твою опять к нам прислали, а ты хотела выходные взять.
– Похудел-то как! В прошлый раз здоровее был.
– Любка, накорми-ка своего гусара, а то у него рука с тарелкой не поднимется, не говоря уж про что другое.
Женский хохот, шипенье сковородок, бульканье кастрюль, пьянящие запахи – от всего этого у Силантьева закружилась голова. Поздоровавшись с женщинами, губарь прошел в зал и сел за столик. Как и в прошлый раз, он заткнул салфетку за воротник и высокомерно покосился на конвоира. На стол подавала Любаша. Появился мясной салат, политый майонезом, запеканка величиной с кирпич и бокал горячего чая. Силантьев приступил к приему пищи, а Любаша уселась напротив и подперла щечки кулачками – совсем как Жанка. «Отчего это бабы так любят смотреть, как я кушаю?» – думал Силантьев, стараясь есть аккуратней. Любаша не задавала вопросов – только смотрела на аппетитно жующего губаря смеющимися глазками. Когда дошла очередь до запеканки. Силантьев попросил принести нож. Любаша принесла. Силантьев разделил кирпич пополам и поманил конвоира.
– Да не охота мне, – замялся конвоир, глотая слюну и стараясь смотреть в сторону.
– Бери, бери, – разрешила Любаша, как хозяйка разрешает своей собаке принять кружок колбасы из чужих рук.
Конвоир уписывал запеканку с таким вожделением, что сразу стало ясно, как ему «не охота».
Позавтракав, Силантьев предложил Любаше выйти перекурить с черного входа. Из-за холода во двор выходить не стали – лишь дверь отворили, чтобы дым вытягивало на улицу. Дворик по-прежнему был завален пустыми ящиками. Правда, они разбухли и почернели от осенних дождей. Кота на крылечке не было: он перебрался в зал, поближе к батареям парового отопления. Любаша угостила болгарскими сигаретами. Приятная тяжесть в желудке, гражданская обстановка, хороший табак и долгое молчание развязали Силантьеву язык. Он подробно рассказал Любаше о неудачном романе с женой коменданта. О романе, который так дорого ему обошелся и продолжал обходиться. Любаша слушала солдата с неподдельным интересом. Любая женщина слушала бы с интересом подобную историю.
– Жалею только об одном, что старлей не пришел десятью минутами позже. Было бы за что страдать, – закончил Силантьев.
– Он бы тебя убил, – сказала Любаша. – А Линку я хорошо знаю. Это еще та девочка… молодая да ранняя. Зря ты с ней связался.
– Чего уж теперь говорить… сам знаю, что зря.
– Любка! – донеслось из горячего цеха. – Сколько можно лясы точить! Шуруй на раздачу – открываемся.
– Пойдем, мученик – сказала Любаша. – Сейчас народ попрет, будь он неладен.
В мойке Силантьев надел хорошо знакомый клеенчатый фартук, засучил рукава и напустил воды в огромные раковины из нержавейки. Конвоир давно дремал в углу мойки на табуретке. Силантьев подумал, что конвоир хороший парень – не зануда.
Открылась столовая, и первые посетители снабдили губаря первыми тарелками. Постепенно Силантьев втянулся в работу и вошел в ритм. Такая работа ему нравилась, не могла не нравиться после бревен и опилок. Особенно приятно было опускать руки в теплую, почти горячую воду и чувствовать, как от рук тепло распространяется по всему телу. Кожа на руках раскраснелась и очистилась от многодневной грязи и смолы. Силантьев подумал, что неплохо бы в баньку… Сколько еще сидеть, – одному богу известно да старлею. А какая на Губе баня?.. Силантьев уже попробовал.
– Не устал, солдатик? – прервал банные мысли голос Любаше в окошечке для сдачи посуды. – А то выйдем покурить.
Конвоир разомкнул было веки, с ленивым любопытством посмотрел на лицо Любаши в окошечке и тут же сомкнул: так сладко дремать под журчанье воды и бряцанье тарелок.
Курили там же. На улице моросил дождь. Было приятно курить и смотреть на него, зная, что не промокнешь.
– Ждал, ждал этой осени, – глухо сказал Силантьев, – и вот, на тебе, дождался.
– Да будет тебе душу травить, уедешь ты в свой Ленинград, никуда не денешься.
– Нет его, этого Ленинграда. Сказки все это. Нет такого города на земле.
– Дослужился ты, солдатик.
– Это точно, дослужился… Когда я коменданта вижу, так мне его кирпичом стукнуть хочется. А еще есть один прапор – маленький такой, толстенький, все на Губу к нам шастает, губарей вербует – так этого клопа, ей-богу, утопил бы в отхожем месте. Так его ненавижу – не передать.
– Уж, не твой зазнобы ли это папаша?
– Он. Ты его знаешь?
– Ну, если Линку знаю, почему бы не знать и ее папашу. Здесь почти все друг друга знают… Да, интересно у тебя получается: с дочкой – роман крутишь, а папашу в отхожем месте готов утопить.
– Гадом буду, утопил бы.
Вернувшись в мойку, Силантьев был удивлен конвоиру: тот увлеченно мыл тарелки. Автомат стоял в углу. На немое изумление Силантьева он ответил:
– Понимаешь, накопилось, что так сидеть…
– Ну и конвоир пошел. Садись, охраняй, а то покурить выйди.
Тихо, тепло, спокойно и сыто текло время в офицерской столовой. Силантьев и конвоир обедали в комнате отдыха поваров. Подали украинский борщ с белым пятном сметаны, бифштекс с жареным яйцом и пюре, а на третье – наваристый компот из сухофруктов. Вечером, перед уходом, солдат напоили чаем с блинами.
С сожалением Силантьев повесил фартук на гвоздик. Надо было идти на постылую Губу. С поварихами губарь простился тепло, как с родственницами. Ему желали всего хорошего, а Любаша даже проводила до двери и крикнула вслед:
– Заходи, как освободишься, покурим…
Уже горели фонари, освещая темный сырой асфальт с разноцветными пятнами налипших на него листьев. Силантьев смотрел на эти мельтешащие под ногами пятна и думал, что так ему больше не повезет. Продолжая тянуть свою лямку на Губе, он еще не раз вспомнит мойку с теплой водой, борщ со сметаной, добрую тетю Машу, перекуры с Любашей, потому что после столовой потянулись бесконечные дни на ДОЗе, похожие друг на друга, как новобранцы в строю. Впрочем, один из них выделялся.
5.
– Раз-два, взяли! – скомандовал напарник Силантьева, вскидывая на плечо свой конец бревна. – Понесли, понесли, осторожно…
Силантьев шел за напарником, зажав конец бревна под мышкой. Сапоги скользили по грязи, и ношу болтало из стороны в сторону.
– Поберегись! – не умолкал напарник. – Раз-два, бросили!.. Ух, чуть не убило.
Отряхнув ладони, Силантьев оглянулся: от подножия горы, где розовели торцы мокрых бревен, до каркасов кассет тянулась темная полоса истоптанной солдатскими сапогами грязи. В последние дни Силантьев испытывал неудобство: жертвы гауптвахты были все как на подбор – метр с шапкой. Работать на ДОЗе в паре с любым из них было ужасно – основная тяжесть бревна приходилась на его плечо. Легкие бревна Силантьев носил под мышкой, тяжелые – на плече, проложив между ним и бревном шапку-ушанку.
– Раз-два, взяли! Понесли, понесли… В сторонку, в сторонку, мужики…
И часа не прошло, как резвый напарник приумолк, а еще через полчаса окончательно выдохся: пошли тяжелые бревна. Он шатался, как пьяный, и, часто дыша, матерился. Неприятность случилась на подходе к кассете. Напарник неожиданно споткнулся, засеменил и, потеряв равновесие, трусливо отбросил бревно. Силантьев не успел отскочить, потому что ничего не понял. Брошенный конец бревна ударился о землю, противоположный конец выскочил из рук Силантьева, взмыл вверх сантиметров на двадцать и вновь опустился на плечо, ободрав ухо и ударив с такой силой, что у губаря подогнулись колени. Силантьев с трудом устоял. Он зажмурился, оцепенел и тихо простонал.
– Больно? – виновато спросил напарник. – Извини, я нечаянно…
Боль отпустила. Силантьев открыл глаза, скинул бревно и потрогал ухо: ладонь была в крови. Напарник осторожно протянул ему скомканный носовой платок, который он каким-то чудом сумел уберечь от конфискации:
– Возьми, он чистый почти.
– Если бы я был таким маленьким, как ты, – Силантьев обтер платком ухо, – я бы удавился.
Напарник растерялся и захлопал ресницами: он ждал от Силантьева упреков и ругани, но только не подобных слов.
– Я же не виноват, что я такой, – пролепетал он.
– А кто виноват?
Напарник совсем растерялся:
– Не знаю…
Они донесли бревно до кассеты. Растирая плечо, Силантьев сказал, что надо бы передохнуть. Напарники устроились на штабеле досок под навесом, где давно уже скучал конвоир. Силантьев спросил у него покурить, особо не надеясь на удачу, потому что конвоир с утра угощал «Примой» любого губаря по первой же просьбе. Однако конвоир охотно протянул Силантьеву пачку.
– Там же последняя. Не жалко?
– Жалко, конечно. Но что с вами поделаешь. У меня в караулке еще пачка есть, потерплю, а у губаря вряд ли в камере что-нибудь найдется, так что травитесь.
Подошли остальные губари. Тоже стали спрашивать покурить.
– Последнюю отдал, – кивнул конвоир на Силантьева.
Пришлось пустить сигарету по кругу – по две затяжки. После такого курения курить захотелось еще сильнее. Силантьев сплюнул и посмотрел на губарей, жадно глядящих на очередника с сигаретой: не сделает ли он вместо двух три затяжки? В последнее время на Губу сажали, в основном, черпаков. Старик присмирел, ему не выгодно было залетать перед самым дембелем. А черпак, напротив, обурел: вот-вот наступит долгожданная пора стариковства, вот-вот можно будет ходить в самоходы, вот-вот – прочие заслуженные радости… От этого предчувствия у черпаков кружилась голова, они щеголяли перед молодежью стариковскими замашками и попадались по глупости.
Стало накрапывать. Вскоре хлынул косой дождь. По шиферу картечью застучали капли, и с навеса вытянулись прямые, как по стойке «смирно», струйки. Губари расселись на штабеле и радовались дождю, наивно принимая его за спасение. «Дурачки, – беззвучно прошептал Силантьев, – норма есть норма, и никакой дождь, никакая буря…»
– Вовка! – вдруг крикнули сверху. – Где ты там, блокадник?!
Силантьев выглянул из-под навеса. Кричали из раскрытого окна третьего этажа, где находилась бытовка грузчиков.
– Ну!
– Вира, Вовка! Дело есть.
Силантьев поднял воротник шинели, нахлобучил грязную шапку и отважно нырнул в дождь, бросив конвоиру:
– Не трясись, я скоро.
За долгие дни работы на ДОЗе Силантьев перезнакомился со всеми грузчиками. Со временем он стал для них своим человеком. Они по-своему жалели его, угощали куревом, шутили о Губе, а иногда и стаканчик могли поднести.
Силантьев вошел в цех, по-собачьи отряхнулся и поднялся на третий этаж по железной лестнице. Внизу урчали станки, с визгом врезалась в доски электропила, скрипела, передвигаясь, несмазанная кран-балка. Под сводом цеха летали голуби.
Бытовка грузчиков находилась в конце коридора, в тупике. Дверь в бытовку была обита крашеной жестью и очень напоминала дверь в камеру на Губе. Силантьев постучал условным знаком. Открыл заметно подвыпивший грузчик:
– Заходи, Вовка, заходи, родной.
В комнате было сильно накурено. Впору было не только топор – станок вешать. Даже открытое окно не помогало. Силантьев поздоровался. Бригада, сидевшая за столом в фуфайках и ватниках, нестройно ответила. Бригадир протянул губарю налитый до краев стакан водки:
– Выпей, солдат, за скорый праздник.
Шумно выдохнув в сторону, Силантьев закрыл глаза, быстро, крупными глотками опустошил стакан и под гул одобрения грузчиков поставил его на стол. На нем в беспорядке стояли и валялись стаканы, бутылки, костяшки домино, колода засаленных карт, корки хлеба и проч. Силантьеву передали по рукам ломоть ржаного хлеба с шайбой розовой докторской колбасы. Бригадир налил ему второй стакан.
– Нет, мужики, нельзя мне, больше не буду, – жевал Силантьев, чувствуя, как быстро хмелеет, – срок могут накинуть, а я домой хочу, в Ленинград. Дайте закурить лучше.
Бригадир отдал ему едва початую пачку «Беломора» и проводили до двери:
– Может, выпьешь все-таки?
Силантьев на мгновение засомневался, но решительно мотнул головой и вышел. На втором этаже он заглянул в туалет. К счастью, он был свободен. Губарь заперся, сел на подоконник и, хотя курил он совсем недавно, с удовольствием закурил. И как не закурить с удовольствием? После спиртного всегда хочется курить. Вдобавок не надо пускать папиросу по кругу, где каждый жадно смотрит курящему в рот. Папироса целиком твоя. За окном все еще колыхалась завеса дождя – плотная и малопрозрачная, как маскировочная сетка. Казалось, и дождь будет вечен, и ДОЗ будет вечен, и срок на Губе будет вечен.
– Когда же все закончится… – шептал захмелевший губарь, – когда?..
Кто-то подергал ручку двери. Силантьев выплюнул дотлевший до мундштука окурок в унитаз:
– Занято!
Он спрыгнул с подоконника, снял шинель и повесил ее на крюк, который торчал в углу, неведомо для каких нужд. Снял и гимнастерку. Некогда снежно-белый подворотничок был черен, как начищенный ваксой сапог. Силантьев с треском его оторвал и без сожаления выбросил в мусорное ведро. Нательную рубаху, которая была не многим белее подворотничка, Силантьев тоже снял, но выбрасывать, конечно же, не стал – кинул на подоконник. В местном туалете, на раковине, всегда был кусок хозяйственного мыла, обваленный в песке. Очевидно, завхоз ДОЗа в прошлом был неплохим старшиной. Мыло кусалось, как наждачная бумага, но Силантьев без страха намыли им и лицо, и шею. Так же без страха он обмылся ледяной водой из-под крана. На этом губарь не остановился. Он постелил под раковину газету, которую, наверное, положил на подоконник все тот же заботливый завхоз, и разулся, чтобы помыть ноги. Лицо и шею Силантьев обтер более чистой тыльной стороной нательной рубахи, а ноги обмотал портянками и сунул в сапоги влажными, не сомневаясь, что после двух-трех заходов с бревнами они высохнут. Силантьеву неожиданно стало так свежо и непривычно комфортно, что он расхрабрился и собрался помыть торс, но вовремя одумался, так как сообразил, что обтереть рубахой шею и лицо – еще куда ни шло, но торс… Тогда пришлось бы или натянуть рубаху на тело сырой, или выкинуть ее. Губарь оделся и провел пальцами по подбородку, ощутив пучки щетины и запекшиеся царапины. Брился на Губе Силантьев редко, после того, как на утренней проверке какой-нибудь пахнущий «Шипром» начкар, начитавшийся, видимо, устава, не стыдил его за неухоженный вид. Силантьева отправляли в туалет для караульных, где он ржавым лезвием, зачастую без мыла царапал и без того расцарапанные щеки и подбородок.
На улице все еще шел дождь. Силантьев добежал до навеса. Губари по-прежнему сидели на штабеле и трепались.
– Ты чего так долго? – спросил конвоир.
– Заткнись, а то стукну, – дружелюбно сказал Силантьев, доставая из кармана пачку папирос: – Налетай, мужики!
Губари дружно спрыгнули со штабеля:
– Ни фига себе! Где достал?
– Беломорчик!
– Дай-ка другую, эта с дырочкой.
– Зажрался… Скажи человеку спасибо, что такую дает.
Закурив, губари вновь взобрались на штабель.
– В общем, – продолжил прерванный Силантьевым рассказ губарь-коротышка, – бегу я по лесу, а он, подлец, все не кончается. Через час все-таки выбрался. Смотрю – деревенька. Захожу в магазин – есть! Покупаю одиннадцать бутылок бормотени и бегу обратно. Вдруг – бах! Сетка порвалась, бутылки посыпались, как бомбы из бомболюка. Хорошо еще, в лес успел забежать, а то бы половину перебил об асфальт, а так на мох все упали, ни одна красавица не треснула даже. Что же делать? А одет я был в наше самоходное – спортивные штаны и футболку, что заботливо хранит наш каптер для таких случаев. Ну, и что ж вы думаете, снимаю я штаны, завязываю штанины узлом, складываю туда бутылки и бегу дальше…
– В кальсонах, что ли?
– А в чем же еще? Без них, прикажешь, бежать?.. В общем, бегу дальше…
Силантьев вспомнил, как из-за кальсон попал первый раз на гауптвахту. Какими счастливыми показались ему те далекие дни. Он закурил еще одну папиросу и посмотрел на правый сапог. Там, на кромке подошвы, было вырезано пятнадцать зубчиков – пятнадцать суток, проведенных на Губе после ухода Мордастого. Он вырезал их во время вечернего туалета обломком лезвия, который прятал за подкладку шапки. Силантьев не помнил, какого числа его отправили, и стал подсчитывать, сколько примерно суток он сидел до Мордастого. Получалось около двух недель. Вместе – месяц. Сколько еще сидеть? Черт его знает!
– …А старшина спрашивает: «Ты зачем по лесу в кальсонах бегаешь? А за что у тебя за спиной?..»
– Эй, стайер! – прервал коротышку Силантьев. – Работать-то будем?
– Так дождь ведь струячит. Какая, на фиг, работа?.. В общем, доложил старшина командиру роты, командир роты – командиру батальона, командир батальона – командиру полка…
– Командир полка – начальнику гарнизона, – продолжил Силантьев, – начальник гарнизона – командующему округом, командующий округом – маршалу Устинову.
– Да чего ты! – обиделся коротышка. – В общем, пять суток дали, а отсижу всего трое.
– Как это? – иронично наморщил лоб Силантьев. – Научи, дедушка тоже так хочет.
– Нас же всех послезавтра отпустят.
– Всех?! – с лица Силантьева спала вся ирония. – Что ты мелешь, стаер?
– Да ничего я не мелю. Так в уставе написано. В предпраздничные дни всех арестованных отпускают.
– Врешь!
– Да ничего я не вру. Сам почитай устав в камере… Амнистия.
В камере Силантьев сразу бросился к уставу. Первый и, наверное, последний раз в жизни он с интересом, даже с жадностью листал эту книгу. Вот, нашел! « Накануне праздничных дней… февраля… апреля…мая… и 6 ноября… арестованные в дисциплинарном порядке распоряжением начальника гарнизона освобождаются с гауптвахты».
Сержанта из роты за Силантьевым присылать не стали: на Губе сидел его однополчанин, за ним пришел сержант, и Силантьева отправили вместе с ними.
6.
– Ну, что уставился?! – раздраженно бросил Силантьев Кукушкину, стоявшему «на тумбочке». – Не видел, что ли?
– А мы думали…
– Что думали, что загнулся?.. Рота на занятиях?
– На работах.
– Неужто и дембелей погнали?
– Каких дембелей?
– Да ты что, белены объелся, Кукуха, или сам дембелем стал?
– Так дембельнулись же все…
– Как все?
– Все. Дембельскую работу сделали – и в первую партию.
– Врешь!
– Да честное слово, не вру! Как новую кочегарку построили, так всех третьего числа и отпустили. А Кучумова – первого числа. Самый первый в полку уезжал.
– И Барабошкина? – с удивлением и надеждой спросил Силантьев.
– И Барабошкина.
– И что ж, совсем никого из дембелей не осталось?
– В полку еще осталось, а у нас – никого.
Силантьев хотел еще что-то спросить у Кукушкина, но поджал губы и обреченно поплелся в спальное помещение. Он сел на свою койку, на которой не сидел и не лежал целый месяц, и бессмысленно уставился на давно не чищеные сапоги. Силантьев не знал, что делать. Побриться? Помыться? Лечь спать? Новость о дембелях так ошарашила его, что от радости освобождения не осталось ни грамма. Ему было тоскливей, чем на Губе. «Пожалуй, побреюсь и лягу спать, – решил он. – Вечером Воробью покажусь. Авось, и меня скоро… Должны же…» Силантьев открыл верхний ящик тумбочки, где обычно хранилась его безопасная бритва. Бритва была на месте, а под ней лежал конверт, на котором печатными буквами было написано: «Вове С.» В конверте была прощальная записка от Лешки Кучумова:
« Вова! Я сегодня дембельнулся! Документы уже на руках! Только что из штаба! Зашел в роту попрощаться и написать тебе. Вчера с корешами мой дембель отмечали! Нажрались! Вова, не верится! Дождался! Ура!!! Вова, не дрейфь, и ты скоро!.. Звони, как приедешь. Нажремся! В баню пойдем – в сауну на Васильевский!
Леха».
Лучше бы Лешка ничего не писал другу. Силантьев криво усмехнулся, медленно спрятал записку в конверт, а затем нервно скомкал все и бросил под койку.
– Баня… дембель… – бормотал он про себя, чуть не плача, – сдохну я здесь, – к горлу его подкатил гаденький комочек, – в этой казарме, на этой койке…
Чтобы совсем не расклеиться, Силантьев лег спать. Он стянул сапоги и растянулся на койке, не разматывая портянок. Ему и в голову не пришло раздеться – отвык за месяц на Губе. Солдат закрыл глаза. Прочему-то вспомнилась Жанка, и он подумал, что девчонка, наверное, считает его без вести пропавшим. С этой мыслью он и уснул. Ему ничего не снилось – должно быть, так повлияли подушка и матрас. Когда же Силантьев проснулся, ему показалось, что сон длился всего несколько минут, хотя в окнах было уже темно, а казарма заполнилась солдатами. К его койке подошел Сванадзе:
– Вова! Ты?– Казалось, сержант не верил собственным глазам. – Жив?!
– Да жив, жив, как видишь, – Силантьев сел, стал перематывать портянки и вдруг сморщился и отвернул голову: в нос ударил жуткий запах. Удивительно, но на Губе он его не чувствовал.
– А я за тобой приходил, а комендант сказал, что сам позвонит, когда тебя отпускать будет. Да еще обматерил меня, придурок... За что тебя так долго?
– За любовь.
Сванадзе осклабился:
– К службе, да?
– К ней, – Силантьев натянул сапоги и встал. – Начальство пришло?
– Шумилов да Радзиевский. А Воробей, наверное, только после праздников появиться. Гуляет наш командир.
Силантьев провел ладонью по подбородку:
– Пойду, побреюсь… Брицин! Брицин!!
Перед койкой возник Брицин и с оторопелым испугом уставился на губаря.
– Что, не ждал? Почему не приветствуешь?
– Здрасьте.
– Здравствуй, Брицин. Найди-ка мне электробритву – не охота лезвием бриться… Как он тут без меня? – спросил Силантьев у Сванадзе, когда Брицин бросился исполнять приказание, – не скучал?
– Борзеет, от рук отбивается.
Прибежал Брицин с электробритвой. Силантьев осмотрел ее и, кажется, остался недоволен: он привык к бритве Барабошкина. Но бритва Барабошкина дембельнулась вместе с хозяином.
– Что ж, пойдем, Брицин, и ты со мной в бытовку, шею мне поможешь побрить.
По пути в бытовку Силантьева останавливали, удивлялись ему, жали с уважением руку, спрашивали, за что его так долго мучили на этой Губе. Силантьев неизменно отвечал: «За любовь к службе». Но сколь ни уважительно было к нему отношение окружающих, Силантьев быстро почувствовал, что он в Роте лишний и без прежнего веса. Произошла смена караула: черпаки стали стариками, лимоны – черпаками, зеленцы – лимонами. Правда, в Роту еще не прибыли пахнущие «гражданкой» новобранцы, чтобы занять место зеленцов, но это был вопрос десятка дней: они уже находились в полку и постигали азы службы в карантине. Их бритоголовый строй уже можно было встретить по пути в столовую или на зарядке и крикнуть им весело: «Эй, мужики, сколько до дембеля?» Да, Силантьев был лишним. Все его однопризывники были уже дома, а он… К его горлу вновь подкатил гаденький комочек. А в бытовке Силантьев чуть не расплакался, когда увидел в зеркале собственное отражение, которое толком не видел месяц. Силантьев даже не узнал себя сразу – так сильно он изменился. Не то что бы похудел – нет; но как-то завял, потух, глаза опустели. Из него словно стержень вынули. Голова опушилась непривычной щеточкой волос. Силантьев приблизил лицо к зеркалу и провел кончиками пальцев по щеке, будто пытаясь убедиться, что это, точно, он:
– Мда-а-а-а… Давай бритву, Брицин.
Побрив подбородок, Силантьев передал бритву Брицину, чтобы зеленц побрил ему шею. Шея сильно заросла, и электробритва ее не брала. Брицину пришлось сбегать за безопасной бритвой. От безопасной бритвы шею стало саднить. После бритья Силантьев вновь осмотрел себя в зеркале и нашел, что ненамного похорошел. Он снял гимнастерку и бросил ее Брицину:
– Помоюсь пойду. А ты подворотничок подшей пока.
Брицин подчинился нехотя, с непочтительным вздохом. Он уже успел отвыкнуть от своих обязанностей по отношению к Силантьеву.
Помывшись и надев гимнастерку с чистым подворотничком, Силантьев предстал в канцелярии перед Шумиловым. Его признали не сразу.
– Володя?! Неужели ты? Здравствуй, здравствуй, блудный сын! Ну, рассказывай, фокусник, как трое суток можно превратить в месяц. Мы уж тут не знали, что и думать.
– Жизнь такая пошла, товарищ лейтенант… полосы разные… Домой-то когда?
– Эх, Володя, если бы это от меня зависело, я бы тебя сегодня отпустил. Сам же говоришь, жизнь такая пошла, полосы. Терпи. Впрочем, я замолвлю за тебя словечко. Думаю, нашему капитану нет особого желания тебя здесь держать, но, к сожалению, не все и от него зависит. Больно сильно ты прославился. А пока – мой тебе совет: будь ниже травы, тише воды и старайся поменьше попадаться начальству на глаза.
– Вот и отправьте меня домой. Тогда точно уже никому на глаза не попадусь.
– Говорю же, Володя, не все от меня зависит.
– Я домой хочу.
– Не будь маленьким. После праздников придет командир роты, с ним поговоришь. Думаю, в середине декабря тебя отпустят.
– Декабря?! Я же с ума сойду.
– Не сойдешь. Иди.
Силантьев вышел из канцелярии с желанием кого-нибудь убить или чего-нибудь взорвать. Он не надеялся, что ему скажут: «Собирайся, солдат, – завтра домой». Но полтора месяца!.. Чепцов, попавшийся по дороге, пытался поздороваться с угодливой улыбочкой, но Силантьев размахнулся и рявкнул:
– Брысь, щенок!
Чепцов в испуге отпрянул к стенке, а Силантьев пошел в спальное помещение и плюхнулся на койку с таким остервенением, что она завизжала, как живая.
К ужину Силантьев немного успокоился. Но аппетита не было, а в горле все еще стоял гаденький комочек. В столовую Силантьев не пошел. Он разделся и лег в постель. Чистые простыни только подчеркивали, что он давно не был в бане. Силантьев чесался и никак не мог уснуть. Но все же месячная усталость и теплая постель взяли свое: гаденький комочек рассосался, голова потяжелела, и он крепко уснул.
Все праздники Силантьев провалялся в постели. Девятого ноября пришел на службу командир роты, и Силантьев направился в канцелярию, мало на что надеясь.
– А, вот и Вовочка! – воскликнул капитан. – Соскучились мы по тебе (в канцелярии находились Шумилов и Радзиевский).
– Здравия желаю, товарищ капитан, – вяло поздоровался Силантьев.
– Здравствуй, здравствуй… Замполит мне сказал, что ты домой хочешь, ходатайствовал за тебя.
Силантьев с благодарностью посмотрел на Шумилова. Тот незаметно для капитана развел руками – мол, сделал все, что мог.
– Эх, Вовочка, – продолжил капитан, – да я бы рад тебя пинком под зад, чтобы ты кувырком отсюда. Ты у меня вот где… – капитан постучал ребром ладони по шее. – Эх, все старики сделали дембельскую работу, и мы их отпустили в первую партию, даже Барабошкина, а уж на что разгильдяй был – ты ему в подметки не годился… Скажи, чем ты на Губе занимался, что тебя там целый месяц держали?!
– Полоса такая… – вздохнул Силантьев, – черная.
– Ты мне брось эту философию тельняшки! Я все могу понять, но когда солдат все время служил нормально, а перед самым дембелем вдруг, как ужаленный: залет за залетом… Нет, я этого не могу понять… Что, что я скажу в штабе? Отпустите моего солдата Силантьева, он только что с Губы, устал? Да ты там – живая легенда.
Силантьев снова вздохнул. На этот раз скорбно, как Мордастый.
– Все, ступай, – кивнул на дверь капитан. – Я постараюсь, чтоб числа третьего или четвертого декабря, перед принятием присяги, тебя отпустили. Только смотри у меня…
За дверью канцелярии Силантьев подсчитал дни до третьего декабря. Получалось чуть меньше месяца. Все не полтора!
А Рота готовилась к бане. Стал готовиться и Силантьев.
7.
Время тянулось бестолково и медленно. Службы Силантьев никакой не нес – только ждал, слоняясь по казарме, валяясь на койке, читая газеты в ленинской комнате или смотря телевизор, когда Рота была на занятиях. О такой жизни мечтает каждый солдат, но Силантьеву она казалась хуже, чем на Губе. Ему все осточертело – и койка, и телевизор, и газеты. Он пробовал читать художественную литературу, но и она не помогала. Все герои были фальшивыми, и жили они фальшивой жизнью. Жанка его на КПП так и не вызывала. Наверное, она уже не думала, что он без вести пропавший, а просто считала его банальным подлецом, который уехал, даже не попрощавшись.
В середине ноября выпал первый снег, а через день растаял, словно его и не было. В конце месяца он выпал снова и больше уже не таял. А третьего декабря ушел из полка предпоследний дембель. Последний был Силантьев. Ожидание его достигло пика. Ему казалось, что время остановилось. Но все-таки наступило четвертое декабря, и у Силантьева радостно защемило в груди, когда его вызвали в канцелярию.
– Ну, что, Вовочка? Дождался ты. Завтра тебя отправляем. Готовься, – объявил ему капитан Воробьев.
Силантьев глупо улыбнулся и хотел что-то сказать, но из горла вырвался только сухой скрип.
– Точно тебе говорю. Завтра из карантина прибывает молодое пополнение, а тебя отправляем. Нечего тебе здесь молодежь пугать.
Силантьев выскочил из канцелярии. Его, такого большого, от головы до пят наполняла радость и не вмещалась в нем, рвалась наружу. Хотелось танцевать и петь, бить и крушить, созидать и строить. Но больше всего хотелось напиться. Напиться до скотского состояния, чтобы стоять на четвереньках, мотая головой, в которой вино отшибло бы все мысли, кроме одной: «Завтра – домой!» Но напиваться было нельзя. Никак нельзя. А скоро будет можно! Скоро будет можно все! Скоро – завтра! Как дожить до завтра? Как? Доживу!
Чтобы быть наедине со своим счастьем и никого не видеть, Силантьев забрался на верхний ярус койки, на место Брицина. Скрестив руки на груди, он целиком предался томительному, но радостному ожиданию. А внизу суетилась Рота, готовясь в караул. Захотелось курить. И вставать, и наматывать портянки, и обувать сапоги было лень. Силантьев решил, что в такой исторический день можно покурить и в спальном помещении. Он закурил, а пепел стал стряхивать в спичечный коробок. Крика дневального «Рота смирно!» Силантьев не слышал. Его вообще в казарме не было. Он в это время находился на Васильевском острове с Лешкой Кучумовым. Силантьев был невероятно чистый и легкий после сауны, в джинсах и в куртке «Аляска». Друзья пили пиво, не озираясь испуганно по сторонам…
– А что это такое?! – донесся до Силантьева голос из его далекого армейского прошлого. – Встать!
Как на белой фотобумаге в ванночке с проявителем постепенно проявляется снимок, так внизу, под Силантьевым, проявился командир полка и свита ротного начальства. Силантьев сунул сигарету в коробок и спрыгнул с койки.
Подполковник Герасименко окинул брезгливым офицерским взглядом всю фигуру Силантьева – от ежика на голове до босых ног.
– Капитан Воробьев, что это такое?!
– Это рядовой Силантьев, товарищ подполковник.
– Я сам знаю, что это Силантьев. Почему он у вас курит в спальном помещении?!
Капитан замялся:
– Мы его завтра домой отправляем. Вот он, видимо…
– Завтра?!
– Так точно, товарищ подполковник!
– Этого разгильдяя?.. Ну, нет! Так не пойдет… Будете держать его до последнего, до тридцать первого декабря. Лично мне доложите. А пока… Пока пусть побудет суточек трое на гауптвахте за курение в спальном помещении.
– Есть, товарищ подполковник!
Забыв, видимо, зачем он появился в спальном помещении второй роты первого батальона, командир полка резко развернулся и зашагал прочь, уводя за собой семенящий шлейф ротного начальства.
И вот тут… Тут Силантьев заплакал. Он машинально подошел к окну и стал смотреть на улицу, не вытирая слез.
За окном валил крупный снег. Ржавые фигурки солдат в шинелях копошились на плацу: они скребли его огромными фанерными щитами, оставляя на ярко-белом снегу серые асфальтовые полосы. И было в этих полосах что-то вечное, безысходное, как в стенах камеры №10 гарнизонной гауптвахты.
1985 – 1988, 1994. Ленинград – Санкт Петербург.
Контактная информация.
Эл. почта: yak159@yandex.ru / Аркадий.
Кто может поддержать авторов,
карта Сбера:
2202 2056 3784 0536
Свидетельство о публикации №223030101679