Семейный альбом
– Это дедушка Герасим – отец моего отца, – показывая на пожилого мужчину с окладистой бородой, говорит бабушка. – Когда я была маленькой, то очень хотела учиться и просила родителей отвести в школу. Так мама положит, бывало, в тряпичную сумку какие-то книги и отведёт к дедушке Герасиму – как будто в школу. Посижу я с ним, косичек на бороде наплету, а вечером обратно домой – вот и вся школа! Так за всю жизнь ни одного дня и не училась.
Бабушка берёт очередную карточку.
– Это мои родители: маму звали Анна, а отца Павел, оба родом из Читы. У родителей мамы фамилия была Величко, так как её отец поляк, а мама, хотя и русская, но при замужестве взяла его фамилию.
– Ты говорила, что у дедушки Герасима отец и мама местные, – спрашиваю я, – а откуда родом их родители?
– Почём я знаю, откуда они родом? Откуда-то из Россеи. Мне дедушка Герасим о них что-то сказывал, но я не запомнила.
– Эх, бабушка, – упрекаю я единственного хранителя истории нашей родословной, – тебе надо было всё узнать.
– Делать мне в ту пору было нечего, – сердится бабушка, – как только прародителями интересоваться! Мы тогда больше о еде думали, а не о том, откуда наши предки родом! Я в твоём возрасте, сынок, уже батрачила! На кусок хлеба зарабатывала. Невод на озере наравне с мужиками из воды тащила, сама на лошади в лес по дрова ездила, сено косила… Ты сейчас коня запряжёшь? Правильно, не сможешь! А я всё умела. Работящая была, за что меня люди уважали.
Покопавшись в коробке, бабушка берёт другую, пожелтевшую от времени фотокарточку.
– Здесь Кирька и Стёпка – мои двоюродные братья. Совсем молодые были, когда их семёновские казаки убили.
– Получается, за советскую власть боролись?
– Да ни за какую власть они не боролись. По глупости всё произошло. В ту пору молодёжь по вечерам у кого-нибудь в избе собиралась – «на вечёрку». Под гармошку поплясать, песни попеть. Вот на одной такой «вечёрке» местные ребята с семёновскими казаками из-за девок и подрались. Ладно бы подрались, так Кирька со Стёпкой с казака полушубок стащили. На следующий день их поймали, вывели в поле за посёлок, где Кирьяна шашками зарубили, а Степана керосином облили и сожгли. В ту пору семёновцы в Забайкалье сильно лютовали, много людей погубили.
Смотрим очередную фотографию.
– Это мы с сестрой Сашкой. Помню, чтобы сфотографироваться, до города с ней босиком шли, а ботинки связали шнурками и несли на шее.
Про бабушкину родную сестру Александру я много слышал, и каждый раз она с любовью и нежностью вспоминала родного ей человека.
– По возрасту Сашка в нашей семье была самой старшей, – продолжает бабушка. –Во время гражданской войны вышла замуж за каппелевского солдата. Звали его Павел, а фамилия, по-моему, Каменский или Каминский. Когда белогвардейцы из Читы отступали, она с ним в Маньчжурию ушла. Поначалу оттуда весточки присылала, а однажды какая-то женщина даже письмо мне принесла. Я хоть и неграмотная, но по слогам прочитала. Писала Сашка, что живёт в Харбине, скучает по всем нам, особенно по мне – она меня больше всех любила.
Спрашиваю бабушку, что сейчас известно о сестре.
– В начале тридцатых годов от Сашки приходили какие-то известия. Сообщала, что по-прежнему живёт в Маньчжурии, но затем как оборвало – ни одной весточки. Узнать про неё мы ничего не могли, да и побаивались это делать, так как за связь с родственниками, которые за границей живут, могли арестовать.
– А после войны? Ты говорила, что узнала о ней что-то?
– Да я тебе, сынок, об этом уже рассказывала.
Бабушка молчит. Молчу и я, жду, что всё равно услышу историю о том, как последний раз ей стало известно о своей сестре.
– Это было в сорок пятом году, – прервав молчание, говорит бабушка, – после победы над японцами. Тогда советские войска в Маньчжурии стояли. Так вот, в одной воинской части, которая в Харбине находилась, служил мужик из нашего посёлка Мишка Устюгов. Он какой-то недотёпа был, в посёлке над ним даже посмеивались. Однажды, как он рассказывал, их роту повели в баню мыться. Помылись они, вышли на улицу, ждут команду на построение. И тут кто-то из солдат со стороны прокричал: «Мишка, ты же кенонский? Иди сюда!» В воинской части почти все из Забайкалья были, но из Кенона только он один. Подошёл, значит, Устюгов туда, откуда его позвали, а там женщина стоит. Спрашивает Мишку, действительно ли он из посёлка Кенон? Мишка подтвердил. Тогда она другой вопрос задаёт. Знаешь ли ты, мол, Марию Корнилову, то есть меня по девичьей фамилии назвала! Откуда же Сашка, а скорее всего это она была, могла в то время знать, что фамилия у меня уже другая? Устюгов сам по себе несообразительный, а тут, наверное, от страха, что у всех на виду с женщиной, которая за границей живёт, разговаривает, совсем соображать перестал и ответил, что в посёлке такая не живёт. Следом какая-то суета образовалась, вроде бы как построение объявили, и он убежал.
Поначалу, когда Устюгов со службы возвратился, я ничего об этом не знала, но потом услышала, что Мишка в Маньчжурии кенонскую женщину видал, которая там живёт, и даже разговаривал с ней. Я сразу к Устюгову! Давай спрашивать, как да что? Тогда он мне всё и рассказал. По описанию она подходила под Сашку, да и кто ещё стал бы узнавать про меня да ещё называть по девичьей фамилии?
Слушая бабушку, досадую, почему же Устюгов не спросил хотя бы её имя?
– Задавала такой вопрос, но он толком ничего не ответил. «Да не знаю… чё-то не стал спрашивать…», – изображая непутёвого односельчанина, отвечает бабушка, – а когда напомнила ему, что до замужества носила другую фамилию: – «Правда, я чё-то забыл… ты же в девках Корнилова была…»
С особой любовью бабушка глядела на фотографии своих детей: двух сыновей и двух дочерей, включая мою маму.
– Старший мой Володька, – гордо говорит она, показывая на портрет, на котором он был запечатлён в морской бескозырке, – в семнадцать лет ушёл на войну с японцами. Видел у него на ноге шрам? Это там его ранило, причём после победы. Кто-то из окна дома в краснофлотцев гранату бросил, и его осколком зацепило. До призыва в армию Володька, как самый старший в семье, работал. Хлеб давали по продовольственным карточкам и только работникам. Я же ни в какой организации не работала, так как неграмотная и на иждивении у меня находилось четверо детей, а государство никакой помощи не оказывало, потому что мужа моего в тридцать седьмом году, как врага народа, арестовали. Трудно нам было. Одно время Володьку на хлебозавод направили работать, и, маленько погодя, я его спрашиваю, какую он там работу выполняет? Он и рассказал, что очищает от гари хлеб: если увидит на конвейере горелую булку, снимает, ножом соскабливает гарь и снова возвращает на место. Я спросила, куда деваются все эти соскобы. Оказалось, что никуда – на полу валяются, по ним ходят. Тогда, я попросила узнать у начальства, можно ли эти крошки забирать домой. Он спросил, ему разрешили. Пошила я матерчатый мешочек, и Володька в конце рабочего дня собирал в него горелые крошки, которые приносил домой. Эту гарь я заваривала в кружке по нескольку раз кипятком, каждый раз сцеживая воду, а затем съедала. Всё равно, как ни заваривай, они был горькие-горькие, но я их ела, а свой кусочек хлеба детям отдавала. После армии Володька работал на станкостроительном заводе, затем на стройке. Окончил техникум, после него два строительных института. Сейчас самым главным инженером по всему строительству в Чите работает.
Бабушка откладывает фотографию, снимает очки:
– Давай, сынок, чай попьём, потом ещё посмотрим.
Пьём чай.
– У меня дети хорошие, – продолжает бабушка. – Старшая дочь Лида замужем за офицером. Постоянно с ним из одного города в другой переезжает – служба у него такая. Меня никогда не забывает: пишет часто, нет-нет да посылку с гостинцами отправит. Самый младший мой сын Сашка в техникуме выучился, прорабом на стройке работает. В Кеноне про него никто худого слова не скажет: кому что помочь – его зовут. Когда в 1937 году отца арестовали, Сашке четырёх месяцев не было. Во время войны мы сильно голодовали, так он, хоть и маленький, но ходил по нескольку километров по железнодорожным путям в поисках зёрен сои или кусочков жмыха, которые высыпались из проходящих товарных вагонов. Иногда приносил что-то домой, а бывало, всё отбирали чужие мальчишки.
Вспоминая рассказы бабушки, скажу, любила она Сашу больше всех своих детей. Наверное, сердцем чувствовала, что он единственный, кто будет с ней до последних дней. Когда бабушка стала совсем старенькой, Сашка был с ней рядом: заботился, купал в ванне, подстригал ногти, стирал бельё… По молодости бабушка поругивала Сашку, называя непутёвым, поскольку, как и многие парни, он бегал по девчонкам, дрался, мог выпить, причём иной раз крепко, но именно ему досталось ухаживать за ней в последние годы. Сашка и обнаружил бабушку умершей, когда возвратился поздно ночью домой; занимался подготовкой к похоронам, хоронил…
– Вот только мать твоя, Валька, непутёвая, – говорит бабушка, – связалась с этим солдатом и в девятнадцать лет тебя родила. В ту пору она в городской поликлинике в регистратуре работала, у начальства на хорошем счету была. Отец твой в авиагородке музыкантом служил. На разных духовых инструментах играл. Хорошо рисовал. Придёт, бывало, к нам в гости, возьмёт карандаш и на тетрадном листке какую-нибудь картинку нарисует. Да так браво! Я одно время все рисунки хранила, а потом в печке сожгла, чтобы Валька не видела. В Доме офицеров, я тебе как-то показывала, до сих пор две большие картины висят – это отец твой нарисовал. Перед тем как тебе родиться, он демобилизовался и уехал к себе домой. Обещал матери вернуться, но она так его и не дождалась. Когда поняла, что он её бросил, плакала день и ночь напролёт. Не знала, как жить дальше. Успокаивала я её, как могла, потом тебя забрала, чтобы она свою жизнь устраивала. Так с грудного возраста и воспитала.
Закончив пить чай, продолжаем смотреть фотографии.
– Это Колька Корнилов – мой родной брат. На гармошке браво играл, с ней и на фронт ушёл. Незадолго перед войной женился на женщине по имени Нелла, у которой была маленькая дочь Лариса. Однажды во время ссоры в магазине Колька оскорбил какого-то бурята, за что его арестовали и хотели посадить. Однако бурят пошёл на мировую, и Кольку освободили, но сразу же забрали на фронт. К этому времени Нелла была беременная, и чтобы без мужа не рожать, сама сделала себе аборт. Произошло заражение крови, она умерла. Лариса осталась одна. Жена моего младшего брата Гошки Корнилова – Катька, сдала девочку в детский дом, о чём я поначалу даже не знала.
– А где она сейчас?
– Никто про неё ничего не знает, – отвечает бабушка, – документы, которые в детдоме выдали, находятся у Катьки, но она их никому не даёт.
Впоследствии, когда я работал в суде, справку о принятии Корниловой Ларисы в детдом, мне отдал дядя Гоша, заручившись обещанием найти девочку. Однако все попытки узнать о её судьбе не принесли желаемого результата: по сообщению из детского дома города Читы архивы тех лет у них не сохранились.
– Про дядю Колю расскажи, – прошу я.
– А что рассказывать? С войны брат так и не вернулся. В 1942 году пришла похоронка, в которой сообщалось, что Корнилов Николай погиб у станции Мга в Ленинградской области. Вот и всё, что нам о нём известно.
– Это твой дедушка Петр Антонович, – вынимает из коробки бабушка следующую фотокарточку, – мы с ним тогда только поженились. Он был, как у нас говорили, «выходной» парень, то есть интеллигентный. На деревенского парня совсем не походил. В 1937 году Петьку как врага народа арестовали, и до сих пор ничего о нём не известно. Тогда многих наших мужиков арестовали и – с концами. Поговаривали, что их расстреляли. Может, и Петьку тоже, но я не верю. За что же его расстреливать? Труженик, всю жизнь в работе. Незадолго перед арестом рыбаки председателем рыболовной артели его выбрали. С другой стороны, столько лет ни слуху ни духу. Куда мог человек подеваться? Когда замуж за Петьку выходила, сильной любви не было, но потом жить без него не могла. Уедет, бывало, куда-то по делам, вся изведусь дожидаясь. После ареста тоже ждала. Надеялась, что вернётся. Так и состарилась в ожидании. Сватались ко мне, конечно, чужие мужики, но я их выпроваживала – на чёрта они мне нужны: мужа, отца своих детей ждала.
На мою просьбу рассказать, как она вышла замуж за дедушку, бабушка с какой-то затаённой грустью вспоминает:
– Петька наш, кенонский. Когда я выросла, он стал на меня поглядывать, но я его сторонилась, так как стеснялась своей бедной одежды. До него я ни с одним парнем не встречалась. Ходила иногда «на вечёрки» – это, я тебе говорила, когда у кого-нибудь в избе собиралась молодежь и там под гармонь пели, плясали, играли в разные игры… После вечёрки Петька завсегда норовил проводить меня до дома. По дороге заводил разговор о свиданиях, но я отказывала, ссылаясь на занятость в домашних делах. В ту пору я у родителей старшая осталась. Приходилось много работать. Отец сильно болел, мама со всем хозяйством одна не справлялась. Я косила траву для скота, ездила со взрослыми в лес на заготовку дров, рыбачила в артели неводом…
Однажды поздно вечером Петька встретил меня и пошёл провожать. Он был «выпимший». По дороге вытащил левольвер и потребовал, чтобы я принадлежала ему «душой и телом». Левольвер был некудышний, то есть не стрелял, я это сразу поняла, а Петька просто куражился, но всё равно сказала, что если он так будет себя вести, то пусть тогда ко мне никогда не подходит. Твой дедушка попросил у меня прощения и больше так не делал.
Как-то после работы я собралась сходить с подружками погулять, но мама велела запрячь коня и съездить за дровами. Мне стало обидно: весь день работала, договорилась с подругами о встрече, а тут снова на работу. Тогда мама, видя, что я не хочу ехать, молча вышла на улицу и стала запрягать лошадь. Что мне оставалось делать? Со слезами на глазах отстранила её, запрягла сама лошадь и поехала за дровами. Еду и плачу. Вот тогда, наверное, от бедности и непосильного труда решила, что выйду замуж за того, кто первый предложит.
На следующий день, во время рыбалки на озере ко мне подошёл Петька. Он стал помогать тянуть верёвку от невода и в какой-то момент спросил: «Ты почему, Маруся, замуж не идёшь?» Я ответила: «Никто не зовёт, вот и не иду». – «Так я тебя зову», – сказал он. Я не стала продолжать разговор, а, сославшись на работу, предложила поговорить после рыбалки.
Вечером мы встретились, и Петька сделал мне предложение. Я согласилась, но с условием, что свадьба состоится только осенью, когда уберут урожай. По деревенскому обычаю он у ворот моего дома потребовал «зарок», то есть, какой-нибудь предмет, который будущая невеста даёт жениху как залог того, что она сдержит своё слово и выйдет за него замуж. Этими предметами, как правило, становились какие-то украшения, ценные вещи… У меня ничего такого не было. Тогда Петька наклонился, снял с моих ног ношеные ботинки, завернул в мой головной платок и с этим «зароком» ушёл.
После свадьбы у нас родилось пятеро детей: Петя, Володя, Лида, Валя и Саша. Когда старшему Пете исполнилось три годика, он умер. По-видимому, какое-то заболевание почек или мочевого пузыря. Мальчик всё время просился пописать, но не мог этого сделать. Медицинская помощь в то время была никакая. Сейчас бы вылечили, а тогда ни врачей, ни лекарства.
После ареста мужа очень трудно стало жить с четырьмя детишками. Ко всему мне, как жене врага народа, была назначена ссылка: в течение месяца я была обязана с детьми покинуть пределы Читинской области. Куда я только не ходила! Ходатайствовала об оставлении по месту жительства, но всюду получала отказы. В последний день, когда подошёл срок выезда, возвращаясь из города, я увидела бегущую мне навстречу дочь Лиду. Подбежала девчонка, прижалась, плачет навзрыд – я даже испугалась: не случилось ли что, а она и говорит: «Мама! Мама! Приходил участковый милиционер, сказал: «Передай матери, что ссылку отменили – можете оставаться».
На следующий день праздновали Пасху. Утром я приготовила какую-то еду и со слезами на глазах мы всей семьёй «разговелись», то есть отметили праздник. Никакой посуду у нас тогда не было: готовясь к ссылке, я раздала всё имущество. Да какое там имущество! Старый гардероб да шкаф, да какую-то мало-мальскую посуду. Потом, конечно, нам всё вернули, но тогда я дала себе «клятьбу», то есть клятву, что буду иметь в доме только необходимые вещи и ничего лишнего.
Действительно, когда мы с бабушкой жили вдвоём, в нашем доме было просто, без излишеств. Если в доме появлялась какая-то ненужная вещь, то бабушка избавлялась от неё без сожаления. Зато в доме, во дворе, в огороде было всегда чисто и аккуратно, отчего создавалось ощущение простора и уюта.
Однажды, перебирая фотографии, бабушка выбросила несколько в печку. На мой вопрос, зачем она это сделала, ответила, что, когда умрёт, карточки никому будут не нужны, а поэтому от многих следует избавиться. В ту пору мне было уже лет четырнадцать, и я убедил бабушку сохранить оставшиеся. И хорошо, что сделал это: многие из них, на которых запечатлены как сама бабушка, так и другие наши родственники, до сих пор хранится у меня.
Вспоминая, как мы рассматривали семейные фотографии, не могу не рассказать об одной из них и связанном с ней чувстве моей вины перед бабушкой. На этом снимке был изображён молодой мужчина, о котором бабушка ничего не рассказывала.
– Да это наш местный, Мишка Трескин, – отвечала она на мой вопрос, если я спрашивал.
Однако время шло, я подрастал, и в конечном счёте бабушка призналась, что в девчонках была сильно влюблена в этого парня.
– Целовалась с ним? – в шутливой форме спросил я тогда бабушку.
– Да ты что! Какой там целовалась? – всплеснула руками бабушка – Он же намного старше меня, а мне всего пятнадцать лет было. Сдалась я ему! Он на меня даже не смотрел.
– А почему ты его полюбила?
– Откуда я знаю, – недовольно отвечает бабушка, – у девчонок такое бывает. Ты зачем над кроватью какую-то бабу из журнала подвесил? Глянется она тебе? Ну и что, что артистка. Не нравилась бы – не прицепил. Так и я. Издали, бывало, на него посмотрю, сердце из груди аж наружу вырывалось.
– Фотокарточку он тебе подарил?
– Нет. Это я у его дальней родственницы на что-то выменяла.
Когда мне доводилось приезжать домой, эта фотография всегда хранилась у бабушки и даже перекочевала в фотоальбом, который я как-то ей подарил.
В годы так называемой «перестройки», занимая должность судьи по месту своего жительства, я, желая узнать судьбу бабушкиного мужа и моего дедушки, по приезде в родные места пошёл в Комитет государственной безопасности города Читы, где, не особо рассчитывая на положительный ответ, попросил ознакомить с делом дедушки. Тогда это было проще, и мне, хоть и не сразу, но дело принесли. Оставшись один в комнате для ознакомления с делами, я в волнении, что сейчас передо мной откроется тайна нашей семьи и станет известно, за что арестовали дедушку и чем в конечном счёте всё закончилось, начал перелистывать пожелтевшие страницы.
Как и у всех у этого дела имелся порядковый номер – 11672-П. Наряду с несколькими жителями посёлка, по нему обвинялся и мой дедушка – Кириллов Пётр Антонович, 10 октября 1891 года рождения. Статьи – 58.10 и 58.11 Уголовного кодекса того времени, то есть, вкратце, пропаганда и агитация, содержащие призыв к свержению советской власти, и организационная деятельность, направленная на подготовку или совершение преступлений против этой власти. Допросы на следствии вёл сержант НКВД Парфёнов. Он же был и докладчиком, и обвинителем, требуя для дедушки высшей меры наказания. Председателем судебной «тройки» являлся некий Екимов. Фамилии третьего я не увидел. Дело было рассмотрено по законам того времени заочно и обжалованию не подлежало.
Нет нужды анализировать абсурдность предъявленных человеку обвинений, об этом и так много сказано и написано, но, как бы то ни было, дедушка был признан виновным и приговорён к расстрелу. Постановление «тройки», согласно справке, находящейся в деле, привели в исполнение 19 февраля 1938 года.
Писатель Сергей Довлатов сказал: «Мы без конца проклинаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И все же я хочу спросить – кто написал четыре миллиона доносов?» Доносов на дедушку было достаточно, и если отвечать на выше поставленный вопрос, это были простые люди, жившие и работавшие с ним в одном посёлке, так же, как и он испытывающие трудности, нужду и лишения… Не хочу называть фамилии, поскольку в посёлке остались и живут их дети и внуки, но одну назову чуть позже.
Итак, все показания так называемых свидетелей, а точнее их доносы содержали обвинение в том, что мой дедушка «вёл антисоветскую агитацию», «он и все его друзья собирались на квартире и высказывались антисоветски», «он и его соратники критиковали сталинскую конституцию», «за границей у него живёт свояченица, с которой он поддерживает родственные связи». Теперь о том, которого я назову. В деле, наряду с другими показаниями, имелись показания и знакомого мне по рассказам бабушки, Трескина Михаила. В них он сообщал, что рыболовная артель, в которой работал мой дедушка, «была как ширма жульничества». Не имея каких-либо данных об «антисоветской деятельности» односельчанина, заявлял, что был очевидцем того, как мой дедушка «схватил активиста Столярова за горло и при этом угрожал расправой Вершинину». При каких обстоятельствах и по каким причинам мой дедушка схватил какого-то активиста Столярова и кто такой Вершинин, узнать из дела не представилось возможным.
После ознакомления я попросил явившегося за делом подполковника позволить мне под честное слово на несколько часов забрать из дела паспорт дедушки и его фотографию, сделанную в анфас и профиль перед расстрелом, чтобы изготовить копии в фотоателье города. Выслушав мою просьбу, подполковник, которому я до сих пор от души желаю доброго здоровья, достал из дела паспорт и фотографию и со словами: «Возьмите насовсем» отдал мне.
Когда я вернулся домой, мы с бабушкой сели на кухне. Она не знала, куда я ходил, а я, не решаясь сразу обо всём рассказать, вёл с ней разговоры на разные темы. Однако в какой-то момент не выдержал и подал фотографию дедушки:
– Узнаёшь, кто здесь?
Бабушка надела очки… Внимательно всмотрелась в бумажную полоску, на который был сфотографирован муж, и с изумлением и одновременно испугом:
– Петька? Ты где взял?
Ничего не ответив, кладу перед ней паспорт:
– На это посмотри.
Перелистав страницы документа, бабушка поникнувшим голосом:
– Наверное, не живой?
– В феврале 1938 года расстреляли, – отвечаю я.
– Расстреляли? – как бы надеясь услышать другой ответ, переспрашивает она. – Ты в энкэвэды ходил – там всё узнал?
Получив утвердительный ответ, снова берёт фотографию в руки
– Перед тем как убить сфотографировали… Видишь, подстригли налысо, как какого-то каторжника… Вот, на правой стороне ссадина – били их там, мне наши мужики, которых арестовали, но потом выпустили, рассказывали.
Бабушка погладила ладонью фотографию:
– Бедный… какие глаза грустные… Знал, что расстреляют… О детях, наверное, думал, как они без него останутся… Ты, сынок, документы, что его расстреляли видел?
– Видел, конечно, в деле официальная справка есть.
Бабушка снова смотрит паспорт:
– Только трое детей записано. Младшего Сашку не записали, он незадолго до ареста родился.
Помолчав, спрашивает:
– Узнал, кто на него писал?
Называю фамилии тех, кто доносил на её мужа. Слушая, бабушка комментирует:
– Этот на всех писал. Такой ненавистный был – умер давно! Никто его даже хоронить не ходил. Столько невинных людей сгубил.
Услышав другую фамилию, возмущается:
– Это Петька-то враждебно настроенный элемент! Надо же, что выдумал! Вроде порядочный мужик, а видишь, тоже, писал. Заставили, конечно: не написал, так самого бы забрали – время такое было.
Называю фамилию Трескина.
– Неужели и Мишка писал? – спрашивает она в какой-то растерянности. – Надо же… и он тоже… никогда бы не подумала…
На дворе уже темно, ухожу спать. Сквозь прикрытые створки дверей с кухни пробивается электрический свет – бабушка не спит. Для неё сегодня открылась тайна о муже, о котором она не знала более пятидесяти лет, и мне понятны её переживания.
Утро. В доме никого нет, бабушка в огороде на грядках. На столе в тарелке накрытые крышкой блины, в заварном чайнике свежезаваренный чай. Почувствовав запах жжёной бумаги, открываю дверцу печки, которую летом никогда не топят. В ней нахожу обожжённые обрывки газет. Предчувствуя неладное, достою фотоальбом. Точно! На том месте, где несколько дней назад находилась снимок Трескина, сейчас ничего нет…
Подхожу к окну, смотрю на сгорбленную спину бабушки. Сколько же выпало на её долю! О чём я рассказал, только малая часть тех страданий, которые ей довелось пережить: голод, холод, заботы, болезни, непосильная работа… Фотография поселкового парня, наверное, была для неё добрым воспоминанием о далёкой юности. Рассказав о судьбе мужа и тех, кто писал на него доносы, я назвал и фамилию того, чью карточка она хранила много лет как память о своей девичьей любви. Правильно ли я сделал? Не знаю. До сих пор не знаю, но каждый раз с болью в сердце об этом думаю.
Свидетельство о публикации №223030100189