Почти месяц в деревне

Конец мая.
— Как ты умудрился во все это вляпаться?
— Не знаю, роза моя. Сам себя спрашиваю, и не нахожу ответа. Видимо, он потерялся.
— Это ты потерялся: залез в дебри, куда даже не дозвонишься. Когда последний раз в телеге был? Хотя бы почту проверь — издатель тебя порвать готов за сроки. Вот перестанешь ныть по углам — станешь тем, кем являешься — Писателем, а не мудаком. Алё! Захар, ты тут? Какие-то помехи...
Раздались короткие гудки — телефон потерял сеть, а я — Сонечку. Она не умела прощаться столь же самозабвенно, сколь умела любить каждого, нуждающегося в любви, то есть всех подряд. Ну и пусть катится коляской по малой Спасской, Садовой, кривой дорожке...
Я завернул вспыхнувшую обиду в полы плюшевого халата Натали Ильиничны, годы ждавшего на дне сундука моего визита, и вышел на крыльцо покурить. За неимением сигарет, а также денег на сигареты, набил слюнявую бумажку горьким табаком, высушенным на печке. Здрасьте, изжога, тахикардия, пенсия.
«И как же ты, Захар Толстой, во все это вляпался?!» Труп правды, которую я не мог сказать Сонечке, лежал на поверхности, разлагался, медленно отравлял сточные вешние воды. Пришла пора его выловить и похоронить по-христиански, с оркестром. Всегда любил тубу, красные гвоздики и блины.
***
Мое падение началось со взлета — выхода повести «Веселый гастарбайтер», овационной, сенсационной, радиационной для либералов и прочей швали. Эта небольшая книга в мягком переплете и с моим портретом на обложке — слегка задранный над объективом волевой подбородок Альфы, бритый череп, взгляд героя из лиги справедливости — моментально стала шлягером книжных полок, лидером хит-парада литстресс, бестселлером на онлифанс. Меня приглашали на интервью в радио- и теле- и тело-студии, ночные и литературные клубы, узнавали на улице, печатали геометрически растущими тиражами. Благодаря остросоциальному подтексту произведения, имя автора — Захар Толстой — зазвучало в речи политиков, золотых ключиков на связке писательского успеха. Так «Веселый гастарбайтер» ворвался в школьную программу, был экранизирован, а потом Прихлопенский поставил по нему балет со шпагатом примы в главной роли. Неудивительно, что после ее невероятных мине-, ой, простите, пируэтов постановка собрала рекордные сборы. Даже я посмотрел три раза, правда перематывал. Апофеозом моего таланта стали очереди еле-еле совершеннолетних фей, ждущих размашистый автограф, а в хорошие вечера — размашистый член. Не осталось ничего, что можно было еще желать, пока кокаин в обнимку с Сонечкой не втерлись мне в десны, мозг, шелковую простынь. Нет, они не были вместе, вы не подумайте, просто, как только я подсел на наркотики, вошел в нее, более сильный наркотик, моментально вызывающий привыкание. Синдром измененной реактивности сформировался, когда она открыла рот, чтобы произнести классическую банальность, однако зевнула, прикрывшись ладошкой-птичьей лапой, и соскочила с барного стула.
«Извините, надо отлить. — Прошептала, случайно задев языком мое ухо. — Если официант вспомнит о нашем существовании, пожалуйста, закажите мне самое крепкое пиво». Ее андрогинные кости быстро затерялись среди раздухарившихся алкоголем и танцами тел.
— Почему вы такие молчуньи, будто держите обет? — поинтересовался я на утро у сонечкиных приоткрытых губ. Те уткнулись в подушку — Сонечка перевернулась на живот, предъявив вместо ответа свой тощий зад, и вонзила мне в грудь острый подбородок.
— Разве тебе нечего было сказать? — Не помню, чтобы мы переходили на "ты"... — Кто из нас писатель: ты или я?
— Так-то да... Вообще-то я весь вечер ждал от тебя какой-нибудь тупости в стиле сильной и независимой женщины, ждущей, когда ее уже наконец начнут угнетать. А тебе удалось меня удивить.
— Это моя суперспособность. Вроде этой... — она вытянула руку и выгнула ее в локтевом сгибе под столь неестественном углом, что мне стало не по себе.
В первый день весны, наступившей слишком скоро, я с удивлением обнаружил:
1. Ничего не написал, хотя успех «Веселого гастарбайтера» наглотался бензодиазепинов и кататонировал.
2. Болезненное мочеиспускание, россыпь прыщей паховой области.
3. Кокаин необходим.
4. Кофеин уже не помогает проснуться.
5. Без Сонечки мне требуется больше кокаина.
Список невпечатляющий. За это время в мире произошли землетрясения на стыке тектонических плит с незапоминающимися названиями, войны не закончились победами, моя книга перестала быть бестселлером... Продолжать? Думаю, вы следите за новостями. А что сделал я? Лишь поудобнее уселся в запрещенные вещества и не знал, как признаться Сонечке в венерическом заболевании. Когда, набравшись смелости и водки, трусливо рассказал о прогулке Neisseria gonorrhea по нашим организмам, она беззаботно фыркнула: «Захарка, не ссы: триппер до свадьбы заживет, это ж не ковид. Сама пару месяцев назад подхватила, а ты и не заметил». Карандашом для глаз она написала на обоях 8 букв (Т Р И П О Х О Л) и 11 цифр номера лечащего врача. Я старался избегать алопатические лекарственные средства, а к антибиотикам не прикасался метровой палкой, чтобы не пополнить процент частотности побочных эффектов, поэтому набрал номер Чичикова — моего агента — в надежде разжиться гонораром за гипотетическую книгу. Он согласился принять меня в рабочем кабинете, но не тет-а-тет, а в компании главного редактора и  директора перспективного молодежного издательства, который, мол, возложил на творческий потенциал Толстого кучу надежды. Втроем они насели, как на недавно снесенные яйца, твердили о дурацких сроках, формировании гражданской позиции, откатах (не знаю такого слова), гарантиях и требовали предъявить страницы рукописи... Эта троица оказалась настолько скучной и бесконечной, что я предъявил пузатому Арнольду Чичикову вчерашний набросок будущего рассказа — рисунок своих гениталий на листе А4 и, сославшись на обострение гонореи, пулей пролетел коридор по направлению уборной. Лишь, когда замок двери кабинки защелкнулся, исчезли посторонние звуки, вроде гула сушилки для рук, мне удалось выдохнуть перед пересечением многополосного кокаинового шоссе. Вдохнул — и попал под фуру...
Очнулся в больничной палате-тире-камере предварительного заключения, спасибо, без наручников. Пахло хлоркой и моей бабушкой. В окно без штор бился солнечный свет, без предупреждения нанося удар по глазам — пришлось повернуться на бок. Напротив, на табуретке, облокотившись о стену, сидела Сонечка, судя по синим лужицам под глазами, долго не спавшая и недавно плачущая. Голые ноги-ветки переплелись в затейливый орнамент и смотрели на меня сбитыми коленками.
— Прости меня, если можешь... — пролепетал я и осекся, чтобы не ляпнуть очередную пошлость.
— Зах, я люблю тебя, — ответила она, не шелохнувшись, — но не твори херни. Ты писатель, а не мудак.
Ту ночь мы спали на больничной кровати, укутанные несвежим одеялом с черным штампом ГБУ "ГНБ", пока заступившая на смену медсестра не приказала Сонечке покинуть палату. Когда дверь скрипнула, оградив меня от яркого света пробуждающегося коридора, я поклялся капельнице, богу, бывшей, ее шпицу, президенту, без понятия кому еще ни за что на свете не притрагиваться к наркотику. Аминь.
Тут, в больничке, как на уроке алгебры, время не идёт, а застывает на отметке «ты ничтожество», секундная стрелка фантомно движется, не изменяя окружающего пространства: те же стены, кровать с полотенцем на изголовье, гудящая лампочка... Чтоб не чокнуться без кокаина, начал шептать в ответ лампочкину бубнежу:
"без масок вообще нельзя выходить на коридор" — иногда слышится из-за двери. "добре рано" на языке полисов обязательного медицинского страхования. и вам не болеть, дорогие дамы, побольше премий и конвертов в новом году, пусть пациенты благодарят, а министерство поощряет путевками в Зеленогорск". Повернулся на спину и заснул. Ненадолго — дверь с размаху распахнулась, задев ручкой узкий шкаф с верхней одеждой вдоль стены, будто кто-то ударом ноги решил вломиться в мое сонное царство.
«каша! пшённая! - грубый женский голос сообщил меню сегодняшнего завтрака. - и бутерброд с колбасой». я принюхался к тарелке бледно-желтой пшенки, сиротливо украшенной пухлым полумесяцем колбасы, и ощутил въедливый в ноздри аромат костной муки. пожалуйста, без мясных изделий в следующий раз. что-то аппетит пропал. правильно мама говорит, уплетая перед телевизором неизведанные полуфабрикаты из пятерочки: меньше знаешь, шире морда. а моя чет совсем осунулась, заострив скулы и увеличив глаза, впрочем, как и синяки под ними — сколько ни спи, не выспишься за предыдущие годы. надо попросить таблетку от просыпаний по поводу и без, перестать завидовать навыку спать сутками, не реагировать на каждый вибросигнал уведомления, приходящего соседу-таксисту. завтрак закончился столь же внезапно, как и появился: остатки каши размазались по щербатой тарелке, кусок колбасы улетел в мусорное ведро за компанию с чайным пакетиком, таблетки отправилась в рот, собственно, где им самое, надеюсь, место. ни один из домашних приемов пищи не сравнится по скорости с больничным: прям спринт-марафон какой-то, кто успел, тот и съел... спасибо, очень вкусно, потому что мало. будем ждать рассольник и капельницу"
Лампочка перегорела после обеда.
Вечером заглянул расторопный Чичиков с пакетом сладостей «халва, мармелад, имбирные пряники, леденцы «как раньше») и с хорошей новостью: подростковый директор готов сдвинуть сроки на квартал, а также оплатить мое лечение и реабилитацию. Оказывается, передоз Захара Толстого возбудил СМИ, обойдя по показу и охвату Сашу Грэй и политические дебаты. Оказывается, срыв Захара Толстого вызван проблемами в мире и социуме — не выдержала душонка писательская, приболела за родину-матушку. Оказывается, канонизируют Захара Толстого, ибо кто из нас безгрешен-то?
— Дело, конечно, писями по воде виляно... На шоколад не налетай так, а то меня догонишь. — Предупредил Чичиков, похлопав себя по животу. — Однако тебе дан второй шанс, метафорически выражаясь, выпал счастливый слот, это дорого стоит, поверь.
— Я немедленно засяду за книгу. Она получится даже лучше «Гастарбайтера», Арнольд Иваныч.
Он сделал вид, что поверил: кивнул и зачем-то положил ладонь мне на грудь.
— Поправляйся, сынок. Не подведи. На тебя вся надежда. Ну, с Богом.
Его заспамленная речь отрезвила не хуже бутилхолинэстазы: если не дать публике нужный продукт, она купит его у другого дилера, мне ли не знать... Еле дождался ухода агента, сожрал батончик «фронт-в-рот» и бросился искать смартфон, бумагу, ручку — что угодно, лишь бы записать бурлящие дырявый мозг идеи. На утро санитарка принесла мне зеленую тетрадь и карандаш. Перед отбоем я попросил еще одну — писал целый день, без остановки на запрещенный кофе и перекуры, жонглировал словосочетаниями, черкал абзацы, играл предложениями и всегда выигрывал, потому что колода была крапленой. Перечитывал и, довольный собой, листал страницы. Вместе с выпиской и рекомендациями, унес из больницы четыре тетради плюс блокнот большого размера, на последней странице которого Сонечка написала "я буду любить тебя вечно, обещаю". Впрочем, это не помешало ей любить всех остальных.
Сидеть запертым в собственной квартире — реабилитироваться — было невыносимо для меня: расписанные под венецианскую штукатурку стены создавали атмосферу подземного карцера, раздражало кряхтение холодильника, бесили попреки робота-пылесоса, оргазм кофемашины вызвал тошноту, постель напоминала белизну Сонечки, а Сонечка — белизну наркотика. Чтобы не сорваться с шаткой конструкции трезвости, я решил покинуть зону дискомфорта, где здоровался за руку с каждым дилером, где можно было кинуть в чат смайл и через 30 минут улететь по УДО в рай, а еще где у меня не было денег... Но была тетка, такая же дальняя, как ее деревня — Лысые горы, потерянная для мобильной и логической связи. О родственнице я знал лишь имя — Наталья Ильинична Ростова — и что она ни разу не покидала свою сорокавосьмикилометровую родину. Удивительная женщина, не стоящая внимания и вызывающая голодный интерес. Не раздумывая особо над деталями, спешно собрался: тетради, ручки, зонт, минимум одежды, таблетки, зарядка для телефона полетели в чемодан, а в карман — золотой крестик на цепочке, забытый какой-то незнакомкой, — подарок Наталье Ильиничне, (деревенские женщины все богомольные на голову), отправил Сонечке сообщение "Уехал в Лысые горы. Отпуск. Целую ". Пока трясся в духоте автобуса, борясь с запахом тесных тел и ломкой, ежеминутно проверял телефон — ответила ли она. Видимо, была занята. «Если позвонит — вернусь» — мелькнула мысль, и тут же водитель объявил: «Следующая остановка — Лысые горы».
Так я и вляпался во все это.
Начало мая.
— Выпорет он тебя как Сидорову Козу. И правильно сделает. Мыслимо ли дело — до полудня дрыхнуть, пока пожилой человек на огороде не разгибается.
— Вам волю только дай — каждого бы пороли почем зря, словно Маркизы де Сады.
— Во-первых, не по чем зря, а по жопе, которая ищет приключений: черт тебя понес ночью на тракторе кататься! Во-вторых, Маркизов у нас отродясь не водилось, сплошь Васьки, да Барсики. А про сады не мели чепухи, лучше помоги Петру Кирилычу с трактором.
Я посмотрел в окно: за дырявой пожелтевшей занавеской маячили бело-розовыми хлопьями ветки плодовых деревьев. По ходу, их придется опилить — разрослись дюже, да некоторые приболели. Ох, как неохота. Должно быть Наталья Ильинична верно расшифровала выражение моего лица. «Сад весь неприбран стоит! Пилу у сарая найдешь», — распорядилась она и вышла из кухни. Звякнули нитяные шторы, из прихожей раздалось усталое шарканье калош, скрежетнули ржавые петли, дверь захлопнулась, лишив меня каких-либо звуков. Оказывается, на расстоянии 3 часов езды от цивилизации, пугающе тихо: будто мир самоуничтожился от разочарования или просто устал. Возражения молотка на претензии бензопилы с соседнего двора, нетрезвые мужские голоса ближе к вечеру, брачные воркования ворон над компостной кучей — скудные улики, оставленные жизнью на этой планете. И конечно же ворчание хозяйки дома. Стоит Наталье Ильиничне стукнуть калиткой, как начинает жужжать бормашина диалектизмов, ругательств, сетований и ностальгического «мой дед как дааал бы ложкой по лбу». Думаю, эта врожденная неудовлетворенность — безусловный рефлекс, рано ее состаривший, превративший из пышущей плодовитостью и дрожжевыми булками женщины в лоснящийся халат на калошах. Я квартирую в этом доме почти месяц, а так и не заметил, чтобы Ростова хоть раз улыбнулась, даже во время молитвы в углу комнаты под сердитым взором красивого мужчины с нимбом. Любое действие, будь то штопка колготок, заполнение квитанций за газ, просмотр вечера с крикливым паяцем, она совершает как пожизненную повинность, автоматически и результативно. Отсутствие радости вырезало на ее лице ручьи морщин, струящиеся от глаз по обвислым щекам и впадающие в складки индюшачьей шеи.
Теперь, внимание, вопрос! Удалось ли Наталье Ростовой, пусть на мгновение, на день или год, испытать чувство влюбленности? Ухало ли ее сердце хоть раз не от аритмии? Распахивались ли губы перед такими же, ждущими других губ? Надо бы разузнать. Готов поспорить на собственную трезвость, что нет. А потом написать рассказ «История нелюбви» — ибо не может знать любовь женщина с таким лицом. «Разговори, запиши, перепиши, — скомандовал себе, — сади творческую рассаду».
Цветистый ситцевый зад суетился в конце участка, где рос чеснок и прочая несъедобность для моего пансиона. Я включил диктофон, надел поднятую с порога шапку-ушанку и направился по узкой «пешеходной» колее под видом помощника брать интервью. Неразгибающаяся Наталья Ильинична, ловко орудуя тяпкой, сооружала пирамидки вокруг молодых побегов. Рыхлая земля повиновалась ей: тяп-тяп — готово, тяп-тяп — переход к следующему ростку.
— Думал, вы чеснок щиплете к обеду… — замямлил я, не зная, как начать разговор
Она, не меняя позы, внаклонку проворчала своим растениям:
— Думал он… А поработать не пробовал? Жрать-то все горазды, а ты сперва отбатрачь — потом мели, Емеля, твоя неделя. — И, помолчав несколько секунд, более мягким тоном добавила: — Окучиваю картоху, которую ты дюже быстро уплетаешь. Садить не поспеешь за такими…
— Ну хватит вам, хватит. Давайте-ка помогу.
— Ой, умора, поможет он. Чтоб подмочь, надо встать пораньше — шагнешь дальше. — Ростова вдруг распрямилась, схватилась левой рукой за поясницу и протянула мне правую руку с зажатой в грязной перчатке тяпкой. — Приступай, а то у тебя целая верста от слов до дела.
Гармошка ее рта чуть дрогнула, растянувшись, губы приоткрылись, и между ними блеснули золотом через один зубы. Уж не подобие ли улыбки я только что лицезрел? Ей улыбаться точно не стоит.
— Земля заботу любит, Захарка, вот и позаботься о ней.
Я взял садовый инструмент и принялся рыхлить холодную почву, неумело и осторожно, чтобы не повредить неокрепшие ростки. Наталья сверху наблюдала за процессом и, видимо, довольная моими действиями, наставляла, мол, поверхность тяпается в междурядье, подгребай на кусты, чтоб холмик получился… Зачем я это записывал на диктофон? Когда уже про любовь-то?!
Тем вечером мы ужинали вместе: впервые, за круглым столом, напротив друг друга, а между нами кастрюля с отварными картофелинами, по которым слезилось растопленное масло. Аромат, дымящийся над столом, взбудоражил желание упороться сытостью, заполнить голодную ломку горячим, мягким, родным и отключиться от переедания.
— Не зря говорят: работа до поту, и еда в охоту…Ты сегодня уставши. Ешь, пока рот свеж. Подай тарелку. — Наталья почти ласково отсыпала мне несколько поговорок и картофелин. — Вот смотрю на тебя: уж больно напоминаешь сына моего, Ванечку.
***
Мамка меня в честь прабабушки назвала, и стала я ейной полной тезкой — Ростовой Натальей Ильиничной. Примета такая есть: как величать тебя будут, так и проживешь век. Не знаю, хорошо ли, плохо ли прабабка жила — померла она задолго до моего рождения, а на свой удел жаловаться никому не стану.
Вот ты спросил: любила я хоть раз за жизнь, чтоб от всего сердца… Любила одного до мурашек по хребту, да не пожелала бы и врагу такой любови. Принесла она мне токото позор и стыдобищу — до сих пор Пресвятую Богородицу о прощении молю. Утром воскресным не работаю — в цэркви очередь на исповедь отстою, затем причащусь вином сладким и бахнусь на колени перед Казанской — бить поклоны об пол. То ль от чада ладана, то ль от молитвы, то ль от голода голова закружится — и, глядишь, душа перестает болеть. А ночью зенки прикрою — видится всякое, что тебе кино по «Домашнему…»
Вот надысь вспомнила: Николай, даром что кулачий внук да модник, каких в наших Лысых горах испокон веков не водилось, раздобыл в городе костюм иностранный из джинсы — на танцы со мной собрался. «Смотри, Натали, наша пара вызывает фурор» —талдычил он, пихая меня локтем в бок, а я не понимала и половины его слов и сгорала от стыда — так на него все в клубе пялились. Просила его на следующие танцы не хорохориться, чтоб мужики не засмеяли, не называли петухом гамбургским. Васька-банщик даже Колину походку изобразил, и его ребята животы надорвали. Коля мне на это знаешь, как ответил? «Похоже получилось, Василий — прирожденный пародист. Ему бы в кэвээне выступать». Что такое кавээна я не знала. А Коля знал, потому что очень много чего знал, даже собирался в университет поступать, в горный… Это вместо того, чтобы в армию идти. Тогда еще глупая была — надеялась, он одумается: послужит, когда призовут, а я буду ждать, вернется ко мне героем в аксельбантах с кисточками и заживем мы по-людски. Но он ни в какую, мол, пусть его трусом считают, пусть хоть жирафом. Меня б за такого жениха запозорили на всю жизнь. Мыслимо ли дело за труса выходить? Вон, у Дарьи-покойницы супруг-то, даром что выпивоха да с Маришкой путался (кто с Маришкой токото не путался), на день флота надевал китель форменный со звонкими медальками — и жених, хоть куда. А на гитаре как играл, песни все такие душевные: про родину, про любовь, про централ. Сколько б я Коле нормальных ребят в пример не ставила, ему хоть ссы в глаза — все Божья роса… Не пойду, даже не уговаривай, говорил, сейчас вспомню даже: «Это противоречит мои убеждениям и принципам». Тьфу! Не мужик он, Захарка, — баба в сапогах: вроде причиндалы при нем, но совести не было вовсе. А причиндалы Колька имел, сказать правду, ого-ого какие: понесла я, как раз к призыву весеннему. Не успела толком сообщить ему, что ребеночек у нас будет — уехал мой Коленька в университет поступать да прятаться от службы. Обещал вернуться за мной после экзаменов, чтобы жила я в душном городе с ним, подлецом, но не тут-то было. Рассказала я кому надо, что он над председателем насмехался, книжки запрещенные любил читать, взаграницу мечтал уехать и много чего еще рассказала. Донесла все, что знала, — лишь бы позор с себя снять.
Родился сыночек, Ванюша, с моей фамилией и без отчества, безотцовщиной. Уж лучше ничейный, чем Колькин. Росли мы с Ванечкой вдвоем недолго. Сам знаешь, бабе мужика найти — наука нехитрая: тут глянешь, там ляжешь — хлоп, отец дитю готов, а чужих детей, как известно, не бывает. Вышла я за нашего тракториста, Петра Кирилыча, человека уважаемого, с наградами. «Петя, — уговаривала его, — тебе бы бабу работящую — хозяйство вести, сам-то весь день световой в поле пашешь. Ваньке моему отец нужон, чтоб примером ему был. Такой, как ты. Он же не виноват, что Колька меня снасильничал». Сердце у Петра Кирилыча не каменное — посмотрел он на нас, на дом сиротливый, на руки мои в мозолях и ответил: «Хорошо, Наталка, будь по-твоему». Вот и живем до сих пор по-моему, как скажу — так и будет. Правда, сынок мой ослушался и уехал — в точке горячей служит. Иногда, конечно, звонит, каждый месяц деньги нам присылает, да разве это сына заменит? Мы тут вдвоем с Петром Кирилычем еле управляемся. Ночь уже на дворе, а он в гараже возится. Без Ванечки дом развалился, все ремонтировать надо: крыша почти худая, полы бы перестелить, надысь свет отрубило — мыша провода погрыз, а нас токмо двое. Я с утра до ночи на огороде рачьмя, чтоб еда на столе была, калгочусь, калгочусь без конца и краю. И всю жизнь так. Думала, на старости лет отдохну, а хозяйство на Ваньку ляжет. Но видал, как судьба распорядилась?! Помощника бы нам с Петром Кирилычем заместо Ваньки — хоть немножечко перед смертью подышать спокойно, а там и на погост можно. Любила б его пуще родного сына, той самой настоящей любовью, о которой ты спрашивал.
1 июня
— Роза моя, здравствуй. Если стоишь — опусти свою прекрасную попу на стул и выслушай внимательно.
— В смысле? Але! Захар, что-то со связью, не понимаю тебя…
— Ты села? Скажи, что ты села.
— Да сижу я. Говори скорей.
— Цвети сама по себе, розочка, не пропадешь. Цветы вроде тебя на редкость живучие. Ты достойна той любви, какую нафантазировала, спасая меня от одиночеств и разочарований, а не той, которую я хотел тебе дать. Больше не хочу. Только теперь и только здесь мне самому удалось узнать, что значит любовь: не хаотичное движение флюидов, не скольжение тел друг по другу, не разговоры обо всем на свете, кроме правды и, главное, любовь — никогда не двое… Это, Сонечка, — это встать на рассвете, затопить печь, выпить свежего молока и жить свой день в труде, созидая природу, как природа созидает нас.
— Бла-бла-бла… Лишь разглагольствовать горазд. Мне жаль, что мы встретились, Захар. Ты не писатель, ты мудак.


Рецензии