Математик, редактор, шаман и поэт
Не отводи глаза от жизни.
И даже в самый трудный час
Не отводи от жизни глаз!"
Песня на стихи Горбовского, и музыку Морозова.
Исполнял, в том числе, Хиль, но в цитате подразумевается ВИА Лира.
1 Неудержимо смешно
Назын всё бормочет и бормочет – зажмурился, напрягся.
Олег замолчал, и смотрит на него уже безо всякой надежды – всё ближе момент, когда он начнёт плакать как девочка, у которой Барби с Кеном поругалась, или что там у них сейчас.
Но первым не выдерживаю я, и начинаю смеяться. Как-то взрываюсь - копилось напряжение... брожение... и вот - ржание! Да так визгливо! Да так гадко! Сам бы себя побил, да руки на животе. На животике. И хохочу. Надрывно.
Олег проницательно кидается искать стакан и воду. Я отмахиваюсь от сиих даров, а - поскольку Олег сегодня настырный и мужественный, стакан вскоре падает на пол. Вода разливается, а стакан целёхонек – непорядок. Я поднимаю жизнелюбивый сосуд – до чего весело всё-таки, и обрушиваю на пол – выдержишь ли второй раз? Не выдержишь, где тебе. Осколки всюду - кра-со-ти-ща какая, Гос-по-ди! Господа, чего томимся, спрашиваю!
Назын не отвлекается на нас, но что-то в его интонациях как будто ломается. Как будто он перестал верить своим камланиям. Как будто заученный урок отвечает - или хуже того, преподаёт. Отвечают уроки хоть с каким-то интересом, а вот был у нас ОБЖшник...
Дела...
Олег...
Ты бы себя видел, ты во мне дыру прожжёшь взглядом сейчас...
- Входят редактор журнала, математик и шаман в морг, - поясняю я Олегу своё поведение.
О, как ты серьёзно киваешь, Олежа, как же ты серьёзно киваешь, ну не кивают так серьёзно серьёзные люди. Собака моя так серьёзно на колбасу смотрит, как ты киваешь – откуда в этой ситуации ты добываешь свою серьёзность, поделился бы ты со мной, жмот, пока я не лопнул от смеха...
- А там труп! – Заговорщицки шепчу я.
Далее мной задумана эффектная театральная пауза, но я всё прыскаю и прыскаю – смеху тесно во мне, он щедро льётся и рвётся наружу, выворачивая меня наизнанку крючьями рассмеяльных смешков.
Назын, наконец, отвлекается - смущённо смотрит на меня.
- Лежит! – Добиваю я остроту – от смеха уже началась конкретная одышка, вдыхать всё труднее, но нельзя же оставить их без доли юмора – Они… Такие... А он не встаёт! А они... А он... Они-то думали, что он... А он не! Не!
- Мы не в морге. - Поправляет меланхолично Назын.
- Весь мир - морг, - поправляет Назына Олег ещё меланхоличное.
Дальнейшее для меня скрывается за смехом - смех всюду, смех во мне и вне меня, он выходит из меня в мир, и льётся из мира в меня. Осмей, усмей, смейво, и смеянствующие смехачи.
Я лежу на полу лицом вверх, пытаясь закрыть дыру рта ладонями, и извиваюсь, как недораздавленный червь.
Которому не хватает воздуха.
Вокруг которого так много воздуха, а он не может вдохнуть.
Который принёс однозвучность, и теперь - страдает от незаслуженного отдыха.
Вот такой я червь.
Где-то далеко Олег бормочет что-то в том смысле, что меня лучше не трогать. Назын прохаживается по комнате туда-сюда. Это откровенно раздражает - кому ж приятно когда перед глазами маячат, но пусть себе ходит - мало ли что меня раздражает, давайте все будем вокруг меня на цыпочках жить. Ржание моё тоже не сахар - если оно мне противно, что про них говорить. Ох, не хотел бы я видеть себя со стороны сейчас. И слышать. И всех нас. Всю картину целиком. Я бы даже не хотел видеть эту картину со своей перспективы, но куда я её дену. Не отводить же от жизни глаз, Глеб Горбовский заругает.
Труп действительно лежит в кровати и не подаёт признаков жизни.
И Олег и Назын понимают, что мне нужна тишина. Любое слово сейчас повергнет меня обратно в истерику - всё смешно дураку в дурацкий час, а глупее часа не придумать.
Они молчат, но несколько раз я всё равно скатываюсь в хохот. От их нелепых лиц. От их преувеличенной пикантности. От того, что смеяться нельзя.
Они стойко ждут срока.
Я благодарен им за молчание - на душе сейчас у всех есть что-то такое, о чём лучше выговориться. Я не ошибся в вас, друзья и братья. Спасибо.
- Всё-всё, - наконец успокаиваюсь я, - вроде всё. Точно всё. Точно-точно.
- Я не понимаю, - почти и не слышно Назына, - это не тот, наверное.
- Да как не тот, когда я стихи вдоль и поперёк изучил, - взмахивает возмущением Олег превентивно отбиваясь от непроизнесённых и неподразумеваемых обвинений, - я же не говорю что ты неправильно делаешь, что за наезды… Конские.
Последнее слово он бросает с улыбкой, хотя видно что это даётся ему через силу, а в голосе - рыдальные нотки.
- Я не казах, - спокойно отвечает Назын, - я всё ещё не казах, - и дежурно добавляет, - где твой медведь, Ваня.
Уж кем Назын у нас не побывал – стойкий наш товарищ – и казахом, и французом, и эскимосом и итальянцем и удмуртом. Но и он не забывает помянуть белых Вань лихим словом – тем дружба народов и крепится. Просто зубоскальство - каждый из нас знает, что каждый из нас за каждого из нас стеной.
Олег пытается перейти в нападение лепетом о своём уравнении, о программе.
Никто не слушает.
- Олег, ты же понимаешь, что никто тебя не обвиняет? – Не выдерживаю я.
- Наверное.
- А сам ты уверен в себе, - решаю я за него, - всё. Замяли. К Назыну тем более никаких вопросов.
Назын недовольно смотрит.
- Прости, к тебе, Назын. – спохватываюсь я – откуда у меня манера живых людей - особенно вспыльчивых - в их присутствии в третьем лице именовать не знаю, и как избавиться не понимаю.
- Уходим? – Хмуро переводит он тему.
Я окидываю труп последним прощальным взглядом, и понимаю что всё ещё надеюсь на чудо. Гипнотизирую его - как медленный чайник, сдохший телефон или неприходящий автобус - собака так меня гипнотизирует на прогулки - ну встань ты уже...
Столько усилий - и всё зря?
Медлю, прежде чем достать из раны нож. Обычный мясницкий нож, только вот на нём накарябано вкривь и вкось: с одной стороны - умное, нанесенное филигранно тушью, с другой - за-умное.
И лезвие помнит кровь каждого из нас, и каждого из наших родственников.
Трудно было объяснить им – но в итоге каждая ладонь коснулась ножа, и оставила след – невидимый, несмываемый след силы.
- Уходим, - голос дрогнул. И никто не осудил. Сделали вид, что не заметили. Что же - никто из нас ни в ком из нас не ошибся.
Назыр заглядывает в соседнюю комнату - ещё два трупа. Что-то бормочет. Извиняется – правильно и делает, попусту загубили три души. Я тоже подхожу к ним, и горячо – от всего сердца заверяю:
- Ваши смерти не будут напрасными. Мы не остановимся, пока не найдём того, кого ищем и не исполним задуманное. Простите нас, и спите спокойно.
Вопросительно смотрю на Олега, тот мотает головой. У него снова вид обиженного ребёнка и... слезинка что ли? Олег, это же просто слезятся глаза, правда? От нервного напряжения, да?
Заставляю его вымыть лицо холодной водой, пока мы с Назыном убираем отпечатки.
Потом Олег растерянно и умело мешается под ногами – всё время оказывается в самой ненужной точке времени и пространства, пока Назын расставляет знак неузнаваемости, знак не-нас, знак отводящий взор и мысль.
Дверь за нами захлопывается, подъезд на счастье пуст. На двери знак скрывающий шум от соседей - уже выветривается, тухнет и тухнет.
- Всё будет хорошо, - говорю я им. Им и себе. Надеюсь, они мне верят. И сам стараюсь верить. Но верю ли?
Не знаю.
Не уверен.
2 Невыносимо долго
Однако неудачи преследовали нас – в мой журнальчик долго не обращались претенденты.
Я даже снизил цену за публикацию, не помогло. Кто сейчас печатается в журналах? Новые лица появлялись, но совсем редко. Лица да, претенденты - нет.
Олег почти не спал в ту пору, всё проверял свои расчёты, перепроверял и снова проверял.
Когда я приносил ему нового автора – не спал тем более - анализировал. Очень боялся ошибиться мой Олег.
Что делал Назын я не знаю, таков наш уговор – не лезть в дела Назына. Знаю, что он в больнице работает и на хорошем счету – а даже не знаю, санитар он или хирург или что у них там бывает.
Шесть огромных, душащих питонами, месяцев дали нам двоих. Я выслеживал, выгадывал время, высчитывал время, когда они остаются одни дома – не спеша, но и не медля.
И первого-то я выслеживал и выгадывал, но вот – на беду приехала к нему тогда родня.
Нам бы четвёртого, чтобы постоянное наблюдение вести – но не дано нам четвёртого.
Оба тоже не встали, коротко говоря. Неприятно мне это помнить – не хочу опять рассусоливать. Не встали, и остались мёртвыми, вот и всё. Теперь ждут живых - мёртвые всегда ждут живых, а дожидаются мёртвых.
Олег от такого чуть не запил. То есть - чуть не забухал: запить-то он запил. Ну то есть- чуть не спился: забухал то он - будь здоров.
Долго трубку не брал. А когда брал - бодрился, но неубедительно, слёзно.
Пришлось мне его найти - Олега моего: он взялся тереться у дома одного из убитых: не то - второго, не то - третьего.
Там я его и обнаружил.
А уж Назын ему от спирта заговор начитал, так и не спился мой Олег. Восстановился в короткий срок, и снова стал считать и вычислять.
Был ещё один претендент. Олег одобрил стихи, я бросился общаться с претендентом – но тот вдруг наотрез отказался давать адрес, общаться, вести переписку.
Уж как я заискивал...
Наверное, я перегнул - вот и спугнул: видно, он меня посчитал пед...лом или что у них там.
Может, кто-то и любит бессильное ожидание - мало ли что у кого в голове, но я вот не таков. Не рыбак.
Дни тянулись, зато недели летели...
Жук ел траву, жука клевала птица, хорёк пил мозг из птичье головы...
И старел мой пёс.
Одним слово - долго. Это было очень долго. Долго и долго и долго и долго и снова долго.
Ну да не буду жаловаться на ожидание - Симонов заругает.
Долго - не вечно, говорят мудрые люди.
И вот, однажды - пишет мне парень. Оказывается, что ему про журнал сказали, а что публикации платные – нет.
Чудные люди поэты - кто сейчас покупает эти журналы, кроме вас самих - я его на что содержать должен? На вашу гениальность? Или кто-то думает, что на журналах для поэтов сейчас можно подняться? Не на поэтических журналах, заметьте - на журналах для поэтов - напомню ещё раз, кроме вас самих никто их давно не покупает.
Чудные люди. Мне собаку кормить, вы ж не будете. Надо попросить на сайте прейскурант повесить уже, всё забываю. Правда ни у кого и не висит, я так полазил, но вот буду первый.
Велю написать: дорогие поэты, не знаю, говорил ли вам кто-то, но журнал кроме вас...
Но это на сайт, а тут - коли ситуация острая, я и говорю – твои стихи, дружище, вот лично твои, я за так опубликую.
Я ещё тогда испугался, что подозрительно быстро ответил, даже пяти минут не выждал.
Но парень не заметил подвоха - а его подборище я бы за эти минуты и проглядеть не успел. Сорок страниц провинциальной поэзии никто не хочет? Многое я видел, но чтобы сорок страниц - это впервые.
Не, а чего, я ж редактор а не он - мне и искать жемчужины. Выбирать между пасторальным описанием леса и романтичным осмыслением первого поцелуя - свежо, дружище, смело, потомки встают в очередь оценивать.
Надо всё-таки теперь глянуть чего он там прислал, но не прямо сейчас.
Сперва глянет Олег.
Сутки проходят, вторые – Олег звонит – наш клиент.
Парень оказался пьющим и очень коммуникабельным - от одиночества. На контакт не шёл - на контакт бежал и мчался. Видно, совсем стосковался по доброму слову. Как собака моя, когда подобрал. А уж на добрые слова я не скупился. Почитать бы неплохо, за что я его хвалил, но честно - сорок страниц, братан. По отдельности, может быть, я бы сорок страниц и прочёл. Но когда живой человек видит сорок страниц провинциальных стихов за раз - тут шансов нет, братан. Тут никто читать не станет. Скажи спасибо, что Олег посчитал - не почитал, но хоть так, а, старина?
Ну да хвалить поэта - дело немудрёное. Метафоры - меткие, образы - яркие. Эмоции - яркие, слова - меткие. Рифмы - меткие, приёмы - яркие. Стиль - меткий и яркий. Слог - яркий и меткий. И свитер у тебя меткий и яркий, и сам ты меткий и очень-очень яркий, дружище. Впервые, впервые, дружище такое читаю. Сколько живу - как в том кине, всегда знал что такая песня должна быть. А главное, что метко. И что ярко - тоже не вторично.
Думаю, если бы я адрес не спросил, клиент бы мне его в итоге сам впаял.
Так что вскорости – недели через две я уже звонил Назыну. Привет монголам, говорю, пора, труба зовёт. А он мне степенно так: с трубой твой дед на медведя ходил, белый Ваня, теперь у медведя труба.
На том и порешили.
3 Неповторимо грязно
Это уже становится смешным. Снова. Снова-здорово.
- О, вы сёдня зашли… А у меня не прибрано… И гости… А вы тоже не один…
Гость сидит на полу, смотрит куда-то в недра прекрасного алкогольного угара – сразу и не различишь, так хорошо сливается и канает за своего среди пустых бутылок, обрывков каких-то коробок... Окурков... Высохших луж... Кофе, полагаю? Пиво? Не силён в лужах. Среди луж неопределённого напитка и нетронутых сигарет - целых и сломанных.
Что ж ты зараза, сигареты ломаешь, они ж дорогие, дружище. Надо было с автора деньги стрясти, раз они так транжирятся - мне, видно, нужнее - я собаке куплю чего-нибудь.
В общем, гость сидит на пропёрж...й ж..е рядом с парой грязной зимней обуви – среди комнаты и летом.
Я заверяю поэта, что моих товарищей всецело увлекли его стихи, и мы жаждем послушать воочию. Кому, как не автору, своим голосом расставить акценты и интонации.
Расцветает. Улыбается. В глазах муть сменяется несколько меньшей мутью.
Олег украдкой берёт газету, прежде чем сесть на табурет – в каком-то жире, подстилает, но я чувствую что спокойней ему не становится.
Зато Назын спокоен за себя и за Олега - уже настраивается на нужную волну.
Гость тщетно обращается к нам Петьками-слышь-Васьками-эй-ты-слышишами, и по всему видно что быть бы драке – видно не так мы на него смотрим, видно не тех мы знаем, видно не с того мы района, и рискну предположить что не там мы были, пока он за нас армейскую траву в зелёный красил. И спасает нас одно - свой боевой дух он уже на сегодня пропил. Портвейном, или что у них там. Да, портвейн. Конечно, не португальский - иначе бы Шинкарёв заругал.
Три топора, дружище, ты прямо сам себе придумал судьбу. Магия символов, дружище, куда тебе с ней тягаться.
Поэт включает громадный старый компьютер с допотопным монитором и пронзительно скрипящим вентилятором. Ждём.
Добрых пять минут запускается операционная система, потом долго никак не очухается спросонок - у меня собака такая же спросонок растерянная. Ожидаем.
Лицо Назына не выражает эмоций, зато лицо Олега выражает и за себя и за Назына.
Потом какие-то программы петровских времён автозапускаются при загрузке старой виндоус, загораживая экран и растягивая время. Выжидаем. Гость что-то бурчит. Я закуриваю, рассудив, что мы в помещении для курящих. Не думаю, что мой поэт заметит, что я стряхиваю пепел на пол.
Потом поэт, милейше улыбаясь жёлтым в чёрную крапинку, объясняется, что надо сразу перезапустить, иначе всё равно само по себе перезапустится с минуты на минуту - непрошено и неизбежно. Я реагирую понимающими кивками – дружище, да ясно дело, да я тоже динозавр, не лажу с техникой, а и зачем она – нет в ней души, дружище, вот раньше бывало…
Что бывало раньше - я и сам себя не слушаю - блокноты, наверное и перья, что ж ещё, папирусы-это всё-таки перебор даже для него. А может, в пещере ему было бы и уютнее, если рассудить.
Особенно, если пещера далеко от меня...
Но не выпало тебе, братан, пещеры далеко от меня, а выпала тебе квартира неподалёку.
Говори рот, мели язык, не буду мешать.
Назын проходится по комнате, разглядывая обстановку - расставляет скрывающие знаки.
Второй раз виндоус загружается заметно медленнее, и поэт - вдруг, будто и сам не ждал - у мой собаки такой же вид, когда пукнет и не понимает что случилось, начинается читать – гундосо, сбиваясь на каждому полуслове:
«Звездочёт… Звездочёт сле.. по зябнущий с сля… В! В. Вввв Слякоти вре-ме-ни
Пригрозилкулакаминеви ди мым зр т лям»
И так далее – до самого конца.
Восхищению Назына и Олега, понятное дело, нет предела. О, я же говорил вам, друзья, я открыл талантище! Я же говорил? Говорил.
А я, дружище, что-то не пописываю, нечем ответить. И уж точно это было слабее твоего, дружище.
Гостю, наверное, становится завидно до внимания, и он, запев что-то, прости, Назын, калмыкское, падает на спину – стукаясь головой о полупустую бутылку и опрокидывая её – крышки нет, так что намечается лужица. Ну да вряд ли она что-то изменит.
О, здесь и тараканы. Здравствуйте, тараканы, я вам не удивлён. Крысы ожидаются-с? Должны быть, в этой квартире должна быть хотя бы одна крыса.
- Читайте ещё! Три! Три стиха! Хотя бы три! – Олег в неподдельном восторге.
Румяный поэт читает – не слушаю, ещё одно - тоже не слушаю, и про «Их роднит вернее уз и взглядов право пренебречь своей душой, разделить свой скромный пай нирваны с кем-то кто им кажется Тобой» - вошёл в раж, уже жуёт не все слова.
- Передохните и продолжим, вон вы как разволновались, вы ж писали про сердце и давление, поберегите себя, мне вас ещё на фестиваль везти! – Приобнимаю его я, тонко подчёркнув восторг переходом на вы.
Назын подходит к гостю.
Олег стоит, наливаясь бледным. Закусил губу. Очень заметно.
Мне надо думать что про него наплести, если поэт спросит? Всё-таки немного времени у него есть, может и заподозрить...
Нет, пожалуй - он уже выше мирского - что ему какой-то Олег, автору... чего-то там про "роднее уз" или что там.
А сам считаю время от четвёртого стиха - все считаем, молча - но синхронно. Раз, два... Сорок, сорок один... Семьдесят семь!
- Давай! – Командую я - мог бы и не командовать, и вонзаю нож поэту в сердце.
Другой рукой закрываю рот с жёлто-чёрным. Успокаивающе смотрю в быстро мутнеющие глаза – вот, дружище, это покрепче твоей борматухи.
Назын касается гостя – Назын знает точки, Назын знает слова, Назын знает тело, Назын изгоняет жизнь бескровно.
Увы, не безболезненно – гость добрых три минуты хватает воздух и ртом и руками, но кому дано удержать ветер, уж точно не тебе, дружище. Запоздало приходит мысль добить его - как и в тот, первый раз...
Прости, дружище, за мучения, прости я должен был подумать, я же знал... ничего, скоро пройдёт, старина, скоро пройдёт, вот-вот пройдёт, придёт угомон и всё кончится... Кончилось. Угомонился гость.
Но что ж теперь. Что уж теперь. Теперь - или-или.
Перетаскиваем поэта на кровать, раздеваем, разрывая лохмотья – главное не коснуться ножа, иначе всё пропало навсегда. Нож можно вынуть, нож можно вонзить, нож можно нести, но нож нельзя трогать и особенно когда нож в теле.
Он теперь живой нож. И требовательный. Капризный нож.
Олег приносит несколько стаканов воды. Назын наговаривает на них, и мы омываем тело. Ерунда, что тело не мыто по меньшей мере несколько недель, земная грязь – лишь земная грязь, праху испачкаться не дано. Мы омываем не от земного, но от мирского.
Назын заводит камлание, Олег по памяти бормочет избранные строки из поэта – «Он глядит на небо не предвзято я сижу и слушаю отбой» - это тридцать четыре, «На звёздные будни, на звёздные игры» - пятьдесят пять, восемьдесят девять, и сто сорок четыре... "Радуйся, ибо с тобою отныне навеки весь холод вселенной" - двести тридцать три, триста семьдесят семь, шестьсот десять, девятьсот восемьдесят семь...
Я ловлю себя на том, что ничего не жду, ничего не знаю, и не хочу ничего. Теперь уже я опускаюсь в груду бутылок на ж..у. Чуть на мертвецкую руку не сел. Смотрю на шамана и на поэта, - без надежды, просто смотрю потому что так уж устроено миром, что глазами смотрят.
Эта пустота во мне - это ощущение краха...
Нельзя думать о том, что это значит…
Нет-нет мысль, я тебя не пущу...
Уходи, глупая мысль - уходи...
Поэт открывает глаза.
Поэт встаёт.
Интуиция моя – инвертированная сука – не подвела – а вот кабы я дал себе слабость подумать навязчивую мысль – подвела бы. Мысль, что раз я предчувствую крах, значит всё пройдёт хорошо...
Вот вам и позитивное мышление – всегда в мире всё не так сбывается, как мы представляем. Ну а зачем сбываться тому, что ты уже представил, ты же уже это прожил. У меня точно так, во всяком случае.
Ну.
Всё.
Всё-всё-всё...
Теперь серьёзно.
Собрался! Начали...
4 Неисчерпаемо ярко
Поэт открывает глаза и встаёт – перед ним склонились математик, редактор и шаман.
- Вы убили меня – утвердительно вопрошает.
- Ты знаешь, - отвечают стройным хором.
- И вы вернули меня.
- Ты видишь.
Поэт смотрит на руки – а руки уже не свои, ощупывает голову – а голова уже не по размеру, поэт оглядывает плоть – жалко болтается плоть, поэт пытается припомнить что-то, но помнит лишь всепроникающий хлад, хлад о который разбивается всё сущее, вот и он разбился вдрызг. Хлад без ума и воли, вне всякого произвола данный сам себе, сам собой рождённый, тонущий в ненасытности и ждущий в своём повсюду - безвольно и вневольно ждущий всех и каждого. В своей неминуемости. В своей неисчерпаемости.
И всё и все и вся - отовсюду - никуда.
И ты?
И я...
И станешь сам хладом, но нет в этом отрады тебе, путник - вой от отчаяния, лай, хоть стой хоть падай, исследуй истины, пляши неистово – плешью покройся, в замке укройся – а хлад всё это сломает – и не узнает, хлад всё сметёт и не заметит.
Я уже был хладом.
Это надо вслух им сказать.
- Я уже был… там… Вам ли не знать...
- Да, - отвечают хором – ты был там.
Стихи! Бывают стихи! Были стихи! Стихи... Это когда звуки... буквы... слова – слова смертные как-то сплетены сетями. И получается славно. Чужие греют, свои греют, когда свои чужим годятся согреться - греет. Стихи... Греют.
- Я делал стихи.
- Да.
- Видно… Хорошие, раз вы вернули меня…
- Самые лучшие, - восклицает редактор.
- О чём они были?
- Не важно о чём, - математик достаёт из кармана блокнот, - вот, смотри, берём гласные, берём согласные, берём сочетания "оро", берём "мА", берём "из", и так далее, всего шестнадцать ключевых сочетаний, и вторичны ещё. Это компьютер всё выделяет. Потом - у каждой буквы есть ряд значений, коэффициент, зависящий от того, в каком буквенном ряду стоит буква, но тут сложно маленько - потому, что важно крестом - буквы рядом и сверху и снизу, в некоторых случаях ещё через шаг, в некоторых через два, в некоторых только сам крест - программа всё это высчитывает. А вот уравнение – в общих чертах – и ты, ты один из тех – не единственный, но один из тех, кто его решил - быть может первый среди равных.
Тишина. Молчание. Молчание и тишина. Поэт смотрит невидяще, не узнаёт ничего вокруг. Поэт скользит взглядом, ища зацепку, а нет её - скользи дальше взглядом, поэт. Это уже не твой свет.
Но это хотя бы не хлад.
- Я не вернусь назад, - утвердительно спрашивает поэт – робко и напористо, напугано и пугающе. Как только мёртвые могут, а живым не дано. Не дано и мёртвым - а всё же сами себе таковы, что могут.
- Вернёшься, - шаман берёт за плечи, у шамана тёплые руки, как у… мм… мамы… мама? Мама это когда тёплые руки?
- Вернёшься, и примешь бой. Теперь мы скуём из тебя, теперь мы тебя наречём небывалой святостью и жаром среди огня. Мы начертим тобой тропу в бездорожье. Мы даруем тебе власть, неси её достойно. Мы даруем тебе силу - прими её и приумножь. Мы даруем тебе право не пропасть и счастье найтись и счастье найти. Взойди на эти ступени, взойди из семени, вознесись ввысь пламенем. Не будь пленным. Не будь бренным. Будь непрошеным, брошенным - как нож брошенным - метко, пронзительно, яро. Быть тебе - пожаром.
Поэт молчит. Они все ждут его слова – он знает откуда-то, стоит выдернуть из груди нож, и всё кончено – но… Жуть...
Здесь уже не дом и не приют.
Как теперь вернуться оттуда сюда? Что теперь здесь ему надо? Здесь, где... Где... Стены... И за стенами... Что-то ещё... Стихи, мамы и... И кроме этих троих... Кто-то ещё... И... Он. Вот и всё.
Это уже не твой свет. Назад дороги нет. Никогда нет.
- Я согласен.
Они переносят кровать в центр комнаты, сдвинув бутылки и труп гостя. Они укладывают поэта. Они зажигают каждый по свече - по простой парафиновой свече, саморучно выкрашенной в особую ночь - нагими в ливне лунного света - синим у шамана, жёлтым у математика, красным у редактора.
Вновь омывают – каждый по стакану воды. После принимаются плакать - рыдать безутешно, и нежно, и яростно – и омывают его слезами. После вскрывают ладони – и омывают его кровью.
Берутся за руки вокруг него.
- Назови своё имя! – Умоляют они. Почти клянчат даже, почти канючат.
- Я... Я не помню...
- Твоё имя земное - помои. Назови другое. Истинное. Неистовое. Назови его. Позови его.
- Я… Я не знаю…
- Оно тебя знает – дай ему прийти, - то ли сказали они, то ли сказано ими, то ли само в голове засвербило.
В тишине он слышит и пытается поймать – а оно ускользает. Он ловит, а оно проскальзывает меж ошмётков разума. Он ставит капкан – но оно обманывает капкан. Он зовёт, но оно не отзывается. И сети рвутся, и стрелы ломаются. И лишь когда он успокаивается – имя приходит само – горячее, жаркое имя. Я всегда было твоим. Отпусти - и я снова вернусь. Но не держи - сломаешь крылья имени. Бескрылое имя мертво, и нет в нём отрады.
- Самберлой! – Восклицает он блаженно.
- Самберлой! – Повторяют они зачаровано.
И мир молчанием – мир ходом вещей – мир миром шепчет – Самберлой!
В окна заглядывают любопытные голуби и синицы - Самберлой!
В окна стучат ветви тополя - Самберлой!
В окно видны облака - Самберлой!
В окно видно небо меж облаков - Самберлой!
В окно не видно солнца, но свет - гонец его, здесь. Присягает - Самберлой!
Шаман провозглашает хвалу, математик заклинает цифры, редактор речёт стихи, которых не читал, но знает.
Они размыкают руки, и в ладонях у них остаётся пламя – синее у шамана, жёлтое у математика, красное – у редактора.
- Вкуси, прими, забери это себе, возьми это в себя, - Наперебой говорят они, голоса их не дрожат - сталь в голосах и покой, хотя пламя одаривает, милует и лобызает, милуясь их ладони ожогами – до самого мяса, до самой кости, до самого костного мозга.
- Пламя моё синее, с ним будет яснее, с ним будешь сильнее, вынесешь непереносимое, совершишь насильное иному непосильное!
Протягивает ладонь, Самберлой открывает рот, и глотает горькое синее пламя. Небо в нём, море в нём, и не разберёшь – что в чём отражается, но все жители моря и неба узнали о нём сейчас.
- Пламя моё жёлтое – даст волю твёрдую, жар - коже, сажу - наружу, сбережёт живот, обживёшь и проживёшь, не сгниёшь, сам сгоришь, но сожжёшь! Рожью взойдёшь, если примешь.
Протягивает ладонь, Самберлой открывает рот, и глотает кислое жёлтое пламя. Солнышко в нём и поля подсолнухов – что чему служит, что чему нужнее – неведомо, но живут среди подсолнухов мелкие, а на солнце случаются протуберанцы – и не быть им прежними отныне.
- Пламя моё красное – станешь грозным как ненастие, всё перекроешь, будешь раскат, хладу закат, вот тебе ярость, вот тебе ясность, вот право яро - красть будешь, крыть будешь, край будешь хладу, буешь и ядом.
Протягивает ладонь, Самберлой открывает рот, и глотает сладкое красное пламя. Кровь всех живущих в нём – жаждущих жизни и впредь, горячая кипучая кровь – и каждому и каждой почудилось сейчас будто знает о Самберлое – лишь на миг почудилось, но крепко и ясно как день.
А трое ведут слова хором:
- Сновать кротом будешь, сор сметёшь, выметешь стужу, всё внутрь, и ничего наружу, всё разрушишь, разметаешь, жаром будешь, и жар приумножишь, оно и растает. Сила в душе, а душа под кожей. Можешь и сможешь. Можешь и сможешь. Посмеешь, посеешь, возведёшь и взойдёт - завьётся - рассмеёшься, да так рассмеёшься, что смехом прольёшься на иссохшие от века влаги не знавшие губы. Смерть была и смерть есть, но отныне смерти не будет.
Три руки легли на ручку ножа, три улыбки метнулись в глаза, Самберлой ответил бесславно - готовностью, и нож - наружу. Поэт обмяк - туша.
Глаза остались открытыми - в них испарялось недозабытое.
Лети, Самберлои, в хлад, жги его - выжигай, топи его - растапливай, топчи и не иди на попятную, не мёрзни от грёз, не лей слёз, не жалей его, ибо он не жалеет - жалеть не умеет, не жалей ибо он жалости не знает, всё ловит и в нём всё тлеет, не жалей ибо это хлад. Ты – наш гонец, ты наш патрон, ты наш снаряд и наш посланец, копейщик, копьеносце и копьё - это ты, и это твоё, а ты наше всё. Ты наше всё. Ты наше всё.
Всё.
Они упали – грохот бутылок - какая-то разбилась и порезала ладонь математику, наградив стеклянной занозой. Пытался убрать бутылку из-под себя - обожжённые руки не слушались. Но он счастливо смеялся, и вскоре смех перешёл в рыдание – он повернулся на бок, и лежал трясущимся эмбрионом, постанывая - не то от раздирающего смеха, не то от боли в руках, не то ещё от чего.
От того, что удалось быть может, от триумфа может быть.
Шаман доставал из рюкзака мази - доставал, доставал, и никак не мог достать. Обожжённые руки не слушались. Так он и высыпал на пол всё содержимое и копался в нём, не видя, просто чтобы отогнать пустоту из головы. Перекладывал, как мог, с места на место, и обратно, и туда, и наоборот.
Потом найдёт нужное, быть может - потом найдёт, наверняка.
Редактор пытался закурить – обожжённые руки не слушались. Потом закурить, быть может - может быть, потом? Нет, всё-таки изловчился кое-как. Истошно кашлял. Казалось - лёгкие наружу лезут. Пережил и это.
Как маг, превратил сигарету в бычок, затушил бычок в куче окурков. Шумно выдохнул, поднялся, шумно выдохнул. Закрыл глаза, шумно выдохнул, прислушиваясь к себе.
- Ну вот, - сказал он остальным.
- Ну вот, - сказал.
- Ну вот теперь-то, - сказал он им.
- Ну вот теперь-то началось.
5 Недолговечный праздник
Смерти не было пять лет.
Вначале пути, мы не были уверены, как это будет выглядеть в точности.
Оказалось - загляденье.
Ни войн. Ни эпидемий. Ни несчастных случаев. Ни больших ни малых.
Назын контролировал свою епархию и знал: не было самоубийств. В обычное-то время нарочно угробиться большого ума дело: в основном попытки кончаются травмами и позором: кто почки посадит, кто паралитиком останется, кто по мелочи... Каким способом не нарочно помрёшь - таким же нарочно - жив останешься: стыдный и нелепый. Не любила смерть самоуправства - властительная была.
Так мы боялись, что больницы ломиться будут теперь, когда вовсе её не стало.
Но нет. И попыток не было.
Ни из-за несчастной любви. Ни из-за увольнений. Ни от тысячи других причин.
Хотя и несчастные любови остались, и увольнения. И тысячи других причин.
Осиротевших, ни к чему не приводящих причин.
Войны как рукой сняло.
Болезни ушли. Микробы есть, вирусы - летают, а болезней - нет.
Вообще, стали спокойными все. Детей стали отпускать гулять допоздна - и никаких бед. И что у них ещё там. Правда, детей меньше стало. Редко стали размножаться. Дружить - дружат, да ещё лучше, чем было. Любить - любят: со стороны посмотреть, так ещё горячее, чем бывало. А размножаться - не хотят. Ни люди, ни звери.
А как же иначе: смерти-то нет. Вот жизнь и успокоилась чутка.
По привычке родят там-сям, но пока места всем хватает.
А под это дело стали вдесятеро активнее космонавтику осваивать: чтобы, значит, на марсе яблони выращивать, или что там. Я человек старомодный: как о мне, лучше яблони на на марсе - даже неказистые, чем грибы на земле - особенно, яркие и горячие.
Назын говорил, что всё это: и войны и болезни и раздоры, равно и безоглядное размножение - и многое другое - слуги смерти. Её гонцы. Её пальцы. Щупальца. Нити. Леска. Блесна. Смерть сделала мир для себя, чтоб спастись от ненасытности. Брюхо бездонное набивать жизнью. Сбивался на непереводимое - на сакральных языках - что мне в этих звуках? Ты говоришь Назын, и раз говоришь - значит, знаешь, что говорить. И я слушаю тебя, Назын. Брат мой названный. Так вот - как не стало смерти, не стало ни слуг, ни нитей, ни блесны.
Олег говорил - это как гравитация. Что жизнь - патология и флюктуация, а смерть - норма и эталлон. От неё одно на другое накладывается, наслаивается. Получаются войны, катастрофы, мор и язвы. Показывал цифры, потому что в словах не точно - что мне цифры? Так говоришь ты, Олег, а раз говоришь - неужели говоришь не зная? И я слушаю тебя, Олег. Брат мой кровный. А мы выдернули норму из-под патологии, и оказалось, что и без нормы неплохо.
Пропал из мира стремление к смерти, вот что.
А как живое смерти надо было, то и плодиться и радоваться и грустить можно без истерики - от чистосердечного желания.
При смерти такого не было и быть не могло: всё в её свете подспудно истерило. Всё было конечным, и знало об этом, и не умело ничего с этим сделать. Всё было обречено - и обречённость была единственной причиной существования всего. Всё было, чтобы быть обречённым - всё было материалом для обречённости. И не было другого смысла, кроме как кануть однажды в агонии и дряни, в луже своих нечистот - потеряв всякое лицо, и утомив всех вокруг своим затяжным умиранием. А кто умирал быстро, вдруг - ну, значит, повезло человеку. Жизнь научилась радоваться быстрой смерти, взамен мучительной, и воспринимать это как норму.
Оттого и было всё таки истерично. И любовь и покой и жизнеутверждение.
Жизнеутверждение было манифестом, попыткой перекричать неизбежное и надвигающееся. Попыткой перекричать себя - вшитое, врождённое знание, что рождаешься на блдюе, и на съедение, и нет другой участи. Потому кричали: я люблю тебя, жизнь - словно отводили глаза от страха смерти. Потому и кричали: в жизни успей попробовать всё: словно смерти было дело: что ещё пища успела познать, а чего - нет.
И любовь распадалась на истерику трагизма и истерику эскапизма:
Вот с одной стороны — комический ситком Ромео И Джульеты, и стоический трагизм и их наследников: Антонио и Розалины, здесь же — Арманс и Бедная Лиза. Сгущёные в китч эмоции, густое страдание, мощный немощный трагизм каждого жеста, поцелуй - как предвестник разлуки, обещание - как признак обмана. Страсть - как безнадёжная попытка зарыться друг в друга от того, что идёт по пятам.
Напротив наступает эскапизм добродушых ромковом с елейными клише хеппи-эндов: россыпь лёгких курьёзов и нелепых самокопаний, красивые жесты извинений: неспешно спускается Рос в аэропорт, чтобы успеть к обещанной Рейчел. Но не успеть за ней невозможно: Рйчел всегда дождётся, а Рос всегда успеет.
Посреди топтались центристы: будь то советское дзуйхицу Любить и Романс О Влюблённых, будь то итальянское Презрение, будь то уютное ретро Плавучего Дома.
Даже покой — даже покой был истеричным: успокоившись, вкусив посильного единения с дозайном, дзеон, дао, абсолютным духом вне категорий, живущие не умели выразить это иначе, чем истерично визжа: «Покой! Это покой! Все сюда, тут покой!»
Истерикой несло от буддийских коанов с софизмами и гротескным абсурдом. Истерика лилась из хокку с их минимализмом, с демонстративно антинарративной идеей уловить неуловимое, и подчеркнуть очередной неудачей неуловимость неуловимого. Свойством покоя было то, что он - ускользает, как просветление, и выкричать его в других живое не умело, но хотело.
Идея бессмертия пестрила негативными коннотациями почти беспросветно: ищущий бессмертия герой на поверку оказывался пошляком, подлецом, или хотя бы трагично ошибался, или понимал важность краткого мига между прошлым и пустотой, в худшем случае - получал бессмертие и жалел об этом.
Бессмертие было комфортно придуманным богам — и то, не всякому и не всегда: но человеку — дОлжно было радовться и тому, что ещё живой, что умер не сейчас и не сейчас и не сейчас. Радоваться искренне, а то Утнапишти заругает, и Гильгамеш с Исдубаром добавят.
И говорили люди так: вечная жизнь была бы в тягость. Смерть, говорили, делает жизнь осмысленной. Именно смерть, говорили, а как же иначе?
И играли словами, и строили конструкции оправданий порядку вещей, который не сами придумали.
И знали, что врут — и я так скажу: правильно и делали, что врали, ибо доныне не было у них оружия сразить смерть. Так и что проку было не врать себе?
Жизнь научилась оправдывать смерть - неизбежность смерти, повсеместность смерти, и не видеть в этом рабского поведения.
Рождённая смертью для себя жизнь — зародившаяся в смерти обречённая жизнь — была обречена на истерику во всех начинаниях: истерично строить, истерично спасать, истерично выручать, истерично созидать.
И вот - смерть кончилась.
Зато жизнь началась.
Впервые жизнь смогла не бежать от смерти, а расправить крылья - и жить.
Изнанка мероприятия в том, что старики - кто уже и рад бы помереть, так и мучаются собой. Если верить моим братьям, со временем, они станут молодеть - если смерть достаточно долго будет мертва. Это только они по инерции старики. Старики, паралитики - и что ещё там.
Ладно.
Нельзя мне думать о хорошем - глазливый я.
Виноделы, пивовары всякие - за голову хватаются. Но, благо, умеем делать еду из веществ.
Зоологи - тоже за голову хватаются. У них там все парадигмы убило. Ягнёнок с волком играют. В брачные времена - какая-то ахиения неизученная.
Не моего ума дело.
Моё дело - руки лечить, вот что моего ума дело.
Было дело - женился. Крепко влюбился, и женился. Потом расстались – по-взрослому – проснулись, сели за стол, сказали – спасибо за всё, но всё кончено. Шесть месяцев нам дано было, ни секундой большею. Шесть кромешно счастливых, невыносимо коротких - шесть беспощадно прошедших месяцев.
Ну да это не интересно. Разве что мне... да, может быть - ей немного.
Назын проговорился, что получил повышение – только мы так и не знаем из кого и в кого, но обмыли, что ж не обмыть - повышение не понижение. Эфиоп ты или индеец, нам, белым Ванькам лишь бы выпить, сам знаешь, о брат мой, впрочем я рад твоему успеху.
Олег напечатался в тематическом журнале - что-то там прямо наметематил, что разматематить не могут теперь, стал лектором большим и популярным. Канал ведёт, по стране ездит. Что-то доказал, теперь будут несколько лет ждать, пока кто-то из сотни достаточно сведущих в математике человек во всём мире - подтвердит или опровергнет. Таков мой Олег, поставил всех на уши. И не успокоился на этом: издал стихи Самберлоя, какие смог собрать.
Я прикупил экземпляр.
Дела была, так пока убрал его в столик. Хочу оттопить голову отдыхом, и почитать с вниманием - скоро уже, рукой подать.
И где-то между изданием стихов и наведением шухера в мире холодных числ, сошёлся Олег с прекрасной девушкой.
О, брат мой, я счастлив за тебя.
1 Никакого конца
Конечно, мы знали, что смерть так или иначе восстановится, возродится и вернётся, и готовились.
Каждый нашёл ученика. Каждый передавал знания. Каждый творил будущее.
Смерть вернулась – вернулась немного другой, чего и стоило ожидать.
Может, это уже и не она, а другая смерть.
Теперь мёртвые долго конвульсируют, иногда бормочут несвязно. А иногда встают – как лунатики, могут стукнуть. Не то, что со зла – а просто - махнётся руке, а тут ты. Но, со зла или нет - бывает, кости ломают живым. Силы в них много - тупой, мёртвой силы. Дня два так могут, не больше, успокаиваются.
Ну, поменяли порядок погребения.
Люди привыкают к новым порядкам. Чтобы труп продержать сначала в специальной комнате, и только когда успокоится - с того момента и отсчитывать трое суток до похорон. А сам ты его никак не успокоишь, хоть голову руби.
Неприятно, конечно, живым такое.
Ну да привыкнут.
Привыкнем.
Вот и собака моя - Фрам, верный Фрам, которого я никогда не дрессировал нарочно - а он сам был умный...
Вот и он плясал посмертным танцем по всей комнате - ничего, скоро пройдёт, старина, скоро пройдёт, вот-вот пройдёт, придёт угомон и всё кончится.
На исходе второго дня принялся кусать пространство.
Мне всё казалось, что он хочет меня ухватить.
При жизни не кусался - даже разрешал мне забирать кость.
А тут - такое.
Вот и казалось.
Ничего он не хотел. Просто дёргался мёртвым дёрганьем, а лапы и пасть - мышцы лап и мышцы пасти - иногда случайно вспоминали, зачем они даны Фраму природой.
Сейчас предписано в таком случае покидать дом, и с мёртвым не оставаться.
Это хорошо предписано, мудро и правильно.
Но.
Я из дома не ходил в те дни, с ним сидел.
Попаду на зуб - так попаду.
Ничего, скоро пройдёт, старина, скоро пройдёт, вот-вот пройдёт, придёт угомон и всё кончится.
Не кончается.
Ничего, скоро пройдёт, старина, скоро пройдёт, вот-вот пройдёт, придёт угомон и всё кончится.
Не кончалось.
Ничего, скоро пройдёт, старина, скоро пройдёт, вот-вот пройдёт, придёт угомон и всё кончится.
Не кончилось
Ничего, скоро пройдёт, старина, скоро пройдёт, вот-вот пройдёт, придёт угомон и всё кончится.
Кончилось
Угомонился Фрам, не долго грыз воздух.
И мне осталось затылок от взгляда прикрыв руками, бормотать на ходу - умер Фрам, умер Фрам.
Зима была, так пока убрал тельце на балкон. Хочу оттопить землю костерком, и похоронить с людьми - до кладбища рукой подать.
...
Но пять лет вообще без смерти - ведь стоило того, а? А к новой жизни - ну привыкнем же. Со смертью уживались. С бессмертием уживались. С новой смертью - проживём.
Или, может, мы сможем её - смерть-то, совсем изжить, братья? Совсем насовсем? С какой попытки? И какими будут другие смерти?
- Да, если она будет возвращаться - она будет другой. И, похоже, она будет возвращаться. Нужно нечто большее, чтобы её пресытить. Мы с учеником исследуем это. Нам кажется, что задача имеет решение. Мой ученик талантлив, и видит дальше меня. - Так отвечал мне Олег.
- Я выделил время, всё свободное время я трачу на расчёты, и учу ученика.
Так мне Олег говорил - горячо.
- Я кое-что нашёл в цифрах, и даже не столько я, сколько мой ученик. Первая удача многое прояснила, но может потребоваться собрать больше информации, сделать больше попыток. Как бы то ни было, можно готовиться. Ищи поэта.
Вот чем обрадовал меня Олег.
- Скоро мы с учеником поймём, как действовать в этот раз: после первой смерти, или после окончательной. Мой ученик во многом превзошёл меня.
Так отвечал Назын.
- Ты готовишь ученика, белый Ваня?
- Да, конечно. Думаю, в этот раз они побудут на подхвате, а в следующий раз мы уже со стороны посмотрим, и, если что - немного поправим.
- А не будет следующего раза, белый Ваня, — так отрезал Назын, — Мы в эту попытку и кончимся, без вариантов. Найдём правильного, запустим в дело, и перегорим в прах, он и начать не успеет смерть бороть. Так что попрощайся с медведем, белый Ваня. Учи ученика хорошо, всему что знаешь, ему после тебя смерть ломать, если снова вернётся. Учи хорошо — как я учу своего, и учи — лучше, чем я учу своего. Забудь, что жил — пусть наши ученики живут, а нам - не судьба жить.
- А Олег как отреагировал? У него сейчас столько всего в гору пошло.
Назын промолчал.
Поднял мутные от знания глаза:
- Делаем?
Значит, и я промолчу, Олег.
Слова не хотели звучать из пересохшей враз глотки, я толкал их воздушистый студень языком, царапая горло:
- Да, Назын. Да. Делаем.
Хрипло, растеряно и жалко звучал я.
И руки мои дрожали, и не могли зажечь сигарету.
И сигарета еле тлела, и не вдыхала в меня покой.
И Назын протянул руку, коснулся пальцем или двумя моего лба, слегка надавил.
- Жор. Успокойся, раз решили. Не надо этого вашего. Будешь ходить, нервничать. Сопли вешать. Или сопли прятать. Не надо соплей, Жор. Воду зачитал, оберег сказал: заяц — бойся, волок — злей, волок — вой, заяц — робей, а раб божий Георгий не волк и не заяц, а на душу ему насрали, падлы штопаные — гниды гнилые, а Георгий — гусь, всё с него вода. Заяц волку врёт следами, тля лесная птице врать не врёт, а молчит зелёным в зелени. Тигр в заморских странах молчит пятнами среди листвы, пока дело не сделано. Вот и Георгию молчать, и за молчание себя не пытать. Глаза не отводить, а себя не винить. Из глаз не брызнет ни тревоги ни вины. Раб Божий Георгий - сам себя извини.
Я нехотя улыбнулся:
- Ну вот. Акын, а импровизировать не умеешь. И в фольклоре нашем не разбираешься. Не похоже на заговор.
Назын резко убрал руку, и во мне тяжким покоем заблестело ровное, отчуждённое принятие. Надо - значит надо.
Олег бы тоже, надеюсь, не сказал мне, если бы это у меня дела в гору пошли, и мне бы было что терять. И если бы я характером был как Олег. Незачем мне знать лишнего.
Что ж ты, Назын, не мог промолчать.
Страшно тебе молчать одному, Назын?
Одиноко молчать одному?
Ну, помолчу с тобой, о брат мой названный кровный.
И отчётливо звучал из-за покоя ответ Назына:
- Фольклор... Слова - это скучно, Жор. Что ваши, что наши. Не похоже - и ладно. Словами я просто тебе уши залепил. И голову занял. А дело - в руках, дело пальцы знают. Ты не трать времени ни своего ни моего. Мне своего ученика наставлять больше, чем вам ваших. Ты своему пока не говори про нас. Я своему даже пока не сказал, куда уж Ваням, вы мягкие против нас. Ребята дружат — могут ляпнуть Олегову ученику. А там и Олег узнает.
- Ну узнает - и узнает. Он же не соскочит.
Знал, что Назын страшен, когда злится - но таким ещё его не видел:
- Я и не думал о таком. Олег наш, как мы его, белый Ваня. Как я за тебя, как я за Олега и как ты за меня, как ты за Олега - так он за нас и наше дело! Тебе бы в рыло за такие мысли дать по-хорошему. Я не боюсь, что Олег откажется. Я боюсь, что Олег намучается. Я боюсь что Олег спать не будет, и плохо ему будет, и страшно. Он выдержит. Я знаю, ты заешь, ну так и зачем нервы портить.
Страшен был его спокойный голос - страшен завзёдным далёким покоем, страшен холодным космическим страхом.
- Да я тоже, Назын не думал, что он откажется. Ладно, Грузия. Оставь моё рыло грязным. Ступай к ученику. Я сообщу, когда будет улов.
И тут же окликнул Назына:
- Назын... А сними это, - указал на лоб, - Я что, сам не справлюсь? Я ж понимаю всё. Я ж не трепло.
Назын проел мне глаза острым взглядом, я и отвёл их, чтобы слышать что он говорит, но не видеть, как он это говорит:
- Дело, Вань. Дело, потом наши сопли. У меня тоже сопли есть, белый Ваня, не один ты медведей любишь. Не испытывай себя лишний раз - успеем настрадаться. Мне вот никто в лоб принятия не вложит - так ты, белый Ваня, лучше спасибо скажи, что теперь будешь половину моего нести, а не всё моё. Мне уж нужно поделиться, тоже не каменный. Ты прости, белый Ваня. Из троих - знать двое будем, а чувствовать тебе незачем. Ты у нас охотник, тебе много маяться нельзя.
И ушёл куда-то в правоту.
Я успокоился.
И учил. Учил тому, как ловить человеков - как человеков подманивать, и как выслеживать и как вблизи заглядывать в них, и находить в их глазах и повадках нужные им слова. И как эти слова чуть-чуть менять, прежде чем им вернуть - с тем, чтобы человеки видели в тебе друга, и были склонны слушать тебя и даже, иногда, слушаться.
Учил быть охотником.
И мой ученик во многом обогнал меня.
Скоро он увидит меня в деле. А потом - придёт его очередь действовать.
И учить.
Будь что будет – я так скажу, мы готовы.
Руки почти зажили на Назыновских мазях.
И пусть, что всё равно больней будет, чем первый раз. Зато больно будет не так долго, как в первый раз. Надо смотреть на светлую сторону жизни, а то Эрик Айдл заругает.
Искать поэта в этот раз тяжелее. Журналы-то совсем из оборота вышли, по полгода новые авторы не появляются, а старые только уходят. За эти пять лет - уходили от скуки, разочарования и для экономии.
А теперь ещё и умирают.
Ладно, дело.
Олег иногда звонит, спрашивает - где тексты на анализы. Подожди, говорю - как только так сразу. Ты пока с девушкой, говорю, милуйся - а то завалю тебя, говорю, текстами - так надолго на неё времени не будет. Лови момент, Олежа.
Дело.
Назыну пора собираться к родне, в Туву, нож прикармливать. С Тувы он так-то. Ножик новый возьмём, собственно, старый умер.
Пусть там и возьмёт, у него знакомый умелец вроде есть.
Нечего второй раз такие делища бытовухой воротить какой-то из ближайшей лавки.
Всё так смерть попираем.
Попираем...
Ну ладно, не мы же попираем. Мы только отправляем... И помним.
Самберлой, ты навсегда в наших сердцах. В наших - значит, нас троих, но значит и - в сердце каждого и каждой, кому довелось жить в эти пять бессмертных лет.
Но и тебе дан срок, и не дано быть бессрочным, Самберлой.
Твоя отвага, твой подвиг ещё будут однажды воспеты, Самберлой.
И, если что-то от тебя ещё там – тебе нужна подмога.
А если ты уже ты уже зарос хладом, затянут хладом, съеден хладом, знай – это был самый грандиозный в мире фейерверк, самый яркий и тёплый, ядерный.
А значит, Самберлой, и нам нечего рассиживаться сиднем.
Слава тебе, слава тебе в веках - в самом бытии тебе слава, Самберлой.
И вы - твой гость, и один и ещё один, да ещё трое - это и ваша победа тоже, и мы вас помним.
И - знайте, павшие, наши последователи ищут способ сломать её насовсем. Каждый на своём месте, - трое и.
И не только мы трое, но об этом нельзя даже вам, павшие, знать.
Они ищут - но... Ничем и никем не обещано что есть этот способ, павшие. Но они ищут. И те, кто сменят их - будут искать.
И что смерть вернулась - в этот раз - это она себе на погибель
Свидетельство о публикации №223030402009