Воспоминания Ивана Нольда

Улица Тельмана, она же бывшая Стахановская. Я жил на ней в доме № 4 с 1947 по 1959 год. Медленно подходил разрез. Когда начинался палёж, камни долетали до дома Татаринцевых, пробивая крыши. Тех, кого палёж застигал в пути, прятались под козырьками ворот. Сейчас ещё видны следы улицы Кирова, которая отделяла посёлок спецпереселенцев от полей колхоза «Великое Зарево». На этом поле выращивали турнепс. Мы, пацанами, лазали туда, что было довольно не безопасно. В засаде обычно лежал сторож, который охотился за нами и стрелял в нас, когда дробью, когда солью. У колхоза было прозвище: «Колхоз Великое Зарево не даёт картошки на варево».  Колхоз имел свой коровий табун, и пастбища недалеко от города. Те, которые хотели, чтобы их коровы ходили в этот табун, должны были отработать 40 трудодней. Их отрабатывали дети, в том числе и я. Выполняли самые различные работы, окучивание, сгребание сена, возили чернозём. Из Свердловска приезжали дяди и читали нам лекции о том, что Бога нет. Что лётчики специально летали по небу, искали его, но не могли найти. В колхозе я научился курить. Однажды взрослые подговорили меня сорвать в парнике огурец, который мы вместе съели. На следующий день председатель колхоза и парторг опрашивали всех, пытаясь узнать, кто украл огурец. Меня никто не выдал. Вообще мы были очень дружны, совсем как волчата. Когда отец достал мне путёвку в пионерский лагерь, который был на Кардоне, я написал домой письмо, чтобы он забрал меня, что я буду лучше работать в колхозе, чем быть в пионерском лагере. Письмо, естественно, не дошло. Это был 1953 год, а мне 13 лет.

Улица Тельмана! Где Ты сейчас и как Ты поживаешь? Помню, собирала Ты пацанов и притягивала к себе, во многом благодаря колхозу "Великое Зарево”. Ведь там были лошади, а работать с ними, считалось среди пацанов почётным. Многих я помню по именам. Моя любимая лошадь была Жатва. Спокойная и умная. Был мерин Гений – очень пугливый, но очень добрый. Если по дороге шла машина, я соскакивал с телеги, наклонял ему голову и закрывал глаза, чтобы не понёс. Тайга – кобыла, вредная и злая. Дёрнешь вожжу налево – обязательно будет поворачивать направо, и наоборот и вечно норовила укусить. Однажды решил её проучить. Она паслась на колхозном выгоне. Я, взяв ветку, решил подкрасться к ней сзади и хлестнуть её по заднице. Только взмахнул – как перед глазами мелькнули копыта..., а дальше - ничего не помню. Очнулся весь в крови. Но мы были детьми, и злое тот час же забывали. Был жеребец Бриг. Этого жеребца конюх пацанам не давал. Не дай Бог, увидит кобылу – ноздри раздует, громко задышит, заржёт, тогда и взрослому удержать его едва удавалось. Однажды укусив одного из пацанов в грудь, чуть не оторвал сосок. Но гордость колхоза был жеребец Клапан. Это был трофейный жеребец, вывезенный из Германии. Он был настолько громадным, что женщины – колхозницы боялись его и обходили стороной. Он же был спокойным и равнодушным ко всему. Могло показаться, что он смотрит на людей, словно Гуливер на лилипутов. Однако когда его вели на случку с кобылой, то эта гора приходила в такое движение, что колхозные мужики, даже все вместе, едва могли его удержать. Жеребята же от него были просто красавцы.

Колхоз « Великое Зарево», где же Ты теперь? Как прошлое, ушёл Ты, не оставив за собой следа, а там, где Ты был, осталась огромная яма, наполненная водой, под названием - разрез. Ты есть только в памяти, и больше нигде. Были ворота с Твоим названием. Справа контора, кабинет председателя. Затем шли конюшни. В стойлах стояли лошади. Меня всегда удивляло, как они могли спать стоя. За конюшнями стоял, на четверть погрузившись колёсами в землю, трактор, ещё модели 30-х годов. Слева шли амбары. Отрабатывать трудодни я пришёл ещё совсем маленький, поэтому нам давали самую лёгкую работу. Нам давали ведро и кружку, и мы поливали капусту. Старшие привозили на лошадях воду, а мы им страшно завидовали. Но на следующий год нам уже доверили лошадей, и мы важничали. Собираясь маленькими кучками, часто решали наши детские философские проблемы – кем быть лучше – мальчиком или девочкой. В итоге почти все соглашались, что девочкой быть лучше, т. к. не надо идти на войну. Это было и понятно. Мы видели каждый день искалеченных инвалидов войны. Они, без ног, привязанные ремнями к доске на подшипниках, либо продавали семечки, либо играли на гармошках и просили милостыню и спрашивали подшипники.

Да и о чём мы тогда только не спорили. Спорили почти до слёз. Но когда кто-то предлагал: «Поспорим!», - «На сколько?», - «На рубль!», лишь тогда спор прекращался. Ведь на рубль, тогда до реформы, можно было купить несколько пончиков или целый кулёк подушечек с повидлом. Спор же - «откуда берутся дети» казался неразрешимый.

Я утверждал, что детей покупают в больнице, и приводил пример: «Вот у моей мамы заболела нога, попала в больницу и там она мне купила сестру». Однако другие возражали: «А откуда у Никитиных, что живут против комендатуры, столько много денег, что столько много детей?». Но время шло, я взрослел, и, однажды возвратившись домой, я спросил отца: «А где мама?». Он ответил: «У мамы заболела нога и она в больнице». Я же, показывая пальцем на козу, ответил: «Вот она тоже была пузатая, и потом появились козлята». Маму же выписали из больницы. Там она купила моего младшего брата – Женю.

Особенно завидовали мы пацанам, которым доверяли пасти лошадей в ночную. Однажды конюх согласился и доверил нам с мальчиком постарше, по фамилии Шмидт, табун в 60 лошадей – молодняка. Впервые я ехал в седле. Кобылка же была очень спокойная, однако никак не переходила в галоп, и я плёлся, прилично отстав от стада. Прибыв на выруб, я совсем отказался от лошади, т. к. бегал я быстрее, чем лошадь, а поймать и переседлать другую нам не удавалось. Они очень умные, угадывали наши хитрости, и не хотели быть осёдланными, поэтому очень ловко уворачивались. Меня до сих пор удивляет лошадиная «корпоративность». Они сбивались в маленькие группки, будто сговорившись, и как ни в чём не бывало, как-то сторонкой, прижимаясь ближе к лесу, пытались улизнуть от нас. Прилично устав, мы, расстелив фуфайки, решили передохнуть. Что будет – то будет, и не обращали на лошадей внимание. Когда встали, обнаружили – что 10 лошадей не хватало. Уже темнело, и Шмидт решил искать беглецов, на что я не соглашался. Он настоял, и я остался один с остальными лошадьми.

Когда стало совсем темно, мне стало совсем грустно. Лошади меня совсем не слушались. Они, как бы сговорившись, собрались в стадо и не обращая на меня внимание, двинулись туда, куда только они считали нужным двигаться. Они вели себя так, будто я был для них пустое место, а вовсе не пастух. Я же послушно плёлся за ними. Страх и паника возникли у меня тогда, когда я увидел, куда они меня привели – это было овсяное поле. Первое, что пронеслось у меня в голове – это потрава, а за потраву тогда хорошо давали. Как мог, держал стадо хотя бы на краю поля. Вдруг я увидел силуэт всадника. В темноте он показался мне очень большим. Однако подъехав ближе, им оказался Шмидт. Беглецов он не нашёл и мы вместе снова загнали лошадей на выруб. Утром, пригнав лошадей в колхоз, умчались по домам, думая, что конюх пропажу не заметит. Две недели в колхозе не появлялись: боялись, что посадят. Беглецов нашли через 10 дней в леспромхозе.
И хотя наше детство не было таким уж счастливым, всё – равно счастливей, чем в пионерском лагере. Каждое утро линейка. Каждое утро: «Отряд смирно. Равнение на право». Затем: «Товарищ старшая пионервожатая, отряд на утреннюю линейку построен». И далее: «Юные пионеры, в борьбе за дело Ленина и Сталина – будьте готовы!». Ответ хором: «Всегда готовы!». В столовую – строем и с песней:
Шагают пионеры – раз, два, три.
Шагают октябрята – раз, два, три.
Мы голову направо - раз, два, три.
Мы голову налево - раз, два, три.
Налево и направо - раз, два, три.
Особенно противен был наш пионервожатый. Однажды обозвал меня фашистом. Я заплакал,  он же оправдываясь: «Так ты же немец». По ночам этот пионервожатый был форменный кобель. Днём же - форменной свиньёй. Обычно разлёгшись на солнышке, заставлял ребят чесать ему спину, либо ступню.
Однажды на пионерской линейке нам объявили, что Берия английский шпион. Один из мальчиков старшего отряда побежал в барак, принёс портрет Берия и начал его топтать перед линейкой. Было немного страшно. Ведь только упоминание этого имени приводило в трепет и страх.

Были и радостные моменты, когда приезжали родители. Однажды приехал навестить отец. Привёз целый кулёк подушечек. Они слепились в единый комок. Отец сказал – «Иди, поделись с друзьями». Я отламывал от слипшегося куска и раздавал ребятам. Подушечки – были единственная радость в то время. Если кто-нибудь сосал подушечку, то уже несколько мальчишек клянчили вокруг – «дай пососать». Вот такие они были тогда вкусные, хотя это была сахарная оболочка в виде подушечки, наполненная повидлом.

Где-то к концу лагерной смены был пеший поход на гору Князёк. С начала дорога шла с Кардона по лежнёвке на Старую Княсьпу, затем по просеке вверх на Князёк. На вершине горы была деревянная вышка, которых было в то время много в тайге, и охотничья изба. Сверху открывался вид на Княсьпинское озеро, пионерский лагерь и на Карпинск. При виде на Карпинск на меня нахлынула тоска. Так мне был неприятен пионерский лагерь. Одним словом – лагерь.

Там на вершине нам сделали обед. Нам был выдан обеденный паёк. Вдруг откуда ни возьмись, появились двое мужчин. Один из них, даже не обратив внимания на нас, будто это было для него привычно, направился прямо в избу, а второй примкнул к вожатым и о чём-то беседовали. Оба были какими-то странными. Впоследствии со мной произошёл случай, который мне напомнил этих двух мужчин. Как-то в поезде Свердловск – Богословск, я возвращался на каникулы, в вагон зашли двое мужчин и остановились в проходе. Вид их был настолько жалок, что вызвал во мне сочувствие. В моём кармане были последние пять рублей, которые мне в пути уже не могли пригодиться и я решил им отдать их. Я обдумывал, как бы мне тактичнее к ним обратиться, чтобы их не обидеть моей подачкой и был удивлён, когда они у меня приняли эти пять рублей, как какую-нибудь бумажку, так, между прочим, не сказав спасибо и даже не прервав разговора, который они вели между собой. Но я даже был рад этому и доволен, что сделал доброе дело и возвратился на своё место. Двое парней, которые всё это видели, спросили меня, зачем я это сделал. Я объяснил им почему, на что они ответили, что это наркоманы, которые едут в тайгу.  И я невольно вспомнил тех двух мужчин, которые встретились нам на Князьке.

Нельзя сказать, что в пионерском лагере о детях не заботились, просто забота была несколько иная. Утром заставляли чистить зубы, а в обед следили, чтобы все всё съедали. Это и понятно. Ведь нас взвешивали в начале - по приезду и в конце - по возвращению домой. В колхозе же взрослые нас просто любили. Когда я прибегал на ферму за молоком, женщины улыбались и говорили, как бы впрочем: «А вот наш Ванечка прибежал», при этом открывали свежий бидон и черпали мне с верху сливки. В лагере была лишь единственная  игра – футбол. На Тельмана – самые разные игры, даже городки. Драки были редки, а если были,  дрались, но честно. Не было, чтобы все на одного, и до первой крови из носа. «Лежачего не бьют», было строжайшее правило. Если соперники были разноростки, то одному из них привязывали одну руку к туловищу.

Бывало и шкодили, особенно, если где-нибудь шла гулянка. В переулках находились общественные уборные с выгребной ямой. Брали палку, макали её в содержимое уборной и, зажав нос пальцами, мазали ручку двери. Затем убегали и ждали. И вот пьяный дядя, нарядно одетый, выходя на улицу, брался за ручку, нюхал свою руку, и, матерясь, отирал её о свои штаны. Или забравшись на чердак барака, становились в круг и писали в оно место. Потом убегали и ждали, пока не выбежит дядя и начнёт материться. Подкладывали на трамвайные рельсы подшипники и ждали, пока трамвай не сойдёт с рельсов. Не помню, чтобы это у кого-либо удавалось. Было весело, ведь никто не заставлял каждое утро давать клятву верности делу Ленина и Сталина, как в пионерском лагере, и никто не заставлял нас ходить строем.

Улица Тельмана. Сколько тоски и грусти! Дом 1 – Минских, дом 2 - Сморыгины, дом 3 – Сахаровы, дом 4 – четыре семьи: мы, Камаевы, она учительница, он начальник участка, бездетная немецкая семья, дом 5 – украинцы Подопрыгора, дом 5 – тётя Ориша, тётя Мотя, драчун Федька, дом 6 – Татаринцевы, дом 7 – комендатура, дом 8 – Фридман, дом 10 - Поповы. Далее улица Парковая.

Минских были поляки, очень гордые и мало с кем общались. Сморыгины – кулаки из спецпереселенцев. Пилами, топорами, литовкой они владели, будто родились с ними. Сама хозяйка занималась колдовством. Часто, по ночам в их бане горели свечи, и шла ворожба. Сахарова была вдовой с пятью детьми. Все пятеро - очень способные и с высшим образованием. Старший был офицером, воевал. Помню, он стройный, подтянутый в военной форме, привёз домой после войны целый грузовик трофейной мебели. Дочь была агрономом. Мой ровесник, Юра, стал физиком-ядерщиком. Мы с ним дружили.
 
Однажды моя мать, снимала для стирки штору. Совершенно по не понятной причине, вдруг слетела гардина, ударила по висевшим с боку ходикам, и всё вместе рухнуло на стол. Стрелки сбились, и мать вышла на улицу, чтобы спросить у соседей сколько время. В это же самое время вышла Сахарова. Мать спросила, сколько времени и с тех пор мы стали врагами. Сахаровская корова потеряла  жевачку. Сахарова обратилась к Сморыгиной. Та поколдовала и выяснила: «на корову наложена порча. Тот, кто первый спросит тебя на улице которое  время, тот эту порчу и наложил». Вражда эта продолжалась, пока не подошёл разрез, и нас разъединил.
У Сморыгиных был сын Колька. Никто с ним не дружил. Он был нас года на три старше. Однажды встретив зимой меня на улице, предложил лизнуть рукоятку дверной ручки. Я же, наивный  – лизнул.
 
Язык мгновенно приморозился к ручке. Когда я оторвал его, примороженная кожа языка осталась на ручке, и я стал глотать свою кровь. Но это пустяки. Дружили мы с Лёней Ковалёвым. После уроков вместе ходили домой. Лёнчик же был ужасный фантазёр. Говорил, что был на войне и был танкистом. Я тоже не отставал от него, утверждая, что я тоже воевал на войне, и рассказал ему один случай. «Вот иду я, а навстречу мне немец. Он мне: «Хенде хох, полицай, аусвайс». А я вытащил из кармана гранату, трах ему по лбу, и убил. Лёнчик конечно поверил. Но вот вдруг разнеслось. Лёнчику паровоз отрезал голову. Когда я пришёл к Ковалёвым, он лежал в своём маленьком гробу, и шея его была перебинтована.

Дело же было так: Колька Сморыгин и друг Кольки Сморыгина уговорили Лёнчика пойти на рыбалку на ночь. Ночью Лёнчик захотел спать, лёг, положил голову на рельсы и уснул. Пришёл паровоз и отрезал ему голову. Как следователи могли поверить этому, мне не понятно. Но этим двум всё сошло.

Конечно, история с Лёней Ковалёвым очень печальна. Лёня был очень живой и шустрый мальчик, но и в некоторой степени безрассудный и неосторожный. В него и дробью и солью стрелял сторож, только из–за одного вырванного турнепса и это его укусил жеребец Бриг, но он не менялся. Колька же тупой и тяжёлый. Ни фантазии, ни выдумки. Из него бы вышел отличный пыточник. Садистские наклонности он не скрывал, когда издевался над ребятами, которые были гораздо младше его. Позднее рассказывали, что он зарубил кого-то топором.

Люди на нашей улице жили  очень мирно, по-соседски. Поповы держались как-то в стороне. Они были староверы. Тётя Ориша была сама доброта. Татаринцевых мама и тётя Фрида Фурман меня очень любили, но больше жалели. Накормить корову, вычистить конюшню, расчистить снег – это делал я. Но самое тяжёлое было носить воду. Водонасосная станция находилась на пересечении Тельмана и Ленина, где-то 400 метров от нас. Иду с вёдрами, колени подкашиваются, кручусь под коромыслом. Татаринцева мать упрекала мою и говорила: «это видимо не ваш родной сын». Однако всё было не так. Во мне выработалась уже хозяйская черта, и я тянул как лошадь. Тётя Фрида была мадам фу-фу, очень брезгливая, а у дяди Эмиля был велосипед, и я считал их богатыми. Мой папка тоже копил мне на велосипед, но всякий раз, когда уже почти накопил, у мамы вдруг заболит нога, и мне покупали сестру или брата. 
Однажды тётя Фрида спросила меня, хочу ли я покататься на велосипеде. Я ответил, что хочу. - «Но ты помоги нам посадить картошку». Дядя Эмиль копал лунки, я из ведра консервной банкой черпал содержание уборной и наливал это в лунки, тётя Фрида шла за мной и бросала в лунки картошку. Потом я взял велосипед, ноги с седла до педалей не доставали и я, изогнувшись под рамой, помчался под горку. В ушах засвистел ветер, и я подумал, что за мной гонится машина. Обернулся, упал, и начал шлифовать себя по щебню. Но вот, однажды, иду по шпалам трамвайной линии, и вижу, на встречу идёт трамвай с разреза. Залезаю в карман, достаю подшипник и кладу на рельсы. Свернул на Тельмана, и вдруг - тётка: «Мальчик подожди». И я подождал. Она подошла, и меня за шкирку и потащила. Тётя Фрида увидела это в окно, выбежала, и матом с немецким акцентом так накинулась на эту вагоновожатую, что та струсила. Тётя Фрида взяла меня за руку, а её прогнала.
Федя был странный парень, рос без отца. Его кулаки чесались, как чешется экзема. С нами он не дрался, ибо боялся потерять нашу дружбу. Своих противников он находил в городе. Уже много позднее, когда на Серова открыли ресторан «Кедр», я снова столкнулся с ним, и эта встреча могла обойтись мне дорого. Я зашёл в ресторан, обычная подвыпившая публика, и вдруг я увидел Федю. Он обходил буквально каждый столик, что-то бурно говорил и махал руками. Было видно, что он напрашивается на драку. Драться никому не хотелось, и он вышел на улицу. Вскоре вышел и я. Федя, явно выпивший, приставал к прохожим. Со стороны Дома культуры угольщиков приближалась группа парней. Федя направился в их сторону, и началась драка. Парней было человек 5 или 6, и Федя не мог долго устоять, он упал, и теперь уже началось избиение. И вдруг я увидел, как Федя в канаве ползёт под мостик. Я не выдержал, бросился к парням с криком – «немедленно прекратить»!
Бьющие развернулись ко мне. Уже замахнулся кулак для удара и, вдруг, раздался окрик «Стой», и кулак опустился. Парень, крикнувший «стой», подошёл ко мне и предложил пройтись для разговора. Остальные пошли группкой за нами, слегка отдалившись. Он был удивлён моим поступком и решил узнать, почему я вмешался. Я ему рассказал, что Федю знаю с детства, что правильно, проучать надо, но необходимо проводить границы. Он же не соглашался и настаивал, что границы таким не помогут, при этом показывал мне свои изрезанные в поножовщинах руки. Расстались же мы рукопожатием, но каждый при своём мнении. Теперь, размышляя, думаю, вероятно, Федя страдал каким-то психозом, ведь он не менялся взрослея. А жаль, в сущности, он был добрый парень, а такие люди имеют обычно короткую жизнь.

Но вот умер Сталин. Гудели паровозы, свистели экскаваторы. Гудело и свистело всё, что могло гудеть и свистеть, и женщины рыдали как перед концом света. Сталин умер, его заменили Маленков и Булганин и всё оставалось тем же. Начальство оставалось прежним и таким же. В людях сидел страх, начальство пользовалось страхом. За нашим соседом приезжала пятитонка и отвозила его на работу, хотя на разрез ходил уже трамвай. Он был лишь маленьким начальником. Маленькие начальники  использовали своих рабочих при выкопке огорода или уборки картошки. Были начальники покрупнее и были очень крупные начальники. Очень крупные - были очень крупные и неотёсанные хамы. Им были приставлены личные шофера и машины - тогда ещё «Победа». Когда крупный начальник начальствовал в кабинете, личный шофёр поступал в распоряжение жены крупного начальника.
Тогда личный шофёр мыл полы, стирал бельё и был нянькой. Когда же крупный начальник находился дома, он должен был быть постоянно под рукой крупного начальника, и был свободен лишь тогда, когда крупный начальник шёл спать. Ящиками пилось шампанское и заедалось продуктами со склада ОРСа. Естественно, никто не платил. Когда на склад приезжала ревизия, на складе возникал пожар и склад сгорал.

Часы же продолжали стучать и отмерять время по-сталински. Мы же пацаны спорили, сколько серий фильма о Сталине выпустят после его смерти, и все сходились, что это будет сто серий. Но фильмы о Сталине не появлялись, а вместо них трофейные. Когда же появился фильм «Тарзан», весь город пацанов начал кричать по-тарзаньи, а про сто серий о Сталине забыли.

Возвращаясь мысленно назад, в прошлое, приходишь в изумление, как могла сталинская система пережить столько времени. Как мне представляется, это была громадная пирамида из начальников. На вершине пирамиды сияющий бог – мудрый Сталин. Вниз по пирамиде, также сияющие марксисты-вожди. По мере спуска с вершины пирамиды, сияние как-бы снижается, исчезая до нуля, до простого народа, до ГУЛАГа. Пирамида должна была сиять сталинистским сиянием. Сияющие сталинисты требовали беспрекословного восхваления себя. Восхваляющим не нужны ни талант, ни знания. Эти качества были опасны. Всё держалось на принципе «я начальник – ты дурак», и пирамида заполнялась сияющими дураками – догматиками. Удивляет же устойчивость этой пирамиды, как она не развалилась. Может это был ГУЛАГ, придававшей ей устойчивость?

Когда сегодня говорят о сталинской системе, называя её диктаторской или тоталитарной, то последняя как-бы не вмещается в объём этих понятий, настолько она массивна и глобальна. Хрущёв ликвидировал ГУЛАГ, но пирамида не развалилась. Или всё же, был это Хрущёв, который развалил пирамиду, ликвидировав ГУЛАГ? Ведь политические системы инерционны. Что для истории 30 лет? И что такое 30 лет пока такая система, как  Союз, наберёт ход и перейдёт из устойчивого состояния в неустойчивое? Может Горбачёв и Ельцин здесь ни при чём? И всё-таки это был Хрущёв. Уничтожив ГУЛАГ, исчезла  необходимость восхваления высшего начальства.  Ведь спор о ста сериях фильмов про Сталина, это обычный инстинкт самосохранения, посредством  восхваления. Дети очень хорошо чувствовали. Боялись одинаково - боялись Кольку Сморыгина, боялись  Сталина – одинаково боялись.

После смерти Сталина, Берия сделал советскому народу подарок – выпустил из лагерей уголовников. В городе действовали шайки. По вечерам и ночью ходить было страшно – раздевали. По городу ходили страшные слухи. То кого-то убьют, то утопят кого-то в помойной яме. Даже женщины с разреза, когда шли со второй смены боялись. Хотя, кому была нужна их рваная спецовка и чуни. Всё равно боялись. Люди боялись ходить в кино, либо ехать в трамвае. Хотя все места для сидения в трамвае были свободны, но все стояли т.к. боялись, что места для сидения могут быть проиграны. Ходили слухи, что жульё, играя в карты, и когда на кон уже нечего  было ставить, ставили на такой-то ряд и такое-то место в кинотеатре либо на место в трамвае. Если ставящий выигрывал, то ничего не случалось. Если проигрывал, то обязан был убить того, кто займёт это место. Ходили также слухи, что в пирожках, которые продавали на базаре, находили человеческие ногти, что людей резали на мясо. Была ли в этом правда, сказать трудно, ведь такие слухи ходили в то время почти в каждом городе. Скорее всего, это были слухи. Жизнь тогда протекала значительно острее, а слухи – значительно быстрее. Какое-то мрачное было то время.
 
Я хорошо помню это холодное и хмурое лето 53-го года. С утра до вечера моросил дождь. Тучи низкие и тёмные с утра до вечера как-то стремительно неслись с севера на юг. Каждый день я с надеждой всматривался в северный горизонт, ожидая какого-нибудь просвета. Они же, появившись на севере, меняя рисунок, исчезали на горизонте, на юге. Вдобавок пришла ещё одна беда. Пастбища для коров были далеко от города, и от слякоти и острых камней у многих коров появилось какое-то заболевание копыт. У нас была комолая корова Милка, которая  очень не любила детей. Однажды она так прижала меня к забору, что я думал, мои кишки вылезут наружу. И вот у Милки начало гноиться копыто.

Тогда отец сделал из полотна транспортёрной ленты подобие чулка, наполнил чулок какой-то мазью, одел его Милке на больную ногу. Мне же дал какой-то огромный брезентовый плащ, кирзовые сапоги и приказал пасти её по близости на краю колхозного поля. Я сопротивляюсь, чуть не реву, корову боюсь – она такая большая, и ответственности боюсь. Отец взял Милку за ошейник, передал ошейник в мои руки и приказал идти. На моё удивление Милка не бодалась и, как ни в чём не бывало, спокойно шла рядом со мной. Придя на опушку леса, встретил ещё четыре коровы, тоже в чулках и четырёх пацанов, которых не знал, и мы мигом познакомились. К вечеру началась проблема – не могу поймать Милку за ошейник. Увидев это, мои новые друзья мигом поймали её и передали её мне в руки. На следующий день всё наладилось.

Стал проходить день за днём, но моросящий дождь почти не прекращался. Мой плащ намокал, становился тяжёлым и от него исходил какой-то специфический, но приятный запах. Когда Милка ложилась и начинала жевать жевачку, я осторожно подходил к ней, расстилал свой плащ и садился рядом с Милкой, прижавшись к Милкиной шее. Мне это очень нравилось, от Милки шло приятное тепло. Милка тоже не возражала, мне даже казалось, что Милке тоже приятно. Но вот, как-то вечером, взглянув на север, я увидел слабый просвет чистого неба. Просвет становился всё больше и больше и, наконец, небо очистилось, и вскоре и Милкина нога зажила.
Дежурный магазин находился на самом конце улицы, шедшей от площади Вахрушева, и примыкал к улице Кирова, следующей от магазина на север, мимо колхоза, и далее, и далее, уже как дорога, мимо конторы северного добычного разреза, на Кордон и Княсьпу. Улица Кирова была самая грязная в Карпинске. В то время по ней ходили только трамвай и гусеничные трактора -  для грузовиков она была непроходима. Иду я по шпалам, сетка с хлебом через плечо - четыре буханки чёрного - для Милки, четыре белого - для нас. Вдруг вижу, с улицы угольщиков выходит приблатнённый парень, и поджидает меня. Предчувствие не хорошее. Свернуть некуда, иду – «что будет, то будет». Подхожу, он вытаскивает из кармана нож, приставляет его к животу и требует вывернуть карманы. Я вывернул - они были пусты. На этом и разошлись.

Но вот и первое сентября. Двадцатая школа находилась тогда в «Берлине», в бараке для военнопленных. Захожу в класс, и вижу, тот самый, который на Кирова мне ножичком грозился. Звали его Пётр, но он называл себя по блатному – Пятыро. Он, где-то на год старше возрастом, вышел из детской колонии, приблатнённый – дружить с ним было большой честью. С ним поступили в класс ещё двое из той же колонии. Устроились они на задних партах, рядом с печкой. Уроки стали проходить очень весело. Учителей доводили почти до слёз. То за печкой вдруг загорится бумага, то разбив оконное стекло, в класс медленно вдвигалась ржавая водопроводная труба.

Но была у нас учительница немецкого языка, москвичка, маленькая, но характера твёрдого, лицо - словно из нержавеющей стали, неподвижное и выражающее очень сильный характер. Ни разу не видел, чтобы она улыбнулась или повысила голос, а говорила, почти не раскрывая рта, как бы сквозь зубы, твёрдо отчеканивая слова. Она, как укротительница, быстро сумела усмирить нас, и мы сидели у неё на уроках тихо, как мыши. Наши новички чувствовали себя униженными, но противодействовать не смели. На переменах лишь угрожая, хвастались, что утопят её на водной станции. И лишь однажды они взяли реванш, заперев её зимой в уборной на крючок, и бедная, просидела там весь урок.

Был у нас учитель физики - сухой, неприветливый дядька. Тема была – сообщающиеся сосуды, к которой я был отлично подготовлен. Вызвав меня к доске, я отлично ответил на вопрос и он, усадив меня на место, поставил мне двойку. Сразу за мной он вызвал Пятыру, что-то пошептал ему на ухо и Пятыро быстро выбежал из класса. Через некоторое время дверь класса приоткрылась, в дверь просунулась голова Пятыры и снова скрылась в коридоре. Учитель встал и, предупредив нас сидеть тихо, вышел из класса. Через некоторое время они оба вернулись в класс. После уроков Пятыра рассказал мне, что бегал за водкой и, что в учительской, пока не было учителей, они её распили.

Вспомнилось, как детьми мы играли в деньги. Это были, пожалуй, самые шумные игры на Тельмана. Монеты до десяти копеек тогда были медные, одна, две, три и пять копеек, и «серебряные» - десять, пятнадцать и двадцать копеек. На земле проводилась черта, монеты складывались одна на другую кучкой, решкой к верху. Затем кидалась бита. У каждого пацана была своя бита. Обычно это были круглые медали «за победу» с изображением Сталина. Если бита попадала в кучку монет, то попавший, имел право собрать все монетки перевернувшиеся на орёл. Затем начиналось яростное избиение монет битой, чтобы они переворачивались на орла. Если не получалось, то очередь переходила к следующему, у которого бита при метании ложилась ближайшей к кучке. В связи с таким избиением монет, они были выгнуты в сторону орла, т.к. били всегда по решке. Особенно страдали пятикопеечные.

Или мы взрослели, или в воздухе появились новые веяния, но что-то явно менялось. Игры исчезли. Появилась жостка. Это был кусочек меха к которому был пришит кусочек свинца. Эту жостку необходимо было постоянно держать в воздухе, подбрасывая её ногой. И вот жостка летит вверх, и раз, и два, и три, и..., и так монотонно, до тех пор, пока не промажешь, и жостка окажется на земле. Это увлекало так, что пропускались уроки. Учителя отбирали жостки, но они появлялись снова.

Другое опасное развлечение – это поджиг. Медная трубка сплющенная в одном из концов, прикреплялась к самодельной, деревянной рукоятке. С боку, в конце трубки пропиливалась небольшая щель. Получалось что-то вроде нагана. Отверстие трубы заполнялось серой от головок спичек, затем кусочек газетки, шарик из подшипника, и снова кусочек газетки. Прикрепляли спичку так, чтобы её головка касалась щели. Шаркнув спичечным коробком по спичке, она загоралась, затем шипение, выстрел, и шарик попадал в дверь уборной, на которой висела цель из бумаги. Были случаи, когда трубка разрывалась и стреляющие получали неприятные ожоги и даже ранения. К Новому году готовились маски. Из глины лепились всевозможные рожи. Глине давали засохнуть и затем обклеивались газетной бумагой, затем белой бумагой и раскрашивались. Такие маски одевались на лицо, потом шли на площадь, где была ледяная горка.

С Пятырой мне нравилось дружить, он был совершенно не жадный и держался всегда на равных. Я учился жаргону и при встрече приветствовали друг друга: «Наше вам с кисточкой», что означало - здравствуйте. На улице Угольщиков между Парковой и Ленина был маленький продуктовый магазин. Решили украсть бутылку водки. Пятыра и ещё один парень зашли в магазин. Один должен был отвлечь продавщицу, другой схватить с витрины бутылку. Я ждал вне магазина. Выбегает Пятыра и передаёт мне бутылку, и мы помчались в разные стороны. По переулкам я добежал до условленного места, где меня уже ждали. Я передал бутылку, и мы снова разбежались. Вечером собрались у Пятыры дома. Его мама налила нам борщ, водку разлили по стаканам и закусили борщом. Борщ показался мне очень вкусным. Пятыра одел на себя маску «человека, который смеётся», и мы весёлые пошли на новогодний каток на площади Вахрушева.

Время менялось. Заканчивалась эпоха Сталина, начиналась новая.  Исчезли военнопленные. Вместе с 58-ой статьёй - балалайкой, исчезли коменданты. Появились «стиляги», буги-вуги, рок-н-рол. Однако хотелось бы перенестись в 1947 год.

Жили мы в Красновишерске. В 1942 году отца забрали в «трудармию». Мне было два года, и я этот момент хорошо помню. Стоит грузовик, у борта стоит мой отец. Просит милиционера подать меня к нему. Милиционер бережно берёт меня на руки и подаёт отцу. Отец прощается со мной и подаёт меня обратно милиционеру. Тот также бережно ставит меня на землю. С тех пор я перестал бояться милиционеров - детей в то время пугали милиционерами. И с тех пор при уходе матери из дома, на мой вопрос: - «ты куда», и если она отвечала: - «в милицию», слово милиция уже не действовало. «И я с тобой» - клянчил я.

Однажды пришли в баню. В моечной, в сумрачном освещении, увидев голых женщин с распущенными волосами, я так испугался и заорал, что пришлось немытыми возвращаться домой. Теперь при уходе матери из дома, на мой вопрос: - «ты куда», она отвечала: - «в баню». «Ну и иди» - был мой ответ.

В 1946 или 1947 году трудармию распустили. Мать выпросила разрешение на переезд к отцу в Карпинск. Была зима, я помню, был снег. Ехали из Красновишерска до Соликамска грузовиком. В Соликамске мы ночевали трое суток. Дедушка был парализован и у него украли костыли. Я был шустрый, и когда объявили посадку на поезд, я исчез. Мать уже почти сошла с ума, ища меня. И вдруг женская интуиция повела её в ресторан. Я сидел за столом вместе с военными и болтал ногами. Затем ехали в битком набитом вагоне. Этот битком набитый вагон мне хорошо запомнился. Помню, стоит дядя. Я встаю и уступаю ему место. Когда я устал стоять, захотел спать и стал капризничать, дядя мне моё место не возвратил.

На станции Чусовая, в зале ожидания, бегал босой цыганёнок. В руках у него был кусок хлеба. Вдруг он кинул его на пол. Мне стало страшно за цыганёнка – ведь теперь Бог накажет его, так рассказывала мне бабушка. На станции Серов одна властная женщина потребовала в зале ожидания, чтобы в центре зала образовали свободное место. Затем разложила какие-то вещи и, собрав всех детей, уложила детей спать. Приехав в Карпинск, нас встретил отец. Для меня он был совершенно чужой человек. В воздухе стоял непонятный запах. Когда я спросил – почему этот город так сильно воняет, мне сказали, что здесь топят углём, а не дровами.
Приехали на зону. Зона была разделена на две части – одна для трудармейцев, другая для военнопленных. Отец жил ещё в бараке. Барак был разгорожен на секции наподобие комнат. По обе стороны, в два ряда были трёхъярусные нары. Многие уже покинули трудармию и на нарах были свободные места. Мне очень хотелось на третий ярус. Меня подсадили. Место на нарах выглядело как миниатюрное жильё со всеми пожитками. Сидевший на них мужчина достал опасную бритву и стал водить ею перед моим лицом. Я заплакал, и меня сняли с нар. В Красновишерске была бумажная фабрика, и мы привезли с собой блокноты. Базар в то время был постоянно заполнен людьми. Магазины были пусты и люди продавали и покупали, чаще всего ворованное, на базаре. Мы с отцом продавали блокноты. Я сидел, поджав ноги и орал: «кому блокноты, кому блокноты». Мужчина подошёл ко мне и стал давать мне деньги. Он всё время спрашивал – ещё, и я отвечал ещё. А он всё клал и клал деньги. Потом подбежал отец взял деньги и возвратил их обратно, оставив то, что стоили блокноты.

Затем купили четверть дома на Стахановской. В тот же год пошёл в детский сад по Почтамтской. Кормили в саду хорошо. Давали сыр, но из-за его острого запаха, я думал, что его делают из мочи, поэтому не ел. Давали шоколадные конфеты в обёртке, на которой была нарисована девочка. Я думал, что эти конфеты делают из девочек и тоже не ел. Ужин тоже не ел, а прятал в карманы. По дороге домой кидал свой ужин в колонну военнопленных. Многие делали так и кидали им что имели, особенно женщины. По утрам, встретив кого-либо из детсадовских, договаривались покататься на трамвайной колбасе, так называли сцепку трамвая с вагоном. Это было вдвойне приятно, т. к. опоздав в садик, нас будут кормить позже, значит, другие будут завидовать. Однако какой-нибудь дядя сгонял нас с колбасы, а сам садился на неё, чтобы ехать бесплатно.

Трамваи ходили от Почтамтской до Больничного городка – всего два трамвая. Разминовка была по Ленина, у трамвайного депо. Трамваи были без дверей, т.е. имели вход и выход, но не имели ни переда, ни зада, или наоборот, имели и перед, и зад. Передний и задний тамбур был одновременно и кабиной для вагоновожатой. Устройство было довольно простое. Ключ для включения энергии, реостат и штурвал тормоза. Если надо было ехать в обратную сторону, дуга съёма электричества перебрасывалась, переводилась стрелка, вагоновожатая переходила с переда на зад, и перед становился задом. Отцепленный трамвай проходил мимо вагона, снова назад, сцепка и состав мог двигаться в обратную сторону.

Затем проложили линию на разрез. Клали её военнопленные, рельсы, костыли и столбы были трофейные. Тогда же строили решётку вокруг парка, строили тоже военнопленные. Решётка была тоже трофейная, и дома на улице Ленина строили также военнопленные. При Сталине жильё не строили, разве только бараки. Огороды осенью перекапывались два раза. Затем приходили военнопленные и просили перекопать ещё раз, чтобы может найти не найденную картофелинку. В пятидесятых они были уже расконвоированы. Я часто воровал дома хлеб и приносил его военнопленным. Взамен я получал какие-то игрушки вырезанные из дерева. Дома знали, но не ругали.
А ведь хлеб доставали с трудом. Однажды меня в давке чуть не раздавили. Придавили к прилавку так, что текли не только слёзы, но и сопли. Хорошо меня заметила продавщица. Меня подняли вверх и передали по головам назад. Затем передали две буханки хлеба. За хлебом ходили в дежурный магазин. Очереди за хлебом были очень длинные, говорили, что почти до базара. Занимали очередь с вечера и дежурили всю ночь. Наблюдал за очередью милиционер Галкин. Он угрожал наганом в руке и бегал взад и вперёд, требуя, чтобы люди стояли змейкой - один за другим. Людей запускал в магазин партиями. Говорили, что он был самодур, и мог развернуть очередь задом наперёд. Но если бы не он, то люди бы могли задавить или затоптать друг друга. Без Галкина был бы кошмар. А может и без Сталина тоже? И может действительно Гегель прав: «Что действительно – то разумно»? Это был 1947 год и был голод.

1-е сентября, 1948 год. Первый раз - в первый класс. Идём мы с мамой по улице Тельмана (тогда ещё Стахановская) в школу на первый в моей жизни звонок. Мама впереди, я же, несколько отстав, - сзади. На мне самая нарядная одежда, специально приготовленная для школы. И вот, напротив дома тёти Фриды Фурман, по Тельмана 5, огромная лужа. Мама её обошла, а мне же интересно, чтобы по луже, и я - прямо по луже. В середине, поскользнувшись, сел прямо на задницу. Поэтому первый в жизни школьный урок я пропустил по уважительной причине.
Тетрадей не было, и писали на газетах. Моя первая учительница была Татьяна Михайловна  - очень добрая учительница. Валенок у неё не было, и она ходила в бурках. А морозы стояли крепкие. Да ещё с туманами. Они бывали настолько густы, что люди блуждали и не могли найти свои дома. Я помню такой туман, когда идёшь, как с завязанными глазами.  Был случай, когда шедший в тумане грузовик с перегоревшей левой фарой, выбил у меня из рук портфель. Если шёл трамвай, вожатый непрерывно звонил. Были случаи, что люди, в основном пьяные, заблудившись, замерзали или сильно обмораживались. Если стучались в чужие дома, никто не открывал – люди боялись. В городе действовали шайки. По вечерам и ночью ходить было страшно – раздевали. По городу ходили страшные слухи. То кого-то убьют, то утопят кого-то в помойной яме. Даже женщины с разреза, когда шли со второй смены боялись. Хотя, кому была нужна их рваная спецовка и чуни. Всё равно боялись. Какое-то мрачное было то время.

Я забыл ещё одну характерную особенность страха того времени, страха ходить в кино либо ехать в трамвае. Хотя все места для сидения в трамвае были  свободны, но все стояли т.к. боялись, что места для сидения могут быть проиграны. Ходили слухи, что жульё, играя в карты, и когда на кон уже нечего  было ставить, ставили на такой-то ряд и такое-то место в кинотеатре либо на место в трамвае. Если ставящий выигрывал, то ничего не случалось. Если проигрывал, то обязан был убить того, кто займёт это место. Ходили также слухи, что в пирожках, которые продавали на базаре, находили человеческие ногти, что людей резали на мясо. Но особенно было опасно просить милостыню детям. Их впускали в дом или квартиру, откуда они никогда не возвращались. Была ли в этом правда, сказать трудно, ведь такие слухи ходили в то время почти в каждом городе. Скорее всего, это была правда. Жизнь тогда протекала значительно острее, а слухи – значительно быстрее.
Время стремительно менялось к лучшему. Бандитов пересадили, сталинисты приутихли, коменданты приуныли. Мне было уже шестнадцать, и я пошёл получать паспорт. В анкетной графе социальное положение отца и матери, я написал – кулак и кулачка, за что получил от матери ругань, т. к. теперь я тоже попадаю под комендатуру. Этого не произошло, сама комендатура исчезла. Ещё висели в кабинетах портреты Сталина, но уже начинали воспевать Хрущёва. «Наш дорогой Никита Сергеевич» можно было читать в газетах. В 1957 году я пошёл в вечернею школу, и поступил на работу в к/т «Красный Горняк». При входе в кинотеатр был довольно большой вестибюль, слева - окошечко продажи билетов. Дальше была дверь в фойе с контролёром, который отрывал от билета «контроль». Далее налево и направо лестницы на балкон.

На балконе слева – кабинет директора, справа – маленькая библиотечка, в которой выдавались под залог журналы и играл патефон. Обслуживала библиотечку довольно пожилая женщина, какая-то чопорная и с очень правильно поставленной речью. Она не говорила, она как-бы чеканила слова, словно по радио, и не позволяла ни вольностей, ни шуток. Скорее всего, она была ленинградка, сосланная после убийства Кирова в Карпинск. Она заводила патефон и в фойе звучали песни Орловой и Шульженко. С обеих сторон фойе – две широкие двери в зал. Звучал первый звонок, второй звонок, третий звонок  - дверь закрывали, и начинался журнал «Новости Дня». По окончанию дверь открывали, звучал снова звонок, опоздавшие заходили, и начинался фильм.

Зал был на 400 мест, 20 рядов по 20 мест. На выходе из зала были ещё 4 двери, по две с каждой стороны.  Отопление в кинотеатре было паровым. Над экраном висели два барельефа. Слева Сталина и Ленина. Справа К. Макса и Ф. Энгельса. Между барельефами была надпись – «Важнейшим из искусств для нас является кино» и подпись – В. И. Ленин. С обратной стороны кинотеатра: в подвале – кочегарка, художественная мастерская для рекламы и аппаратная. Трофейные и сталинских времён фильмы заменили новые, отечественные такие, как «Летят журавли», «Карнавальная ночь», либо иностранные, покупные как «Мост Ватерлоо». Помню на этом фильме весь зал сидел, рыдал и шмыгал носами. Натиск на кинотеатр был настолько силён, что пришлось первый сеанс начинать с шести утра, а последний в двенадцать ночи. В это время начали строить кинотеатр «Урал», который себя впоследствии не оправдал.

А вот интересный случай. Однажды наш кочегар зашёл в аппаратную поболтать и посмотреть фильм. Работал Юра. Он был один. Туалета не было, и он попросил кочегара посмотреть за углями, которые создавали электрическую дугу для проекции. Он попросил последить за углями, чтобы лишь на минуту сделать маленькую нужду за углом. Кочегар согласился, а Юра сел в трамвай и поехал на вокзал провожать своего друга в армию. Был страшный скандал, т.к. два сеанса подряд были сорваны. Юра был беспорядочный парень. Однажды поехали с ним на Тоту с кинопередвижкой. Ехали на лошадях, т.к. начиная от Каквы, дорога для машин была непроходима. Юра продавал билеты, я стоял на контроле и старался не обрывать «контроль» на билетах. Когда сеанс закончили и начали подсчитывать выручку, оказалось, что я не сумел схалтурить на бутылку.

Виноваты были тотавцы, которые требовали, чтобы я поступал честно и рвал билеты. Таким образом, мы не могли их сдать обратно в кассу и набрать на бутылку. Юра расстроился и предложил всё бросить и идти домой пешком. Я согласился, ведь было интересно. Идём по дороге, темень и грязь ужасная. Вдруг услышали, сзади идёт трактор. Мы спрятались и, когда трактор проходил мимо, догнали его, подцепились сзади и поехали. Трактор шёл довольно быстро, из-под гусениц летела грязь, которая буквально облепливала нас. Вдруг трактор резко свернул вправо, и нам пришлось соскочить. Отряхнув с себя грязь, мы двинулись дальше. Так мы дошли до Каквы. Юра приволок огромный пень для костра. Я сказал, что пень гореть не будет. Юра сказал, что я ничего не понимаю. Он разжёг пень и мы разделись, чтобы постирать одежду.

Потом искупались, и голые принялись сушить свою одежду. Вдруг из темноты появился какой-то мужчина. Он сказал, чтобы мы потушили пень, т.к. рядом был деревянный мост. Мы это сделали и перешли на другое место. К утру нам удалось одежду высушить. Когда начало светать, я к ужасу увидел, что на другом берегу стоит машина, а в кабине сидит женщина. Мы были голыми, а она нас видела, и мне было очень стыдно. Юра предложил попросить, чтобы нас довезли до города, на что я не соглашался, т.к. ночью  мы были голые, а женщина будет над нами смеяться. Юра всё же настоял. Когда мы подошли к машине, шофёр засмеялся и сказал: «Ну что артисты? Залезайте в кузов, поедем».

Возможно, мой стыд покажется странным. Но нет. Не в то время. Понятия о чести было в то время совсем иное. И вот очень трагический случай. Очень красивая девушка, кровь с молоком, поверив одному мерзавцу, отдала ему свою девственность. Этот мерзавец потом рассказывал всем и хвастался по городу. Девушка пришла домой, сняла со стены охотничье ружьё и выстрелила, нажав курок пальцем ноги, себе в рот. Когда я впоследствии рассказал этот случай своему приятелю, он задумался и рассказал историю, которую рассказала ему его мать. В деревенском клубе, где собиралась молодёжь, девушка нечаянно пукнула. Тотчас же убежала из клуба и повесилась на чердаке. Для сведения: - знакомясь с девушками, мы три дня обращались друг к другу на Вы, и лишь затем, как бы случайно пытались, прикоснуться рукой к руке. Огонь прикосновения был ужасен по своей силе.

Особо романтичными казались нам покосы, спать в шалаше, а готовить – на костре. Однако, побывав на нём всего лишь час, страшно хочется обратно домой. Тучи комаров и косьба – пот льётся по лицу и мошкара. Первый раз, ещё мальчишкой, попал на покос, который находился довольно далеко, за Липовой горой. Тогда ещё ходил трудовой поезд, который возил рабочих, кажется, на Туринку. Потом долго шли пешком по заросшей кустами дороге. За плечами пайвы. Это вроде рюкзаков огромные ёмкости, изготовленные из коры берёзы, наполненные едой. В основном это была лапша и рис, и копчёная свинина для супа. К пайвам были прицеплены кастрюли, на плечах косы, вилы и грабли. Выехав рано утром, лишь к вечеру были на месте. Отец начинал косить, а я сгребать сено, мать, разложив костёр, готовить ужин. Происходило всё настолько быстро, что уже через минут 20 шалаш был готов.

Мы были не одни. Были ещё двое соседей по покосу, одни были Сморыгины, других не помню. Нас пацанов было трое, я был младший. И вот вздумали мы, на ночь глядя, пособирать черники. Зашли в лес, собираем, комары заедают. Я начал стонать и просить ребят пойти обратно, а они: - «сейчас, ещё немного» - и клюют эту чернику, а обратно идти не хотят. Я развернулся и пошёл. Иду, иду, а на выруб попасть не могу. В одну, в другую сторону, уже совсем темно, и тут я понял, что заблудился. Я не стал метаться, а продолжал стоять на одном месте и кричать. И вдруг я услышал выстрел. Я обрадовался и пошёл на выстрел. Через некоторое время я увидел моего отца и Сморыгина старшего. Сморыгин был к тому же охотник и имел ружьё. По вечерам, после ужина, соседи собирались у одного костра, чтобы поболтать. Сморыгина – мать умела особенно хорошо рассказывать страшные и загадочные истории – про мертвецов, про кладбища и волков. Я верил всему, и мне было страшно. И вот уже все собирались расходиться по своим шалашам, как вдруг моя мать говорит, что она забыла принести воды для утреннего чая, и попросила меня сходить за водой. За водой мы ходили метров за 500, в болотистую низину. Там из земли бил родник с очень прозрачной водой. Мне было очень страшно идти туда, однако признаться в этом – было стыдно. Моя мать же никогда не испытывала мистического страха, она даже не понимала, что это такое и никогда не испытывала состояния, когда бывает жутко. Она могла ночью идти через кладбище или развешивать, на ночь глядя, на чердаке бельё и ничего при этом не испытывать. Точно также она думала и о других, поэтому меня и попросила. И я пошёл. Особенно жутко было ночное журчание воды, вокруг чудились какие-то жуткие существа. Вдруг в метрах 10-ти в лужу упал камень и поднял вокруг себя брызги. Я сжал всю свою волю в кулак, чтобы не поддаться панике, но жуткий страх отпустил меня только тогда, когда я возвратился в шалаш. До сегодняшнего дня я не могу объяснить, что это было, ибо, никого вокруг я не видел.

Не было у нас постоянного покоса, но сено было нужно и перебивались, как могли. Однажды получили на Княсьпинском озере, на острове. Трава там была ужасная – осока. Если с ней не аккуратно обращаться, можно было порезаться, такая она острая. Коровы осоку ели очень неохотно, и люди косили её только из-за крайней нужды. Второе неудобство, заключалось в том, что вывоз сена был возможен только зимой, когда озеро надёжно замёрзнет, а ведь кормить нужно было, уже начиная с середины октября. Вывозить сено нужно было трактором с санями, поэтому ждали, пока озеро не промёрзнет хотя бы сантиметров на 20. Был случай, когда трактор пошёл раньше и провалился вмести с санями в озеро.
 
Третье мучительство – это была мошка. Это крохотное насекомое летало тучками. Ни одежда, ни антикомарийная сетка не могли защитить от неё, а кусала она нещадно.
Отец и мать отправились на покос, я же должен был прибыть на два дня позже, когда скошенная трава уже подсохнет. Отец лишь кратко объяснил, как добраться, я же подробности не расспрашивал.  Вечером, надев на плечи пайву с провизией, сел в трамвай и добрался до пересечения в направлении Волчанки. Там дождался поезда, который шёл из Краснотурьинска в Сосновку. Уже не помню, то ли это была дрезина, то ли тепловоз, который тащил пустые платформы и один пассажирский, ещё довоенный вагон. В купе были две девочки, подростки – одна лежала на верхней полке, другая сидела на скамейке внизу. Поезд шёл очень медленно, т.к. дорога была очень плохая. Я помню ещё верховой пожар: - стоял сильный рёв огня, а железная дорога, выгнувшись в сторону, срезала несколько сосен, стоявших радом с полотном. В школе нас учили, что при нагревании металлы расширяются, но чтобы так, чтобы полотно сместилось на метра полтора, было трудно представить. Поезд шёл очень медленно. Кроме того, были повороты, на которых вагоны издавали пронзительный скрип и скрежет. Той девочке, которая была внизу, явно не хватало собеседницы и она просила девочку вверху, чтобы та просыпалась. Мне запомнились её слова: «Ну Лидка, ну вставай, скоро Сосновка. Вон уже коровы видны!». Девочка вверху выглядывала в окно и говорила: «Не. Ещё далеко. Я ещё немного посплю».
Когда я пришёл на Кордон, было уже прилично поздно. На берегу озера я нашёл лодки – долбёнки, привязанные к берегу. В лодке лежали вёсла. Я уселся в лодку и тут же чуть не перевернулся. Долбёнка - это лодка, выдолбленная из ствола дерева, и была очень неустойчивая. Кроме того, грести надо было одним веслом. Нужна была небольшая тренировка. Через минут десять я освоил это искусство и был на середине озера. А это было время белых ночей. Озеро, как зеркало, отражало прибрежный лес и голубое небо. Вода прозрачная, как воздух, а со дна, вверх, росли водоросли. Для полной идиллии не хватало только русалок. Так я прошёл нижнее озеро, затем Исток и попал в Верхнее. Вскоре увидел остров и избу.
Была в ходу легенда, согласно которой Екатерина Вторая сослала некого князя в эти места. В том месте, где сейчас Княсьпа, конь князя спотыкнулся и князь упал. Тогда и дали это название – Княсьпа, т.е. князь упал. Вероятно, так оно и было. Места действительно романтичные и я их с любопытством исследовал. Я нашёл следы каменного фундамента. Однако усадьба должна была быть деревянной, т.к. я не мог найти следов кирпича.

На северо-западной стороне стояла Старая Княсьпа. Место было очень живописное – среди кедрового бора. На обрыве к озеру стояла деревянная часовня. Эта часовня притягивала меня как магнит. Тогда я имел фотоаппарат «Москва-2» формата 6х9 см. Причалив на долбёнке к берегу, стал фотографировать часовню, заглядывать через дверные оконца во внутрь. Вдруг я услышал из окон одного из дома: «Храм Божий, Храм Божий». Дальше я ничего не понял, но что-то опасное и грозное слышалось в этих интонациях. Я поспешил к моей долбёнке и отчалил в направлении острова.
Прилично отплыв от берега, я увидел, что из дома вышли двое мужчин и поспешно направились к берегу. Сев в долбёнку, они направились за мной. Озеро было пустынно, только я и эти двое мужчин. Они работали в два весла и расстояние между нами быстро сокращалось. Я уже знал, что произойдёт дальше: - они попытаются перевернуть мою лодку, и так как они приближались сзади, у них было дополнительное преимущество. Но всё произошло иначе. Когда они приблизились метров на пять, их лодка сделала плавную дугу и стала удаляться от меня в сторону. Камень упал у меня с сердца, но больше я Старую Княсьпу не посещал.
Дом Культуры угольщиков находился в движении и суматохе, и сиял своими окнами до глубокой ночи. В подвалах молодёжь репетировала танцы, песни. Были кружки художественный, драматический, хоровой и т.д. Какие-то представительные персоны навещали клуб и они с директрисой расхаживали по фойе и рассуждали об искусстве. Директриса была очень представительная дама, похожая на Валерию Новодворскую. Она постоянно жаловалась на акустику зрительного зала. Акустика по её мнению была несколько металлической, тем самым она давала понять, что, несмотря на свою тяжеловесную фигуру, она может очень тонко мыслить. В фойе на втором этаже проходили танцы. Падеспань и краковяк заменили фокстрот, танго и вальс-бостон. Некоторые были не довольны новыми танцами и говорили, что Сталин, если бы был живой, их обязательно запретил. Когда я спросил одного «почему?», он ответил «потому, что во время танца пары прижимаются друг к другу».

Городская интеллигенция организовала общество любителей литературы. Впервые был написан и исполнен гимн городу Карпинску. Евтушенко и Рождественский писали стихи, о которых раньше и мечтать не было возможным. Солженицын написал «Один день Ивана Денисовича», Пастернак – «Доктора Живаго». В стране был запущен первый в мире искусственный спутник. И, вдруг, осенью 1957 года совершенно непонятное явление: - люди выходили на улицу Ленина, шли до кинотеатра, разворачивались и возвращались по другой стороне до Парковой, и снова возвращались к кинотеатру. Всё больше и больше присоединялось людей, до тех пор, пока с обеих сторон кольцо не замыкалась. И так прогуливались в беседах и непоспешной ходьбе молодые и взрослые. Было очень интересно.  Нет, даже не так – было так, что описать было невозможно.
 
В 1958 году в моей трудовой книжке появилась запись: принят на разрез № 2 в качестве грузчика угля в Ж.Д. вагоны. Моим новым качеством я был ужасно горд – в конце смены специально вымазывал лицо угольной пылью, чтобы сильнее быть похожим на горняка. Горняк и мужчина - считалось одно и то же, т. е. если горняк, значит уже мужчина. Разрез тянулся с севера на юг длиною примерно четыре километра. Насколько помню, имел пять бункеров и обогатительную фабрику. Вначале шла вскрыша - около десяти уступов. Породу взрывали и состав из 10-ти вагонов, которые тянули два паровоза, вывозил её на отвалы. Отвалы представляли собой печальное зрелище – ни травинки, а под ними заживо погребённый лес. Кое-где виднелись только вершины высоких лиственниц, уже обречённых на смерть, и пустота, и ничего живого.

Иногда происходили производственные курьёзы. Однажды идут два состава параллельно друг другу по разным уступам. На выходе из разреза должны выйти на один и тот же путь. Паровозы гудят друг другу – мол, давай, уступай пути. Но ни один путей не уступил, на стрелке они столкнулись боками и, все четыре, повалились на бок.

После вскрыши шёл угольный пласт. Толщина пласта достигала 50 метров. Пласт взрывали, экскаватор грузил уголь в огромное корыто с отверстием внизу. Уголь, через отверстие, попадал на транспортерную ленту. Лента приводилась в движение огромным барабаном. Длина участка ленты, около 30-ти метров. Уголь сыпался с одного участка ленты на другой. Там где кончался один участок, и начинался другой, стояла маленькая будка. В будке сидела мотористка. Таким образом, лента тянулась до бункера. Бункер заполнялся углём. Подгоняли состав. Паровоз отцепляли. Вагоны цепляли к лебёдке и тянули вдоль бункера. Открывали течки и уголь, примерно со скоростью 5 тонн в секунду, заполнял вагон.

Если состава долго не было, бункер заполнялся доверху, мотористка останавливала свой участок ленты. Следующая, увидев, что лента остановилась, останавливает свой участок. И так продолжается до самого низа, до экскаватора, и участок останавливается. Если мотористка проспит остановку ленты, её может завалить углём и электродвигатель сгорит – вот так, всё просто.

Однажды к нам домой зашла женщина, на мой взгляд, очень странная, вся в наколках, говорила на блатном жаргоне и с немецким акцентом. Потом я спросил мать, что это за странная женщина? И мать рассказала историю. Эта женщина, ещё ребёнком в 14 лет, попала в трудармию и была поставлена мотористкой. Ночью, под монотонное и унывное завывание ленты, она уснула. Приёмная лента остановилась, а следующая продолжала сыпать уголь, завалила барабан и двигатель сгорел. Под суд отдать её не могли, т.к. она была несовершеннолетней, и она продолжала работать. Её же начальник, такой же трудармеец как и она, однако порядочный подлец, терпеливо дождался её совершеннолетия, и, несмотря на то, что дело было уже закрыто и положено в архив,  добился чтобы дело было заново рассмотрено.
Ребёнку присудили 15 лет лагерей. Мне было не понятно, как это человек той же национальности и той же судьбы трудармейца, что и этот ребёнок, мог так жестоко поступить? Ведь он всё делал лишь для того, чтобы его заметило ещё более высокое начальство, и ради этого он отдаёт в жертву невинного ребёнка? Кто-то сейчас тоскует по сталинским временам. А именно в эти сталинские времена из донной мути всплывала и властвовала самая отвратительная гадость. Военнопленные и трудармейцы находились за границей закона. Десятник мог пинком столкнуть греющегося у терекона трудармейца в горящею смесь угля и породы, в которой человек заживо сгорал, и не нёс за это даже порицания.

Меня поставили работать на Красный Бункер, вероятно построенный немцами ещё до войны. Всё в нём было капитально и досконально. Течки открывались и закрывались с помощью штурвалов, но эстакада была так низко от потолка, что моя голова была постоянно в ссадинах и шишках. Но скоро на участке уголь кончался и бункер больше, к моей радости, не использовали. Остальные бункера были деревянные и намного удобнее. Помню, ночная смена, сидим в бытовке ждём вагоны, в бытовку одна за другой приходят девчата. Филип, мой напарник и шеф, говорит – это они к тебе приходят. Узнали, что новый парень на участок поступил, вот и приходят посмотреть. Филип был странный мужчина, сразу взялся за моё шефство и стал воспитывать меня. Идём после смены домой, увидел на дороге лежит гвоздик. Поднимет его и смотрит на него со всех сторон, и мне его  показывает. «Вот видишь гвоздик»? Я говорю - «Вижу. Ну и что»?  «Так если увидишь гвоздик на дороге, подними его и выброси в сторону». И показывает мне, как надо выбрасывать. «А то машина поедет, на гвоздик наедет и шину проколит». Я ему – «Так здесь же машин не бывает». А он мне – «Всё равно выброси, и если в городе увидишь, тоже выброси». По утрам, со стороны разреза, открывалась сказочная картина. Вставало солнце и освещало город с востока. Я каждое утро выходил из бытовки любоваться этим зрелищем.

Но разрез приближался и остановился на подступах к городу. Рабочих начали сокращать. Горняки начали уезжать. Колорит города начал меркнуть и жизнь в городе – как бы угасать.

За нашим поколением был как бы провал. Ещё были ребята и девчата 41-го года рождения – дальше до 46-го, было затишье. Начиная примерно с 1964 года, в город ворвалось новое, послевоенное поколение, поколение „бэби-бумов“, которое снесло наше поколение „стиляг“, и началась новая эпоха.


Рецензии