Прозрение Васи Нельсона

Утреннее солнце лучисто щурилось на белые больничные стены, няни выносили горшки и пели цыганские романсы. Всё шло, как обычно.
Вася лежал  в предоперационной.Кроме него было здесь четверо.Троим  каждые полгода пересаживали кожу с задницы на глазные яблоки. Пересаженное приживалось медленно, а надо было, чтоб весь глаз оброс этой кожей, а кожа со временем превратилась бы в тончайший эпителий, тогда хоть какое-то зрение будет: туманно, но всё же не тьма кромешная.
Ваньке жена, приревновав, плеснула в глаза кислотой. Подкараулила,
когда он возвращался от зазнобы своей, выскочила из-за сарая и в гневе всю банку выплеснула в рожу ему. Потом плакала. И сейчас плачет, приходит в больницу и плачет. А Ванька за все эти годы, что он здесь, ни разу не разрешил ей навестить себя: возненавидел, хоть она и мать его троих детей.
Лёнька пошёл провожать деваху на Скачки. На обратном пути местные парни семь раз воткнули ему нож в позвоночник, от шеи до копчика. Он ослеп, и лежит неподвижно, руки-ноги не двигаются.
А Володька ехал из Нальчика, где работал, домой, в Ессентуки, на выходной. Автобус, где он был на переднем сидении, столкнулся с кислотовозом – на полной скорости. Кислоту мощно выплеснуло вперёд, в разбитое ударом лобовое стекло автобуса – и прямо на Володьку, он только что шапку снял перед этим. Не понял вначале, в мгновение какое-то, что это так ожгло голову и потекло огненными струйками вниз, по глазам. И взвыл от боли, ещё не поняв ничего, но сразу ослепнув. А через лоб, ямины глаз – через всё лицо теперь ровно шли два желобка – путь кислоты.
Жена, в два раза выше Володьки, каждый день приходила с их доченькой под его заснеженное оконце, приносила ему гостинцы и говорила : «Любим мы тебя, любим, Вовочка»! А мужики в палате дивились: «И чем только приворожил бабу – надо же какую кралю себе урвал!»
Был ещё дед Пихто, как его прозвали.  Обедал он с бабкой, уронил ложку, нырнул за нею под стол, да сходу наткнулся на бабкину коленку острую – глаз и вытек. Но одним глазом всё же видит, после операции.
К Васе тоже приходила жена, беременная, и тоже почти ежедневно. Он утешал её: всё будет хорошо.
Да уж!  Хорошо он тогда поколол эти доски гвоздастые!  Дважды замахивался ударить, а рука не шла! Разозлился на себя, изо всех сил хватанул топором, – кусок доски торцом точно в правый глаз угодил! Свалился Вася, потеряв сознание от боли, а очухался уже в темноте: двумя сразу перестал видеть. Месяц лежал здесь, в предоперационной, на спине, не шевелясь, с забинтованными глазами.  Трижды в день его кололи пенициллином, рассасывали кровоизлияние в правом полушарии мозга.
Потом всю их пятёрку перевели в общую палату.
Теперь – ещё мутно, – но с каждым днем всё яснее, левым глазом Вася видел! И можно было вставать и ходить! После месяца неподвижности! И даже в  домино играть с такими же, как он, полуслепыми, когда видя сносно, а когда и ощупывая пальцами ямочки на костяшках. Теперь не надо было ночью кричать, как Лёнька, бередя других, сон их зыбкий  нарушая, – кричать и кричать: «Няня, утку! Няня, утку!»  Самому в туалет ходить – счастье-то какое!
Теперь он не только сам мылся в больничной ванне, но и помогал Зинке, нянечке, Володьку купать. А Володька, пользуясь слепотой своею, всё хватал и хватал Зинку за места всякие, а Зинка беззлобно журила его: «Гляди-ка, какая зараза, слепой – а туда же!» «Да-к я ж не везде ослеп, я ж только глазами! – обижался Володька. – Ты привыкай ко мне, мне ещё долго лежать, – глядишь, больничным браком с тобой и поженимся!» Много таких, как Володька, подкатывали к Зинке под ядрёный бочок, но всё без толку! Да и куда больничной хляби против здоровых парней – там, за больничным забором, в здоровой жизни!
Под Новый год главврач Валентина Петровна настрого предупредила общую палату: «Спиртного ни капли! Иначе всё ваше лечение насмарку пойдёт!» Поклялись не пить Валентине Петровне, а сами скинулись, выгребли заначку у кого была, да и умолили нянечку бабу Шуру! Она им бутылку втихаря и доставила! И когда забабахал за окном самодеятельный салют,  поняли: Новый год наступил! И по очереди каждый из двадцати отхлебнул из бутылки пойла какого-то, и все радовались, как мальчишки! Частушки петь стали!  Такие исполнители объявились!  Дед Пихто  дрожащим тенорком вывел: «У попа была кобыла, задом-передом ходила, хороша была везде, только чирей на …» Ну и ржали! Слепые, полуслепые, зрячие, гоготали в голос, всхлипывали, беззвучно закатывались!
А утром первого января в палату вошла дежурный врач Мария Денисовна, поздравила всех с Новым годом и долго нюхала воздух в палате, отыскивая следы алкоголя, но ничего не унюхала: бутылку пустую баба Шура давно унесла, а лежали все с градусниками, рот закрыв накрепко!
Эта Мария Денисовна чуть глаза не лишила Василия: повезли уж его на операцию! Спасибо, Валентина Петровна, главврач, вмешалась: «Такого молодого глаза лишать! С его – то профессией!  Попробуем так спасти!» И дал он тогда Валентине Петровне слово бросить курить и в течение трёх лет не брать в рот алкоголя – ни капли! Он на всё был готов, только б глаз спасли!   
В их глазном отделении было два корпуса, две двухэтажки: мужская и женская. И когда пришли навестить его парни-приятели, – не сразу и поняли, куда идти. Подошли к какому-то корпусу, да и давай там баб в больничных халатах спрашивать, не здесь ли Василий лежит – диктор на телеке? Бабы и покатились: не бывало ещё такого, чтоб мужик лежал в абортарии! А когда отыскали, наконец, глазное отделение  и вышел он к ним в тамбур   с повязкой на правом глазу – сами парни расхохотались: - «Нельсон с абортария!»  Долго его потом абортным адмиралом звали! Но это потом! А сейчас  лежал он в общей палате, много чего полуслепым мужикам рассказывал. Тут и заподозрили: а что это голос такой знакомый? «Не ты ли на телеке диктором?» Пришлось сознаться. То-то удивились зрячие: как же это раньше мы тебя не узнали?  Никак из-за повязки и бороды! И загрузили его по полной: читай да читай нам!  Раздобыли книжку «Двенадцать стульев» и, мучаясь от мути в левом глазу и боли, быстро накатывающей, читал им, сколь мог, сколь был в состоянии, хотя нельзя ему было делать это, ну никак нельзя! Каждый день ему теперь «фибс» кололи в больной правый глаз, до конца лечения ещё ой-ёй-ёй сколько, но ради товарищей по несчастью – жертвовал!
По утрам он помогал умываться болезным – коридор перед умывальней был тесный,и больные, чтоб не столкнуться друг с другом, ходили чуть ли не восьмёрками. И каждый день прогуливал  страдальцев вокруг длиннющего обеденного стола.  Сперва Володьку, – тот всё балагурил, особенно после тайного любовного свидания с женой  на стылой верандочке, куда жена влазила в выломанное специально для таких дел оконце. Потом Ваньку – тот шаркал молча, но иногда грозил: «Ох, держись, душа: запью-у!», а после прогулки тяжело опускался на свою кровать: «Эх, раз – на матрас!». И напевал: «Маруся Климова – прости любимого!» Дед Пихто, когда про Марусю слышал, тоже грозил – влындить своей бабке, как в молодости!  А Ванька, попев немного, иногда жаловался: «Я раньше пужал кой-кого: «Смотри, глаз на жопу натяну!» А теперь мне жопу на глаз натягивают!» Вокруг похохатывали, а Володька, перенёсший уже четыре таких операции, отзывался тут же: «Скажи спасибо, что натягивают! Может, хоть чуточку видеть будем!»
Кормили их супчиками, кашами и «трескотиной», но почти у всех в тумбочках бывали гостинцы от родственников, и делились ими с не имевшими таковых сполна, не скупясь.
О бабах был разговор особый: «От была у меня одна! Буфера – отсюда до Одессы!» Убежденно говорили о неверности  жён и подружек, но при этом у каждого ёкало: «Неужель  и моя такая?!» Баба Шура, услышав однажды разговоры такие, укорила: «Что ж напраслину-то возводите?! Если и даст какая, так ведь жалеючи!» «Ну да, –зло возразили ей , – мать Софья обо всех сохла!» Баба Шура рассердилась: «Сами не знаете, что льзя, что нельзя!» И хрипло запела : «Отвори потихоньку калитку!»
Некоторые пытались подбивать клинья к Марье Денисовне –  сидели у неё ночами в дежурке, но так никому и не обломилось.
Вася непроизвольно запоминал всё, и иногда думалось: «Вот бы написать про это!»  Все они были ему интересны: и Володька, и Ванька, и дед. Многих было жаль, особенно Лёньку. И он часто подсаживался к нему на кровать, рассказывал  что-нибудь, а потом Лёнька сам начинал говорить. Чувствовал он себя всё хуже. Видно было, как ему трудно. «Наверно, я никогда не выйду отсюда!»
Зинка протирала в палате полы шваброй; иногда, собирая в совок мелкий мусор, наклонялась, и тогда обнажалось белое пышное подколенье.  Зрячие – двуглазые, одноглазые – впивались взглядом в это манящее великолепие, а Володька, будто чувствуя что-то, спрашивал Василия: «Кто там? Зинуля?» И Вася радовал его: «Зинуля!» А Зина улыбалась Васе, играя глазами!
Перед  едой раздавался всегда ожидаемый колокольчик, ходячие выползали в столовую, Лёнька оставался в палате один, и Зинка или баба Шура кормили его с ложечки.
На шахматном турнире – сами же болящие и организовали его – Вася неплохо шёл, в решающей партии за первое место набрал, было, перевес, но тут принесли ему телеграмму:«Скорее выздоравливайте возвращайтесь микрофонам телекамерам нетерпением ждём вас экране ваши зрители». Вася взволновался и проиграл. Потом всё ломал голову: кто бы это мог отправить? А ночью вспоминал, как однажды позвонили ему домой, пригласили на конкурс дикторский – он не знал о конкурсе, – как через неохоту отправился он на телевидение, как читал там в лучах светильников – Есенина, Маяковского, Чехова и газету, как делал этюд с партнёршей, как через два дня коридорной толчеи среди сотен желающих стать звездой, после второго и третьего туров – с волшебным, вдохновляющим, зовущим сиянием софитов, – ему объявили: «Вы приняты!» До конкурса  он ни разу в жизни не видел телевизора.
Так он и заснул, вспоминая. Снились ему синие горы, орлы над ними, река. Слышался чей-то говор. Река шумела, искрилась, солнце било в глаза, а потом это уже оказалось не солнце, – это были светильники в студии… Вася открыл глаза – от электрического света в палате и от какого-то шума – нового, непонятного – и увидел, как Зинка и баба Шура быстро везут от Лёнькиной кровати каталку, покрытую простынёй.  Лёнькина кровать пустовала.
В этот день в палате была тишина. Дед Пихто, чтоб разрядить напряг, завёл было новую частушку, но его осекли сразу: «Заткнись ты!»
Вот ведь как бывает! Лежал - лежал  Лёнька, кормили его и лечили, носили «утку», – ну, лежал и лежал. А как не стало его, так всем его не хватает… И так жалко!
А кое-кто о себе задумался: не увезут ли и его так отсюда? Лёнька ведь тоже не один год здесь лежал.

С Васи сняли повязку, проверили зрение: правым видел мутно, но видел! А левым – почти нормально!
На другой день его выписали. Он благодарно попрощался с врачами, нянечками, обошёл всех палатных – надавали ему поручений!  Пообещав навещать их, он вышел на улицу.
Он вышел на улицу – и перехватило дыхание! Солнце сверкало, как оглашенное, сверкал и хрустел снег под ногами, сверкал на деревьях иней, сверкали заснеженные крыши домов, сверкали полозья саней, сверкали глаза девчонок – сверкало всё! А синее небо сияло!
И всё его естество отозвалось жаркой волной: «Вижу! Вижу! Я вижу!» И слёзы счастья заволокли глаза! «Я вижу!»
Он шёл неуверенно, как пьяный, – шёл к дому! Медленно-медленно шёл, постепенно обретая спокойствие. И горячий восторг от увиденного сменился тихим восхищением дива дивного – света белого, жизни!
Неожиданно встретил бывшего одноклассника: «Ты?! – воскликнул тот пораженно. – Жив?! Тебя ж зарезал муж Клары Булгаковой, он же застал вас! Тебя же похоронили!» «И ты сам был на похоронах?» – иронично полюбопытствовал Вася. «Нет, но все говорят! С ума сойти!»
Потом нос к носу с выпускающим редактором: «Вася, милый, ты ли это? Тебя уж тут похоронили  все, страсти такие рассказывают! Появишься на экране – будут визжать от восторга!»
Дома радостно плакала у него на плече жена, и все домашние были счастливы: вернулся! С двумя глазами!
У него был больничный, но, сбрив бороду, отращённую в больнице, и надев тёмные очки, он отправился в студию. Конечно, там были объятия, поцелуи и море радости! И Клара Булгакова, тоже диктор. То-то смеялись с ней над молвою!
А через неделю он снова вышел в эфир. И снова стали ему носить кипы зрительских писем, снова он читал новости, очерки, брал интервью, вёл концерты… Ему дали поэму местного автора, – он учил её целый день, а назавтра горячо, азартно прочёл в кадре, и вскоре получил от зрителей фото своё, с экрана снятое, с надписью: «В память о том, как вы читали стихи о двух окотах овец с пафосом, достойным лучшего применения!»
А потом была взволнованная, пронзительная передача о Лермонтове. И ему впервые открылась горькая бездна лермонтовских «Тучек небесных»:
Чужды вам страсти
И (потому) чужды страдания!
Вечно свободные –
(и потому) Вечно бесплодные!
Нет у вас Родины –
(и потому) Нет вам изгнания!
Он читал это со слезами на глазах: всё это было его, родное! У памятника Лермонтову он  вырос и сотни раз ходил-гулял  у нарзанов Тёплого и Холодного, у подножья Машука, – это здесь «сквозь туман кремнистый путь блестит»! Здесь «звезда с звездою говорит»! Здесь ещё слышен топот копыт лермонтовского коня!
И в ночь после эфира всё бились, всё звучали в нём лермонтовские строки, и он долго не мог заснуть, изъёрзал всю постель, и только к утру забылся.
А в следующую ночь сел к столу, положил перед собой чистый лист – и первые слова были: «Бог дал ему видеть!»
И ожили на бумаге и Лёнька, и Володька, и Ванька, и все, с кем далось прожить эти трудные месяцы исцеления.
Теперь его всё время тянуло к столу, к писательству. И когда не удавалось передать словами такое, казалось бы, зримое, и опускались руки, он ободрял себя: «Пиши, мой друг, пиши! Пишущий да обрящет!»                2008 год 


Рецензии