Виноватый Молчанов

Гудели самолёты. Шумел ветер. Летел снег. Небо, серое как аэропорт, лежало на его крыше. Через стеклянные двери входили и выходили люди: мужчины в дублёнках и коже, дамы в дорогих мехах. Автоматика беззвучно пропускала их туда и оттуда.
Перед входом стояли машины: редко «жигули» и «Волги», часто иномарки. Порывы ветра пахли то дорогими духами, то отработанными газами.
Два пожилых человека — наверное, муж и жена — стояли против строя машин. Он был в дешёвой зимней куртке и кроличьей шапке с опущенными ушами, она в шали и коричневом пальто с чёрным воротником, оба в валенках. Чистая, достойная бедность сквозила в их облике. Женщина плакала и вытирала глаза маленьким розовым платочком.


Я подошёл, спросил куда им. Старик ответил: далеко, но пока только до автовокзала.
— Садитесь, я довезу. У вас, наверное, горе?
У старушки сильнее полились слёзы, а муж ответил:
— Вы правы, нерадостный день у нас сегодня. Последнего сына проводили с внуками. Насовсем. В этот… как его? Вот память, уже забыл. Одним словом, в Германию.
— Багажа нет?
— Какой там багаж! – махнул он рукой. — Вот, одна сумчошка.
Уселись. Поехали.
— Вы, наверное, немцы? – спросил я.
— Какие немцы! Моя фамилия Молчанов, — рассердился старик. — Жёны их немки, — сказал он после некоторого молчания.
— Кого их?


— Сыновей моих. Два сына у нас со старушкой: Юрка и младший Витька, которого мы сегодня проводили. У обоих жёны немки. И оба уехали. Вот мы и остались на старость лет… Одни и никому не нужные. Старуха уже неделю плачет. Витька, как дом продал, последнюю неделю у нас жил с семьёй. А она как посмотрит на внучек Катьку и Танюшку, так слёзы и польются — на её руках выросли, к сердцу прикипели. А теперь вот и внук родился… Вся радость, весь смысл пропали. Давеча у барьера кинулась Витьке на шею: «Витенька, да зачем же я эту бумажку подписала, что согласна вас отпустить!» Старушка тихо завыла на заднем сидении.


— Я, было, сам не сдержался, когда с Катюшкой да с Танечкой прощался. Слёзы близко были. «Нет, — думаю, — никогда не плакал и здесь не заплачу». А что толку? Всё равно свою обиду не выплачешь. А бумажку как не подписать. Сыновья мои в Германию пуще немок своих рвались. Значит не то… На себя надо обижаться. Выходит, лёгкая жизнь для них дороже отца с матерью. А кто в этом виноват? Мы и виноваты.
— А старший сын давно уехал?
— Да уж три года будет.
— И как он?
— Доволен. Квартиру получил четырехкомнатную, машину купил. Всё есть. И фамилию поменял. Не Молчанов он теперь, а этот… Как его? Вот память! Подсказывай, бабка!
— Ш… Шульц, — выдавила старушка.


— Точно! Юрка Шульц. Тьфу ты! — старик выругался. — Как узнал я, такая обида! По телефону ему говорю: «Что ж ты, такой сякой, фамилией моей погнушался?!» А он: «Да будет тебе, папка! Ничуть я не погнушался! Просто Молчановым здесь быть неудобно. Немцы даже выговорить не могут: Молтшанов? Мольшан;в? Сам посуди: кому на работу легче устроиться — Шульцу или Молчанову? Я тебе в угоду не намерен хорохорится, а буду жить чтоб удобней и легче!» Вона, как я его воспитал!
— Шульц, как я понимаю, фамилия его жены?
— Правильно понимаешь, мил человек. И Витька женину возьмёт. Уже говорил. Будет этот… Как его? Не запоминаю я их ирихонских фамилий… Слышь, бабка, как её Верку-то?


— Шусьтер, — ответила жена сквозь всхлипы.
— Правильно. Будут жить там два брата — Юрка Шульц и Витька Шусьтер. И дети их будут Шульцы и Шусьтеры. А Молчановым конец пришёл.
— У старшего сына тоже дети есть?
— А как же! Сын и дочь. Сыну пятнадцать лет. Здесь был Володька, а там… Слышь, бабка, как Володьку сейчас зовут?
— Вольдемар, — пискнула жена.
— Вона как! А Ольгу?
— Оливия.


— Вольдемар и Оливия! Понял? И у Витьки вот тоже сынок родился. Тоже мог быть Молчанов, а сейчас будет Серёжка Шусьтер. Или не Серёжка?! Может, Фриц?! Эх! Всё было: дети, внуки. Жили рядом. Они в Н…, — он назвал шахтёрский городок, — а мы со старухой в десяти километрах, в совхозе. Каждую неделю съезжались, за семейным столом сидели, шумно, весело. Одним словом, семья, родовое гнездо. Внукам радовались, счастье было. Сейчас ничего не осталось. Пусто. Приедем со старухой в свой домишко, а там пусто и холодно. Помрём и похоронить некому. Из Германии ведь не прилетишь, правда?
— Да, не просто.


— И могли бы — не прилетели. На что мы им? Стыдились нас со старухой. В последнее время приезжали — носы морщили, говорили: грязно живёте, некультурно, дымом пахнет, навозом и этой… затхлостью. У Юрки жена такая фифа: «Ах, как у вас пахнет, ой я не могу! Какое бескультурье! Кроме скота и картошки вы можете о чём-то другом поговорить!?» А сама из соседней деревни – из Закоулова. Я её так и называл «аристократка из Закоулова». И Юрка стал стыдиться: «Мы, отец, не хотим жить, как вы. Мы хотим культуры и …» Как они, бабка, говорили? — Цивилизации. Вот и уехали за ней. А что это такое — не знаю. Глазом её видать или чем другим чувствуешь… Здесь он, знаешь, кем был, Юрка? Инженером по железным дорогам. А там сигареты упаковывает, а по субботам кишки у бацера чистит.
— У кого?


— У бацера. Крестьянин по-ихнему, вроде нашего нынешнего фермера.
— А-а.
— Витька стал собираться, я ему говорю: «И тебе цивилизации захотелось? Кишки чистить — это и есть ваша цивилизация?» А он: «Юрка кишки чистит и машину купил, а я инженер и годами зарплаты не вижу».
— Виктор тоже инженер?
— Да, по шахтному оборудованию. Только в Н… то все шахты позакрывали. Безработным он был… Семь месяцев.
— Вот видите…
— Ничего я не вижу! Он бы всё равно уехал: закрыли б шахту, не закрыли. Он три года назад документы подал! Все сейчас говорят: «Жизнь тяжёлая. Работы нет, зарплаты нет», — всё это правильно. Но жить-то можно. У Витьки свой дом был — я сам ему поставил. Да. Хороший, как картинка. Правда, бабка, хороший дом я Витьке построил? Скажи человеку.


Старушка уже не плакала, а сидела с красными глазами, прижав платочек ко рту, и тихонько раскачивалась на заднем сидении, словно стараясь убаюкать своё горе. В зеркале я увидел, как она машинально кивнула и продолжила качаться.
— Я ведь с молодых лет плотник. Сколько домов поставил, сколько ферм, кошар, свинарников по-плотницки отделал… В совхозе у людей бани и пригоны — почти все моей работы. А вот родному сыну только на старость лет пришлось дом рубить. Пять лет делал. Тяжело. Под семьдесят мне было. Что ни говори, а силы уже не те, да и ловкости прежней не стало. Ногу однажды сломал на этом строительстве. А, главное, перестройка пошла — не достать ничего, не купить. Как я мучился, как что доставал — это отдельный рассказ. Но всё равно, хоть за пять лет, но сделал. А он что, Виктор? Три года пожил, продал его, деньги на марки поменял, с собой увёз. Ну это пусть. Я к чему речь-то веду? Дом у него свой был. Огород мы вместе сажали — двадцать соток. Картошки осенью накопали триста вёдер. Капусту, свеклу, морковку — не знали куда девать. Свиней с бабкой держим, две коровы, двух быков, телёнка. Молоко, масло, творог, сметана, мясо, — всё есть. Приезжали, брали сколько хотели. Можно было прожить и без работы, и без зарплаты. Да что, ведь миллионы так живут и не уезжают. Значит, не в этом дело. Не в трудных временах. А дело-то во мне. Я виноват.


— Да в чём же вы себя вините?
— Не знаю. Умом понять не могу, а сердцем чувствую — виноват. Если тебе уж всю правду сказать, то ведь я тоже был в этой Германии.
— У Юрия что ли? В гостях?
— Зачем? Не в гости я туда ходил, а с Рокоссовским Константином Константиновичем. Слыхал про такого? Ну хорошо, что слыхал. А я его вот как тебя видел. В сорок пятом году… Я не герой, ничего такого не совершил, всю войну в сапёрах был, тоже топором махал: переправы, гати, блиндажи. Девятое мая встретил в городе Штеттине. Слыхал? Ну ладно. Так я к чему? И тогда немцы хорошо жили. Войдёшь в городок, а там чистота. Домики такие аккуратные, кирпичные, крыши высокие, черепицей покрытые. Всё по уму. Улицы везде заасфальтированы или брусчаткой выложены. А мы-то в колхозах что оставили? Я про себя скажу, из какого дома я ушёл: пол земляной, крыша соломенная, в доме стол да лавка некрашеные. Сытыми редко бывали, одевали что попало. И что ты думаешь? Три месяца я прожил в Германии, а показалось триста лет. Я тебе не могу сказать, как я хотел домой! И во всём мире не было для меня краше и желаннее места, чем моё село, мой дом.

Я по каждой берёзе, по каждому тополю скучал. Всё думал: увидеть бы ещё раз отца с матерью, дядек, тёток, соседей и всё: согласен умереть. Ни на какие дома, ни на какие машины, ни на какую красивую жизнь я б не променял. А почему? Что мне такое отец с матерью внушили, чем приворожили, какие такие слова сказали, что я Юрке с Витькой не сказал — не знаю, не помню. Что я неправильно делал? Всю жизнь старался жить как надо, по уму. Умных людей слушал. Помнишь, как нас учили? Человек в своей жизни должен сделать три дела: посадить дерево, родить ребёнка и построить дом. Верно я говорю? «И тогда, — говорили умные люди, — ты свою жизнь не зря прожил». Я не одного – двух сыновей родил, деревьев с бабкой посадил видимо невидимо, домов построил может сто, может двести — кто их считал?! А получилось, что прожил всё-таки зря.
— Ну почему же зря?
— Раз в старости никому не нужен, значит зря.


Он замолчал, и молчание его было тяжело.
А снаружи кружился белый мир: летела навстречу белая дорога, сновали машины, менялись городские ландшафты. Толпы людей стояли на остановках: белые от снега шапки, белые воротники… И огни светофоров в этом белом мире.
— Скажи, а может я был неправ, когда приходил в Германию? — спросил вдруг старик.
— Ты что, отец! Почему ты такое подумал?
— Ну как почему. Взять меня и того Фрица, с кем я воевал. Мои дети и от меня отказались, и от имени моего, а Фрицевы дети ведь от Фрица не отказались. Так кто же прав?


Я не знал, что ответить, я не видел связи между правотой старика в войне и отъездом его детей. Но ведь старик что-то чувствовал, раз сказал такое.
— Это был фашизм. Его надо было уничтожить. И ты, отец, прав и перед своими детьми, а перед Фрицевыми, может, даже больше.
Старик задумался, потом сказал:
— Если я прав, то нет на этом свете справедливости.
Что я мог сказать? Да старик и не ждал ответа.
Через десять минут мы подъехали к автовокзалу. По-прежнему шёл снег, было холодно, сумрачно, неуютно.
— Сколько с нас? — спросил старик
— Нисколько. Я ведь не таксист, с кого хочу, с того беру, с вас не возьму. Прощай, отец…
— Прощай, добрый человек, мы уж тогда пойдём, а то у нас скоро автобус. Шесть часов ещё ехать.


Они пошли. Мне было бесконечно жаль их. Я представил, как они приедут сегодня домой поздно вечером, зайдут в нетопленный дом, сядут, не раздеваясь. Старуха вспомнит любимых внучек Катьку и Танюшку, маленького Серёжку и опять заплачет горько и беззвучно. Потом они встанут, снимут выходную одежду, облачатся в какие-нибудь фуфайки и куртки. Старуха примется растапливать печь, старик пойдёт в пригон посмотреть скотину. Управятся с хозяйством — зачем оно им теперь?! Потом сядут пить чай. Попробуют, что-нибудь съесть, но кусок не полезет в горло. Мерно, тягостно будут стучать часы и сеять свой жёлтый свет электрическая лампа.

Январь 1998 г.


Рецензии
Трижды, кажется, массово ходили русские люди в Европу. В 1812-ом, в 1945-ом и тридцать лет подряд, начиная с 1991-го. Каждый раз жизнь в Европе производила на русских людей сильное впечатление.

Кажется, хороша русская пословица про дерево, дом, сына. Но если бы она звучала - посадить дерево, и собрать плоды с него; построить дом, и родить в нём сына; родить сына и воспитать его - это была бы уже голландская пословица. Имеющая в себе законченное действие, а не мечту о нём.

Как всегда, понравился Ваш рассказ, Александр. В нём нет ответов, читатель (я) остается в тягостом смятении. Очень русский рассказ, хоть и с лёгким немецким акцентом.

Владислав Королев   15.03.2023 10:03     Заявить о нарушении
Здравствуйте, Владислав! Спасибо за умную, интересную и очень полезную резензию. Всегда рад вашим отзывам.

Александр Венгеровский   16.03.2023 05:02   Заявить о нарушении