Малиновый король

Этот день был судьбоносным. Подтвержденье тому – странное поведение домашней утвари и бытовой техники. Только он заканчивал какую-нибудь удачную комбинацию, как в мойке вдруг рушилась незыблемая башня посуды, или вдруг включался телек, и реплика говорящего повторяла его последнюю фразу. Но это-то все ладно: главное было, то, что едва он с маниакальной бесшумностью проследовал в сортир, как раздалась настойчивая трель дверного звонка. Одна трель вбивалась в другую, звонивший методично запускал одну серпантинину за другой, говоря тем самым, что нужно открыть, и нужно это прежде всего для него, Егория. Кто бы это мог быть, рассуждал Егорий. Да кто угодно: во-первых, это мог быть почтальон, с извещением о посылке с яблоками, к примеру, если бы это была осень, ранняя или глубокая, Болдинская, а хоть и весна, как теперь, если в опилках – антоновка. Кто бы это мог быть еще?  Егорий поежился, подумав, что в такой день может заявиться кто угодно от самого Господа Бога, и его начало знобить. Например, покойник Владимир Ильич Леннон, дворник наш, которому Егорий задолжал червонец. А может быть это посыльный 2010 года, с квитанцией о вручении ему, Нобелевской премии за заслуги перед всемирной литературой, Кто бы это мог быть еще? Вестник с плохой вестью? С какой-нибудь новостью типа: Толик Черкаш исчез, попал под машину, в психушку, Ив Варшагин – зверски убит в своей квартире, забит до смерти, утоплен в ванне, Ксения Ксешинская поймана с поличным при совершении кражи ("Писатели и самоубийство") в книжном магазине, Луиза Павловна найдена в собственной квартире с фенобарбиталом в руке и фотографией молодого человека в военной форме образца 1941 года - на груди и т.д. Когда Егорий наконец покинул сортир, ноги его тряслись и ему пришлось скорее лечь: в дверь давно никто не звонил, давно уже умолкли шаги и хлопнула входная дверь, а Егорий ежился под одеялом, потому что он почти наверняка знал, кто это мог быть.
          
                Ангел Ксения
        У Гоши Цапкова был друг детства: Толик Челкаш. Толик был инвалид, никогда не учился в школе, и все время просиживал на лавочке у дома. С этой лавочки ему никуда нельзя было уходить, потому что у него был порог сердца. Случись что, не подоспей вовремя помощь, и все, нету Толика. Его ровесники давно выросли стали серьезными и несерьезными людьми, обзавелись и не обзавелись семьями, но все забыли про Толика кроме Гоши Цапкова. Теперь вокруг Толика крутилась десятилетняя малышня, пытаясь научить Толика пить, курить и сквернословить, но все без толку. Толик понимал толк в ангелах, классифицировал их, каталогизировал, описывал их, пользуясь по большей части мычащими и слюнявыми междометиями, и жестикулируя. Иногда, в воскресный день, когда весь город маршировал мимо лавочки, Толик ерзая на месте и стуча зубами от волнения, всматривался в толпу, ибо он доподлинно мог в и д е т ь ангелов. В тот день они уже битых четыре часа сидели и смотрели на прохожих, Толик что-то гулил себе под нос, и бегло перебирал пальцами на коленках, разучивая по-видимому, въедливый пассажик по системе мадам Зубрель. Вдруг Толик ощетинился весь, выгнул дыбом спину, скорчил страшную гримасу, и заорал, ткнув пальцем в проходящего мимо ангела пятнадцати лет. Девчонка взвизгнула от неожиданности, и расхохотавшись, прибавила шагу. Гоша Цапков, развернув "Золотой ключик", сунул конфету Толику в рот, плотно задвинув ему нижнюю челюсть, чтобы Толик не распустил слюни, и не вывозил свою нарядную розовую рубашку. Затем Гоша, шепнув Толику что-то успокоительное, мягко поднялся и двинулся по ангельскому следу, с бесшумностью и стремительностью серийного убийцы.
Пока Гоша Цапков, автор песен, эротических новелл, юбилейных од и срамных стишков шагал рядом с ней, выяснилось: что у ангелов пятнадцати лет бывает химическая завивка, петербуржское детство, склонность к языкам, к вышиванию на пяльцах. Им дают совершенно случайные имена, например в случае с Ксенией Ксешинской, их кормят манной(и проч.) кашей, с ними случаются припадки  клептомании, и это их секрет полишинеля. Как все подростки в этом возрасте они носят джинсы клеш и топики, но походка выдает в них ангела, улыбка, походка, манера говорить, готовность к шутке и розыгрышу, любовь к мятной зубной пасте и пирожкам с повидлом. Гоша Цапков провожал Ксению до дому, всю дорогу проклиная Толика и уголовный кодекс.
       
                Паяцы
  Как-то Егорий Бевз и приятель его, которого звали Леон или просто Левка, а фамилия у него была заковыристая такая, Ковало, пошли ради хохмы на оперу "Паяцы" в местный оперно-балетный. Впечатления в общем-то были у каждого свои: во время того, как на сцене в припадке ревности швыряли стулья и столы, извлекались из ручек зонтиков – клинки, исторгались рыдания, падала замертво Коломбина и ее возлюбленный, а зритель, в общей массе своей, чувствуя, как бегут по спине мурашки, лихорадочно, в сладостно- нетерпеливом зуде выуживал из зубовных дупел остатки съеденного в антракте - колючим от лимонада и колы, вожделеющим языком, Егорий Бевз в течении спектакля беспрепятственно любовался  сидящим в третьем ряду юным дарованием – Ксенией Ксешинской, сидящей подле Луизы Павловны, сухонькой, легковесной как укропное семечко, старушонки в полосатом, платьице. Лева же, в то же самое время видел совсем иное, и немудрено: решив выжать из зрелища максимум галлюцинаций, он принимал по таблетке на каждое действие: при этом, спектакль для него закончился не тогда, когда задернулся занавес, и зрители побежали к вешалкам, и не тогда, когда он, впустую перебирая ногами, двигался почти над городом, видя справа подле себя озабоченный профиль Егория, и не тогда, когда над ним наклонилась медсестра, сверкнув перед глазами адмиралтейской иглой.       
            
                Яна Декс
Одно время Егорий Бевз, Гоша Цапков и все-все-все с ума сходили по некой особе, скрывающейся под псевдонимом Яна Декс. Они пили пиво темных и светлых сортов, и читали друг другу вслух ее произведения. Они спорили до хрипоты, какой она могла оказаться на самом деле: тривиальная хрупкая блондинка отметалась сразу. Гоша Цапков утверждал, основываясь на изучении поэтики данного автора, что Яна может писать, как левой, так и правой рукой, в зависимости от стилистического задания: когда Яна перекладывает ручку в правую руку, фраза ее становится женственной, закругленной, в текст просачиваются прилагательные, которые лично для него, Гоши Цапкова, японца по национальности, совершенно невозможны. Далее Гоша утверждал, что русский язык, возможно был усвоен Яной только в пятилетнем возрасте, на исходе детства, проведенного на Сомалийском побережье, уже после того, как она научилась свободно щебетать на пяти-шести коренных и колониальных языках. Очень возможно, что Яна с головы до ног покрыта этнофутуристическими татуировками, так что узнать ее при встрече будет, видимо, несложно. В половом смысле Яна что-то навроде платоновского андрогина, но при этом невероятно притягательна для лиц обоего пола, голос у нее либо лилипутский какой-нибудь, либо она вообще безголоса. У нее несомненно должны быть какие-нибудь физические изъяны: ну, самое банальное – шестипалость, или ложный сустав какой-нибудь, или хотя бы приобретенная кривошея, как у профессиональных скрипачей. На этом зиждется вся, столь бесценная для писателя, душевная травматология. Лева же не высказал никаких предположений на этот счет, а взял, да и влюбился в Яну Декс не на шутку, его видели в разных местах: в очередях, в транспорте, на концертах классической музыки, где он тирольским от волнения голосом, выяснял, не видел ли кто девушку-кобру, с египетским париком на голове.
 
                О полярнике, зимовке и белых медведях

       Как-то раз Егорий Ковало и Гоша Челкаш долго бродили по городу, пока внезапный ливень не загнал их под крышу оказавшегося поблизости музея имени Куратова. Ни Егорий, ни Гоша не знали, что это за мужик, а в музейном деле ничего не смыслили, ибо им казалось, что одинаково нехорошо выставлять в витрине бивень мамонта или залитый кровью партбилет. "Экспозиция музея посвящена классику национальной коми литературы Куратову Ивану Алексеевичу" – выводила высоким, дрожащим от восторга голосом на чистейшем английском языке экскурсовод баба Шура, внучатая племянница поэта. Егорий с Лешкой не понимали ни бельмеса и вместо бивня с партбилетом разглядывали группу белобрысых розовощеких иностранцев в шортах и панамах. "Что замечательно, - продолжала баба Шура, взяв самую высокую ноту, на которую была способна, - Устроители музея позаботились о том, чтобы ваше пребывание здесь превратилось в увлекательный аттракцион. Вы будете собственноручно добывать драгоценные сведенья: рыскать по ящикам и сундукам, перетряхивать связки писем, совать нос в заветные дневники, в довершение всего, вы можете залезть в шкаф и перемерить все, начиная от нижнего белья классика, кончая шляпами, галстуками, париками. К сведению посетителей: в залах музея работают исключительно прямые потомки поэта, с которыми можно выпить чашечку чая и провести время в приятной беседе" В продолжении следующего получаса, иностранцы, среди них Цахес и Свантесон, жадно осваивали пространство, щелкая фотоаппаратами и выплескивая второпях поп-корн, а Егорий с Гошей пытались выскользнуть из поля зрения бабы Шуры и прочих прямых потомков, и спрятаться в платяном шкафу. Попивая пивко и подглядывая в щелочку, они слышали, как иностранцы наконец убрались, напоследок щелкнувшись всей гурьбой в обнимку с лоснящейся от умиления бабой Шурой и купив пару-тройку сувениров из музейной коллекции. Они и не заметили, как их сморило, и приснился им одинаковый, как двойное самоубийство, сон про полярника Ваню Куратова, зимовку и белых медведей. Вот Егорий и Гоша трут глаза изо-всех сил, желая видеть продолжение сна, но кино уже кончилось, материя сна уже треснула где-то по шву, и расползается точно свитер полярника – петелька за петелькой. Совершается какой-то подлог, и исполнитель роли Вани Куратова, а по совместительству музейный сторож Петрович, говорит им (так и есть, чертов музей, два часа ночи, початая бутылка белой на столе, пресловутые кильки в томате) – дескать его, Петровича, ради этой должности вообще разыскали где-то на пустыре, дали, как говориться, путевку в жизнь, потому что он, якобы, вылитый потомок поэта. А так бы он до сих пор валялся среди лопухов и одуванчиков, падали и пирамидок говна, нечувствительный к пыткам малолетних ублюдков, превращаясь в дерн и грунт. Валялся бы себе, слушая как растет сквозь него трава, созерцая перистые облака, белье фирмы "Помпея", Бога, рыжих муравьев на ресницах, ухмылки небожителей и сны, конечно же сны… Со второй бутылки, Петрович сделался хуже Толика Челкаша: совершенно растроганный, больше выразительными взглядами, долгими морганиями, сокрушенными киваниями, нежели связной речью, пытался описать размеры сияющей каверны в собственном сознании. Дело в том, что Петрович не помнил ни - кто он, ни как он оказался на пустыре, ни тем более, кто такие Ваня Куратов, Аня Морошкина, Леня Ковало, или Яна Декс. Угомонился Петрович только под утро, свернувшись калачиком на крохотном канапе в фойе. Во сне он помнил гораздо больше, чем наяву, например, что он был некогда ящерицей, жил в местах, где водится трава дьявола, и что какой-то человек, когда их дружба окрепла, зашил Петровичу рот и веки деревянной иглой, сделанной из шипа растения чойа.
 
                Любовь
 – Любовь это такая штука, с которой человек еще совершенно не научился обращаться. ¬–говорила Аня Морошкина Егорию Бевзу, и взгляд у нее был навроде серебряной пули. Так что серый волк, оборотень Егорий, расторопный, лживый и ласковый Казанова, уходил от нее тишайшим и смиренным князем Мышкиным, швейцарским, цюрихским, одетым в демисезонное пальто в сорокоградусный мороз и шапку из плюшевых терний, да, и еще, обязательно – с узелком рукописей в руках. Напоследок все его фразы горчили, и Аня принималась грызть ногти, взяв на мушку собственного носа некое оптическое пятнышко. Ане было плохо, так плохо, будто она проглотила 4 ложки, 3 ножа, 19 монет, 20 гвоздей, 7 оконных шпингалетов, нательный крест, 101 булавку, камень, 3 осколка стекла, двухтомник Ницше, собрание сочинений Кастанеды, будто она распилила себя надвое циркулярной пилой или поцеловалась с Отто по фамилии Ларенголог, у которого брови – как чайка над Гвадалквивиром.
Когда, наконец, все это закончилось, Аня написала стихотворение под названием "Изгнание химер" и прочитала его Егорию Цапкову, Толику Бевзу, и Лене Ковало.
               
Мне нравится игра на грани вымирания
Когда кругом весна, миражные окраины
Когда ты кропотлив, как древоточец в логове,
как устрица сипишь кому-то: Богу - Богово               
Крадешься ты как тать вдоль задника весеннего
Ты был тогда как рать, что бьется до последнего
Мне нравится игра, мне что угодно нравится:
мышиная среда, и пепельная пятница,
Где птичка-Вольдемар на веточке-распятьице
чирикает вовсю, как парикмахер взмыленный
о том, чего увы, на свете и в помине нет
Прощай, прощай, кричу – как встарь, сквозь паровозные
гудки и чад. Ключу – подобны все серьезные
слова. Прощай, прощай – корой безумья в трещинку
уста свои покрой. Разгрызший ту Орешинку
Щелкунчик и Король мышиный, Шут гороховый.
Бубните Вашу роль. Не хорошо, не плохо Вам.
Под визги и смычки мышиного оркестрика
Под хрупкие толчки проросшего реестрика:
Обид-долгов-счетов. Мы квиты: дело прошлое.
Как в "Опере шутов" – дурашье, скоморошее:
"л ю б о в ь !"…
 Егорию было нечего на это сказать, Гоше Цапкову было хорошо и весело на душе после первой бутылки отличного местного пива "Тагъясур", а Леня Ковало вообще не подозревал о существовании какой-то там Ани Морошкиной: он сидел в непроглядной мадагаскарской ночи с каким-то красноглазым мадагаскарским лемуром наедине.


                Луиза Павловна.
      Егорий познакомился с Луизой Павловной, когда переводил ее за ветхий локоток через улицу. Луиза Павловна была абсолютно невесома и все время без умолку тараторила:" Большое спасибо вы такой элегантный, приятный, удивительный молодой человек вас ждет большое будущее слава успех кстати не видели вы случайно персидского котика в ошейнике на ошейнике записка с адресом какая погода впереди выходные вы наверно проведете их весело с вашими друзьями такими же симпатичными молодыми людьми, как и вы… ". Уже на тротуаре Егорий попытался выяснить как выглядел котик, но старушка только улыбалась, кивая невпопад.
Старушка оказалась не просто старушкой, а некоей волшебной дверцей в ангельский мир, ибо по воскресеньям у нее бывала лучшая воспитанница городской хореографической школы – Ксения Ксешинская. Они втроем пили чай, и Луиза Павловна что-нибудь рассказывала: о любви (на столике – фотография несостоявшегося жениха в военной форме). "Ресницы…какие ресницы! Совсем, как у маленькой девочки"  – вспоминала Луиза Павловна. Кабы не война, она нарожала бы ему Зигфридов, Заратустр, сюрреалистов, великих дирижеров, дантистов, примитивистов, постмодернистов, социалистов, саксофонистов – без числа.

                Дядя Люба.
Представляете, некогда в юности, дядя Люба, как ее теперь называют, местный бомж, была солнцеликим поэтом-дитя, полуптицей-полудевицей, ежеденно и еженощно марающей бумагу, и читающей всем и каждому нараспев: (…К тем дням, стихам возвраты бесконечны\как сорная трава – неистребимы\ в моей душе черты случайных встречных\ в пол взгляда встреча - без оглядки, мимо…)  Никто не собирается лезть ей в душу, но теперь она ничего не чувствует: ни холода, ни голода, ни побоев, ни унижений. Зимой она ходит без пальто, и ей тепло, как возле печки, она не замечает дождя, так как ей не надо оберегать от пятен одежду, а себя от простуды. Ее приятель, с которым они вместе дохаживают, позвякивая бутылками, незадавшиеся жизни, втягивает ее в бесконечные разговоры о Стефане Цвейге, простатите, мании преследования, черве сомнения, Гюнтере Грассе, Тропике Рака, и проч.

                Письмо
Егорий, Гоша, Леон, и, конечно же Толик, все были влюблены в Ксению Ксешинскую, чудо красоты. И никто не знал, кого предпочтет Ксения, когда вырастет. Когда Ксения уезжала на лето к бабушке, Егорий прибежал к поезду, и проговорив скороговоркой "вы мне очень нравитесь Ксения так что прощайте навсегда мы никогда не увидимся больше я никогда не приду к вам мы больше не будем вместе пить чай в обществе Луизы Павловны потому что вы мне очень Ксения, правда…" побежал, сломя голову, прочь. А в самом конце лета Егорию пришло от Ксении письмо. Вот что там было написано: "Я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть я хочу тебя видеть" И так далее – на пятистах страницах. Ксения писала это письмо целое лето, по десять страниц за день. А потом Ксения приехала – загоревшая и счастливая. На перроне ее встречали: Луиза Павловна с тортом, Леня Ковало – с японским летучим змеем, Аня Морошкина, или, как она еще себя называла, княгиня Мышкина, с букетом золотых шаров, Гоша Цапков с двухнедельным беспородным щенком, Цахес по прозвищу Полифем, со своим хрустальным глазом и ломанным русским, и Свантесон, белобрысая свежесваренная креветка.  А Егория не было.
               

                Осанна
Как-то после продолжительных праздников, догуливая бессонную пьяную ночь, Егорий и Леня заглянули к Петровичу в музей. Достучаться до Петровича не удалось, поэтому они проникли в помещение благодаря незапертому окошку. Петрович как обычно спал в фойе, на крохотном, но упитанном канапе, отвернувшись к стенке. "Петрович, слышь, Петрович!"– никак не могли его добудиться. Егорий наклонился над Петровичем, прислушиваясь к дыханию, потом, испугавшись, сунул ему ладонь куда-то за пазуху, и тут же выдернул, стряхивая облепивших ее глазастых личинок.  Петрович умер с неделю назад, во сне, еще будучи ящерицей, череп его был расколот как арбуз, и оттуда вытекала пунцовая мозговая медуза, утроба его так и кишела, Петрович весь крошился и разваливался на склизкие комья.
"Петро-о-ви-ич! – пропел Леня на ухо покойнику. Ты – избран. Еще один день."
С этими словами они дружно взялись за дело:  отодрали Петровича от канапе с куском дермантина в зубах, разодрали колтун на ресницах, омыли святой водой, напоили огуречным рассолом, натерли миртой и сандаловым маслом, расчесали волосы густым гребешком, сдобрили брильянтином, разодели его в брабантские кружева, заперли в тугие воротнички, застегнули на все пуговицы, сунули в петлицу цветок герани, в зубы – листик перечной мяты, лицо и ботинки наполировали до блеска, усадили его под часами, обложив подушками со всех сторон, как младенца, сунув в руки газету (давай, Петрович, читай – громко и по складам). Тут все городские будильники стали звенеть на все лады "Осанну" Петровичу, и под перезвон хрустальных свадебных колоколов Петрович воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и даровал сущим во хмелю, нищим духом, скорбным и страждущим улыбку, которой две тысячи лет, и которая будет светить из тьмы даже тогда, когда не останется ни Петровича, ни нас с вами, ни божественного вымысла, ни детских страхов по поводу устройства мира, ни лимба праведников, ни лимба атеистов, ни бесприютных призраков, когда не останется во всей вселенной ни пылинки, ни сквознячка…


Рецензии