О сатире Булгакова


                ПРАВИЛЬНО ЧИТАТЬ

     Надо думать, когда студенты филологических специальностей знакомятся с литературоведческими дисциплинами, им рассказывают (во всяком случае, должны), что адекватное восприятие произведения изящной словесности невозможно: 1) без соотнесения его с общественно-политическими реалиями времени создания; 2) без соотнесения его с культурно-историческими тенденциями времени; 3) без соотнесения его с той жанрово-стилистической традицией, в которую это произведение включается автором; и 4) без определения места произведения в контексте творчества самого автора. Комплексное соблюдение этих условий обязательно. Другие, как-то: факты биографии автора, особенности его характера и темперамента, образование и пр. – могут иметь большее (тогда их необходимо привлекать) или меньшее (тогда ими можно в известной мере пренебречь) значение для проникновения как в имманентный, так и в интегральный смысл произведения.
Соблюдение двух первых обязательных условий обеспечивается индуктивным характером восприятия текста и навыком распознавания прямых и неявных цитат из произведений как самого, так и других авторов, аллюзий, ассоциаций, прообразов и т.п.

     Два последних условия требуют дедуктивного подхода, когда произведение как завершенный образ мира, сотканный из тщательно отобранных автором деталей, заставляет увидеть эти детали несколько преображенными и в известной степени изменяют картину мира читателя.

     Такие детали принято называть «мотивами». Переплетением мотивов создается живая ткань словесного (музыкального, архитектурного тож) произведения.
Сказанное выше – общее место и не является откровением для квалифицированного читателя. К таковым относятся (или считают себя таковыми) люди, имеющие отношение к искусству. Поэтому иногда обескураживает некоторая глухота к одним мотивам произведения литературы и предпочтение других мотивов у как будто бы ответственных постановщиков-переводчиков классики с языка литературы на язык театра и кино. Я не говорю уже о модных режиссерах-провокаторах, инсценировки или экранизации которых преследуют одну видимую цель – изуродовать классический первоисточник. Чтобы избежать претензий взыскательной публики, в титрах пишется «по мотивам». Какие уж там мотивы они слышат – это к психоаналитику, в лучшем случае. А квалифицированные читатели под мотивом понимают простейшую образно-тематическую единицу текста. Сквозные мотивы, то есть повторяющиеся элементы, являются одной из важнейших содержательно-смысловых и идейно-оценочных составляющих образного поля произведения.

     С опорой на такие установочные положения возникает интерес к некоторым мотивам, обделённым вниманием интерпретаторов, в литературе о тех произведениях М.А. Булгакова, которые критика, не без основания, объединяет в сатирическую трилогию: «Роковые яйца», «Собачье сердце» и роман «Мастер и Маргарита».

                АНТИСОВЕТСКИЙ ЛИ ПИСАТЕЛЬ БУЛГАКОВ

     Полагают, что острие сатиры в этих произведениях так же, как в фельетонах в газете «Гудок» и в некоторых рассказах писателя, направлено на мелких паразитов, пользующихся несовершенством системы молодого государства, чтобы присосаться к наиболее нежным ее местам. Многоликие Рокки, Швондеры, Павиановы и всякие прочие Лиходеевы и Поплавские; традиционные пороки: подлость, коварство, жадность, пьянство, распутство, ложь, невежество и т.д. – вот мишени сатирического пафоса Булгакова. Оно-то, конечно, может быть, и так. Однако современных Булгакову литераторов, эксплуатировавших эту сатирическую пашню, был легион – от признанных литературных авторитетов до рядовых местечковых фельетонистов и куплетистов. То, что Булгаков чем-то неуловимо отличался от них, почувствовали уже современники и тогда же и обозначили это отличие как «антисоветчину». Так это или нет – предмет дискуссионный. Тем не менее среди сегодняшних поклонников писателя нет недостатка в тех, кто ценит его творчество именно за это якобы присущее ему качество.
 
     Светская толерация требует от своих адептов признавать, что каждая точка зрения имеет право на существование. Но ведь каждая точка зрения, будучи в своем праве, полагает, что только она истинна, и потому она стремится рекрутировать единомышленников. Пардон, – не каждая. Носителей некоторых точек зрения изолируют и принудительно лечат, и никто против этого не протестует, так как в противном случае каждый может пострадать. И даже физически.
Как представляется, есть смысл в том, чтобы, проследив некоторые сквозные мотивы сатирической трилогии, прийти к относительно обоснованному выводу о степени и качестве ее (трилогии) антисоветскости.

     Здесь, мне кажется, нет необходимости говорить о том, сколько благородных и благодарных трудов приложили булгаковеды к расшифровке исторических и современных, библейских и фольклорных мотивов в произведениях Булгакова. Однако неисчерпаемость художественных текстов такого уровня дарования дает право на то, чтобы обратиться к мотивам, которые незаслуженно, с нашей точки зрения, попали в разряд как бы второстепенных и малозначимых.

                ПРОФЕССУРА В САТИРЕ БУЛГАКОВА
     Искушенный читатель не может не обратить внимания на то, что персонажами в трех произведениях являются носители ученого звания «профессор». В «Роковых яйцах» – профессор (здесь и дальше курсив мой, – С.Г.) Персиков, в «Собачьем сердце» – профессор Преображенский. То, что они не просто маркированные званием персонажи, а представители определенной, национально не замкнутой социальной группы, подчеркнуто упоминанием в «Роковых яйцах» профессоров Уильяма Веккля из Кембриджа, Джиакомо Бартоломео Беккари из Рима, профессоров Россолимо и Португалова; в «Собачьем сердце» – профессора Бундарева, профессора Мечникова, будущим профессором назван Борменталь, отмечены Спиноза и Ломоносов.

     В романе «Мастер и Маргарита» «профессора» в изобилии. Первым в ряду романных носителей звания возникает Иммануил Кант. Его как своего бывшего оппонента в богословской полемике упоминает Воланд, который сам представляется «профессором черной магии». Тридцатые годы двадцатого века, когда происходят события, описанные в романе, – время торжества позитивизма и атеизма в естественных науках. Само собой разумеется, магия, тем более черная, этим ученым миром отвергалась как мракобесие или жульничество. В беседе между Берлиозом и Воландом на Патриарших прудах та давняя полемика дьявола с ученым как бы продолжается. При этом ученый, уже Берлиоз, уверен, что с тех пор наука настолько окрепла, что одержала полную и окончательную победу в богоборческих состязаниях.
 
     В этой же беседе Воланд вводит еще одного профессора, предлагая Бездомному узнать у того, что такое шизофрения. Потом обезглавленного Берлиоза осматривает профессор судебной медицины. Далее в романе уже вживе появляется упомянутый Воландом профессор Стравинский и ставит Бездомному диагноз – шизофрения. Одному из незадачливых посетителей «нехорошей квартиры» – буфетчику из Варьете Сокову, Коровьев предсказывает скорую смерть от рака печени. В ближайшей аптеке буфетчик узнает, что лучшими специалистами по болезням печени являются профессора Барнадский и Кузьмин. Сокова принимает профессор Кузьмин, но происходящая после приема чертовщина доводит Кузьмина до нервного срыва, и его утешает профессор Буре. Замыкает эту галерею «сотрудник Института истории и философии» профессор Иван Николаевич Понырев, бывший поэт Бездомный. Для полноты картины необходимо заметить, что – не только по уровню образованности – к этому ряду примыкают Берлиоз и мастер. Они оба выступают еще и в качестве наставников (лат. professor), учителей Ивана Бездомного.

     Заметим, что все отягощенные и обозначенные званием профессора – ученые-естественники, за исключением Воланда и бывшего Бездомного. Первый представляется единственным в мире специалистом по Герберту Аврилакскому. Этот последний, он же папа римский Сильвестр II, не без основания признавался в Х веке выдающимся ученым в области, прежде всего, математики, а кроме того, имел репутацию чернокнижника и мага. Когда Воланд говорит, что его пригласили в государственную библиотеку, чтобы разобрать обнаруженные в ней рукописи мага, это похоже на одну из его мистификаций. В тридцатые годы прошлого века в мире было достаточно высококвалифицированных медиевистов, владеющих языком средневековой науки – латынью, и опытных толкователей (герменевтов) средневековых текстов.

                МОТИВ "СУМАСШЕСТВИЯ"

     Следующий сквозной мотив – «сумасшествия».
     В «Роковых яйцах» этот мотив возникает как, вроде бы, необязательная, легко заменяемая синонимом, эмоционально окрашенная характеристика состояния, в которое впадает профессор Персиков, случайно обнаружив действие красного луча на амеб: «Понимаю. По-онимаю, – протянул он, сумасшедше и вдохновенно глядя на погасший шар над головой». Потом, описывая бум в прессе, вызванный открытием, повествователь говорит о фотографии Персикова в газете: «На второй странице в левом углу в смазанной рамке глянул на него лысый, с безумными и незрячими глазами и с повисшею нижнею челюстью человек…», – так же, как бы мимоходом, напоминая мотив. Далее мотив подхватывается самим профессором, когда он, доведенный едва ли не до истерики репортерами, телефонными звонками и шпионом, оценивает ажиотаж: «…как взбесились все равно». Вновь всплывает мотив уже в связи с директором совхоза Рокком. Жена говорит ему: «Ей-богу, Александр Семенович, ты совсем помешался со своими яйцами и курами». А чекисты, видя состояние Рокка после ужасной гибели его жены, полагают, что он «душевнобольной».
 
     Во всех отмеченных случаях слова синонимичного ряда со значением «сумасшествие» употребляются как повседневно-бытовые выражения, допускающие многозначность и эмоциональную окрашенность. Но когда самоуверенно-небрежное отношение к открытию общественности и обращение с ним власти приводит к национальной катастрофе, смысл этих слов сужается до диагноза: «На вокзале то и дело вспыхивала трескучая тревожная стрельба поверх толпы – это воинские части останавливали панику сумасшедших…» И наконец, своей кульминации развивающийся мотив достигает в словах профессора Персикова: «Ишь, как беснуются… что ж я теперь поделаю. ‹…› Ну, а если вся Москва сошла с ума, то куда же я уйду. ‹…› Это форменное сумасшествие… Вы совершенно дикие звери».

     В «Собачьем сердце» этот мотив, казалось бы, почти не звучит. Только однажды доктор Борменталь записывает в истории болезни: «Ей-богу, я с ума сойду!». И кроме этого, когда Шариков, гоняясь за котом, запер себя в ванной, профессор Преображенский восклицает: «Он взбесился!» И тот же профессор оценивает общественную реакцию на свое открытие словами: «Москва беснуется». Тем не менее, мотив «сумасшествия» в этой повести не менее ярок, чем в «Роковых яйцах», но заявлен иначе. Булгаков избегает лексических меток мотива. Начало повести – обширнейший внутренний монолог бездомного пса, а потом в форме дневника история болезни-превращения Шарика в человека – непосредственно отсылают читателя к «Запискам сумасшедшего» Гоголя, а в более отдаленной ретроспективе к различным «метаморфозам» вплоть до Овидия и Апулея.
В «Мастере и Маргарите» мотив «сумасшествия» вводится в первой главе сначала в несколько закамуфлированном виде. Берлиоз, напуганный явлением «клетчатого» привидения, говорит Бездомному: «…у меня сейчас едва удар от жары не сделался! Даже что-то вроде галлюцинации было…». А через несколько страниц уже явно, когда взбешенный бесцеремонным предсказанием гибели Берлиоза неизвестным Бездомный спрашивает у него: «…вам не приходилось, гражданин, бывать когда-нибудь в лечебнице для душевнобольных?»
 
     Так или иначе, в разных синонимических вариантах этот мотив («безумие», «слабоумный», «свести с ума», «шизофрения», «белая горячка» и т.п.)  повторяется в двадцати четырех главах из тридцати трех, включая эпилог. Наиболее насыщены словосочетаниями со значением утраты разума вторая («Понтий Пилат») и третья («Седьмое доказательство») главы. Кроме того, признаки безумия включаются в текст, так сказать, описательно. Например, во второй главе, когда Пилат объявляет имя помилованного Вар-раввана: «Тут ему (Пилату, – С.Г.) показалось, что солнце, зазвенев, лопнуло над ним и залило ему огнем уши. В этом огне бушевали рев, визги, стоны, хохот и свист». Разгул богемы в ресторане у Грибоедова, кроме жалкой пародии в параллель балу у сатаны, очень похож на загул пациентов психушки. Не иначе, как повреждением рассудка, можно объяснить поведение зрителей в Варьете на сеансе черной магии и массовым параличом воли у поющих сотрудников зрелищного филиала. Внимательный читатель без труда обнаружит признаки этого мотива и в других эпизодах романа.

                "...И ЧЕРЕЗ МИНУТУ - ГОЛОВА"

     С мотивом «сумасшествия» тесно связан мотив «головы». Он тоже вводится повествователем в неявной форме, когда Берлиоз говорит Ивану при видении призрака, что с ним едва не сделался удар. Среди симптомов теплового удара врачи отмечают головокружение, головную боль и пр. А дальше Воланд предсказывает Берлиозу, что тому отрежут голову.

     Вторая глава начинается с того, что повествователь говорит о ненависти прокуратора к запаху розового масла, а из внутреннего монолога Пилата мы узнаем о его хронической болезни: «…опять она, непобедимая, ужасная болезнь… гемикрания, при которой болит полголовы… от нее нет средств, нет никакого спасения…». В продолжение допроса Иешуа Пилат спрашивает: «Что такое истина?» – и думает: «Мой ум не служит мне больше…». А когда прокуратор читает донос, где говорится о размышлениях Иешуа о государственной власти, Пилату мерещится, «что голова арестанта уплыла куда-то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец. На лбу была круглая язва, разъедающая кожу и смазанная мазью. Запавший беззубый рот с отвисшей нижней капризной губой».

     В следующей главе Берлиоз попадает под трамвай и лишается головы. Потом эту голову из гроба крадет Бегемот, и она же уже в виде черепа выполняет функцию чаши для вина на балу у Воланда. Очевидно, что и оторванная голова конферансье Бенгальского и пустующий разговаривающий и подписывающий бумаги костюм председателя зрелищной комиссии Прохора Петровича – это всё тот же сквозной мотив «головы».

                КАК РОЖДАЛАСЬ НАУКА

     Традиционно у многих народов сумасшествие связывалось с одержимостью злыми духами: бесами, демонами, шайтанами, дэвами и пр. Но, также традиционно, у многих народов была вера в возможность контактов с нечистой силой. К ней прибегали с помощью посредников для достижения каких-либо целей, недостижимых иными способами. Таких посредников, то есть людей с врожденными способностями к контактам с нечистью, в европейской фольклорной традиции называли колдунами, ведьмами, чародеями, кудесниками и т.п. Феномен веры в это не мог не привлекать образованных людей с пытливым умом, которые пытались найти контакты с нечистой силой с помощью научных методов тех времен. Таких ученых называли магами. Черными они считались или белыми – это к соответствующей литературе. В нашем случае важно другое. В иудаизме, христианстве и исламе различные жрецы, друиды, чародеи, оракулы и пр., а также ученые-маги (алхимики, астрологи) однозначно считались клевретами дьявола.

     Вера в разнообразных и многоликих бесов была распространена в народе до такой степени, что, например, в европейских языках до сих пор бытуют многочисленные фразеологизмы с упоминанием чёрта, бесов и пр. При этом в речевом этикете такие выражения относились к бранным и исторически, вероятно, восходят к обрядам призывания нечистой силы. В фольклоре и литературе персонажи такого рода и в прошлые века, и в настоящее время довольно востребованы. Хотя литература Нового времени уже отдавала предпочтение магам. Франкенштейн и Фауст – самые известные.

     Алхимики, они же маги, действовали «методом тыка», иначе говоря – «а что получится, если…» Открытие закономерности было делом случая. Потом, уже опираясь на открытый закон, выстраивали гипотезы и ставили опыты (опять-таки по принципу – а что получится, если…). Так эксперимент становится основой позитивной науки. Той науки, которая, по выражению Лапласа, не нуждается в гипотезе Бога. Немногим позже Лапласа Огюстом Контом создается философская база позитивизма, и на этой методологической основе естественные науки все больше и больше игнорируют Создателя. Стараются не отставать от них едва зародившиеся общественные и гуманитарные науки. В результате к началу двадцатого века научное мировоззрение становится преимущественно мировоззрением атеистическим. А это значит, что наука осознанно, неосознанно, подсознательно или бессознательно стремится подменить собой Бога или, если хотим, «гипотезу», впервые подвергнутую остракизму Лапласом.

     Вся европейская наука этого времени: физика, химия, медицина, биология, география, астрономия, психология, экономика – в основных направлениях своего развития так или иначе впадает в образованное ею же генеральное эмпирическое русло материализма, дарвинизма, фрейдизма, марксизма и пр. Заметим, что родиной этих научных направлений были Франция, Англия, Германия, Австрия, словом, Западная Европа.

                НА ЛИТЕРАТУРНОМ ФРОНТЕ

     География событий в подавляющем большинстве произведений Булгакова российская, а время – постреволюционное. Гражданская война, как известно, завершилась победой народных советов. Однако классовая борьба продолжалась. Она приняла менее кровопролитную, но не менее кровожадную форму войны идеологической. Идейным и научным фундаментом фронта советской власти была философия марксизма. Стратегию войны определяла ВКП(б). Формировал фронт и разрабатывал тактические операции Политпросвет. Главлит и Главрепертком выполняли функцию заградительных отрядов. Сражения, преимущественно, велись на полях искусства и, прежде всего, литературы. Эта война требовала от пролетариата кадров не только образованных, но и способных качественно выполнить социальный заказ, то есть талантливых. Их катастрофически не хватало, и они рекрутировались из классов поверженных.
 
     Среди новобранцев были люди, искренно поддерживавшие советскую власть, но, как заметил вождь, к ней примазывались многочисленные малоодаренные приспособленцы, проходимцы и авантюристы. Преследуя исключительно шкурные интересы, они применяли в, казалось бы, вполне поначалу миролюбивых дискуссиях шулерские приемы, шельмовали оппонентов, громче всех кричали «держи вора», доводили градус противостояния до непримиримого и травили «скрытого врага» по всем правилам псовой охоты.
 
     По другую сторону линии фронта были как откровенные враги советской власти и коммунистической идеологии, так и люди, понимающие всю трагическую грандиозность политических перемен, сочувствующие и принимающие эти перемены. Эти последние были людьми порядочными, честными, патриотами в лучшем смысле этого слова. Они видели, какие уродливые, порочные и зачастую ужасные формы принимали эти перемены, не могли не возмущаться всевозможными «перегибами» и «перекосами» и понимали свой гражданский долг как критику безобразий, вскрывая их экзистенциальные причины.
 
     Такая схема, хотя и представляется довольно грубой, но в общих чертах она не искажает картину общественно-политической и внутрилитературной борьбы времени.



              ЧЕРТОВЩИНА И ОТКРЫТЫИЕ ПЕРСИКОВА

     Мотивы бесовщины, утраты разума, пьянства – как добровольного сумасшествия, бытового и бюрократического идиотизма – пронизывают три произведения Булгакова («Дьяволиада», многие рассказы и фельетоны писателя, насыщенные этими мотивами, занимают самостоятельное место в его наследии, но можно их рассматривать и в качестве подготовительных работ к трилогии, в наибольшей же степени к роману).
На первый взгляд может показаться, что «профессура» в этом сатирическом корпусе никак не связана с нечистой силой. Однако внимательный читатель заметит, что профессора Персиков, Преображенский и доктор Борменталь часто «чертыхаются», а Бога, походя, поминает Персиков и пару раз Преображенский. Конечно, можно объяснить бранные выражения в речи интеллигентных людей стрессовыми ситуациями, в которых они оказываются, и списать такую невоздержанность на вполне понятную эмоциональную реакцию. Только вот, не являются ли такие устойчивые словосочетания в языке, как «черт возьми», «черт его знает», «к черту» и подобные, знаками одного из архетипов коллективного бессознательного? Надо думать, являются, причем того архетипа, где верх и низ, правое и левое меняются местами, и где мир настоящий подменяется мнимым.

     Тот же внимательный читатель обратит внимание, что, например, в «Роковых яйцах» Панкрат, «молодой, но подающий большие надежды зоологический сторож», испытывает по отношению к профессору «мертвенный ужас», «бледнея от страха перед божеством»; что рассказчик называет Персикова «высшим существом, наблюдающим за низшим»; что приват-доцент Иванов говорит о случайном открытии профессора: «…вы открыли луч жизни!». Но от внимательного читателя не ускользает, казалось бы, мелкая деталь – «луч жизни» является производным только электрического – искусственного, но не солнечного – естественного света.

     Да, Персиков «поймал» «луч жизни». Этот «луч» исходил из завитка, образовавшегося в свете расфокусированного микроскопа. Характерна форма завитка – он похож на женский локон. Когда Персиков обнаруживает, что луч является мощным катализатором жизненных процессов, он бессознательно, но очень точно комментирует случайное открытие: «Ведь это сулит черт знает что такое!..»
Жизнь, порожденная искусственно созданным светом, разительно отличалась от жизни, рожденной светом солнечным, противоестественной скоростью размножения и гигантскими размерами организмов. А самое важное то, что создания эти отмечены были крайней степенью кровожадности и злобы. Даже на уровне простейших, говорит повествователь: «Вновь рожденные яростно набрасывались друг на друга и рвали в клочья и глотали… Побеждали лучшие и сильные. И эти лучшие были ужасны. Во-первых, они объемом приблизительно в два раза превышали обыкновенных амеб, а во-вторых, отличались какой-то особенной злобой и резвостью».  Когда Персиков с ассистентом уже вполне сознательно организовали постановку эксперимента на икре лягушек: «В кабинете ученого началось черт знает что», – отмечает рассказчик. Лягушки достигали гигантских размеров и невероятно быстро размножались, так что пришлось их «перебить ядами». Эти новые лягушки отнюдь не отличались безобидностью своих обыкновенных предков. «Иванов за ножку поднял со стеклянного стола невероятных размеров мертвую лягушку с распухшим брюхом. На морде ее даже после смерти было злобное выражение». Когда Рокк сталкивается с выращенной анакондой, он видит: «На верхнем конце бревна оказалась голова. …Лишенные век, открытые ледяные и узкие глаза сидели в крышке головы, и в глазах этих мерцала совершенно невиданная злоба».

     Ассистент Персикова, приват-доцент Иванов, называя открытие профессора «лучом жизни», в отличие от сомневающегося и не торопящегося с выводами гениального профессора, обнаруживает близорукость заурядного ученого. Не трудно было предвидеть, наблюдая «словно волшебным образом» оживающие и развивающиеся организмы, к каким возможным последствиям может привести неконтролируемое использование луча, который порождает исключительно злобных и кровожадных гигантских существ. Ему больше пристало бы называться «лучом смерти». И хотя повествователь как бы отводит от Иванова подозрения в утечке информации об открытии, но кроме честолюбивого приват-доцента сделать этого больше было некому.


                ЧЕРТОВЩИНА ВОКРУГ ОТКРЫТИЯ ПЕРСИКОВА

     Фактор случайности в экспериментальной науке чрезвычайно велик. Потому ученые стремятся к тому, чтобы при проведении опыта максимально исключить случайности, – к так называемой чистоте эксперимента. Однако совершенно очевидно, что добиться стерильности опыта (в любом смысле – физическом, химическом, биологическом) совершенно невозможно из-за ограниченности позитивного знания. Даже если допустить такой уровень развития науки, который позволит исключить случайности естественного порядка, один фактор останется неуловимым. Этот фактор – человеческий.
 
     За спиной случая, с позиции тысячелетней бытовой практики человечества, всегда стояли или Божественный промысел, или козни дьявола. И с этой же позиции ученые очень часто склонны были происки сатаны принимать за снизошедшее на них Божественное озарение. Не зря Дуня, уборщица в совхозе «Красный луч», «гибельная, как лесная русалка», говорит дремуче невежественному директору Рокку: «А вы знаете, Александр Семенович, <...> мужики в Концовке говорили, что вы антихрист. Говорят, что ваши яйца дьявольские. Грех машиной выводить. Убить вас хотели». И комментарий Персикова к тому, что он видел под микроскопом, удивительно точен – только чёрт знал, что это сулит.
 
     Мотив «дьявольщины» пронизывает «Роковые яйца», но вводится автором настолько мастерски, что остается почти незамеченным. Бесовские «рога» и «копыта» обнаруживаются и в форме пятна, из которого исходит «волшебный» луч, похожего на женский локон и, заметим, в равной мере на рог; и в пишущих «чертовщину» репортерах, у одного из которых были «ни секунды не глядевшие в глаза собеседнику агатовые глазки» и «лакированные ботинки с носами, похожими на копыта», а другой и вовсе был с «механической ногой». И уже совсем откровенная «дьявольщина» изображена в инкубаторе бесов – оранжерее-серпентарии, от которого «тянуло странным гнилостным, словно прудовым запахом». Так описывает рассказчик запах соединения серы с водородом.


                «СВЕТИЛО НАУКИ» — «БОЖЕСТВО» — «ПАПАША»

     «Собачье сердце» начинается с того, что профессор Преображенский подманивает бездомного пса, как Фауст подманивает игривого пуделя. Профессор приводит Шарика в квартиру, которую тот принимает за ветеринарную лечебницу, устраивает погром и после оказанной ему помощи, наблюдает за приемом пациентов профессором. Первым появляется гражданин с зелеными волосами. Его «левая нога не сгибалась, ее приходилось волочить по ковру, зато правая прыгала, как у детского щелкуна».

     Следующая пациентка, дама на середине шестого десятка «со сверкающим колье на вялой и жёваной шее», говорит о своем возлюбленном карточном шулере: «Он так дьявольски молод!»

     Завершается прием размышлениями Шарика: «Похабная квартирка, <...> но до чего хорошо! А на какого чёрта я ему понадобился? Неужели жить оставит? Вот чудак!»

     Обращает на себя внимание градация восприятия и оценок профессора Преображенского разными персонажами. Сначала Шарик обозначает его «господин», отвергая «гражданин» и «пролетарий». Первый пациент называет профессора «маг», «чародей» и «кудесник». Вторая, с «жёваной шеей» – «светилом науки». Член домкома Вяземская – «европейским светилом». А Шарик после «победы» профессора над домкомом «встал на задние лапы и сотворил перед Филиппом Филипповичем какой-то намаз». На следующем этапе обживания квартиры Шарик повышает статус профессора: «Он – добрый волшебник, маг и кудесник из собачьей сказки». И наконец, «во время этих обедов Филипп Филиппович окончательно получил звание божества», а квартира представлялась Шарику раем, главным отделением которого являлась кухня. При этом рассказчик сравнивает ее с адом.

     После операции преображения всё резко меняется. Уже Шариков называет ученого «папаша». Не только, даже не столько фамильярность выводит профессора из себя, а пока еще смутно ощущаемая профессором правота своего творения. Тогда Шариков находит вариант «товарищ», чем снова вызывает негодование Преображенского. Ученый требует обращаться к нему по имени и отчеству. Тут Шариков впервые обнаруживает «человеческие» качества – классовое сознание («Какие мы уж вам товарищи!») и необходимость документа, удостоверяющего личность.


                СИСТЕМА ОБРАЗОВ. ФОРМА

     В повести «Собачье сердце» система образов-персонажей организована так же, как и в «Роковых яйцах». Ядро системы парное. Этот художественный прием организации системы образов давно стал клише в мировой литературе (от, к примеру, Дон Кихота и Санчо Пансы до Остапа Бендера и Кисы Воробьянинова), которое не обходят вниманием ни критики, ни ученые-литературоведы. Эти пары строятся на сопоставлении: «умный-глупый», «идеалист-прагматик», «плут-простодушный», «романтик-реалист» и т.п. В пределе такие пары восходят к архетипу «герой-трикстер».

     В обеих повестях Булгакова подобная пара, определяемая взаимоотношениями «учитель-ученик», а если быть более точным – гениальный ученый и добросовестная научная посредственность, поставлена в центр повествования.
 
     В первом приближении событийную сторону обоих текстов можно описать так. В стране победившего пролетариата власть оказалась в руках той части населения, образовательный и культурный уровень которой, по европейским меркам, был крайне низок. И в такой общественно-политической среде гениальный ученый делает как будто бы грандиозное научное открытие. При этом он сам еще плохо понимает природу открытого явления и потому ему трудно даже представить, к каким возможным последствиям может привести поспешная огласка. (Но «черт знает»!) Тем более не может оценить научную значимость открытия так называемая «общественность» в лице представителей власти. Но она желает извлечь, причем сразу и сейчас, практическую пользу из открытия. Логика построения обеих художественных конструкций требует наличия персонажа, который вполне профессионально способен оценить специфическую научную новизну и неожиданность результатов, как случайного наблюдения, так и целенаправленного опыта. Такими персонажами и выступают приват-доцент Иванов и доктор Борменталь. Но их функция – формальна.


                СИСТЕМА ОБРАЗОВ. СОДЕРЖАНИЕ

     Сущностными, содержательными двойниками обоих профессоров являются Рокк и Шариков. Гениальный ученый Персиков, оценивая энергичного директора совхоза «Красный луч», вопреки иронии в его словах, характеризует самого себя: «<...> вы не зоолог? нет? Жаль <...>, из вас вышел бы очень смелый экспериментатор <...>». Действительно, Персиков еще более смелый экспериментатор, чем Рокк. Наивный, невежественный директор совхоза «Красный луч» собирается спасти молодую Советскую республику тем, что будет разводить необыкновенно крупных кур. Профессор же заказывает за границей яйца анаконд, крокодилов и пр., собираясь перейти сразу от опытов над заурядными лягушками к экспериментам на крупных хищных пресмыкающихся. И несмотря на то, что он готовится к контролю над ходом опытов, как будто бы предвидя возможные результаты, всё же запасается отравляющими газами, электрическими пистолетами, защитными костюмами. Очевидно, что результаты его опытов в Москве были бы еще более ужасными, чем в совхозе Рокка, потому что даже армии, с ее артиллерией, авиацией, химическим оружием, было не под силу справиться с нашествием гадов.

     Если Персикова и Рокка в индивидуальном плане не связывает ничего, то Преображенский и Шариков связаны очень тесно. И связи эти непростые. Прежде всего, Шариков – неожиданный результат опыта профессора над прирученным им бездомным псом. Слишком откровенная значимость фамилии профессора вводит в заблуждение тех интерпретаторов текста повести, которые сводят ее содержание к преображению собаки в человека и упускают из вида, что, во-первых, профессор сам сурово осуждает себя за необдуманный эксперимент: «<...> я старый осел <...> нарвался на этой операции, как третьекурсник»; а во-вторых, он не преображает Шарика, а возрождает, как он думает, Чугункина.


                НЕСИМПАТИЧНЫЙ ПРЕОБРАЖЕНСКИЙ

     Немногие читатели замечают, так сказать, генетически духовное родство Шарикова с Преображенским. Фамилия профессора недвусмысленно указывает на происхождение ученого, да он и не скрывает, что его отец кафедральный протоиерей. Это значит, что сын протоиерея был семинаристом, прежде чем стать «московским студентом». Военно-медицинская академия, технологический институт в Петербурге, медицинские и естественнонаучные факультеты университетов, реальные училища были рассадниками нигилизма. То есть Преображенский, как многие выходцы из этой среды, испытал и влияние нигилистических настроений, популярных в юношеской среде в последние десятилетия девятнадцатого века, и если не принимал активного участия в народническом движении, то сочувствовал ему, о чем говорит его намек на верность корпоративной студенческой солидарности.
Иначе говоря, профессор Преображенский в молодые годы, может быть сам того не желая, и во всяком случае не предвидя последствий, способствовал тому брожению умов, которое привело к революции и к самому страшному – «разрухе в головах». На каком-то подсознательном уровне Шариков-Чугункин почувствовал родство с профессором именно такого свойства, называя его «папашей» и пародийно удваивая свое имя.

     Нужно отметить еще одно качество профессора-экспериментатора, который «заботился об улучшении человеческой породы» (это малосимпатичное качество было вытеснено обаятельным экранным профессором Евстигнеева). Повар из «столовой нормального питания», обваривший кипятком пса-бродягу, что обрекало беднягу на смерть, должен быть, как открытый враг, понятней и ближе этому псу, чем профессор, коварно заманивающий простодушную собаку лакомствами, чтобы убить на операционном столе. Перед операцией он говорит Борменталю: «Впрочем, для него и так никакого шанса нету». И уже в ходе операции «страшный Филипп Филиппович» констатирует: «Все равно помрет…»

     Так же сомнительными представляются довольно-таки гибкие моральные установки профессора Преображенского. Он зарабатывает операциями по омоложению человеческого организма. Мало того, что так деликатно названная идея возвращения молодости сама по себе противоестественна и потому порочна во всех смыслах, на практике она оказывается восстановлением с возрастом естественно угасающих репродуктивных способностей человека, поощряя тем самым грех прелюбодеяния. Но если операции по омоложению не были предусмотрены уголовным кодексом, то подпольные аборты в исполнении профессора, на что намекает автор, описывая прием пациентов («– Сколько ей лет? – Четырнадцать, профессор <...> – Ну подождите два года и женитесь на ней. – Женат я, профессор! – Ах, господа, господа!..»), прямо противоречат его наставлениям доктору Борменталю: «На преступление не идите никогда…»


                ОБ ОДНОМ МИФЕ ВОКРУГ БУЛГАКОВА

     Здесь я хочу отвлечься, чтобы заметить, как некоторые публицисты прямо или косвенно прибегают к Булгакову, чтобы хоть как-нибудь погадить на советскую власть, заслуженно, не заслуженно – не суть, с одной единственной целью – заявить свою верноподданность идеалам свободоблудия. Ради этого любую «шнягу», на так полюбившейся этой публике «фене», можно сочинить. Вот пример: «1926 год. Москва. Ночную тишину квартиры Михаила Булгакова вдруг разрывает резкий и требовательный звонок в дверь. Ворвавшиеся люди в штатском ищут только одно – рукопись новой книги писателя "Собачье сердце". Автор повести слишком близко подобрался к государственной тайне. ‹…› Так, как охранялась информация по производству сверхчеловека, позже только охранялась тайна атомной бомбы» (https://www.m24.ru/articles/ehksperimenty/14102014/57707).

     Как бойко! Прямо фрагмент сценария на тему «будней зверей-чекистов»! А на самом деле, в то время вопросы евгеники довольно широко обсуждались в советской и зарубежной печати, причем настолько широко, что известная писательница Ольга Берггольц, в своей ранней повести «Журналисты» (1933 г.), приводит популярные куплеты, что пелись клоунами в цирке:
                Старичка омолодили,
                От собачки что-то вшили,
                Ничего не понимает,
                Только ножку поднимает.


                УЧЕНОСТЬ И НЕВЕЖЕСТВО — ДВОЙНИКИ

     Между обоими профессорами много общего. Они светила науки, не любят советскую власть, но не уезжают из СССР, в своих научных исканиях опираются на одну методологию, оба одиноки, оба крайне принципиальны в вопросах науки, оба не любят пролетариат и газеты. А вот между их двойниками, казалось бы, ничего общего, кроме того, что они оба совслужащие и невежественны. Тем не менее есть одна черта, свойственная обоим, – Рокк и Шариков музыкальны. Первый виртуозно владеет флейтой, второй – балалайкой. И если бы не революция, исполнял бы каждый свою партию в оркестре всероссийского общежития. Однако Рокк, вырванный из привычной жизни революцией, изменяет флейте и уверенно начинает строить новую жизнь (с маузером на поясе, заметим). Второй, изъятый из своей собачьей жизни профессором, как будто бы прямо следует завету Преображенского о необходимости чистить сараи и поступает в подотдел очистки Москвы от бродячих животных, сиречь котов (с револьвером). И оба, по большому счету, мало чем отличаются от профессоров, с которыми их свела жизнь.
 
     Персиков и Рокк оказываются причастными к революционным преобразованиям в силу случайностей. Для флейтиста Александра Семеновича Рокка из ансамбля маэстро Петухова революция стала такой же случайностью, как открытие «луча жизни» для Персикова. А вот деятельность профессора Преображенского «по улучшению человеческой породы», так же как усилия Шарикова по очистке Москвы от котов, носили вполне целенаправленный характер.
 

                ОБРАЗ МИРА В РОМАНЕ «БЕЛАЯ ГВАРДИЯ»

     Небрежно прослеженные, эти мотивы, каждый сам по себе, могут показаться второстепенными, орнаментальными. Однако как сквозные, переплетающиеся между собой и с другими, проходящие, в нашем случае, через три произведения, становятся одними из ключевых.

     Если раздвинуть рамки наших наблюдений и включить в них, в самом общем виде, первый роман писателя, то художественная модель мира, создаваемая Булгаковым, приобретает почти осязаемые характеристики.

     В «Белой гвардии» картина революции и начала гражданской войны представлена как светопреставление, как сам процесс выворачивания мира наизнанку, переставление, тотальное перевращение: левое становилось правым, верхнее – нижним, тяжелое – невесомым, светлое – темным… Несколько раз мир переворачивается в разных плоскостях так, что утрачиваются все ориентиры, обесценивается всё, казавшееся вечным и незыблемым.  Ужас беспомощности, обессиливающего паралича воли от дезориентированности неминуемо ведет к смерти с пятнами крови на снегу… И не один эпизод, не одну сцену романа можно было бы заключать словами: «И сделалась кровь». Но это было бы слишком нарочито, избыточно, поэтому Булгаков один раз вводит прямую цитату из Откровения с этими словами, вкладывая ее в уста пришедшего на прием к Турбину поэта, пациента-сифилитика: «<...> ибо сказано: третий ангел вылил чашу в источники вод, и сделалась кровь».


                ТЕОРИЯ И ПРАКТИКА «НОВОГО МИРА»

     В «Роковых яйцах», «Собачьем сердце» и «Мастере и Маргарите» события происходят в перевернутом, но уже стабилизированном мире. «Перевертыватели», так сказать архимеды Нового времени, точкой опоры избрали остроумную и стройную философскую теорию общественного развития, которая возникла на фундаменте каскада открытий в естественных науках в XVII-XIX вв. И на эту же теорию опираясь, они стали строить новый, «правильный» мир. Мир, в котором должна была быть исключена эксплуатация человека человеком. Справедливо и заманчиво. Эта теория рассматривала все взаимоотношения между людьми с позиции их отношения к собственности на средства производства. И с этой же позиции должна была быть воплощена идея равенства. Чем плоха идея? И справедливо, и большинство – за… Эра социального благоденствия – вот она, рядом…

      Нужно только немного усилий приложить. Немного – это, когда всем миром. А если кто-то не хочет? Но это же конкретные владельцы средств производства, коих малое меньшинство. Чего проще – отнять. Добром отдать не хотят – силу применить. Ну, отняли, а потом что? Потом опять-таки всем миром организоваться так, чтобы, засучив рукава, построить общество и государство социальной справедливости на принципах равенства.
 
      Целевые установки этой теории новизной не отличались, но новая теория отличалась философской научно-методологической базой. До этого были другие, и фантазии, и теории, и попытки воплощения справедливых общественных отношений, но все они терпели фиаско по одной причине. Человек всегда оказывался крупнее, шире, по Достоевскому, или хуже, по пророкам, чем теория. По любой теории его нужно было или заузить или улучшить. Несмотря на свою научность, новая теория этого недостатка не избежала. Ущербность новой, самой безупречной научной теории почувствовал далеко не глупый Шариков, когда полистал переписку Энгельса с Каутским и предложил: «Взять все да и поделить…» (Булгаковеды уклонились от комментария: издавалась ли отдельно переписка известных марксистов, из чего можно предположить, что такого издания не было, хотя работы Каутского печатались, что это мистификация Булгакова, введенная в текст повести, потому что сочинения Каутского отличались профанной версией марксизма.)
 

                «ИСПУГАННЫЙ» ВОЛАНД

     Роман «Мастер и Маргарита» начинается с того, что Москву, столицу «перевернутого» мира, посещает «интурист» Воланд. Едва ступив на советскую землю («…а я только что сию минуту приехал в Москву»), он, как бы случайно, становится свидетелем лекции по научному атеизму.   Сперва туриста удивляет и даже поражает сведение о том, что «…большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о боге». Эта информация так впечатлила Воланда, что «…он испуганно обвел глазами дома, как бы опасаясь в каждом окне увидеть по атеисту».
Не странно ли – Сатана удивляется и пугается? И если он не кривляется по обыкновению, то чт; его могло удивить и напугать? Чем вообще можно было удивить всё видавшего и всё знающего князя тьмы? А тем более испугать? Только одним – атеизмом. Тем более – научным.
 
      Весьма приблизительно религиозно-обывательское мироощущение значительной части населения России (СССР) того времени можно передать следующим образом. Сатана – извечный противник Бога, существование которого приобретает смысл, только когда появляется человек. Мир, созданный Богом, совершенен и прекрасен. Добро и зло существуют в потенции, в покое равновесия, как свет и тень, как то дерево, плоды которого человеку есть нельзя. Но как только Создатель завершает процесс творения мира и проводит венцу этого творения инструктаж о нормах питания, у Сатаны появляется шанс. Создание человека активирует дьявола, и человек становится ареной борьбы между Создателем и разрушителем.

      История взаимоотношений между Творцом и творением зафиксирована в Вечной книге как образ взаимоотношений отца со своими детьми. Это образ воспитательного процесса, когда соблюдение установленных норм поведения (заповеди) можно уподобить соблюдению правил техники безопасности: за нарушение инструкции – наказание, а за следование нормам – поощрение. По мере взросления дитяти, то есть усвоения уроков расплаты за нарушение норм, и желания скорейшего обретения относительной самостоятельности, инструкция усложняется. Контролировать ее соблюдение Отец с течением времени все больше и больше передоверяет своим повзрослевшим детям.
 
      Но враг рода человеческого не расслабляется. В свою очередь он постоянно подталкивает деточку поторопиться, отступить от инструкции: давай, мол, парень, не медли, съешь фруктик,  зря что ли Отец, лишив тебя всех преимуществ братьев меньших, наделил умом, благодаря которому ты можешь компенсировать свою ущербность, прикинувшись львом, ланью, волком, овечкой, сорокой, кукушкой и т.д., и объегорить папашу; «не убий», «не укради», «не прелюбодействуй», не лги – это для лохов, для тех, кого можно убивать, обирать и насиловать. Только недоумок может добывать себе пищу «в поте лица». Так пусть он работает на тебя… Образ богатого или чудом разбогатевшего ловкого бездельника есть в сказках всех народов мира.

     Однако сказки сказками, а в реальном мире жаждущих безбедного существования, избегая трудов праведных, всегда было с избытком.


                ЖЕЛАНИЕ БЫТЬ УЗНАННЫМ

     И вот Сатана является в страну, где официально утверждается мировоззрение, научно исключающее Создателя. А следовательно, и его – сатану. Из показаний свидетелей следовало, что Воланд разным людям являл себя по-разному: одним – «росту громадного», другим – низкорослым и т.п. Но первым потерпевшим он является в образе оперного злодея, то есть откровенно старается быть узнанным хотя бы Берлиозом: «…ни на какую ногу описываемый не хромал, и росту был… высокого. …с левой стороны у него были платиновые коронки, а с правой – золотые. Он был в дорогом сером костюме, в заграничных, в цвет костюма, туфлях. Серый берет он лихо заломил на ухо, под мышкой нес трость с черным набалдашником в виде головы пуделя. По виду – лет сорока с лишним. Рот какой-то кривой. Выбрит гладко. Брюнет. Правый глаз черный, левый – почему-то зеленый. Брови черные, но одна выше другой. Словом – иностранец».
 
     Тем не менее, Берлиоз, «человек начитанный», несмотря на то что дьявол приводит ему, казалось бы, неоспоримые доказательства существования Бога и тем самым существования собственного, упорно продолжает отрицать очевидное и вместе с Бездомным доходит до почти прямого, с советской этической позиции, оскорбления сатаны. Оба гадают, кем является экзотический незнакомец: немец, англичанин, француз, поляк. Берлиоз полемизирует с «иностранцем», при этом напряженно соображая: «Нет, он не англичанин»; «Но, все-таки, кто же он такой? И почему так хорошо говорит по-русски?»; «Он не иностранец… он не иностранец… он престранный субъект… но позвольте, кто же он такой?» Повествователь ведет читателя к ответу, к которому уже почти подошел искушенный в тонкостях внутриполитической жизни Берлиоз – «это провокатор». Ситуация становится напряженной и требует благополучного выхода, который подсказывает простодушный Бездомный: «…он никакой не интурист, а шпион». Провокация может исходить только из одного ведомства, и нет ничего проще, чем позвонить туда, в источник, и сдать негодяя, подтвердив тем самым свою благонамеренность. Мастер плетения мелких политических интриг в банке литературных пауков, Берлиоз настолько погружен в эту отнюдь не безопасную возню, что отказывается замечать очевидное и тем самым отвергает последний шанс на сохранение своей жизни. Воланд говорит председателю МАССОЛИТА: «…умоляю вас на прощанье, поверьте хоть в то, что дьявол существует! О большем (т.е. о существовании Бога, – С.Г.) я уж вас и не прошу. Имейте в виду, что на это существует седьмое доказательство, и уж самое надежное!»

     Объяснить упрямое отрицание Бога и дьявола Берлиозом делает попытку мастер: «И, право, я удивляюсь Берлиозу! – говорит он Бездомному. – Его нельзя не узнать, мой друг! Впрочем, <...> вы человек невежественный? ‹…› А Берлиоз… не только начитанный, но и очень хитрый. Хотя… Воланд может запорошить глаза и человеку похитрее». Но это объяснение никак нельзя признать удовлетворительным.


                ГОВОРЯЩАЯ ГОЛОВА И «ОТКРЫТЫЙ УРОК»

     Хитрый и начитанный Берлиоз не умен. Он «говорящая голова», медиум, посредник, задача которого убедить невежественную и пластичную массу в могуществе «научного» знания, заставить поверить в неограниченные возможности человеческого рассудка и в том, что вся история человечества – это история заблуждений, сказочная мифология. Что вооруженный современным научным знанием человек, как Лаплас, не нуждается в Боге и, тем более, в сатане. Вопреки суждению мастера, Воланд стремится открыть глаза Берлиозу, достучаться даже не до логики, а до элементарного здравого смысла, всячески подсказывая и показывая Берлиозу заблуждение прямолинейно тупого рационального знания. Тщетно. Если мыслительные способности головы направлены только на  изобретение мелких политических интриг для сохранения благополучия, если голова способна изрекать только чужие мысли, отобранные ею ради того же благополучия или вложенные в нее другими, причем это вложенное не только вредит человеку, но и обессмысливает существование очевидного, то с большей пользой, вернее, с меньшим вредом, ее можно использовать в качестве сосуда для вина.

     А чтобы читатель как-нибудь превратно не истолковал трагедию на Патриарших прудах, Бегемот фиктивно отрывает голову на сеансе магии в Варьете конферансье Бенгальскому – другому, но уже безвредному, дураку.

     Но есть читатели специфические, как, например, всемирно известный учитель литературы, дающий открытые уроки одаренным деткам на центральном телевидении. Он видит причину убийства Берлиоза в необходимости освободить квартиру для Воланда и его свиты. Но непонятно, почему же он заодно не убивает и Степу Лиходеева – квартира-то коммунальная – или не отправляет Берлиоза со Степой в Ялту? О других «оригинальных» суждениях этого, с позволения сказать «учителя» и говорить как-то неудобно.


                ПОИСКИ ОБРАЗА ПОВЕСТВОВАТЕЛЯ

     Нужно сделать замечание касательно одного из самых мутных и спорных положений – образа повествователя. Одни толкователи утверждают, что повествование принадлежит профессору Ивану Николаевичу Поныреву, бывшему поэту Бездомному. Утверждение представляется сомнительным по ряду причин, из которых достаточно привести две.
 
     Во-первых, несмотря на сомнительные похвалы Берлиоза, Иван признается мастеру, что его стихи «чудовищны», и он обещает больше не писать. Более того, попытки написать заявление в милицию обнаруживают его полную несостоятельность в ремесле прозаического повествования. Во-вторых, поэт Бездомный, человек, казалось бы, все-таки не без поэтических способностей, после всего пережитого мог бы написать подобный роман. Однако профессор Иван Николаевич Понырев – едва ли. Эмоциональную окрашенность стиля «московских глав» иначе как куражом и не назвать, а излечившийся Иван Николаевич – «жертва преступных гипнотизеров» – это уже холоднокровный, неспособный на какую-либо сильную эмоцию «профессор». Последние слова романа как будто бы предвосхищают возможность приписать повествование Ивану Николаевичу и дезавуируют эту возможность: «Его исколотая память затихает, и до следующего полнолуния профессора не потревожит никто: ни безносый убийца Гестаса, ни жестокий пятый прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат». (Надо полагать, имеется в виду конкретное весеннее полнолуние после весеннего же равноденствия.)

     Другие интерпретаторы текста выдвигают на роль повествователя совсем уж экзотическую фигуру – Коровьева. Любая речь, то есть – текст, если он не бред поврежденного сознания, должен быть мотивирован и обращен к адресату. А какая внутренняя или внешняя мотивация для этого повествования могла быть у беса средней руки? Неужели Фагота, каким он представлен в последней главе романа, могли хоть как-то тронуть московские приключения? Или ему есть дело до адресата? Или у него появилась какая-то внутренняя заинтересованность? Отнюдь. Для него, как и для Бегемота-Ганса, и мастер с его романом, и Маргарита, и богословские прения, и хулиганство – все это как свист, соревнуясь в котором они прощаются с Москвой.


                «ПРАВДИВЫЙ ПОВЕСТВОВАТЕЛЬ»

     Открыть лицо повествователя помогает нам «пушкинский» сквозной мотив. На него обращали внимание многие исследователи, но содержательное наполнение мотива оставалось не вполне понятным. Он вводится в шестой главе как парафраз Пушкинского стихотворения «Не дай мне Бог сойти с ума…». Поэт Рюхин едет в кузове грузовика из клиники для душевнобольных в крайне удрученном состоянии, и его посещает «мысль о том, что худшего несчастья, чем лишение разума, нет на свете». Он даже не отдает себе отчета, что почти цитирует Пушкина, на памятник которого несколько минут спустя он будет нападать, обнаруживая полную поэтическую глухоту.

     В задачу настоящего опуса не входит останавливаться на подробном анализе этого, да и других мотивов. Достаточно их обозначить так, чтобы можно было заметить, как их связи начинают светиться смыслами, не замеченными неискушенным читателем. Поэтому мы не будем останавливаться на сне Никанора Ивановича Босого, председателя жилищного товарищества, и его отношении к Пушкину, но обратимся, пока, к главе двадцать четвертой «Извлечение мастера». В ней повествуется о «веселом» ужине после бала у Сатаны, и в частности, между Воландом и мастером происходит следующий диалог:
«– Так, стало быть, в арбатский подвал? А кто же будет писать? А мечтания, вдохновение?
  – У меня больше нет никаких мечтаний и вдохновения тоже нет, ответил мастер, – ничто меня вокруг не интересует, кроме нее, – он опять положил руку на голову Маргариты, – меня сломали, мне скучно, и я хочу в подвал.
  – А ваш роман? Пилат?
  – Он мне ненавистен, этот роман, <...> я слишком много испытал из-за него. ‹…›
  – Но ведь надо же что-нибудь описывать? – говорил Воланд. – Если вы исчерпали этого прокуратора, ну, начните изображать хотя бы этого Алоизия.
Мастер улыбнулся.
  –Этого Лапшённикова не напечатает, да кроме того, это и неинтересно».

     Отсутствие у мастера, автора романа о Пилате, интереса к мелкой фигуре Могарыча, а равно и Лихедеева, Босого, Римского, Варенухи и пр., вполне понятно. Но отведавший отравы творчества мастер еще не знает, что отчаяние проходит и Аполлон потребует его к священной жертве снова. Это мягко предвосхищает Воланд – «надо же описывать».

     Заголовок тридцатой главы «Пора! Пора!» был отмечен исследователями как цитата из стихотворения Пушкина «Пора, мой друг, пора!», но не более того. А между тем здесь, как представляется, ключ к образу повествователя. В этой главе описаны смерть и бегство мастера и его подруги от «забот суетного света» к «покою и воле» с той разницей от лирического героя Пушкина, что не сам мастер «замыслил <...> побег в обитель дальную трудов и чистых нег», а персонаж его романа Иешуа Га-Ноцри попросил Воланда, чтобы тот «наградил его покоем». Вот в этой обители, где тишина и покой, создает Мастер-повествователь свой роман, в котором находится место и Пилату, и Могарычу, и Поплавскому и пр.

     Внимательный читатель может возразить, а как же относиться к тому месту романа, где повествователь приоткрывает свою маску: «Даже у меня, правдивого повествователя, но постороннего человека, сжимается сердце при мысли о том, что испытала Маргарита…». Полагаю, что Мастер, распрощавшийся с этим миром («Навсегда! Это надо осмыслить»), создавая свой роман в «обители дальной», действительно был единственным «правдивым повествователем» и не без основания ощущал себя уже посторонним.


                БОГ И «БОЖЕСТВА»

     Смысловые связи отмеченных и сопряженных с ними исторических и религиозных сквозных мотивов обнажают несколько неожиданный содержательный план в сотворенном писателем образе мира. Позволю себе дерзко предположить: если бы литературные критики и ученые-методисты обнаружили такое содержательное наполнение этого образа, творчество Булгакова едва ли было бы рекомендовано к изучению в школе.

     Мир Булгакова представляется  гигантским сумасшедшим домом, где флейтисты, ничтоже сумняшеся,  берутся за чудесное решение сначала социальных, а потом продовольственных проблем всей страны;  где домоуправления заботятся о детях Франции; где литературой занимаются люди, глухие к слову, а журналистикой – не владеющие родным языком; где милиция гоняется за нечистой силой, активисты – клеймят и громят верящих в Бога, а передовые представители науки впадают в сказочный соблазн омоложения человека. Воистину – мир, где пироги печет сапожник, а сапоги тачает пирожник.

     А между тем, этот мир создавался на основе учения, претендовавшего на место самого продвинутого в науке. Персиков и Преображенский относятся к этому учению негативно и с плохо скрываемым высокомерием, как многие ученые-естественники к гуманитариям, и не скрывают этого. Персиков утверждает превосходство своего научного знания в периоды экзаменационных сессий. Он заваливает очередного «поплывшего» студента, задавая ему, видимо, стереотипный вопрос: «Вы, вероятно, марксист? – Марксист, – угасая, отвечал зарезанный. – Так вот, пожалуйста, осенью, – вежливо говорил Персиков и бодро кричал Панкрату: – Давай следующего!»

     Преображенский в свою очередь ставит ультиматум высокопоставленному чиновнику, когда к нему приходят члены домкома с целью отобрать на законных основаниях одну комнату. После телефонного разговора с чиновником Швондер, как потерянный, говорит: «Это какой-то позор…» Для поверхностного читателя вот этот «позор» не совсем понятен. Вдумчивый же читатель обратил внимание на то, что, встречая непрошеных посетителей, Преображенский смотрел на них, «как полководец на врагов». «Квартирный вопрос» – сквозная тема в фельетонном творчестве Булгакова, потому что его решение в жизни часто приводило к рукопашной.
     Швондер со товарищи вошли, наследив на коврах, уже как победители. Иначе и быть не могло. Они, представители класса-гегемона, вторглись на территорию представителя поверженного класса в уверенности, что вопрос решен. Но… когда армия, численно и морально превосходящая врага, терпит поражение, она покрывает себя позором.
 
     Профессура у Булгакова не только в своих научных исканиях, но и в повседневной жизни, более или менее осознанно, прибегает к принципу «бритвы Оккама», обрезая свое мировоззрение атеизмом. Об этом говорит прописанная Булгаковым методика их исследований. Они – ученые-эволюционисты. А это в подавляющем большинстве случаев означает, что в системе их взглядов на мир для Творца место не предусмотрено. Хотя, казалось бы, сама теория происхождения видов должна подталкивать ученых к мысли о глубоко продуманном грандиозном плане происхождения жизни, который в процессе его воплощения так или иначе корректируется в соответствии с целевыми установками: бесперспективные виды ликвидируются, перспективным – предлагаются благоприятные условия. Все виды приспосабливаются к условиям, и только один призван к тому, чтобы приспосабливать природу к своим потребностям. Процесс этот растягивается на тысячелетия, но заметно ускоряется с возникновением науки.
 
     Наука открывает законы природы путем, как было отмечено, проб и ошибок. Но что удивительно: чем больше наука узнавала о мире, чем шире, разностороннее и красочнее в разнообразии сложнейших взаимных связей становилась научная картина мира, тем, казалось бы, сильнее должна была бы укореняться в сознании ученых мысль о глубоко продуманном плане организации этого мира. Но происходит обратное. Эволюционисты изгоняют из своей теории мысли о Творце, отдавая тем самым все шаги так милого им прогресса на волю случая. Этим они, сами того не замечая, Творца уподобляют себе, отвергая при этом свое подобие Ему. Не зря Булгаков возводит в достоинство «божества» профессоров Персикова и Преображенского.


                СВОБОДА ВОЛИ И "КРАСНЫЕ ЛИНИИ"

     Прогресс – это приспособление природы к своим потребностям. Однако потребности – штука тонкая, способная размножаться и изменяться. Тем не менее, есть одна неизменная потребность – в свободе воли. В до сих пор модной «пирамиде Маслоу» она венчает иерархию потребностей, дипломатично обтекаемо и туманно названная «стремлением к самоактуализации» (что по сути является Гегелевским стремлением к признанию). Стало быть, эта потребность, по умолчанию, может быть вполне реализована, когда удовлетворены потребности биологические и социальные. И это утверждается несмотря на то, что каждый шаг человеческой истории показывает приоритет потребности свободы воли.

     Эта свобода, постоянно реализуемая в мелком бытовом творчестве – в огороде, на кухне, на работе, на войне и пр. – и в творчестве, далеко выходящем за рамки быта, ограничена целью. Неверное целеполагание, то есть своеволие, ведет к ошибкам, часто фатальным. Это поняли в такие замшелые времена, куда наука история никогда заглянуть не сможет. А ведь до известной степени не столько и важно – Бог-Создатель или бог Фейрбаховский оставили человечеству в назидание такое количество текстов от Вед до Библии и Корана, которые, между прочим, можно воспринимать и как священные инструкции по технике безопасности в сношениях с природой. «Светильник ногам моим Закон Твой, и свет стезям моим», – сказано в Писании.

     Закон – это «красные линии», сомнения в Законности которых были посеяны уже в Адаме. Его своеволие, а через него и потомков, было наказано. Тем не менее призрак свободы воли манил. Она поощрялась, но только в рамках человеческой компетенции. Единственным ограничителем свободы воли был Господь. Запрет на употребление в пищу известного фрукта был временным (каждому овощу свое время). Это следует из того, что нарушение запрета не привело к летальным последствиям («ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертию умрешь»). Адам должен был дозреть до познания добра и зла, так как попытки раскусить орешек знанья молочными зубами чреват травмами.

     Все уроки, которые Создатель дает человеку, преследуют, в конце концов, одну цель – не поступать против законов природы, не форсировать знание и не вступать в состязание с Творцом. Экспериментальная наука, ослепленная своими «успехами» и уверенная в праведности свободы своей воли, вяжется этими запретами по рукам и ногам. Ей мешает Бог. А так как доказательств бытия Божия нет, то Его вполне, как будто бы безнаказанно, можно отменить.

     Бывший семинарист Преображенский творит себе кумира из науки и становится первым его жрецом («…вы – первый, и не только в Москве, а и в Лондоне и в Оксфорде», – утверждает Борменталь). Уверенность профессора в пока почти неограниченных возможностях науки (он «заботится об улучшении человеческой породы») разбивается результатами его эксперимента. Он исповедуется доктору Борменталю: «Вы знаете, какую работу я проделал, уму непостижимо. И вот теперь спрашивается, зачем? … Вот, доктор, что получается, когда исследователь вместо того, чтобы идти ощупью и параллельно с природой, форсирует вопрос и приподымает завесу! На, получай Шарикова и ешь его с кашей!»

                ТВОРЕЦ И НАУКА

     Наука как форма общественного сознания отличается необычайной подвижностью. Такая особенность обеспечивается методикой научного поиска, методикой сомнения в истинности как будто бы общепринятых устоявшихся научных истин и, как следствие, их отрицания, полного или частичного, на основании новых открытий. Это общее место в философии. Однако подавляющая часть населения планеты опирается в повседневной жизни на здравый смысл, то есть на традицию и индивидуальный опыт, что в той же философии принято называть обыденным сознанием. Оно склонно осторожно относиться к радикальным переменам, которые проводятся людьми, уверенными в преимуществе научного знания.

     Подлинная наука, стало быть, никакую свою истину не принимает как окончательную. Во всяком случае, не должна. Тем не менее, очень часто та или иная научная теория, претендующая на завершенное описание картины мира, превращается в вероучение.

     Не избежал этой участи и марксизм. Глубоко научная политико-экономическая теория и философская картина мира вскрывала причины и скрытые пружины функционирования несправедливо устроенного общества. То есть была заряжена революционной потенцией. Однако переустройство мира на принципах классовой справедливости не могло произойти без «энергии масс». Причем в планетарном масштабе. Пробудить эту энергию, довести ее накал до состояния «пассионарности» у десяти-пятнадцати, по Гумилеву, процентов населения, чтобы совершить грандиозный социальный переворот, мешало, более или менее, религиозное сознание тех же самых масс. Маркс обозначил мироощущение этого сознания как иллюзорную картину мира и назвал религию «опиумом народа». Мог ли Маркс предположить, в какую пучину способна ввергнуть народ наркота атеизма? Вопрос праздный. А вот Булгаков смог увидеть конкретный набросок картины мира без Бога, о котором абстрактно предупреждал Достоевский.

     Научная картина мира формировалась вместе с научными методами познания законов природы. И уже на заре своего становления наука вступила в соперничество с Богом. Она хотела подчинять себе природу и управлять ею. Она была недовольна человеком, обделенным природой во всех смыслах, и поставила себе целью усовершенствование этого недоразумения. Были ли у человека поводы быть недовольным Создателем? А как же! Летать не умеет, плавает плохо, повсеместно лысый, вооружен – из рук вон и, самое важное – смертен, при этом недолговечен. Технически компенсировать «недоделанность» оказалось относительно несложно. А вот с долговечностью до сих пор приходится возиться. Не говоря уже о бессмертии.
     Кроме изобретения технических приспособлений, параллельно возник другой путь. Если природа человека так несовершенна с биологической точки зрения и так путанно заверчена с точки зрения морально-этической, то не попытаться ли самим создать более совершенный аналог самих себя. И такие попытки восходят к средневековым опытам создания големов, гомункулусов, терпят фиаско, на очередном этапе развития науки разочарованность сменяется энтузиазмом, и уже современные бен Бецалели и Фаустусы страдают одержимостью идеи клонирования.


                ПРИРОДА И ПОРОДА

     Такой тип ученого представлен Булгаковым в «Роковых яйцах» и «Собачьем сердце». Между повестями есть, казалось бы, незначительная разница в приемах организации сюжетных коллизий. Она обусловлена индивидуальными характерными особенностями обоих профессоров. Персиков – ученый-затворник, чудак не от мира сего – персонаж пассивный, ведомый волею случая (открытие луча, подмена яиц), вдруг оказывается в центре общественного внимания как человек, который может спасти страну. Но у «спасителя» не хватает воли для борьбы за разумное и осторожное применение его открытия и он, не способный управлять ситуацией, говорит: «Я умываю руки». Это стоит ему жизни.
 
     Преображенский, в свою очередь, держит руку на пульсе общественной жизни, более того, он занимает в ней достаточно заметное место и целенаправленно ведет свои исследования для того, чтобы коренным образом повлиять на эту жизнь: «Я хотел улучшить человеческую породу». Здесь надо задержаться и поразмышлять вместе с профессором. Все его предшественники стремились к тому, чтобы улучшить человеческую природу – одни путем научно-технического ее усовершенствования (от Дедала до Королёва, от Ноя до Крылова и т.д.), другие путем усовершенствования духовно-психического (пророки, святые отцы и проповедники). Долгие века эти пути не расходились и шли рука об руку. А вот Преображенский со товарищи дарвинисты и евгеники увидели свою задачу в том, чтобы улучшить человеческую породу. То есть профессор Преображенский считает себя селекционером-пантократором, призванным направлять и подстегивать процесс естественного отбора, выбирая тем самым, еще в начале своей научной карьеры, первый путь. Это значит, что в самых сущностных основах его мировоззрения лежит идея об отсутствии разницы между животным и человеком.
     Второй путь – долгий, длиной в тысячелетия, путь кропотливого и терпеливого воспитания человеческого, которое выходит несоизмеримо далеко за пределы биологической составляющей человека. Доктор Борменталь, «будущий профессор», выражает кредо «московского студента» Преображенского: «…значит, что же? Терпеть? Вы будете ждать, пока удастся из этого хулигана сделать человека?»
 
     Наука была нетерпелива, а тут еще Моисеи, Магометы, Будды путались у нее под ногами. Тогда пророков стали подменять Каменскими, Песталоцци, Штайнерами, Макаренками и мн. др. В результате появились Персиковы, Преображенские, Стравинские, которые не хотели ждать, но плохо понимали, как «из хулигана сделать человека». Показателен в этом смысле процесс «воспитания» Шарикова. Преображенский, с одной стороны, и Швондер – с другой, педагогически оказываются совершенно беспомощными. Профессор предлагает дать почитать Шарикову «Робинзона Крузо», Борменталь водит его по театрам и циркам, а председатель домкома сразу берет быка за рога, рекомендуя переписку Каутского с Энгельсом. В итоге профессор своевременно понимает свою ошибку, иначе его ожидал бы финал Персикова, и удачно ее исправляет.


                ОТВЕРГНУТАЯ ИДЕЯ. «АДАМ И ЕВА»

     Можно подумать, исходя из предыдущего, что Булгаков представляется этаким противником научного знания, мракобесом, сторонником средневековых репрессий против ученых. Это ошибочный вывод. Напротив, Булгаков выступает против поспешного, необдуманного применения непроверенных временем и опытом научных гипотез и теорий, возведения их в разряд абсолютных истин людьми, далекими от науки, и ответственности ученых за служение исключительно научной истине без оглядки на реальную политическую, экономическую и пр. жизнь.

     Вот характерный монолог академика Ефросимова из пьесы «Адам и Ева»: «Все дело в старичках!.. По сути дела, старичкам безразлична какая бы то ни была идея, за исключением одной – чтобы экономка вовремя подавала кофе. Они не привередливы!.. Один из них сидел, знаете ли, в лаборатории и занимался, не толкаемый ничем, кроме мальчишеской любознательности, чепухой: намешал в колбе разной дряни – вот вроде этого хлороформа, <...> серной кислоты и прочего – и стал подогревать, чтобы посмотреть, что из этого выйдет. Вышло из этого то, что не успел он допить свой кофе, как тысячи людей легли рядышком на полях... затем посинели как сливы, и затем их всех на грузовиках свезли в яму. А интереснее всего то, что они были молодые люди… и решительно не повинные ни в каких идеях. Я боюсь идей! Всякая из них хороша сама по себе, но лишь до того момента, пока старичок-профессор не вооружит ее технически. Вы – идею, а ученый в дополнение к ней – …мышьяк!..» Замечателен финал монолога: «Тогда старик поставит на пробирке черный крестик, чтобы не спутать, и скажет: «Я сделал, что умел. Остальное – ваше дело. Идеи, столкнитесь!» Это очень напоминает «я умываю руки» профессора Персикова и другого незабываемого персонажа мировой истории.

     Тот же академик Ефросимов, предсказывая неизбежную войну, говорит: «Капиталистический мир напоен ненавистью к социалистическому миру, а социалистический напоен ненавистью к капиталистическому…» Адам, инженер-строитель, коммунист, соглашается с академиком, но тут же утверждает победу социализма, «потому что на стороне СССР – великая идея». «Очень возможно, – возражает Ефросимов, – что это великая идея, но дело в том, что в мире есть люди с другой идеей, и идея их заключается в том, чтобы вас с вашей идеей уничтожить».

     Завершается полемика тем, что академик успокаивает Еву: «…войны не будет. Вот почему: найдется, наконец, тот, кто скажет: если уж нельзя прекратить поток идей, обуревающих, между прочим, и Адама Николаевича, то нужно обуздать старичков. <...> Требуется что-то радикальное. Смотрите (накладывает одну кисть руки на другую), это клетка человеческого тела… Теперь (сдвигает пальцы) что произошло? Та же прежняя клетка, но щели между частицами ее исчезли, а через эти щели… и проникал старичок! <...> Если кто-нибудь найдет этот способ сдвинуть пальцы, то… химическая война не состоится, а, следовательно, не состоится и никакая война. Но только весь вопрос в том, кому отдать такое изобретение…» Последняя реплика вызывает сначала замешательство у присутствующих коммунистов, а потом возмущение, когда ученый отвечает на этот вопрос: «Я полагаю, что, чтобы спасти человечество от беды, нужно сдать такое изобретение всем странам сразу».
Ефросимов не понимает, что таким решением, он, с одной стороны, как бы подписывает себе смертный приговор у носителей всех противоборствующих идей. А с другой стороны, стимулирует деятельность «любознательных старичков» вопреки желанию «обуздать» их.

     Ненависть, как известно, является самым скороспелым консолидирующим фактором на общественно-политическом ринге. Носит она объективно-естественный или субъективно-искусственный характер, зависит от того, на какой идейной основе зиждутся представления о справедливости у противоборствующих сторон. Иначе говоря, каждая противная сторона объясняет свое право на социальное доминирование тем, что только ее понимание законов общественно-исторического процесса соответствует действительности, а противник, в лучшем случае, заблуждается. На этой почве выращивают ненависть, неизбежно перерастающую в войну.

     Академик Ефросимов полагает, что создав прибор, который делает нечувствительным человека к воздействию химического оружия, он обессмысливает и идею ведения химической войны, и идею создания такого оружия.

     Ученый, стало быть, выступает не только против «старичков», но и против генераторов идей. Однако последние – такие же «старички», только гуманитарные.
Основная идея, из которой вырастают остальные социальные идеи, состоит в том, что мир устроен несправедливо. Попросту говоря, всегда находятся люди, которые считают, что их чего-то лишили, чего-то недодали, обделили, что они достойны большего в силу каких-то своих, чаще всего не проявленных, индивидуальных качеств и т.д. И жена у соседа красивше, и дом просторней, и денег больше, и скотина глаже, и мясо в щах, и дальше, хоть по Высоцкому, хоть по десятой заповеди. Из зависти чаще всего вырастает ненависть. Ну еще, конечно, из обиды, из оскорбления, из унижения и насилия, из страха etс. Единомышленники находят друг друга, организуются, среда выделяет идеологов, фюреров, каудильо, те назначают противников, виновных и – начало положено.
 
     А есть другие. Кашлять они хотели на обиженных. Они активно демонстрируют свое превосходство. Они уверены, что двуногих тварей миллионы для них орудие одно, что власть и ресурсы должны принадлежать им, что для думающих иначе место на земле не предусмотрено. И всегда найдутся ученые идеологи, которые смогут обосновать справедливость этих положений логически стройной «научной» теорией и разработать методику воспитания ненависти к инакомыслящим. Так в самом упрощенном виде можно очертить социальные взгляды академика Ефросимова.

     Ученый полагает, что избавить человечество от этой извечной заразы противостояния ненавистей, которую поэт определил: «Кто не за нас – тот против нас. Нет безразличных: правда с нами», может только наука, парализуя действие любого оружия. Наивный академик забывает, что у людей есть еще ногти, зубы, мускулы; вероломство, подлость, хитрость, ложь наконец.

     Было бы неверным думать, что Булгаков разделяет пацифистские взгляды Ефросимова или симпатизирует им. Драматург так выстраивает пьесу, что кажется будто бы третьего не дано. А если подумать, то не дано и второго – война в данной ситуации, а шире – вообще войны неизбежны. Мировоззренческая позиция ученого автором констатируется, не более того. Она проста: множественность идей, точек зрения – позиций мнимая, и сводится она, по сути, к одной: ненависть – та пружина, которая толкает историю. Со знаком она плюс или минус значения не имеет. Нужно, полагает ученый, обезоружить обе стороны, и воцарится мир. Но каким бы гениальным ни было изобретение любого академика-пацифиста, оно никогда не станет панацеей, так как ненависть никуда не денется. Выходит – тупик?

     Чуткому зрителю и читателю пьесы Булгаков подсказывает, где возможный выход из тупика. Персонаж второго ряда Захар Маркизов, бывший пекарь, исключенный из профсоюза за хулиганство и пьянство, при этом любитель беллетристики, в начале третьего акта пытается читать обгоревшую с вырванными листами книгу, от которой сохранился фрагмент: «…Нехорошо быть человеку одному: сотворим ему помощника, соответственного ему…» … Дальше дырка. (Читает.) «И были оба наги, Адам и жена его, и не стыдились…» Прожгли книжку на самом интересном месте… (Читает.) «…Змей был хитрее всех зверей полевых…» И точка. А дальше страницы выдраны».
     Текст не знаком Захару, и вызывает у него некоторый интерес, а дальше он сокрушается по тому поводу, что потерял «Графа Монте-Кристо». Так Булгаков очерчивает круг чтения и тем самым кругозор Захара, а по существу он напоминает, что была еще одна идея, исключающая ненависть из основ межчеловеческих отношений.
 
     Эта альтернативная идея предлагалась человечеству несколько тысячелетий назад. Чтобы напомнить о ней, Булгаков хотел предпослать тексту пьесы эпиграф, но снял его из цензурных соображений: «И обонял Господь приятное благоухание, и сказа Господь в сердце Своем: не буду больше проклинать землю за человека, потому что помышление сердца человеческого – зло от юности его; и не буду больше поражать всего живущего, как Я сделал. Впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся».


                «НАСТОЯЩАЯ, ВЕРНАЯ И ВЕЧНАЯ»

     Вторая часть романа «Мастер и Маргарита» начинается с якобы риторического вопроса: «За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви?» По существу же, вопрос утверждает, что некто убеждал читателя, что есть только какая-то иная любовь: неверная, преходящая и, следовательно, ненастоящая, и что этот кто-то – лжец: «Да отрежут лгуну его гнусный язык!» И читатель ставится в положение, когда уже ему самому нужно спрашивать: а кто убеждал его, что такая любовь есть? Настоящая, верная и вечная! Что нужно возлюбить не только ближнего своего, но и врагов своих, что любовь не перестает никогда, что есть человеколюбец? Если в полемике обе стороны утверждают взаимно исключающие истины, то кто-то один лжет. И повествователь обещает указать на лгуна: «За мной, мой читатель, и только за мной, и я покажу тебе такую любовь!» Ведь если есть хоть один случай такой любви, то лжец очевиден.

     Позиция повествователя, Мастера уже постороннего, даже потустороннего (потому строчную букву я заменяю прописной), становится более выпуклой. Этот «лгун» в среде «научно» обоснованного безбожия ни в коей мере не сатана, а убеждающие и убежденные атеисты. Сатана – отец лжи в мире религиозного сознания. В мире без Бога сеют ложь Таксили, Штраусы, Ренаны, Древсы, Ярославские, Берлиозы и имя им легион.

     Здесь же, в начале второй части романа, повествователь провоцирует читателя на еще один вопрос – почему это он вдруг заговорил, да еще так эмоционально, о настоящей любви, разве в первой части были к этому предпосылки? А ведь Мастер предлагает читателю вернуться назад, вспомнить уже прочитанное с точки зрения темы любви. Тогда окажется, что эта тема является своеобразным задником сцены, фоном, на котором происходят все описываемые события. Только любовь эта ненастоящая, вероломная и временная. Но читателем она воспринимается как принятая по умолчанию норма поведения в реальной жизни, лицемерно осуждаемая, когда факты такой любви становятся общеизвестными. Поэтому читатель сопровождает улыбкой, не придавая им серьезного значения, рассказы об исчезновении жен Лиходеева и Берлиоза, об эротических походах директора Варьете или Аркадия Аполлоновича Семплеярова, намек о связи Анны Ричардовны с Прохором Петровичем, о веренице вероломных убийц мужей, жен, любовников и любовниц на балу у Воланда, о связи Иуды и Низы и пр. Потная атмосфера промискуитета царит в ресторане у Грибоедова. Да и сами заглавные герои романа помечены значком греха прелюбодеяния. Так о какой же вечной и верной любви может идти речь в среде, где измена, эротические похождения, карьера через постель и «зойкины квартиры» являются повседневностью? Невероятно трудную задачу ставит перед собой Мастер-повествователь: заставить читателя из этой среды следовать только за ним и только ему поверить, что такая любовь есть.


                МОЛОТОМ ИЛИ СЛОВОМ

     Не знаю, как в других, а в русском языке четыре совершенно разные чувства, которое испытывает человек: одно – к своему ребенку, другое – к маме и папе, третье – к женщине (мужчина) или к мужчине (женщина) и четвертое – к родине, обозначаются одним словом – любовь. Это говорит о том, что в самой глубокой глубине этого чувства лежит готовность к самопожертвованию. Мне могут возразить: разве мало брошенных детей; родителей, забытых детьми; семей, барахтающихся в вязком болоте адюльтера; и предателей родины? Согласен – много. Но дело в количественном соотношении. Норма определяется большинством, если его не ломают через колено, и литературные примеры (Стриндберг, Чехов, Толстой, Золя и др.) никак не могут быть аргументом, потому что художник обращает внимание на отклонение от нормы, и читатель-современник это так и воспринимает. А вот уже следующее поколение начинает воспринимать девиацию как типичное поведение. Так вот, в то время (Толстого и др.), за полвека до описываемых Булгаковым событий, нормой как раз и считалась верная, вечная и настоящая.

     Можно ли представить себе общественную среду, в которой этическими нормами являются: ложь, блуд, клевета и доносительство, лицемерие, мздоимство и лихоимство, безверие?.. Такое общество, где нет ни одной надежной связи и опоры, обречено на распад и сколько-нибудь долго в исторической перспективе существовать не может.

     Картину именно такого общества рисует Мастер. Однако распада не происходит, потому что принимать относительно устойчивую общественную форму такая среда может, когда бо;льшая часть аморфного и конформного населения подчинена строго структурированной значительно меньшей части хоть своего, хоть пришлого племени.  Есть только одно средство поддерживать какой-никакой порядок в таком обществе – убедить большинство большинства в том, что этот порядок есть норма. А на сомневающихся, инакомыслящих и смутьянов есть жандармские, полицейские и пр. структуры.

     История этих структур непродолжительна, удивительно однообразна, прямолинейна, не отличается национальной спецификой, и покрыта плохо загримированными классовыми родимыми пятнами.
 
     А вот практика системы убеждающей уходит корнями в дописьменный полумрак времен. Она разнообразна, подвижна, отличается гибкостью и национальным своеобразием. Функцию убеждения выполняла религия, как бы она ни называлась, от древних языческих культов до современных религий и конфессий. Она диктовала систему моральных обязательств и запретов, которая, с одной стороны, создавала устойчивое общественное мнение, а с другой, – включала то, что называется совестью. Прогрессисты относились к этой системе как к тормозу общественного развития и поощряли нарушителей. Нарушители, вступая в конфликт с обществом, разлагали, более или менее, общественный порядок, но что гораздо важнее – конфликт с совестью вел к разложению личности. Разложению в медицинском смысле. Отчужденная совесть никуда не исчезала, но становилась симптомом раздвоенного сознания.
 
     Достаточно пестрая, на первый взгляд, история религиозных культов имеет одну особенность. Разнообразие смыслов вероучений, представлений о высших силах сводится, в конце концов, к представлениям о добре и зле, к белому и черному. А история верований выстраивается в череду периодических перемен местами черного и белого. Пространные философские рассуждения на эту тему Б.Ф. Поршнев ужал до четкой диалектической формулы: «…развитие культуры не продолжает, а отрицает и всячески преобразует то, что люди оставили за порогом истории».
Наблюдая периодическую смену одних богов другими, добрых злыми и наоборот, можно, не особо напрягаясь, прийти к выводу о том, что когда-нибудь люди откажутся от каких-либо богов вообще. Но что должно прийти им на замену? Что будет выполнять функции тормозной системы? Ответ замаячил на горизонте общественного сознания европейской культуры в семнадцатом веке – научная истина.
     Именно тогда произошло зачатие нового божества. Еще более, впрочем, изменчивого, сомнительного, то доброго, то злого, как и его предшественники. Всякая новая научная истина, сулившая благо, очень быстро оборачивалась своей темной стороной. Тем не менее, люди все больше и больше уверовали во всесилие научного знания. Первая попытка обожествления такого знания была сделана во Франции, когда в ходе революции в восемнадцатом веке католицизм официально был заменен культом Разума, который на практике оказался культом бухгалтерского расчета. И вот, наконец, появилась там, где совсем не ждали, страна, провозгласившая безбожие одним из краеугольных камней государственной политики.


                ОЧЕВИДНОЕ И НЕВЕРОЯТНОЕ

     Давайте посмотрим на то, что конкретно произошло весенним вечером на Патриарших прудах, не поддаваясь эмоциональному воздействию откровенно ёрнического фельетонного стиля автора.  Сатана является в Москву. Зачем? Предводителю бесов при его информированности совсем не обязательно персонально посещать места, вызывающие его интерес (вспомним глобус Воланда). Его рассказ о рукописях Герберта Аврилакского никак нельзя признать причиной визита. А для проведения ежегодного бала весеннего полнолуния можно было бы выбрать и другое место. Может быть другое объяснение посещения Воландом Москвы, и он сам его дает далеко не случайно встреченным им литераторам: «Простите мою навязчивость, но я так понял, что вы, помимо всего прочего, еще и не верите в Бога?» Под «всем прочим» Воланд подразумевает «научную» аргументацию Берлиоза, отрицающую существование Христа. Кроме этого, председатель МАССОЛИТа убеждает его, что «большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о боге». Из этого следует вывод о поддержке государством идеологии атеизма. Воланду, значит, было нужно самому непосредственно убедиться в правдивости информации, которую он, наверное, получал опосредованно. И он выражает благодарность литераторам «за очень важное сведение».

     Если самая большая страна в мире, более того, страна, еще не растерявшая окончательно своих религиозных кондиций в отличие от соседей, отказалась от Бога и провозгласила безбожие частью своей идеологии, то для дьявола это действительно очень важное сведение, в подлинности которого он должен убедиться лично. Значение этой информации велико настолько, что Воланду и впрямь впору испугаться, так как он оказывается в крайне неловком, двусмысленном положении. Он, предусмотрено взбунтовавшийся чиновник небесной иерархии, несший свет и наказанный тьмой за подстрекательство к госперевороту, главковерх воинства злых духов, вдруг лишается площадки для ведения боевых действий. Сердца и сознание людей освобождены от Бога без его (сатаны) участия. Получается, что, с одной стороны, на него обрушивается как будто бы такая полнота власти, к которой он функционально не приспособлен, а с другой, – он, якобы победивший Бога, оказывается ненужным. Создается парадоксальная ситуация, когда Воланд, чтобы оправдать собственное существование, должен утверждать реальность бытия Божия через факты существования своего. Тогда, стало быть, «седьмое доказательство» существования Бога – это существование дьявола. (На это, кстати, обращал внимание и А. Кураев.) И Воланд легко это доказательство «предъявляет».


                ЗАЧЕМ САТАНА ПОСЕЩАЕТ МОСКВУ

     И это всё? – скажет вдумчивый читатель. Но ведь ни сатана, ни, тем более, Бог ни в каких доказательствах своего существования не нуждаются. Они есть по факту, как Солнце, Луна, фотосинтез и радиоактивность, жизнь и смерть и т.п., а всё остальное – игры человеческого разума и плоти, подверженных искушениям. Необходимость доказательств бытия или небытия Божия и является одним из таких искушений, должных посеять сомнение, поколебать веру в Бога. Поэтому высказанное выше предположение о причине появления сатаны в Москве нельзя признать вполне убедительным, оно может удовлетворить только поверхностного читателя.

     Думаю, может быть только одна настоящая причина визита Воланда в Москву – это роман мастера. Один из первых толкователей шедевра Булгакова увидел в его конструкции трехчастность: повествование о похождениях сатаны с компанией в Москве, историю любви мастера и Маргариты и роман мастера о Пилате. После этого с чьей-то легкой руки в обиход вошло словосочетание «евангелие от Воланда» или «евангелие от Булгакова». Под этим подразумевалось, что Булгаков, скрываясь под маской мастера и его, как будто бы, соавтора, то есть Воланда, сделал, якобы, попытку написать новое жизнеописание Христа, от которого сохранилась только кульминационная часть этого жизнеописания.

     В этих положениях есть что-то зыбкое, вызывающее сомнение в справедливости утверждения. Читательский инстинкт сопротивляется, прежде всего, искусственному отчленению истории любви мастера и Маргариты от похождений нечистой силы в Москве, потому что без их тесного контакта история любви не стала бы историей, а была бы обычной интрижкой с душком. А вот комментарии к вставкам в текст романа фрагментов произведения мастера о Пилате и их соотношение с изображенной в романе действительностью вызвали оживленную полемику в литературно-критических кругах, и это оставляет место для еще одной точки зрения.

     Что мы узнаём из текста романа Булгакова о романе мастера? Во-первых, то, что роман мастера был о Понтии Пилате. Во-вторых, что глава вторая «Понтий Пилат» – это рассказ Воланда литераторам на Патриарших прудах. Причем рассказ этот претендует на достоверность, так как Воланд утверждает, что он сам был непосредственным свидетелем происходящего. В-третьих, что глава шестнадцатая «Казнь» – это приснившийся Бездомному, пациенту клиники Стравинского, сон. И только главы двадцать пятая и двадцать шестая, «Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа» и «Погребение», принадлежат перу мастера. Мы узнаем, что рукопись уничтожена мастером за исключением спасенных Маргаритой этих двух глав. У нас создается впечатление, что рассказ Воланда и сон Иванушки – это нечто единое с главами романа мастера, так как стилистически они абсолютно идентичны.
Из этих наблюдений делается вывод о том, что мастер сделал попытку написать этакое новое жизнеописание Христа. А так как оно в деталях совпадает с показаниями очевидца, более того, когда Иван пересказывает рассказ Воланда мастеру, реплика последнего вводит читателя в заблуждение. «О, как я угадал! О, как я все угадал!» – восклицает мастер, когда Иван в своем рассказе «постепенно добрался до того момента, как Понтий Пилат в белой мантии с кровавым подбоем вышел на балкон».


                О «ТАЙНОМ» СМЫСЛЕ

     Я написал «в заблуждение», что справедливо по отношению к читателю простодушному. У читателя не столь доверчивого постепенно, по мере чтения романа накапливаются вопросы, которые нельзя объяснить только неоконченностью авторской правки романа.

     В бездне литературы о «Мастере и Маргарите» часто говорят о некоем зашифрованном смысле. Однако на поверку оказывается, что под «зашифрованностью» понимаются намеки на современников Булгакова, которые как будто бы послужили прототипами персонажей. Например, Горький стал прототипом мастера, Енукидзе и Спендиаров – Аркадия Аполлоновича Семплеярова и т.п. Может быть, это и так, но какое отношение это имеет к смыслам, а тем более к «тайному» смыслу романа в целом совершенно не ясно.

     Подозреваю, что говорить о художественном произведении в самом точном смысле этого слова, то есть о произведении, цель и смысл которого есть создание завершенного образа мира в неразрывном сочетании эмоционального и рационального его восприятия, как о криптограмме, требующей дешифровки, можно, исключительно и с большой натяжкой, метафорически. Разумеется, если оно не создавалось изначально с криптографической целью, а «художества» – это макияж и бижутерия.

     Думаю, для читателя, уважающего автора, сиречь читателя внимательного, нет никакого такого «тайного» смысла ни в «Евгении Онегине», ни в «Капитанской дочке», ни в «Мастере и Маргарите». В свою очередь автор, уважающий читателя, не будет разжевывать само собой разумеющиеся вещи, но заставит задуматься, так или иначе останавливая читателя. Вот в этот момент торможения, затруднения восприятия текста, спотыкания самое время поставить вопрос: на что автор хочет обратить наше внимание?

     Таких мест, вызывающих вопросы, в романе «Мастер и Маргарита» предостаточно. Считаю удобным обратиться сначала к тому, который возникает одним из последних. После «бала весеннего полнолуния» Маргарита с мастером, обретя чудесным образом сожженную мастером рукопись, возвращаются в подвал, и Маргарита читает рукопись «любимого романа». Но вопреки, казалось бы, естественному желанию перечитать утраченные части романа она берет тетрадь с обожженными краями, которую сохранила в ту трагическую ночь. То есть единственную сохранившуюся из рукописи мастера, которую она перечитывала не один раз за время отсутствия возлюбленного. А что же тогда представляет остальное, «возрожденное» Воландом?
 
     Мне скажут, как вы не понимаете, да вот же Воланд рассказал часть романа мастера и Иванушке часть приснилась, и стилистически они совпадают с текстом в обгоревшей тетрадке – это та «золотая латынь», которой безупречно учили в Первой киевской гимназии, ее окончил автор романа, и которую в совершенстве знал «специалист по Герберту Аврилакскому». Позвольте не согласиться. Для такого утверждения нет никаких положительных оснований потому, что Мастер, соединивший сборник фельетонов о московской жизни конца 1920-30-х годов с фрагментом романа мастера о Понтии Пилате не оставил в тексте ни малейшего намека на то, что рассказ Воланда, сон Бездомного и текст мастера – это фрагменты единого целого. А как же быть с восклицанием мастера «как я всё угадал?» Этот аргумент легко отвергается самим текстом, так как восклицание относится к колоннаде дворца Ирода Великого и к «белому плащу с кровавым подбоем», т. е. к самому началу дьявольского рассказа.

     Это положение ломает то, чему нас учили в школе, т.е. то, что в «булгаковедении» считается как бы общим местом. Это серьезное противоречие, и оно заставляет нас вернуться к началу романа Мастера, то есть к главе второй «Понтий Пилат», рассказанной черным магом. Тогда вопросы, которые царапали при первом чтении и не были разрешены в дальнейшем, так сказать, воспаляются.
 

                НУЖНЫ ЛИ ДОКАЗАТЕЛЬСТВА

     Рассказ Воланда как доказательство реальности Христа, несмотря на то что сатана говорит: «И доказательств никаких не требуется», – органически вытекает из его реплики: «Имейте в виду, что Иисус существовал». И что же мы узнаем вместе с Берлиозом и Бездомным от Воланда об Иисусе Христе?

     Иешуа в рассказе сатаны изображен забитым, убогим, заискивающим перед как будто бы всесильным Пилатом и ничего, кроме жалости, не вызывающим софистом-бродягой. Об этом писал внимательный и вдумчивый читатель дьякон Андрей Кураев. Всё остальное в рассказе профессора категорически отрицает канонические жизнеописания Христа: и родился он не в Вифлееме, а в Гамале, городе, который вообще не упоминается в Библии; и родителей своих он не знает, тогда как евангелия от Матфея и от Луки возводят родословие Иисуса к Давиду и через него к Адаму; и семьи у него нет, и никаких учеников-апостолов кроме Левия Матвея, и толпа не встречала его при въезде в Ершалаим и т.д., не говоря уже о чудесах. В литературе о романе эти отличия Иешуа от евангельских рассказов об Иисусе Христе рассмотрены подробно несколькими авторами, и все они приходят к выводу, сделанному Воландом, об абсолютной вымышленности евангелий.

     Характерна реакция обоих литераторов на этот рассказ, завершая который Воланд обращается к Бездомному, а не к Берлиозу: «Да, было около десяти часов утра, досточтимый Иван Николаевич». «…Я и не заметил, что он успел сплести целый рассказ, – подумал Бездомный в изумлении… – А может быть, это и не он рассказывал, а просто я заснул и все это мне приснилось?» (Напомним, что непосредственное продолжение рассказа тоже ему приснилось.) А вот Берлиоз говорит, что повествование Воланда «совершенно не совпадает с евангельскими рассказами». На это Воланд отвечает: «…уж кто-кто, а вы-то должны знать, что ровно ничего из того, что написано в Евангелиях, не происходило на самом деле никогда…», вроде бы напоминая Берлиозу, что «буквально то же самое он говорил Бездомному, идя с тем по Бронной к Патриаршим прудам».
 
     Таким образом, в сцене на Патриарших прудах сводятся три точки зрения: 1) Иисус Христос никогда не существовал и евангельские рассказы от начала до конца – вымысел; 2) Христос существовал, но это был крайне неприятный и даже отрицательный персонаж; 3) Христос существовал, но это была малозаметная, жалкая фигура. Первая точка зрения, официальная, исключается из полемики последней репликой Воланда. Вторая, зафиксированная в поэме Бездомного, должна быть отвергнута как ошибочная, так как может вызывать достаточно сильную эмоцию, которая независимо от окрашенности способна рекрутировать сторонников. И только третья точка зрения, представленная Воландом, должна иметь право на существование – люди поклоняются личности жалкой и беспомощной. О том, что это Сын Божий, мессия не может быть и речи, а потому поклоняться ему бессмысленно и даже глупо. Такова условная завязка романа, которая завершается демонстративной расправой с Берлиозом, повлекшей все остальные происшествия.


                НЕСЛУЧАЙНЫЕ ЖЕРТВЫ ВОЛАНДА

     Условная она потому, что не является непосредственной причиной последовавших событий. А между эпизодами если и можно найти причинно-следственную связь, то она будет поверхностной, мнимой, никак не определяющей ход событий. Конструктивная схема романа представляется тогда «колобочной» или набором эпизодов, формально связанных между собой исключительно капризами «преступной шайки». Чем же занимаются «мессир со свитой» в Москве? Они «наказывают», казалось бы, случайных людей.
 
     Первым не повезло встретиться с нечистой силой председателю престижного и влиятельного объединения литераторов Берлиозу и известному поэту Бездомному. Председатель погиб под трамваем, поэт оказался в клинике для душевнобольных. Следующей жертвой становится директор театра Варьете Степа Лиходеев. Затем наступает очередь председателя домкома Никанора Ивановича Босого. Накануне сеанса черной магии подвергается нападению администратор театра Варенуха, а сразу после сеанса финдиректор того же театра Римский. На сеансе черной магии Воланд как бы представляется московской публике, и там публично страдают конферансье Бенгальский и председатель акустической комиссии московских театров Аркадий Аполлонович Семплеяров. Затем «нехорошая квартира» выполняет функцию приемной Воланда, куда являются ходатаи Поплавский и буфетчик Соков. Завершает вереницу посетителей Воланда барон Майгель. И наконец, замыкает ряд приключений бесовской шайки пожар на Садовой 302-бис, пожар в магазине торгсина и пожар у Грибоедова.

     Если отвлечься от деталей, создается впечатление, что сатана проводит своеобразную ревизию-смотр своих клевретов и ставит отбившихся от рук на место. Объяснимся. Там, где «большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о боге», оно сознательно же должно было перестать верить и «сказкам» о дьяволе. Однако есть еще меньшинство, для которого понятие «прегрешения вольного или невольного» не пустой звук. Когда такой «меньшевик» совершает греховный поступок, то есть нарушает Божьи заповеди, его душа нуждается в покаянии. Когда такой же поступок совершает представитель большинства, его психика требует лечения. Лечение может принимать разные формы от уголовного наказания до партийных взысканий и общественного порицания.

     Вспомним, что события, описываемые в романе, происходят в «светопреставленном», перевернутом, но стабилизированном мире. В важном для Воланда сведении о безбожном населении ключевое слово «сознательно». Человек – такое создание, которое не может обойтись без веры. Он вынужден верить в преданность друзей, в любовь жены и детей, в надежность товарищей по оружию, в доброго царя-батюшку и т.п. Иначе его существование невозможно. Вера в метафизические силы, в Бога – вера наивысшего напряжения. Вера – это чувство, а чувства могут находиться или в гармонии, или в дисгармонии с сознанием. Н. С. Лесков вспоминал анекдот о католическом клирике, который молился так: «Господи, если ты есть, спаси душу мою, если она есть». А Гамлет у Шекспира говорил про «ум», который «с сердцем не в ладу». Из мира перевернутого Бога исключили, но необходимость веры никуда не делась, и Бога заместило «научное знание», душу – психика, со-знание – партийная дисциплина. Иначе говоря, было совершено насилие над той, и, пожалуй, единственной, частью именно человеческой сущности, которую принято называть душой. Совершено со-знательно.


                ЗНАЧИМЫЙ ПЕРСОНАЖ ТРЕТЬЕГО ПЛАНА

     Со-знание не исключает индивидуальных мыслительных способностей, но может подменять их, что очень удобно для значительного числа индивидов. Все жертвы Воланда со товарищи типы такого качества. Они сознательно вымарали Бога из своей картины мира, что автоматически вычеркивает и дьявола, и занялись самодеятельностью, каждый бесчинствуя на свой лад. Мелкие служители сатаны по факту, они сами себя записали в вольноотпущенники. Вот дьявол и напоминает им, кто в этом перевернутом мире хозяин.

     Только один персонаж не первого и даже не второго плана избегает наказания. Это директор ресторана дома Грибоедова Арчибальд Арчибальдович. Нам рассказали, что прототипом этого персонажа был Яков Данилович Розенталь, директор ресторана дома писателей с кличкой «Борода». По воспоминаниям литературных, театральных и эстрадных знаменитостей он был, что называется «душка»: гостеприимен, любезен, обходителен, обаятелен и пр., но строг к персоналу. Да, был такой человек. Ну и что? Какой импульс получает читатель от этой информации для погружения в смысл романа? Почему Булгаков вдруг такому, во всех отношениях симпатичному человеку, придает черты грозного пирата и даже подсказывает кого: «И было в полночь видение в аду (т.е. разгул писателей в ресторане у Грибоедова). Вышел на веранду черноглазый красавец с кинжальной бородой, во фраке и царственным взором окинул свои владения. Говорили, говорили мистики, что было время, когда красавец не носил фрака, а был опоясан широким кожаным поясом, из-за которого торчали рукояти пистолетов, а его волосы воронова крыла были повязаны алым шелком, и плыл в Караибском (так у Булгакова, – С.Г.) море под его командой бриг под черным гробовым флагом с адамовой головой»?

     В начале восемнадцатого века был такой пират Эдвард Тич, по прозвищу Черная Борода, который одной внешностью и взглядом приводил противников в трепет. Вот что происходит с швейцаром ресторана, когда Арчибальд Арчибальдович делает ему внушение: «Кожа на лице швейцара приняла тифозный оттенок, а глаза помертвели. Ему померещилось, что черные волосы, теперь причесанные на пробор, покрылись огненным шелком. Исчезли пластрон и фрак, и за ременным поясом возникла ручка пистолета. Швейцар представил себя повешенным на фор-марса-рее. Своими глазами увидел он свой собственный высунутый язык и безжизненную голову, упавшую на плечо, и даже услыхал плеск воды за бортом. Колени швейцара подогнулись».
Промышлял Тич в районе от Карибского моря до восточного побережья США. В сражении с командой лейтенанта Мэйнарда часть пиратов была перебита, часть взята в плен. Дальнейшее представляет для нас наибольший интерес. Тич был убит и обезглавлен. Возвращаясь, лейтенант приказал повесить голову флибустьера на бушприт шлюпа, а потом ее установили на столбе при входе в Чесапикский залив для устрашения.

     Реинкарнированный Булгаковым в директора ресторана Эдвард Тич обмельчал. Теперь он способен разве что на кражу двух балыков, но он внимательно следит за слухами, не пропускает подробностей о чертовщине и сразу догадывается, кем на самом деле являются посетители ресторана клетчатый и кот с примусом. Арчибальд Арчибальдович ведет себя с ними в высшей степени почтительно и обходительно, обозначая тем самым свой подчиненный статус. Стало быть, Арчибальд Арчибальдович свидетельствует свою верность и преданность патрону и теперь не заслуживает наказания. А вот тогда, два столетия назад, он, видимо, превысил свою компетенцию, и в южных штатах ходили слухи, что из его черепа сделали основание серебряной чаши для питья (!).

          ЕЩЕ ОДИН ИСТОЧНИК ОБРАЗА ИЕШУА, И О ЧЕМ БЫЛ РОМАН МАСТЕРА

     Сомнение в том, что рассказ Воланда (глава «Понтий Пилат»), сон Бездомного (глава «Казнь») и спасенная Маргаритой тетрадь рукописи мастера («Это была какая-то глава из середины романа, не помню какая».) являются частями одного целого, имеет под собой основание.
     Прежде всего, мы не знаем, как назывался роман. Мастер несколько раз говорит, что он написал роман о Понтии Пилате и ни разу, что о Христе. Характерна реакция на этот роман сначала редактора толстого журнала: «…кто это меня надоумил сочинить роман на такую странную тему?», а потом Воланда: «О чем, о чем? О ком?.. Вот теперь? Это потрясающе! И вы не могли найти другой темы?» Что сдержанно говорит редактор, то откровенно формулирует сатана, и это значит, они парни из одного цеха. Но не это важно. Удивляет обоих, по-видимому, то, что в кампании активного богоборчества появляется роман о персонаже, который, с одной стороны, никакого отношения к вопросам веры не имеет, а с другой, – как реальное историческое лицо, пусть и косвенно, но подтверждает невымышленность Христа.
 
     О содержании романа мастера можно, весьма, впрочем, приблизительно, догадываться по его рассказу о том, как приняли произведение в литературных кругах. Сначала попалась мастеру статья Аримана «Вылазка врага», где критик утверждал, что мастер «сделал попытку протащить в печать апологию Иисуса Христа». В другой статье критик Лаврович предлагал «ударить по пилатчине и …богомазу». Последний критический опус, который вспоминает мастер, принадлежал перу Латунского и назывался «Воинствующий старообрядец».
 
     По этим кратким замечаниям можно определить, что статьи написаны в жанре доноса, замешанного на клевете. Выражение «апология Иисуса Христа» отсылает нас к многочисленным христианским апологиям, но прежде всего к сочинению Платона. Можно предположить, что «пилатчиной» Лаврович называет попытку оправдания Пилата. Мастер же удостоен ярлыка «богомаза» за такой образ прокуратора, хотя Эфиопская православная церковь давно причислила его к лику святых. И наконец, выражение «воинствующий старообрядец» обозначает мастера как откровенного врага «Союза воинствующих безбожников», организации более чем влиятельной. Стало быть, все авторы обвиняют мастера в апологии христианства как такового. Однако ничего подобного мы в текстах, принадлежащих якобы мастеру, не наблюдаем. Но и в сохранившихся главах романа ровным счетом нет ничего такого, что можно было бы притянуть к христианству. И снова воспаляются два вопроса: об источнике образа Иешуа, и о чем же тогда был роман мастера?

     Булгаков отсылает читателя к литературному источнику именем персонажа – ИешУа (так на арамейском языке, – С.Г.). Это имя заимствовано из Талмуда, где Иисуса называют еще «hан-Ноцри», «бен-Стада», «бен-Пандира». «Cвидетели, которые подслушивали снаружи, приводят его на суд и побивают камнями. Так поступили с бен-Стадой в Луде, и повесили его накануне Пэсаха. Бен-Стада есть бен-Пандира. Сказал р. Хисда: Стада — муж, Пандира — любовник”. (Но ведь) муж — Паппос бен-Й’hуда? (Следовательно), Стада — его мать. Его мать — Мирйам, ухаживающая за женщинами. Потому говорят в Пумбедите: “Она изменила мужу своему” (Цит. по: http://khazarzar.skeptik. net/books/ kh/thalm_ch.htm). В Талмуде Иисус представлен «мамзером», т.е. незаконнорожденным и, кроме того, слабоумным «меситом», т.е. подстрекателем против истинной веры, которого сначала побили камнями, а потом повесили на столбе или стене.
 
     Рассказы о Христе в Талмуде, вообще-то, напоминают байки или неисторические анекдоты. Современный переводчик и комментатор талмудических текстов сообщает, что это и подобные места в массовых изданиях Талмуда вычищены и найти их можно только в научных изданиях книги. Есть, стало быть, основания утверждать, что фигура ИешУа, каким он предстает перед читателем в сцене допроса Пилатом, изображена Воландом с некоторой опорой на Талмуд.

     Второй вопрос останется открытым, однако текст позволяет высказать некоторые гипотезы. В первую очередь напрашивается предположение, что сохранившиеся две главы являются кульминационной частью романа мастера. Напряженность конфликта мастер передает изображением грозы: «Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город. <…> Странную тучу принесло со стороны моря к концу дня… <…> Она не спешила отдавать свою влагу и отдавала только свет. Лишь только дымное черное варево распарывал огонь, из кромешной тьмы взлетала вверх великая глыба храма со сверкающим чешуйчатым покровом. Но он угасал во мгновение, и храм погружался в темную бездну. <…> Другие трепетные мерцания вызывали из бездны противостоящий храму на западном холме дворец Ирода Великого, и страшные безглазые золотые статуи взлетали к черному небу, простирая к нему руки. Но опять прятался небесный огонь, и тяжелые удары грома загоняли золотых идолов во тьму».

     Сохранившиеся главы романа мастера позволяют думать, что рассказ Воланда совпадает с ними, например, в том месте, где Пилат ведет диалог с Каифой. Прокуратор дипломатично выражает пожелание сохранить жизнь Иешуа Га-Ноцри и натыкается на твердую позицию синедриона и лично первосвященника. Развивавшийся ранее в латентной форме межличностный конфликт (доносы и жалобы на прокуратора), обнажается из-за смертного приговора бродяге-философу из Эн-Сарида, который должен утвердить прокуратор.

     В новозаветных канонических и апокрифических текстах, в исторических источниках мы находим не много сведений о личности Пилата. В изображении мастера самой отличительной, можно сказать, определяющей чертой прокуратора Иудеи является одиночество. Вероятнее всего, роман, в который «влюблена» Маргарита, нравится ей именно потому, что до встречи с мастером она чувствует себя глубоко одинокой, как, впрочем, и мастер.
 
     Однако одиночество прокуратора – это не одиночество частного лица. Чтобы исключить такое понимание, мастер даже лишает его жены, которая просила за «Праведника Того» (от Матфея, 27;19), и «заменяет» ее собакой. Пилат входит в круг высших чиновников империи, а объяснять, чем является эта среда во все времена и во всех империях, нет необходимости. Достаточно сказать, что у государственных деятелей такого ранга практически нет личной жизни, а следовательно, в его окружении отсутствует человек, не говоря уже о людях, которому он мог хотя бы приоткрыть душу.

     И вот случай (и случай ли?) приводит к нему такого человека – огромной племенной, гражданской, сословной дистанции, – который сумел увидеть в нем, «свирепом чудовище», самую суть, зерно человеческого в душе. Здесь уместно вспомнить тот эпизод, когда Пилату привиделось, что голова Иешуа куда-то ушла и вместо нее появилась голова Тиберия. У вдумчивого читателя возникнет вопрос: а куда переместилась голова Иешуа? Ответ может быть только один – она заместила голову императора. Насколько легче было бы тогда прокуратору исполнять обязанности и вообще жить. Перед ним замаячила перспектива избавиться от одиночества, что гораздо важнее, чем периодические головные боли. И эта перспектива была утрачена, потому что, потребуй он свободы бродяге Га-Ноцри, его ожидала бы, в лучшем случае, судьба Левия Матвея. Внутренний выбор Пилата между государственной персоной и человеческой личностью решился в пользу персоны.
Не столько личная неприязнь между Пилатом и Каифой, сколько межперсональная борьба первосвященника и прокуратора определяет природу романного конфликта. Из плана индивидуального этот конфликт переходит в план космический, где метафорически противостоят друг другу дворец, украшенный римскими языческими идолами, и Ершалаимский храм «с золотою драконовой чешуею вместо крыши».


                ПОДЛОГ ВОЛАНДА

     Еще один вопрос должен беспокоить читателя-зануду: почему это Пилат так хлопочет, чтобы наказать провокатора Иуду? Ведь в той политической кухне в капрейский период императора Тиберия доносы, кляузы, провокации были обычными и привычными приемами внутриполитической борьбы. И плести такую сложную интригу, чтобы заманить Иуду в ловушку, убить его и испортить праздник первосвященнику, подбросив ему «проклятые деньги»? Рисковать репутацией и карьерой, ради оборванца-софиста, который сказал, что у него пройдет головная боль, и она прошла?.. Так она и раньше проходила.  Что-то здесь не стыкуется. Это первое. Второе. Как-то не сочетается спокойная и благородная уверенность Каифы в силе, правде и превосходстве как его веры, так и политической позиции с мелочной скупостью. На кону судьба его народа, а за это – всего тридцать тетрадрахм?
И наконец, третье. Бродяга из Эн-Сарида не говорит «свирепому чудовищу» Пилату ничего впечатляющего до такой степени, что он начинает испытывать муки совести. Реплики Иешуа о грядущем царстве истины и справедливости, о природе светской власти не могут быть откровением для образованного прокуратора, у которого «большая библиотека» в Кесарии, и с сочинениями, по меньшей мере, греческих философов он, наверное, был знаком. Потому он так иронически реагирует на рассказ Иешуа о малообразованном сборщике податей Левии Матвее, которому после беседы с ним стали ненавистны деньги.

     На эти вопросы можно найти только один ответ. Допрос Иешуа Пилатом, переходящий в нечто похожее на пикировку Сократа с софистами – вымысел. Однако это вымысел не мастера, а Воланда. Сатана затем и является в Москву, чтобы подменить это место в рукописи мастера. Спрашивается, – зачем, если мастер сжег рукопись? Рукопись-то он сжег, но были еще пять машинописных экземпляров. И вполне возможно, что читавшие их могли перепечатать для себя. А так как читали роман литераторы, то можно допустить, что машинописные экземпляры хранились в Грибоедове. Так становится мотивированным пожар в писательском доме.


                О ЧИТАТЕЛЕ, ПРЕДПОЛАГАЕМОМ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОМ

     У романа Булгакова необыкновенная читательская судьба. Не в традиционном смысле. Это произведение готовилось для другой почвы. Его встретило поколение, отравленное клеветой Хрущева и лицемерием его соратников. Роман упал на почву, унавоженную сначала поколением воинствующих безбожников и следующим поколением безбожников-циников. Парадоксально, но и циники-диссиденты, и разлагающаяся партийная номенклатура делали одно дело, сражаясь, как нанайские мальчики, – валили советскую власть.

     Диссидентство стало модным в интеллигентской, особенно гуманитарной, среде. В преподавании, например, истории литературы не то чтобы доминировала, а просто загоняла под лавку все иные точки зрения установка о борьбе прогрессивных тенденций то с рабством, то с феодализмом, то с капитализмом от Сократа и Боэция, Петрарки и Рабле до Бальзака и братьев Маннов. История русской литературы усилиями своих же ученых подвергалась такому давлению особенно. Лидерами литературного процесса представлялись фигуры или незначительно влияющие на этот процесс, как, например, Радищев (доходило даже до Курбского и протопопа Аввакума), или классикам «пришивалась» более или менее выраженная позиция противников царского режима.

     В трактовке историко-литературных реалий первой половины двадцатого века редкий заметный писатель – и среди репрессированных, и среди не тронутых – избежал клейма антисоветчика.

     Так учили в институтах, так учили в школах: Бога нет, а борьба с режимом, любым, – закон (хороший, правильный закон) истории и прогресса. Потому не приходится удивляться, что репрессивный аппарат Воланда, щемящий порожденных советской властью (?) паразитов, с которыми эта власть сама справиться не может, вызвал у значительной части читателей такой восторг и умиление фигурами Бегемота, Азазелло, Коровьева и др. И стало быть, подлинная сущность этих персонажей ушла в густую тень.

     А вот современный Булгакову читатель мог гораздо быстрее увидеть эту сущность и не впадать в соблазн очарования. Из сознания же читателя второй половины двадцатого века мысль о том, что сатана – лгун и отец лжи, была вытравлена. Потому-то роман иначе как антисоветский и не воспринимался. Хотя антисоветским он был ровно настолько, насколько антисоветскими были пьесы Маяковского «Клоп» и «Баня», роман Олеши «Зависть» или «Золотой теленок» Ильфа и Петрова и многие произведения Толстого, Платонова, Пришвина, Леонова и т.д.


                ЛОЖЬ ВОЛАНДА

     Всё, что говорит сатана, а тем более члены «шайки» – ложь. Как рассказ Бегемота о том, что он несколько дней питался мясом убитого им тигра, – «вранье от первого до последнего слова», такая же ложь – до сих пор очаровывающая многих максима: «рукописи не горят». В отличие от Бегемота, Воланд лжет более искусно, тонко, изобретательно.

     Визит сатаны в Москву преследует, как мы говорили, одну цель – подменить в романе мастера допрос Пилатом Иешуа, потому так нелепо несоразмерна реакция прокуратора речам бродячего философа. Разве можно инкриминировать нарушение «Закона за оскорбление величества…» бродяге-утописту, который высказывал в высшей степени абстрактные и совершенно невинные мысли: «…я говорил,.. что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть»? Га-Ноцри в своей интерпретации вторит мыслям Платона, высказанным в «Государстве»: «Пока в государствах не будут царствовать философы, либо так называемые нынешние цари и владыки не станут благородно и основательно философствовать, <...> до тех пор <...> государствам не избавиться от зол». Пилат (во всяком случае, булгаковский) несомненно читал сочинения Платона. Не потому ли голова бродячего философа желанна на месте головы императора Тиберия? Нет, что-то такое говорил Иешуа Пилату, что потрясло его не меньше, чем Левия Матвея. И именно это приводит прокуратора в отчаяние и ярость от вероятного бессилия что-либо изменить: «Я твоих мыслей не разделяю! И слушай меня: если с этой минуты ты произнесешь хотя бы слово, заговоришь с кем-нибудь, берегись меня! Повторяю тебе: берегись!»

     Подтверждает нашу гипотезу и реакция первосвященника на такую же утопическую сентенцию о том, что он смущает толпу и говорит: «…рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины». И это обвинение так же отсылает нас к «Апологии Сократа» Платона, где философ обвиняется в том, что он «учит не признавать богов, которых признает город, и признавать другие, новые божества». Настойчивое требование утвердить смертный приговор мотивировано чем-то другим.

     Итак, о чем был роман мастера, мы не знаем и судить можем только отчасти о тематическом наполнении, но никак не о содержательной сути. Булгаков не мог этого не понимать. Тогда почему он не позволил Мастеру ввести в свое повествование текст романа мастера полностью? Ведь рукописи не горят! Только потому, что для романа Булгакова это не имело никакого значения. Можно с абсолютной уверенностью утверждать, что у автора «Белой гвардии» и «Зойкиной квартиры» никогда не было сомнительного желания стать еще одним новоиспеченным евангелистом. Роман Булгакова о другом, и вот для этого другого очень важное значение имеет визит Воланда в Москву – чтобы совершить подлог.


                «ФАЛАНСТЕРА» ПРОФЕССОРА СТРАВИНСКОГО

     О чем же тогда роман Булгакова? Ответы на этот вопрос искали и в жанровом своеобразии романа, и в изобилующей параллелизмами системе образов, и в поисках прототипов персонажей… Искали литературоведы и записные критики, музыковеды и историки, священнослужители и бывшие чекисты… Но вопрос остается открытым. Попытки закрыть его традиционным способом, т.е. утверждением, что шедевры – это произведения, где каждый содержательный план открывает какой-то новый смысл, и потому произведение играет, отсвечивает умножающимися смыслами, нельзя признать удовлетворительным. В каждом произведении искусства, если это не графоманская пачкотня, есть содержательная доминанта. Она-то и является фокусом, определяет интегральный смысл, заставляет видеть содержательные пласты под определенным углом зрения и формирует то, что принято называть идейным смыслом произведения.

     Ранее мы заметили, что создаваемый Булгаковым образ мира напоминает дом умалишенных. В «Мастере и Маргарите» эта аналогия становится еще более выпуклой. Если в повестях событийным центром является естественнонаучная общественная среда, более узко – биологическая и медицинская, то в «Мастере и Маргарите» она расширяется включением социальной группы работников культуры и литераторов. Это та социальная группа, которая призвана была выполнять функции идеологического оправдания легитимности существующего режима и убеждения населения в безупречности программы созидания общества социальной справедливости с классовых позиций. То есть это была социальная группа, на которую возлагались во многом функции, какие ранее возлагались на церковь. Таким образом, население подвергалось воздействию с двух сторон – научно-просветительской и культурно-просветительской.
 
    Вполне естественно, что верующая часть населения (а Берлиоз соврал «иностранцу» в том, что большинство населения перестало верить «сказкам о Боге») более или менее активно сопротивлялась пропаганде. Пассивных диссидентов старались убедить, активных инакомыслящих если не репрессировали, то стремились представить психически поврежденными, нуждающимися в лечении. Для этого создается специальная клиника под руководством профессора Стравинского, вызывающего благоговение сотрудников.
 
    Описание клиники для душевнобольных и методы их лечения должны напомнить мало-мальски образованному читателю рассказ Чехова «Палата № 6». Первая мысль при сопоставлении клиники Стравинского и флигеля для сумасшедших уездной больницы в рассказе Чехова у современного Булгакову читателя должна быть приблизительно такой – вот как было при царе, а вот как при новой власти. Но, во-первых, если автор и преследует такую цель, то не скрывая иронии. А во-вторых, его цель в другом. Фельдшерица Прасковья Федоровна (имя значимое, Параскева – святая мученица, целительница душевнобольных) говорит Ивану, восхищенному клиникой, что здесь гораздо лучше, чем в «Метрополе»: «Такого оборудования нет нигде и за границей. Ученые и врачи специально приезжают осматривать нашу клинику. У нас каждый день интуристы бывают».

     Булгаковский образ Москвы – это «желтый дом» с признаками дома терпимости, но как будто бы без хозяина. Здесь порядок можно наводить только силовыми методами, потому что та публика, какая призвана выполнять обязанности одновременно и санитаров, и идеологических светочей, и провозвестников будущего общества благоденствия, сама превратила жизнь в вальпургиевы игрища. На этом фоне клиника Стравинского должна представляться идеалом общественного устройства, этаким фаланстером, шагом в прекрасное далёко. Но как бы прекрасен ни был идеал, и побывавшие и не побывавшие в прекрасных палатах-камерах клиники на следствии просят предоставить им бронированные камеры. Только там они могут чувствовать себя в относительной безопасности. Так клиника-идеал и тюрьма отождествляются.


                ГЛУМЛИВАЯ ПАРОДИЯ

     Все, что делает Воланд с компанией в Москве в два последних дня страстной недели, откровенная глумливая пародия. Трагедия на Патриарших прудах – пародия на усекновение головы Иоанна предтечи, сеанс черной магии – пародия на чудеса Христа и святых, бал весеннего полнолуния – пародия на литургию… На это обращали внимание вдумчивые читатели романа. Но один мотив остался незамеченным.

     Он возникает вроде бы мимоходом для характеристики качества ресторана у Грибоедова и «умения жить» его посетителей. Вводится он разговором «румяногубого гиганта» сибарита Амвросия (др. греч. – неумирающий) с тощим неудачником Фокой (др. греч. – тюлень) о «порционных судачках а натюрель». Однако и осетрина «второй свежести» в буфете театра Варьете, и «сельдь керченская отборная» в рассоле, которую пожирает Бегемот в магазине торгсина, и «цельная семга в шкуре с хвостом», «спасенная» Бегемотом на пожаре Грибоедова, и икра как постоянный компонент закусочного ассортимента на дьявольских застольях – организуют еще один сквозной мотив, должный вызвать определенную ассоциацию.

     Рыба – распространенный символ Христа в раннем христианстве. Всякий раз этот мотив в романе связан с нечистой силой, и рыба возникает то в вареном, то в засоленном, то в протухшем, то в снулом, то в не родившемся видах. Стало быть, и этот мотив, как и пародийное извращение христианских таинств и святынь преследует одну цель – опустить, принизить веру в Христа до степени не просто бессмысленного чувства, но чувства, объект которого способен вызывать по меньшей мере брезгливость.


                ДВА «ПОКОЯ»

     Я думаю, что уважаемый отец Андрей Кураев ошибается, когда говорит, что роман мастеру нашептал Воланд. Какой смысл был сатане внушать никому не известному мастеру текст романа при наличии такого количества обласканных властью инженеров человеческих душ с радостью готовых сочинять пасквили на Христа и церковь? И потом, зачем было мастеру писать роман антихристианской тематики, когда недостатка в таких сочинениях не было?

     Дружная и крайне отрицательная реакция критического сообщества на роман мастера – свидетельство того, что он (роман) был апологией Христа и христианства. Апологией неожиданно для автора-дебютанта талантливой и потому способной оказать на читателя воздействие, которое сделало бы этого читателя невосприимчивым к богоборческой литературе. Но в еще большей степени утвердиться в таком умозаключении заставляет визит Воланда в Москву с целью совершить подлог и извратить пафос сочинения мастера.
 
     Мастер говорит, что роман – о Пилате. Но писать произведение о Пилате, который вошел в историю исключительно благодаря Христу, и не писать о Христе невозможно. Надо думать, что мастер прибегает к художественному приему, когда на тематический осязаемый план выдвигается персонаж для идейного плана вспомогательный, чтобы через него опосредованно воспринимался главный герой. Тогда поле поисков ответа на вопрос, о чем был роман мастера, сужается до единственно возможного – роман мастера о «пилатчине», т. е. о том, как Пилат уверовал в Христа.

     Трудно согласиться с отцом Кураевым и в его оценке «покоя», которым Иешуа просит сатану через Левия Матвея наградить мастера. Аргументы уважаемого дьякона о том, что «покой» – это мир загробного бесплодия, вступают в противоречие с пушкинским мотивом. В своем стихотворении Пушкин говорит о беспокойной суетности повседневных хлопот, крадущих бесценные мгновения творческого бытия у поэтической души: «…летят за днями дни, и каждый час уносит частичку бытия». Сознание неизбежности всегда безвременной смерти порождает мечту о побеге «в обитель дальную трудов и чистых нег», где на покое он может реализовать свою творческую волю.

     Обращенная к Воланду просьба Иешуа наградить покоем мастера может и даже должна восприниматься как мягкое требование оградить мастера от козней подручных дьявола: берлиозов, латунских, могарычей и пр. Там, где «скалы – мой приют», и будет создавать уже Мастер свой новый роман о лиходеевых, варенухах, босых, Воланде и его свите. Там он включит в него роман мастера о Пилате, правленый Воландом так, чтобы Христос представлялся не Сыном Божиим, а недоразумением. Там, не имея возможностей восстановить свой текст, он отредактирует сатанинскую правку так, чтобы чуткий читатель замечал различного рода нестыковки, немотивированности, несоразмерности, всякий раз получая импульс желания обратиться к первоисточнику, то есть к Житию Иисуса Христа.

     Просьба Иешуа, невозможная с богословской точки зрения, оказывается оправданной с художественной позиции, возвращая читателя к эпиграфу романа: «Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо».


                КОМУ СЛУЖИТЬ?

     Может сложиться впечатление, что автор в начале сего упражнения усомнился в «антисоветскости» Булгакова, а на протяжении всего опуса, так или иначе противореча сам себе, приходил к выводу именно о такой позиции писателя. Отнюдь.
Антисоветизм Булгакова был бытовым, и таких бытовых антисоветчиков за годы советской власти было чрезмерно много. В этом смысле, например, «Золотой теленок» Ильфа и Петрова являлся гораздо более ядовитым, чем вся сатира Булгакова, так как в нем очень толсто намекалось на распространенную в среде государственных и партийных чиновников коррупцию.

     Мировоззренческая позиция Булгакова выходит далеко за рамки антисоветскости, являясь по сути и антидемократической, и антилиберальной, и антиутопической. Автор «Белой гвардии» и «Собачьего сердца» является одним из многих в первой шеренге отечественных и зарубежных коллег по цеху, которые в течение тысячелетий тыкали носом небратьев по разуму в их нечистоты, призывая образумиться. Суть этих наставлений заключалась в том, что человек должен понимать и помнить ограниченность своих физических и умственных способностей и возможностей в сравнении с другими людьми. На всякого сильного, умного, ловкого, быстрого, хитрого, коварного, подлого и т. д. всегда найдется более сильный, умный и далее по списку. 
 
     Как бы ни относились люди к корпусу таких литературных памятников – как к сакральным или как к светским текстам, объединяет эти книги то, что все они написаны одним языком – метафорическим языком художественной речи. Поэтому стихами называют строки Вед, Библии, Авесты, Джатаки, Корана. И любой художник слова, становясь на тернистый путь творчества, сознаёт или не сознаёт он это, автоматически привязывается к сакральной литературной традиции. Сказано ведь: «В начале было Слово».
 
     И хотя Иоанн Богослов имел в виду несколько иное, основной пафос, кроме священного, всех писаний заключался в регулировании взаимоотношений между людьми. Из этих отношений д;лжно было исключить оценочный подход (лучше-хуже, свой-чужой) – от индивидуального уровня (не убий, не укради) до расового (нет ни эллина, ни иудея).

     Каждый художник чувствует эту связь и на пути художественного освоения мира сам выбирает, кому служить – Богу или мамоне. Выбирая последнее, он сознательно изменяет первому. По призванию будучи творцом, созидателем, подобием Божиим, он предаёт Его образ и становится разрушителем прежде всего своей личности.

     Не скажу ничего нового, но напомню, что художник видит мир не таким, каким видит его ученый. Наука последних трех столетий разъяла мир на составляющие: физическую, биологическую, экономическую и т.д., которые в свою очередь делятся на классическую механику, квантовую физику, теорию относительности (приношу извинения за огрублённость); на ботанику, цитологию, зоологию и т.д. Погружённость в узкоспециализированную область научного знания делает мировидение ученого своеобразно акцентированным. Художник же воспринимает весь мир сразу целиком в неразъемном синтезе всех его составляющих, где метафизическое равно отсвечивает физическим, как и наоборот.

     Тем не менее, именно благодаря науке к началу двадцатого века пришло понимание – насколько мал и хрупок тот кусочек мироздания, где возможна жизнь. И казалось бы, что это чудо природы человек, с такими безграничными способностями, поступками близкий к ангелам, почти равный богу разуменьем, венец всего живущего не то чтобы способен, а походя может решить проблему мира и благоденствия на планете. Но, увы! Этот ренессансный панегирик человеческой личности вступал в противоречие с жестокой реальностью межличностных, межполовых, межклановых, межплеменных, межкорпоративных, межвозрастных, межгосударственных, межконфессиональных и вообще всяких отношений. Камнем преткновения, порождавшем конфликты, было желание, потребность и стремление властвовать над себе подобными. Кое-как конфликты сдерживались, сглаживались понятием и чувством греха и верой в Бога. Мне возразят: а как быть с конфликтами на религиозной почве? Смею думать, что у таких конфликтов почва была другая, прежде всего экономическая, а для приобретателей выгоды от конфликтов различия в вероисповедании являлись идеологическим гримом.

     И вот в этой всеохватной, то вялотекущей, то обостряющейся, борьбе за власть – от супружеской спальни до мировой гегемонии – наука предлагает себя и претендует на место главного регулятора и методиста на пути к созиданию справедливого социума. Наука не меняет ой-ой-ой когда поставленное целеуказание – значит, ее не устраивают выбор пути и методы, предложенные Творцом. Они по рукам и ногам вяжут своевольную гордыню «проклятьем заклейменных»;, укорачивая «неограниченные» возможности свободной воли научного знания.               
;Вольно или невольно эти слова пролетарского гимна, в русском переводе ставшем гимном СССР и РКП(б)-КПСС, отсылают нас к понятию первородного греха и к проклятию, наложенному Богом на Адама: «В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты, и в прах возвратишься». Однако в контексте гимна понятия этого греха и проклятия приобретают оттенок протестантского толкования.


                ПАФОС САТИРЫ БУЛГАКОВА

     Вера в Бога становится, таким образом, главным врагом науки. Ее и Его необходимо отменить, как это сделали добросовестные ученики французских энциклопедистов в революцию восемнадцатого века. Изменчивое рациональное знание, научная истина претендует на место нового божества, рискуя превратиться в вероучение. С этого начинается активное разложение двухтысячелетней европейской цивилизации.

     Во второй половине девятнадцатого века подобные тенденции стали проявляться в русской культурной и общественной жизни, на что обратил внимание И.С. Тургенев («Отцы и дети»). Нигилизм расцвел и сначала привел к февралю 1917 года, когда не был провозглашен, но подразумевался вместо Христа под новым божеством буржуазный рационализм, а в октябре того же года «мир голодных и рабов» восстал против нового божества и начал строить «наш новый мир» на основании передового научного знания. Но вот беда: и строители, и передовое научное знание тут же столкнулись с человеческой природой, которую нужно было или «зауживать», или «перековывать». Перековка была эффективнее, но и зауживание требовало внимания. Эту функцию возложили на культпросвет и образование, где тоже не чурались методов перековки.
Старая система образования для «нашего нового мира» не годилась, так как там изучение закона Божьего было обязательным. Но кроме этого новая школа не могла опираться на традицию преподавания истории и истории литературы, потому что обе дисциплины теснейшим образом были связаны с православием и историей церкви. Советская школа возникала в родовых схватках полемик между сторонниками «прогрессивных» педологических моделей образования, заимствованных на Западе и приправленных марксизмом и апологетами методов традиционной школы, подкорректированными с марксистских же позиций. Словом, в двадцатые годы новую советскую школу потрясали реформы и эксперименты, потому говорить о качестве школьного образования в этот период не приходится. Этому пример – поэт Иван Бездомный.

     Нужно обратить внимание на еще одну особенность времени. До революции прививали морально-этические нормы и контролировали их соблюдение семья и церковь. Советская власть значительно отодвинула от воспитания детей семью и исключила церковь. Воспитание подрастающего поколения в духе марксистского учения было возложено на коммунистические молодежные организации. Пионерские и комсомольские организации призваны были «ковать» кадры строителей будущей утопии. Школа и эти организации должны были внушить детям и подросткам веру в неограниченные возможности человеческого разума и науки.
 
     Эта вера во всемогущество науки, не говоря уже о возможностях разума, и становится объектом сатиры М.А. Булгакова. Что касается разума, то одним из первых усомнился в его возможностях древний философ: «…всего мудрее тот, кто подобно Сократу знает, что ничего поистине не стоит его мудрость!» Так же подлинный ученый всегда будет сознавать ограниченность и своего и совокупного научного знания. Булгаков прекрасно понимал, что ни к науке, ни к разуму беспредельные определения «всемогущество» и «неограниченные возможности» не имеют никакого отношения, и воспринимал это как пропаганду, близкую к шарлатанству и потому отдающую серным душком.
 
     Сатира Булгакова направлена, в первую очередь, на ученых, уверенных в том, что очередной инструмент, будь то скальпель, микроскоп или коллайдер в сочетании с «правильными» методами мышления станет ключом к тайнам мироздания. Во вторую – на недоучившихся активистов, которые пели: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…» или: «Нам нет преград ни в море, ни на суше…». (Невесть когда, вероятнее всего в пятидесятые годы, появилась пародийно-ироническая песенка на ту же тему: «Нам электричество пахать и сеять будет…») И наконец, на невежественного обывателя, «киевского мещанина», готового уверовать во что угодно, что обещает ему благополучное существование или хотя бы не мешает текущему благоденствию, но безоговорочно, всегда и искренно верящему только в деньги.
 
     Вереница первой очереди – «профессура», которая вступает в конкуренцию с Создателем и потому порождает зло, не выдерживает этой конкуренции и в случаях с Персиковым и Берлиозом обретает трагический конец. Вторая очередь – беспокойные Рокки, репортеры, Швондеры, Бездомные и вся литературная тусовка. А в основании пирамиды – многочисленные Панкраты, Шариковы, Аннушки, приспособленцы Лиходеевы, Семплеяровы, Рюхины, бессмертные взяточники Босые, клеветники, рвачи и прочая и прочая.
 
     Пафос сатиры Булгакова питается из литературной традиции нескольких тысячелетий. Это традиция борьбы с той мерзостью, которая есть в человеке. «Начитанный» Берлиоз в начале романа поучает Бездомного. Он перечисляет богов, зачатие которых, как и Иисуса, было непорочным. Этим он старается убедить поэта, что все истории божественного происхождения, а равно и библейская – вымысел. Так Булгаков отсылает читателя к этой традиции, напоминая ему тексты, в которых запечатлелся морально-этический опыт предков.
 
     Власть «победившего пролетариата» перечеркивает этот опыт, так как исключает из него фундаментальный принцип – страх неотвратимого наказания без покаяния, но и возможность прощения раскаявшегося грешника. Страх Божий подменяется испугом перспективы получения выговора, исключения из партии, наконец, уголовного наказания. Понятия «душевные муки», «угрызения совести» без Бога в душе мельчают, когда основным становится девиз «партия – ум, честь и совесть нашей эпохи». Потому таким популярным оказывается непечатный вариант поговорки о человеке, прошедшем курс офтальмологической уринотерапии.
Однако железная дисциплина тоталитаризма не может длиться долго. Рано или поздно режим смягчается, и тогда из всех щелей лезут многочисленные моральные уроды, для которых страх Божий стал пустым звуком, отмененным тем более на законодательном уровне.
 
     Безрадостную картину именно такого общества создает М.А. Булгаков. Бесенята вселились в души людей, где до недавнего времени еще теплилась искра Божия. Но когда они встречаются со своими патронами, то сразу вспоминают и крестное знамение, и иконки, и свечи, и реальность существования нечистой силы.
Служение дьявольской мессы в день весеннего полнолуния именно в Москве не носит для Воланда обязательного характера. Истинную причину визита мы выяснили, а ежегодный бал – это, так сказать, заодно. И тем не менее сатана хочет узнать воочию, что изменилось в стране, а главное –   «изменились ли эти горожане внутренне». То есть сатану интересует, произошли ли в умах и душах людей изменения после изгнания из них Бога. И он видит, что ничего не произошло: «…люди как люди. Любят деньги, но ведь это всегда было… Человечество любит деньги, из чего бы те ни были сделаны, из кожи ли, из бумаги ли, из бронзы или золота. Ну, легкомысленны… ну, что ж… и милосердие иногда стучится в их сердца… Обыкновенные люди… В общем, напоминают прежних… квартирный вопрос только испортил их…»
 
     Стало быть, в обществе социального равенства, где разница в доходах граждан незначительна, а решение жилищных проблем берет на себя государство, золотой телец становится рудиментом недалекого прошлого (сон Никанора Ивановича) и его замещает другой кумир – квартирный вопрос. Ради решения этого вопроса люди готовы идти на любую подлость. При этом качество и размеры жилья – показатель положения в обществе, т.е. заслуг перед властью. Поэтому квартиры и профессоров Персикова и Преображенского, и Берлиоза с Лиходеевым, и в доме литераторов, и особняк, в котором жила Маргарита, и подвальчик мастера, отобранный Могарычом, занимают такое заметное место в сатире Булгакова.

     Бал в Москве, думаю, – совсем не показатель того, что только Россия напрочь отказалась от Бога и впала в сатанизм. Азазелло, например, больше нравится Рим, Бегемоту-Гансу вероятнее всего – Каир, а Гелла скорее всего предпочла бы Париж. Воланд, не доверяя человеческим источникам информации, в частности, радио (вспомним, Персиков не читает газет, а Преображенский рекомендует их не читать Борменталю), пользуется собственным «живым» глобусом, который так заинтересовал Маргариту. Воланду «нужно знать события точно», надо полагать для того, чтобы вмешаться в ход этих событий, когда ему это необходимо, как в случае с романом мастера. Последнее замечание не рядовой пример. Фальсификация текстов Писания с целью дискредитации Христа стала традицией еще в первые века христианства. Точность знания («<…> я лично присутствовал при всем этом. И на балконе был у Понтия Пилата, и в саду, когда он с Каифой разговаривал, и на помосте, но только тайно, инкогнито, так сказать…») необходима сатане для того, чтобы фальшь была как можно менее заметна в ряду ошибок и неточностей рассказов других свидетелей.

     Булгаков, стало быть, видит процесс сатанизации как всечеловеческое движение по пути научно-технического прогресса без Бога, который так же держит за фалды научную мысль, как Воланд ставит на место зарвавшихся мелких бесов. Однако уроки Бога гораздо более жёстки и даже жестоки. Любое научное открытие, совершённое с благими целями, но возведённое в абсолютную истину, тут же «неожиданно» оборачивается злом.
 
     Думаю, что говорить об антисоветскости Булгакова, значит, неоправданно и значительно заужать идейную наполненность его творчества. Он, повторюсь, антисоветский, может быть, в меньшей степени, чем антилиберальный, антидемократический и антибуржуазный. Антисоветизм Булгакова лишен политической закваски так же, как антироялизм и антиклерикализм Мольера. Относясь к политической власти как к необходимому злу, он, вместе с тем, был крайне нетерпим к идеологии атеизма, тем более, «научного», расползающегося по миру из западноевропейского источника. И пафос его последнего произведения заключался, надо полагать, в том, чтобы обратить читателя, отталкиваясь от противного, к чтению священных текстов и к святоотеческой литературе.


              О ЧЕМ И ЗАЧЕМ РОМАН БУЛГАКОВА «МАСТЕР И МАРГАРИТА»

     Роман М.А. Булгакова отличается довольно сложной конструкцией. В начале мы говорили о его своеобразной трехчастности – три романа в одном. Тем не менее, ни одна из этих частей – ни в жанровом, ни в конструктивном, ни в содержательном планах – недотягивает до такого жанрового обозначения. Однако трехсоставность была почувствована верно (как помнится, это почувствовал К. Симонов), но исключительно в тематическом плане. В плане же содержательном акценты должны быть расставлены иначе: фрагмент романа мастера о Пилате, роман Мастера о посещении Воландом Москвы с включенным в него романом мастера и роман Булгакова как некое синтетическое целое, обнимающее весь текст.

     С известной долей уверенности можно говорить, что роман мастера о том, как Пилат уверовал в Христа, что роман Мастера о цели визита Воланда в Москву, т.е. о фальсификации романа мастера и всей попутной возне бесов. А вот о чем роман Булгакова есть смысл поразмышлять.

     Дьякон Андрей Кураев обратил внимание читателей на то, как Воланд, озирая Москву с крыши Пашкова дома, т.е. в самом центре столицы, видит «необъятное сборище дворцов, гигантских домов и маленьких обреченных на слом лачуг». Лачуги, как справедливо отмечает исследователь, образовались на месте пустыря, возникшего в пятистах метрах от Кремля на месте взорванного в 1931 году Храма Христа Спасителя.

     Храм этот для России имел особое значение – он был задуман и построен в честь победы в Отечественной войне 1812 года. В Высочайшем манифесте-постановлении о строительстве Александр I писал: «Да простоит сей Храм многие веки, и да курится в нем пред святым Престолом Божиим кадило благодарности позднейших родов, вместе с любовию и подражанием к делам их предков». Строительство храма затянулось более чем на шестьдесят лет, но вопреки пожеланию императора простоял он всего полвека. Многие русские люди восприняли этот акт вандализма как очередной шаг к концу света.

     И вот сатана с высоты смотрит на третий Рим, как Наполеон на горящую Москву, и отмечает дымы от пожаров, устроенных Коровьевым и Бегемотом, и беспорядочную застройку сараями и лачугами места, где красовался еще недавно Храм как главная идеологическая опора русской веры. Смотрит, как победитель, выполнивший свою миссию: рыба христианства задохнулась в шабаше богоборчества.

     Но сатана, надо полагать, ошибся, потому что в России оставалось еще много людей, сохранивших веру. Одним из них был Михаил Афанасьевич Булгаков. Он взвалил на себя исполинский труд. Видя, как человечество все глубже вязнет в болоте научно-технической сатанизации, он создает роман, который должен затормозить, приостановить этот процесс, выполнить хоть часть той функции, которую выполнял Храм Христа Спасителя.


Рецензии