Алексей Николаевич Толстой. Часть 1

Часть первая
Неугомонное сердце

1
А начиналось всё с яркого импульса счастья! На одном из самарских балов она встретила молодого драгуна с подкрученными усами. Как говорил Козьма Прутков: хочешь быть красивым, стань гусаром. Но и драгун тоже неплох! «Наш граф такой красавчик!» — услышала она в тот вечер брошенную кем-то из взрослых дам фразу, за которой последовал сладострастный вздох. А потом их представили друг другу. «Подпоручик Толстой к вашим услугам», — щёлкнул тот каблуками и, целуя руку девушки, встретил её взгляд. Тут она оценила и его выразительные карие глаза с лёгким шальным блеском, что так нравится женщинам, готовым к приключениям, и прямой нос, и чувственный рот, и волевую ямочку на подбородке, и подкрученные жёсткие усы. Такие обольстительные! Офицер оказался графом Толстым, самым родовитым дворянином губернии! Потом он галантно поклонился и предложил ей вальс. Венский вальс! Самый романтичный танец в мире! Это было так похоже на сцену из романа великого Толстого. Андрей Болконский и Наташа Ростова кружатся и кружатся в танце, сплетая навек свои судьбы. В этом мире и в вечности. Она танцевала с ним, встречалась с партнёром глазами и заливалась краской от его обжигающего взгляда. А он был хорош в танце! Потом граф отвёл её на место, поклонился и попросил ещё танец, и она, конечно же, согласилась. И ждала его — с трепетом! И они танцевали вновь и вновь. Потом разъезжались по своим домам. Толстой обещал представиться её батюшке и матушке. Она едва скрывала радость. Правда, её предупредили уже в тот же вечер: «Николай Александрович совсем не прост, милая! Он — известный гуляка, картежник и мот. Даже хулиган!» — «Ну, так ведь он офицер, а не кисейная барышня, — легкомысленно ответила Александра. — Странно, если бы он был паинькой! Вон, какие усищи! — вспомнила она его благородное лицо. — А взгляд какой!..» — «Ну-ну, — ответили ей. — Его ведь из лейб-гвардии гусарского полка, когда он ещё корнетом был, за буйный норов выгнали и сослали, в обеих столицах запретили жить. Еле-еле вернули: Толстые, его дядья, выхлопотали ему прощение. Он бешеный, голубушка!» Но «голубушка» про себя подумала, что и львов укрощают. Так неужто она, умница-разумница, с одним драгуном не справится? Да и хорош собой был её кавалер! Невысок, но строен и крепок, лицом пригож. И граф к тому же. Хотя титулы она не любила — считала их пережитком феодального мира. Александра была прогрессивная девушка.
Граф Николай Толстой и впрямь отличался ещё в юности и характером, и амбициями. Но что тут скажешь, повезло ему с роднёй. Один его дядя, Дмитрий Андреевич Толстой, был членом Государственного Совета, занимал пост министра внутренних дел и обер-прокурора Святейшего Синода, другой, Михаил Владимирович Толстой, был знаменитым историком русской православной церкви. Надёжные заступники для молодого корнета! Юный Николя, мечтавший разбить своего Наполеона, окончил Николаевское военное училище, где отличался в джигитовке, иначе говоря, легко пролезал наскоку под брюхом коня и проделывал другие цирковые номера, превосходно стрелял и дрался на саблях. Что ещё нужно для будущей карьеры отважного рубаки? Графа взяли в гусары как раз того лучшего полка в империи, который курировали лично императоры. Но бешеный нрав, о котором столько говорили в Самаре, да и в Петербурге знали тоже, напрочь испортил его военную карьеру. Старшие офицеры не любят, когда им хамят, и тут спуска не жди. После опалы граф стал драгуном, но войны так и не дождался — ушёл в отставку. Военные должны уметь не только драться, но и слушаться старших. А Николай Александрович не слушался никого. По крайней мере в Самаре он мог чувствовать себя полновластным хозяином своей судьбы. До срока он думал именно так. 
Граф Толстой приехал к родителям девушки, небогатым, но родовитым дворянам, мечтавшим о хорошем супруге для своей Сашеньки. Он не сомневался, что покорит их гремящим титулом, военной выправкой и благородной наружностью. И перспективами, конечно! Ведь о его разбросанных угодьях по Самарской губернии ходила молва. В прежние времена таких господ называли магнатами! Но Тургеневы встретили его прохладно. Молва шла о графе дурная. Однако, уважение надо было выказать — как иначе? К тому же молодой аристократ пытался вести себя в высшей степени достойно.
В первый же вечер, когда они гуляли по саду, она спросила: «Простите невежественную барышню, Николай Александрович, а драгун, что это значит?» — «Драгун — это дракон», — легко ответил её спутник. Она изумлённо заморгала глазами. «Да неужто?» — «В прежние века они летели на неприятеля и неистовыми криками и воем наводили ужас», — ответил двадцатичетырёхлетний граф. — У-у-у!» — весело взвыл он. Саша рассмеялась: «Как интересно! Правда-правда. Значит, вы дракон? Это здорово».
Но когда гость ушёл, её ожидал серьёзный разговор с родителями.
— Иные бы отец да мать сказали, Сашенька, что о таком женихе можно только мечтать, — взвешивая каждое слово, вымолвил её батюшка Леонтий Борисович. — Мол, благородная кровь! А какие у них были бы детки, ведь оба красавцы! — он говорил нарочито высокопарно. — А какое обеспечение! Граф-то богат!
— Да что вы, папенька, — покраснев, запротестовала Сашенька. — Я так далеко не заглядывала. Мы едва знакомы с Николаем Александровичем!
— А стоит заглянуть, милая моя. Граф недвусмысленно даёт понять, что намеревается ухаживать за тобой. Что скажешь, матушка-голубушка?
— Намерения Николая Александровича явны, — вздохнула помещица Тургенева. — Ой, как явны!
Сашенька покраснела ещё пуще:
— Будет вам, папенька, ну что вы, маменька?..
— Да не будет, голубушка, — вздохнул Леонтий Борисович. — А ведь были у тебя добрые женихи, скромные, но добрые. Господин Радлов, например. Не подошли! Но запомни, граф Толстой, — он стал загибать пальцы, — повеса, кутила, картежник и самодур. Все в один голос говорят. Пока балы да вечера в саду, этого и не заметишь. Это наоборот азарту прибавит! Интереса. А потом, когда дни побегут друг за другом? И с женщинами, говорят, у него истории были. Вот и думай, Сашенька, тот ли он человек? Твой ли? 
— Да что же вы в самом деле! — возмутилась дочка.
— Другое дело, как у нас было с матушкой твоей. Взглянули друг на друга и сердцем и душой поняли: это навсегда. Без одури. Правда, Екатерина Александровна? — он подошёл и поцеловал руку супруги.
— Правда, батюшка, — согласилась та.
— Ей пятнадцать, мне двадцать три. Вот так душу в душу и прожили четверть века!
— Слышала я вашу историю — мноо-оого раз! — рассмеялась взволнованная событиями личного характера Сашенька.
— Вот и думай, доченька, — кивнул её отец.
— Думай, доченька, думай, — кивнула и матушка.
— Какие же вы! — покачала головой Сашенька.
А было Сашеньке уже девятнадцать лет, ещё два-три года — и кандидатка в старые девы. Кто к ней тогда посватается? Но не просто так она жила и дожидалась счастья. И отвергала женихов. Она жила напряжённой духовной жизнью! К своим девятнадцати годам Сашенька Тургенева не только прочитала уйму книг, но и была писательницей. Да-да, в узких кругах о том знали очень хорошо! В шестнадцать лет она написала повесть «Воля». Как все творческие люди была импульсивна, переживала за весь мир, подражая книжным героям, не раз пыталась покончить жизнь самоубийством. Мотала, как могла, нервы своим родителям, которые мечтали выдать её замуж, но только чтобы непременно за хорошего человека, способного умирить нрав их дочери. Пьяница и дебошир граф Толстой никак не подходил для роли мужа-укротителя.
А Сашенька на одном из свиданий решила признаться своему кавалеру, что увлечена литературой и много-много пишет. В том числе сообщила о сочинении под названием «Воля».
— И о чём же ваша повесть, Сашенька? — изумлённо спросил тот.
— Я посвятила её прислуге в барском доме, которая вдруг почувствовала себя человеком. 
— Да неужели? — совершенно искренне удивился граф.
Он-то прислугу вообще толком не замечал, разве что хорошеньких служанок.
— Да! — воскликнула она. — Вы же меня понимаете? Десятилетиями, да что там, столетиями эти люди были на правах… рабов, едва ли не животных, прости меня, Господи, за эти слова, — в искреннем порыве даже перекрестилась она, — их покупали и продавали, как скот, но времена изменились. И они поняли, что тоже люди, такие же, как их господа! С таким же сердцем, такой же душой, интеллектом. Вы же понимаете меня, Николай Александрович? — требовательно и так искренне повторила она вопрос.
Они стояли на веранде дома, в прохладе позднего осеннего вечера.
— Ну, разумеется, голубушка моя! — ответил граф Толстой и тесно прижал её к своей драгунской — драконовой! — груди, недоумевая, каким глупостями только может быть забита очаровательная юная женская головка.
А она, как лёгкое перышко, льнула к нему и думала, как же это хорошо, что они думают так похоже! Как Андрей и Наташа. Точь-в-точь. А ещё фамилия графа: Толстой! Она вспомнила, как на второй день знакомства, набравшись смелости, спросила у него: «А Лев Николаевич вам не родня?» — «Все Толстые родня друг другу», — легко ответил граф. «А сами вы не баловались в юности?» — «Чем?» — не понял он. — «Стихами или… прозой?» — «А-а! Кто в юности не баловался стихами?» — усмехнулся граф. У девушки сладко замирало сердце: Толстой и Тургенева! Тургенева и Толстой! Как это звучало!
О, да! Девицу звали Александра Тургенева, и возможно, она была дальней родственницей великого русского писателя Ивана Тургенева. Доказать это было невозможно, но как же было приятно думать, что у них один предок. Например, тот самый татарский мурза Арслан Турген, что выехал из Золотой Орды служить великому князю московскому Василию Темному, внуку Дмитрия Донского. А с каким наслаждением Саша Тургенева читала романы своего знаменитого однофамильца! И всякий раз думала: да, это про меня! Это же я там, на этих страницах, дышу, люблю, живу! Я вижу этот мир именно таковым! Великий Лев Толстой, любивший изысканную прозу Тургенева, однажды хитро сказал: «До Тургенева и не было никаких тургеневских барышень, и сам Иван Сергеевич не слышал и не видел их в жизни, а вот написал их, и они тотчас появились! Вот он, пророческий дар!» И точно, тысячи умных и образованных молодых женщин России, прочитав Тургенева, сказали: это мы! Это про нас! Всё, чего нам не хватало, это маяка, путеводной звезды! И теперь она зажглась, неугасимым светом засияла! Не хочу быть послушной рабой своего мужа, церкви, вековых патриархальных традиций! Хочу быть свободной, любящей и любимой одновременно, хочу быть современной, хочу иметь чувство достоинства, как любой другой человек. В смысле мужчина. Хочу быть человеком. Вольной птицей! Царицей своей жизни хочу быть. Саша Тургенева как раз и была одной из этих женщин, которых романы Ивана Сергеевича наставили на путь истинный. Новый, современный. Возможно, она была самой искренней последовательницей его героинь.
Молодой граф сделал ей долгожданное предложение.
— Я разрешения на этот брак не даю, — сказал Леонтий Борисович. — По крайней мере вот так сходу. Потерпи, дочка. Докажи, что это не твоя очередная фантазия, на которые ты так легка! Жизнь это ведь не литературы. Это ведь по-настоящему. Потерпи, выжди…
Сашенька терпела и выжидала, а граф тем временем сделал ей второе предложение, за ним третье, потом четвертое. Решающий разговор дочери с родителями должен был рано или поздно всколыхнуть дом Тургеневых.
— Папенька! — Сашенька метала глазами молнии и сжимала кулачки, когда ходила по родовому тургеневскому гнезду. — За что же вы нас мучаете? Меня и Николая Александровича? Может быть, мы с графом на первый взгляд и не созданы друг для друга, но только на первый! Он любит меня, а я его! Я прежде думала о графе с жалостью, да, с жалостью, — кивнула она, — потому что он гуляка и картёжник, заблудшая душа, потом я связала с ним надежду выйти замуж и успокоиться, а не вы ли этого хотели с маменькой? Чтобы я успокоилась?  Или вы мне зла желаете? Так знайте: теперь я уже столько сонных порошков проглочу, что и не проснусь больше! 
— Мы тебе добра желаем, дочка, — дрогнувшим голосом заметил помещик Тургенев. — Только добра!
— А тогда и помогайте мне, а не подножки ставьте!
— Да как же это так? — возмутился Леонтий Борисович. — Кто тебе ставит подножки, доченька?
— Вы, папенька! И маменька тоже хороша! Чуть что за сердце хватается и говорит, что родная дочь её в гроб загоняет.
— А ты травись поменьше, Сашенька! Пореже!
— Смеетесь надо мной? Вот сейчас пойду и отравлюсь!
— А как же свадьба? Как же граф?
— А вы мне все равно разрешение не даете, папенька. Так что толку? В самую пору отравиться!
Тургенев тяжело и горько вздохнул:
— Вы же как два диких зверька в клетке будете. Либо ты графа погубишь, либо он тебя. Понимаешь ты это?
— А вдруг эта ваша клетка станет любовным гнёздышком? Не подумали об этом?
— Стало быть, не понимаешь, — развел он руками. 
— Нет, вашей логики, папенька, я не понимаю. Потому что ваша логика не учитывает наших с Николаем Александровичем чувств.
— Вот оно в чём дело!
— Представьте себе! Видя безграничную любовь графа Толстого к себе, я сама его полюбила. Чему же вы не верите? Да, папа, называйте меня, как хотите, хоть подлой тварью, как мама называет, когда я мечтаю отравиться, но поймите, Христа ради, недаром у меня бывают эти страшные минуты, когда я готова уксус пить. Вот и не доводите меня до этого! Не отнимайте у меня моего счастья!
— Чтобы я, родной отец, счастья у тебя отнял? — у него даже голос дрогнул.
— А что же вы сейчас делаете?! Вот сию минуту?! Идёмте к матушке, и немедленно, — вдруг сказала девица. 
— Зачем нам её беспокоить? У неё голова болит.
— У неё всегда голова болит, папенька.
— У неё от тебя голова болит.
— У неё всегда от меня голова болит! Слова не скажи!
— Ей сейчас только хуже станет…
— Не станет! А если и станет, так что с  того? Идёмте же! — она взяла отца за руку и потащила его в родительские покои. — Маменька! — с порога воскликнула Сашенька.
— Что тебе надо? — пролепетала Екатерина Александровна, которая за последние недели, когда граф зачастил к ним, а их дочь вдруг чрезвычайно оживилась, почувствовала себя неважно. — Что ты хочешь?
— Замуж она хочет за графа, — тяжело вздохнул Леонтий Борисович.
— Да, хочу! — топнула ножкой Сашенька. — Граф меня любит — сильно, глубоко! Понимаете вы это? Ради этой любви он бросил всё, разрубил свою жизнь на две половины — прошедшую и настоящую. В нём есть недостатки, но кто же без них? Граф мне сказал однажды: «Вам я обязан всем, Сашенька, ради вас я сделался человеком!» Понимаете: человеком! И это не просто слова. О, папенька, о, маменька! Не упрекайте меня, а поймите! — её глаза наполнились слезами, она готова была разрыдаться. — Я люблю вас обоих, но поймите, что я люблю и графа! Помолитесь обо мне и благословите на этот брак. Папенька?! Маменька?! Я буду с ним счастлива, — она прижала кулачки к груди, — он так любит меня!
Она встала перед отцом на колени, схватила его руку и так посмотрела ему в глаза, что у того сердце зашлось.
— Ах ты, моё неугомонное сердечко, — вздохнул Леонтий Борисович, прижимая к себе её голову. — Ах ты, доченька наша…
— Благословлять будете? — спросила из-под его руки Сашенька.
— Благословим её, Екатерина Александровна? — спросил у своей страдающей жены Леонтий Борисович. — А то ведь не отстанет. Что скажешь, душа моя?..
Не мытьем, так катаньем, но Сашенька Тургенева получила благословение отца на брак и с той поры стала числиться невестой графа Толстого. Скоро она была представлена матушке Николая Александровича. Пожилая графиня оглядела её с ног до головы и обратно, как кобылу, разве что по крупу не хлопнула да по холке, да в зубы не заглянула, но гостья графской усадьбы, юная и неопытная, этого не заметила. «Статная, миловидная, в теле, и роду хорошего, не княжеского, но старинного. Добрая будет тебе жена, — уверенно сказала графиня. — Ещё бы книжки научилась правильные читать». А я читаю: «Тургенева, Толстого…» — с гордостью молвила Сашенька. «По домоводству», — сказала, как отрезала, графиня. Невеста улыбнулась: это так походило на шутку! Жених познакомил её с друзьями-однополчанами, такими же, как и он, драгунами, они пили шампанское — и всякий раз за неё! За Александру-победительницу! Драгуны кричали, что она взяла их Николя одним быстрым штурмом. Ей было приятно. В конце того вечера она пила шампанское из горлышка, по-гусарски, пила и смеялась, едва не захлебнулась от своей удали. Но всё равно было весело! Когда ей говорили доброхоты: «Обо всём ли ты хорошо подумала, Сашенька? Это пока он на тебя прав не имеет. А после свадьбы? Скажешь ты ему поперёк слово? Граф Николай — вепрь дикий!» — «Вот я его укрощать и буду, — отвечала смелая девушка. — Будет чем заняться. Неужели, думаете, не справлюсь?»
Когда у девушки в голове любовь, какие могут быть доводы?
Потом закатили свадьбу, о которой говорила вся Самара. О новой супружеской паре судачили в салонах, трещали на кухнях и дворницких, заливались на все голоса в поместьях. Но чаще-то говорили так: «Ох, и натерпится она с ним», или: «Ох, и хлебнёт Александра Леонтьевна со своим супругом…», или: «Недолог будет срок его кротости. Покажет он себя во всей красе!» 
Пока так судачили злые языки, молодожёны поехали в свадебное путешествие в Европу! Побродить по уютным улочкам германских городков, в Дрезденскую галарею заглянуть, затем перебраться на юг, погулять по Лазурному берегу, по Ницце, подышать морем. Когда вернулись, Сашенька, Александра Леонтьевна Толстая, была беременна. А вскоре и родила первенца — Елизавету, Лиличку, как ее будут звать дома. И разом превратилась из цветущей молодой женщины, вчерашней невесты, в мать-наседку.
Срок кротости Николая Александровича и впрямь оказался недолог. Граф до свадьбы и граф после свадьбы — оказались люди разные. И дома у них всё выходило по-другому. Не по-Тургеневски. И не по-Толстовски. Едва они зажили как муж и жена, изящный Андрей Болконский стал обрастать шерстью. У него появились клыки и когти. И страшный звериный рык. Пылкость, которая так пленила молодую девушку, обратилась в бешенство. Упрямство, вызывавшее уважение, в твердолобость. Мужественность — в деспотизм. Поначалу любовные игры ещё отвлекали романтически настроенную Сашеньку от действительности, но и в них, в играх этих, граф вскоре проявил себя деспотом и вепрем. Вломиться на её половину после лихой дружеской гулянки, разбесившимся от вина и фантазий, и взять её, уже беременную, переживающую, ранимую, часто плачущую, стало для него делом плёвым. Или укатить на неделю охотиться и бросить её одну со всеми печалями — тоже. Суровым домостроевским духом жил Николай Александрович. Этот дух вбил в него не столько его отец, граф, сколько мать, родом вышедшая из богатейших московских купцов Устиновых. У его родителей был классический брат по расчету: титул за деньги. Вот в каких семьях женщины и пикнуть не могли! Это дворянкам позволялось книжки читать и на балах кружиться. А купеческие дочки, вышедшие из чёрного люда, и глаз поднять без воли мужа не имели права. Идеальный вариант для деспота-мужа!
Всю эту патриархальную домостроевскую симфонию Сашенька Тургенева, теперь уже Толстая, и представить себе не могла! В отчем доме-то все на равных были! Не думала, не гадала, в какое болото её вдруг занесёт и будет утягивать с каждым годом всё сильнее. И плётки кругом по стенам — и такие плётки, и сякие! И клинки, сабли и шпаги, крест накрест, кортики, ножи. Чтобы колоть и резать. Резать и колоть! Как она раньше всего этого не замечала? И ружья! Целый арсенал! С Турцией воевать можно! И мёртвые звериные головы глядели отовсюду стеклянными глазами: кабаны, медведи, лисицы, волки, олени! Все без разбору! Они точно говорили: «Скоро и ты будешь рядом с нами, Сашенька. Добро пожаловать!» Ей становилось страшно в этом музее убийства, владычества, доминирования одного вида над другим. А то, что они с мужем были разных видов, в доме и не скрывалось.
— А где место для моей головы, Николай? — однажды спросила она у него.
Её муж только что приехал после недельной отлучки с тушами зверья на подводе. Уставший, но весёлый, хмельной, задиристый. Не весь ещё порох растерял по своим угодьям и землям своих друзей-соседей.
— О чём ты? — спросил граф.
— Вот об этом! — она кивнула на его охотничью залу. — Где место для моей головы?
— Не неси чушь! — откликнулся он. — Лучше распорядись подавать на стол, да проследи, чтобы наша перина была взбита, как я люблю, — голос его зазвучал теплее, с хрипотцой, которую она так хорошо знала. — И баня натоплена. Проследи за всем сама, милая. А то, может, к чёрту пока баню, — он подошёл и крепко обнял её. — Ну, пахну я порохом, табаком и вином, так что с того? Так и должен пахнуть охотник и воин. Хозяин, — он потянулся к шнуровке её платья. — А ты любить меня должна таким, каким мне нравится быть. Слышишь, милая моя? Куда же ты рвёшься? Вот ведь, кошка!..
— Пусти, — она попыталась вырваться.
— Да куда же ты, графиня, ты послушной должна быть, — резко осадил он её.
И повернул к себе. Последнее время её стало отталкивать лицо мужа — лицо избалованного красавчика, острые глаза, ямочка на подбородке.
— Пусти же, — повторила она.
— Перечить мне вздумала, писательница? — издёвка звучала в его голосе и вдруг вспыхнувшая злость. — Поперёк мужа идти надумала?
— Я — человек, живая душа…
— Ты моя жена, и твоя душа и твоё тело, как повелел Господь, принадлежат мне. Он сгрёб её лицо в жёсткой кисти. И глаза его блеснули жёстко, по звериному. Гнев подкатывал к нему. — Слышишь?!
— Мама, — этот голос отрезвил их обоих.
В дверях стояла трёхлетняя Елизавета в длинной ночной сорочке, вся в лучах дневного света, падавшего ей в спину, и оттого похожая на сияющего ангела. Смотрела на родителей и непонимающе хлопала глазами. 
— Пожалуй, я всё-таки поначалу в баньку схожу, — отпуская жену, сказал граф. — Потом уж любить тебя буду.
Так и осталась она стоять в этой зале, полной оружия и мертвых голов, глядя на дочку-малышку.
Это прежде она была птица вольная, Сашенька Тургенева, непослушная и своенравная радость своих родителей, а теперь — нет! Всё изменилось! Жена! Вещь! За него, её мужа, было государство, церковь, сам царь-батюшка, весь мир! Она оказалась пленницей азиатского владыки. «Книги твои, что читаешь, сожгу, — в те дни, в серьёзном подпитии, сказал он. — Ты должна рожать и слушаться. Слушаться и рождать. Всё! И чем раньше ты это поймёшь, тем лучше». А сколько неприкрытой злости было в этих словах! 
Сразу вспомнились и слова его матушки-графини, которые та бросала так, точно законы писала: «Муж должен жену в руках держать вот как, — проходя по комнатам или трапезничая, она сжимала добела сильную высохшую кисть, усеянную перстнями. — Как Господь велел! А то не ровён час — выпорхнет птичка!» Прежде молодая графиня всё это воспринимала как шутку. Но теперь ей было страшно. Шутки закончились. Иногда, за обедом, гостившая у них графиня роняла вслух и на полном серьёзе: «Жену надо если не бить, то держать в строгом теле. Ты это запомни, Коленька. Раба, и никаких гвоздей!» Это была традиция. На века. На всю её — Сашеньки, Александры Леонтьевны — жизнь. Впрочем, чувство страха нарастало все эти годы, становилось неизбывным, вживалось в её сердце и душу.
Они выезжали в свет, граф как будто бы гордился своей женой, на людях был галантен и вежлив по-королевски. Её все звали «Александрой Леонтьевной», кланялись графине, заискивали перед ней, особенно мелкопоместные дворяночки. А когда супруги возвращались, граф Толстой показывал, кто дома хозяин. И она сразу становилась той самой его рабой. Увы, он был двуличен, злопамятен и ревнив. Не прощал ей ни колкостей, ни взглядов, обращённых на других мужчин, ни суждений. Ни её любви к литературе. Но эта ревность была не равного к равной, а ревность всё того же рабовладельца к своей наложнице. Которая и пикнуть не смела, а уж если и подавала голос, то потом расплачивалась сполна. Именно поэтому знакомые перешёптывались за её спиной, всё прекрасно зная, ведь шила в мешке не утаишь, и жалели молодую женщину. Она жаловалась отцу и матери, но что те могли ей сказать? Таким был патриархальный строй Руси. Муж — голова всему, жена — человек второго сорта. «Бог терпел и нам велел», — сказала матушка и перекрестила дочку-графиню. Да и батюшка не слишком верил любимой дочке, зная её норов и страсть ко всему современному. «Мы ж не французы, — сказал он ей после долгой душеспасительной беседы. — У нас свой уклад, Сашенька. Так Богом велено». — «Да не хочу я так, папенька!» — возмутилась она. «Надо, доченька», — сказал тот. «Вы же сами меня учили быть независимой!» — праведным гневом вспыхнула она. «Только не от мужа, дочка, — он вдруг стал строгим, непримиримым, таким она его видала редко. — Я тебя за руку под венец не вёл, Сашенька. Ты сама себе мужа выбирала. По своей воле у алтаря клялась любить и терпеть. Перед Богом клялась! Вот люби и терпи, дочка». И если положить руку на сердце и ответить, кого бы он, Леонтий Борисович, хотел видеть в дочке: свободомыслящую беллетристку, рассуждающую о свободах и прочих эмансипациях, или мать большой семьи Толстых-Тургеневых, продолжательницей и хранительницей двух знатных родов, то и не задумался бы. Ответ был бы один: рожай и Богу молись о данном тебе женском счастье! И будет с тебя этого.   
За Елизаветой родился Саша, чудесный мальчик, наследник, за ним — Мстислав, которого они дома звали Стивой. А для неё жизни больше не было. Особенно после одного случая. Решение бежать из дома с некоторых пор стало навязчивой идеей Александры Леонтьевны. Она совершенно серьёзно обдумывала этот шаг.
— Дождёшься, Коля, убегу я от тебя с детьми, — сказала она однажды пьяному мужу, смотревшему на неё после многодневного загула слепыми глазами. — Не увидишь больше нас!
— Что?! — прорычал он.
Они стояли в зале их дома — друг против друга. Как дуэлянты.
— То, что слышал, Коля, — ожесточённо бросила она.
Как в его руках оказался дуэльный пистолет? Откуда? Кто знает! Впрочем, оружие всегда было с ним. Где-то рядом. Он его чистил, им любовался. Гордился. Показывал друзьям и знакомым. Прикупал новые. Разве что имена не давал своим пистолетам. А может, и давал.
— Пристрелю тебя, — сказал он.
Она решила, что муж пугает её.
— Неужто пристрелишь?
А самой страшно было! Немного, но было!
— Как куропатку, — покачиваясь, выдавил он из себя.
— Тогда стреляй! — выкрикнула она. — Чего ждёшь, охотник?! 
Граф нацелился на жену и спустил курок. Прогремел выстрел — пистолет на грех оказался заряженным. Гостиная наполнилась дымом. Сбежалась прислуга, у взбешённого хозяина отняли пистолет: благо дело, заряд был только один. Но граф и сам обалдел от выстрела. Хорошо, дети спали и ничего не видели и не слышали.
К полудню следующего дня стрелок очнулся, и она, сев рядом с кроватью, со всей бесстрастностью, на которую только была способна, обо всём ему поведала.
— Я пожалуюсь губернатору, — в завершении рассказа о «покушении на убийство» сказала Александра Леонтьевна всё ещё заторможенному после отменной гулянки и долгого тяжелого сна мужу. — В Высочайший Синод буду писать. Обер-прокурору. Царю. Даю слово: так и сделаю, — она заглянула в его перепуганные, ещё плохо соображавшие глаза: — Ты ж меня чуть не убил, душегуб проклятый.
— Врёшь, — сползая с кровати, хрипло сказал он.
— Идём, — кивнула она назад, в комнаты.
Александра Леонтьевна ему и дырку в стене показала.
— Тебе не поверят, — хрипло сказал он.
— Я — Тургенева, не плебейка какая-нибудь, — грозно собралась жена. — И тебя все знают, и в Самаре, и в Петербурге, норов твой. Так что поверят, будьте покойны, Николай Александрович. Если не убьёшь меня теперь же, — усмехнулась она, — сейчас, суд будет, добьюсь своего!
Вот тут он и дал слабину — встал на колени и попросил прощения. Даже перекрестился три раза. Буйный граф не хотел огласки такого чёрного дела. Он уже несколько лет назад в состоянии опьянения оскорбил самарского губернатора Климова, полковника в отставке, ретрограда и такого же крепостника в душе. Оба друг друга стоили! Климова, который разругается со всеми, позже общими усилиями изгонят из Самары. Но тогда взбешённый губернатор послал к его сиятельству солдат, Толстого арестовали и выставили вон из губернии, как когда-то выставляли вон из Петербурга. Из Кинешмы, где граф оказался в ссылке под надзором местных властей, его вновь вытащили знатные родственники. Третьего подобного инцидента и без того подмоченная репутация молодого графа могла не пережить. А ведь убил бы жену — поехал бы в Сибирь, и как миленький, в кандалах. И состарился бы там, на чужбине, и сгинул бы, никто уже не помог!   
Попросил граф прощения, поползал на коленках, уговорил не разглашать позорного случая, но сам затаил обиду. Его, драгуна, унизили! Оскорбили офицерскую и мужскую честь!
Втайне от мужа, чтобы не бесить его, Александра Леонтьевна взялась за роман и назвала его «Неугомонное сердце». Женское сердце, разумеется. Вспомнила ведь, как её частенько прежде называл папенька. И не просто женское! Свободное! От мнений, предрассудков, крепостной традиции. Сердце, как птица. Всё той же тургеневской женщины! И не только Тургеневской. Несколько лет назад вышел в свет роман Льва Толстого «Анна Каренина» и сразу приковал к себе внимание тысяч аристократок и просто образованных женщин. Вот кто был свободен — Анна! Без Тургеневских женщин не было бы Карениной. Но она пошли дальше — много дальше! Кто же она, беглянка Анна? Героиня или преступница? Лжегероиня? Изменила мужу и пошла за любимым, даже оставив ребёнка! Невероятно! Такого прежде не было. Такая женщина ещё четверть века назад была бы объявлена в России прокажённой. Да что там четверть — десять лет назад! Но что-то изменилось в мире. Раз и навсегда. Бесповоротно. О, женское сердце! Ему посвятил роман Лев Толстой. Дал право женщине самой выбирать свою судьбу. Правда, Анна не сдюжила этой свободы, социального пресса, пошла и бросилась под поезд. Но поступок-то был — вырвалась из вековых пут! Хоть и смертью закончился её подвиг. Александра Леонтьевна знала: её сердце должно поступить так же, рано или поздно, а потом — будь что будет. Главное, оно должно было выпорхнуть на волю.   

2
Весной 1881 года предводитель самарского уездного дворянства устраивал бал. А предводителем был не кто иной, как самый породистый дворянин уезда — граф Николай Александрович Толстой! Он рос на глазах. Ширился. Набирал общественный вес и силу. Былые выходки и хулиганства забывались и уходили в тень. «Перебесился!» — говорили про его сиятельство. Верховодя в дворянском собрании, граф  одновременно председательствовал в уездном присутствии по крестьянским делам и воинской повинности, иначе говоря, решал судьбы десятков тысяч простых людей. Был председателем по дворянской опеке, председателем уездного училищного совета, а также занимал пост почётного мирового судьи. К нему сходились многие нити в управлении Самарского уезда, и Николай Александрович, которому к тому времени исполнилось тридцать два года, дёргал их время от времени, когда ему было нужно.   
Александра Леонтьевна хорошо знала окружение своего мужа. Как правило, это были бывшие крепостники-помещики. Даже те, кто помоложе, помнили, как их отцы, засучив рукава, сами, в охотку-то, пороли на конюшнях холопов. А иные из этих молодых и собственноручно испытали, как плеть и всевластие жгут руку и сердце. И хотя их права торговать людьми, как скотом, отобрали ровно двадцать лет назад, в душе большинство из них остались теми же рабовладельцами. И разговоры были соответствующими: столько-то душ туда, столько-то душ сюда. Александру Леонтьевну передёргивало от этих людей. И вот, на одном из уездных пиров она услышала это имя. А ситуация и контекст были таковы. Мужчины во фраках, лицом чистые европейцы, снисходительно смеялись, беседуя друг с другом. Темой была эмансипация женщин. Европейская зараза. Александра Леонтьевна остановилась и прислушалась. Кто-то из гостей её мужа хохотнул: «Этот вопрос не ко мне! Это надо у нашего любезного Алексея Аполлоновича Бострома спросить! Сей интерес по его части! Он у нас — либерал!» И дальше раскатисто засмеялись уже все.
«Бостром», «эмансипация», «либерал». Эти слова остались в её голове. Раз смеются, значит, хороший человек, улыбнулась она самой себе. 
И вот случился вышеупомянутый бал. Одна немолодая дама, знавшая ситуацию графини и сочувствовавшая ей, подвела к хозяйке молодого мужчину и представила:
— Вы ещё незнакомы? Графиня Александра Леонтьевна Толстая. Алексей Аполлонович Бостром, начальник земской управы города Николаевска. Что-то мне подсказывает, что вы подружитесь.
Его глаза сразу поразили её — большие, светлые, лучистые. Лёгкая волнистая шевелюра ото лба густо уходила назад. Тонкий нос был изысканно аристократичен. Брови ровной дугой, точно выписаны. В линии губ мягкость и сдержанность одновременно. Гость поклонился, взял её руку, поцеловал.   
— Очень приятно, графиня.
— И мне, — чувствуя, как сердце её заколотилось отчего-то часто-часто, сказала хозяйка. Она инстинктивно ловила взгляд этого мужчины. Который вдруг, разом, стал необходим ей. Но отчего так?
А всё выяснилось очень скоро, как только дама, их познакомившая, отошла в сторону. Но перед этим столь многозначительно улыбнулась графине! Мол, побеседуйте, моя милая, получите удовольствие. Этот персонаж в вашем духе!
— Мне, Александра Леонтьевна, недавно выпала возможность прочитать одну повесть. Меня поразила искренность автора, написавшего о бедных и затравленных людях, по сути бесправных, ищущих свободу в душном мирке, их окружающем. И находящих её… (Она затаила дыхание.) Я прочитал имя автора: Александра Тургенева. (Александра Леонтьевна вмиг залилась краской.) Неужели родственница Ивана Сергеевича, подумал я? Решил разузнать. А тут мне и сказали: да ведь это наша Сашенька Тургенева, простите за фамильярность, но именно так и сказали, она сейчас графиня Толстая, жена предводителя уездного дворянства. Я говорю о вашей повести «Воля».
— Боже, — пылая лицом, пробормотала хозяйка.
— Что такое?
— Отойдёмте, Алексей Аполлонович, прошу вас…
Они встали у окна. Шум бала сразу стал тише и ушёл на второй, а потом и на третий план. Голоса рассыпались, превращаясь в неясные звуки. Она уже не думала, что кто-нибудь и когда-нибудь скажет ей такие слова! И вот ведь — сказали. Да ещё человек такой изумительной наружности, с такими ясными глазами и такой речью.
— Говорите же, — попросил он.
— Нас только что познакомили, всего две минуту назад, — 0на едва сдерживала улыбку, — вы мне сказали всего несколько слов — и разом сделали меня счастливой! Понимаете? Как такое может быть?
— А вы… были несчастны?
Как ответить на этот вопрос?
— Иногда я бываю очень несчастна, — призналась она.
Солгала! Счастья она не переживала уже давно. Только неизбывную тяжесть одиночества. Хозяйка посмотрела в его лучистые глаза и отвела взгляд. Уж больно хороши они были, его глаза! Чересчур светлы и добры. Глаза её мужа кололи, как иглы, резали по живому. А эти… Она точно ныряла в небо. И плыла по нему. Тут и рассудок потерять недолго.
— Отчего вы так на меня смотрите? — просил Бостром.
Как ему объяснить, отчего? Он, верно, и не слышал ничего о её замечательной жизни — в плену, в роскоши и в рабстве.   
— Какой ваш любимый писатель? — вместо ответа спросила она.
— У меня их много! — рассмеялся Бостром. — Тургенева люблю! — сразу сообразил он. — Вот до смерти люблю Ивана Сергеевича!
— И я — до смерти, — живо кивнула она.
— Его девушек, женщин, — горячо добавил Алексей Аполлонович.
— Вот именно — его женщин! — воскликнул она — и это был крик её настрадавшейся от всеобщего непонимания души, так тонко всё чувствовавшей, желавшей любить весь мир в его многообразии. Со всеми его чудесами! А не ханжескую барскую жизнь, никчёмную и глупую, какую обязаны были любить русские барыни.   
— Умных, чистых, образованных, презирающих внешнюю мишуру жизни, с богатым внутренним миром, — продолжал он.
— Самостоятельных в суждениях, — подхватила она его слова.
— Она, тургеневская женщина, верная и готовая идти за любимым хоть на край света, — продолжал Бостром, очарованный и удивлённый экспрессивностью хозяйки. — Она эмоциональна, справедлива ко всему и всем!..
— Она жертвенна!
— Да, и обладает сильным характером. Ей бы города брать!
— Как хорошо сказано! — рассмеялась Александра Леонтьевна.
— Она ставит перед собой цель и достигает её, преодолевая все преграды, — воскликнул Бостром. — И поскольку в ней сосредоточена великая нравственная сила, если о чём она и мечтает, то только о великих свершениях!
— И о великой любви, — выдохнула Александра Леонтьевна.
Он не сводил с хозяйки дома восхищённых глаз. За спиной играл оркестр, танцевали пары. Но что им было до всего этого?
— О великой любви, — очарованно повторил он.
И такая эмоциональная сила родилась в эти мгновения между ними, что хозяйку даже повело. Так бывает — от великого волнения! Когда мир переворачивается кверху дном! Она даже приложила тыльную сторону правой ладони ко лбу и зажмурила глаза.
— Что с вами? — всполошился Бостром.
Он хотел подхватить её за руки или за локти, не дать упасть, но это было бы чересчур. И вынужденно медлил…
— Голова закружилась, простите, — пролепетала она. — Так у нас это славно вышло…
— О да, прямо-таки в унисон!
Лакей мимо проносил поднос с лимонадом, Быстром быстро перехватил бокал.
— Прошу вас, Александра Леонтьевна, освежитесь!
— Благодарю.
И только тут, принимая бокал, она заметила, какие у него тонкие аристократические руки. И нет обручального кольца! А вот изящный перстень есть. Хозяйка сделала глоток, другой и ожила. Он взял опустевший бокал и поставил на подоконник.
— А Некрасова любите? — спросила она так, словно стояла у пещеры Алладина и произносила заветную клятву.
Ещё мгновение, и лязгнет дверь, и поползёт, распахнётся навстречу сокровищу. И она лязгнула, поползла, распахнулась. Так широко, как Александра Леонтьевна и не ожидала!
— «В полном разгаре страда деревенская, — с душой произнёс Бостром. — Доля ты! — русская долюшка женская! Вряд ли труднее сыскать…»
— «Не мудрено, что ты вянешь до времени, — разом подхватила графиня, — всевыносящего русского племени многострадальная мать!
Это было удивительно! Стихотворение было прочитано тут же на одном дыхании. И теперь уже вступила Александра Леонтьевна: 
— А «Родина»? Помните?! «И вот они опять, знакомые места, где жизнь текла отцов моих, бесплодна и пуста, текла среди пиров, бессмысленного чванства, разврата грязного и мелкого тиранства…»
— «Где рой подавленных и трепетных рабов завидовал житью последних барских псов, — строго подхватил Бостром. — Где было суждено мне божий свет увидеть, где научился я терпеть и ненавидеть…»
И это стихотворение вспыхнуло, озарило их сердца и души, и закончилось так быстро, что они и заметить не успели. Они смотрели в глаза друг другу, и счастья переполняло их! Это когда ещё встретятся два сердца, поющие так, точно они — одно целое!   
— А вы любите Герберта Спенсера? — с великой надеждой спросила Александра Леонтьевна.
— Ещё как! — воскликнул Бостром. — На мой взгляд, Спенсер вывел гениальную форму либерализма: «Каждый человек волен делать то, что желает, если не нарушает при этом равную свободу любого другого человека».
— Браво! Браво! — она даже захлопала в ладоши. Боже, если бы она процитировала эту фразу дома, её муж вновь бы схватился за пистолет, или за саблю. — Знаете, мой муж…
Она хотела об этом сказать гостю, вот так пошутить, но вовремя осеклась.   
— Что ваш муж? — спросил Бостром. 
— Он не разделяет моих воззрений на жизнь, — пожала плечами графиня. — А кого вы ещё любите, наверное, Генри Бокля? 
— И Бокля, и, конечно, Огюста Конта, — ответил образованный гость.
— Конечно! — воскликнула она. — А кого вы читаете из наших мыслителей?
— Трех китов критического реализма, — смело ответил Бостром. 
— Позвольте, я догадаюсь… Чернышевского, Добролюбова и Писарева?
— Именно так, — улыбнулся он. — Какая же вы удивительная женщина, Александра Леонтьевна…
— И вы… удивительный, — призналась она. — Меня никто не понимает. Папенька, я так ему благодарна за науку, но и он считает, что у женщины в этом мире своё место. И, увы, оно не для первых ролей. В послушании сила женщины, — она тяжело-тяжело вздохнула. — В послушании и рабском терпении! — и тотчас развела руками. — Вот так, милый Алексей Аполлонович!   
— А ваш муж, простите, — Бостром понизил голос, — он хоть в чём-то разделяет ваши мысли, Александра Леонтьевна?
— Мой муж хороший стрелок, Алексей Аполлонович, и наездник. Он охотник, — пояснила она.
— Простите, — вздохнул он.
— Да чего уж там.
Надо было как-то утешить чудесную хозяйку.
— А ещё я пою, Александра Леонтьевна, — вдруг признался гость.
— Неужели?!
— Да, я певец, — с нарочитой гордостью сказал он. — Лирический баритон. Слаа-аабенький, правда! Но лирический! Время от времени балуюсь, — махнул он рукой. — Особенно с кем-нибудь на пару из нашего земского собрания, в Николаевске. Я баритоном, а господин Супостатов, правда-правда, фамилия такая, баском, или господин Чудодеев, тот мне тенором подвывает. Очень хорошо получается!
Таких счастливых вечеров у неё не было уже много лет! Когда гости разъезжались, Бостром улучил момент, взял руку хозяйки и неожиданно горячо поцеловал её.
— Мы обязательно увидимся с вами ещё, — сказал он. — Я и не знал прежде, что на белом свете живёт столь родная мне душа.
— И я не знала, — также честно призналась она.

Когда гости разъехались и прислуга убирала дом, Александра Леонтьевна подошла к зеркалу. «Бог мой! — подумал она. — Мои глаза! Они же смотрят иначе, чем вчера или позавчера, чем год или два назад… — она едва сдерживала улыбку. — Я влюбилась, — говорил голос внутри, пел из самых глубин её потерянного женского сердца, вдруг оживший голос, — я влюбилась в Алексея Аполлоновича! — это была её растревоженная счастьем душа. — Сразу, мгновенно! В милого моего человека…» Такого чувства она не испытывала уже давно, да что там — никогда! В этом-то всё и дело! Теперь это было настоящее, главное. Без чего невозможно представить себе счастливую жизнь. Без взаимной любви с подобным тебе. С твоей половинкой. А ведь она уже отчаялась когда-нибудь испытать нечто похожее…
Усталость и давно забытая истома вдруг овладели ею. Пора было идти спать! Сейчас она даст пару распоряжений, сходит к своим деткам, маленьким солнышкам, а потом… Она прошла несколько комнат, когда услышала в спину:
— Александра…
Она обернулась и увидела в дверях мужа. И сразу отчего-то всё сжалось внутри.    
— Да, Николай?
Он тянул с вопросом — это начиналось представление, а на них он был горазд. 
— И о чём вы говорили весь вечер с этим либералом? — вальяжно держась за косяки, спросил граф. (Вопрос беспощадно уколол её! Выходит, следили за ними!) О чём, Сашенька?
Её имя он произнёс с лёгкой издевкой… Граф подходил медленно, подкрадывался как кот к мыши, расстегивая ворот рубашки.
— Да ни о чём, — слабо улыбнулась она.
Он подошёл и обнял её, крепко стиснул в плечах. От него сразу густо пахнуло вином и табаком, и сразу десятью блюдами. Александра Леонтьевна отвернулась.
— Нос от мужа воротишь, голубка моя?
— Ты же знаешь, я терпеть не могу, когда от тебя пахнет вином.
— А ты терпи. Ты моя жена, а я твой муж, и обязана терпеть.
Она сжала губы, но он этого не увидел. Граф положил ей подбородок на плечо, обнял её по талии, взял в замок.   
— Ну, признавайся, о чём вы с ним болтали…
— Мы о Некрасове говорили.
— О Некрасове? О поэте?
— О нём.
— А ещё о ком?
— О Герберте Спенсере.
— А это кто? Англичанин?
— Да, экономист.
— Так. А ещё о ком? Мне всё доложили. Говори, Сашенька. Выкладывай.
Александра Леонтьевна знала: он берёт её на испуг. Если он и следил за ней, то не до такой степени, чтобы ещё и подслушивать. Да и осторожна она была. Ей так казалось.   
— Об Иване Сергеевиче Тургеневе.
— А! Вон о ком! Верю, вот в это я верю!
— От тебя и впрямь нестерпимо пахнет вином, Коля.
— Так я пил.
— И едой.
— Так я ел, Сашенька.
— И табачищем, а ты знаешь, как я и этого запаха не люблю. Ты же не со своими охотниками, а со мной говоришь, со своей женой…   
Последней её реплики он, кажется, не услышал.
— Так что, умён этот Бостром? Начитан, говоришь?
— Да, и умён, и начитан.
— И, конечно, либерал?
— Мне было с ним интересно разговаривать, — вдруг честно призналась она. 
А он её не выпускал, играл, как кот с мышью: лапкой туда её, лапкой сюда. А ну, махни, мышка хвостиком! Повесели зверя. Это что за мужчина такой в уезде выискался, с которым его жена два часа кряду языком трепала?
— Бостром такой, все говорят, болтун, — с издёвкой продолжал граф, — ему бы всё о литературе да об англичанах разговаривать! — он прижал жену к себе ещё сильнее. — Об эмансипациях! О либеральных взглядах! Мать их растак. 
— Не ругайся.
— Хочу, и ругаюсь.
— Мне дышать нечем.
— Да неужто?
— Ты мне больно делаешь, Коля.
— Это не боль, это мужнина власть. Ну, пойдём в спаленку, пойдём, — его руки поднялись и стиснули её под грудью, — будет с тебя на сегодня имён умников да фамилий англицких…
— Я так устала, Коля. Хлопотала весь день…
— Вот я тебя и полечу от усталости.
— Коля, давай не сейчас. Я собралась деток проведать…
Но куда там — он уже тискал её в объятиях. Кот уже выпустил когти и убирать их не думал. Осталось вонзить их в мышь.   
— Потом проведаешь, Сашенька, потом…
Она вдруг решилась быть настойчивее. Вцепилась в его пальцы, намереваясь оторвать их от себя.
— Пусти… Я обещала Лизоньке колыбельную спеть…
Граф, которому сказали слово поперёк в самый неподходящий момент, тотчас вскипел:   
— На то у нас няньки есть, колыбельные петь, — он взял её за локоть и рывком повернул к себе, да с такой силой, что она только дёрнулась и тотчас затихла, — чай, не крестьянка, — уколол её взглядом и вдруг прищурил глаза: — Что-то в тебе изменилось, Сашенька. А? За один-то вечер…
Александра Леонтьевна спохватилась: неужели выдала себя?! Но ведь так и бывает, когда встречаешь… такого человека! Родного, своего.
— Ничего, Коля, не изменилось. Не знаю, о чём ты.
— Не знаешь?
— Нет, — покачала она головой.
— Тогда идём в спальню, жена, — кот выпустил когти, впился в мышь зубами, и теперь только осталось сожрать её. — Сначала мне споёшь колыбельную, а потом, коли ещё силёнки останутся, то и деткам нашим, — сильный, наполнявшийся злостью, он уже тянул её за руку. — Идём, женушка! Сударушка моя, сокровище моё. Умница моя разумница. Так ведь ты себя прежде называла? Вот и доказывай, и с любовью, Сашенька! Погоди, я только портки скину. С любовью и с покорностью доказывай!.. 
Потом, под её неподвижным взглядом, граф тяжело встал с их брачного ложа, одел халат и двинулся в умывальную. Она одёрнула сбитое на талии платье, которое он даже не попросил её снять. Граф пошёл дальше по комнатам, и она услышала звон стекла, глухое бульканье. Граф наливал себе вина. Она даже слышала его жадные глотки. Потом, как он страстно выдохнул. Слышала, как густо чиркнула спичка. Граф закурил. В ту самую минуту она и сказала себе: «Я больше так не хочу. Я убегу. Я убегу от вас, Николай Александрович, — она повернулась набок и, утопив лицо в подушке, закрыла глаза. — И больше вы меня не найдёте. Богом клянусь!»

3
С Алексеем Бостромом они виделись нечасто. На больших графских приёмах. Или по православным праздникам, благо дело, их-то было много. При любом удобном случае Алексей Аполлонович, председатель земской управы городка Николаевска, бросал службу и устремлялся в Самару. Увидеть, услышать родной голос, заглянуть в чудесные глаза! И всякий раз, едва они встречались взглядами, точно говорили друг другу: «Мы знаем, мы обо всём знаем оба! Мы храним великую тайну! И эта тайна о нас двоих…» А ведь он даже не догадывался, в каком аду она живет. Конечно, он задавал вопросы знакомым, ему и отвечали: графиня и граф — разные люди. Она — книгочейка, он — гусар и охотник, ну так что ж с того? Супруги! И трое детей — не шутка. Бог терпеливых любит. Вот пусть и терпят. А отчего такой интерес у Алексея Аполлоновича? Едва он слышал ответные вопросы, как сразу отступал в тень.
Очередная встреча с Бостромом на одном из светских вечеров летом 1881 года решила всё в их судьбе. К тому времени многое обдумав и найдя возможность поговорить с Алексеем Аполлоновичем наедине, графиня призналась ему:
— Я глубоко несчастлива, Алексей Аполлонович.
Это было смелое признание. Он понимающе кивнул:
— Я уже знаю это. Но насколько это… несчастье?
— Оно граничит с отчаянием.
А вот это уже был крик о помощи. Бостром нахмурился, покачал головой:
— Но почему же вы, Александра Леонтьевна, вышли за него замуж?
— Я была глупа, не понимала ни себя, ни людей, ни самой жизни. Да и что я видела прежде? Семья у нас была набожная. Папенька, хоть и человек образованный, а всем книгам предпочитал читать закон Божий. В женской гимназии, куда меня отдали, нас учили семь старых дев и столько же бездетных вдов охраняли священный огонь в нашем беспорочном храме весталок, — она с лёгкой горечью рассмеялась, и Бостром с той же горечью улыбнулся её превосходному чувству юмора. — Я много читала, но в книгах подчас мир представляется идеальным, желаемым. Разве нет? — она искала поддержки в его взгляде. — Мы его сами ищем в романах, бежим в литературу от реальности, а потом, наивные, переносим наши фантазии в эту суровую и подчас страшную жуть, — она даже руками развела: — И ещё возмущаемся, что тут не всё, как в книгах! И отчаиваемся от этого! 
— Как мудро вы говорите, Сашенька… — он осёкся, потому что непроизвольно назвал её по имени, да ещё ласкательно. — Вы позволите называть вас так?
— Господи, как же тепло это прозвучало, — у графини слёзы на глаза навернулись от этого обращения. — Конечно, Алексей Аполлонович… Алёша… Родной вы мой человек…
И его томительно сладко ранило её обращение.
— Последние годы я только выживаю, Алексей Аполлонович, не живу.
— Всё настолько плохо?
— Даже хуже, чем вы можете себе представить. Если честно, о нашем «счастливом» браке говорит весь город.
Тень легла на лицо Бострома.
— Я должен был обо всем догадаться раньше, Сашенька. Но почему же вы вышли за него замуж? Почему выбрали этого человека?
— Почему я его выбрала? — она пожала плечами. — Если честно, то мне было интересно, сумею ли я укротить этого вепря. Не сумела. Саму едва не раздавили, не разорвали клыками. Я ведь отбиваюсь всё время, Алексей Аполлонович! И пока не разорвали, не забили копытами, бежать хочу… — она посмотрела на него, как будто взывала о помощи. — Куда глаза глядят. Только тайно. Ведь он стрелял в меня, когда я пригрозила ему, что убегу, пьяным стрелял, ничего не помнил, разбойник… 
Бостром совсем помрачнел.
— Да как же такое может быть? — он не верил в то, что услышал, отказывался верить. — Чтобы стрелять в жену? В мать своих детей?!
— А вот может, Алексей Аполлонович, ещё как может! Я его потом носом ткнула в эту дырку в стене, так он на коленях ползал, просил прощения, но кто даст мне гарантии, что в следующий раз граф Николай Толстой не пристрелит меня, как бешеную собаку, или не прирежет? У него ж кругом сабли, пистолеты и ружья! Я как в арсенале живу. Как будто с турками воевать надумала, — она махнула рукой. — Да вы и сами видели наши залы!   
— Вам уходить от него надобно, — очень серьезно сказал Бостром. — Бежать!
— Если бы ещё знать, что есть на свете сердце, родное, что есть человек, у которого я бы смогла укрыться, я бы сбежала хоть сейчас. Вот сию минуту сбежала бы, Алексей Аполлонович, слово даю вам. Слово графини! — улыбнулась она. 
— Есть такое сердце, — он взял и крепко сжал её руку, — есть такой человек, Александра Леонтьевна, Сашенька, дорогая моя родная душа.
 
Теперь он  всякий раз торопился в Самару повидаться с ней. С родной душой. Открытая, она не могла долго остаться без его поддержки! Нуждалась в нём! Он ей был нужен как воздух. Алексей Аполлонович чувствовал это притяжение, её зов даже на расстоянии. Но теперь он торопился не подержать её за руку, как прежде! Не сжать её пальцы, пока их никто не видит, не обменяться взглядами, готовыми их выдать с головой. Теперь они был истинными заговорщиками, преступниками в глазах общественности. Теперь они играли на публике. Никто не должен был заподозрить их в преступной симпатии! Да что там, во вдруг вспыхнувшей любви! Они часто оказывались на виду у других и вели светские беседы. Бостром в эти месяцы много музицировал на вечерах и пел дуэтом с мужчинами или дамами романсы и задорные песенки. Он казался этаким весельчаком, и никто не знал, что твориться у него на душе. И в его голове. В их сердцах и головах! Графиня позволяла ему целовать руку, могла минуту поговорить при ком-то —  о том, о сём, не более того. Но так, чтобы звериный нюх графа не растравить прежде времени. Чтобы не заперли её в темницу!
Зато у них была переписка. Тайная! Она писала ему каждый день. И едва у неё выдавалось время и возможность побыть одной, как она летела на почту и отправляла письма любимому человеку, который так неожиданно появился в её жизни. И получала письма от него. Вот за эти письма граф Николай Александрович убил бы их обоих!
Это были письма злостных заговорщиков. Преступников.
Александра Леонтьевна много думала о том, откуда у неё такой нрав. Глядела в зеркало в те месяцы и думала: откуда я такая? Независимая, думающая, не способная мириться с мерзостью и глупостью. Готовая к борьбе. Являлась ли она родственницей писателя Ивана Тургенева — тут бабушка надвое сказала, но кем она была точно, так это родственницей знаменитого декабриста Николая Ивановича Тургенева, кстати, родом из соседней Симбирской губернии. Ему повезло: когда случилось восстание 1825 года, он оказался за границей и так избежал кары. Её отец, Леонтий, не боясь навлечь на себя опалу, вёл его дела! Декабрист Николай Иванович вернулся, когда буря улеглась, и решил идти другим путем: государственных преобразований. Николай Иванович был талантливый экономист и большой либерал, и более всего хотел освободить крестьян от рабской зависимости. В своей работе 1862 года «Взгляд на дела в России» он говорил о необходимости введения местного самоуправления. О земстве! Его введут в 1864 году. И вот ведь какая удача, её отец возглавлял земство в Самарском уезде, а Алексей Аполлонович Бостром был предводителем земства в своём, Николаевском, уезде!
Всё одно к одному. У неё был свободолюбивый род. И мужчину она полюбила такого же — свободолюбивого, ненавистника всего крепостнического, превращающего человека в раба, в скотину. Светлого и доброго. 
А ведь это был страшный год для России! 1 марта 1881 года в Петербурге бомбой убили императора Александра Второго. В ближайшие дни он должен был подписать первую конституцию в истории России, подготовленную для него министром внутренних дел Лорис-Меликовым. Всем реформаторским началам Александра Второго суждено было приостановиться. На престол взошёл его сын Александр Третий, которого вовсе не готовили к карьере императора. Обер-прокурор Священного Синода, главный идеолог реакции Победоносцев убедил Александра повернуть историю вспять, и надежды на конституцию и свободы граждан рухнули в одночасье. Новый император и его строгий аппарат немедленно стали закручивать гайки во всех областях государственной жизни. Наступала эпоха резкого похолодания и торжествующего консерватизма. Тут не до вольностей! Ни в общественной жизни, ни в личной. Патриархальные правила становились нормой во всём. Свободомыслящие политики эпохи реформ Александра Второго один за другим уходили с государственных постов в тень. Если бы можно было ввести обратно крепостное право, Александр Третий, не задумываясь, ввёл бы и его. Вот обрадовались бы такие помещики-магнаты, как граф Николай Александрович Толстой!
Одним словом, тяжёлый выдался год для свободомыслия.
Прошло жаркое лето 1881 года, наступила осень. Сладкая и вдохновенная пора для охотников! Именно тогда Александра Леонтьевна и задумала свой побег. Она должна была сделать всё именно тогда, когда муж со своими друзьями-приятелями уедет на неделю, как минимум, бить живность в отдалённые угодья.
Всё было решено. Письма с обеих сторон получены и прочтены. Любимый уже дожидался в условленном месте! Оставалось только сделать последний шаг, который наверняка и бесповоротно изменит её жизнь и жизнь многих людей, в том числе и родителей. Но в первую очередь — её детей.
Она часа два проплакала в спальне, затем пошла к детям, посмотрела им в глаза — счастливым, смешным, ничего ещё не понимающим. Елизавете — семь, Сашеньке — три, Мстиславу, Стиве-малышу, всего годик! Она горячо расцеловала их, больше других продержала на руках малышку Стива, вдруг заплакавшего у неё на груди. Он словно предчувствовал разлуку. С красными от слез глазами вернулась к себе — за деньгами и теми немногими драгоценностями, что принадлежали только ей. Она ничего не могла взять из дома. Её бегство должны были обнаружить как можно позже! Бешеный муж должен был не сразу получить известие об измене жены. 
Пора было решаться! Александра Леонтьевна увидела себя в зеркале. Что ж, бунтарка по крови, бунтарка по духу, она вырвется из этой западни! Так, глядя на себя, решительную, смелую, готовую к подвигу во имя двух любящих сердец и во славу эмансипации всех женщин России, двадцатисемилетняя графиня Толстая решилась. 
Просушила глаза, отдышалась, припудрила нос, вышла и сказала прислуге:
— Я еду по магазинам.
Такие поездки не бывали редкостью. Графиня всё чаще желала вырваться из дома, из этой опостылевшей ей клетки, и прокатиться по магазинам делом было самым обычным. Отличный предлог! На Панской она отпустила извозчика, сказала, что прогуляется пешком, а покупки доставят через приказчика. Какой же мучительно долгой показалась ей эта дорога мимо знакомых особняков! Она то и дело оглядывалась, когда шла по улице: не следит ли кто за ней? Конечно, этого быть не могло, никто даже не подозревал, на что она способна, но опасный заговорщик всегда боится своей тени. Несколько раз она кланялась знакомым и с неприступным видом шла дальше, лишь нарочито заинтересованно поглядывая на витрины, даже останавливаясь у них. Толстая лихорадочно улыбалась: не знали они, что кланяются преступнице! Она решилась плюнуть в лицо общественной морали. Да что там плюнуть — вонзить ей нож в спину.
В условленном месте её ждал экипаж. Она уже подходила, осторожно, с замирающим сердцем, когда приоткрылась дверца. У экипажа графиня ещё раз огляделась по сторонам. Дверца открылась шире, и к Александре Леонтьевне из салона потянулась мужская рука в перчатке. Она ухватилась за неё, цепко, ступила на подножку и скрылась в салоне. Быстро захлопнулась дверца. Тотчас взвился кнут возницы, и экипаж тронулся с места.
Пассажиры спешили, в этом не было сомнения! 
— Всё хорошо? — спросил Алексей Бостром. — Сашенька?
Обхватив его грудь рукой, она тесно вжалась в его плечо, спрятала лицо. 
— Увези меня из этой жизни, Алёша! — срывающимся от волнения голосом сказала Александра Леонтьевна. — Увези навсегда, любимый. 

4
Николаевск был небольшим уездным городом обширной Самарской губернии. У него имелась своя история. Когда-то он принадлежал Саратовской губернии, а Саратов, как известно, был одним из окраинных городков Золотой орды и назывался он века назад Сары-тау, позже Увек. Вот на речке Большой Иргиз и возникла в незапамятные времена слобода с ярким мусульманским названием Мечетная. В 1764 тут осели старообрядцы, создали свою колонию из нескольких сот человек. Именно в этой слободе спасался от властей беглый казак Емельян Пугачев, именно тут, узнав от старца-раскольника Филарета о волнении яицких казаков, авантюрист решил выдать себя за убиенного царя Петра Третьего и повести вольное казачье войско, с калмыками, татарами, русскими беглыми крестьянами и прочим прибившимся людом, на Санкт-Петербург. В 1835 году указом императора Николая Первого в заволжской части Саратовской губернии были основаны три уезда: Николаевский, Новоузенский и Царёвский. В 1861 году на левом берегу Волги указом того же Николая Романова была основана губерния Самарская, которой и отошли от Саратова два уезда — Новоузенский и Николаевский. Так Николаевск стал уже самарским уездным городом. Был у него свой городничий, и была земская управа. Обязанности председателя этой управы и выполнял авторитетный, образованный муж своего полустепного края Алексей Аполлонович Бостром. 
Жил он в небольшом каменном двухэтажном доме в самом центре Николаевска. Бостром был беден, из всех владений — хутор Сосновка в двадцати верстах от города. Но его уважали буквально все жители города, ведь он отстаивал интересы земства, а значит, местного самоуправления, в том числе и простых крестьян. И если кто терпеть его не мог, так это заядлые крепостники, считавшие дух либерализма чем-то вроде проказы.
Когда он только привёз к себе графиню Толстую, гостья первым делом оглядела замки на дверях, засовы на окнах. Сама, не поленилась. Он озабоченно наблюдал за ней. «Чего это барыня?» — спросила кухарка. «Порядок во всём любит, — улыбнулся Бостром. — Особенно замки и засовы». — «Ишь какая», — покачала головой кухарка. А было о чём беспокоиться. Много раз, когда они слышали на дороге стук копыт, Александра Леонтьевна вдруг начинала нервничать, а когда их догоняли, с испугу сжимала что есть силы руку Бострома. «Господи, Господи, — шептала графиня. — Молю Тебя, спаси нас от него!» — «Сашенька, — обнимая, успокаивал её спутник, — не мог он так быстро узнать, чтобы взять и нагнать нас». — «И сама знаю, а всё равно страшно». — «Разве что только в ступе или на метле», — шутил Бостром. — «Так он и есть чёрт, Алёша! Самый настоящий чёрт. Не удивлюсь, если появится на дороге». — «Что же он с тобой сделал, — недоумённо качал головой Алексей Аполлонович, глядя на просёлочную дорогу, по-осеннему пустеющие леса и уже убранные поля. — Узнать бы мне…» — «Нет уж, — с горечью усмехалась она. — Тебе лучше этого не знать, милый. Чтобы жилось покойнее. Всё, что он со мной делал, пусть теперь один Господь хранит. Вот Он и рассудит нас».
Когда их экипаж остановился у ворот дома, Бостром помог гостье выйти.
— Не графские хоромы, конечно, — легко улыбнулся он. — Но всё тут есть, голубка моя.
Спичечный коробок по сравнению с графскими домами.
— Главное, чтобы стены были крепки.
Александра Леонтьевна поднялась по трём ступенькам, переступила порог. В ближайшие четверть часа обошла дом. Бостром представил её прислуге — горничной и кухарке. С пожилым слугой, Семёном, который был и за извозчика, она познакомилась по дороге. Всё осмотрев, гостья села на стул.
— Он ведь приедет за нами, — сказала графиня.
— Конечно, приедет, — ответил Алексей Аполлонович. — В том нет никаких сомнений.
— И как же мы будем? — она смотрела на него уставшими, несчастными глазами. — Сто раз об этом говорили, да вот всё и случилось. Алёша?
Как же он мог решиться на такое? Взять и увезти жену от мужа? И не просто жену, а целую графиню? И не в заграницу, так, чтобы никто не нашёл, а в соседний уезд? Любовь, что тут скажешь… 
— Не люблю я ни войн, ни охот, — честно признался Бостром. — Но я приготовился, — он отправился в кабинет и скоро принёс два охотничьих ружья и револьвер. — Мой дом — моя крепость. Английская поговорка. Вот и мы возьмём её на вооружение. Думаю, неделю можем быть спокойны, а потом придётся ходить с оглядкой. Но ведь мы и не могли рассчитывать на другой исход, правда?
— Правда, — кивнула она.
Чудо преображения случилось. После первой же их ночи наступили покой и счастье! Так много, что Александра Леонтьевна ходила и светилась! В доме, во дворе... У Бострома спрашивали: кто такая? Он отвечал: родственница приехала из Киева. Знал, что скоро всё и всем будет известно. Так могли они хоть немного побыть одни в этом мире, никого не замечая? Иногда слёзы разом подступали к Александре Леонтьевна, она начинала плакать, и Бостром понимал, в чём тут дело. Её дети! Оставила трёх детей на нянек, бросила их. «Но ведь мы заберём их, правда? — она часто задавала ему этот вопрос. — Ведь я же мать, я имею право! Куда они без меня? Граф не посмеет удерживать их! Я же мать…» На словах было просто! И Бостром со всей искренностью соглашался: конечно, ты мать. И граф не посмеет. Мы заберём их. Рано или поздно. Тут им повезло, они оба умели жить в иллюзорном мире, в сказке, которую сами себе придумали. Александра Леонтьевна, как писательница, весь мир видевшая в образах, умело наряжавшая его в свои одежды, легко рисовала эти воображаемые картины, а любовник и благодарный слушатель с той же лёгкостью пленялся её надеждами-фантазиями и со всей искренностью соглашался с ними.
Да, они были прекрасной парой. Двумя облаками в чистом весеннем небе. Так и плыли, тесно прижавшись друг к другу. И изо всех сил старались не слышать раскаты грома за подступающими чёрными тучами.
Один раз они набрались храбрости и съездили в Сосновку. Ночью валялись в сене, хоть было и холодно, ну так хорошо оделись, смотрели на звезды, пили вино из горлышка, обнимались и целовались. А потом возвращались в дом. И занимались любовью на старинной скрипучей барской кровати. Исконной, Бостромовской! К обоим пришла мысль поселиться в Сосновке, они даже стали обсуждать, как славно и праведно заживут в этом райском уголке. Бостром сказал, что умеет косить и даже пахать. Научился, чтобы лучше понять мужицкий труд! Графиня со своей стороны пообещала, что обязательно научится доить корову. Какая романтика открывалась им! Но эту идею пришлось оставить до лучших времён. Ведь именно тут, в Сосновке, взбешённому бегством жены графу будет легче с ними поквитаться. Подожжёт со всех сторон — и пиши пропало! Вначале надо было убедить весь мир, что они его изменили. Раз и навсегда. Надо было посмотреть в глаза врагу перед всем обществом. А в том, что враг рано или поздно появится, никто ведь не сомневался. Самых близких друзей Бостром основательно просветил и заручился обещанием помощи, если она понадобится.   
Счастье, как они и предполагали, оказалось недолгим. Гроза подступала. Раскаты грома катились по округе, звучали уже совсем близко. Тьма, громыхая и зловеще поблёскивая, двигалась в их сторону.
Через неделю неподалёку от дома заприметили мужичка, внимательно изучающего каждого, кто входит и выходит. Соглядатай! Прислуге было строго-настрого запрещено говорить с незнакомцами о графине, но слухи уже поползли — и быстро. Да как утаишь такую новость? Жену украли у графа, и кто украл: начальник земской управы! Срамота какая! А как же графиня? Живёт себе поживает, не тужит, вот ведь блудница! Так судачили, так думали. На сердце у обоих беглецов становилось всё тяжелее. 
В начале декабря, когда снег уже плотно укрыл улицы Николаевска, к полудню в город въехал конный отряд. Отряд появился из тех самых всполохов молний, что прежде сверкали у горизонта. Этих людей тут не знали. «Неужто война, милостивые государи?» — спросил прохожий, так воинственно выглядели гости провинциального городка. «Прямо сейчас и начнётся! — ответил предводитель на чёрном жеребце, глотнул из фляги и спрятал её в кармане полушубка. — Где живёт Алексей Бостром?» — «Это тот, что из земской управы?» — «Он самый!» — «Туда, кажись! — указал рукой оробевший прохожий. — По прямой, милостивые государи!» После коротких расспросов отряд остановился напротив двухэтажного дома предводителя земской управы. Вот когда от раскатов грома задрожала земля! Вот когда молнии заблистали во всю мощь и стали пронзать землю, покрытую снежным настом, перед самым крыльцом бостромовского дома. Кони были взмылены — скакали-то сюда во всю мочь!
— Этот, что ли? — спросил один из всадников.
— Кажись, он! — кивнул второй.
Всадники озирались по сторонам.
— Сожгу к чёртовой матери весь город! — рявкнул командир отряда на чёрном жеребце, по всему искусный наездник. — А там будь что будет!
Его нетерпение и бешенство передавалось коню — тот крутился под ним, граф то и дело натягивал поводья. Пришли первые холода, из конских пастей и ноздрей вырывался пар. Всадники в полушубках, окружавшие графа, были из тех, кого он содержал при себе — в пух разорившиеся дворяне, бывшие в услужении у своего магната и готовые ради него в огонь и воду, пара егерей из его поместий, одним словом, все люди его дома. С ружьями за спиной. У кого-то и кобура была у пояса. Всего, с графом, шесть человек. Целая армия!
— Алексей Бостром! — с презрением и ненавистью выкрикнул граф. — Алексей Аполлонович! — У него помимо ружья и револьвера и сабля была, так и била по левому бедру. — Выходите! Немедленно! Вас вызывает граф Толстой!
Алексей Бостром и графиня в этот послеобеденный час почивали, а спальня была в глубине дома. Поэтому ничего и не услышали. Зато крик ярости услыхала кухарка Матрёна. Она с опаской отвела край занавеси, выглянула в окно и тотчас закрыла в ужасе ладонью рот. На месте обмерла. Матрёна уже всё знала о знатной беглянке из Самары и, конечно, не одобряла своего хозяина. Как это, взять и украсть чужую жену? Они что, турки, что ли? Или цыгане? Хоть и с её согласия. «Наш-то барин, Алексей Аполлонович, храни его Господи, совсем сбрендил, — говорила она дома. — И графиня-то хороша. Вышла замуж — терпи! И куда только мир катится?» Все понимали: только любовь могла подтолкнуть взрослого человека с положением на такой поступок. Бесконтрольная любовь, сумасшедшая. Но что такое сумасшедшая любовь, Матрёна уже давно забыла, а вот что такое порядок, помнила. Но барина она любила и готова была всё ему простить. Ему и его безрассудной возлюбленной.   
— Выходите, Алексей Бостром! — вновь что есть силы закричал граф. — Иначе я дом подожгу! Приступом возьму этот вертеп!
Свои же попытались его утихомирить. Мол, все-таки уездный город, а стало быть, и полицейский участок тут есть. Двое подручных графа спрыгнули с лошадей, взбежали на крыльцо, один из холуёв забарабанил в дверь кулаком.
Матрёна забыла осторожность и, отведя занавесь на ладонь, во все глаза смотрела на конную банду. Угрозы гостей были страшны, но ещё страшнее был видом атаман шайки. Она открывалась всё больше, разглядывая и считая непрошеных гостей. Впрочем, и лица остальных не предвещали ничего хорошего.
— Вон ведьма в окне! — вдруг взревел граф Толстой. — Из-за шторки глядит! — он выхватил из кобуры револьвер. — Пристрелю её! — и нацелился на окно.
Матрёна разом отшатнулась. Наконец сообразив, кто приехал и зачем приехал, она со всех ног бросилась к барину.
— Батюшка! Батюшка! — завопила кухарка под дверями хозяйской спальни. — Алексей Аполлонович, родненький! 
— Что, Матрёна? — всполошённо спросили из спальни. — Пожар?!
— Да если б пожар, Алексей Аполлонович! Всадники там, у самых дверей! Вас требуют! Все при оружии!
В спальне воцарилось молчание.
— Слышите, Алексей Аполлонович? Прям турки!
Если бы она могла видеть сейчас лица своего хозяина и особенно его постоялицы, точно бы лишилась сил. В эту минуту графиня, у которой сердце уже выпрыгивало из груди, вцепилась в ночную рубашку своего любимого.
— Началось, Лёша!
— Сам вижу, — кивнул тот. — Но так мы ждали этого!
— Что делать-то будем?
— Эх, жаль Семёна нет. На рынок поехал! А теперь, коли вернётся, они его в дом не пустят. 
Пока хозяева одевались, шесть лошадей под всадниками вытаптывали снег перед крыльцом Алексея Бострома. На улице уже потихоньку собирались граждане города Николаевска. Необычное представление! У дома начальника земской управы шесть всадников, все при оружии, так и сгорают от нетерпения! Да только чего хотят? Кто-то самый умный возьми и скажи: «Да чего хотят? Граф за женой приехал, вот чего хотят. Кончилось веселье для нашего Алексея Аполлоновича. Графья они ведь какие? Чуть что за сабли да за пистолеты. Вон, все в оружии! Сейчас палить будут!» Весть об этом разнеслась по сходившимся у дома предводителя земства ротозеям.
На стук не открывали. Тогда граф, выбросив на язык последние капли коньяка и зашвырнув флягу в сугроб, рванул на коне к окнам. Выхватив тяжелый револьвер «Смит-Вессон», из которого в армии выбивал десять из десяти, он взревел: 
— Выходите, Алёксей Бостром! Я вызываю вас на дуэль! Немедленно! Сейчас же!
Люди с обеих сторон даже отшатнулись. «Жаль, коли убьют Бострома! — заметил кто-то. — Хороший ведь человек!» — «Вот так оно, чужих жён уводить». — «Убьёт его граф, точно убьёт», — сказала женщина и горько вздохнула. Взгляды зевак горели любопытством: как оно, всё будет-то? В смысле, убийство. Развязка-то уже не за горами!
В доме тоже накалялись страсти.
— Убьёт он тебя, если выйдешь, — сказала Александра Леонтьевна, запахивая огромной шерстяной платок поверх ночной сорочки. — Слышишь, Лёша? Точно ведь убьёт! Он же стрелок! И нервный к тому же!
Наспех одетый, Бостром стоял в середине комнаты с заряженным ружьём.
— Я тоже стрелять умею!
— Что ты сравниваешь? Тебе вон, голубя хромого жалко, а он, этот убийца, живность губит по чём зря сотнями и тысячами! И кто потом меня защитит, если тебя не будет? Подумай! Кто поймёт, кроме тебя? Батюшка меня сам мужу вернёт, я-то знаю! Матушка от позора, наверняка, уже сейчас едва жива! Тебя не будет — на кого я тогда останусь? Николай ведь меня живьём съест, ты сам это знать должен, Алёша…   
— Я дворянин, Сашенька! У меня есть честь! Я не могу скрываться тут, за четырьмя стенами. Я только ему скажу, что он тебя не получит, и всё!
— Вот тут он в тебя и выстрелит. Сердцем чувствую, Лёша! Выстрелит и убьёт. 
— Так что же будем делать?
— Ждать! Мы же знали с тобой, что поступать придётся так, как люди нашего круга ещё никогда не поступали! Потому что никто не был в таких вот обстоятельствах, как мы с тобой сейчас!
— Вы трус, Алексей Бостром! — то проносясь мимо окон, то кружась на своём чёрном жеребце, танцевавшем на одном месте, ревел граф Толстой. — Выходите, или покроете себя позором до конца своих дней! Трус и негодяй! 
Бостром уже шагнул в сторону сеней. Графиня схватила его за руку. 
— И мы с тобой знали, что придётся всё делать иначе. И оскорбления сносить, и насмешки, и чёрную хулу, всё! — она замотала головой: — Всё теперь иначе будет! И если всякий окрик сердцем слышать, то пули-то скорой не миновать! — Александра Леонтьевна схватила его за вороты полушубка. — Алёша! Милый! Слышишь меня?! Не ходит туда!
Город Николаевск не видел такого переполоха со времён чудесного преображения в царя Петра Третьего беглого казака и разбойника Емельяна Пугачева. Сбежалось уже немало жителей этого тихого захолустья, благо, Николаевск был городком небольшим и новости по нему распространялись мгновенно. А эта новость была сродни объявлению войны, скажем, Англии. Вооруженные гости города понимали: так долго продолжаться не может. Сам граф Николай Александрович рвал и метал. Если бы граф был пьян до беспамятства, ему бы хватило ярости оскорблённого мужа пойти на штурм. Но он был только разгорячён вином, хотя и сильно. 
— Александра! — граф наконец переключился на беглянку. — Ты меня знаешь! Я ни перед чем не остановлюсь! Я раздавлю этого прыща Бострома, на твоих глазах раздавлю, и ты будешь в этом виновата! А вы, господин земский служащий, грязный развратник, соблазнитель, готовьтесь к смерти! Я послан ею по вашу нечестивую душонку! Я сам сейчас же приду к вам!
Проклятия и оскорбления достигли самого высокого градуса, после чего, как минимум, должна была начаться яростная перестрелка. Но вламываться в чужой дом посреди бела дня было никак нельзя. Подсудное дело! Когда граф уже готов был последовать за своими фантазиями, а именно — выбить дверь и броситься, как по следу зверя, за похитителем жены, на главной улице городка Николаевска нервно и протяжно затрещал полицейский свисток, а за ним и второй. Сюда бежали два блюстителя закона, которым рассказали, что банда татей-чужаков пытается вытащить из дома и казнить председателя земской управы.
— Николай Александрович, прячьте револьвер! — крикнул один из графских  холуев. — Слышите?!
Нет, граф Толстой его не слышал. В своих фантазиях, распалённых вином, он уже врывался в дом негодяя Бострома и догонял его с револьвером; в спальне, этом вместилище порока, грязном притоне, он наконец-то находил негодяя, прижавшегося к стенке, и наставлял ствол прямо ему в грудь; жена бросалась графу в ноги, ревела белугой, целовала забрызганные дорожной грязью сапоги, но он, смеясь, давил на курок. Бостром с окровавленной грудью сползал по стенке, графиня валилась тут же в обморок, а он с улыбкой победителя говорил: «Кончено!»    
— Полиция! Николай Александрович!
— Да к чёрту полицию! — он стряхнул с себя чью-то руку.
— Да как же это к чёрту? А попадёте в кого? Арестуют ведь! Вас, может, и отпустят, позору только нахлебаетесь, а нас так в кандалы! Прячьте же револьвер от греха подальше!
Когда подбежали два вооружённых полицейских, становой пристав и урядник, отряд присмирел. С полицией подоспели друзья и знакомые Бострома, был тут и слуга-кучер Семён.   
— Кто вы такие, господа? — грозно спросил становой пристав, поглядывая на вооруженных гостей. 
— А ты кто таков, любезный? — спросил Толстой.
Так мог позволить себе разговаривать только очень важный господин. Впрочем, подоспевший полицейский уже догадывался, кто перед ним, и зачем он тут, на чужой земле.
— Становой пристав Шишкин. Попрошу представиться!
— Граф Николай Александрович Толстой, — ответил всадник на чёрном жеребце; лицо его пылало яростью, глаза сверкали местью. — Приехал за женой, которая скрывается у господина Бострома. Неужто не знаете, что твориться у вас под боком, Шишкин? Или и вы замешаны в этом похищении?
Полицейский отдал графу честь.
— Никак нет, ваше сиятельство, — рявкнул становой пристав, но лицом остался невозмутим. — Ни о чём таком знать не могу! Дела сердечные — не моё дело!
— А жаль, что полиция не следит за теми, кто ворует чужих жён! — зло бросил граф. — Очень жаль! Следила бы, глядишь, и семьи бы крепче были! А ещё лучше секла бы воров! Ой, как хорошо было бы! 
Конечно, весть о беглянке достигла к тому времени ушей местной полиции. Никто не радовался такому любовному сюрпризу для города Николаевска, но Бостром и графиня — люди вольные, известные, очень взрослые, и сами могли решать свою судьбу. Толпа осторожно приблизилась к дому. Теперь уже было не так страшно — возможная баталия несомненно откладывалась. Урядник остался у ступеней, преградив вход, а становой пристав поднялся и постучал.   
— Господин Бостром! Алексей Аполлонович! Становой пристав Шишкин! Отоприте, будьте так любезны!
За дверями в этот момент Александра Леонтьевна упала на грудь любовника и тихо зарыдала. Спасение пришло само собой! За полицейским по ступеням поднялся и слуга.
— Алексей Аполлонович! Это я, Сёмен! Отоприте!
— Иди наверх, оденься, — Бостром кивнул возлюбленной, — а лучше ляг и отдохни. Слышишь, милая?
— Слышу, — слабым голосом откликнулась та.
Дверь открыла кухарка.
— Чаго так орёшь, Семен? — осторожно оглядывая улицу, нахмурилась она. — Другие ладно, а ты чаго?
— Можно войти? — спросил полицейский.
— Да как же вас не пустишь-то? — усмехнулась кухарка.
— Становой пристав! Шишкин! — окрикнул полицейского граф.
Тот оглянулся:
— Да, ваша светлость?
Граф полез рукой за отворот полушубка.
— Передайте эту бумагу господину Бострому, — выдернув помятый, сложенный вдвое лист, сказал он. — Будьте так любезны.
— Непременно-с! — кивнул тот.
Урядник, что стоял внизу, взял бумагу и передал её начальнику. Шишкин и Семён вошли в дом. За ними тотчас захлопнулась дверь.
— Что ж это такое, господин Бостром? — с горечью и лёгким укором покачал головой становой пристав. — Что творится-то?
— Да уж, Шишкин, — кивнул тот. — Дела!
— В том-то и суть, Алексей Аполлонович, что дела! Едва на штурм не пошли граф и его товарищи! А если бы пошли? Да и так хватит нам всем под завязку славы! Такие дела на всю губернию разлетятся, позору не оберёшься! А как их сиятельство? — он замотал головой по сторонам. — Гостья ваша?
Растревоженный Семён, стоявший за его спиной, тоже стал оглядываться.
— Их сиятельство легли, силы у их сиятельства закончились, — со вздохом пояснил Бостром.
— Так что, не отпустите графиню? — спросил Шишкин.
— Не отпущу.
— Ясно дело. Тут господин граф вам письмо просили передать, — полицейский протянул сложенную вдвое бумагу, измятую под полушубком. — Милости прошу! 
Бостром взял письмо, развернул его и прочёл. Помрачнел, но улыбнулся.
— Что там? — спросил Шишкин.
— Вызов на дуэль, — усмехнулся Бостром.
— Ёшкин кот! — вырвалось у полицейского.
— То-то и оно.
— Напиши ему — откажись! — услышали они все.
В дверях стояла уже наспех одетая Александра Леонтьевна.
— Как же я могу? — нахмурился Бостром.
— Я тебе уже говорила: он — охотник, и без труда убьёт тебя. А на дуэли, где сможет без помех прицелиться, убьёт точно, — в её глазах стояла пророческая жуть. Она говорила так, как будто знала и видела наперёд. — Слышишь, Алёша?
— Откажитесь, Алексей Аполлонович, — на полном серьёзе взмолился становой пристав.
Помимо того, что никто не желал смерти Бострому, убийство на его, пристава, территории грозило самому приставу концом карьеры, увольнением со службы, а то ещё и разжалованием. Что не уследил — допустил такое. 
— Я тоже могу убить его, — твердо сказал Бостром.
— А мне-то что с того? — зло усмехнулась Александра Леонтьевна. — Убьёшь ты его, и что дальше? Тебя-то он точно убьёт. Хочешь, в глаз, хочешь, в сердце, а хочешь, в живот, как Пушкина Александра Сергеевича убили. Ещё мучиться будешь, умирать несколько дней. А мне потом как быть? После твоей смерти? Как жить дальше? Ты подумал об этом? Да и, скорее всего, ты его только ранишь, а когда он встанет, то мстить мне будет. Жестоко мстить, люто. Понимаешь, это, Алёша?
— Это да, — согласился полицейский. — Он будет мстить. По его сиятельству сразу видно: он человек такой — жёсткий. Будет мстить её сиятельству. 
Александра Леонтьевна подошла и взяла Бострома за руку.
— Никогда он мне не простит измены. Ты — моя единственная защита, Алёша. Хотя бы ради этого ты должен жить. Чтобы меня защитить. 
Полицейский неожиданно осенил себя крестным знамением:
— Истину говорит барыня: нельзя вам погибать! Ну никак нельзя! Коли любите её, Алексей Аполлонович, и коли сберечь хотите.
— Не ходите стреляться, батюшка, — жалобно пропел Семён. — Что с нами-то со всеми будет? Без вас все по миру пойдём. Да ладно мы, вас до смерти жалко!
— Семён, — кивнула Александра Леонтьевна. — Бумагу и чернильницу — быстро!
— Слушаюсь, барыня! — ответил тот и помчался в кабинет.
— Ответ писать будете? — поинтересовался полицейский.
— Да, при вас, никуда не уходите.
— Никуда не уйду, ваше сиятельство, — замотал тот головой. — Лично передам! А каков ответ-то будет?
— Сейчас узнаете, — смело кивнула графиня.
И уже через несколько минут она диктовала Бострому:
— «Ваше сиятельство! Считаю дуэли пережитком варварских времён, поэтому стреляться отказываюсь. Я обязательно убью вас, но только в том случае, если вы первый нападёте  на меня. С наилучшими пожеланиями, Алексей Бостром». 
Ожидая ответа коварного и вероломного Бострома, граф Николай Толстой извёлся окончательно. Если говорить честно, он пережил страшное потрясение, когда, вернувшись с охоты, узнал об исчезновении графини. К тому времени прошло уже несколько дней. Понадобились часы, прежде чем он осознал утрату. Жена была для него чем-то вроде дорогой игрушки, он не воспринимал её как человека, способного на решительный поступок. Все её «бабские» бунты он усмирял и думал, что так будет всегда. Наконец, он её любил. Любовью далеко не поэтичной, но грубой, чувственной, любовью мужлана, хозяина, рабовладельца, зверя, но любил. Она ему была нужна. Как женщина. Как объект чувственного наслаждения. Терпеливая, готовая безропотно исполнять всё, что он требовал от неё. Иной бы женщине, попроще, поскромнее, без духовных запросов, именно такая любовь и понравилась, но только не ей. Впрочем, разве захотелось бы графу «ломать» простушку? Вряд ли! Ему не нужна была другая, вот в чём всё дело. Он желал эту. А их брак, защищенный церковью, обществом, тремя родными детьми, был стопроцентной гарантией того, что она смирится с любой его выходкой. И вот, он её потерял. Дорогую игрушку, которая всегда должна быть под рукой. Она вдруг зажила собственной жизнью, взбунтовалась и сбежала. Сказать, что она оскорбила его — не сказать ничего. Она унизила его как мужчину, как мужа, как отца их детей, как дворянина, как человека высокого социального статуса, который должен подавать пример всей своей жизнью плебеям вокруг.
Происшествие было неслыханно. Приводило в шок. Заставляло почувствовать свою ничтожность. Раздавило его.
Словно раненый зверь он метался по дому, в первый день напился «вусмерть», много чего порубил, перепугал весь дом, грозился трупами устелить ту дорогу, по которой бежала от него неверная жена. Но это не вернуло её. Он даже плакал от обиды, как маленький ребёнок, у которого отняли ту самую любимую игрушку. Ведь он надеялся вернуться с охоты, как всегда, владыкой, и обладать женой, а вместо этого стал рогоносцем. И тогда он задумал месть. Понадобилось время, чтобы узнать, куда и с кем уехала графиня. «Я убью его, — твердил граф, — убью этого либерала! Этого англичанина! Нет, убью их обоих! — но перспектива убить жену была чересчур драматичной для его собственной судьбы. Так и до Сибири недалеко! — Нет, только его! Убью его на дуэли! А её заставлю вернуться! Она будет моей рабыней, она на коленях станет выпрашивать прощение, иначе я лишу её положения, детей, средств к существованию! Лишу всего! Голой пущу по улицам! Оборванкой! Нищей!» Он думал приблизительно так, когда, написав вызов Бострому, собирал компанию для набега на город Николаевск.    
И вот, открылась дверь Бостромовского дома, из него вышел становой пристав, спустился по ступеням и передал бумагу, также сложенную вдвое.   
— Это их ответ, ваше сиятельство, — сказал Шишкин. — При мне лично писано. Могу засвидетельствовать. 
У графа уже засосало под ложечкой. Что-то тут не так! — почувствовал он. — Какой-то подвох! Он читал и хмурился. Не понимая, что тут к чему: «…пережиток варварских времён… обязательно убью вас, если вы первый нападёте на меня… с наилучшими пожеланиями…»
— Что это за бред?! — взревел граф. — Какие пережитки?! — Николай Александрович надеялся на немедленную дуэль. В лучше случае — на рассвете. В роще. Где бы он прострелил сердце неопытного Бострома, пристрелил бы его как собаку, и поехал бы торжествовать победу. — С какими ещё лучшими пожеланиями?! — граф потряс бумагой в направление станового пристава. — Да как он смеет отказываться от дуэли?! 
— Повторяю, ваше сиятельство, письмо было написано господином Бостромом при мне, — строго повторил становой пристав. — Господин Бостром волен отказаться от дуэли с вами, и мы будем только рады, если этого преступления не свершится.   
— Ах, вот как… ах, вот как… — в глазах Николая Александровича потемнело от злости. — Все вы заодно… Трус! — выкрикнул он в направление окон Бострома. — Негодяй и трус! Я найду возможность напасть на вас, господин Бостром, и тогда вам придётся защищаться! Даю слово, этот день настанет! Подлец, негодяй, трус! — бешенство, слепое бешенство овладело им. — Подлец, негодяй, трус! — он повторял эти три слова и повторял, и не мог остановиться. — Подлец, негодяй, трус!..
В эти самые минуты Александра Леонтьевна гладила смертельного бледного Бострома по щеке и шептала ему на ухо:
— Алёшенька, так было надо! Так надо было тебе и мне! Для нашего счастья! Слышишь, Алёшенька? Так было надо!..

5
Граф Николай Толстой со своей бандой уехал из Николаевска в тот же день не солоно хлебавши. Дом взяли под охрану лично становой пристав, урядник и пара друзей Бострома, вооружённые револьверами.
Куда тут деваться? На войне как на войне.
В Самару граф Толстой приехал побитый как собака. И сил было много, и всё равно ничего не вышло. А жену вернуть захотелось ещё сильнее. Ему без Сашеньки было худо. Только теперь он оценил, как важна она была для него. Какое место занимала в его жизни. Что имеем — не храним, потеряем — плачем! Вот Николай Александрович пил и плакал. Ненавидел и пил. И детки ему показались сиротками, он обнимал их, а они спрашивали: «Где мама?» Поди объясни! Так продолжалось несколько дней. Надо было что-то решать. Ему нужны были помощники. И он их нашёл. Первой помощницей стала его мать, графиня из купчих, давно на свой лад сама познавшая и души человеческие, и смысл жизни. К ней, в одно из имений, он и прикатил за советом.    
— Что ж ты, дурья башка, расхныкался? — грозно спросила она, сидя в кресле. — Я бы тебе сказала: пропала она — и ладно, да не могу. И ты сам не свой, и внуки мои осиротели. Ты из меня крови попил достаточно, был бы ты мне чужой, я бы тебя повелела на цепи держать…
— Матушка…
— А ты мне не матушкай! Говорю, как есть. Генералов своих изводил, отца с матерью, дядьёв-министров. Всех, кто тебе на пути попадался. И жену мучил, чего греха таить? Но так она терпеть должна была, как я твоего отца терпела, как другие терпят, кто венчанным из церкви со своим суженым вышел. Бог терпел, и нам велел, — она презрительно поморщилась. — Хотя, тебя терпеть, Николаша, казнь египетская. Но всё-таки ты мне сын, и я тебя люблю, — её плечи вдруг затряслись. — А ты, значит, с винтовками и пистолетами нагрянул в этот городишко, да? — графиня уже смеялась от души. — Прямо как в лес, где ты зверушек бьёшь, да, Николаша? Дуралей ты! Упустил ты свою войну из-за поганого характера, и кавказскую, и турецкую, вот на жене и решил отыграться, Николаша, а?
— Матушка…
— Не матушкай! Кто ж тебя надоумил-то? — она тяжко вздохнула. — Так можно только укрепить женщину в её решении сбежать от мужа. Ты б ещё со сворой борзых в эту глухомань залетел! Ату её! Был бы ты поменьше, — она разом посуровела, — отлупила бы тебя за глупость твою! Посылай нарочных к старику Леонтию, отцу твоей блудницы, и к матери её. К этим блаженным. Пусть оба едут в этот забытый Богом городишко, как его бишь?..
— Николаевск, матушка.
— Вот-вот, Николаевск. Пусть едут и вразумляют свою дочурку. Потому что, скажи им, позор на их голову такой ляжет, что и её, блудницы, позор с ним не сравнится ни в какую. Она — потаскуха, теперь уже ясно, что с неё взять? Ей ничего не стыдно! Детей бросила! — старуха сжала сухие кулаки. — А вот они, родители, её воспитавшие, они-то и есть главные преступники перед всем миром! 
Николай Александрович решил всё сделать сам, без нарочных. Он приехал в захудалое имение Тургеневых и выложил произошедшее со всеми подробностями, как ему это виделось. Что их дочь встречалась с Бостромом и готовила побег, что она бросила детей на произвол судьбы, да ещё в те дни, когда сам он был на охоте, что устроила вертеп в Николаевске и взяла круговую оборону. Всё выложил брошенный граф Толстой. Ничего не упустил, никого не пожалел. Тургеневы, открыв рты, долго хлопали глазами, с трудом соображая, что такое он говорит. А когда сообразили, когда поняли, что граф не шутит, оба схватились за сердце, страстно заохали, а потом горько зарыдали. А Леонтий Борисович сполз с кожаного кресла, рухнул перед зятем на колени и, схватив руку графа, залепетал:
— Простите за дочку, Николай Александрович, простите её и меня! Помилуйте грешников! Простите нас!..
— А ведь она перед Господом Богом клятву мне в верности давала! — голосом пророка сообщил Толстой. — Детки спрашивают каждый день, где мама. А я что могу им ответить? А старшая, Лизонька, думает ведь самое плохое!
— Что думает Лизонька? — в слезах спросил Леонтий Борисович.
Граф Толстой всхлипнул носом:
— Что умерла её матушка, вот что думает.
— Простите, простите нас, — запричитал пожилой помещик, отец беглянки.
Бледный, подтянутый, граф казался самому себе совестью мира, всего человечества! Нимб уже светился над его жёсткой шевелюрой. Он говорил и плакал, иногда делал паузы, чтобы подавить комок в горле. 
— Такого предательства я предугадать не мог! Такого позора предвидеть! Да и как? Трое детей! Я уже думаю, не застрелиться ли мне? Ведь позор-то какой! Теперь в меня всякий пальцем будет тыкать: рогоносец! — но тут он был прав, и слова из песни не выкинешь. — Мне теперь и по улицам пройтись нельзя! Всякий уязвит усмешкой!
— Не надо стреляться, не надо, батюшка! — из последних сил заохала поплывшая от бессилия в другом кожаном кресле помещица Тургенева. — Не бери смертный грех на душу!
— Вы правы, не буду стреляться! — вспыхнул он. — Но не потому, что вы меня просите и не потому, что за душу боюсь! Не хочу, чтобы Александра своего распутника, искусителя, этого либерального дьявола, в мой дом ввела после моей смерти! Не будет этого, — он даже страстно замотал головой: — Не будет! Чтобы он моих детей на руки брал! — он вырвал руку из рук Тургенева и широко перекрестился. — Чтобы они, не приведи Господи, отцом его назвали!
— Только не это! — взмолился Тургенев.
— Я ведь приехал к нему давеча на дуэль его вызвать!
— И что?
— А то, что он ко мне даже не вышел, — презрительно усмехнулся граф. — Написал, что дуэли вышли из моды. Что он убьёт меня только в том случае, если я штурмом на его дом пойду. Да я б ему пистолет поднять не дал! Не позволил бы! Я б ему в левый глаз свинец засадил со ста шагов и с первого раза! Подлец, подлец, — он разом обессилел и взглянул сверху вниз на хозяина усадьбы, который всё ещё стоял перед ним на коленях. — Как же вы дочку-то вашу так воспитали, а, Леонтий Борисович?   
— Что я могу сделать? — пролепетал помещик Тургенев. — Батюшка, что? — тесть попытался вновь поймать руку доведённого до края зятя. — Только скажи!
Но графу это надоело, и он помог подняться хозяину дома и даже усадил его в кресло.
— Если вернёте её домой, к мужу — прощу Александру, — кивнул он.
— Господи!.. — как на величайшего благодетеля, взглянул на него Тургенев.
— Да, Леонтий Борисович. Так и есть.
— Батюшка вы наш, — глухо зарыдала помещица Тургенева. — Святой!
— И зла на неё держать не буду. Прощу по-христиански! Ради деток наших, кровиночек, наследников: Елизаветочки, Александрушки и Стивы. Слово даю! — сказал он таким тоном, что сомневаться не приходилось: простит!
— Поеду, сейчас же поеду! — встал с кресла Тургенев, пошатнулся, но граф поймал его за руку. — Тотчас же!
— И скажите ей, что и сам я исправлюсь, — с долей раскаяния кивнул граф. — Не буду пить. Друзей оставлю. На охоту плюну! Дома буду сидеть, трубку курить. Даже книжки читать стану, которые Сашенька читает. Вот на что я готов, чтобы восстановить нашу семью, чтобы не лишать деток наших родителей. Пожалуй, я письмо ей напишу, а вы передадите. 
— Передам, передам, батюшка! — закивал Тургенев. — Напиши! Всё, что на сердце, напиши! А я её именем Бога и детей призову к ответу. Скажу, что прокляну, если ослушается, — торжественно заключил он. 
Графу дали чернильницу и перо, и он сел писать послание беглянке-жене. Время от времени граф Толстой трагично всхлипывал, и было видно, что ему жалко самого себя до смерти. Написав письмо, но не запечатав его, тем самым как бы говоря: мои мысли и чувства открыты, он уехал. 
Нечего и говорить, Леонтий Борисович Тургенев был полон решимости исправить ситуацию. Напившись сердечных отваров и отлежавшись, он велел закладывать бричку. Затем передумал. В этот скорбный день надо было отлежаться получше. Дорога предстояла дальняя. Поедет с рассветом, решил он.
Так и сделал. Оставив супругу на попечение местного врача и сиделок, дав клятву, что вернёт дочь в семью, на следующее утро, едва рассвело, он выехал в Николаевск на своём тарантасе.
Сердце разрывалось у бедного Леонтия Борисовича, пока он ехал в город Николаевск. А сколько он передумал по дороге! Какой позор, сбежать от мужа к любовнику! Ладно бы, детей не нажили, остались бы при своих, но вот так, бросив малышек, это уже никуда не шло. Это было преступление. Муж не подошёл, надо же! Не бил ведь он её, наконец. Не понимал её! Подумать только! От такого позора никак уже не отмыться их славному имени! А Леонтий Борисович именем своим, родом Тургеневых, гордился!.. Вот он-то, уже без всяких сомнений, предком своим исчислял татарского князя Тургена, который при Иване Грозном, как и сотни других татарских князей, перешёл на русскую службу. Потомки его быстро обрусели, и скоро род Тургеневых стал самым что ни на есть русским служилым родом. Дед Леонтия Борисовича — Петр Петрович Тургенев — был екатерининским бригадиром*. А также был масоном и вольнодумцем, близко знал книгоиздателя и совсем уже одиозного масона Николая Ивановича Новикова, которого за его просветительскую работу Екатерина Вторая, до того бывшая с ним в переписке, приказала арестовать и бросить в Шлиссельбургскую крепость. Решив убраться от греха подальше, Петр Петрович Тургенев уехал на родину в Симбирск, где в Ставропольском уезде его поджидало родовое имение. Прогрессивные взгляды не помешали Петру Петровичу стать успешным рабовладельцем, хозяином 560 душ, и торговать молодыми крестьянками на рынках, коих у него и покупали друзья-помещики. За этакое вот поведение его племянник, тот самый будущий декабрист Николай Иванович Тургенев, человек прогрессивных взглядов, обвинял дядьку и писал: «А наш-то Пётр Петрович, что? Продаёт ведь девок в замужество в другие деревни! Отцы и невесты воют, а Пётр Петрович и не чувствует всего ужаса дел своих». Но Бог наказал Петра Петровича за его деспотические и далеко не целомудренные наклонности. На старости лет он влюбился без памяти в молодую красавицу Екатерину Матюнину из бедного дворянского рода и женился на ней. Она родила ему двух детей, а потом, как это бывает часто, когда Пётр Петрович совсем постарел, полюбила другого, а этим другим стал вице-губернатор Симбирской губернии. К нему она и ушла в 1800 году, оставив мужа с двумя детьми и разбитым сердцем.
«Вот в кого Сашенька! В Екатерину беспутную, бесстыжую! — глядя на холодные заснеженные поля и перелески, слушая вороньё, кружившее над бескрайними снегами, думал Леонтий Борисович. — Да неужто и впрямь в неё?!» — он даже глаза закрывал от слепого отчаяния. Легенда о скверной бабке, бросившей в своё время детей ради знатного любовника, жила в умах и сердцах всей этой линии Тургеневых.
Пётр Петрович после этого стал религиозен и закончил свои дни отшельником, до последнего читал только священные книги и среди родных и близких прослыл к концу жизни «святым человеком». Вот такое преображение!
Его сын Борис, рождённый в 1792 году, жил припеваючи в деревне, да так бы и остался провинциальным помещиком, если бы дядя его не стал директором московского университета. Вот со своими кузенами Борис Петрович и поехал учиться в Москву. Учился вместе с Петром Чаадаевым, свёл знакомства с декабристами, к которым присоединился один из приехавших с ним кузенов. Но взгляды реформаторов Борису близки не стали. Дружил он и ещё с одним учеником университета — Александром Грибоедовым. Участвовал в войне 1812 года, после войны остался при Генеральном штабе и дослужился до полковника. Но пора было жениться! На родине, в Симбирске, нашёл невесту — юную дворяночку из Наумовых, которая родила ему четырёх сыновей и двух дочерей. А вот ушёл он из жизни рано и обидно: пошёл в октябре купаться, простыл и умер от воспаления лёгких. Молодая жена осталась вдовой с кучей детей. Но ещё десятилетнего Лёню, он заранее, по великому знакомству, определил в Морской кадетский корпус, куда попасть было крайне сложно. Престижное заведение в ту пору возглавлял сам Иван Фёдорович Крузенштерн и преподавал в нём. Семь лет проучился Леонтий в корпусе, ещё несколько лет плавал сначала в Балтийском море, потом в Чёрном, где командовали адмиралы Лазарев, Нахимов, Корнилов, Истомин, будущие герои Крымской войны, до которой оставалось чуть менее десяти лет. Домой в отпуск Леонтий вернулся уже опытным морским лейтенантом и потенциальным бобылем. Почему так? Да потому, что, во-первых, морским офицерам платили немного, и если за тобой не было большого доходного поместья, то какой ты жених? А во-вторых, и это самое главное, почти всё время они проводили в морях-океанах. Кому такой муж нужен, которого никогда не будет дома? Холостяков среди морских офицеров было пруд пруди. А тут, во время отпуска 1846 года, Леонтий и познакомился с пятнадцатилетней девушкой — Катей Багговут, дочерью известного генерала Александра Федоровича Багговута, потомка норвежских рыцарей на русской службе. Познакомился и понял: это судьба! И, сказавшись нездоровым (схитрив во имя любви и продолжения рода!) вышел в отставку и женился. С тех пор морской офицер, никогда ничем, кстати,  не хворавший, посвятил себя гражданскому служению. И сам не заметил, как из жителя Симбирской губернии, уже в 1851 году превратился в жителя Самарской губернии*. Был предводителем дворянства Ставропольского уезда, а потом стал и предводителем земства Самарского уезда и правой рукой Юрия Федоровича Самарина, великого либерала и преобразователя России, русофила, всю жизнь посвятившего отмене крепостного права в своём государстве и демократизации общества. Одним словом, Леонтий Борисович Тургенев был человеком выдающимся и уважаемым в своём родном крае, никто о нём, кроме заядлых крепостников, и слова дурного сказать не мог. Слуга царю, но и защитник народа! При этом человек глубоко верующий, православный, чтящий семейные традиции.
И вот — удар в самое сердце! И от кого? От родной дочери!..            
«Ах, Саша, Саша, — с великой горечью думал Леонтий Борисович. — Как же ты нас подвела, доченька! Только одним можно оправдать подобное бегство — безумием, которое охватывает человека в минуты страсти. Порыв и глупость любовной лихорадки, слава Богу, люди ещё простить способны. Никто ведь не застрахован! Продуманное предательство — никогда!»
С такими вот мыслями, кутаясь в три шубы в ледяной кибитке, ехал самарский помещик Тургенев. Печально звенел колокольчик на дуге его лошадки. Глядя на заснеженные поля, ронял скупые мужские слёзы Леонтий Борисович, и чтобы не помереть от холода и тоски, глотал крепкую настойку, приготовленную заботливой женой. С этими же мыслями, только отягощёнными скорой встречей с коварным соблазнителем Бостромом, он въезжал в Николаевск.
Ему рассказали, как отыскать жилище земского предводителя, — за последние недели тот стал самым известным человеком в городке и в популярности с Алексеем Аполлоновичем мог поспорить разве что государь император, — и скоро бричка Тургенева остановилась у двухэтажного каменного дома в центре города. С тяжестью на сердце, с какой Леонтий Борисович поднимался по ступеням, идут разве что на эшафот. Но надо было собраться с духом и постучать.
И он собрался и постучал. Вначале, как он успел заметить острым глазом морского офицера, колыхнулась одна шторка в доме, затем другая. И только потом залязгали засовы, задвижки и замки. «Хорошо укрепились! — подумал гость. — Прямо-таки бастион!»
Дверь ему открыл крепкий пожилой слуга в поддёвке.
— Вам кого, барин? — оглядев гостя, спросил он.
— Алексей Аполлонович Бостром здесь живёт? — спросил гость.
Слуга оглядел своего немолодого сверстника с бородкой, в полушубке и остроконечной каракулевой шапке.
— Так точно.
— А… Толстая? Графиня Толстая? Александра Леонтьевна?
— А чего вам надобно, барин? Кого именно? Как о вас доложить-то? 
— Тургенев Леонтий Борисович, вот как обо мне доложить. Я отец Александры Леонтьевны. Ясно теперь?
— Так точно, — кивнул тот и, обречённо выдохнув, отступил. — Прошу вас, барин.
Гость вошёл в дом и сразу увидел спускавшегося к нему с лестницы ещё молодого мужчину — стройного, утончённого, аристократичного. «Вот он, разрушитель семьи! — пронеслось в голове у оскорблённого отца. — Вот он, дьявол! Взять бы его сейчас да пристрелить, и дело с концом! И Сашенька свободна будет. А самому и каторга не страшна…»
— Простите, вы?.. — нахмурился Бостром.
— Я её отец, — снимая армейскую каракулевую шапку, молвил Леонтий Борисович, — вот кто я.
— Простите, — покачал головой Бостром.
Конфуз! Семён запер дверь и быстро исчез. С глаз долой! Пусть сами разбираются. Бостром подошёл и поспешно протянул руку гостю, но тот руки не подал, глядел холодно и безмолвствовал.
— Я вас понимаю, — ещё сильнее сконфузившись, хотя это вряд ли было возможно, кивнул хозяин. — Я на вашем месте… — он осёкся.
Он не ожидал такого гостя! Одно дело, от врага отбиваться, от бешеного мужа, от зверя дикого, и совсем другое — говорить с оскорблённым отцом.
— Нет, вы меня не понимаете, — красноречиво покачал головой гость. — Потому что вы на своём месте, а я на своём. И моё, простите меня, господин Бостром, совсем незавидное.
Кутаясь в платок, спустилась на несколько ступеней графиня. Услышала голос! Не поверила. Бросилась вниз. Замерла, увидев отца. Слезы так и брызнули из глаз: радости, горечи, стыда!..
Но простояла она так недолго.
— Папенька! — взвыла по девчачьи Александра Леонтьевна и бросилась на грудь к отцу. — Папенька, родненький!..
И тут же, словно превратившись в маленькую девочку, которую обидели, стала давиться рыданиями, заливая слезами ему полушубок. А он даже не знал, как её коснуться-то. Должен ли? Может ли? Заслужила ли она? Как вести себя? Никогда ведь не был в такой ситуации! Хоть и блудница, а родная дочь! Кровиночка! Да и Господь блудниц жалел…
— Ну, будет, будет, — он похлопывал её по спине. — Будет, Сашенька, что ты в самом деле? — невольно сам прижал её к себе. — Ну же, ну…
Слёзы уже покатились и по его лицу. Бостром тоже не удержался и заплакал, отвернулся. Всхлипнула и запричитала кухарка, старавшаяся не упустить ни слова. Даже Семён, и тот скупо зарыдал на кухне. Так они все и плакали, пока Александра Леонтьевна не сообразила:
— Что же вы одетым стоите, батюшка? Позвольте, я вам полушубок помогу снять, — вдруг глаза её наполнились жутью. Она даже задохнулась от волнения. — С матушкой что?! Поэтому вы здесь, папенька?!
— Жива матушка, — строго ответил отец. — Плоха. Но жива. Пока что жива, дочка.
— Как плоха? Отчего? И почему пока?
— А ты догадайся, милая. Ты же умница-разумница, так ты себя всегда называла?
Александра Леонтьевна опустила взгляд.
— Вот вы о чём…
— Конечно, Сашенька, а ты как думала?
— А детки?! — с великой тревогой графиня-беглянка вновь взглянула на отца.
— Детки?! Я тебе сейчас расскажу, как твои детки, — он взглянул на Бострома. — Я должен поговорить с дочерью наедине, Алексей Аполлонович, если это можно.
— Конечно, — поклонился тот. — Александра, проводи отца в столовую. Помоги раздеться, напои чаем. А потом уж и поговорите, — кивнул он и чинно отправился наверх, где были гостиная и опочивальня.
— И попроси слугу вашего, того, что мне дверь отпирал, чтобы он кучера моего в тепло определил.
— Конечно, папенька, конечно, — заторопилась графиня.
Раздевшись, Леонтий Борисович прошёл в столовую. Всё тут было скромно и везде-то было тесно. От дворцов отказалась его дочка ради шалаша: стало быть, и впрямь любовь! Да только ему, отцу беглянки, и его супруге несчастной от этого было не легче. Тургенев сел на простецкий стул. Кухарка торопливо поднесла полграфина водки. Поставила холодные пироги с грибами. Стопку. Хотела налить. 
— Благодарствую, — выставив руку, сказал Леонтий Борисович, — сам. Мне прислуга не надобна. Я привык всё сам делать.
— Прям как наш барин, — обронили кухарка.
— Какой наш барин?
— Как это какой? Алексей Аполлонович. Он тоже всё сам. Дай Бог ему здоровья.
— Ступай, — сказал гость. — Только чаю подай. И ступай.
Налил и выпил. Строго всё сделал. Затем выпил вторую. Самовар ещё не остыл после обеда, и чайник заварочный был полон на четверть, поэтому гостю сразу досталась чашка умеренно горячего чаю, затем вторая и третья. Пироги тоже сгодились, хотя в этом доме кусок в горло не лез. Уже когда он пил вторую чашку после третьей стопки, на табурет через стол села графиня с мокрыми и красными глазами. Прислугу она выпроводила, любовник был наверху. Он подслушивать их не будет. Можно было вновь стать дочкой, Сашенькой, у которой горе-горькое. 
— Папенька, — жалостливо глядя на него, всхлипнула она. — Как вы там с маменькой-то?
Леонтий Борисович допил чай, вытер салфеткой рот и посмотрел в глаза дочке.
— Как, хочешь знать? Как мы с маменькой? А я тебе скажу, как. Вся Самара только о вас и говорит. О беспутстве вашем, Александра Леонтьевна…
Она очень серьёзно покачала головой:
— Не надо так, папенька…
— Нет, надо, доченька. Ещё как надо. У матери твоей, святой женщины, сердце на волоске висит. Задень, и оборвётся. (Графиня всхлипнула вновь, отвернулась к окну.) А ты не вороти голову-то, дочка. Вот как мы теперь живём. Все на нас пальцем показывают, говорят: вырастили блудницу. В город не выехать. Даже дворовые за спиной смеются. Трёх детей бросила! 
— Я не бросила их! — бешено вскипела Александра Леонтьевна. — Заберу я их! Потом заберу!
— Кого ты заберешь? — нахмурился её отец.
— Детей своих.
— А кто тебе их отдаст?
Она ответила не сразу:
— Я ведь мать их…
— Кто ты им? — уничтожающая улыбка изломила его губы. — Мать?!
— Да, я рожала их!
Леонтий Борисович даже головой покачал в крайнем недоумении.
— Матери, голубушка, дома со своими детьми сидят, холят их и лелеют, кормят и спать укладывают, и по мужикам неделями не таскаются. И по чужим поместьям да городам не пропадают. Ты своё-то детство помнишь, при матушке и при батюшке?
— У вас любовь была!
— Любовь! Вот ведь нашла себе оправдание! Ты же для всех блудница, понимаешь ты это? Мы за тебя даже заступиться не сможем, я не смогу, потому что сам так считаю. Да-да, сам! — он так взглянул на неё, что она осеклась. — И оправдать могу тебя только временным помешательством на почве взбесившихся чувств. Понимаешь это? Только так тебя смогут простить все, это в лучшем случае, если решат, что у тебя ум за разум от любви зашёл. Ну, бывает так с бабами. И с мужиками бывает. Но с бабами чаще. Увы… Граф тебе письмо прислал, кстати, — Леонтий Борисович полез в нагрудный карман старого сюртука. — Вот оно, — положил его на стол.
— Я даже в руки его брать не хочу, — поморщилась графиня.
— А зря, граф тебя прощает, так мне и сказал. Я и не ожидал от него такого поступка, признаться честно. Вздорный он человек, а тут даже плакал! И не играл ведь! Истинно плакал! Простит он тебя, ей-богу простит, если ты вернёшься к детям.
— Я не вернусь к нему! — вспылила Александра Леонтьевна. — И детей ему не оставлю! Этому пьянице и насильнику!
— Ну, может, он и пьяница. Но в чём же он насильник, прости Господи, скажи мне?
— А сами не понимаете?
— Понимаю, мужчина пока ещё, кстати.
— Так что мне вам объяснять? Я с ним судиться буду! — она даже чашкой стукнула об стол.
— Ох, как страшно! Стало быть, насильник он потому, что от тебя супружеского долга требовал? Так? А-я-яй, — покачал головой Леонтий Борисович, — ох, рассмешила! Ты это ещё на суде скажи. Да-да, Сашенька, так и скажи: муж венчанный, которому я в любви до гроба клялась, и слугой быть клялась, и помощью во всём, меня силой брал, негодяй проклятый, а я-то к любовнику хотела! Неужто вы меня понять не можете, господа присяжные? — он потянулся к ней через стол. — Да тебя, эмансипэ, за такие откровения живьём сожгут прямо в здании суда. Смотрю я в твои глаза и вижу, что ничегошеньки ты не понимаешь. Да, Сашенька? Ничего не понимаешь, дочка! — уверенно кивнул ей. — Всего того, что натворила тут. С собой и с нами. Теперь скажи прямо: готова к тому, что больше никогда детей своих не увидишь? — он сжал кулак. — Говори, готова?!
Александра Леонтьевна закрыла глаза. Ей прежде все представлялось так: она уходит от нелюбимого мужа к любимому, и мир сочувствует ей, ведь жить надо честно, как сердце велит, а не через силу, а потом возвращается и забирает детей, поскольку ведь это её дети, а отбирать детей у матери — преступление.
— Так готова или нет?
— Не готова, батюшка, — тяжко вздохнула она.
— А тогда собирайся и поезжай домой. И прощения проси у мужа.
— Не люблю я его, — сказала, как отрезала, она.
— А ты должна его любить. Должна!
— Ненавижу я его! Пожалеть могу, — опомнилась она, — потому что он бесхарактерный, ничего ему не надо, кроме охоты да пьяных кутежей с друзьями, да моих ласк, когда не очень пьян. Вот и всё! Он даже книги не читает. Презирает и Добролюбова, и Чернышевского, и Герцена! — она даже руки на груди сложила. — Не люблю я его, батюшка!
— А зачем тогда перед Богом клялась, доченька? 
— Так получилось. Сердцу не прикажешь. Неужели не ясно, батюшка?
— Если бы все по велениям сердца жили, тогда мир в хаосе бы утонул! — отец погрозил ей пальцем. — Ко дну бы пошёл!
— Мир бы счастливым тогда стал!
— Ну, сейчас! Всякий разбойник и насильник сердцем живёт. Повело влево — пошёл и ограбил. Повело вправо — снасильничал. Так ты жить решила? Как зверёк лесной али полевой? Говори, Александра! — он ударил кулаком по столу. — Этому я тебя учил?
— Я Алёшу люблю, — твёрдо сказала она. — Алексея Аполлоновича Бострома. До смерти люблю. Больше всего на свете.
Леонтий Борисович приложил руку ко лбу. Тяжело вздохнул. Переложил руку на сердце.
— Да ты меня с ума сведёшь, — налил ещё одну рюмку водки и выпил её залпом. — Вот ведь неугомонное сердце, правильно мы тебя с матушкой называли, — он отломил кусок пирога с капустой и яйцами и стал механически жевать. — Да только одно-то дело, Сашенька, с неугомонным сердцем жить и совсем другое дело — без головы. Ведь ни я не думал, ни Екатерина Александровна, которая нынче на последнем издыхании, прости меня, Господи, лежит в Тургеневке и ждёт от меня вестей, что ты такая дурёха у нас. Да нет, просто дура! И не кривись, не кривись! А теперь слушай, — указательный палец отца с угрозой потянулся в направление дочери. — Деток он у тебя отнимет, Сашенька. Всех. Это ведь его наследники. Понимаешь? Тебе к ним даже приближаться запретят. Словом перемолвиться не дадут с ними. Внучков у меня и у матери твоей уже не будет, — он замотал головой. — Общество тебя проклянёт. Церковь анафематствует. Прокажённой станешь, Сашенька. Ты пожертвовать собой должна, даже если не любишь, даже если ненавидишь! Терпеть должна. Иначе какая ты мать и женщина после этого? Кто ты, если от детей перед всем миром откажешься ради любовника? Ну, подумай! 
— Мы же все от горя умрём, папенька. И я, и Алёша, и Николай, потому что несчастливы будем. Всю оставшуюся жизнь. Папенька, как вы этого не понимаете? 
— Хочешь, я перед тобой на колени встану?
— Не надо, папенька…
— Надо! — он сполз с табурета и встал на колени. — Саша, Сашенька, опомнись, дочка! О матери подумай! Ты же и её, и меня в гроб вгоняешь! Лизонька-то, мне граф сказал, уже спросила: а что, где маменька?    
Губы Александры Леонтьевны задрожали.
— И что ей ответили?
— А ты сама подумай. Что ей могли ответь? Да ничего не могли. А Лизонька взрослая уже, она возьми и скажи: вы же от меня скрываете, маменька ведь умерла, правда? Так вы мне скажите, я пойму. Я взрослая уже. 
Графиня, точно в страхе, закрыла лицо руками:
— Господи, Господи!
— Во-от! — он потряс пальцем. — То-то и оно! Как раз самое время тебе о Господе-то вспомнить! Да-да, Сашенька. Самое время!
— Господи, — не отнимая рук от лица, выдавила она из себя. 
— Ради деток своих, кровиночек, — он повторил слова графа Толстого, — наследников: Елизаветочки, Александрушки и Стивы. Иди на попятную, пока не поздно! Пока ещё пускают, Сашенька! Потом, через суд лишат тебя материнства, ничего не вернёшь. Всем жизнь сломаешь. А дети вырастут — проклянут тебя. 
Она повалилась на стол, опустила голову на руки и зарыдала. Тургенев поднялся с колен, но садиться уже не стал.
— Конечно, с клеймом придётся ходить всю оставшуюся жизнь, но так что с того? — вздохнул Леонтий Борисович. — Сама заслужила. Привыкнешь, Сашенька. А когда детки подрастут — и рана затянется. И молва поутихнет. Я вот что… я пойду, Сашенька, — он тяжело вздохнул. — Прощаться с господином Бостромом не буду, все равно простить не смогу, слукавлю; ты за меня попрощайся.
— Куда вы, папенька? — не поднимая лица, всхлипнула она.
— На постоялый двор. Не могу я тут более находиться. Переведу до утра дух, дам лошадям отдохнуть, и домой поеду. Там твоя матушка сейчас убивается. Ждёт меня с новостями. Нельзя её бросать надолго. Я к тебе за ответом утром пришлю.
— Не буду я отвечать ему…
— Как знаешь, — его запас красноречия иссяк, он разом почувствовал себя уставшим. — Хочешь всех нас похоронить раньше времени, живи как вздумаешь. Как твоё сердце велит! Неугомонное, — бросил он с насмешкой. — А матушке я скажу, что ты одумаешься, чтобы не померла хозяйка моя тотчас после нашего с ней разговора. Она только и жива тем, что ждёт от меня добрых вестей. Надеждой на твоё покаяние жива Екатерина Александровна. Спасибо за чай, дочка. Пирог с грибами и капустой был хорош. Со слезами горькими особенно. А теперь иди, Сашенька, проводи меня.
Когда отец уехал в гостиницу, Александра Леонтьевна распечатала письмо мужа. Это было совсем не письмо ревнивца, мечтающего о справедливом возмездии, нет! Это было письмо кающегося. В нём граф клялся, что прощает её и никогда не вспомнит её поступка, что сам изменится полностью и будет уважать её чувства, мысли, всё её естество. Надо сказать, письмо казалось ей искренним. Его писал человек, который попытался заглянуть в себя и разобраться в себе.
«Сердце сжимается, — читала она, — холодеет кровь в жилах, я люблю тебя, безумно люблю, как никто никогда не может тебя любить! Ты всё для меня: жизнь, помысел, религия. Люблю тебя всеми силами изболевшегося, исстрадавшегося сердца! Прошу у тебя, с верою в тебя, прошу милосердия и полного прощения; прошу дозволить служить тебе, любить тебя, стремиться к твоему благополучию и спокойствию. Саша, милая, тронься воплем тебе одной навеки принадлежащего сердца! Прости меня, возвысь меня, допусти до себя…»
«Бедный, бедный Николай, — думала Александра Леонтьевна. — А может, он и впрямь любит меня? Любит вот так, как умеет, ну, как зверь лесной. Просто я другая — птица белокрылая! И мне другой любовь-то грезилась! А он этой другой любви не мог дать по своей природе, а я взяла и отринула его за природу. А ведь так живёт большинство, как он. Не как я! Оттого и понять меня никто не может…» Ах, если бы он в письме грозился убить её и Бострома, так нет же! Угроза помогла бы ей стать жёсткой, непримиримой, неприступной. Но это письмо словно говорило: ты должна попробовать ещё раз. Обязана! Как в церкви клялась, когда на вас венцы одевали. Это письмо кающегося мужа было хуже любой угрозы!
Сидя за столом, она смотрела зарёванными глазами в окно, на центральную улицу города Николаевска. Но слёзы накатывали вновь, и она опять прятала лицо в сцепленные руки, и вновь её плечи конвульсивно вздрагивали от душивших рыданий.
Вот как, оказывается, всё вышло. Сказка была коротка и уже подходила к концу. Потом она услышала шаги на лестнице, ближе, ей положили руку на спину…
Она подняла голову и едва разглядела через слёзы лицо своего любовника.
— Всё не так, как мы хотели, — сказала и всхлипнула. — Дурой я была, когда думала, что всё по-моему выйдет. По-нашему, — с особым смыслом добавил она.
У Бострома сердце зашлось.
— Я тебя не могу отпустить к нему, — прошептал он. — Сашенька, никак не могу. Ты погибнешь там. Тем более, после всего, что уже было. Я перед тобой на колени встану, — и встал, как недавно папенька, только с этой стороны стола, ткнулся головой ей в бедро. — Саша, Сашенька…
Она запустила руку в его роскошную шевелюру, стала гладить его, то и дело всхлипывая и едва сдерживаясь, чтобы снова не разрыдаться, и ещё пуще прежнего. И впрямь, на что они надеялись? О чём думали? Какими наивными были!
— Я ведь не смогу без детей, Алёша. А граф их отнимет. И меня главным врагом назовёт. Слышишь? Ты понять меня должен. Ради них буду жить. Иначе все меня проклянут, и люди, и Господь проклянёт. Прав папенька: прокажённой я стану. Вот так, Алёша…

6
Только через месяц она вернулась к мужу. Её вёз в поместье Толстых отец. Чтобы не сбежала, чтобы наверняка. Коли такая дочка выросла, тут глаз да глаз! Почему вёз в поместье, это понятно — о том, чтобы встреча состоялась в городском доме, не заходило и речи! Пересуды о графском семействе Толстых стали куда притягательнее сказок из «Тысячи и одной ночи».
Надо было скрываться. По крайней мере на первых порах.
Они ехали на санной повозке, запряжённой в тройку лошадей. Весело звенели бубенчики, а пассажирке плакать хотелось от этого звона! Ей бы свадебные бубенцы услышать, а эти-то чего заливались? Но она уже смирилась со своей судьбой. Призналась себе: я — жертва. Обстоятельств! Жертва государства, церкви, мужа, своих ненаглядных детей, родни, общественного мнения. Вековых законов общества. Своей собственной судьбы.
Когда до поместья Толстых оставалось вёрст десять, Александра Леонтьевна увидела на заснеженной дороге всадника. Он точно караулил их! Сердце её непроизвольно сжалось.
— Кто это? — спросила она.
— А ты догадайся, дочка, — мрачно усмехнулся Леонтий Борисович.
— Николай?! — она схватила его за руку. — Папенька?!
— Он самый.
— Да чего же он тут?
— Как это чего? Того самого. Каждый божий день тут мечется Николай Александрович, — заметил отец. — Сам говорил мне: ждёт. В любой холод! Жену свою поджидает. В иной ситуации я бы подумал, что он расправой грезит, что у него за пазухой два револьвера и один кинжал черкесский, — Тургенев бесконечно радовался такому исходу событий и даже скрыть не мог этого, — так ведь нет; плакали на моих глазах его сиятельство. Горючими слезами! Говорили: только привезите её к детям, верните домой. Всё прощу! Да ты и сама читала его письма!
— Боже, как стыдно и страшно, — закутанная, похожая на матрёшку, графиня-беглянка закрыла лицо руками в варежках. — Папенька, хоть бы сквозь землю провалиться!
— Это пройдёт, дочка, — ответил мудрый Тургенев и заботливо похлопал её по тяжелому рукаву. — Со временем. Вон он, твой муженёк, к нам несётся! Драгун! Баламут-охотник… 
Этот месяц тягостных размышлений и метаний сердца и ума дался дорого всем! Александра Леонтьевна оттягивала возвращение как могла. Бостром, если честно, не торопил её. Он понимал, что расстаётся с любимой навек. И она это понимала в неотступном плену своих переживаний. Ведь она решила принести себя в жертву детям, семье. А уж если твёрдо решила вернуться, то можно и подождать. Потянуть чуть-чуть. Но думали так далеко не все! Вторая сторона имела прямо противоположное мнение. И вскоре началось целое паломничество в город Николаевск. Приезжали друзья семьи Толстых, знакомый адвокат. Ещё раз нагрянул и сам Леонтий Борисович, он привёз новое письмо от графа. Николай Александрович уже был наслышан, что его жена дала слабину, задумалась о содеянном и готова сломаться. Именно так, посовещавшись с женой, рассказал ему Леонтий Борисович; ведь если граф даст ход разводу, они, Тургеневы, лишатся и честного имени, и внуков. Позор, позор, вот что ожидало весь их род!..
Но граф не торопился проклинать изменницу жену перед всем миром. А всё потому, что задался целью вернуть ту, о которую прежде вытирал ноги. От любви к жене он совсем обезумел. Так бывает с собственниками и законченными эгоистами. Ему точно руку отрезали! Вот он и жил без этой руки и мучился каждую минуту. Он и правда любил её своей, свойственной только ему любовью — деспота, султана, рабовладельца. Но ведь и они, деспоты и султаны, тоже люди! Даже у рабовладельца душа человеческая! В России, вон, большинство писателей-гуманистов, рабовладельцами были! Сгоряча, бывало, такой гуманист спустит целую деревеньку с людишками в карты, а потом и заплачет об их судьбе! Ещё и стихи напишет! Душевные!
Ну, так на то она и Россия! Евразия.
Поэтому граф Николай Толстой предлагал жене всяческие свободы, которых она прежде не имела, и своё глубочайшее уважение. Только бы вернуть! По его словам он бросал пить и даже обещал записаться в либералы. Помимо прочего, зная, как можно ещё подцепить чудачку-жену, он пообещал издать все её произведения, достучаться до Льва Толстого, если придётся, и вознести супружницу на русской литературный олимп. Это была неплохая подачка! Но хотя второе письмо графа дышало всё той же нежной любовью к жене, Леонтий Борисович заметил дочке: «Тебе стоит поторопиться, голубушка моя. Терпение графа не вечно. Если он потеряет надежду на твоё возвращение в семью и впадёт в отчаяние, если решится на суд и развод, то махину будет не остановить». Тут Леонтий Борисович был прав! Он объяснил пылкой дочери все подробности. Эта махина перемолотит и её косточки, и косточки её родных, пусть в этом Сашенька даже не сомневается; непременно убьёт её мать, у которой и так нездоровое сердце, и отца, что скорее всего, хоть он-то сердцем был крепок, но самое главное — изломает судьбы трёх деток. Ненависть их к родной матери будет сильнее любого её счастья на стороне и рано или поздно она возненавидит и себя, и своего искусителя Бострома. Пойдёт, да и бросится под поезд, как толстовская Анна.      
Все эти аргументы вкупе и заставили Александру Леонтьевну в третий приезд отца сдаться, дать согласие вернуться к мужу. Но за день до её отъезда был разговор, который не имел права подслушать никто.
Когда она сидела у окна и глядела, как пронзительно вьюжит на центральной улице Николаевска, и думала о том, как печально и горестна эта зима, беспощадная к её сердцу, ко всей её жизни, Бостром осторожно подошёл, встал перед ней на колени и обнял их.
— Что, милый? — положив руку на темя любовника, а потом и вонзив пальцы в его роскошные волосы, спросила она. — Что, добрый мой?
Последнее время они часто вот так застывали, вцепившись друг в друга, вливаясь, врастая крепко накрепко всем существом, словно два дерева. Потому что знали, скоро разрубят их корни! Беспощадно. Разъединят, растащат в стороны!..
— Сашенька, — сипло от волнения проговорил он. — Золотко моё…
— Что? Что? — она взяла его лицо в руки.
— Я не переживу, если буду знать, что ты вновь его жена. Ты понимаешь, о чём я? — он поднял голову и посмотрел в её глаза. — Я не могу представить вас вместе. Мне легче застрелиться, чем видеть эти картины… вас… на брачном ложе… легче убить себя…
Она не выпускала его лица, смотрела в светлые и несчастные глаза любимого пристально, с любовью, открываясь всей душой; так смотрят в чистое и ясное небо.
— Алёша, милый, я тебе клянусь, что не буду его женой, — она провела рукой по его шевелюре. — Я стану только матерью наших детей, не более того. Да, мы будем, как и прежде, жить в одном доме, будем сидеть за одним столом, ходить вместе в гости и принимать гостей у себя, но одна постель никогда более не свяжет нас. Верь мне, Алёша, верь…
День отъезда был катастрофой. Горше не придумаешь! Пролив море слёз на груди любимого человека, ещё дома осыпав на прощание его лицо поцелуями, неспособная оторваться от него, она села в отцовскую бричку и поехала назад. К мужу! К печальному, погибающему от любви властелину. Что чувствовал в эти минуты Алексей Бостром, оказавшийся заложником любви к женщине, своей земной половинке, которую боготворил, а теперь навсегда терял, можно только догадываться. Теперь уже его сердце было разбито, и собрать эти осколки не смог бы ни один самый всемогущий кудесник.   
Зато торжествовал победу муж! Когда стало ясно, что графиня возвращается домой, он, проходя по комнатам усадьбы, со страстью потрясал кулаками: его взяла! Сладкая истома овладела графом: уже скоро он получит её! Своевольную птичку изловили и теперь возвращают в дорогую клетку.
Но нет, он не будет с ней строг! — глядя на себя в зеркале, рассуждал Николай Александрович. — Он будет великодушен! А праведный гнев, этот поток кипящей лавы, он спрячет так глубоко, чтобы и звука его никто не услышал, чтобы дуновение жара его никак не опалило беглянку! Не испугало…   
И вот он, день её возвращения! Час, минуты! Мгновения!..
Ещё издалека он разглядел бричку Тургенева, своего тестя, этого росомаху, пустившего воспитание дочери на самотёк, отдавшего её на растерзание модных книжек, проклятущих литературных героев, всех этих либеральных мерзавцев и мерзавок, типа Вронского и Карениной. Граф Толстой, как истинный военный, имел подзорную трубу. Её он и вытащил из полушубка, поспешно приложил к глазу и уставился на санную повозку, медленно скользившую по снегам в далеком далеке. Повозка приближалась. Глаза графа от напряжения и доброго морозца слезились. Три лошадиные морды плевались паром. Вот уже можно было разглядеть и ямщика на козлах. А за ним и двух пассажиров! Именно — двух! И вторым пассажиром была женщина, в платке! Сашенька! Его царица, его жена, его рабыня! Его легкомысленная птичка. Согласилась, стало быть! Уломал её тятенька! Вырвал из лап либерала, с которым он ещё, выйдет срок, поквитается! Да только теперь надо было в дитя превратиться, да в такое дитя, которому и слово обидное сказать будет стыдно! Он пристыдит её! Не упрёками, нет! Умалив себя, заставит её быть ничтожной! Пусть раскается! Пусть деткам в глаза посмотрит! А потом, глядишь, он и возьмёт её! Остепенится, куда денется! Родит ещё трех-четырех деток и забудет своего искусителя!..       
— С Богом! — вместе с паром вырвалось из его уст. — Теперь уж я тебя, Александра, никуда не отпущу! Любому хребет поломаю, кто лишь взгляд на тебя положит! 
Граф спрятал подзорную трубу, пришпорил жеребца и понёсся навстречу беглянке-жене.
Александра Леонтьевна, закутанная, вжавшаяся в спинку саней, обложенных шубами и стегаными одеялами, с ужасом смотрела на приближавшегося мужа. Что она ему скажет? Что он скажет ей! — пронеслось у неё в голове. — Эти первые минуты, часы! И как она будет с ним, нелюбимым, жить-поживать? Она ведь ещё должна сказать ему, что не будет его женой в полной мере. Да как это сделать? Вот он, разъярённый всадник! Летит конь, снег из-под копыт в разные стороны! Ближе, ближе! Красное, взволнованное лицо. Его усы! Острые глаза! Ямочка на подбородке! Всё, что она так ненавидела, вдруг надвинулось на неё. И вот его конь врос на пути саней, их возница крикнул: «Тпррруу!» — и сами сани тоже остановились. Вот он, вот! Всё явилось в одно мгновение, чего она так боялась последние дни!
Граф ловко спрыгнул с коня, пружинисто, это он умел. Потянул с головы медвежью шапку. 
— Здравствуйте, Леонтий Борисович, — торжественным голосом произнёс Толстой.
Сколько было смущения и в его голосе, и в его лице! Даже в глазах, хотя они-то кололи!
— Доброго вам дня, Николай Александрович, — тоже немного смущаясь, пропел Тургенев. — Привёз я нашу матушку, нашу красавицу, Александру Леонтьевну. Прошу любить и жаловать. Что могу ещё сказать? — вздохнул он.
— А ничего более говорить и не надо, — откликнулся граф.
Колол, колол его взгляд! Её — и в самое сердце! Даже через слёзы, которые уже навернулись на глазах графа Толстого. Непритворные! Искренние! Всепрощающие! Такие человеческие! Таких слёз она не видела на его глазах за все восемь лет совместной жизни! Да он и не плакал тогда — она всё больше рыдала, в подушку.
Граф подошёл к саням, так подходит кладоискатель к великому сокровищу, наконец-то им найденному.
— Здравствуй, Сашенька, — хрипло проговорил он. 
— Здравствуй, Николай, — едва слышно пробормотала Александра Леонтьевна.
Никогда она не видела его таким. Поломали мужа, зверюгу и пьяницу, эти два месяца её вольной жизни. Изменщицы, прелюбодейки, чёрной блудницы. Птицы белокрылой, вольной. Ой, поломали! Каким же он теперь стал? Вот вопрос…
— Сашенька, теперь всё иначе будет, — вымолвил граф, снял три её варежки с правой руки и прижался в ней, чуть подмерзшей, пылающими губами, каждый пальчик поцеловал в отдельности. — Меня эти дни без тебя унизили, Сашенька, уничтожили, а потом и воскресили, — проникновенно добавил он. — Иным воскресили, Сашенька. Для понимания, дружбы и любви. Да, Сашенька. При твоём отце говорю. Правду говорю. Клянусь в этом. Всё так. 
— Ты бы шапку одел, Коля, — примирительно сказала она и слабо улыбнулась.
Он тотчас одел шапку, как будто её слово и было для него закон.
— А как уж детки-то наши тебя заждались! — качая головой, граф даже глаза закрыл. — Что мы им только ни говорили, чего только ни сочиняли! Что приедет маменька, скоро приедет, ещё пара деньков, что любит их больше жизни…
— Не надо, Коля, — едва пролепетала она и закрыла лицо руками, по которому уже текли горячие слёзы.
Заплакал и граф, задрожали губы у Леонтия Борисовича, и, как ни старался морской офицер в отставке, но тоже зарыдал, и как-то особенно жалостливо, по-стариковски. А на козлах безмолвно плакал извозчик Тургеневых, который, разумеется, был в курсе всех хозяйских дел в самых волнующих подробностях, судил эти дела по-свойски с кухарками и конюхами и мысленно давал господам советы; но тут, в чистом заснеженном поле, не смел ни взглядом, ни каким холопским мычанием выдать свою осведомлённость в сердечных барских делах.   
— Хватит! Хватит! Езжайте вперёд, Николай Александрович, — утирая лицо, первым пришёл в себя морской офицер в отставке. — А мы за вами следом, ваше сиятельство! — он торжественно посуровел. — Подготовьте деток, да прикажите чай ставить! А мы уж тут как тут! Будем праздновать, голубчик вы мой, великий день! Слава Тебе, Господи, слава, что всё так вышло!


Рецензии
Добрый вечер, Дмитрий!

Динамичный сюжет, очень увлекательно написано,
читается с неослабевающим интересом!

С уважением

Юрий Фукс   07.12.2023 23:28     Заявить о нарушении