Алексей Николаевич Толстой. Часть 2

Часть вторая
Проклятая всеми

1
Как известно, человек предполагает, а Господь располагает. И как же часто человек надеется, что Господь на его стороне и покровительствует всем его планам, а в итоге всё оказывается иначе! Господь и не думал помогать, и новый шаг лишь ещё одна дорожка к новым мукам.   
Сказать, что семья Толстых разобралась в своих делах и двинулась в счастливый путь, никак было нельзя. Встреча с детьми заставила Александру Леонтьевну пролить потоки горьких и счастливых слёз, это да. Но мужа, как графиня поняла это очень скоро, она принять не могла. Она его ненавидела по-прежнему. Это было уже органическое неприятие. Видимо, когда-то он перешёл ту черту в презрении к ней, в непонимании её, как женщины, личности, живого существа, в неумении ни оценить, ни помочь ей, ни сделать её хотя бы чуть-чуть счастливой. Даже не попытаться подарить ей хоть немного счастья! Напротив, он отбирал её счастье, которое положено Богом в той или иной мере каждому человеку, живущему на земле. Он, граф Толстой, совершал варварские набеги на её жизнь, на душу и сердце, грабил её беспощадно, как разбойник, как зловещий тать. Черпал из её сосуда, который был, увы, не бездонен! И этого её настрадавшееся сердце простить ему уже не могло. Во век! Это она поняла уже скоро, когда он назойливо пытался окружить её супружеской заботой; в общении, когда Николай Александрович с нарочитой нежностью касался её рук и плеч, пытался поцеловать её, а она мягко отстранялась и всё ему говорила: «Коля, я вернулась к тебе только с тем условием, что ты не станешь ни к чему принуждать меня силой. Помнишь ли ты своё обещание?» Всё было именно так! Она не сказала, что их близость более невозможна, что как мужчина он вызывает у неё отторжение, для этого ей не хватило духу, но дала понять, что сама решит, случиться этому или нет. И мучилась, мучилась его взглядами, то гневными, полными желания, то жалкими и просящими, точно он голодный пёс и вымаливает у строгого хозяина хотя бы косточку! Но вот удивительно, он шёл у неё на поводу! Терпел день за днём! Через месяц они вернулись в Самару и стали выезжать в свет, собирать людей у себя. Граф всегда был нарочито весел, почти не пил, и тут уж он позволял себе обнимать «свою Сашеньку» как только мог, целовать её при других, показывая, что они вновь — муж и жена, и даже счастливы! А как иначе? Пересуды бродили по провинциальным аристократическим салонам и дворянским домам. «А что граф и графиня? — говорили между собой их знакомые и друзья. — Это правда, что она отказала ему в супружеском ложе? Как же он это терпит? Бедный граф!» Его мужская гордость была унижена, оскорблена, оттого он и лез к ней при всех с поцелуями. А она это едва переносила. Но вот, гости уходили, и театр заканчивался. Жена удалялась на свою половину, в свою спальню. «Я должна к тебе привыкнуть, — когда он пытался удержать её за руку или привлекал к себе, вновь и вновь говорила она. — Понимаешь ты это? Не торопи меня…» А сама, поцеловав деток перед сном, полночи плакала, вспоминая родного ей человека, оставленного в Николаевске. Который сейчас с ума сходил без неё! Человека, без которого её женское сердце отказывалось биться, без которого болела и выла волчицей душа, без которого её женская плоть тосковала так, что постель превращалась в пыточную. Именно поэтому нетерпеливые руки мужа представлялись ей руками палача. Во сне Александра Леонтьевна видела своего Алёшу, но только просыпалась и вспоминала, что она в доме Толстых, вновь начинала плакать. Слёзы просто сами текли из глаз.
Её несчастье всё сильнее походило на болезнь. Как долго такое могло продолжаться?
Не видеть этих переживаний, красных глаз жены по утрам граф не мог. Было ясно: всё шло не так, как он задумал. Его фантазии не желали воплощаться в жизнь! Прежде он мог взять её тело, а на душу и наплевать. Теперь он не мог взять ничего. Она была как скала. Даже от его прикосновений уходила. И тогда он предложил бросить Самару и все их имения и поехать в Петербург. «Я уже договорился с издателем, — сказал граф. — Мы напечатаем твой роман, Сашенька, ты станешь знаменитой писательницей! Я верю в тебя!» Верила ли она в его прозрение, что касалось её литературного дара? Конечно, нет. Но сама идея вырваться из этого мира и улететь в другой, совершенно иной по сути — в мир искусства и литературы, который в известной мере способен излечить сердце и душу честолюбивого романтика, дать им новый порыв и силу, заставить смотреть в иную сторону — в общее признание, в вечность! — эта идея ей показалась здравой.
И они поехали в Петербург.    
К этому времени возобновилась переписка между Александрой Леонтьевной и Бостромом. Она первая сделала этот шаг. Не выдержало сердце одиночества и гремучей тоски! «Милый Алёша, только то, что ты есть на белом свете, даёт мне силы жить…» Даже дети не смогли ей помочь! Потому что дети детьми, а любовь любовью, и два эти мира никогда не пересекаются в пылающем сердце женщины. «Милая Сашенька, и я живу одной только надеждой увидеть тебя…» Её уход напрочь лишил Бострома сил и желания жить. Так бывает: разъединили двух людей, вот и смерть рядом с каждым. Таким людям и впрямь нельзя расставаться.
Об этом они и писали друг другу в письмах. 
Едва граф уходил из петербургской квартиры, которую они снимали в респектабельном доходном доме, она торопилась на почту. И не ближнюю к дому, находила почту подалее, чтобы вдруг не столкнуться с мужем. Но её раскаявшийся супруг оказался не так прост! Случайно из переписки графа с нотариусами Александра Леонтьевна узнала, что граф без её согласия торгует их общими имениями, более того — ведёт тайные дела с петербургской сыскной полицией: на дом взяли и принесли пакет из этого серьёзного ведомства. Страшная мысль вдруг пришла ей на ум. Не могло такого быть, но вдруг?! «Уж не за мной ли ты следишь, Николай?» — когда он вернулся домой, спросила она. «А что, есть повод?» — ответил он вопросом на вопрос. Графиня ему высказала, что он живёт тайной от неё жизнью, Николай Александрович стал поспешно оправдываться, но было ясно — графа раздражают претензии жены. Она поняла, что его заверения всё решать сообща и ни в чём не таиться друг от друга — суть пустые обещания!
Одновременно с этим попытки графа навязать ей супружескую близость стали куда активнее. Она жила под этим прессом денно и нощно, но крепилась. Печаталась её книга в одной из столичных типографий. Ждать оставалось не более месяца. Но неужели, думала она, он решил, что купил её этим? Да, понимала Александра Леонтьевна, именно так он и думает! И так, наверное, подумала бы любая другая женщина. Но не она, не она! В один из вечеров, когда графа не было дома, желание бежать из Петербурга овладело ею с такой силой, что она готова была немедленно одеться, взять извозчика и мчаться на вокзал. Билет, тёплое купе, радостный перестук колес! Свобода!..
Но этот поступок точно перечеркнул бы всю её жизнь.
Спасала почта! Теперь она приходила сюда каждый день, чтобы отправить письмо в далёкий Николаевск. И получить письмо до востребования от родного ей человека. И если народу было мало, то она садилась в сторонке, вскрывала конверт и читала строки, дававшие ей очередной глоток жизни. И с этим чувством обновления, поддержи, жизни, с этой частичкой родного ей сердца, она шла домой и там перечитывала письмо второй, третий раз, и вновь, пока строки не начинали сами всплывать у неё в памяти, стоило ей только бросить на них взгляд. Но это было так сладостно — читать их! Держать в руках эти листы, присланные ей из Эдема, из их райских кущ, из сада любви. Где сейчас, увы, было скорбное одиночество, гулял ледяной зимний ветер, она это знала, где поселились тревога, смятение, хандра. Неизлечимая болезнь! И смерть бродила вокруг их сада, всё теснее сжимая кольцо! «Милая Сашенька, ты должна быть сильной…» — писал ей Бостром, оставленный ею, ободряя её, но сам держался, она понимала это, едва-едва. Его письма Толстая прятала так надежно, чтобы муж, ревнивый, мстительный, вздорный, не нашёл бы их ни при каких условиях! Если бы он отыскал эти письма и в порыве гнева бросил в камин, у неё остановилось бы сердце. Лучше б сразу убил! Хватало того, что он время от времени, не умея сдержаться, приставал к ней с расспросами о Бостроме, и ей приходилось крепиться, уходить от ответов. Оскорблённая гордость, ревность, ненависть к сопернику жгли и мучили его, и чувство это было неистребимо. Всё было ясно: он ничего не забыл, никого не простил, вулкан всё это время лишь копил смертоносную лаву.
Выла и катилась метель по проспектам, бросалась позёмка по глухим петербургским закоулкам, крутилась и выла в колодезных столичных дворах. Александра Леонтьевна шла по ледяному Петербургу. Торопилась!
Вот и знакомая почта.
Александра Леонтьевна села за стол в самом дальнем углу, попросила служащего помочь оточить ей новое перо, только что купленное, а их продавали связками, в писчем магазине на Литейном, и пока почтовый работник выполнял просьбу важной светской дамы, она смотрела в пространство и думала: «Сколько осталось ждать? Рано или поздно, рано или поздно он потребует от неё исполнения супружеских обязанностей. И как избежать этого наказания? Этого проклятия? И что будет дальше, когда она откажет ему? Сколько дней и ночей она должна провести вот так, в страхе, и главное — что потом?!»
— Прошу вас, сударыня, — поклонился служащий. — Перышко оточено-с!
— Благодарю, — отозвалась она.
Графиня взяла перо, обмакнула его в чернила и стала писать:
 «Милый Алёша! Сразу тебе скажу: моих сил терпеть и сопротивляться достойно осталось ненадолго! — она писала быстро, строки теснились в её голове, торопливо скрипело перо. — Жизнь непрерывно ставит неразрешимые вопросы. Бедные дети! Опять разрывать их на части. Опять выбор между тобой и ими… Алеша, я теряюсь. Что делать, что мне делать?! Я была убеждена, что не буду женой своего мужа, а при таком положении, какое ему дело до моих отношений, до моей совести. Я страшно ошиблась! И теперь ясно вижу намерения мужа — овладеть мной, опять сделать меня своей послушной во всём женой. Сколько ещё я смогу сопротивляться этому?…»
Закрыв глаза, она переводила дух и вновь принималась писать:
«Если бы ты был рядом, если бы я увидела тебя, это придало бы мне сил! Милый Алёша, как бы нам сделать так, чтобы мы увиделись? Возможно, Николай уедет на две недели в Самару. У него неотложные дела в имении, требуется его присутствие. Ах, если бы ты сумел в эти дни приехать ко мне, оказаться в небольшой гостинице на окраине столицы! Если бы, Алёша!.. Одна радость — скоро выйдет книга! Но теперь уже и это сомнительная радость для меня, потому что я каждый день спрашиваю себя: что он потребует в награду? Алёша, милый, спаси меня…»
Она уходила с почты в полном смятении. Эта мысль, вызвать любовника сюда, в Петербург, если муж вдруг возьмёт и сорвётся по делам в Самару, одна эта мысль, импульсом пришедшая к ней на почте, так взволновала её, что она то и дело останавливалась и подставляла лицо колкой январской пурге.
Чтобы отрезвиться! Не сойти с ума от невыносимого желания увидеть его!   
«Алёша, Алёша, если бы только ты приехал!..» Это была мольба, это был страстный зов её сердца, её изболевшейся души, всего её естества.

2
Васильевский остров всегда был отдельным миром Санкт-Петербурга. Онемеченной стороной. Вся северная столица с начала её появления на карте России кишела иностранцами, немцами да голландцами, датчанами, шведами, прочими северянами, потомками крестоносцев, коих привечал влюблённый во всё иностранное и ненавидевший всё отеческое Петр Великий. Немцы селились в большом количестве повсюду в столице, но самая крупная немецкая колония образовалась ещё в восемнадцатом веке именно на Васильевском острове. Лютеранский мир жил отдельно от всего русского мира, со своей церковью и культурой, со своими порядками и языком, со своими школами и чётким и размеренным бытом. К началу нового девятнадцатого века из проживающих на острове четверть были немцы. И даже к концу девятнадцатого века здесь оставалось много своеобычного, не касавшегося общего русского духа. Были тут и свои гостиницы, скромные, чистые, в протестантском духе, где часто останавливались гости из Европы, особенно прибалты, где внизу, в залах, подавалось неизменное пиво и звучала чужая речь.
Тут можно было раствориться, стать иностранцем, спрятаться ото всех. 
В тот мартовский день Александра Леонтьевна сказала, что пройдётся по магазинам, она так и сделала, а потом поймала на Литейном извозчика и поспешно бросила:
— На Васильевский остров.
Кутаясь в шубу, пряча лицо в теплом куньем воротнике, графиня с тревогой смотрела на медленно оттаивающий после зимы Петербург. Ах, как бы узнать, не следят ли за ней? Сердце ныло от одной мысли, что граф, уехав, мог устроить за ней слежку. Ведь вёл же он какие-то дела с сыскной полицией! А ей так ничего и не рассказал. Её подмывало спросить у извозчика, нет ли кого, кто спешит за ними, да такую пассажирку-заговорщицу уж точно запомнят! Они подкатили к  Дворцовой набережной и скоро влились в эту реку. Тут были сотни экипажей — потеряться легче лёгкого! Нева и каналы всё ещё лежали подо льдом, но скоро весна разобьёт эту твердь, погонит прочь и растопит её! Как бы и ей хотелось разбить и растопить те льды, в которых оказалась закована она! В которых погибала год за годом, день за днём! Ещё немного, и раздавят они её, как лёгкую лодочку! Сама удивлялась, как ещё жива.
Скоро с набережной они ушли на Дворцовый мост, вот и стрелка Васильевского острова впереди, а там одна линия побежала за другой. Она попросила остановиться у Андреевского собора, долго смотрела на купола этой старой церкви, горячо перекрестилась три раза и бросила:
— Трогай!
И так долетела до «тринадцатой» линии…
— И номер-то какой, — печально пробормотала она. — Неужто всё беду пророчит? Неужто так?..
И вновь сжалось сердце, но на этот раз иначе. Скоро была гостиница «Гроссбург». Александра Леонтьевна расплатилась, вышла. Швейцар-немец смотрел на неё со сдержанным любопытством. Дама, без багажа, чуть растеряна, чуть подавлена, но хорошо одета. На лице смятение, глаза лихорадочно блестят. К чему бы это? К свиданию, не иначе! Но тут любая гостиница повидала много таких вот посетителей! И посетительниц. С лихорадочным взглядом и заметным невооружённому глазу волнением.
— Прошу Тебя, Господи, прошу, — едва слышно произнесла она.
Огляделась по сторонам, не следят ли за ней, и направилась к парадному — смело, гордо подняв голову, точно и не было короткого смятения. Швейцар с бесстрастным лицом, отвесив почтительный поклон, угодливо отворил перед ней двери.
Александра Леонтьевна поднялась на второй этаж, глаза её искали дверь с номером «восемь». Прошли какие-то господа, оглядели её изучающе. А как иначе: молодая дама, в тёмном коридоре, явно тут не живёт, гостья! К кому, зачем? Она нашла нужную дверь. Её лицо пылало, она чувствовала это, сердце выпрыгивало из груди! Александра Леонтьевна подошла очень близко и постучала три раза, а потом ещё три. И услышала за дверью шаги…
Щёлкнул замок, дверь открылась. Тёмный коридор, знакомый силуэт. Она стремительно переступила порог и сразу оказалась в его объятиях. Счастье горячей волной наполнило её сердце, заклокотало в каждой её клеточке.
— Алёша, милый Алёша, — тесно обхватив его шею руками, шептала она ему в ухо, — как же я страдала без тебя! Как мне было плохо! — она целовала его в глаза, в губы, вновь в глаза. — Милый! Милый мой!
Он, оглушённый этой встречей, едва успел вымолвить:
— Милая Сашенька, девочка моя…
А она осыпала его лицо горячими поцелуями и повторяла:
— Я умирала без тебя, Алёша! Не было мне без тебя жизни! И не будет никогда!..
И вдруг, пошатнувшись, она зарыдала — горячо, тяжело всхлипывая, задыхаясь от пережитого в эти два месяца горя и душевного напряжения. И нынешних минут счастья. В коридоре послышались мужские голоса. Бостром поспешно толкнул дверь — должен был кто-то оставаться в трезвом уме, и ещё крепче прижал её к себе.
— Всё хорошо, всё теперь будет хорошо, — горячо твердил он в ответ и гладил её по голове. — Только успокойся! Я с тобой, я тебя никуда больше не отпущу, дорогая моя Сашенька, никуда!..
Обретение любимого, надежда на будущее, всё это опьянило молодую пылкую женщину, так что ему пришлось подхватить её на руки и понести в комнаты.
— Подходила и думала, — глотая слезы, шептала она, — сейчас сердце остановится! Если бы я тебя не застала здесь, в этой гостинице, в этом номере, я бы умерла, честное слово, умерла бы!..
Он положил её в шубе и сапожках на диван. Встал рядом с ней на колени. Горячо поцеловал её руку. Потом потянулся выше. Как он ждал этих минут! Этих прикосновений! Как ждала она!.. Они целовались долго и упоительно, уже без её слез и конвульсивных рыданий.
— Надо раздеться, — прошептала она. 
— Я сам, не вставай, — сказал он, наклонился и стал расшнуровывать ей сапожки.
Поднимая голову, он ловил её взгляд. А она наблюдала за ним с улыбкой, порозовев лицом, и как же сияли её глаза! Неторопливо он стянул один сапожок за другим. Затем взял её за руку и потянул на себя...
— Ты со мной, как с куклой, — сказала она.
— Мне так приятно ухаживать за тобой, — признался он.   
Алексей Аполлонович снял с возлюбленной шубку и бросил в кожаное кресло с высокой спинкой. Александра Леонтьевна расстегнула ворот жакета. Он потянулся к ней — к её волосам, открывшейся шее, ключицам. Он вдыхал аромат её духов, разгорячённого, вспыхнувшего тела. И ждал, ждал — её заветных слов!.. 
— У тебя есть вино? — спросил она.
— Конечно, — кивнул он. — Мадера. Купил сегодня, пока тебя дожидался. Налить? 
— Ещё как налить, Алёша, — кивнула она. — Ещё как, милый…
Он откупорил приготовленную бутылку, налил им по бокалу. Александра Леонтьевна в это время села поудобнее, привалилась к спинке дивана. Они чокнулись, звон хрусталя оживил гостиничный номер, выпили до дна. Бостром поставил бокалы на столик. И вновь ждал…
— Да чего же ты ждёшь, милый? — зная, о чём он думает, спросила она. — Я твоя, Алёша. Я не была его и не буду уже никогда! Только твоя!..

На что только ни способна любовь! Это была короткая встреча, но она продлила им жизнь. Дала большой, исцеляющий глоток! Теперь не страшны ни одиночество, ни ревнивые мужья! По крайней мере какое-то время. Им нужна была спасительная передышка, и они получили её. 
Бостром уехал в тот же день. Вечером извозчик отвёз его на вокзал, а её в ненавистный дом на Мойке со львами у парадного. 
В типографии уже сшивали её книгу.
Через неделю вернулся из самарских имений Николай Александрович. Она сразу увидела: что-то изменилось в нём. Появилась решительность во всём его облике. В голосе. Даже в движениях. Она поняла: он многое передумал за это время и надумал что-то важное. Возможно, опасное для неё. 
— Я перед самым отъездом заказал у Болина для тебя ожерелье, Сашенька, — сказал он.
— Не стоило, Коля…
— Как же это не стоило? — почти возмутился он. — Жена ты мне или не жена?
Вот в этих словах прозвучала почти угроза! «Нет, не жена, не жена!» — хотела закричать она. Но не посмела. И вновь колол его взгляд! Конечно, он что-то надумал за эти две недели отсутствия. С таким видом выходят на поле боя полководцы, точно зная, что теперь-то они победят. А их отношения давно стали полем битвы. Как она могла мечтать о дружбе с ним? После стольких лет истязаний! Они стояли в том поле друг против друга, ожидая смертельной схватки. Вот какими стали их отношения, и ничто не могло этого изменить.   
Приехав, властно поцеловав её в щеку, он сказал:
— Я скоро вернусь, Сашенька.
Она знала — он уехал за подарком. За обещанным ожерельем! Которое она ненавидела заранее. Которое, знала Александра Леонтьевна, будет жечь её кожу, как отравленная стрела. Когда граф уехал, она, словно предчувствуя беду, едва не сорвалась. Вновь пришла мысль одеться и мчаться на вокзал, а там — в любой поезд! Хоть на Москву, хоть на Казань, лишь бы подальше от Петербурга!   
В тот день холодный мартовский ветер разошелся с особой силой. Последние аккорды уходящей зимы! Под занавес! За окном стемнело. Она смотрелась в зеркало, когда услышала, как открывается дверь. Он ворвался в её покои в полушубке. Смотрел жадно, неистово. А потом её сердце точно оборвалось. Она услышала, как хлопнула дверь. Не было сомнений, граф прогнал из дому их служанку. Теперь были только они одни. Её муж картинно сбросил полушубок и подступил к ней. В его руках она увидела изумрудный бархатный футляр. Граф решительно подошёл к ней, опустился на одно колено.
— Сашенька, я привёз тебе подарок в честь нашего примирения, в честь нашего союза, во имя нашего будущего, Сашенька… 
Какого будущего? О чём он? Потом он стал обнимать её, со всей страстью, чего не позволял себе уже давно. Говорить что-то ещё. Его объятия становились всё более настойчивыми, она попыталась вырваться и только тут поняла, насколько он физически силён, если захочет применить силу. Что она не справится с ним. Он обнажил её шею и плечи. Граф словно покупал её за подарок. Как рабыню, как куртизанку! Её цена была колье и книга, о которой он твердил ей. Александра Леонтьевна вдруг с ужасом поняла, что сегодня муж не остановится на одних только поцелуях и объятиях, что пойдёт дальше, пока не получит своё. Так и случилось — она ревела, ещё пытаясь удержать платье, но он сдёрнул платье, оставив её голой перед зеркалом. Она ещё закрывалась, но он отнял её руки от тела. И смотрел через её левое плечо в зеркало. Усатый, дикий, чужой! Потом он вспомнил, с чего начал, поспешно достал из кармана ожерелье и одел на её шею. Крупные жемчужины переливались в неярком свете дрожавших свечей. А потом все застил туман. Слезы! Она больше ничего не видела, только вздрагивала от душивших её рыданий. Он подхватил ей на руки и бросил на постель. Сказал, что убьёт любого, кто встанет между ними. А потом граф взял ей силой. И когда всё закончилось, он долго смотрел ей в глаза. На её груди искрилось ненавистное расплескавшееся колье.
— Я тебя никому не отдам, — сказал он. — Только моей будешь, — к нему словно вернулись все его силы. — Увижу Бострома рядом с тобой — убью! — зверь вернулся, вепрь, как и прежде, хрипел и рыл копытами землю, готовый прикончить её. — Поэтому не доводи до греха, Сашенька, побереги всех нас…
Это была изощрённая угроза! Он ловко перекладывал всю ответственность на неё. Александра Леонтьевна вначале побоялась говорить о случившемся своему Алёше. Решила пожалеть его. Он мог умереть от горя, думая о том, что она переживала в те минуты, когда граф был с ней; он мог застрелиться при мысли о «восстановлении графом Толстым супружеских прав»; мог совершить ещё какую-нибудь чудовищную, роковую глупость. Наконец, он тоже владел оружием. Глупость, о которой они будут сожалеть всю оставшуюся жизнь.
В ближайшие дни граф уехал по делам. До этого он не отпускал её от себя. И вот — глоток воздуха. Торопясь на почту, она едва сдерживала слёзы, истерику, но спазмы рыданий накатывали вдруг и начинали душить её. Отрезвлял ледяной ветер. В какой-то момент она оперлась о чугунную ограду Дворцовой набережной, потом привалилась к каменному столбу и заплакала. Она прятала лицо от прохожих, чтобы никто не мог увидеть её отчаяния… 
Бостром, благородная душа, не ныл и не звал её к себе, не требовал забыть обо всём, нет! Напротив! Он умолял её быть сильной, помнить о долге матери, быть благоразумной! Она такой и была, и старалась быть, пока её не взяли силой, не надругались над ней вновь, как над рабыней. Но она уже познала свободу — и назад пути не было.
Наконец она дошла до почты.
«Я жалка и ничтожна, добей меня, Алёша!» — написала она в тот день.
Графиня переоценила свою выдержку. Её любимый должен был узнать, что с ней случилось. Теперь должен был! Этого скрывать она не может, не должна! Пусть всё станет явным. От этого зависело, будет она жить или нет. Или пойдёт и утопится в Неве. Благо дело, она тут кругом. Так и зовёт! И вода сейчас ледяная, всё случится быстро.
«Когда он приехал и после ненавистных ласок я надела на себя его подарок и смотрела на своё осквернённое тело и не имела сил ни заплакать, ни засмеяться над собой, как думаешь ты, что происходило в моей душе? — так писала она. — Какая горечь и унижение; я чувствовала себя продажной женщиной, не смеющей отказать в ласках и благоволении. Я считала себя опозоренной, недостойной твоей любви, Алёша, в эту минуту, приди ты, я не коснулась бы твоей руки. Жалкая, презренная раба! Алёша, если эта раба не вынесет позора, если она уйдёт к тому, с кем она чувствует себя не рабой, а свободным человеком, если она для этого забудет долг и детей, неужели в неё кинут камнем? Кинут, знаю я это, знаю!.. — в тот день она уже готова была оставить всю прежнюю жизнь: богатство, если оно приносит несчастье, своих родителей, если они принуждают её и дальше жить с нелюбимым и умирать день за нем в его лапах, даже своих детей, если она родила их от ставшего ненавистным ей человека, от монстра. — Что может хорошего сделать для детей мать-раба, униженная и раздавленная? Ответь мне, Алёша…»
Возвращаясь, она понимала, что теперь всё будет только так, как случилось недавно, почувствовав силу, он не остановится ни перед чем. И она не сумеет помешать ему. И спасти её сможет только бегство.
Отчаяние усугубил выход романа «Неугомонное сердце». Критики журнала «Отечественные записки» разгромили роман в пух и прах! Но вот в чём все было дело. Любой писатель, хочет он того или нет, но привносит частицу своей жизни в свои произведения. В характерах литературных персонажей так часто можно угадать как самого автора, так и его друзей и знакомых, его любимых и его врагов. В романе «Неугомонное сердце», над которым работала Александра Леонтьевна, был всё тот же любовный треугольник: княгиня Вера Михайловна Медведевская, её муж князь Прозоров и журналист-либерал Исленёв. Женщина мечется между двумя мужчинами и… в конечном итоге выбирает князя! Да-да. Именно князя! Она выбирает долг жены! Идёт по пути праведности. Более того, она склоняет князя Прозорова на свою сторону и вместе с ним едет в глубинку учить сельских детей грамоте. Это был идеальный мир, который она создала в своей фантазии, мир, в котором она решила защититься от суровой реальности. Пусть хотя бы в романе князь, этот деспот-феодал, вдруг станет либералом и помощником главной героини. А журналист, что журналист? У него остаётся своя жизнь и, вновь увы, разбитое сердце… Вот по этому роману и проехались безжалостные критики «Отечественных записок», сами того не зная, что разрушают великую иллюзию, а вместе с ней и добропорядочную, в общепринятом смысле этого слова, человеческую жизнь.
Александра Леонтьевна читала критику и краска заливала её лицо, сердце выпрыгивало из груди. Её унизили как женщину, взяв силой, теперь над ней посмеялись как над автором. Кругом позор! Всё, что было связано с этим человеком, графом Толстым, оказалось ложью. Было в этом что-то мистическое. К чему он ни прикасался в её жизни, всё рассыпалось в пух и прах. Рушились все надежды.   
Но худшее было впереди. Что-то изменилось в её организме. Приступы тошноты вдруг стали одолевать её. Она была опытная женщина, рожавшая не один раз, но даже тут не сразу поверила, что случилось. Она забеременела! Поход к врачу только подтвердил предположения Александры Леонтьевны.
Женщина всегда знает, от кого она понесла. Её ребёнок был от графа Толстого. Четвертый ребёнок, который прикуёт её намертво к ненавистному мужу. Всё это, в конце концов, знала она, погубит её. 
Когда муж уехал из дома, она отправилась на почту и там, забившись в дальний уголок, за шаткий столик, поверхность которого успела изучить очень хорошо, взялась писать. Строчки уже давно теснились в её голове, надо было только выпустить их на волю. Дома она не могла позволить себе написать это письмо! Вдруг случайный обморок от волнения, он войдёт и прочитает. Граф просто убьёт её — удавит от ненависти и гнева. Только тут, на стороне, среди чужих людей, она могла открыть своё сердце и отправить частицу его в далёкий город Николаевск.   
«Первое и главное, что я почти уверена, что беременна от него, — торопливо выводила Александра Леонтьевна новым гусиным пером. — Какое-то дикое отчаяние, ропот на кого-то овладел мной, когда я в этом убедилась. Во мне первую минуту явилось желание убить себя, Алёша! Желать так страстно ребенка от тебя и получить ребенка от человека, которого я ненавижу. За что мне такая кара? Но грозный вопрос о том, как теперь быть, не теряет своей силы. Понимаешь, что теперь всё от тебя зависит. Понимаешь, Алёша?! Скажешь ты, что не будешь любить его ребенка, что этот ребёнок не будет нашим ребёнком, что не сможем забыть о том, что не мы его сделали, и я должна буду остаться, может быть, даже несколько более чем на год, как знать! Всё от тебя зависит, Алёша, я буду чувствовать так, как чувствуешь ты: полюбишь ты этого ребенка, и я его полюблю, не будешь ты его любить, и я не буду! Пойми, мой милый, что материнский инстинкт слабее моей к тебе любви!..»
Она не сомневалась в ответе Бострома. Алексей Аполлонович уже скоро написал ей, что будет любить её ребенка как своего родного.   
Но пора было покидать Петербург. Наглотавшись критических отзывов о своём произведении, осмеянная, поняв, что литературная столица закрыта для неё, наконец, смирившись, что беременна, она безропотно села на поезд и поехала с мужем в Самару. Сейчас она готова была бежать хоть на край света, только подальше от холодного и чванливого града Петра. В поезде, под перестук колёс, графиня Толстая повторно решала свою судьбу. Глядя на дремавшего на диване мужа, чьи усы остро топорщились в стороны, а левый то и дело мерзко подёргивался, она знала, что теперь не пойдёт никому на уступки. Ни родным, ни церкви, ни обществу. Ни графу! Она вновь побывала его рабой, с лихвой глотнула унижения — хватит!
Когда они проезжали через Сызрань, сердце её томительно щемило. Оно рвалось, хотело остаться здесь!
Возвращение в Самару оказалось тягостным. Так возвращается за решётку бежавший из тюрьмы пленник. Он был уже далеко, он уже увидел всю ширь земли, его легкие наполнились сладким воздухом свободы, но вот лай сторожевых псов позади, злобные окрики, вновь кандалы и тюремная камера.
Это была пытка! 
Тут, в Самаре, Александра Леонтьевна всё спланировала наверняка. Отчаяние и желание изменить всю свою жизнь заставило её действовать продуманно и расчётливо. Она наизусть выучила расписание поездов. Став послушной, безропотной, она усыпила бдительность графа, как только женщина могла усыпить бдительность мужчины, и когда ему понадобилось вновь отлучиться, подгадав время, она бросилась на вокзал и села в поезд на Сызрань. До последнего она трепетала, страшась выглянуть в окно и увидеть на перроне взбешённого супруга. Мороз ледяной змейкой поднимался по её спине от одной только мысли, что она встретит его взгляд! Но ничего не случилось. Вокзал, взволнованный первыми днями мая, провожал её на удивление легко и просто. Она вошла в свое купе раскрасневшаяся, дышавшая так тяжело, точно убегала от погони. Ну точно как тот преступник! Но ведь так оно и было: она вновь совершала всё то же преступление. Поезд тронулся и пополз мимо перрона, и никого она не заинтересовала, кроме старой дамы-попутчицы, сходу предложившей ей партию в карты, точно они дружили всю жизнь. Самара, на которую уже наплывала весна, согретая тёплым солнцем, уходила назад. Её мечта сбылась! Все цвело и благоухало кругом. И цвело и пело её сердце. На этот раз она меняла свою жизнь бесповоротно! Свободолюбивая птица выпорхнула из клетки, чтобы никогда в неё не вернуться — теперь уже даже под страхом смерти…      

3
Бостром встретил её в Сызрани. День был ясный, солнечный. Увидев его на перроне, она уже знала, что сейчас ему скажет. Вуалетка закрывала её лицо от чужих взглядов. Он обнялись, несмотря ни на кого. 
— Я никогда больше не оставлю тебя, — сказала она слова, которые приготовила заранее. — Чем бы нам ни грозило будущее! Мне не стоило соглашаться, идти на поводу у отца и других людей. Теперь всё вместе: счастье, боль, утраты, — только этот мужчина будет рядом с ней, знала она. — Только ты, Алёша, нужен мне!
Но и ему была нужна только она!
— Ты вновь без багажа, — сжимая её плечи, улыбнулся Бостром.
— Я же беглянка, — кивнула она. — Поедем домой, я соскучилась по нашему Николаевску! По нашему дому. По тебе, Алёша. Едем же!..
Приехав в город своей любви, в свой Эдем, она в первый же день написала несколько писем. Первое было Николаю Александровичу Толстому:
 «Целую зиму боролась я, стараясь сжиться вдали от любимого человека с семьёй, с вами. Это оказалось выше моих сил. Если бы я нашла какую-нибудь возможность создать себе жизнь отдельно от него, я бы уцепилась за эту возможность. Но её не было. Всё умерло для меня в семье, в целом мире, дети умерли для меня, — страшные слова писала она, но на этот раз она писала их обдуманно, не в пылу безумия первого бегства, эти слова звучали как приговор всей её прошлой жизни. Она отказывалась от самого дорогого для любой женщины, отказывалась ради любви к мужчине. — Я не стыжусь говорить это, потому что это правда, которая, однако, многим может показаться чудовищной… Я ушла второй раз из семьи, чтобы никогда, никогда в неё больше не возвращаться… Я на всё готова и ничего не боюсь. Даже вашей пули в его сердце я не боюсь. Я много, много думала об этой пуле и успокоилась лишь тогда, когда осознала в себе решимость покончить с собой в ту минуту, когда увижу его мёртвое лицо. На это я способна. Жизнь вместе и смерть вместе. Что бы то ни было, но вместе. Гонения, бедность, людская клевета, презрение, всё, всё только вместе. Вы видите, что я ничего, ничего не боюсь, потому что я не боюсь самого страшного — смерти…»
Второе письмо предназначалось старой графине Толстой:
«Не ждите меня, я ушла навсегда и никогда более не вернусь. Прошу вас о двух вещах, во-первых, оградите вашего сына от страшных поступков, на которые он способен и о которых может потом пожалеть, — что говорить, она опасалась его угроз и его мести, — а во-вторых, умоляю вас не проклинать меня перед детьми. Это я говорю не ради себя, а ради них. Для детей это будет вред непоправимый. Если бы я имела право, я бы взяла их собой, но мне этого никто и никогда не позволит. Вы в первую очередь. Поэтому скажите, что я уехала куда-нибудь, а потом, со временем, что я умерла. Действительно, я умерла для них».
И в конце обоих писем стояло: «Прощайте. Желаю вам счастья. Графиня Толстая».
Как же легко прощаться и желать счастья другим людям, когда ты сам, окрылённый, устремляешься к новому счастью, к новой жизни; как же легко говорить «прощай» тем, кто остаётся в смятении, в душевном недуге, в страхе и отчаянии, в одиночестве. Прощайте! Желаю вам счастья! Если бы так! Никто не простит и счастлив никто не будет. А вот ненависть и лютый гнев, желание отомстить ещё как останутся!
Третье письмо было матери и отцу, — Леонтию Борисовичу в первую очередь, ведь она была отцовской дочкой, — с просьбой не проклинать её, но понять, если это возможно. Но о какой возможности просила она? О каком понимании? Конечно, родители не проклянут её, любимую дочь, но сколько раз старый моряк Леонтий Борисович Тургенев, сидя в своей усадебке, будет с ужасом думать: «Вот оно, родовое проклятие! Роковое проклятие! Вот в кого Сашенька! В Екатерину Матюнину! В беспутную, бесстыжую прабабку, бросившую двух детей! Вот как Господь мстит за грехи предков! Сколько же сердец ты разбила, Сашенька! Скольких принесла в жертву на алтаре своей любви! Этот алтарь будет в крови во веки веков! Скольких похоронила заживо! Но деткам твоим, малым чадам, за что такая судьба?..»

4
— Что это, позвольте спросить, такое? — потряс бумагой губернатор Самары Александр Дмитриевич Свербеев перед секретарём, который этот конверт ему и принёс. Губернатор сидел под портретом нового императора всея Руси Александра Третьего Самодержца. — Что это за фантазии?
Он задал этот вопрос без злобы, потому что был спокойным и даже весёлым человеком, скорее, спросил с чувством искреннего удивления. Нахмурился и перечитал заново: 
«Его Превосходительству Господину Начальнику Самарской Губернии, Рапорт. Во время отсутствия моего по делам службы из г. Николаевска — получен был помощником моим от Предводителя Дворянства г. Акимова пакет №52, с вложением письма на мое имя, в котором излагалось следующее: «Дворянин, отставной Штаб Ротмистр Граф Толстой заявил, что жена его, беременная и душевнобольная, Александра Леонтьевна графиня Толстая увезена из Самары в Николаевск насильственным образом и содержится под замком у Председателя Уездной земской Управы Бострома, который всех посланных от графа Толстого встречает с револьвером в руках и таким образом лишает возможности взять графиню обратно и доставить ей медицинскую помощь как душевнобольной, и что в виду этого необходимо принять законные меры к охранению её, и к тому, чтобы она никуда не скрылась из Николаевска. Добавляю, что о сём неприятном происшествии послана бумага также и Министру Внутренних дел», — губернатор Свербеев вновь потряс документом перед собой: — Это что, я вас хочу спросить, за ерунда? Они, графы Толстые, совсем, что ли, спятили? Что у них там происходит? И когда графиня успела стать душевнобольной? Я её год назад видел: была здорова и хороша собой. 
— За год, ваше высокопревосходительство, много воды убежать способно-с! — с лёгким поклоном ответил секретарь. — Тут, бывает, человек идёт себе, а ему на голову кирпич: бац! И всё тут. Или оглоблей кого по темени. И дурак потом дураком-с! 
— Продолжай, — заинтересованно кивнул губернатор.
— А тут — амурные дела! — угодливо продолжал мудрый секретарь. — А когда сам Амур, ваше высокопревосходительство, берёт бразды правления в свои руки, когда он, так сказать, кружит над головой, тут уже берегись! От кирпича ещё можно как-то отходить человека, или от оглобли, а от любви — нет-с! 
— Да, не поделили они графиню, плохо дело, — согласился Свербеев. — Эта новость особенно будет интересна министру внутренних дел, как я понимаю. Вот кто амурными делами графов Толстых и месье Бострома заинтересоваться должен! — губернатор даже затрясся от беззвучного смеха и откинулся на спинку своего великолепного кресла. — Отчего же уездный исправник не государю императору сразу эту бумагу отправил, а? — осторожно оглянулся назад, не гневится ли царь на портрете маслом за то, что его упомянули всуе. — А графиня тоже хороша: трое детей, а её по любовникам носит! Прямо-таки куртуазный век какой-то! — он вздохнул. — Я, конечно, плюнул бы на всю эту развратную историю, да никак не могу — уж люди больно заметные. А тут и продолжение имеется, — губернатор Свербеев, среди моря документов на своём столе, вдруг увидел второй лист. — Ну-ка, ну-ка…   
На втором листочке описывалось продолжение волнующих событий, и в подробностях. А было всё вот как...
Уездный исправник, обеспокоенный жалобой графа Толстого и по указанию предводителя дворянства города Николаевска господина Акимова, послал в дом к Бострому урядника с револьвером и саблей. Урядник покраснел как рак и готов был сквозь землю провалиться, когда ему открыл дверь сам Бостром.
— Алексей Аполлонович, — пробормотал усатый полицейский, — простите за беспокойство, но у нас на вас жалоба. 
— Жалоба, Прокопенко?
— Так точно-с.
— От кого?
— От графа Толстого. Разобраться бы надо.
— И в чём её суть? Этой жалобы?
Урядник замялся. Стал топтаться как норовистый конь в загоне. 
— Да говори же ты, Прокопенко.
— Что вы силой его душевнобольную жену удерживаете.
— Душевнобольную?!
— Именно так-с.
Бостром сдержанно улыбнулся.
— Это граф так сказал?
— Да-с.
— Ну тогда пройди в дом, Прокопенко, и сам посмотри. На душевнобольную графиню.
— Можно-с?
— Проходи-проходи.
Хозяин сделал шаг назад и в сторону. Урядник смущенно крутанул усы, поправил ремень и портупею и переступил порог. И остановился. 
— Так я пройду, господин Бостром? Дальше?
— Милости просим, — поклонился Алексей Аполлонович.
Урядник осторожно миновал сенцы и попал в дом. Дверь в одну из комнат была приоткрыта, оттуда доносилось то ли пение, то ли мурлыканье. Голос был женским.   
— Прошу, прошу, — указал на комнату хозяин. — Что же вы остановились, Прокопенко? Проходите же.
Урядник двинулся дальше, вот и дверной проём. То, что он увидел, заставило его остановиться в дверях комнаты. Зрелище было не для слабонервных! На диване, в подушках, сидела графиня и смотрела на подошедшего стража порядка. Не связана, не оглушена тяжёлым предметом, а вместо стонов и воплей мурлыкала какую-то песенку. 
— Здравствуйте, Прокопенко, — игриво сказала графиня. — Как ваше здоровье?
— Благодарствую, ваше сиятельство, — ответил тот. — Живём-можем. 
— Вот и мы, Прокопенко, живём-можем, — вздохнула графиня. — Может, чаю?
Полицейский на всякий случай огляделся по сторонам, ища скрытый подвох. Но подвоха как назло не было. Разве что нарочито громко тикали часы на буфете.
— Так вы будете чай? — за его спиной проговорил Бостром. — Графиня интересуется. У нас и самовар горячий. А, Прокопенко?
Пить чай с этими людьми, которых он пришёл привести к порядку, было бы в высшей степени наглостью, поэтому Прокопенко промычал:
— Я сыт, господин Бостром.
— Это хорошо, но вы смотрите, у нас пряник свежий, — Алексей Аполлонович обошёл его, сел рядом с барыней на диван, перекинул ногу на ногу. — Только что из Тулы. Большоооой такой пряник!
Графиня прыснула. В этот момент за спиной урядника появился дюжий Степан с топором в руке.
— Дурья ты башка, Прокопенко, — сказал верный слуга Бострома.
Полицейский резко обернулся. При виде топора насторожился. Степан кивнул:
— Слышь, чо говорю-то?
— А ты чаго обзываешься, а? — нахмурился полицейский.
— Да не чаго, — отозвался Степан, с досадой сплюнул и пошел на двор колоть дрова. — Говорю же: дурья ты башка.
И двинулся дальше. Только тут Прокопенко понял, что пора уходить.
— Я ведь не по собственной воле, — он прижал руку к груди. — Так велено было.
— Да мы понимаем, — кивнул Алексей Бостром. — Чего ж тут непонятного?
— Так я пойду? — спросил незваный гость.
— Ступай, Прокопенко, ступай, — кивнул Алексей Аполлонович.
— Всего вам доброго, — едва пряча улыбку, коротко поклонилась графиня.
Урядник Прокопенко вышел из дома главы местного земства краснее варёного рака, пока шёл до участка, жёстко матерился. Так и хотелось пнуть ту или иную перебегающую путь курицу, чтобы перья в стороны. Когда пришёл, сразу направился к уездному исправнику.
— Ну? — спросил тот, хмурясь. — Душевнобольную видел? 
— Дурака я видел, — с досадой вздохнул Прокопенко. — Я тем дураком был, — пояснил он. — Вот позорище-то! Ни револьвера не было в руках господина Бострома, никаких кандалов на руках её сиятельства тоже замечено мною не было. 
— Так что графиня-то?
— Улыбалась, вот что!
— Улыбалась? Как?
— Весело, вот как! Чаю они предложили испить, с пряником.
— С каким ещё пряником?
— С тульским, вот с каким.
— Ну, так ты испил? Чаю-то с пряником? — уже всё поняв, потихоньку смеялся уездный исправник. — С тульским? 
— Бежал я оттуда.
— Стало быть, дураками нас граф выставил? 
— Точно так, — согласился Прокопенко. — Я от рюмки водки не откажусь.
— Заслужил, — кивнул ему уездный исправник и полез в свою тумбу. — Четвертушку заслужил, Прокопенко. Вот ведь граф, не уймётся никак бедолага!
Так закончилась история с облавой полиции города Николаевска на дом Бострома. Именно рапорт об этой облаве, во всех подробностях, и прочитал самарский губернатор Свербеев. И справедливо решил, что граф Толстой, хоть и молодой ещё, и важная птица в губернии, а совсем уже лишился рассудка на почве любовной страсти. Несчастный рогоносец! — думал губернатор Свербеев; его уже мелко потряхивало от смеха, он ясно видел, как в суть любовного треугольника пытается вникнуть ничего не подозревающий министр внутренних дел Российской империи, как начинает зверски материться и проклинать на чём свет стоит дикую российскую глубинку.   

5
В самое скорое время в Самаре появился удивительный документ, который тут же стал достоянием общественности. Впрочем, на то и был расчёт, что его прочитают все образованные люди края.
И вынесут строгий приговор бандиту и прелюбодею.
А дело было так. Граф наконец-то понял, что практически исчерпал все мыслимые и немыслимые методы давления на супругу, от кнута до пряника. Что её не взять ни слезами прозрения, ни посулами осчастливить и сделать из неё великую писательницу земли русской, ни угрозами физической расправы. Что её не запугать ни общественным клеймом блудницы, ни угрозами отнять детей и пустить по миру, ни проклятиями и анафемой. Но можно предпринять ещё один шаг, на который изредка идут отверженные мужья (или жены). Иная супруга решила бросить своего мужа-чиновника, слабовольного коллежского секретаря, ради, скажем, надворного советника, приходит домой сказать правду и забрать кое-какие вещички, накопленные за бездарные десять лет супружеской жизни, и видит своего несчастного мужа стоящим на зыбком стуле с петлей вокруг шеи. А конец-то верёвки привязан к люстре. И слышит: «Если вы уйдёте, Пенелопа Юрьевна, к Порфирию Порфирьевичу, я в тот же час повешусь!» Дрогнет на мгновение сердце у Пенелопы Юрьевны и ещё подумает она: а брать ли ей грех на душу? И так ли счастлива будет она с Порфирием Порфирьевичем, умельцем по части карьерного роста, когда за их спиной будет маячить призрак мужа-самоубийцы? Заговорит ещё совесть и отступит неверная! Побоится молвы и Бога!
На это и был расчёт графа Толстого. Он сел за свой богатый секретер с полусотней ящиков и бросил печальный взор на писчий прибор. Затем отважно положил перед собой чистый лист бумаги, взял перо, решительно вздохнул, обмакнул перо в чернила и вывел:
«Во имя Отца и Сына и Святого Духа, Аминь. Пишу я эту мою последнюю волю в твёрдом уме и памяти, — слезы навернулись на его глаза. — В смерти моей не виню никого, прощаю врагам моим, всем сделавшим мне то зло, которое довело меня до смерти. Имение моё, всё движимое и недвижимое, родовое и благоприобретённое, завещаю пожизненно жене моей, графине А.Л. Толстой, с тем, однако, условием…» — скатилась слеза трагика по его щеке и упала в центр листа, ещё не тронутый чернилами, и рука его замерла над бумагой.
Через пару недель в самарских салонах дворяне, особенно дамы, с замирающим сердцем читали:
«…с тем, однако, условием, чтобы она не выходила замуж за человека, который убил её мужа, покрыл позором всю семью, отнял у детей мать, надругался над ней и лишил её всего, чего только может лишиться женщина. Зовут этого человека А. А. Бостром. Детям своим завещаю всегда чтить, любить, покоить свою мать, помнить, что я любил её выше всего на свете, боготворил её, до святости любил её. Я много виноват перед ней, я виноват один во всех несчастьях нашей семьи, — в этом месте слабонервные провинциальные аристократки сдавались, плечи их вздрагивали, глаза быстро наполнялись слезами, и они со всей страстью рыдали. — Прошу детей, всей жизнью своей, любовью и попечением, загладить, если возможно, вины их отца перед Матерью…»
«Матерью» было написано с заглавной буквы, тем самым подчёркивалась особая значимость графини. А вскоре уже и по самарским усадьбам дворяне взахлёб читали это размноженное доброхотами письмо-завещание:
«Жену мою умоляю исполнить мою последнюю просьбу: разорвать всякие отношения с Бостромом, вернуться к детям и, если Богу угодно будет послать ей честного и порядочного человека, то благословляю её брак с ним, — мелкие дворяночки всех возрастов, рассыпанные по уездам Самарской губернии, вздрагивали от умиления при этих словах и шептали: «Он святой! Граф святой!» — и с благоговением продолжали читать дальше: «Прошу жену простить меня, от всей души простить мои грехи перед ней, клянусь, что всё дурное, что я делал, — я делал неумышленно; вина моя в том, что я не умел отличать добра от зла. Поздно пришло полное раскаяние… Прощайте, милая Саша, милые дети, вспоминайте когда-нибудь отца и мужа, который много любил и умер от этой любви…»
Потоки слёз были пролиты при чтении последних строк, и говорят, немало было восторженных обмороков. Изобретательный граф реабилитировался в глазах всего общества. Его былые грехи были забыты. Наконец, из бывших грешников и получаются порой великие святые! Граф добился многого, чего хотел, и в первую очередь осуждения Бострома. В 1882 году Алексея Аполлоновича уже не переизбрали в земские председатели города Николаевска. Было решено, что такому распущенному человеку, злостному прелюбодею не место среди почтенного земства, ему бы грехи отмолить! Одного не добился граф — его письмо никак не подействовало на жену-беглянку. Напротив, укрепило её в уверенности не поддаваться больше на театральные выверты Николая Александровича Толстого. А то, что это были именно театральные выверты, она знала точно. И лучшее тому свидетельство было то, что граф медлил с роковым выстрелом. Он никак не раздавался ни в Самаре, в графском доме, ни в одном из имений. Потому что его эхо тотчас бы понеслось по всей губернии! Но выстрела не было. А общество ожидало и волновалось! Терпело! Ну, где же развязка?! Когда зритель идёт на «Отелло», он точно знает, что к концу трагедии сильные руки мавра сомкнутся на белой шейке Дездемоны, и как иначе? Если зритель этого не увидит, то он просто не поймёт, что за фарс ему предложили и, не приведи Господи, ещё забросает артистов тухлыми овощами. А то и поколотит, или пристрелит кого из труппы, в жарком сицилийском Палермо и такое бывало! Одним словом, вся Самара ожидала летом 1882 года рокового выстрела, включая губернатора Свербеева, не так давно втянутого в эту скандальную историю. Но с выстрелом по-прежнему выходила задержка.
Почему же?
А просто в планы Николая Александровича Толстого никак не входило расставание с жизнью. Молодой, богатый, капризный, он любил эту самую жизнь! Эгоистично, ревниво. И всё ещё любил свою жену, то ли «святую», то ли «умалишённую», кто теперь скажет.   
Но выстрел должен был прозвучать. Как ближе к финалу обязано выстрелить «чеховское» ружьё, висящее на стене в первом акте пьесы. У графа было достаточно средств, чтобы установить слежку за неверной женой. Ему было необходимо увидеть её, переговорить с нею с глазу на глаз. Любой ценой. Сказать те слова, которые, как ему казалось, он ещё не сказал ей прежде. Так поступают все ослеплённые любовью истеричные натуры. Тем более что терять графу всё равно уже было нечего. Вначале она опозорила его своим вероломным уходом, потом он опозорил себя сам, решив изловить её как душевнобольную, и позже, когда так и не спустил злосчастный курок, объявив о грядущем самоубийстве.   
Вновь превратившись в азартного охотника, обо всех передвижениях Бострома и его спутницы граф узнавал по своим каналам связи. В середине августа ему донесли, что отвергнутая обществом парочка уезжает из Самары, где она гостила в одном имении, в Сызрань. Предлог был фантастически как хорош: графиня беременна! Слух об этом уже разошёлся по светским салонам. Граф знал, что это его ребёнок, он хорошо помнил, когда они зачали его, и теперь он должен был «простить» неверную жену ещё раз. И попытаться убедить её вернуться к нему, чтобы у ребёнка был отец, имя, титул и будущее. Николай Александрович Толстой перед встречей утолил жажду коньяком и вооружился револьвером. На всякий случай. Ведь, как известно, случаи бывают разные.
На станции Безенчук граф и нагнал двух путешественников. Он вошёл в поезд и стал продвигаться по вагонам. К тому времени состав уже тронулся. Сердце вепря стучало неистово, люди, встречавшие взгляд хорошо одетого господина с нервным лицом и горящими глазами, немедленно расступались. С такими лицами идут в атаку, в последний смертельный бой. Но он и шёл в атаку. Десятикратно униженный, столько же раз осмеянный, он готов был к роковому поступку. 
Вот и вагон, где ехала изменница-жена. Когда он шёл по нему, то уже походил на пылающую головню. Вот и купе! Он знал, что сейчас сделает. Потребует мерзкого земского чиновника оставить их с женой наедине для разговора. Если тот откажется, он наставит револьвер на Бострома и прикажет ему выйти под страхом смерти. Если и этого не случится, тогда!.. Граф положил пальцы в перстнях на рукоять и потянул дверь купе…
Он увидел сидевшую у окна женщину и не сразу узнал в ней свою жену. Так она была легка и проста, непосредственна всем своим обликом, и с таким интересом смотрела в окно, точно подглядывала за строительством мира.
— И ведь какое название, Лёша, — ещё не успев обернуться, произнесла она таким голосом, точно пела. — Безенчук! Подумать только. И ведь какое оно азиатское. Мы только к нему привыкли… Ты с чаем?
Граф Толстой и не слышал такого голоса у неё, а если он когда-то и был таковым, то он его забыл. Он хорошо помнил голос страдания, неприязни, тоски, ненависти. Но этот голос-песня был так хорош, так притягателен, в нём было столько теплоты, и что самое страшное, таким он был для другого человека. Другого мужчины! 
— Добрый день, графиня, — произнёс Николай Александрович как раз в то мгновение, когда пассажирка поворачивала голову к вошедшему, чтобы получить от него ответ.
Графиня не сразу сообразила, кто перед ней. А потом побледнела так, точно увидела свою смерть. Неожиданную, подкравшуюся вплотную.
— Коля? — очень тихо прошептала она.
— Коля, Коля, — кивнул тот. — Граф Николай Александрович Толстой, ваш муж, сударыня, — произнёс он.
— Что ты тут делаешь?
— То, что считаю необходимым, — он перешагнул порог и закрыл дверь вагона. — У меня к вам разговор, Александра Леонтьевна.   
— Мне не о чем с тобой говорить, Николай. Это правда.
— Нет, есть о чём.
— И о чём же?
Стены купе уже давили на неё. В двери — палач. Окно заперто, не выпорхнешь! Вновь — клетка!
— Ты знаешь, Александра.
— Не знаю, — мотнула она головой.
— Знаешь!
— Мы уже всё обговорили, Коля, — её глаза стали несчастными. — Всё, понимаешь? Или ты пришёл убить меня? Так убей, — очень просто улыбнулась она. — И покончим с этим. Или… — догадка вдруг по-иному оживила её лицо, — …ты пришёл убить его?
— В точку! — вырвалось у графа.
Она даже привстала, взглянула на дверь, вновь на мужа. Села.
— Я тебе уже написала — я люблю Алексея и надолго его не переживу. Я руки на себя наложу у его смертного ложа, понимаешь ты это? Убьёшь одного — убьёшь двоих. Троих! — вдруг вспомнила она. — Троих, Коля.
— Вот об этом я и пришёл поговорить. Вы носите в чреве моего ребёнка, графиня, — глядя ей в глаза, сказал Николай Толстой. — Сашенька, — он вдруг поплыл нутром, стал на глазах терять волю. — Ты ведь ещё одного наследника графов Толстых под сердцем носишь! Это ты понимаешь? — он подступил к её дивану, она же отодвинулась к стенке вагона. — Сашенька, Бог даёт людям разные испытания. Возможно, да что там возможно, так оно и есть, это одно из них. Бог нам даёт четвертого ребёнка, чтобы мы опомнились! Я опомнился, а ты?
— Ты опомнился, Коля? Ты меня то в сумасшедшие записывал, то пытался выкрасть с бандой наёмников, будто ты горец какой, штурмом был готов дом взять, то завещание написал, который только ленивый или безграмотный в Самарской губернии не читал. Ты из нашей жизни какой-то роман в духе Крестовского сделал, понимаешь ты это? И это называется, ты опомнился? Как тебе не стыдно-то было всё это вытворять?
— Мне должно было быть стыдно? (Она уже пожалела, что сказала это и так сильно взволновала его.) Мне?! Да я живу и от стыда сгораю каждый час своей жизни! Я даже не живу — существую! Ты же мою жизнь в ад превратила! 
— Ну, прости меня, Коля, прости! — взмолилась она. — Но я Лёшу люблю! Алексея Аполлоновича Бострома! Прости ты меня или убей!
— Ради вот этого ребёнка, которого ты понесла от меня, вернись в семью! Александра! — он даже простёр к ней руки для пущей убедительности. — Не буду более домогаться тебя, слово даю! Только ради детей! Во имя Господа заклинаю! 
— Но я отреклась от своих детей, Коля, ради любви отреклась, — она сейчас играла с огнём и знала это, но поделать с собой ничего не могла. Она должна была сказать ему всю правду, обязана была поставить точку сегодня и сейчас в этой истории. — Я знаю, ты всегда оружие с собой носишь, ну, так достань его и убей меня прямо здесь, или прости меня и уйди навсегда из моей жизни! Только так, Коля, мы развяжем этот узел. И помни: одной смерти не будет, — она с вызовом кивнула на дверь, ясно давая понять, что имеет в виду, — будут три смерти. Теперь будут три. И все на твоей совести. С ними будешь жить дальше. Ну же, граф, смелее!
В ту минуту дверь в купе открылась, и на пороге появился Бостром. Без чая. Открывая дверь, он ещё не видел, что в купе гость, и тоже говорил со своей спутницей, ни о чём не подозревая. 
— Они нам, Сашенька, сами чай принесут, — весело и просто сообщил он. — У них самовар так и не нагрелся, что-то там с углём… 
И только тут он увидел фигуру мужчины в купе. Очень знакомую! Тот хищно оглянулся на него, и Бостром замер, потому что узнал графа Толстого.   
— Что вам надо? — рявкнул граф.
От него так дыхнуло огнём, угрозой, бедой!
— Простите, что мне надо? — не сразу опомнился Алексей Аполлонович, поймал несчастный взгляд графини. — Это моё купе, ваше сиятельство. 
— А это моя жена! — извергнул граф. — Или вы забыли об этом?
— Только формально. Александра Леонтьевна только формально ваша жена, — для убедительности повторил Бостром.
— Что?!
Вот этот крик заставил вздрогнуть проводника. Он увидел, что в середине вагона происходит конфликт, причем, воевали господа, и сам идти разбираться побоялся. Проводник опрометью бросился докладывать об инциденте начальнику поезда.
— То, что слышали, — тем временем смело ответил Бостром и переступил одной ногой порог купе. 
— А закон считает иначе! — прогремел граф, преградив ему дорогу. — Церковь считает иначе! И суд! Земной, — он ткнул пальцем в пол вагона и тотчас же вознёс его вверх. — И высший! И дворянское собрание тоже! Но ведь вы и не дворянин толком, не так ли?
— Я дворянин, — кивнул Бостром. — Потомственный.
Из многих купе уже с опаской выглядывали пассажиры, тянули шеи.
— Какой вы дворянин? — усмехнулся Толстой. — У вас ни чести, ни совести, ни благородства! Я буду говорить со своей женой, — констатировал он. — А вас я попрошу оставаться за дверью, господин, как вас там, Бостром! Выйдете за дверь! — грозно потребовал граф.
Но Бостром не уходил.
— Выйдите!
— Это я попрошу вас удалиться, — ледяным тоном молвил Бостром. — Графиня не желает с вами разговаривать.
— Я как-нибудь сам решу, чего желает и чего не желает моя жена, — рявкнул в ответ граф.
— А давайте спросим у графини, хочет ли она говорить с вами? — предложил Бостром. — Александра Леонтьевна, прошу вас, скажите?
Граф метнул огненный взгляд на беглянку-жену. Та приложила обе руки к груди:
— Коля, я не хочу говорить с тобой. Нам не о чем говорить, Николай, — почти взмолилась она. — Не мучай ты всех, себя и меня, оставь ты нас в покое! Какой же ты упрямец!
 Двери купе стали камнем преткновения в этом споре. Бостром одной ногой стоял в купе, граф выталкивал его плечом и пытался раздавить ему дверью ногу. Оба запыхтели. Крепыш-граф на первый взгляд был сильнее и злее, но только на первый. Стройный, изящный Бостром вдруг превратился в сталь. Речь шла о женщине! О любимой женщине! Это была своеобразная дуэль. Дверь то и дело больно била по ступне Бострома, но он не сдавался. Назревала самая настоящая драка. «Как же я не удавил тебя прежде?! — со всей искренностью шипел граф. — Не пристрелил, как куропатку! Как зайца! А стоило бы! Пошёл вон, Бостром! Вон! Вон!»
Они сами не заметили, как у их дверей оказался начальник поезда и полицейский, проводник. Служащие пытались заглянуть в купе. За их спинами осторожно тянули шеи наиболее смелые пассажиры.
— Что здесь происходит, объясните, господа? — воскликнул начальник поезда. — Или я вас ссажу на первой станции! — осторожно добавил он.
Хотя понимал: таких не ссадишь так просто! Особенно того, кто рычал в купе и претендовал на него! Женщина, сидевшая на диване, закрыла лицо руками.
— Я — граф Толстой! — завопил пунцовый от напряжения Николай Александрович. — Вот кого надо ссадить с поезда, — кивнул он на Бострома, — и в кандалы! Перед вами растлитель! Прелюбодей! Подлый Дон-Жуан!
Нашумевшая история с Толстыми и неким земским служащим, подлым разлучником, о которой знала вся Самара, вдруг получила продолжение в этом скромном поезде. Это был ужас и кошмар для начальника поезда! 
— Боже, ваше сиятельство, да что ж такое происходит? — взмолился начальник поезда. — Вы ж не убьёте друг друга в этом вот поезде? А?
— Как знать! — выпалил граф.
— Господа, нельзя же так! — пропел испуганный ситуацией полицейский.
Ему тоже никак не хотелось участвовать в шумном инциденте. Плохо, когда господа не ладят, всякое может быть! А вдруг, у кого оружие?
— Перед вами тот, кто увёл у графа Толстого его жену, — с уничтожающей насмешкой бросил Николай Александрович, отпихивая Бострома. — Заставил её отказаться от трёх детей, отречься от своей плоти и крови, обречь на позор родителей-стариков! Вон она сидит, эта бедная женщина, — кивнул он назад, — на которой этот злодей проводил свои грязные психологические эксперименты! Охмурял её месяц за месяцем, внушал ей самые развратные и грязные мысли! И победил! Да, господа, признаюсь, он победил! Украл душу несчастной женщины, моей жены, разрушил многие жизни, обесчестил два древних дворянских рода — Толстых и Тургеневых! Её родители при смерти от горя! Сделал детей сиротами! — он вперил огненный взгляд в соперника. — Вы же дьявол, Бостром! Дьявол воплоти!
— Оскорбляйте меня, сколько вам будет угодно, я уже наслушался от вас всякого! — тоже вспотевший от напряжения, бросил Алексей Аполлонович. Несомненно, готовый драться до конца. 
— И ещё трус к тому же! — продолжал граф. — Я вызвал его на дуэль, как мужчина мужчину, но он отказался сражаться! Негодяй, подлец и трус!
Что и говорить, общественное мнение в поезде «Самара — Сызрань» было на стороне графа Толстого. «Как же вам не стыдно? — спрашивал у Бострома начальник поезда. — Отнять мать у детей?» — «Да уж! — пел полицейский. — Позор!» — «Сечь таких надо!» — уже покрикивали наиболее радикально мыслящие пассажиры. — Да что там сечь? На каторгу таких! В кандалы!»
— Она ведь под сердцем четвёртого моего ребёнка носит! — ободрённый гласом общества, взревел граф. — Подумайте, дамы и господа, я её почти убедил вернуться домой! Но он вновь нашёл её! Слышите?! И она вновь бежала к нему, уже беременная, бежала к этому дьяволу!
Вот это и была последняя капля. Ребёнок под сердцем! Обезумевшая распутная женщина, опозорив мужа, родителей, имя, род, оставив детей, с дитём под сердцем бежит к искусителю! Такого простить было нельзя! «Да что там на каторгу, что там в кандалы? — заревели некоторые пассажиры из радикалов. — Четвертовать, и всё тут! Анафема таким хлыщам!» — «Боже! Боже!» — закрыв лицо руками, шептала Александра Леонтьевна.
Граф понял, что победил. По крайней мере, тут, в этом поезде. Ему, отцу семейства, сочувствовали всем сердцем. И все без исключения. Если бы он надавил на общественное мнение посильнее, то Бострома, возможно, казнили бы прямо в поезде. Бросили бы в топку с углём, например. Но этого не случилось. Начальник поезда сказал графу: «Вам надо коньяку выпить, ваше сиятельство, успокоиться! Прошу вас в моё купе! Прошу вас! Умоляю!» И граф неожиданно согласился. Он почувствовал, что остатки выпитого испарились от напряжения, и горло его стало сухим. Тем более что препираться дальше было уже бессмысленно. Граф демонстративно, гордо подняв голову, вышел из купе, при этом сильно толкнув Бострома в грудь, и двинулся прочь по коридору. К этому времени уже весь вагон был взбудоражен так, точно состав продвигался как минимум вдоль линии фронта. На графа глядели с величайшим сожалением, ему сопереживали. «Какая же она мать после этого? — с упоением услышал он. — Бедные, бедные дети! — на все голоса гудел охваченный семейной интригой Толстых вагон. — А этот-то каков! Точно — дьявол! Такого и пристрелить не жалко!..»
Через полчаса, излив душу начальнику поезда, попутно много выпив и охмелев, Николай Александрович решил сходить по нужде. Но, выполнив задуманное, он решил не возвращаться к гостеприимному хозяину поезда. Граф устремился в тот вагон, где уже побывал недавно. Его тащили туда силы, с которыми он не мог и уже не хотел бороться! Ревность, ненависть, месть.
Когда он столкнулся с проводником, тот перекрестился, точно увидел призрака. 
— Уйди, — бросил граф таким тоном, что проводник не просто ушёл, а мгновенно скрылся с глаз. Опрометью побежал к начальнику поезда.   
Николай Александрович постучался в купе с преступниками так, как стучатся только проводники или соседи — аккуратно, почти поскрёбся. Это была хитрость, а на хитрости граф Толстой был большой мастак. Не спрашивая, кто там, дверь открыл Бостром.
— Негодяй! — с порога бросил ему в лицо граф.
— Опять вы?! — Бостром даже отступил на шаг от неожиданности, и от острого запаха коньяка, которым граф густо дохнул на него. — Это переходит всякие границы, граф!
Но Толстой уже воспользовался его отступлением и ворвался в купе.
— Я должен поговорить со своей женой, — прохрипел он. — А вас попрошу выйти, господин Бостром! Немедленно. Я не шучу!
— Это я попрошу вас уйти, — строго вымолвил Алексей Аполлонович. — И я тоже не шучу.
— Пошёл вон! — прорычал граф. — С кем говоришь, мерзавец?!
— Николай, это всё плохо кончится, — предупредила его Александра Леонтьевна.
— Собирайте вещи, графиня, мы немедленно сходим с поезда, — закрыв дверь, объявил Николай Александрович. 
— Убирайтесь, клоун, — холодно выговорил Бостром.
Когда ещё граф пил коньяк с начальником поезда, фраза, брошенная кем-то из пассажиров вагона: «Стрелять таких надо», — то и дело возникала в его памяти. И всё громче звучала в его голове с каждой новой стопкой коньяку. Когда он выходил в туалет, она уже пульсировала вместе с кровью, когда он выходил из туалета, заполнила каждую клеточку его возбуждённого тела. И теперь, когда граф ворвался в купе своего врага, он был готов к поступку. Николай Александрович со всей силой оттолкнул Бострома в сторону и выхватил из кармана сюртука тяжелый револьвер «Смит и Вессон».
И направил его в грудь врагу. 
— У него револьвер, Сашенька! — вскрикнул Бостром.
— Какая она вам Сашенька?! — взорвался граф. — Вы свою кухарку «Сашенькой» называйте! Негодяй! Она — графиня Толстая!
Крик Александры Леонтьевна, вызванный появлением оружия в руках ополоумевшего мужа, заставил вздрогнуть обоих мужчин. Но Бостром воспользовался тем, что граф замешкался, прыгнул на него и вцепился в его руку. Они стали рвать револьвер друг у друга. Дуло уходило то в одну сторону, то в другую, то целилось в стены, то в окно, то в графиню, то в Бострома, а то и в графа. «Пристрелю как собаку, — глухо повторял Николай Толстой. — Вы негодяй, Бостром! Пройдоха! Пёс шелудивый! Я убью вас! Сейчас и убью!» Александра Леонтьевна наблюдала за движением револьверного ствола, и когда он в очередной раз упёрся в грудь Бострома, сорвалась с места и бросилась к мужчинам. Теперь уже револьвер рвали все трое.
Увы, давления шести рук оружие не сдюжило — прогремел выстрел!
Бостром вскрикнул так, как кричит на поле боя солдат, поймавший пулю, граф отшатнулся, Александра Леонтьевна закричала: 
— Убит! Убит! Лёша! — и вцепилась в любимого человека.
Граф, бледнее смерти, выпустил оружие, и оно бухнулось на пол. Упали и первые капли крови.
— Лёшенька! — графиня искала глазами рану. — В Сибирь поедешь, Коля! В кандалах! Дождался, ненормальный! Гореть тебе в аду!
Граф отступил и прижался спиной к дверям. Этапный вагон тотчас представился ему; спешащий за Уральские горы в дикую страну, набитый арестантами в полосатых робах и ермолках; из решётчатого окна выглядывала бритая голова с несчастным лицом, по лицу текли слезы. Это была его голова, его лицо! Графа Толстого! 
А графиня искала рану: голова? шея? грудь? живот? Но раны не было! А кровь была! Лужа расползалась по полу, кровь впитывалась в ковёр.
— Нога, Сашенька! — наконец выдохнул Бостром.
Только тут Александра Леонтьевна увидела, что у любимого человека прострелена нога чуть выше колена. Она чуть не упала в обморок от счастья.
Не убит! Ранен! Слава Богу!
Выстрел был подобен грому и молнии среди ясного неба. Сюда уже бежали все — начальник поезда, полицейский, другие проводники, самые смелые пассажиры. Открыли дверь, увидели графа с лицом помешанного, раненого Бострома, которому графиня оказывала помощь — перетягивала ногу выше раны, чтобы он не истёк кровью.
— Ваше сиятельство! — глядя на худший кошмар в его жизни, на кровавую лужу и огромный револьвер, качал головой начальник поезда. — Зачем же вы так, Николай Александрович? Теперь следствие и вас, и нас замучает, а потом суд будет! Молите Бога, ваше сиятельство, чтобы господин Бостром не скончался!
— Да-а, — сказал за его спиной полицейский, нагнулся и подобрал револьвер. — Хоть он и дьявол, этот Бостром, а всё же человек. Если помрёт, тут Сибирью пахнет! Его в больницу надобно, дьявола-то, глядишь, выживет!
— Но это, может быть, и не я стрелял, — вдруг пробормотал граф. В голове его всё путалось — коньяк и нервы сделали своё дело. Всё представлялось в тумане. — Точно не я…
— Не вы?! — уставился на него начальник поезда.
— Он! Он! — вполоборота бросила графиня. — Кто же ещё по-вашему? Мы что ли?! И его это пистолет, знаю я его! И грозился он убить Алексея!
Сзади уже шумели зрители: так кто же стрелял? Кто?!
— Не я! — замотал головой граф. — Я только попугать хотел господина Бострома, чтобы он от жены моей отказался, а он взялся вырывать у меня револьвер из рук, а тут ещё и графиня вмешалась. Мне кажется, это они в меня целились! — в этот момент он верил тому, что говорил; его артистическая неуравновешенная натура позволила всё перевернуть с ног на голову и убедить себя в том, что ему было выгодно. — Я ведь им больше всех мешаю! Вы это понимаете, дамы и господа? Неужели вам не ясно?! Я защищался!
Начальник поезда заглянул в глаза графа Толстого и понял: вот где истина! Граф только попугать хотел! А эти двое решили воспользоваться моментом и избавиться от него! Пристрелить решили, коварные, ревнивого мужа!
— Суд во всём разберётся, — кивнул начальник поезда. — Не бойтесь, ваше сиятельство, суд у нас справедливый! — он гневно кивнул в сторону Бострома и графини. — Найдёт виновного!

6
Рана Бострома оказалась неопасна для жизни, как это выяснили в сызранской больнице уже через пару часов. Пуля прошла навылет, не задев артерию, но сухожилия повредила. Лёгкая хромота останется у Алексея Аполлоновича на всю жизнь. Всё равно повезло, решили они. Уже через неделю его выписали и он вернулся домой, вначале в Николаевск, а потом и в родную Сосновку. В крошечное родовое именьице, где теперь он мог спокойно жить-поживать со своей возлюбленной. Доходы от имения были крайне малы, но не велики были и материальные запросы двух влюблённых людей. Они всегда жили полноценной духовной жизнью и поистине не собирали сокровищ на этом свете.
А теперь ещё и безраздельно принадлежали друг другу. Они боролись за свой маленький рай, за свой островок счастья в Поволжском крае, вдали от цивилизации, среди лесов и степей, речушек и озёр, пшеницы и ржи, бурьяна и цветов, фруктовых садов и овощных грядок, и получили его. 
Выстрел в поезде оказался счастливым для графини и Алексея Бострома. Он отрезвил взбалмошного графа, и тот более не помышлял о мести. По крайней мере, о жестокой физической расправе. И наконец-то отказался от мысли вернуть жену домой. Трагикомедия в поезде наконец-то привела его в чувство и дала понять, что они с графиней — враги. И что ему жить до конца дней без этой женщины, хотя он продолжал любить её той невыносимой любовью истерика, которая так часто заставляет людей стреляться, топиться, резать себе вены, вешаться, бросаться под поезда, пить цианид и сонные порошки в больших количествах. И чем раньше он возненавидит свою Сашеньку (давно уже чужую!), тем для него будет лучше. И дай-то Бог, чтобы чувство ненависти однажды стало сильнее чувства любви. Тогда ещё можно жить на белом свете.   
Эхо громкого самарского выстрела докатилось до Санкт-Петербурга и до многих русских губерний: не каждый день графини оставляют семьи, отказываясь от денег, общества и титулов, и уходят к скромным земским служащим. Как правило, всё случается с точностью до наоборот! И не каждый день взбешённые графы-рогоносцы палят из пистолетов в этих самых земских служащих, как в зайцев на охоте. Теперь Николаю Александровичу, оказавшись под лупой многих самарских и российских газет, надо было оправдаться перед судом.
А его, этот страшный суд, назначили на январь 1883 года.
На графа смотрела вся Россия. Каким будет приговор? Лучшие самарские адвокаты, предощущая внушительные гонорары, уже выстраивали виртуозные линии защиты и готовились обличить порок в образе распутной графини, плюнувшей на многодетную семью, раз, и беспутного соблазнителя и разрушителя нравственных устоев Бострома, два.      
Александра Леонтьевна и Алексей Аполлонович ни секунды не сомневались, что в дни суда на их головы выльют ушаты грязи. Обвинят во всех человеческих грехах и проклянут. Тем не менее, убивать людей из-за ревности государство позволения никому пока не давало. 
К концу 1882 года Александра Леонтьевна ходила по своему натопленному дому в центре крошечного имения Сосновка с огромным животом и часто приговаривала:
— Боже, этот будет просто огромным! Гераклом! Или Гаргантюа! — её даже качало от груза. — Я еле хожу, Алёша! — жаловалась она.
— А если это девочка? — строил предположения Бостром.
— Не приведи Господи, что я могу ещё сказать? — вздыхала Александра Леонтьевна и, поддерживая живот, садилась на диван, а потом медленно откидывалась на спинку. — Нет, это мальчик! Сердцем чувствую, что мальчик, — она заботливо гладила живот, — и всей утробой!
Одно радовало — она была опытной роженицей, и надеялась как-нибудь да справиться. Разрешиться от такого великого бремени. Как же ей хотелось, чтобы это ребёнок был от Бострома! До слёз! Но Бог точно поставил мету вольнолюбивой женщине и, коли она отвергла венчанного мужа, презрела законы церкви, отправлял её в свободное плаванье с законным дитём, отпрыском графа. В назидание за эмансипированную, никак не оправданную Заветом, жизнь!
Когда она была уже на сносях, Александра Леонтьевна сказала:
— Если будет мальчик, я его в честь тебя назову — Алёшей, — она заглянула в глаза любимого. — Ты против не будешь?
— Не буду, — улыбнулся Бостром. — А если девочка? 
— Я ещё не решила. Но уверена, что мальчик будет. Такой он тяжёлый, этот ребёнок. Кажется, пуд ношу в животе…
Вскоре она разрешилась от бремени. Едва успели довезти до Николаевска. Когда Бостром, наслушавшись воплей роженицы, от которых сжималось сердце, услышал крик младенца, радостное возбуждение овладело им. Потом ему разрешили войти. Уставшая, уморённая, пылавшая лицом, в поту, Александра Леонтьевна держала на груди огромный кулёк.   
— У нас Алёшенька родился, — тихонько сообщила она.

7
Столпотворение на Алексеевской площади города Самары случилось ещё за несколько часов до начала суда. Утром 22 января нового 1883 года сюда съезжались сотни людей. Кареты запрудили всю площадь. Но не только дворяне торопились на грядущее представление. Два других сословия — купцы и мещане — тоже были возбуждены и жаждали цирка! Театры в тот памятный для Самары день билетов продать не смогли. Зато продавались билеты в суд! Все как в театре: поближе — подороже, подальше — подешевле, но заняты были все места! Стояли, толкались! И кому нужны провинциальные актеры, когда трагикомедию обещали разыграть вживую самые почтенные люди губернии, голубая кровь? Графы и графини должны были стать ведущими лицедеями жизненной драмы со всеми удивительными подробностями, на которые так падок обыватель.
О таком суде внукам и правнукам можно рассказывать! И всё мало будет!
Процедуры следовали одна за другой: «Суд идет!» — и все шумно поднимались. Потом под общий гул громко оглашалось дело. Первое слово за обвинителем. Зал был смертельно разочарован, когда узнал, что главная героиня волнующей трагикомедии, порочная графиня, возмутительница провинциального спокойствия, презревшая все законы — земные и небесные, не явилась на суд. Но так это и понятно — молодая мать, она нянчила двухнедельного малыша-крепыша в имении Сосновка. Уважительная причина! Зато были тут два других главных персонажа — мужчины, соперники, враги, не поделившие порочную графиню. 
И вновь был разочарован зал. Для дачи присяги, а потом и показаний был вызван Алексей Бостром.
Он вышел и громко объявил:
— Высокочтимый господин судья! Уважаемые присяжные! — он кланялся всем по очереди. — Я бы хотел отказаться от показаний и объявить, что вовсе не намерен обвинять графа Толстого. Если это возможно…
Николай Александрович, чувствовавший себя зверем в клетке, возликовал. Лицо так и засветилось! Но не зал! Не судьи! Не присяжные! Ещё чего! Невозможно! Жаждавший представления, зал едва не взорвался. Многие подскочили со своих мест, иные, на галёрке, засвистели. Застучал судейский молоток. Нет уж, был выстрел, а значит, и быть представлению! Быть суду века! Ну, что касается провинциальной Самары, конечно…   
— Никак не возможно-с, — строго ответил судья, — делу уже дан ход!
После обвинителя взял слово граф Толстой, и тут уже он поразил  всех присутствующих изощренной фантазией.
— Уважаемый суд! Уважаемые присяжные! Уважаемые дама и господа! — пропел он, оглядывая залу суда и хорошо скрывая презрение и ненависть к толпе. Ладно, ещё дворяне! Как же ему было отвратительно оправдываться перед малообразованными купцами или того хуже — мещанами, перед мелкими чиновниками, перед низкой толпой обывателей, отдавших немалые для себя средства за это представление, только бы послушать! Сущее наказание! — Скажу вам по чести, я сам плохо понимаю всё случившееся, — он приложил руку к сердцу. — Мне, как, представителю того класса, на котором держится государство Российское, по моему воспитанию и взглядах на жизнь, по моей военной выучке, вообще чуждо все стихийное, неблагоразумное, хаотичное! — он сам вдохновлялся своей речью, сам верил в свою правоту. — Буква этикета, вот что для меня главное! И хладнокровие офицера. Да, я вызывал господина Бострома на дуэль, но он отказался стреляться. Этому много свидетелей, дамы и господа! Я только старался защитить свою честь и свою семью. Что до револьвера, то, как человек в недалеком прошлом военный, офицер привилегированных войск, я всегда ношу его с собой. Неужели вы думаете, что такой человек, как я, которого учили противостоять врагу на поле битвы, не смог бы совершить задуманного, если бы захотел этого? — хоть и бледный, напряженный как перетянутая струна, готовая лопнуть в любую секунду, он нашёл в себе силы снисходительно улыбнуться. — Я всего лишь хотел напугать господина Бострома, чтобы он покинул купе, а я бы смог поговорить со своей законной женой, которая в это время носила под сердцем моего ребенка! Больше мне ничего было не нужно! Наивный! Я думал, что сумею убедить её! Но господин Бостром бросился на меня и стал отнимать револьвер. Вот в чём всё дело, дамы и господа! — позорные картины потасовки в купе всплывали в его памяти, и ненависть волна за волной уже захлёстывали сердце графа Толстого. — Но господин Бостром не только решил вырвать револьвер из моих рук, он стал направлять ствол на меня! — граф поспешно приложил руку к сердцу. — Прямо мне в грудь! А потом вмешалась и графиня. И когда ствол оказался прижатым к моей груди, он, господин Бостром, быстро сказал ей: «Надо жать сюда! — он указывал на собаку, не отпуская ствола револьвера от моей груди. — В ней вся суть!» Потом прозвучал выстрел! Я успел сместить направление ствола в самый последний момент! Клянусь вам в этом! Дамы и господа! Возможно, я не всё смог запомнить, но когда твоя жена, женщина, которую ты любил, мать твоих детей, направляет ствол в твою грудь, это страшно… Мысли путаются в такие моменты, дамы и господа! Чувства застилают разум, горькие чувства, от которых и жить не хочется, дамы и господа!..      
Многие уже плакали. После речи графа на его стороне была подавляющая часть публики. А когда вышел старый лакей графа Сухоруков, дал присягу, сказал: «Батюшка граф были так огорчены-с все эти месяцы уходом графини, что десяти дней подряд пищи не принимали-с», а потом и разрыдался, зарыдала и публика.   
Версия Бострома о ворвавшемся в купе графе, угрожавшем револьвером ему и графине, большого эффекта на слушателей не произвела. Защита была безжалостна к Бострому и Александре Толстой. Им припомнили незаконное совместное проживание, многомесячный блуд, отказ от материнства, брошенных детей, каким-то образом узнали, что Бостром, возможно, посещал графиню в Петербурге, пока граф отсутствовал, обвинили в дурном примере, который они подают всему обществу, в презрении к церкви и браку, и много ещё в чём. Наконец, прокурор, который должен, по идее, печься о наказании обвиняемого, сказал: «Вот если бы было убийство, а то ведь господин Бостром жив и здоров, слава Богу, так что вопрос стоит о покушении, а судя по обстоятельствам, и этот вопрос спорный…»
Присяжные тут же единогласно объявили графа Толстого невиновным. Этому были рады все, в том числе и Бостром. Не оставаясь в Самаре более ни минуты, Алексей Аполлонович вернулся в имение и всё рассказал своей Сашеньке.
— Слава Богу, Алёша, что всё так вышло, — глядя на спящего в люльке новорожденного, повторяла она. — Слава Богу…
Он привлёк её к себе и поцеловал в лоб.
— Может, он хоть теперь отстанет от нас? — пробормотала Александра Леонтьевна. От усталости и нервного напряжения закрыла глаза. — Проклятущий граф Николай…
— Может быть, — задумчиво откликнулся Бостром.
Они оба чувствовали, что это снисхождение суда по отношению к предводителю самарского дворянства остановит его перед необдуманными поступками в будущем. Что теперь он успокоится. И были правы. Более граф Толстой уже не помышлял о кровавой расправе над соперником и оставил попытки вернуть жену любым способом. Что ж, от любви до ненависти, как говорит молва, два шага. Но что-то подсказывало Александре Леонтьевне, что ненависть графа Толстого будет так сильна, что он найдёт способ навредить ей. Что новый ураган однажды ещё обрушится им на головы! И ведь она была права! И в этот вихрь будут втянуты многие люди, в том числе и их с графом дети.    
А пока что двух любовников прокляли родственники, от них отвернулось общество, их презрела церковь. Граф Толстой из обвиняемого в покушении на убийство превратился в грозного обвинителя жены-прелюбодейки. В конце лета, после рассмотрения многих бумаг, крупный религиозный чин Самарской церковной консистории диктовал стряпчему бумагу:   
— «Определением епархиального начальства, от 19 сентября 1883 года, заключено: первое, — грозно вымолвил церковный пастырь, — брак поручика Николая Александровича Толстого с девицею Александрой Леонтьевной, дочерью действительного статского советника Леонтия Тургенева, совершенный 5 октября 1873 года, расторгнуть. Дозволив ему, графу Николаю Толстому, вступить, если пожелает, в новое законное супружество с беспрепятственным к тому лицом. Второе. Александру Леонтьевну, графиню Толстую, урожденную Тургеневу, за нарушение святости брака прелюбодеянием, на основании 256 статьи Устава Духовной Консистории, оставить во всегдашнем безбрачии, — брови священника нахмурились ещё сильнее, — и придать семилетней епитимии под надзором приходского священника». Чтобы другим неповадно было! — уверенно кивнул он.
После расторжения брака Александру Толстую лишили детей, состояния и графского титула. Для Александры Леонтьевны начиналась жизнь изгнанницы, отщепенки, почти парии. С ней и Бостромом оставались солидарны только самые демократически настроенные лица Самары, считавшие, что современная женщина — птица свободная, тем более в любви, и держать её в клетке преступно и глупо, но таковые оставались в меньшинстве. Ни в один приличный дом или салон её бы уже не пустили, зато были широко открыты двери в литературные и художественные дома.
Жизнь сама толкала её в полуголодный, но весёлый мир богемы. 

8
С милым рай и в шалаше. Это было про них — графиню и её земского служащего. И про имение Алексея Бострома. В сравнении с усадьбой графа Толстого его захудалая усадебка была именно шалашом. В 1883 году Бостром лишился места начальника земской управы. Ещё раньше он получил от кого-то из коллег красноречивую записку: «Развратникам и Дон Жуанам нет места в земском собрании». Кажется, это было мнение большинства. Да и граф, возможно, постарался: у него были самые широкие возможности давления на чиновников. Пришлось уйти. Но в этом убогом именьице, окружённом лесами и полями, садами и огородами, царили покой, мир и любовь. Вопил днями и ночами напролёт младенец Алёша, не давая спать родителям, музицировал Алексей Аполлонович, писала рассказы и повести Александра Леонтьевна, грезившая литературной славой. После фиаско с «Неугомонным сердцем» к ней пришло второе дыхание. Поскольку большого дохода имение Бострома не приносило, вернее, никакого не приносило, лишь подкармливало своих хозяев подножным кормом, и на родительскую поддержку их непутёвой дочери, бросившей мужа и детей, надеяться тоже не приходилось, она решила полностью посвятить себя литературной карьере и стала всюду рассылать свои произведения. В издательства, журналы и газеты. В Петербург, в Москву, в различные города Российской империи. И вот что интересно, её стали печатать. Более всего из присылаемого издателям нравились детские рассказы молодого автора, и Александра Леонтьевна, сама того не желая, стала приобретать славу детской писательницы.
Был постоянный страх. Он не проходил ни на минуту. Страх за маленького Алёшу. Вначале за ревущее в колыбельке дитя, потом за топающего по захудалой усадебке кареглазого розовощёкого карапуза, любившего забираться к матери на колени и играть с пуговицами её платья, потом за норовистого кроху-мальчугана, гонявшего по двору уток и кур, кошек и собак. Страх, что граф отберёт у неё сына. Николай Александрович уже не мог помышлять о действиях силой, направленных против бывшей жены, второй раз ему бы не простили, но он мог призвать на свою сторону букву закона. В патриархальном государстве всё принадлежало отцу, в том числе и дети. Александра Леонтьевна была напугана прежними выходками графа и не удивилась, если бы однажды в Сосновке появились судебные приставы с конвоем и потребовали у бывшей графини отдать сына родному отцу. А этого она не выдержала бы и без разговоров вступила бы в бой. У неё даже не раз появлялись мысли взять им и уехать в другую губернию, а может, и в другую страну. Да куда поедешь без денег? Тут бы на житьё-бытьё хватило. Именно поэтому мальчик Алёша был обрёчен до поры до времени расти в глуши простым деревенским парнишкой, Лёшкой Бостромом, Лёлей-барчуком, который мало чем отличался от крестьянских ребятишек. Ну, разве тем, что мать и Бостром усиленно учили его грамоте и прочим наукам. А так, всё он делал то же, что и другие мальчишки. Играл в лапту, ловил рыбу, купал лошадей, помогал на покосе, молотил колосья. Обычный деревенский мальчишка, разве что откормленный, розовощекий, громко и заливисто смеявшийся. 
И хорошо владевший пером! Сочинявший бойкие стихи. Все подмечавший метким взглядом и живописно писавший дорогим ему людям письма.
«Мамуня! Я сейчас написал «Бессмертное стихотворение» с одним рисунком, я ведь ужасный стихоплёт! Вчера был в бане, прекрасно вымылся. Учение идет у меня всё так же. Из арифметики мы ещё всё на простых дробях. Из географии я нынче отвечал про Японию. Погода нынче очень скверная. Ветер так и завывает: У-уу!..» И его «мамуня», ездившая по редакциям журналов и читавшая эти письма в другом городе, видела своего Алёшу, хмурившего брови и завывающего, и, конечно, смеялась. И читала дальше: «Папе дела по горло, я ему помогаю; встаём до солнышка, будим девок молотить подсолнухи; намолотим ворошок — завтракать, после завтрака до обеда, который приходится часа в 2–3, молотим, после обеда опять работаем до заката, тут полдничаем и ещё берём пряжку часов до 10. Я присматриваю за бабами, чтобы работали, вею, иногда вожу верблюдов…» Её мальчуган, её сокровище, был маленьким работящим хозяином! Не ленился! А Лёлечка, как его звала мать, продолжал: «Мамунечка, ты не больно зазнавайся, скорей приезжай. Я прочёл твою сказочку, но не пойму, что означает самый последний сон, где поют мальчики, а в них бросают цветами…»
В момент душевной смуты, когда Александра Леонтьевна второй раз сбежала к Бострому, её родители не выдержали и прокляли дочь. Буквально! Отказались от неё. Отреклись. И впрямь, сколько можно было измываться над стариками? И муж-то вроде за ум взялся, и дети растут. А вот любовь их Сашеньки они в расчёт никак не брали. Так и лежало это проклятие несколько лет на дочери и её любовнике.
Но всё равно, внук есть внук, родная кровь. И потом, до старших-то внуков граф Толстой свёкра и свекровь не допускал. В наказание за их непокорную и вероломную дочь. А как утешить стариковское сердце вдали от родных внучат? Все были несчастливы в этой истории, кроме двух любовников и маленького Алёши, которому только ещё предстояло натерпеться за выкрутасы родителей. И вот, Александра Леонтьевна однажды решилась и привезла сыночка к отцу и матери. Он и прежде спрашивал: «У других, мамунечка, есть бабушки и дедушки, старички, которые их любят, а почему у меня нет?» Александра Леонтьевна не выдержала и разрыдалась, а потом сказала: «Есть и у тебя и бабушка, и дедушка, они хорошие и добрые, да я с ними давно поругалась». — «А отчего же не помиришься?» — «Трудно это, мириться, — отвечала мать. — Ругаться проще. Но если ты мне поможешь, тогда я тебя к ним отвезу. Они ведь тебя очень-очень любят и ждут». — «Правда?! — воскликнул тот. «Конечно. Так поможешь?» — «Помогу, мамунечка!» — пообещал Алёша. Через несколько дней, а дело было зимой, их сани подкатили к родительской усадебке под Симбирском.
Когда родители, кутаясь в шубы, вышли на крыльцо встречать незваную гостью, ещё не зная, как вести себя с дочерью, с саней спрыгнул мальчишка в тулупчике и шапке-ушанке, похожий на крошечного мужичка, и бросился к двум старикам с криками: «Бабуленька! Дедуленька! Любимые мои!» Добежал, прыгнул к ним на руки, чуть не сшиб. И этого заливистого крика и этих бурных объятий хватило, чтобы родители простили свою строптивицу-дочь с её неугомонным сердцем, чтобы вновь стать семьёй. Через час дедушка и бабушка уже звали внучка, открытого и весёлого, «Алеханушкой», и стал он с того дня для дворян Тургеневых самым любимым человечком на свете.
Вскоре Александра Леонтьевна и Алексей Аполлонович повезли Алёшу устраивать в частную школу в Саратов. Надо было, решили они, хоть и осторожно, но выбираться из берлоги. Было это в 1891 году. В Самаре, Сызрани и Николаевске, да, впрочем, в любом городке Самарской губернии он, этот упитанный розовощекий мальчик, тотчас бы стал центром внимания и его бы заклевали из-за родительского скандала, который жил в памяти многих. А тут — другая губерния. Тут своих скандалов должно было хватать, с другими графами и земскими служащими! Так подумали Александра Леонтьевна и Бостром. Ан-нет, просчитались! И до Саратова докатился слух то ли о графском сынке, выкинутом из дома с матерью за её распутство, то ли и совсем об ублюдке, которого прижила графиня от какого-то управляющего. Алёша задал пару вопросов дома: «А чего они меня так называют? Чего дразнятся? Мамунечка?» И его тотчас же забрали назад и увезли домой в Сосновку. Чтобы как можно скорее выветрились из памяти ребёнка обидные слова, чтобы и отзвука от них не осталось. Тут ему и наняли домашних учителей, ровно таких, каких могли себе позволить Александра Леонтьевна Толстая, более не графиня, и Алексей Аполлонович Бостром.    
Теперь Леонтий Борисович принимал самое живое участие в судьбе внука, ставшего его радостью на склоне лет. В один из приездов дочери и внука к Тургеневым, пока Алёша носился с хворостиной за гусями, Леонтий Борисович завёл с дочерью неприятный, но такой необходимый разговор:
— Мне нравится, Сашенька, что вы решили подготовить его дома, и хорошо что в деревне, ему более, чем кому другому, выгоднее поступить в общественное училище сколь возможно позднее, когда он более окрепнет умом и когда ему возможно будет как-нибудь объяснить его прозвание по метрическому свидетельству…
— Я сама это знаю, папенька, — покачала головой Александра Леонтьевна. — Только я думала, что смогу… 
— Не перебивай меня, пожалуйста, — он тяжело вздохнул, понимая, с какими трудностями придётся столкнуться его внуку в недалеком будущем. — Я долго к нему готовился. Этот вопрос, кто он, для Лели будет очень тяжёл, и я не без страха ожидаю для него этого удара. Да, Сашенька, да! И дай-то Бог, чтобы он послужил ему в пользу серьезного, но и снисходительного взгляда на людей. Да, для него откроется трудная задача к решению, когда он узнает своё официальное имя*. И вот к чему я веду, Сашенька.
Дочь внимательно слушала отца, более не перебивая его.
— Я бы посоветовал не помещать его в Самаре ни в гимназию, ни в реальное училище, как хотели вы оба, — разумеется, он говорил о дочери и Бостроме. — Мне, если честно, более улыбается мысль о помещении его в Морской корпус. Если вы эту мысль поддержите, то я как-нибудь сниму копию с моего указа об отставке, — не просто так Леонтий Борисович заговорил о Морском корпусе. И у него самого знакомства оставались, и у внука генерала Багговута за героические заслуги перед государством Российским имелись значительные привилегии при поступлении в военное заведение. А ещё Алёше было бы полезно отправиться подальше от Самары да и от всех средневолжских губерний, где ползали слухи о раздорах в семье графа Толстого. — К этому нужно будет тебе взять метрические свидетельства — твоё и Лёлино. Твое свидетельство можно будет заменить копиею с протокола о записи тебя в дворянские родословные книги. Наконец, так как прошение об определении Лёши в корпус должно идти от тебя, то, мне кажется, нужно будет приложить свидетельство консистории о бывшем твоём браке и последовавшем разводе. Прости меня, ежели я заговорил об этом, не быв спрошен. Прости, ежели доставил тебе неудовольствие, но ведь когда-нибудь, и уже довольно скоро, нужно поднимать этот вопрос.
— Я сама знаю, папенька, — кивала головой Александра Леонтьевна, — вы правы, что заговорили об этом. Мы прячем его от всего мира, а ведь он растёт на глазах, и рано или поздно нам придётся открыть Лёлечке его происхождение, — глядя в окно на сына, резвившегося на солнце в саду, она приложила руку к груди. Вот он остановился, увидел, что на него смотрят из открытого окна, и стал корчить самые смешные рожи, что у него получалось на удивление хорошо. Клоун, да и только, хоть в цирк отправляй! — У меня сердце замирает, папенька, при одной мысли, что однажды Лёлечке придётся обо всём рассказать. Кто он на самом деле, чей он сын.


Рецензии