Алексей Николаевич Толстой. Часть 3

Часть третья
Свободный полёт

1
Радостно ехать в поезде, когда он везёт тебя в новую жизнь. А когда по весне, да в яркий солнечный день, то ещё отраднее! А если с дорогим твоему сердцу человеком, что смотрит на тебя влюблёнными глазами, и ты ему отвечаешь тем же чувством, тем же открытым летящим сердцем, так это и совсем счастье! Вот и его, молодого человека, в тот памятный день вёз поезд мимо среднерусских полей и лесов, речушек и озёр, нёс железной птицей, стрелял паром, то и дело бил гудками в весеннее небо, а в уютном купе сидела напротив, на диване с высокой спинкой, и смотрела ему в глаза удивительная девушка — и как смотрела! Какими глазами! Влюблёнными! Они точно говорили, эти её глаза: «Ты — мой, Алексей! Сам хотел стать моим, и стал! Теперь никому тебя не отдам!» А сколько он приложил усилий, чтобы завладеть сердцем молодой женщины, какое умение и артистизм проявил в своё время. 
Летом 1901 года в поезде «Самара — Санкт-Петербург» в столицу ехал девятнадцатилетний Алексей Толстой — поступать в институт. По настоянию родителей и своей невесты, которая была старше его на два года и куда серьёзнее в своих взглядах на жизнь, он должен был вопреки художественной натуре овладеть точной профессией инженера. Алексей решил поступать сразу в два высших учебных заведения: на всякий случай, чтобы не промахнуться. Вдруг в первом он провалится? Тогда добьётся победы во втором. Ему предстояло попытать удачу в Технологическом и Горном институтах. Если сказать правду, то Алексею не хотелось ни туда, ни сюда. Он страстно желал идти по стопам матушки — стать писателем. Поэтом! Но он видел, как живёт писательница Александра Толстая, отчего зависит её жизнь, часто кочевая: напечатают — не напечатают, тут впору было и призадуматься.
— Хорошо-то как, Алёша, — мечтательно сказала девушка, глядя в окно, на зелёные поля, яркие от солнечного света. И тень — бежала тень от вагона по ближней полосе земли, дымчато-синяя, стремительно кривясь, летела по кустам железнодорожной обочины…
Спутницу звали Юлией Рожанской, он познакомился с ней два года назад в Самаре на репетиции любительского спектакля. Ставили Грозу Островского. Он увидел её, услышал и влюбился сразу. Юлия была дочерью самарского врача, Василия Михайловича Рожанского, человека в высшей степени серьёзного и прививавшего эту серьёзность дочери. Она ехала с любимым человеком в Петербург не просто так, за компанию, для романтики. Юлия намеревалась поступить в медицинский институт, и поездка эта была разведкой. Свой юношеский роман они не скрывали, потому что не сомневались, что однажды поженятся. Увлечение театром, это, пожалуй, была единственная художественная слабость Юлии, но какая девушка не болеет сценой? Разве что монашенка. Театр как простуда — и захочешь, не убережёшься. Но во всём остальном она видела мир ясно и точно: прочная семья, крепко стоящая на ногах, солидный доход, большой дом, как у батюшки и матушки, в котором она росла, а то и побольше, и детки — трое, но не более. И, конечно, солидный муж. И чтобы серьезная профессия была у мужа. Крепкая, как говаривал её многоопытный отец, врач Рожанский, и достойная. Врач, инженер, государственный чиновник, но никак не ниже коллежского асессора. Именно коллежским асессором и был Василий Михайлович Рожанский на своём медицинском поприще. Но лучше всего — высокопоставленный инженер. Это главная профессия только что наступившего двадцатого века открывала великие горизонты!   
— Скажи, ты ведь будешь настоящим инженером, да? — глядя в глаза молодому человеку, спрашивала Юлия. — Таким важным, с большим портфелем?
— Конечно, буду, — отвечал Алексей, вальяжно откинувшись на спинку дивана. — С огромным таким животом! С брюхом!
— Нет! — нахмурив бровки, отмахнулась Юлия. — Причем ту живот? Живот совсем не обязательно. Главное — профессия. Достойная. Ты будешь строить дома и мосты, железные дороги, или даже паровозы!
— Паровозы?
— Паровозы, — кивнула она. — Ты хочешь строить паровозы?
— Я даже плохо представляю, как работает паровозная топка, Юленька, — отшучивался он. — Как уголь бросают в топку — видел, но как она работает…
— А тебя научат, Алёшенька. Если в Технологический поступишь.
Алексей рассмеялся:
— А если в горный поступлю? Тогда не научат.
— Ну, не знаю, — пожала его спутница плечами. — Тогда построишь такую машину, которая будет добывать золото. Точно! — она сделала большие глаза. — Из недр земли! Разве плохо?
— Здорово! — Алексей растёр крепкие ладоши. — Завалю империю дармовым золотом! Царя-батюшку порадую! А то и пущу под откос всю мировую экономику!
— Ну, зачем же так сразу? Не надо ничего пускать под откос. И даже можно без золота. Но стать уважаемым инженером ты просто обязан, Алексей.
Они оба замолчали. Он улыбался, глядя в окно, на зелёные солнечные поля. Иногда он замирал вот так, и она начинал нервничать, точно его подхватывала невидимая птица и уносила куда-то далеко от неё… 
— О чем ты сейчас думаешь, Алёша?
Он перевёл на неё взгляд, потянулся вперёд, накрыл ручку молодой женщины своей широкой рукой. 
— Я тебе стихи почитаю, Юленька, хочешь?
— Ну, почитай, — кивнула она. — Послушаю.
И Алексей, вдохнув поглубже и приподняв голову, стал читать ей стихи. Она слушала и улыбалась. А у Алексея пела душа! Как это отрадно читать стихи любимому человеку под перестук колёс! В скором поезде, несущем к счастью. Потому что куда ещё может нести поезд двух молодых людей? Не к горю же горькому…
— Ну, как? — спросил он.
— По-моему, неплохо, даже занятно, — кивнула она. И, едва скрывая улыбку, посмотрела в окно: — Только моему отцу не больно читай.
— Да почему же?
— Да потому. Подумает он…
— Что подумает?
— Да то самое.
— Ну, что, что?
— Что ты — поэт. 
— Так я и есть поэт! — горячо воскликнул он.
— Вот, — назидательно кивнула она. — Давно хотела тебе об этом сказать. Мало того, что ты меня моложе, Алёшенька. Так ещё и поэт. А папа говорит, — она первой освободила руку, — что беднее поэтов нет людей на земле. Что они — вечные скитальцы, неприкаянные души, что их только пожалеть можно. И он прав!
— Ах, вот оно что…
— Вот представь себе!
— Но твой поэт не простой поэт.
— А какой?
— Его сиятельство. Граф Алексей Толстой.
— Только это и радует. А если серьезно, ты, конечно, стихи писать можешь, Алёшенька, но не в ущерб учебе в институте и будущей работе, — она говорила так, точно была учительницей ему, а он её не самым прилежным учеником. — И не важно, будешь ты строить мосты или паровозы, или вгрызаться в землю в поисках золота для царя-батюшки. Понял меня?
— Понял тебя, — кивнул он. — Дай поцелую.
— Ладно уж, целуй, — она потянулась к нему через стол.
Но он прихватил её за плечи и впился губами в её губы.
— Ты моя богиня, — чуть позже ласково прошептал он ей на ухо. — Моя Венера…
Это было заслуженно, ведь Юля Рожанская слыла в Самаре красавицей. И вообще, была умницей, образцовой девушкой.
Хоть и не слишком любила стихов. А жаль, так жаль!..
Держа любимую за руку, Алексей смотрел в окно. Поэзия! Проза! Всё это окрыляло его, придавало существованию особый смысл. Иным людям даётся некое интуитивное чувство их будущего, оно приходит в неясных вспышках душевного подъема, ликования сердца, человек ещё не понимает, что это, лишь чувствует приливы великого счастья.
Так было и с Алексеем Толстым.
А вот Алексей Аполлонович, в отличие от очаровательной спутницы, хвалил его первые опыты. И всякий раз ждал от него чего-то нового, подталкивал его к творчеству. Даже мать, тоже видевшая в сыне задатки будущего писателя, просила мужа не перехваливать его. Одна беда, с некоторых пор Бостром превратился из отца в отчима. Алёше стоило величайшего мужества осознать это и принять новую реальность. А ведь было время, когда он и жить не хотел. Это когда новости посыпались на него подобно граду камней. Одна другой неожиданнее и страшнее. Слава Богу, желание отказаться от жизни, в чём он однажды признался Бострому во время прогулочной поездки на корабле по Волге, прошло… Но через какие испытания прошёл Алексей! Через насмешки ровесников: а кто он? Чей он сын? Не ублюдок ли? И отчего его прятали в лесу, как зверёныша? А может, он и есть зверёныш? Маугли?
Врагу такого не пожелаешь…         

2
Сама судьба до поры до времени прятала Алёшу в сосновской хуторской глуши. Была у него мама, которая частенько пропадала по издательским делам и переживала за него всем сердцем, был очень умный папа, учивший его жизни. Были дворовые да деревенские мальчишки, с которыми он дружил и дрался, удил рыбу и косил сено. Всё его постижение мира ограничивалось хутором Сосновка, Алёшу словно поместили в теплицу, как редкое растение, наблюдали за ним, поливали его по часам и зорко смотрели, как бы чего ни случилось! Как бы ветерок какой не надул, как бы коварный холодок не тронул! Слухи, сплетни, наговоры. Но ведь оба знали, и Александра Леонтьевна, и Алексей Бостром, что вечно так продолжаться не может! Тепличных-то условий. С частной школой в Саратове не вышло. А учиться было надо, и хотя родители Алёши числили себя людьми образованными и начитанными, сын нуждался ни в каком-нибудь, а в системном обучении. Поначалу Александра Леонтьевна пользовалась программой частной самарской школы Масловской, потом в имение к Бострому стали приезжать частные учителя. Первым был Аркадий Иванович Словохотов, очень полюбившийся Алёше, за ним очень серьёзный педагог Забельский. Этот готовил его к поступлению в реальное училище. А там уже их Лёле, знали родители, откроется весь мир во всех его красках.  Не только в радужных, но и в чёрных. Там он услышит и узнает то, что они так упорно пытались от него скрыть. Кто он и какого рода.
Но случилось это раньше, чем они думали. Дело в том, что Алексей должен был поступать в реальное училище под своей фамилией. Но какова была его фамилия? Да не было никакой! Свои ранние стихи-стишочки он подписывал «Алёша Бостром». Что очень радовало Алексея Аполлоновича. В метриках он значился как Алексей Толстой. Но у человека, готовящегося вступить во взрослую жизнь, должен лежать в кармане паспорт! А вот на этот паспорт Алексей рассчитывать никак не мог.
Александра Леонтьевна и Алексей Аполлонович были бы рады записать сыночка «Алексеем Алексеевичем Бостромом», но тут и выходил первый казус. Во-первых, Александра Леонтьевна не была обвенчана с Алексеем Аполлоновичем. Отчим мог бы усыновить ребёнка и дать ему свою фамилию, но Александру Леонтьевну обрекли на вечное безбрачие. В лице государства, церкви и общества Толстая и Бостром были греховодниками, не более того. Тем не менее, они надеялись, что однажды проклятие будет снято и они смогут обвенчаться. И подрастающий Лёля, которому требовался документ, мог бы ускорить эту ситуацию. Церковь могла смилостивиться и войти в положение двух не самых последних людей своей губернии.
Но тут вырисовывался казус второй.
Они жили в сословном государстве, каким была Российская империя. Тебе открывались все дороги только в том случае, если ты был дворянином, представителем высшего сословия феодального государства. А у Алексея Бострома с дворянским званием выходила накладочка, и большая! 
Оказывается, что Бостромы были очень легкомысленные люди. Особенно последние два представителя этой фамилии. Аполлон Яковлевич Бостром получил дворянство ещё в Тамбовской губернии более полувека назад, но не потрудился проследить, отправлено ли это утверждение в Санкт-Петербург, в Сенат. А оно отправлено не было! По сути, своей беспечностью он плюнул в сторону Правительствующего Сената. Потом Аполлон Яковлевич перебрался в Самарскую губернию, но и тут не удосужился официально утвердиться как дворянин. Имел поместье, крепостных, даже пять месяцев кряду замещал в Николаевске предводителя дворянства, и никто не сомневался в его благородном происхождении. А что такое бумажка? Формальность!
Его сына, Алексея Аполлоновича Бострома, интеллектуала и либерала, просветителя-демократа, этот вопрос тоже волновал мало. Он, воспитанный на идеалах шестидесятничества и разночинства, идущего в народ, будучи поклонником Белинского и Чернышевского, Добролюбова и Некрасова, а также гуманистов запада, в душе презирал костное дворянское сословие, насквозь пропитанное духом азиатского рабовладельчества. Ему даже было неприятно думать, что он — сын рабовладельца. Папенька его, Аполлон, владел без малого двумя сотнями душ и солидными угодьями! В степной глуши, правда, но тем не менее. Поэтому Алексей Аполлонович тоже не подсуетился и не восстановил своё дворянство. Так и оказались Бостромы в Самарской губернии чуть ли не мещанами! Потому что без бумажки, как говорится в народе, ты смерд.
В июне 1892 года дело Бострома, желавшего причислить себя к самарскому дворянскому собранию, отправилось из самарского депутатского собрания в Санкт-Петербург на рассмотрение, а вскоре пришёл и ответ: «Отклонено указом Сената». Волею судьбы Бостром оставался в рядах столь любимых ему разночинцев. Иначе говоря не приписанным ни к одному из установленных в Российской империи сословий: ни к дворянству, ни к купечеству, ни к мещанам, ни к цеховым ремесленникам, ни к духовенству, ни к крестьянству.   
— Прости меня, Сашенька, — сказал он, — с этой стороны ничего хорошего у нас не выйдет.
— А с какой выйдет, Алёша? — спросила названная его жена, уже понимая, куда и на что толкает её злосчастная судьба. 
— Только не с моей.
Разговор шёл около полуночи, зимой, в Сосновке, в доме с гудящей печью.
— Господи, — покачала головой Александра Леонтьевна. — Неужели мне придётся иметь дело с Николаем Александровичем? От одной этой мысли сердце сжимается, Алёша…
— Наконец, он же Толстой… Лёля… Он — граф.
— Какой он граф, — Александра Леонтьевна покачала головой. — Он наш с тобой сын. Твой и мой…
— И тем не менее. Мы бы до времени скрыли от него его происхождение, но только до времени. Рано или поздно он узнает, кто его настоящий отец. Даже если бы ему выдали паспорт, где бы Лёля значился Бостромом, добрые люди в Николаевске, Сызрани, в Самаре нашлись бы что сказать. Быстро бы разъяснили Лёльке, кто он на самом деле. Неужели ты этого не понимаешь? Шила в мешке не утаишь, Сашенька…
Толстая покачала головой:
— Если бы я только могла укрыть его от всех сплетен и пересудов, от этих взглядов, от этой боли, которую ему придётся испытать, — глядя в одну точку, она качала и качала головой. — Если бы я только могла…
Бостром встал со скрипучего кресла, подошёл, обнял её сзади за плечи.
— Мы справимся, Сашенька.
— Я знаю, Алёша, но будет очень сложно, очень…
Он случайно услышал этот разговор, стоя за приоткрытой дверью. А ведь вначале хотел влететь, закричать, напугать до смерти! Ну, как заправский хулиган. А вместо этого подслушал родительский разговор. И понял, что нельзя выдавать себя. Что услышал нечто ему не полагавшееся. Алексей тихонько отошёл от двери и прислонился к стене. Так о чём говорили его родители? С чем они должны справиться? С какой болью? И что означают слова: «кто его настоящий отец»? Как понять, кто? Вот же он, его отец, обнимает его мать. Они все так сильно любили друг друга! Все трое. Как в сказке. И что значит: «Он — граф»?
Такой поворот событий направил Александру Леонтьевну но новому пути. Теперь ей самой придётся везде и всюду говорить, что её Лёля — законный сын графа Толстого! А куда деваться? Что ж, Лёля уже повзрослел, никто бы его за истечением стольких лет не отнял у матери, это ясно как день. А фамилию давать было надо. Отыне фамилию Бостром отрок Лёля мог поставить разве что под стихотворением, как псевдоним.   
Но если Александра Леонтьевна и Алексей Бостром ещё держались, борясь с бедностью, читая Толстого, Тургенева и Карла Маркса, который особенно помогал им в трудные минуты, обличая капитализм, то судьба Тургеневых подходила к концу. Не пережила всех потрясений слабая здоровьем Екатерина Александровна, урожденная Багговут, она умерла в 1892 году. К этому времени поместье Тургеневка разорялось с каждым годом всё сильнее, нищало на глазах. Но это была судьба большей части всех русских имений! Эх, дворяне конца девятнадцатого века! Как же легко они отдавали свои последние крохи — отдавали их в лапы кредиторов, скупщиков, купечества. Деловых людей. Новых русских девятнадцатого века! Не получая в последние годы никакой должности в управе, после смерти жены Леонтий Борисович вконец разорился. Ничто уже не радовало его. Он жил у брата Михаила, будучи человеком набожным, просил устроить его в монастырь. Дочери Александре он писал: «Я себя всё время спрашиваю, как мне устроиться, чтобы ни у кого из вас не висеть на шее?» Но и в симбирский монастырь он не попал. Не получилось. На последние деньги, и с помощью родни, Леонтий Борисович купил небольшой домик рядом с монастырём. 20 июля 1895 года ушел из жизни вдосталь настрадавшийся помещик Тургенев. К тому времени он был уже практически нищим. Но если бы кто-нибудь упрекнул Александру Леонтьевну, что она невольно постаралась своими поисками личного счастья сократить жизнь родителей, то не попал бы пальцем в небо. Увы! Обоим старикам пришлось смириться, что они никогда более не увидят трёх своих внуков от брака дочери с графом Толстым. Только Лёлечка и утешал их на старости лет. 
В сущности, вся жизнь этой рассыпающейся дворянской семьи крутилась вокруг упитанного, жизнерадостного мальчишки. Лёльки!
«Может, и впрямь мы сделали что-то не то? Поступили своевольно? — в моменты отчаяния, когда одна беда приходила за другой, умирали родные и близкие, говорила Александра Леонтьевна. — Господь не дал нам детей с тобой, Алёшенька. Воздал в наказание!» — «Не говори глупости, утешал её Бостром. — Господь дал нам Алёшу». — «Ты прав, — соглашалась она. — Алёша стоит всего остального.  А ещё нам дали любовь…» Но верила ли она своим словам? Оставить троих детей! Родных кровиночек. Никто ведь не ведал, кроме Бострома, что она, выезжая в Москву по делам, подходила к дому, где частенько жила с их детьми старая графиня Толстая, садилась в садике неподалеку и ждала. Иногда ждала часами! Пока не выведут на прогулку её деток — Александра и Мстислава. Но эти были маленькие, что они увидят? А вот Елизавета уже повзрослела, и могла её заметить. И однажды увидела её, но Александра Леонтьевна прятала лицо под вуалеткой. В тот день она чуть ни сорвалась и ни бросилась к ним. Сдержалась! Не ради себя — ради своих детей. Потому что рана, нанесённая им этой встречей, была бы страшна. Она отказалась от них. Государство разделило их страшной чертой. «Межа не стена, — как говорилось в старой русской поговорке, — да перейти нельзя». Это было про них. Лиза увидела только даму в сером с укрытым лицом, глядевшую куда-то, и отвернулась. Видение! Мираж! Вот что приходилось ей прятать в глубине своей души, с чем приходилось жить и мириться каждый день. Не всякое сердце выдержит такое!..      
 
3
Едва их Лёле исполнилось тринадцать лет, Александра Леонтьевна решила действовать. Это была разведка боем. 16 марта 1896 года она приехала в Самарское дворянское собрание с прошением причислить её сына Алексея Толстого к дворянам Самарской губернии. Разумеется, предъявила метрики сына.
— Простите, Александра Леонтьевна, — сказал служащий. — Никак невозможно-с этого сделать! 
— Почему? — сделала нарочито большие глаза Толстая. — Я — потомственная дворянка, его отец, сами знаете…
— Вы тут ошибочку изволили сделать!
— Какую ошибочку?
— Вы — Тургенева, это нам хорошо известно. И фамилия «Толстой» возражения не вызывает. Но кто таков этот «Толстой»?
— Что за вопрос? Граф Николай Толстой — его отец. Мой бывший муж. Ребёнок, простите, зачат в законном браке. Наш сын, соответственно, тоже должен быть Толстым. Разве нет? А стало быть «Алексей Николаевич Толстой». 
— Всё это нам известно, уважаемая Александра Леонтьевна, — тонко улыбнулся служащий. — Но этого мало-с!
— Что значит мало-с? — нахмурилась та.
Но она знала, в чём тут дело! Догадывалась!
— Титул, сударыня! Тот самый, который вы изволили назвать. Титул вашего мужа. Он и мешает фамилии!
— Как это титул может мешать фамилии?
— Да так, сударыня. Видите ли, в государстве Российском если ты Толстой, то ты граф, а других дворян-с, просто Толстых, увы, нет! И не было-с. Важная фамилия! Вот в чём дело, — его лицо стало лукаво-несчастным. — Вот в чём закавыка, Александра Леонтьевна! А поставить титул «граф» я не имею никакого права без одобрения графа Толстого, как главы семьи. Вот в чём казус! Вам стоит обратиться к бывшему мужу и просить его за вашего сына. Иначе никак нельзя, сударыня! — чиновник даже развёл руками. — Не имею на то никакого права!
— Ясно, — кивнула она. — Обратиться к бывшему мужу.
О, да! Это был тот самый третий казус. Судьба точно мстила ей, несчастной! Её сын оставался без роду и племени, и ничто не могло им помочь!
Она вернулась в Сосновку не солоно хлебавши.
С некоторых пор Алёше стало казаться, что вокруг него происходит нечто важное. Судьбоносное! Так человек, оказавшийся в самом центре урагана, остаётся невредим и только слышит отдалённый рёв. Опасный! Смертоносный! Все вокруг о чём-то говорили, шептались, то и дело он слышал в этих разговорах своё имя; во время этих бесед все смотрели друг на друга так многозначительно! Переглядывались. И на него смотрели, но совсем иначе, чем прежде. А ещё на нём, юноше, дорогие ему люди подолгу задерживали взгляды, смущённо улыбались. Смотрел на него несчастными глазами любимый отец, точно собирался вот-вот проститься с ним. Смотрела мать, и слёзы вдруг могли заблестеть в её глазах. Смотрели учителя, они словно готовы были рассказать ему все секреты, посвятить его во все тайны и премудрости, кроме одной. А вот эту, одну, они не раскрыли бы ему ни за что на свете! Алексей понимал, что находится в эпицентре великих для него событий. 
Но так оно и было! 
Ровно через год, когда Алёше исполнилось четырнадцать, Александра Леонтьевна вновь поехала в Дворянское собрание и вновь заполнила формуляр, но на этот раз с её слов клерк написал иначе: «Сын Алексей рождён от законного супружества, от его отца Гвардии Поручика Графа Николая Александровича Толстого с Александрой Леонтьевной Тургеневой». Она шла напролом. Отвертеться граф никак не мог. В различных юридических реестрах сохранилось множество бумаг, подтверждающих то, что сын их с графом был зачат в законном браке. Хватило бы одного требования графа, разосланного по всем инстанциям летом 1882 года, найти и вернуть домой его беременную спятившую жену. «Никуда вы не денетесь, мучитель мой, Николай Александрович! — зло думала она, подавая прошение. — Ваш это сын, ваш…»   
Теперь она открыто просила титула для своего сына! А посему бумага с этим прошением полетела в дом Николая Александровича Толстого, вышеназванного отца. 
Все эти годы Александра Леонтьевна маниакально боялась мести графа, что он отберёт у неё сына. Но страх этот давно прошёл. Сын был уже взрослым юношей. Через пару лет — своя жизнь! Но и Николай Александрович всё помнил. А ведь этого дня и часа он ждал долго. Почти пятнадцать лет!
Он приготовил месть иного толка! 
Пополневший драгун Николай Александрович Толстой, чью шевелюру давно побило серебро, вальяжно сел за свой секретер, обмакнул перо в чернила и с удовольствием и злорадством, надо сказать, вполне обоснованным, стал писать:   
«Губернскому Предводителю Дворянства.
Спешу Вас уведомить, что настойчивое домогательство госпожи Тургеневой о внесении неизвестного мне сына в родословную моей семьи вынуждает меня сделать следующее заявление.
«Как при оставлении семьи госпожой Тургеневой, бывшей моей первой женой, так и при расторжении два с половиной года спустя нашего брака, других детей, кроме тех трёх, которые у меня есть (два сына и дочь), не было и по сию пору нет, и потому домогательства госпожи Тургеневой я нахожу не подлежащими удовлетворению, и что кроме меня, как отца, при жизни моей, никакое другое лицо не вправе ходатайствовать о занесении моих детей в дворянскую родословную книгу, так как по духу Российского законодательства отец считается главой семьи.
Граф Н.А. Толстой.
1 июля 1893 года».
Точка! Жирная точка. Подумаешь, какие-то там метрики! Нет у него сына Алексея, и всё тут.
Николай Александрович уже был пять лет как женат на другой женщине. Призраков из прошлого, за которыми так настойчиво гонялся когда-то, теперь он не пускал даже на свой порог. И вновь его можно было понять: у него отняли любовь, разбили сердце, у него забрали ещё не рожденное его дитя, заведомо обрекли его кровинушку на безродное прозябание в этом мире, где сословные принципы стоят во главе угла. Было ли это справедливо? Нет! Не было. Его сына вырастили и воспитали в нелюбви к нему, родному отцу, а ещё хуже — в любви к ненавистному ему человеку, этому безродному Бострому, так зачем ему такой сын?
Теперь он платил преступнице той же монетой. Платил за её предательство, за её нелюбовь. За своё унижение.    
Как и предполагал граф, его отказ стал для Александры Леонтьевны и сына Лёли катастрофой. У четырнадцатилетнего юноши не было ни отца, ни фамилии, ни рода как такового. Ни Толстой, ни Бостром, ни граф, ни дворянин. Даже не мещанин. Никто! По документам, а вернее, по их отсутствию, пустое место.
Но худшее было ещё впереди — объяснение родителей, много согрешивших ради любви, объяснение с их сыном. Пасынком.
— Мы должны сделать это сами, — в один из вечеров сказала Александра Леонтьевна своему гражданскому мужу, — и чем раньше, Алёша, тем лучше.
— Бедный, бедный мальчик, — сокрушался Бостром. — Что будет с ним? Каково ему будет? Нашему Алексею…
— Ему будет больно, — кивнула Александра Львовна.
— И как он это воспримет? Не наделает ли глупостей?
Таким несчастным она не видела своего любимого с тех самых пор, как он отпускал её к ненавистному мужу. Когда отпускал её руки, и она, заложница обстоятельств, летела в пропасть. А теперь в эту пропасть должен был упасть их сын. Но Бостром и впрямь считал этого ребёнка своим — любил его всем сердцем, потому что он вырос на его руках, а ещё потому, что он бесконечно любил его мать, без которой не представлял своего существования.
А ведь юный Алексей уже многое слышал от других, о многом подозревал. И всё время он слышал одно и тоже: «граф» или «этот человек». Сто раз хотел налететь на родителей с расспросами, да всё не решался.   
И вот его пригласили в комнату и стали говорить. Алексей затрепетал. Время потекло медленно, вот-вот, и затормозит ход. Остановятся не стене часы. Говорила мать. Она держала его за руку. Отец старался не смотреть на него, а если и поднимал на сына глаза, то почти сразу отводил взгляд. И каким же он был несчастным! А мать, дорогая мамуня, долго убеждала его, что они любят его, их сына, больше жизни, больше всего на свете. Но он и так это знал. И он любил их! А потом зазвучало это слово: «граф», эти слова: «граф Толстой», «граф Николай Александрович Толстой», «твой отец по крови». А тот, кого он называл папой, становился все несчастнее. И то и дело у него начинали дрожать губы. Вот-вот расплачется. Он словно уходил в тень. Зачем? Почему? Смысл наконец стал доходить до Алексея. Но как такое могло случиться?! Его отец не был его настоящим отцом. Им был тот самый «граф Толстой», о котором он уже слышал. Наконец, его мать носила эту фамилию. Алексей знал, что у неё был когда-то муж, был да сплыл. Вот что он слышал буквально ото всех! Теперь прошлое обрастало подробностями. Оказывается, этот граф причинил его матери много страданий, а она причинила много страданий своему мужу, и теперь они враги, уже давно. Вот что услышал юный Алексей. Оказывается, у него были братья и сестры! Оказывается, его скрывали в сосновской глуши так долго, чтобы коварный граф не забрал его к себе, как забрал других детей. Страшное чудовище, о котором он и не подозревал, разрасталось в размерах. И это чудовище, пожирающее детей, было где-то рядом. И он был сыном этого чудовища.
Первых детей он отнял, от последнего отказался. От него, Алексея.   
Но теперь ему, «их Лёшеньке», «милому доброму Лёльке», во что бы то ни стало нужен документ, чтобы жить дальше, взрослой жизнью, и поэтому его мать вступила ещё в одну схватку с его единокровным отцом. Всё это тяжело, говорила она, безмерно тяжело, но это правда. Он должен быть сильным, ведь ему ещё не раз бросят в лицо упрёк, что у него нет отца, не раз злые языки изругают его мать, всё это будет.
Будет! А он должен быть к этому готов.   
Он выходил из комнаты как в тумане. Во сне. В бреду! Алексей ещё плохо верил услышанному. Юное сердце ныло после этого разговора. Это было открытие — и жестокое! Оказывается, люди умеют искусно лгать и притворяться. Самые близкие и дорогие люди могут быть отъявленными лжецами! Годами напролёт мать целовала его и говорила всё, кроме самого главного. Кроме правды. А правда была такова, что его отец — не его отец. А какой-то отчим! Злое, неприятное слово! Тот, кого он называл отцом, тоже оказался притворщиком и лжецом. А ведь он учил его, сына, уму разуму, учил писать стихи, хвалил его. И всё это время знал, что обманывает его. И дед его обманывал, и бабушка. Всё ради него, но ведь обманывали! В глаза смотрели и лгали. А плюс ко всему есть ещё какой-то другой, могущественный и злой «отец по крови» по крови, ненавидящий их с матерью. Можно ли было сказать, что сердце юноши ожесточилось после семейных откровений? Ещё как можно! Он вдруг догадался, что жизнь это бессовестная игра, что люди легко одевают маски, как в театре, и разыгрывают перед тобой фарс, злую трагикомедию, что ничего святого нет и в помине, нет нигде. Эти взрослые мысли пронеслись по сердцу огненным вихрем, болезненной интуицией, не более того, и улетели в ведомом только им направлении. Но ожоги они оставили, и ещё какие! К тому же впереди ему предстояли годы напоминаний об этой лжи. Ведь он спешил в большой мир, куда прежде его так заботливо не отпускали.      

4
В 1897 году Алексея привезли в Самару поступать в реальное училище. Мать добилась отсрочки с оформлением его документов. Помогли знакомые. Юноша впервые оказался среди такого количества сверстников — они кричали, шумели, кто-то знал друг друга давно, толкались, строили рожи. Конечно, и в деревне было довольно ребят, но там он был самым главным. Самым умным. Барчуком! Но не здесь, в Самаре. Многие вели себя так, точно были королями, и смотрели на других свысока. В том числе и на него. Он сразу почувствовал себя деревенским увальнем, да ещё чересчур щекастым, розовощеким. И заикавшимся от волнения. Кто-то с усмешкой спросил: «Откуда ты?» — «Из Сосновки», — стушевавшись, ответил он. «Да ну?! Значит, угадали! — рассмеялись сразу несколько человек. — Так и подумали, что из леса дикого!» Он и совсем замкнулся. А потом пришла пора сдавать экзамен. Все смешалось в голове Алексея. Все предметы, все вопросы и ответы. «Винегрет», — повторял он знакомое слово. Так говорил про него один из учителей: «У тебя в голове винегрет». И вот теперь он повторял это слово, словно пытаясь оправдаться. «Что-что? — спросил у него учитель, грозный, чужой, даже страшный, и поправил очки. — Какой такой винегрет, молодой человек?»
Алексей беспощадно проваливал один предмет за другим.
— Говорите толком, молодой человек, — глядя на него из-под очков, требовал ещё один грозный экзаменатор. — Что вы всё мямлите? 
Большой и неловкий, Алеша стоял увальнем, хмурился и мычал вместо того, чтобы говорить толком. Он получил двойки почти по всем предметам.
— Нет, графиня, вашему сыну надо подготовиться лучше, — сказал один из знакомых экзаменаторов. — В Самарское реальное училище большой конкурс, и ребята поступают совсем не простые! Иных так натаскали по всем наукам, что они знают больше нас, педагогов, — для ободрения пошутил он. 
— Но я сама его готовила, — воскликнула Александра Леонтьевна, — он всё знает!
— Тогда ещё хуже, графиня, знает, но сказать не может, — развел плечами педагог. — Он у вас совсем, простите, одичал на природе.
— Ну, что вы говорите такое? — обиделась она.
— Простите. А что ещё я могу вам сказать, если мальчик не отвечает? Даже и не знаю, — экзаменатор покачал головой. — Я вот что вам посоветую. Вы поезжайте в Сызрань, там не так строго, там к вашему Алексею отнесутся снисходительнее. У них даже недобор бывает! — обрадовал он её. — А потом, когда он окрепнет, и начнёт лучше чувствовать себя и с педагогами, и со сверстниками, приезжайте в Самару. А сейчас никак нельзя. Простите, уважаемая графиня.
— Я давно уже не графиня.
— Тем не менее. Ну, никак нельзя, уважаемая Александра Леонтьевна!   
И они поехали назад в Сосновку.
— Прости, мамулечка, что не оправдал твои надежды, — он уткнулся в её плечо щекой. — Прости. Дурачина я, наверное…
— Никакой ты не дурачина, Лешурочка, просто ты стеснительный. А когда человек стесняется, и сильно, то всё забывает.
— Правда? — отняв голову от её плеча, с надеждой спросил он.
— Правда. Ты не горюй. Я-то ведь знаю, что ты у меня умница. И всё знаешь, что должен знать. Просто первый раз попал на экзамен. С кем не бывает? Может, и впрямь мы одичали в нашей деревне? — вдруг предположила она, — и тебе надо заведение попроще? — глядя из брички на окрестности Самары, Александра Леонтьевна вздохнула, но уже с улыбкой. — Очень может быть, Лешурочка. Вот дыхание переведём и в Сызрань подадимся.
Теперь вся её жизнь была заключена в Алёше. Она не сомневалась, что ещё родит детей Бострому, но не вышло. Ни разу она не забеременела!   
«Может, и впрямь мы сделали что-то не то? Поступили своевольно? — в моменты отчаяния, когда одна беда приходила за другой, когда умирали родные и близкие, спрашивала себя Александра Леонтьевна. — Господь не даёт нам детей с тобой, Алёшенька. Неужели в наказание за нашу с тобой любовь?» — «Не говори глупости, утешал он её. — Господь дал нам Алёшу, радоваться должны». А ведь Алексей Аполлонович надеялся, что ещё станет отцом. Что его любимая принесёт ему целую стайку мальчишек и девчонок, ведь рожала она от мужа детей одного за другим! Но человек предполагает, а Бог располагает. Стало быть, не судьба. «Ты прав, — соглашалась она. — Наш Алёшенька стоит всего остального. И даже если наша с тобой любовь проклята небесами, я бы её не променяла ни на что другое».
А годы давали о себе знать. Александра Леонтьевна сильно пополнена: тут и нервотрёпка, и малоподвижный образ жизни. За исключением выездов по издательским делам, все её дни проходили за письменным столом. Днями напролёт строчила она повести и рассказы, как правило, для детей. Это Алексей Аполлонович воистину от природы был Аполлоном и даже в зрелые лета сохранил фигуру едва ли не юноши! Редкостный дар, надо сказать!   
Они перевели дыхание в Сосновке, дали оклематься Алексею после унижения в Самаре. Алексей Аполлонович, как мог, подбадривал своего сына-пасынка, которого он очень любил. Это чувство к мальчику было искренним. Они были на редкость крепкой и любящей семьёй. Два Алексея и Александра. Такую ещё поискать! А потом Александра Леонтьевна с Алёшей сели на пароход и поплыли в Сызрань. Для начала остановились в гостинице Маркова, на улице Большой, и начались экзамены.
В Сызранское реальное училище Алексей Толстой поступил сразу, и на четвертый курс. Всё прошло как по маслу. Тут и впрямь был недобор, и ученику обрадовались. И Алёша выглядел собраннее. Конечно, в Сызрани всё было попроще, учителя в том числе, ну, так и спрашивать они станут не так строго со своих питомцев, что тоже было хорошо. Наконец, главное, что требовалось от их Лёли, это получить удостоверение об окончании училища, чтобы потом отправиться в большое плаванье.
Сразу после поступления мать и сын перебрались на частную квартиру к сёстрам Александровым. Делами по их обустройству занимался Бостром, хорошо знавший Сызрань и ещё не растерявший, несмотря на скандал и затворничество, все знакомства. Алексей Аполлонович с нелегким сердцем отпустил Сашеньку и Лёлю, ведь ему надо было оставаться в имении, заниматься делами, и видеть своих самых дорогих людей на свете он мог только по праздникам. Зато когда он приезжал, это и был настоящий праздник — и духа, и плоти. Большой праздник сердца и живота. Они его прозвали фуражиром, потому что Бостром привозил им продукты на недели и даже месяцы вперёд. Денег у матери и сына было мало, впритык, поэтому он загружал пару подвод овощами, солёными и сушёными грибами, вяленой рыбой, ягодами, мёдом. Всем, что могла дать сосновская земля.   
А вот учился их Лёля неважно — ленился. К другому ритму он привык в Сосновке! Хоть и нищие были баре, Бостром да Толстая, но баре! Учителя снисходительно относились к их отпрыску. В учебной системе то и дело образовывались дыры, на которые и родители, и педагоги закрывали глаза. К великой радости Алёши. А тут, хоть и провинция, хоть и глушь, но учебная система была, и стеной вставала на пути у Алексея. И не объехать её толком. Нужно было сидеть часами и зубрить уроки. «Грызть гранит науки», — как говаривал Бостром. Но Алёша, как мог, берёг зубы. Поведение тоже оставляло желать лучшего, и тут вольная жизнь в Сосновке давала о себе знать. И хоть Алёша был чуть грузноват, чуток располнев в деревне, и некоторые одноклассники его называли в насмешку «Лёшкой-квашнёй», был он на удивление подвижен. Так случается, когда человек, независимо от того, какая у него физическая оболочка, обладает неукротимой энергией, источником огромной духовной силы.      
В очередной раз Александра Леонтьевна приходила к директору гимназии господину Александрову и слушала его рассказы о проделках сына.
— Ну-с, сударыня, и что мне прикажете с вашим отпрыском делать? — прохаживаясь по кабинету, спрашивал тот. — Как мне с ним поступать, если он такие фортели вытворяет? Давеча ваш Алексей с Сафотеровым и Абрамовым указку учителя географии подпилили, тот ткнул, пардон, указкой-то в Санкт-Петербург, вот, говорит, главная твердыня Империи Российской, а указка-то возьми и обломайся. Весь класс в хохот: мол, даже указка не выдержала! Это что же такое? — он выдержал грозную паузу. — Вольнодумство, вот это что. Глобус к основанию, к оси, приклеили, педагог крутанул его, а он стоит, не шелохнется. Конец света, кричат в классе, земля остановилась! И опять все в хохот. Хорошо, что есть порядочные мальчики, которые мне об этом рассказали! Я ведь шучу-шучу, но и моему терпению рано или поздно придёт конец, Александра Леонтьевна. Вашего сына не останавливает даже то, что он то и дело остаётся без обеда в наказание за своё поведение. Поверьте мне, как педагогу, всё это следствие, простите… — он кивал, но говорить не решался.   
— Следствие чего? — поинтересовалась Александра Леонтьевна.
— Следствие неправильного воспитания, отсутствия полноценной отеческой заботы и опеки, — наконец решился сказать инспектор Александров.
— А вот об этом судить не вам, — упрямо ответила мать ученика.
— Как знать, как знать, с моим-то опытом…
— У нас прекрасная семья.
— Я в курсе о вашей семье…
Она не позволила ему договорить:
— И я не хотела бы развивать эту тему.
— Верю, охотно верю, что не хотите, — в его голосе звучали ёрнические нотки, — тем не менее, я вас предупредил. Да, и ещё, Александра Леонтьевна, я бы попросил вас внести штраф за испорченную указку и особенно глобус.
Дома она отчитывала сына за его проделки.
— Зачем ты всё это делаешь? — спрашивала она. — Зачем все это вытворяешь, меня позоришь? — Алёша тушевался, хмурился. — И за что ты так ненавидишь географию? Помнишь «Недоросля» Фонвизина? Зачем мне география, когда извозчики есть? Хочешь быть таким же?
— Не хочу, — мотал головой её четырнадцатилетний сын.
— Тогда скажи, за что ты так ненавидишь географию? Ответь мне, Лёля.
— Слишком много названий городов, мамуня, губерний, и все они скучные, а сколько по миру таких названий? Жуть!
— Но у тебя и французский плох, Алёша.
— А зачем он мне нужен? — искренне возмутился юноша. — Никто вокруг по-французски не говорит, кроме самого учителя французского. С кем ни заговорю — все на русском говорят! Представляешь? 
— Издеваешься, да?
Он пожал плечами:
— Совсем немного.
— Вот и я вижу, что издеваешься. Это общеобразовательная программа, Алёша. Её просто надо знать. И потом, надо стремиться в такое общество, где и по-французски говорят, и по-английски, и по-немецки, и по-итальянски. И всё как на своём родном. И географию знают. А если ты собираешься с конюхами всю жизнь общаться, — она развела руками, — тогда конечно. Ничего не учи. Возвращайся в Сосновку без аттестата. Паси коров, уди рыбу, гоняй кур. Красота, правда, Алёша?
— Райская жизнь, мамуня.
— Вот-вот, райская жизнь. А потом о тебе кто-нибудь книжку напишет и назовёт её «Дурачок из Сосновки».
Вышло хорошо. Смешно. Вначале засмеялся Алёша, а за ним уже мать.
— Зато я историю люблю, мамуня, — он подсел к ней на диване, привалился к её плечу. — Про войну люблю читать, про царства и королевства разные…
— Ну, хорошо, что хотя бы так, — она похлопала его по руке, — Александра Леонтьевна не могла долго сердиться на сына. — Но указки больше не подпиливать и глобусы не портить. Во-первых, это вандализм, а во-вторых, нам придётся за это платить. Я вот тебе хотела новый мундирчик купить, а вместо этого мы купим глобус для твоего географа.
— Как так? — он разом сел, возмущенно заморгал глазами. — У моего уже два раза плечо зашивалось, и вырос я из него.
— Серьезно? За всё надо платить, Алёша. За хулиганства особенно. Твой папа, Алексей Аполлонович, и так из шкуры лезет, чтобы прокормить нас. Так что походи пока в старом мундире, — она привлекла его к себе, недовольного, стала гладить по голове. — И поумнеешь скорее. Пора, пора тебе поумнеть, барчуку.
Иногда Александра Леонтьевна подсказывала сыну:
— Ты бы отцу написал письмецо.
— А что написать?
— Как ты живешь, как мы с тобой живем. Как ты учишься. Он будет рад. И потом, ты же знаешь, как он ценит твои письма. 
— Прямо правду написать?
— Самую что ни на есть! А иначе какой толк? Напиши не только, что с тобой случилось, но и о чём ты думаешь, и что за окошком происходит.
— Про погоду, что ли?
— И про погоду. Он же волнуется, как у нас тут? Вон дожди какие! Не смоет ли Сызрань в Волгу.
И Алёша садился за стол, макал стальное перо в чернила, и писал:
«Дорогой папочка! Ученье моё идёт хорошо, только вовсе меня не спрашивают. Мальчики в нашем классе все хорошие, не то что в Самаре, только один больно зазнаётся, сын инспектора, но мы его укротим. Подбор учителей там очень хороший, большей частью все добрые, и ученики их слухаются.
Инспектор большой формалист и малую толику свиреп. Только географ да ботаник больно чудны, а батька, вроде Коробки, сильно жестикулирует. Математик там замечательно толковый и смирный. Вообще это училище куда лучше Самарского.
Вчера весь день шел дождь и улица превратилась в реку. Жив и здоров.
100 000 раз целую тебя.
Твой Леля.
Изучаем геометрию, и я теперь очень горд, и на мелюзгу третьеклассников смотрю с пренебрежением».
Бостром и впрямь любил читать «Лёлины письма». Яркие, насыщенные событиями, напитанные светом, а подчас и ароматами. В письмах сына-пасынка Алёши, живших действием, всегда читался лирический герой — мальчишка-сорванец, всё подмечавший. А когда Александра Леонтьевна жаловалась на сына, что того ругают учителя за неважную учебу, он получал из Сосновки, от мудрого Бострома, строгие письма, например такие:
«Кроме знаний, Алёша, у тебя не будет ничего для борьбы за существование. Помощи ниоткуда не жди. Напротив, все будут вредить нам с тобой за то, что мы не совсем заурядные люди. Учись, пока я за тебя тружусь, а если что со мной сделается, тебе и учиться-то будет не на что. Я не боюсь тебе это писать. Вспоминай об этом и прибавляй энергии для себя и для мамы».
Эти письма, написанные одним мужчиной другому, не проходили бесследно. Алёша чувствовал ответственность и за себя, и за своих близких, которые всё делали, чтобы только он учился как следует. И тянул лямку, мечтая поскорее вырваться из школьной западни.   
А как Алёша любил читать приключенческую литературу! Вот что захватывало его! Герои Александра Дюма, Фенимора Купера, Вальтера Скотта, Майн Рида проносились через сердце юноши, вызывая в нём бури и шторма, пленяя подвигами и любовными похождениями героев. А ведь сердце юноши, хочешь — не хочешь, а тянется к любви!   
— Пора тебе читать Толстого и Достоевского, — однажды сказала ему мать.
— Скукота! — отмахнулся Алёша.
— Как ты можешь такое говорить? — едва не обиделась мать; случилось это в очередной приезд Бострома в Сызрань. Александра Леонтьевна и Алексей Аполлонович переглянулись. — А это всё дребедень! — писательница Толстая не могла смириться с оценкой сына. — Все эти приключения. Скажи ему, Лешура.
— Это правда, — согласился Бостром. — Но он юноша. Сердце тянется к героике, остросюжетности. Пройдёт, — кивнул он жене.
— Может, мне ещё вашего Маркса почитать?
— Ещё почитаешь, когда придёт время, — кивнула она. — И Маркса, и Энгельса.
— Скукота, — поморщился Алёша.
— Не говори так! — прервала она его. — Маркс — великий мыслитель!
— И это правда, — согласился Бостром.
Недаром их пару — Александру Леонтьевну и Алексея Аполлоновича — за глаза называли марксистами. Они были образованны и бедны, знали жизнь и критически относились к существующему порядку в империи, всё это, разумеется, толкало их в лапы марксизма.
В прежние времена, когда они только-только оказались врагами всего мира, отщепенцами, париями, проклятыми обществом и церковью, Александра Леонтьевна так и писала своему возлюбленному:
«Лешурочка, нам приходится довольствоваться друг другом. Не так ведь это уж страшно. Есть люди, которые никогда, никого возле себя не имеют. Это страшно. Вот почему я и тяну тебя за собой в Маркса. Страшно уйти от тебя куда-нибудь в сторону, заблудиться без друга и единомышленника. Я ещё не успела купить себе Маркса вторую часть. Если хочешь, чтобы я тебя крепко, крепко расцеловала, то купи его мне. Впрочем, тебя этим не соблазнишь, ты знаешь, что, как приедешь, и без Маркса, так всё равно я тебя целовать буду, сколько влезет».
Одним словом, Маркс играл не последнюю роль в жизни так сильно любящих друг друга людей.
Как-то летом Алёша и Бостром плыли на пароходике «Самара». Александра Леонтьевна в очередной раз укатила по издательским делам в Петербург, а они вот взяли и решили совершить плавание. Стояли у парапета и смотрели на неровную линию Жигулёвских гор, на зелёные берега во всю ширь земли. Шумно били о воду лопасти пароходика. Неистово стучал мотор. Черный дым валил из трубы в прозрачное синее небо. Торопливо разбегались от борта волны. Кричали над головой чайки. Прохладный волжский ветер порывами остро обдувал лица отца и сына. Бостром был как всегда элегантен, в белом костюме и шляпе, Алёша в гимназическом мундирчике с золотыми пуговицами. Он нравился самому себе в этом мундире. Выглядел взрослее, серьезнее. Ответственнее.
— А в чём смысл жизни? — вдруг спросил юноша.
— О чем ты? — нахмурился Бостром.
Он не ожидал такого вопроса от четырнадцатилетнего подростка.
— Зачем мы живём, папа?
Последнее время он путался, не понимая, как ему называть человека, которого он всю жизнь знал и любил как своего родного отца. Конечно, папа! Конечно, отец. И всё-таки легкий холодок, рождённый ложью, тронул сердце Алёши и заставил его чуть иначе относиться к Алексею Аполлоновичу. Не был ему этот человек отцом, увы! Был кем-то другим, важным, нужным, бесконечно близким, но не отцом…
— Но почему ты спрашиваешь, Алёша? — поинтересовался Бостром.
— Да потому, что иногда думаю: а зачем я живу? Для чего? Почему?
— Этот вопрос рано или поздно задают себе все думающие люди.
— А ответы? Они находят ответы?
Как тут ответить!
— А у тебя есть ответы? — напрямую спросил Бостром. — Ну, хоть один?
— Я думал, чего стоит наша жизнь… Моя, к примеру…
Совсем не детский разговор затеял его сын!
— И что же? — нахмурился Бостром.
Белая чайка с тревожным криком спланировала над их головами, взметнулась, а потом камнем полетела в воду. Вырвала трепещущее серебро из воды — плотву — и тотчас ушла в сторону.
— Думаю, ничего она не стоит. Я иногда думаю о том, что не стоит жить. Я не боюсь умереть и без страха думаю о смерти, мне только жаль вас. Тебя и маму. И всё.
Бострома больно укололи его слова. 
— Отчего же такие мысли тебе лезут в голову? Алёша?
— А Бог его знает. Лезут, и всё тут. Поди спроси у них. Для чего жить, думаю я, какая цель? Наслаждаться всем, чем можно, это цель слишком низкая.
— Отчего же сразу только наслаждение? Живут, чтобы охранять свою родину от врагов, например. Долг офицера, солдата. Есть долг врача: лечить людей. Врачи даже «Клятву Гиппократа» дают. Это как рыцарская клятва. Поэты пишут стихи и делают мир прекраснее. Учителя борются с невежеством, тянут людей к свету. Ну, это хорошие учителя, — сыронизировал Бостром, решим разрядить атмосферу. — А плохие могут и ещё глубже во мрак утянуть.
Он добился своего — Алексей улыбнулся. Били и били лопасти водяного колеса, неистово стучал мотор. Кричали чайки над головой пассажиров. 
— Повезло и офицерам, и врачам, и педагогам. А вот я ни на какое полезное дело не чувствую себя способным.
— Да отчего же так, Алёша?
— Не знаю, — хмуро ответил он. — Я вообще кажусь себе мелким, ничтожным, неумелым, несерьезным. Вот так!
— А-я-яй! — он потянулся и обнял сына за плечо. — А вот мне кажется, что ты как раз и сгодишься для большого дела! И я даже знаю, что у тебя хорошо получается.
— Что?
— Стихи писать, например.
— А у меня правда хорошие стихи?
— Если ты будешь много работать, то они с каждым разом будут становиться все лучше и лучше. Уж поверь мне!
— Верю, — кивнул Алёша.
А чайки кружились и кричали над их головами. По возвращении Алексей Аполлонович сядет за письменный стол и напишет Александре Леонтьевне об этом их диалоге с Алёшей, что тот говорит нехорошие вещи, очень взрослые, и он сильно беспокоится за него.

5
Не сразу Александра Леонтьевна узнала, что хозяева дома, в Сызрани, нарекли их с сыном «нехристями». Просто время от времени попадая в их комнаты, хозяева заметили, что у матери и сына нет икон.
— Татары, стало быть, — вынесли вердикт хозяева.
Как ещё можно было объяснить отсутствие образков в красном углу? Не Марксом же! Второе было куда пострашнее первого! Даже мысли такой не поселилось в голове у хозяев. А могли бы напрячь извилины. Тем более что «Капитал» частенько лежал на самом видном месте. Александра Леонтьевна написала Бострому, чтобы он привёз пару небольших иконок для их дома. К чему досужие разговоры? Пусть думают, что тут живут обычные православные люди. 
Но отношения с этими хозяевами уже давно не заладились, и в 1998 году Толстая и сын переехали на новое место, на улицу Симбирскую. Происходили и другие перемены, куда более важные, которые на первый взгляд незаметны, а потом так и лезут на глаза, и нет уже от них спасения.
И всё дело было в самом Алексее…
С некоторых пор его интересы стали меняться. Игры с мальчишками уходили на второй план. Напротив мужского реального училища, если пройти немного по улице, стояла женская гимназия. Мальчишки из реального то и дело заводили знакомства. Пересекались на вечерах с девочками, а потом, важные, уже гуляли вместе. Взрослея, Алёша сильно похудел, голос его погрубел, и он всё чаще проводил время с девочками из гимназии. Много шутил, клоунадничал, стараясь привлечь внимание и понравиться. Вот тут уже Алёше Толстому захотелось и приодеться как следует. Теперь бы он променял выходку с глобусом на новый мундир или пиджак для выходных дней.
— Да-а, — однажды заметила Александра Леонтьевна, — ты у меня вырос. Хочется нравиться девочкам, правда?
— Ещё чего, — застеснялся он, но так и вспыхнул румянец на его крупных щеках.
— А та, рыжая, хороша, — кивнул мать. — Как её зовут?
— Марианна. Правда, хороша? — лицо его вспыхнуло ещё ярче, он искал поддержки у матери, с которой всегда делился самым важным.
— Очень! — кивнула она. — Глаза веселые.
Но вот инспектору Александрову ученик-реалист Алёша Толстой разонравился окончательно. Он пропускал уроки. И немудрено, ведь все его мысли крутились вокруг юных сверстниц: куда бы их повести, в театр ли, если деньги будут, в парк ли, или кататься на лодке по Сызранке.
— Сказать, что я недоволен вашим Алексеем, значит ничего не сказать, — во время очередного вызова его матери в училище изрёк строгий и взыскательный инспектор. — Пропуски и дерзость, пропуски и дерзость. 
— И как же он дерзит вам? — вздохнув, спросила мать ученика.
— Шутками-с, графиня! Шутками-с!
— Я давно не графиня, и вы это знаете.
— И тем не менее. Пропуски и дерзость!
— Мы переводимся в Самару, — сказала Александра Леонтьевна, — дело уже решённое.
— И когда же?
— Со следующего года.
— Отговаривать вас не стану, — кивнул инспектор. — Даже не надейтесь.
Она уже давно мечтала забрать Алёшу из Сызрани и переехать в Самару. Дело в том, что Бостром решился продать Сосновку, родовое имение, и купить дом в губернском центре. Александра Леонтьевна не настаивала, она считала, что не имеет на это право, но Бостром взял и всё решил. Конечно, Александра Леонтьевна была счастлива! Сто крат! Хватит им прятаться от людей, маяться по углам-уездам. Пора было вернуться в свет. Дела минувших дней забылись или почти забылись. Александра Леонтьевна стала популярной детской писательницей, которую охотно печатали в столицах и многих городах России, и нуждалась в общении среди равных. А Сызрань, как ни крути, оставалась крайней провинцией, глушью. И Самара была не сахар для людей творческих, свободолюбивых, но всё же губернский центр! Ради будущего переезда Алёша собрался и удачно сдал экзамены. Жалко было расставаться с Сызранью, с юношами и девушками, но предчувствие великих перемен толкало его вперед. Да и рыжая Марианна стала встречаться с юным кадетом, так что всё было одно к одному. Конечно, с продажей имения дело в два счёта не решалось, поначалу им предстояло снять в Самаре квартиру, но перемена места уже окрыляла и Александру Леонтьевну, и её сына, который вдруг взялся строчить стихи одно за другим, удивляя мать-писательницу и пылом, и трудолюбием, и определённым художественным чутьём.         
— Неужели я родила поэта? — однажды, глядя на рассыпанные по его ученическому столу исписанные листы, спросила она себя. — Даже и не знаю: радоваться мне этому или горевать. Пока буду радоваться, а там посмотрим.      

6
Перевестись в Самару на пятый курс реального училища было непросто, но Александра Леонтьевна приложила к этому все усилия, привлекла всех знакомых, и вот получилось. Пока Бостром продавал Сосновку с её скромными степными угодьями, мечтая соединиться с дорогой ему семьей, мать с сыном поселились в Самаре в меблированных комнатах на улице Предтеченской, в доме Белавина, что для них было роскошью, и подыскивали более или менее удобное и недорогое жильё. Уже через месяц они переехали в хорошую квартирку на улицу Николаевскую.
Внезапное увлечение Александры Леонтьевны театром резко изменило течение жизни. Толстая организовала небольшую студию, где выступала в роли и драматурга, и режиссёра. Глядя на мать, увлёкся театром и Алёша, которому тогда исполнилось семнадцать лет. Однажды его занесло в один любительский театрик Самары, на пьесу Островского «Гроза». Мать должна была пойти вместе с ним, но не смогла. Пьесу Алёша не читал. Вот теперь и посмотрит, решил он. Алёша прокрался в полутьме на ближайший пустовавший стул, осторожно сел и тотчас услышал патетический вскрик молодой женщины:   
— Отчего люди не летают!
Он наконец-то взглянул на сцену и увидел девушку в сарафане, темноволосую, с выразительными глазами, настоящую красавицу, скрестившую на груди руки, кулачок в кулачок. Она смотрела над головой зрителей, в тьму кромешную, и несомненно переживала сейчас в душе великую драму. 
— Я не понимаю, что ты говоришь, — мрачно сказала другая девушка, тоже в сарафане.
И вторая была симпатичной, но ни в какое сравнение не шла с первой.
— Я говорю: отчего люди не летают так, как птицы? — вновь спросила первая. — Знаешь, мне иногда кажется, что я птица, — она подошла к самому краю сцены. — Когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь. Вот так бы разбежалась, подняла руки и полетела. Попробовать нешто теперь? — она расправила руки, точно приготовилась разбежаться и взлететь.
— Что ты выдумываешь-то? — с укором спросила вторая.
Первая тяжело выдохнула.
— Какая я была резвая! Я у вас завяла совсем.
И так она это произнесла, что у Алеши сердце сжалось.
— Ты думаешь, я не вижу?
— Такая ли я была! — продолжала первая. — Я жила, ни об чём не тужила, точно птичка на воле. Маменька во мне души не чаяла, наряжала меня, как куклу, работать не принуждала; что хочу, бывало, то и делаю. Знаешь, как я жила в девушках? — она печально-печально смотрела в зал. — Вот я тебе сейчас расскажу. Встану я, бывало, рано, — она делилась с залом, и так откровенно, — коли летом, так схожу на ключик, умоюсь, принесу с собою водицы и все, все цветы в доме полью. У меня цветов было много-много!
Алёша слушал актрису и восхищался — и красотой, и статью девушки. Сарафан так изящно облегал её стан, подчеркивая всё женское великолепие, в том числе и высокую грудь. И голосом её Алёша восхищался! Она казалась ещё прекраснее и недоступнее оттого, что явно была чуть старше его.
— Потом пойдём с маменькой в церковь, а с нами странницы, — продолжала актриса, — у нас полон дом был странниц да богомолок. А придём из церкви, сядем за шитьё, а странницы станут рассказывать, где были и что видели, жития разные, либо стихи поют. Так хорошо было!
И вот от этого «так хорошо» даже мурашки побежали по спине юноши.
— Кто это? — когда наступила пауза, спросил он у гимназистки, сидевшей рядом.
— Вы о ком? — вполоборота откликнулась та.
— Ну вот, которая как птица.
— Главная героиня? Катерина?
— Да!
— Это Юленька, — шепотом ответила девушка. — Юленька Рожанская, — с гордостью добавила она. — Подруга моей старшей сестры. Только тише, что вы так разорались? — она пригляделась к его лицу, к сияющим в темноте глазам. — Какой вы смешной, однако, молодой человек. А ведь вы гимназист, верно?
— И что?
— Да так, ничего. Уж не влюбились ли?   
Хорошо, что было темно. По лицу как огнём полоснули. И в зеркало не надо смотреться: знал, что горит. И сердце заколотилось и всё грозилось выпрыгнуть. Да, соседка угадала. Он влюбился — мгновенно! Так бывает: бабац сверху, как гром и молния! «Я на ней женюсь, — в пророческом порыве подумал он. — На этой красавице!»
— На ком вы женитесь? — спросила гимназистка.
Оказывается, он говорил вслух! Ему стало ещё стыднее! И страшнее!
— Ни на ком, — едва вымолвил он. — Я пошутил…
Они говорили шепотом.
— Вы про Юленьку? — усмехнулась та. — А вы не слишком молоды для неё? На мне женитесь лучше — мы как раз ровесники.
— Я подумаю, — выдавил он из себя.
— Подумайте-подумайте, — его ровесницу так и распирало от смеха.
Сердце пело! И на улице, где он как во сне оказался после спектакля, и дома.
— Ты не заболел, Лешура? — спросила мать.
— Не-а.
— А чего же такой малохольный?
— Спектакль понравился.
— Надо же, — покачала головой мать. — Вот она — сила искусства.
Больше он и думать ни о чём не мог. И ни о ком. Только о главной героине. О Катерине из «Грозы». Несчастной Катерине, которая топится в последнем акте безжалостной пьесы! О Юленьке! О его Юленьке Рожанской…
И уже на следующий день Алёша пришёл в этот любительский театр и попросил взять его в труппу.
— Вот так вот сразу? — усмехнулся режиссёр. — А что вы умеете?
— Всё умею, — ответил тот.
Режиссёр оглядел норовистого юнца, довольно нагловатого, державшегося легко и раскованно, потребовал от него прочитать басню и стихотворение Пушкина на выбор. Будучи от природы человеком артистичным, владея экспромтом, Алёша выполнил требование блестяще. 
— Вы приняты, молодой человек, — сказал ему режиссёр. — Сам не ожидал от вас такой прыти.
И уже на следующий день Алёшу Толстого представили труппе. Он был откровенно вальяжен, нарочито раскован, шутил, но лишь потому, что переволновался не на шутку. Но если кто и смотрел на него свысока, да ещё с насмешкой, так это именно Юля Рожанская. В её взгляде читалось: что это ещё за желторотый юнец? Ну, поглядим-поглядим. А он боялся встречаться с ней взглядом. Выдаст себя, сердце своё выдаст! Как пить дать!
Великим подвигом было в ближайшие дни подойти к актрисе. У него от волнения коленки дрожали. Но подошёл, поклонился. Представился.
— Сколько вам лет? — спросил Юля.
— Семнадцать, — ответил он. — Скоро восемнадцать будет.
— Гимназист?
— Пока да.
— Вот когда будет восемнадцать, а лучше двадцать, тогда и заговаривайте со взрослыми дамами, — насмешливо бросила она. — А пока что вам нельзя, — она с сожалением покачала головой. — Ну никак нельзя! Пока вы ещё ребенок, молодой человек.
Нет, он не ребёнок! — все кричало в нём. Он должен был её поразить! Но чем? Подвигами? С мечом в руках? Увы, на подвиги он не был большой мастак. Разве что на мелкие хулиганства, розыгрыши и чудачества. Но это для друзей, не для дам. В лучшем случае для ровесниц-гимназисток. Тогда чем? Талантом! Ведь он — сочинитель! А она — актриса! О чём мечтает любая актриса? О том, чтобы для неё написали гениальное произведение. Драму! А ещё лучше — трагедию. Но можно и комедию! Всё зависит от темперамента и взглядов на жизнь. Днём Алёша учился в реальном училище, вечером играл незначительные роли в любительском театре, а по ночам строчил пьесу. И не просто пьесу, а водевиль! Приключенческий, смешной! Назывался он «Путешествие на Северный полюс». Когда он спал — одному Богу было известно. Да не спал вовсе!
— Что ты всё пишешь? — спрашивала мать.
Она и сама писала по ночам.
— Делаю уроки, — отвечал Алёша.
— Ведь обманываешь, поэму пишешь. (Она почти догадалась!) Неужели влюбился?
Точно догадалась! Через неделю водевиль был готов. Алёшу то и дело бросало в пот: зажав подмышкой тетрадь, он выбирал время — заветную минуту, чтобы вручить своё творение актрисе.
Юля гримировалась, когда он подошёл к ней. Но медлил. Она взглянула на него.
— Вы не заболели, Алёша?
— Нет.
— А что же вы такой бледный?
— Юлия, — вымолвил он. — Я для вас водевиль написал. Посмотрите на досуге, — и протянул ей тетрадь. 
— О, мне уже посвящают пьесы? Благодарю. Но вам всё ещё семнадцать?
Струйка пота пробила его бровь. Он едва успел смахнуть её рукой.
— Скоро будет восемнадцать.
— Спасибо ещё раз. Что ж, встретимся на площадке, господин драматург.
Она по-прежнему не замечала его. Прочитала ли? Или сунула в долгий ящик? А спросить он стеснялся. Так и перехватывал её взгляды. Иногда ловил едва заметные улыбки — и несомненно в свой адрес!
И вот не выдержал, написал четверостишие на клочке бумаги и подал его своей мечте во время антракта.
Юля развернула и прочитала:

Посмотреть мне достаточно в серые очи,
Чтоб забыть все мирские дела,
Чтоб в душе моей тёмные ночи
Ясным днём заменила весна!

Истинный творец всегда сумеет найти ключ к сердцу женщины. Надо создать что-то талантливое и подарить своей избраннице с посвящением. Если женщина неглупая, то она поймёт, что это — жертвоприношение. Орфическое. Языческое! Что на её алтарь художник проливает священную кровь, свою кровь, делится своей душой, божественным даром. Большой этот дар или маленький, это уже другое дело, кому как отмерено! Главное — само действие. А женщины любят жертвоприношения. С муками и кровью.
— Мило, очень мило, — вымолвила Рожанская.
— Спасибо.
И опять сердце стучало, выпрыгивало из груди!
— А я прочитала ваш водевиль, Алёша, — вдруг сказала Юлия. — Неплохо, очень неплохо. И роль такая славная, которую вы мне пророчите. Спасибо вам большое. Вы очень милы. Это правда.
— У меня есть два билета на комедиантов, они будут выступать в летнем театре, в Струковском саду, если вы хотите, Юля…
Она поймала его взгляд.
— А почему нет? Я пойду с вами, Алёша. Посмотрим на этих комедиантов. А когда, кстати?
Он сказал когда. Ей было удобно. И репетиции в тот день не было.

…Дневная июльская жара уходила. Близился вечер. Струковский сад, зелёный оазис в Самаре, начинался от самой Волги и захватывал большой городской склон. Сад принимал сотни горожан, укрывая их летом от зноя на своих тенистых аллеях. В этих почти лесных массивах, рассечённых дорожками, можно было спрятаться от чужих глаз. А влюблённым подолгу целоваться, не боясь, что тебя обнаружат.    
— А это правда, что вы сын графа? — спросила Юля.
Они уже набродились по аллеям, наговорились о театре, и теперь подошли к сцене, где скоро должен был начаться спектакль. 
— А откуда вы знаете?
— Да бросьте, об этом все говорят. Так правда или нет?
— Правда, — кивнул он.
— А можно ещё задать вопрос? Он очень личный.
— Задавайте.
— А правда, что ваш отец, граф Толстой, отказался от вашей матери и от вас, потому что она когда-то отказалась от него? 
— И это правда. Так мне говорила мама.
— Как интересно. Вот это роман!   
— Да уж, — кивнул он. — Я об этом узнал всего три года назад. Земля из-под ног ушла. Думал — упаду…
— Могу себе представить. Тут надо быть сильным духом, — согласилась Юлия. — А вы, оказывается, молодой человек с тайной, — она взяла его руку и сжала пальцы. — С семейным проклятием. Ну точно как в романах.
Он поймал её взгляд: серые глаза Юли светились — и пытливым женским любопытством, и другим чувством, очень взрослым, от которого у Алексея вдруг перехватило дух и вновь бешено заколотилось сердце. Хотя, оно не переставало у него колотиться всё время, когда эта девушка, Юля Рожанская, была рядом.
Наверное, это и называется любовью. Юной, едва разбуженной.
С того самого дня начался их роман, вначале по-юношески невинный, но трогательный, душевный, славный. Потом с поцелуями в том же Струковском саду и крепкими и нежными объятиями. Юлия говорила: «Главное, чтобы меня не прокляло общество за то, что я соблазняю юношу-гимназиста!» Она была старше своего друга почти на три года! Но кто ещё кого соблазнял, вот вопрос!

7
Неутолённая страсть опустошает человека, отнимает часть его сердца. Всё, что когда-то было связано со счастьем, отныне становится страшным и взору, и душе. Граф Николай Александрович Толстой бросил тот дом и то родовое имение, где они жили с Александрой Леонтьевной, даже продал часть земли — тысячу десятин, и переехал на другие свои угодья, где заново отстроил дом. Но рана на его сердце так полностью и не зарубцевалась, потому что любовь не уходила. А как он гнал её! Как проклинал! Такое неистребимое чувство — это как наказание, лучше ничего не испытывать вовсе, чем маяться весь свой век. Разве что целительное время приглушило его любовь к Александре Леонтьевне. И понадобились долгих пять лет, чтобы Николай Александрович вновь смог увидеть рядом с собой женщину, которую бы назвал своей женой. На грех этой женщиной оказалась замужняя дама, Вера Львовна Городецкая, жена штаб-ротмистра Григория Городецкого. Последний был неизлечимо болен чахоткой в самой её худшей и опасной форме. Роман между графом и Городецкой закрутился в тот момент, когда дни штаб-ротмистра были сочтены. Ему оставалось полгода, не более того. Недуг прогрессировал стремительно. Вера Львовна понимала, что граф расположен к серьёзным отношениям, и не стоит упускать время. Увы, таков род человеческий: всякий ищет там, где ему выгоднее! Где он сможет обрести достаток и счастье. И потом, Вера Львовна полюбила графа. Но каково было штаб-ротмистру Городецкому, когда он узнал, что жена изменяет ему? Да с кем — с графом Толстым! И где? Подчас в каких-то номерах! Умирать, уходить в муках из этой жизни, и знать, что женщина, которую ты любишь и которая всё ещё зовётся твоей женой, сейчас с другим наслаждается жизнью? Это ведь не всякому по силам! Вернее, мало кому. Городецкий, источенный болезнью, выследил любовников и поднялся на этаж гостиницы, где те предавались порочной страсти. Штаб-ротмистр постучался, ему открыл граф. Нечего и говорить, что в кармане у штаб-ротмистра был револьвер. Умирающий рогоносец вызвал соперника на лестничную площадку. Оба курили и говорили. Напряжение нарастало. Вот-вот мог прогреметь выстрел. В какой-то момент граф оказался у края марша, ведущего вниз. Штаб-ротмистр Городецкий был сильно ослаблен болезнью, граф сбил бы его одним ударом с ног. Да просто бы убил. А может быть, и не дал бы выстрелить, потому что ждал нападения. Перехватил бы руку с револьвером. А граф Толстой был истинным бойцом. Так что же делать? И тогда штаб-ротмистр решился на страшный поступок. Дьявольский! Он толкнул со всей силой Николая Александровича в грудь — и тот полетел вниз по лестнице. Так штаб-ротмистр Городецкий отомстил за поруганную честь. Он стоял и смеялся, глядя, как ползает внизу, пытается встать и вновь падает его изломанный соперник, как стонет и отплёвывается черной кровью…
Граф сильно покалечился при падении, но что страшнее всего, он отбил себе печень. Он так и не оправился после этого удара. Много и часто лечился. И вот, через десять лет после того случая граф умирал в Ницце от рака печени. Конечно, Николай Александрович, кутила из кутил, выпил за свою жизнь немало вина, оно, скорее всего, и сыграло основную роль в его болезни, но врачи решили, что спровоцировало рак именно роковое падение с лестницы. 
Графа Толстого не стало 9 февраля 1900 года. Гроб с телом был отправлен в Самару, похороны назначили на 27 февраля. Отпевали покойного в Иверском монастыре. Туда и пришли Александра Леонтьевна и Алёша. Проститься пришли! Так было надо.
«Это станет тяжелейшим испытанием в твоей жизни, но так надо, Алёша, — сказала она сыну. — Потом мне спасибо скажешь». Он не посмел ослушаться матери.   
Ничего страшнее этого визита и представить себе было нельзя! Они вошли в церковь и через проход двинулись к гробу. И тут их стали узнавать. Близкие и дальние родственники, один за другим. Пошёл шепот. Графиня! Да не эта, а та, первая! Изменщица! Да как она посмела?! Но поистине жутко Александре Леонтьевне стало, когда в ярком свете сотен свечей увидела гроб и жёлтое лицо её мёртвого мужа. Но не покойник устрашил её — нет — живые! Ведь тут, рядом, стояли дети — её дети! Брошенные ею! Для них — Александра, Мстислава и Лизы — брошенные безжалостно! Разве могли они знать, каковы были обстоятельства? Что само государство отказало им в матери? Нет! Они помнили строки из её письма: «Дети умерли для меня!» Для них — двух молодых людей и девушки — она совершила святотатство. Последний враг, тать, убийца, и тот был бы им милее родной матери. Потому что её поступок убивал их годами, день за днём, каждое утро, когда они просыпались и вспоминали, что у них нет матери. Что она похоронила их живыми. И что сама жила где-то, радовалась жизни! И никто из них не знал, что когда-то она тайком ездила и наблюдали за ними, как их выводят на прогулку. Это потом она запретила себе такие поездки. Запретила даже думать о них, потому что могла попросту умереть от горя. Все дети словно перешли в одного, в её Алёшу… 
Надо сказать, что Вера Львовна оказалась для детей графа Толстого хорошей мачехой. Она сумела пожалеть и полюбить их, потому что любила графа, и сделала всё, чтобы стать для них родным человеком. Наконец, это она растила их. Правда, в строгости и порядке, но так это к лучшему. И не скупилась на заботу. И в конце концов они тоже, каждый по-своему, полюбили её.    
— Что она здесь делает? — услышала Александра Леонтьевна. — Что делает здесь эта женщина? Если её так можно назвать?!
Она набралась смелости и посмотрела влево. И тотчас встретилась взглядом с молодым человеком лет двадцати двух. Его лицо пылало яростью, ненавистью. И все эти чувства были обращены к ней. Беспощадно жгли её! Конечно, это был Мстислав! Её Стива! Которого она кормила грудью, нянчила, обливаясь слезами, потому что жила несчастливой жизнью. Рядом с ним она взглядом матери сразу уловила и другое родное лицо — Александр! И ведь тоже красавец. И тоже полон ненависти. И лицо молодой женщины — Елизаветы. Бледное, нервическое. Презрение было на этом лице. Её дочери, старшей из детей, сейчас было ровно столько, сколько было ей самой, когда она ушла из семьи. 
Но взгляды были прикованы не только к Александре Леонтьевне, изменнице, беглянке, преступнице, но и к её сыну. Вот он, юный граф! Если всё правда, конечно. А правда или нет?.. С какой жадностью все вглядывались в черты лица семнадцатилетнего Алёши! Кто же он? Чей он сын?..   
Вот и гроб, лицо чужого ему, Алёше, человека. Лицо родного отца, которого он никогда не знал. Человека, как ему говорили, отрекшегося от него. Сколько же ненависти досталось этой разделённой злыми обстоятельствами семье, людям, которые могли бы любить друг друга?!
— Она не должна подходить к гробу! — вновь, уже в спину, резанул Александру Леонтьевну голос Мстислава. — Ей нет здесь места!
— Оставь её, — осадил молодого человека незнакомый женский голос.
— Но я не хочу…
— Оставь её, Стива, — голос, конечно же, принадлежал Вере Львовне, новой графине Толстой. — Она делает всё правильно.
Но если на Александру Леонтьевну смотрели с осуждением, презрением и ненавистью, то на Алёшу всё больше с сожалением, ведь он оказался заложником безумных страстей своих родителей, а позже и роковых обстоятельств. Замешанных на всё тех же безумных страстях.
Александра Леонтьевна подошла к гробу, перекрестилась. Перекрестился и Алёша. Мать зашептала молитву. Или она просто шевелила губами? Верила ли она к тому времени в Бога? Кто знает. А шепот сзади матери и сына перешёл в гул. Это было чистилище для женщины, которая в любовной горячке отреклась от назначенных ей самой природой близких и дорогих людей. Отреклась вопреки этой самой человеческой природе! Вопреки божественному предназначению. 
Мстислав, невзирая на окружающих, ещё протестовал, но голос Веры Львовны унял его:
— Александра Леонтьевна должна попросить прощение у мужа, Стива. Без этого никак нельзя. Так надо.
И вновь это «так надо»!.. Но только ли проститься с мужем пришла Александра Леонтьевна в этот траурный день? Конечно, нет. Накануне обсуждая с Бостромом поход в Иверский монастырь, она сказала: «Маркс велел делиться с ближними. Вот пусть графиня, вдова этого эксплуататора, и делится с Алёшей». Александра Леонтьевна нарочно пришла с сыном, чтобы показать его всем. Пусть все знают: у графа не трое, а четверо детей. И самый младший, Алёша, тоже имеет право на свою долю наследства. «Я зачала его от графа в законном браке и не позволю оставить его нищим», — решительно добавила она.
Если кто из нынешней семьи графа и понял этот продуманный ход, так всё та же премудрая Вера Львовна Толстая. В церкви она пыталась успокоить пасынка Мстислава лишь за тем, чтобы не было скандала.    
Александра Леонтьевна пробыла в церкви недолго, не более пяти минут. Потом они повернулись и двинулись на выход. 
Визит на отпевание возымел своё действие, причём, именно такое, какое и предполагала Александра Леонтьевна. Понимая, что бывшая графиня Толстая будет судиться из-за наследства, положенного Алёше по праву рождения, Вера Львовна сама предложила долю. Отступного. Ни много, ни мало, а тридцать тысяч рублей. Через суд Александра Леонтьевна могла получить больше, причём с землями и поместьями графа, но громкое разбирательство не входило в планы ни той, ни другой женщины.
— Нам выбросили собачий кусок, — скажет она после обоим своим мужчинам. — Но этот кусок поможет нам совершить великие дела!   
Так оно и будет! Бостром наконец-то продал свою отеческую землю — Сосновку, и купил городскую усадьбу в центре Самары, на улице Саратовской, состоявшую из двух деревянных домов, каждый в два этажа, и каменного флигеля. Деньги, доставшиеся от графа, помогли и содержать дом, и зажить на более широкую ногу. А самое главное, эти деньги должны были стать трамплином для Алёши, ведь ему предстояло получить образование в Петербурге. Так решила его мать. Именно поэтому пошла она прощаться с мужем.
Чтобы устроить жизнь их сыну. 

8
А вслед за частью наследства Алексей Толстой получил и титул графа. Случилось это в 1901 году. Более некому было чинить препятствия, и меньше всего продолжение мести и судебных препирательств было нужно Вере Львовне. Женщина строгая, но великодушная, она понимала, что последний ребёнок графа ни в чём не виноват, просто он оказался крайним. Алёша рос на линии фронта между Толстым и Толстой. Так пусть справедливость восторжествует. 
И вот так, в одночасье, восемнадцатилетний молодой человек, который прежде учился и жил «на собачьих правах», стал графом из старинного и уважаемого рода. И тотчас стал мил родителям Юлии Рожанской. Вообще, всё складывалось на удивление  удачно. Просто взяла и пошла масть! Любовь, наследство, перспективы учиться в столице! Алексей, которого теперь уже все именовали только так, а то и по отчеству, а то и с титулом, ликовал! Весь мир у его ног! Но разве мог он уехать без своей возлюбленной? Да никогда! Только с ней, со своей любимой Юленькой Рожанской!      
— Я хочу, чтобы ты поехала со мной, — сказал он весной 1901 года. — Слышишь? — они обнимались в саду их дома на Саратовской. — Только со мной!
— Да что же я там буду делать? — спрашивала она, но и сама понимала: куда она теперь без него? Их за глаза все женихом и невестой только и называли!
— Я тебя тут не оставлю, — шептал он ей на ухо. — Ни за что не оставлю! А заупрямишься, я тебя как горец украду! В мешок — и с собой!
— Так в мешке в Петербург и привезёшь?
— Так в мешке и привезу, — он поцеловал её в губы. — Поедем, милая…
— Хорошо, поедем. Я давно думала врачом стать, как папа. Вот и поеду поступать в медицинский.
Перед отъездом Александра Леонтьевна, взяв в свидетели Алексея Бострома, говорила сыну за столом:
— Лёля, Алексей Николаевич…
Её выдал тон.
— Да, маман?
В этом его обращении было много нарочито театрального. Она даже «маман» произнёс в нос, по-французски. В эти месяцы, как заметили многие, менялся сам образ молодого человека. Он в одночасье превратился из безродного паренька едва ли не в графа Монтекристо и теперь нащупывал новый образ, входил в роль. Ведь он был неплохой артист!
— У меня к тебе очень важный разговор.
— Я слушаю, маман.
— Прекрати паясничать.
— Лёля, — улыбнулся Бостром.
— Прекратил, — кивнул тот.
Александра Леонтьевна вздохнула:
— Я хочу сказать тебе о твоём титуле, которого мы так долго добивались.
— Да слушаю, слушаю…
— Мы его добивались исключительно для того, чтобы облегчить тебе жизнь. Чтобы ты получил достойное образование. А позже работу. И круг общения, разумеется. Да и фамилия эта гордая, что уж тут говорить, — она сделала паузу. — Но, к сожалению, так сложились обстоятельства, что тебе особенно надо беречься этого страшно ненавистного всем порядочным людям положения. Ведь ты одним махом взобрался на гору и оказался выше многих! Во Франции такого бы не случилось, там республика, и титул был бы как громкая погремушка, не более того. Но не в России! Твой титул, твоё состояние, карьера, внешность, наконец, а ты очень импозантен, Лёля, поставят тебя в положение более сильного, понимаешь это?
— Слушай мать, слушай, — улыбался и кивал Бостром.
— И потому мне особенно страшно, что у тебя разовьётся неравное отношение к окружающим, — продолжала Александра Леонтьевна, — а это может привести к тому, что кроме кучки людей, окружающей тебя и тебе льстящей, ты потеряешь уважение большинства людей, таких людей, для которых происхождение не есть сила. Достойные люди превыше всего ценят ум и порядочность. Мне кажется, что твой титул, твоя одежда и сто рублей в месяц помешают пока найти тебе самую симпатичную часть студенчества, нуждающуюся, пробивающуюся в жизни своими силами. Но ты должен держаться именно этих людей, — она погрозила ему пальцем: — И чтобы никакого чванства! Слышишь, Лёля:
— Я буду скромен как францисканский монах, — сложил широкие ладони у груди Алексей. — Честное слово, мамуня!
И вот они ехали с Юлией в поезде «Самара — Петербург»…
Сидели в своем купе, держались за руки, смотрели в окно, целовались, пили чай и вино, и вновь целовались. Впереди им открывалась новая — взрослая! — жизнь! Никаких родителей, никаких отцов невесты! Никаких предосудительных взглядов со стороны соседей! Сами себе хозяева! Сами себе цари и царицы. И денег полно к тому же.   
— Мы в свободном полёте, чувствуешь, Юленька?
— Чувствую! — откликнулась она.
Но это и впрямь был свободный полёт. Ещё вчера он рос в клетке, и вдруг все ему далось разом: положение, средства, любовь. Перспективы! Свободный полёт, по-другому не скажешь!
— Летии-иим! — раскинув руки, тихонько пропел он.
Катя радостно засмеялась. Сердце её пело.
— Будем по театрам ходить, да, Лёша? — сияя глазами, спросила она.
— Да просто поселимся в них. В той же Мариинке! Купим ложу и там жить будем! — рассмеялся он. — Попробуй прогони!
— Не уйдем! — вторила она ему.
Он подскочил, щёлкнув замком, запер дверь; потянул её за руку, посадил к себе на колени.
— Ты моя звезда, Юленька, мы вечно будем вместе! — Алексей расстегнул верхние пуговицы на её платье, целуя в шею, в плечи. — Вечно, Юленька!
— Не здесь же, Лёшенька, — слабо запротестовала она.
— Отчего не здесь? Дверь заперта… Здесь! Здесь!
— Какой ты…
С недавних пор его пальцы перестали дрожать, когда он касался всяких застёжек на женских платьях, напротив, стали норовистыми, в порыве обретали настойчивость, силу… Она позволяла ему многое, но не всё. Говорила: «Вот приедем в Петербург, останемся одни, и тогда…» А чего тянуть, когда любишь? Когда собираешься с этим человеком прожить всю жизнь?
В Санкт-Петербурге они сняли меблированные комнаты у одной актрисы и зажили взрослой жизнью молодой супружеской пары. Конечно, формально они поехали устроить своё будущее обучение, но на деле почти всё время были заняты друг другом. А ещё едва ли ни каждый день, не жалея денег, ходили по всем столичным театрам, начиная с Мариинки.
А ведь мать ревновала его к Юлии — и ревновала сильно. Она видела, как сердцем он тянется к этой женщине и отрывается от её сердца. Она передавала Юле Рожанской приветы, а сестре Марии писала: «Есть теперь у нас тёмное пятно — это отношения наши к Лёле. Он попал под неблагоприятное влияние, которое отстраняет его от нас, а влияние очень сильное. В нём самом идёт какая-то смутная ещё работа мысли и чувства. Что из этого выйдет?»
А мужу говорила напрямую:
— Лешура, она ведь старше его почти на три года! Ничего нет странного в том, что Лёля сразу попал под её власть. (Ах, как она тут ошибалась!) Юленька девушка правильная, я ничего против неё не имею, но ведь и так ясно, что наш сын будет в этом союзе играть вторую скрипку, — она даже покачала головой: — Женщины способны так сильно завладевать мужчинами!..
О ком думала Толстая, когда говорила это? Уж не о себе ли и о Бостроме, который всегда играл при ней, женщине-комете, горящей и пылающей, летящей только по своей траектории, вторую скрипку? И был доволен своей ролью и никогда не пытался опротестовать её. Но такое подчинение устраивало всех, и Александру Леонтьевну в первую очередь. В отношениях сына и Юлии всё было иначе. К тому же Рожанская, — переживавшая за сына мать чувствовала это всей своей женской природой, — была сильной женщиной. Александра Леонтьевна просто боялась потерять своего Лёлю.    
А из Петербурга в Самару летели письма. Молодые были счастливы! Оба поступили туда, куда задумали: Алексей в Технологический, Юлия — в медицинский. И тема будущей свадьбы всё чаще возникала в письмах сына. Пока однажды не оказалась самой главной, потому что всем стало ясно: невеста беременна. Эти письма полетели по весне 1902 года. Свадьбу надо было сыграть до большого поста, который начинался 4 июня. И пока у невесты не округлился животик. 
— Это что же, теперь я буду графиней? — спрашивала Юлия в начале июня по дороге из Петербурга в Самару. — Даже не верится!
— Ничего, привыкнешь, — вальяжно отмахивался Алексей, развалившись на диване напротив. — Я же привык. Будешь смотреть на всех свысока. Станешь обращаться вот так, — он пощелкал пальцами, — эй, человек! И чуть что не так — сразу в харю! 
Она уже смеялась:
— Какой апломб! А тебе идет быть барином, Алёша!
— А как же? Меня воспитывали барчуком в родовом поместье, готовили к роли «его сиятельства». Кстати! Теперь тебя все будут величать «ваше сиятельство». И кланяться, кланяться. А если плохо будут кланяться, то сразу, что, Юленька?
— В харю?
— Именно!
— Фу! — поморщилась она. — Какое грубое слово! Прямо из рабовладельческого прошлого.
— А у меня бы получилось стать рабовладельцем, — ещё вальяжнее развалившись на вагонном диване с высокой спинкой, мечтал он. — Мне бы душ этак пятьсот! Нет, лучше тысячу. Молодых девок бы в баню гонял, штук по пять, парили бы меня.
— Ах ты, развратник! — возмутилась невеста.
— А что? Все так делали. Графья. Мои предки — точно. Это наследственное, Юленька. — Его уже распирало от смеха: — Порок  просто обязан жить в моей крови!
Она погрозила ему кулачком:
— Вот я тебе девок, баню и порок! Нет, мы будем цивилизованной графской семьей.
— Ну, как скажешь, — небрежно пожимал он плечами, — как скажешь…
Они приехали в Самару счастливые и весёлые. Обвенчались третьего июня, за день до начала поста, в Тургеневке. Свадьба была скромной. Надо сказать, их счастливое, эйфорическое состояние, доступное только влюбленным людям, к тому же молодым, оказалось заразительно. Александра Леонтьевна, ревниво-пристально глядя на эту пару, вдруг поняла, что её опасения излишни. Алексей вёл себя непринуждённо, независимо, несмотря на более юный возраст, и ничем не выдавал, что играет в их союзе с Рожанской вторую роль. Да и она никак не пыталась взять его в свои руки, завладеть им, присвоить его себе. 
Было и свадебное путешествие — по югу России, к Чёрному и Азовскому морям. 
А в конце лета молодожены вновь уехали в Петербург. Конечно, они сорили деньгами, конечно, им помогали — и Рожанские, и Толстая с Бостромом. На очередные просьбы о субсидиях Александра Леонтьевна писала с присущим ей чувством юмора: «Посократитесь немножечко, живите больше по-студенчески, а не по-графски. Вы хоть и графята, да прежде всего студенты».
В начале декабря «графята» вернулись в Самару. У Юлии был огромный живот. Так непривычно было смотреть на неё.
— Мы привезли к вам дофина, — важно сказал Алексей, привлёк к себе жену и  положил большую пятерню на её живот. — Прошу говорить о нём только уважительно, называть «ваше высочество», и никак иначе. Дофин очень восприимчив и капризен, сразу виден благородный дух!
— Стало быть, сам ты в короли метишь? — с усмешкой спросила Александра Леонтьевна.
— А что? Из меня вышел был отличный король, — кивнул её вальяжный, немного раздобревший от хорошей жизни сынок. — Или царь. Или даже император! Я был бы строг, — он поднял указательный палец, — но справедлив к своим подданным.
— Ну-ну, — кивала мать. И обратилась к Юлии. — Он хоть заботится о тебе?
— Как умеет, — с улыбкой кивнула та.
В её глазах таился испуг, и природу его Александра Леонтьевна знала хорошо: близились первые роды! 
С дофином Алексей угадал: в январе 1903 года Юлия Толстая родила именно мальчика, его назвали Юрой. И всё и все тотчас закрутились вокруг малыша! Приезжали Рожанские, приходили друзья, поздравляли. Приносили подарки. А счастливый папаша, встречая гостей, говорил: 
— Дофин даёт аудиенцию, но не более одной минуты на человека. Вас много, а он один. Милости просим!
По Самаре двадцатилетний Алексей Толстой ходил теперь совсем иначе, чем прежде. Когда-то этот город его, деревенского мальчишку, напугал до смерти. Когда-то этот город смотрел на него свысока. Отверг его! Выставил в Сызрань. А ещё прежде этот город мучил его мать, до смерти мучил! И вот этого всего Алексей не простил Самаре. Всё ему, столичному жителю, студенту, графу и поэту, тут не нравилось. И люди-то были мрачные, и купцы-то — хамы, и работники — пропойца на пропойце, и нравы-то варварские, и дворяне-то — крепостники по духу и неучи, и сам-то город пыльный, полустепной. Ну всё тут плохо!   
— Гоголя на них нет, — с усмешкой говорил он дома, насмотревшись на Самару, обедая в кругу близких. — Если бы сказали: проживи тут всю жизнь — повесился бы! Ей-богу в петлю бы залез!   
— А вот тут я согласен, — кивал Бостром.
— Ну, что ты такое несешь, Лёля? — спрашивала мать. — А если бы не титул, вот так подвернувшийся, а? А если бы не деньги графа Толстого, твоё наследство? Как бы тогда ты разговаривал, умник? Жил бы себе в Самаре и чай пил из блюдечка на веранде какой-нибудь халупы. Если бы не удача, Лёля!
— Если бы да кабы, да во рту росли грибы, — вальяжно отвечал Алексей. — Преставился же граф, царство ему небесное, и деньги я получил, и титул. Так чего теперь панику делать, а, мамуня? 
— Ты мне хватит мамунькать, не малый уже.
— Ты для меня навсегда мамуней останешься! Ты ж как пеликанша, что своему голодному детенышу свою плоть отдает, клювом вырывает, кровью поит, меня кормила и поила, вскармливала. 
— И тут я согласен, — вновь кивал Бостром.
— Чего болтаешь? — не унималась мать.
— Правду говорю! Без тебя я бы у какого-нибудь шарманщика рос, плясал, а то и плакал под заунывную мелодию, пел бы тенорком: «Разлука, ты, разлука, родная сторона!» — и тем зарабатывал бы на хлеб насущный!
Все уже смеялись и Юлия, и Бостром, и сама Александра Леонтьевна, и подхохатывал Алексей. Любил он пошутить! Дерзко, смело! Порой нарочито грубовато.   
— А сейчас бы я сам уже шарманкой-то обзавёлся и сам какого-нибудь паренька присмотрел. А то и двух. Пожалостливее!
— Вот же словоблуд! — возмущалась мать.
— Без вас, мамунечка, так бы и случилось!
— Не подлизывайся. Самара ему не нравится…
— Скоро в Петербург, — Юля брала за руку мужа. — Нева, Фонтанка! — трепетно вздыхала она. — Мариинка!
Взгляд Александры Леонтьевны вдруг останавливался в одной точке. Она вспоминала этот город иначе. Унижение, душевная боль. В сущности, именно так, наверное, и вспоминал о Самаре её сын, которому тут досталось ещё мальчишкой. Но, слава Богу, страшный сон прошёл. И петербургский, и самарский. Разве что осталось горькое послевкусие. 
Юлия уделяла почти всё время сыну, зная, что скоро оставит его. Юрочка ревел, дрыгал ножками, сосал мамкину грудь, спал и вновь пускался реветь. Вальяжный папаша лишь иногда принимал участие в сыне.
— Как там наш дофин? — подходя к колыбели, спрашивал он. — Уси-пуси, — он протягивал пятерню с обручальным кольцом к розовому личику, и наследник, которого едва успокоили, заливался от страха и ужаса громогласным рёвом.
Но долго с Юрочкой родителям нянчиться не пришлось. Надо было учиться, посещать лекции. И едва Юлия окрепла, молодые оставили сыночка на бабушку и дедушку и вновь укатили в Петербург. Александра Леонтьевна и Бостром и рады были такому подарку; куда хуже, если бы ребёнка забрали и увезли! А тут они могли как бы вновь стать родителями, нянчиться с Юрочкой, могли дать ему столько любви, сколько было нужно желанному ребёнку. А этот ребёнок был желанен. Он как раз и поторопил молодых одеть обручальные кольца!
Так прошёл год. Затем второй. Сын рос вдали от родителей. Но бабушка с дедушкой уже смирились, что это их новый ребёнок и поднимать его им. Письма летели из Самары в Петербург, в которых Александра Леонтьевна жаловалась на то, что «юный графёнок» растет большим хулиганом. Из Петербурга в Самару также летели письма, где после рассказов о быте молодоженов разговор неизменно заходил о Юрочке и деньгах. «Ну-с, а пока передайте наше родительское благословение дофину, — писал Алексей родителям, — и передайте ему, чтобы он вёл себя поприличнее, иначе, как сказал пророк Илья, «гнев родительский — гнев Божий», — в остроумии студенту Технологического института отказать было нельзя. И в наглости тоже. В том же письме, в постскриптум, значилось: «Вышлите телеграфом деньги, ибо мы ещё не получили их за май месяц и сидим без гроша на 12 копейках каждый».
9
Когда их мир вдруг дал трещину и стал разваливаться на части? Алексей Толстой точно запомнил тот день и час. Возможно, его запомнила и рассудительная Юлия. Они всё так же учились, каждый в своём университете, так же ходили по театрам. Но ведь любая пара должна куда-то двигаться, как правило, вперёд.
А вот тут они и споткнулись… 
Вечером они возвращались из своих университетов. Юлия читали книги по медицине. Наверное, Алексей тоже должен был бы штудировать какие-то технические справочники. Но не тут-то было. Юлия давно заметила, что профессия не очень занимает её мужа. Вечерами, на съёмной квартирке в Петербурге, её муж писал и писал, строчил и строчил, но не конспекты! Он и прежде часто признавался жене, что со страстью юнца любит тетради, чернила, перья. И, конечно, искал у неё поддержки. А она спрашивала: а меня ты любишь? И тебя люблю! — отвечал он. Но этот ответ её не радовал. Не над изобретениями работал он, просиживая за столом часами. Из-под его быстрого пера выходили всё новые и новые стихи! Юля не единожды заглядывала в его тетради, а там были какие-то «темные очи», «сердечные муки», «лиловые ночи». И всё в этом духе!
Не пора ли было остановиться?
— Вот ты всё пишешь и пишешь, — однажды заговорила она.
— Ага, пишу и пишу, — кивнул он, макая перо чернила.
— А почему ты не занимаешься какими-нибудь изобретениями? 
— Какими ещё изобретениями, милая?
— Ну, ты же будущий инженер…
— А-а, вон ты о чём! Изобретениями! Смешно.
— Да нет тут ничего смешного.
— Ещё как есть! — откликался он.
Алексей говорил с женой, а сам усердно скрипел пером. И тут Юлия не выдержала — проговорилась:
— Я думала, вот пройдёт наша свадьба, родится ребёнок, всё уляжется, и чего тогда писать стихи? Для кого? Мне? Так я тебя и так люблю. Без стихов. Я думала, — она чуть было не сказала «надеялась», — ты бросишь это дело…
— «Это дело»? — шутливо переспросил он.
— Ну да… Я что-то не то сказала?
— Я не брошу своё дело.
— А это твоё дело?
— Да. Это моё дело, — он положил перо, встал из-за стола. — Я хочу писать стихи. Я хочу… — он вдруг осёкся.
— Что ты хочешь?
— Я хочу быть поэтом, милая. Настоящим.
Юлия даже обмерла от этого признания. Так обмирает один наивный охотник, когда другой, более опытный, говорит ему, что в этом лесу водятся не только зайцы, но и волки, и на них-то они и пошли.
— Что значит, Алёша, быть поэтом?
— Орфеем, милая, — он подошёл, приобнял её. — Что тут непонятного?
— То есть, ты хочешь быть инженером и одновременно быть поэтом? Полу-Орфеем, полу-инженером?
Он очень упрямо посмотрел на неё.
— Я хочу быть только Орфеем, Юленька.
Жена ушам своим не верила.
— То есть, я не ослышалась, ты хочешь быть только поэтом? А инженером не хочешь быть вообще?
— Почему только поэтом? Не только. Ещё я буду писать рассказы и повести, новеллы, романы, если получится. Огромные романы! Понимаешь? И сказки, обязательно буду писать сказки! 
— Как твоя мама? Как Александра Леонтьевна?
— Да! Как она. Это моя мечта — стать писателем. Но в первую очередь — поэтом!
Её точно окатили ледяным ушатом воды. Да таким ледяным, что она и сдвинуться с места не могла.
— А как же твоё образование? Твоя карьера инженера?
— Моя карьера инженера? — он стал упрямо и немного нервно ходить по их маленькой гостиной с видом на осенние петербургские сумерки, от которых всякий раз ныло сердце, на каналы и далекий Исаакиевский собор. — Юленька, да я никогда и не хотел быть инженером. Родители настояли, чтобы я выучился на инженера. А был бы институт, где учат на писателей, я бы непременно пошёл туда. И если бы не родители, которых мне, право, не хотелось бесить или волновать, я бы вообще никуда учиться не пошёл. Ни в какой Технологический! Были бы деньги, много денег, взял бы тебя и поехал в Париж! Сидели бы сейчас не в холодном Питере, а где-нибудь на Монмартре, где пахнет цветами, потому что даже зимой на Монмартре всюду цветы, и пили бы вино или абсент, и говорили бы! С такими же, как и я, поэтами. Говорили бы об искусстве! Вот это жизнь! Подумай, Юленька!
Такая реальность не укладывалась у Юлии Рожанской в голове. Она себе уже всё придумала. Разложила всё их совместное будущее по полочкам. Она вышла замуж на студента престижного столичного Технологического университета. Потом она будет жить с мужем, уважаемым инженером, который станет буквально на глазах профессионально расти и лет через пять станет главным инженером, а ещё через пять-десять вырастет в директора крупного промышленного завода, например, по изготовлению новых локомотивов. У них будут собираться такие же главные инженеры и директора, а то и учёные с мировым именем. Он будет ездить в командировки в Берлин и Париж, и она везде станет следовать за ним. Почёт и уважение ожидало их семью на этом поприще и, возможно, благословение самого императора. А вместо этого ей предлагали сидеть в том же Париже, но в каком-то кафешантане и говорить об искусстве? Молоть языком часами ни о чём? С какими-то безработными поэтами и актерами? Такими же, как и её муж? А рядом пройдёт важная русская дама и свысока посмотрит на неё. Юлия мысленно даже встретилась с этой дамой взглядами! Сколько же презрения будет в этом взгляде — жены главного инженера или директора крупного завода! Презрения и насмешки! И уж за кафешантанную жизнь они точно не получат благословение императора! Тут бы, главное, с голоду не помереть…   
Одним словом, Юлия замерла как соляной столб и долго не могла сдвинуться с места. Она даже потеряла нить их разговора. Муж ходил по гостиной, заложив руки за спиной, и говорил, охваченный мечтами, а она толком и не слышала его. 
— Юленька! — громко, и как видно уже не в первый раз, окликнул он её. — Родная моя?
— Да, Алёша?
— Повторяю. Для тебя новость, что мне неприятны всякие железяки? Ты это серьёзно, душенька? Тетради, перья и карандаши, вот что я люблю! Странно, я думал, ты меня знаешь лучше. Очень странно! 
Нет, оказывается, они совсем не знали друг друга. То есть абсолютно. Их объединила любовь, как она часто объединяет сердца юных, но не более того. А что самое главное, Юлия понимала, что её муж не шутит. Он и впрямь проводил все дни не за чертежами, как ей хотелось, а за стихами. Которые она понемногу начинала ненавидеть. А с этого дня, можно не сомневаться, будет ненавидеть люто. Тем более что её увлечение театром сходило на нет. Карьера Ермоловой оставалась в призрачных мечтах девушки, дни напролёт проводившей в любительском театре. Ну так хватит глупостей! Юность прошла. Она переболела театром, как корью. На представления она должна смотреть из дорогой ложи, будучи супругой респектабельного инженера. Теперь карьера медика вырисовывалась впереди. И жизнь молодой мамы и любящей жены. А муж её вдруг сорвался с прямого пути, такого ясного и светлого, и рванул в чёрный непроглядный лес. В мир искусства! В ненавистный ей, полуголодный, взрывной, истеричный мир…   


Рецензии