Половодье

Монумент, на нём конь и армянский герой — безымянный, пусть так, повернулся ко мне спиной. Баграмян, Налбандян, Абовян — наплевать. Как ему равнодушны мои имена, так и мне его — тоже. Я повыше, чем он, я сижу на холме и с него наблюдаю, как по дереву — тоже без имени — текут слёзы, удобряя засохшую почву. Как машины туда и сюда, так и я ни сюда, ни туда. Этот тёплый насмешливый город, где всегда не хватает места, пусть и маленький он, как иголка. Этот я под закатом питаюсь ломтиком солнца, будто стог сена. И такси проезжает, впускает меня — не меня — другого — совсем где-то рядом, отражая её — не её — родное — лицо, провожающее, не отпуская. Ночь, мороз, Петербург, мне слегка восемнадцать, я ложусь, говорю себе: «Так бывает». День, вода, Ереван, мне вчера ещё было семнадцать, иль неделю назад, иль когда? Мне так страшно сказать себе правду, собрать настоящие буквы в слово.

Я вышагиваю утро снова. Одной половиной — на час позади, в Петербурге, другой половиной — здесь, в Ереване. Всё, что между, всё — падает, распадается, это — вымысел, равнодушие. И я еду, иду, я выдумываю — этот текст, свою жизнь, что приснится назавтра, свои взгляды на то и на это, отрицаю себя, отрицаю других, будто ветер под знойным солнцем, пролетающий, отрицая жару, вызывающий гусиную кожу, будто ветер под снежным облаком, пробегающий внутрь куртки, отрицая её защиту, вызывающий дрожь, как нож. Ветер пуст, но его ощущают. Ветер — просто носитель идеи. На сегодня он аромат, с шеи сорванный в дикой спешке, а на завтра носитель войны, грязной вони и дыма разрухи. Так и я, так и я — откликается сердце резво.

И шагаю опять, и впадаю в кровать, и глаза закрываются скоро. Обниму, потрепав её плечи чужими руками, проведу не своею ладонью по шее, обовью её малые груди — и проснусь не опять и не снова на жёстком матрасе от насморка, с ладонью в крови. Нету имени — нету слова, нету родины — нету дома. Декламирую пустоту только стоя. Но люблю. Подалёку, вблизи, отсюда, на коне, по земле, повсюду, то дрожа на ветру, то греясь, разговоры и шутки, Боже, всё люблю, что зовётся ею.

И тот ветер, что нёс самолёт — то ли с Пулкова, то ли в Звартноц — разносил по кабине пилота странный запах граната и яблони, стюардессам давал новый взгляд неизвестно-забытого цвета, пассажирам дарил насмешку, что у молодца, лезшего в сено и нашедшего там иглу, самолёт же дышал надеждой. Да, в тот день этот ветер — принёс идею: недоступную, запрещённую, может, глупую, непотребную — и идеей зовётся любовь. Написал — и опять, как тогда, в моих жилах застыла кровь.


Рецензии