Русский роман. Том II. Глава 12. Муки творчества

ТОМ ВТОРОЙ
ГЛАВА XII
Муки творчества


Не дочитав исчерканный быстрыми профилями черновик до конца, Колинька убрал назад в тайник все порезанные на четвертушки листы, на которых с дотошностью натуралиста, описывающего брачные повадки сурикатов, описал все, что тогда из малинника увидел. Ящичек запер, ключ убрал под основание лампы.

Да, уныло подумал он, есть еще над чем поработать. В речь его главного героя, гусара Владимира, столько набилось словечек и солдафонских выражений, коими часто злоупотреблял усопший папенька гимназиста, что и не знал он теперь, что с ними делать. И барышня говорила по преимуществу так, что в ее речах слышался больше теплый голос Колинькиной матушки, Марии Даниловны, хозяйки большого хлопотного хозяйства, нежели юной девушки на выданье. В общем, любовная линия Колиньке не давалась. И не только она.

Ведь и какая-никакая мораль в такой замечательной книжке, как его роман, подумал гимназист, беспременно наличествовать должна — для вящего блага законопослушных сограждан и прочих земляков, среди которых тоже могут вдруг оказаться грамотные персоны. Но сообразной случаю морали пока не получалось. Собственных нравоучений у Колиньки не накопилось; те же, что ему иногда приходилось выслушивать от маменьки и учителей, надоели ему самому хуже горькой редьки.

Однако авантюрный роман – дело само по себе хорошее, в этом у гимназиста сомнений не было. И со всеми возникающими в процессе работы проблемами он обязательно справится.

Колинька сразу знал, что его повествование беспременно будет снаряжено острой интригой, наподобие набитого чугунной картечью снаряда, чтоб каждого, кто под нее попадет, разносило вдребезги; и чувствительностью, что проймут до самой печенки любую из знакомых ему барышень; и, разумеется, будут от этого романа ждать зримой пользы обществу через обличение отдельных его язв.

А уж то, что всякий живой организм этими язвами со временем неизбежно обзаводится, есть абсолютная истина. Человек ли, венец творения, или общество, снабжающее достаточным количеством шипов этот самый венец – только испустив дух, с положенными на глаза медяками приобретают они абсолютный иммунитет от любой заразы и перестают хворать.

Всё же, что дышит и радуется солнышку, рано или поздно с неизбежностию захандрит и обзаведется чирьями или какими иными болячками: в чем угодно можно сомневаться, но только не в этом. Всякий, кто в эти язвы общества осторожно палочкой потыкает – подобно городскому мальчику, что носком своего сапожка пихает засохшую коровью лепешку на лугу — тот тут же станет популярен как обличитель. Согласитесь: это тоже неплохо. Проблема была та же, что с моралью — Колинька был пока в поиске, еще не придумал, кого будет обличать. Говоря со всей откровенностью, его жизнь была прекрасна, а видеть беды окружающих Колинька приучен не был.

Также он пока не решил, за каким, собственно, бесом его главный герой решил уворовать барышню именно из султанского дворца, а главное – что с ней делать потом? Ну вот куда она денется, когда на горизонте появится Наталья Владимировна? Помрет от какой-нибудь чахотки? Но техническая сторона дела, проезд по горам и набег на султанский гарем на впряженной в колесницу тройке, так же как и уход от погони на монгольфьере – это уже было со всех сторон обдумано и даже на бумаге изложено. Высокохудожественно.

Правда, маменька, начало романа прослушав, воздушный шар напрочь раскритиковала. Так, мол, не бывает – и точка. «Несть пророка в отечестве своем», убедился гимназист, когда маменька выразила сомнение еще и в том, что русская тройка по скалистым горам ездить пригодна. Также Мария Даниловна удивилась наличию в гареме порохового склада. Даже если муж этих жен и наложниц – военный человек, то едва ли он их держит для того, чтобы они строем ходили и из ружей стрелять учились. До того даже твой папенька не додумался, а уж на что он был затейник и бравый вояка!..

Маменька была женщина практическая и потому даже составила план, изложив его на обороте какого-то письма. Эту инструкцию перечитывая, гимназист всегда впадал в уныние: от его замечательных фантазий не осталось бы в романе ничего, кабы пошел он на поводу у Марии Даниловны. И ведь это уже на первых пяти главах! Очень его смущало подобное отношение. Вот хоть это:

«Откуда в туретчине русская тройка?»

Ну что за вопросы такие, маменька? Душа просит – так пусть будет тройка…

Тройку Колинька знал, гор же иначе как на картинках никогда не видывал. Однако будучи молод, гимназист не сомневался, что знает все обо всем. До возраста, в котором умный человек внезапно осознает, что вовсе не понимает происходящих в мире событий и все они, вместе взятые, начинают ему казаться неким вселенским шабашем, оставалось Колиньке еще добрых лет сорок. Пока же гимназист со свойственным юности гонором полагал, что может смело обобщать любой свой опыт и распространять его на любые иные явления жизни. Потому он был уверен, что среди горных круч и пропастей всегда найдется место для почтового тракта, по которому проедет и тройка. Потому что иначе как?

Из чего со всей непреложностью следует, что умишко вовсе не лишенного разумения Колиньки, как то присуще его возраста молодым людям, пока что походил на контурную карту, на бледные линии которой уже нанесены несмело некие границы, но пока не раскрашены разделяемые ими территории, не вписано ни одного названия и, разумеется, не обозначены стрелками потоки народов или армий. Что совершенно естественно для юношества и ни в коем случае не может ставиться ему в вину. Кабы все мы сразу рождались умными, то в одночасье перемерли бы с голоду все юристы, политики, шулеры и отправители религиозных культов, посему из одного только человеколюбия следует признать вьюношескую глупость богоугодной; совсем иное глупость в зрелые годы, но сейчас не об этом.

В общем, закончив тридцать девятую главу первого тома – Колинька взял за правило писать в день по главе, отчего были они короткие и вполне умещались на двух либо трех страницах — да перечитав признание Владимира в любви Наталье, оказался гимназист столь возбужден, что решил написать еще и письмо домой.

На краткий миг он прервался, подкрутил фитилек в лампе и еще раз шепотом перечитал несколько самых первых слов своего письма.

«Грозный и безжалостный поток…»

— Да, — прошептал он, оставшись совершенно ими доволен. Улыбнулся, представив, как сложит на груди ручки, вытаращит глазки и испуганно ойкнет его любимица, младшая из сестер, Ольга.

Уж такая она трусишка! Совсем недавно Колинька читал ей сказку про Белоснежку и гномов из одной немецкой книжки с картинками, так Оленька прям извелась вся, когда добрались они до того места, где злобная мачеха-королева потребовала принести ей легкое и печень падчерицы, той самой Белоснежки. Она лишь уточнила, точно ли в книжке так и написано, что печень, после чего глаза ее стали как два каретных фонарика; а когда королева зажарила и съела легкое и печень оленя, ошибочно полагаемую ею требухой Белоснежки, фонарики эти наполнились слезами.

Зато как радовалась Олюшка, как смеялась и хлопала в ладоши, когда на дорожном ухабе вылетел огрызок отравленного мачехой яблока изо рта Белоснежки – и она ожила! Совсем по-взрослому заметив, что, знать, у немцев такие же худые дороги, как и у нас. Но снова испугалась, когда злая королева должна была на свадьбе падчерицы плясать в раскаленных железных башмаках – пока не упала замертво.

Впрочем, и сам Колинька был тогда ошарашен и подумал – во дают гессенцы! Если у них детские сказки такие, то что же они для взрослых пишут? В его оправдание следует напомнить, что к тому времени был Колинька еще совсем юноша, и гегелей с шопенгауэрами не то что не читывал – о них он еще даже и не слыхал.

Вдруг гимназист вспомнил важное и озадачился тем, что не забыть бы сообщить младшей сестре во всех подробностях про презент Клементины Ильинишны, распрекрасную куклу Сашу, Александру. И вернулся к письму.

— Да-с, лучше и не изложишь, — прошептал Колинька. — Именно что безжалостный и грозный.

Гимназист в накинутой на левое плечо форменной тужурке посмотрелся в зеркало сбоку от рукомойника и понравился себе весьма. Еще бы дымящуюся трубочку в угол рта – и стал бы он ничем не хуже дерптского студента, что в его рукописи предстал Владимиром Григорьевичем. Того самого лифляндца, что этим летом гостил у их соседей, в Малых Барсуках, неподалеку от наследственного имения Колинькиной матушки, совсем еще не старой вдовы полковника инфантерии, ветерана двух турецких войн Астафьева.

Тот студент при каждом случае, сделав лицо небрежным и отрешенным, доставал из кармана портсигар с Наполеоном на верхней крышке. Опальный император был изображен на острове Эльба, где был он некоторое время в заключении и страдал; соответственно, всем видом своим казался грустен.

В первый день знакомства был печальнее Наполеона в Малых Барсуках только Колинька: слушая рассуждения студента о том, как все плохо и отстало в России, тогда как в Дерпте и Ревеле уже устраивают в домах ватерклозеты, гимназист и сам не заметил, как выкурил, пытаясь избавиться от вкуса древесного клопа во рту, десятка два папирос подряд – и в конце вынужден был согласиться, что да, плохо в России. Мало было ему сжевать древесного клопа, так еще и накурился он сдуру табаку. Ох, как же ему тогда было муторно!

В следующие после того две недели Колинька, героически свое отвращение преодолев, к табакокурению мало-помалу, слава богу, привык и даже пристрастился. Дома курить приходилось тайком, уйдя за птичник или еще куда, но при этом, даже прячась от маменьки, казался сам себе гимназист более взрослым и самостоятельным.

Вернувшись из Лычков в Родимов, сразу же приобрел он себе несколько трубок и коробку пахнущего медом турецкого табаку: папиросы из Вильно, уже вполне обычные в Лифляндии и Эстляндии, в провинциальные реалии города Родимова пока что внедрялись с трудом. Как, впрочем, и всякое иное прогрессивное явление.

Но тут оказалось, что проживающим в пансионате ученикам курить строго-настрого воспрещается. Не то что новомодных папиросок нельзя касаться, но и трубочку набить не можно – сразу же и выговор.

Ладно, что все крючки и пуговицы должны быть во всякое время застегнуты; пусть нельзя есть с ножа и прятать в карманы хлеб и кортофели; бог с ним, что надобно всё делать без всякого шуму и беспорядка, наблюдая молчание. Но курить-то зачем запрещено? Разве от этого перестанет отрок утверждаться в добродетелях, украшающих истинного христианина и верного государю подданного?

Это так унизительно, со всхлипом вздохнул Колинька, когда тупые, ограниченные люди, древних латинян и эллинов никогда не штудировавшие, о Бруте и Периклесе даже и не слыхавшие, начинают вдруг навязывать правила жизни таким самородкам, как он, последний мужчина рода Астафьевых. Хотя понятно же, что ежели кому-то даден талант, то это не просто так, а от бога, и относиться к нему должно с соответствующим пиететом. А он видит одни притеснения и насмешки!

Но с этим, видимо, ничего не поделаешь. Как там?.. Cujus regio, ejus lingua.

В том же, что не только прозу он пишет, но и рифмует не в пример лучше всех в своем классе, став в два последних года невыносимо талантлив, Колинька уверялся всякий раз, как слышал стишата своих однокашников. Помилуйте, как можно в наше просвещенное время рифмовать «властны – страстны» или «высо;ко – око»?

Впрочем, сейчас не об этом.

Итак, письмо…


Рецензии