Федор Абрамов Конспект одной жизни

Записки режиссера несостоявшегося фильма

ВСТУПЛЕНИЕ

Каждый раз, заканчивая очередную работу, я задаюсь одним и тем же мучительным вопросом: что дальше? С наивной надеждой я открываю свой тайный список тем, набросков, чужих законченных произведений, еще вчера казавшихся актуальными, и с глубоким разочарованием отмечаю, что какие-то истории стали вторичными, какие-то – конъюнктурными, какие-то – откровенно провокационными, к каким-то я сделался безразличен. Это знакомое чувство – ты берешь хорошо знакомую тебе книгу, которую когда-то читал, которая очаровала тебя, ты снова решил к ней вернуться. И вот ты открываешь первую страницу и вдруг понимаешь, что читал ты совсем не ту книгу. Или же сам был другим. Не замечая, мы меняемся день ото дня. Явно это случается в точках эмоционального кризиса, в ярких случаях радостных обретений или горьких утрат. Как правило, в нашем изменении нет какой-то особой цели. Просто жизнь делает нас старше, а вместе с возрастом рождается новый взгляд. В этом смысле, я ничем не отличаюсь от других людей, разве что моя работа связана с постоянным стрессом. В ней много эмоций, много переживаний. Даже в рамках одной картины я должен прожить, как правило, не одну, а сразу несколько жизней. По большому счету, это является сутью моей профессии. И когда мне с моими героями приходит время расстаться, я уже другой, с их опытом, а значит, с новым взглядом на жизнь. Так как же мне быть? И тут я снова вспоминаю о шести «почему», которые каждый творческий человек обязан задать себе, прежде чем он на что-либо решится.

Вот они – эти самые «шесть почему»:

Почему именно я?
Почему именно этот материал?
Почему именно с этими людьми?
Почему именно так?
Почему именно сегодня?
Почему именно в этом месте и перед этим зрителем?

Ответив на все свои «почему» я уже точно знаю, что должен делать. И вот мы едем на Север, можно сказать, возвращаемся в недавнее прошлое. Мы – это я и мои друзья, с которыми прошел и огонь, и воду.

Так случилось, что моей последней работой стал 26-серийный телероман «Две зимы и три лета» по знаменитой тетралогии Федора Абрамова «Братья и сестры». Разумеется, прежде чем приступить к съемкам, я много читал об этом большом русском писателе, ездил по его родным местам, встречался с людьми, либо лично его знавшими, либо профессионально изучавшими его творчество. Из этих встреч, из частных разговоров постепенно складывался образ человека необычного, я бы даже сказал, необычайного, не делившего свою жизнь на работу и то, что к ней прямого отношения не имеет. Теперь, припоминая эти встречи, я с удивлением думаю, – как же я мог пройти мимо, как сразу не понял, – ведь нет ничего очевиднее: надо делать картину об Абрамове. Об Абрамове и о времени, в котором ему выпало жить.

Возможно, сегодняшнему (в особенности молодому) зрителю многое из того, о чем будет рассказано в фильме, покажется странным, абсурдным и даже невозможным. Сам Абрамов однажды скажет: «Нынешнее поколение находится в очень трудном положении. С нами не сравнишь. Мы верили. <…> Они растеряны, у них масса неясных вопросов <...> На кого равняться? Чему верить? Да и кругом-то сколько безобразий, противоречий. А ясных ответов... пока нет. Что же удивляться, что молодежь пошла неверующая, изъеденная скепсисом...» Это скажет человек, сам вполне молодой, – всего-то 36 лет от роду, – толком еще ничего не написавший, но уже много чего видевший, и даже кое-что понявший. По правде сказать, он и сам, с изумлением озираясь по сторонам, не узнает во вдруг исказившихся привычных очертаниях то, что совсем недавно было узнаваемым, само собой разумеющимся. А впереди ждет целая жизнь, и все только начинается.

Глава 1. ЛЮДИ КОЛХОЗНОЙ ДЕРЕВНИ

29 февраля 1920 года в деревне Веркола Пинежского уезда Архангельской губернии в многодетной крестьянской семье родился Фёдор Александрович Абрамов. За девять дней до этого английские войска покинули Архангельск, и его заняла Красная Армия.
Деревня Веркола была хорошо известна в России. Главная ее достопримечательность, – Артемиево-Веркольский монастырь, – стоял на противоположном берегу Пинеги. Он был одним из самых почитаемых монастырей на Русском Севере. В самой же Верколе большинство составляли староверы и потому считали непозволительным для себя посещение монастыря (и уж тем более постриг). Из семьи староверов были и мать Федюшки, и его любимая тетка.

А еще в Верколе в последний год гражданской войны находился штаб красных; а в монастыре засели белые. Монастырь большевики закрыли в 1918 году, попутно осквернив святые мощи и расстреляв часть монахов, это уж потом его захватили белогвардейцы. Красные выбили их оттуда незадолго до взятия Архангельска.
В 1921 году, когда Феде не исполнилось и двух лет, умер отец. Умер вовсе не героически, и даже как-то обидно по-будничному, – из-за плохой обуви, – про-студил ноги и был отправлен в больницу в Карпогоры. Оттуда он не вернулся: за телом в распутицу, по бездорожью, ездил старший сын – Михаил, которому было тогда 15 лет.

Хочешь – не хочешь, юноше пришлось занять место главы семьи, работать за взрослого, заботиться о младших братьях и сестре. Мелкота, – безотцовщина, – в свою очередь старались не отставать от Мишки. Это было время, когда на другом берегу Пинеги в стенах бывшего монастыря затевалась веркольская коммуна, впрочем, в земной рай поверили не все, среди не поверивших были и Абрамовы. Федюшкины братья Михаил и Николай отучились 3 года, а потом пошли работать. Василий окончил неполных 7 классов, после чего тоже отправился на заработки. Мария стала ходить в школу только в 12 лет. Один Федя начал учиться, как положено – в 7 лет. К 1930 году, когда ему исполнилось 10, Абрамовы общими усилиями сумели поднять хозяйство и из бедняков выбрались в середняки: 2 лошади, 2 коровы, бык и полтора десятка овец.

В 1932 году Федор окончил начальную веркольскую четырехлетку. Но в только что созданную первую в округе семилетку его, лучшего ученика, не приняли, – туда брали детей бедняков, красных партизан. Отец Феди не воевал, а самого мальчика сочли сыном середнячки. Конечно, ребенок затаил обиду. А вместе с обидой пришла первая большая вина в том, что он сделал что-то не так, что, несмотря на все его успехи, он не такой как явное большинство других детей. Это свойство каждого совестливого ребенка – за наказанием, пусть несправедливым, искать причину в себе, видеть собственный проступок даже там, где его никогда не было.
К счастью, зимой, разобравшись, что середняцкое хозяйство построено руками вдовы и малолетних детей, Федю принимают в школу в Кушкопале. В ней в 7 классе Федор, в числе других учеников, получит премию за хорошую учебу. А в среднюю школу в 1935 году он пойдет в Карпогорах. Жить будет в семье брата, Василия, сотрудника местного РОНО. Помимо него, на формирование личности Абрамова исключительное влияние окажет учитель Калинцев, бывший семинарист, естественник, немолодой, много знавший, с неистощимой, целенаправлен-ной энергией, всегда подтянутый, собранный, праздничный. Последнее обстоятельство особенно существенное, – в сельских школах той поры редко встречались по-настоящему грамотные педагоги, еще реже там встречались педагоги позитивные, гораздо чаще там оказывались люди мало опытные, зато правильно политически подкованные и потому суровые. Согласимся, это ведь очень важно, с какими словами ты раскроешь с учениками очередной номер журнала «Безбожник», или с какой, например, интонацией проведешь обязательный в общеобразовательной программе коллективный суд над условным Онегиным, Печориным, Обломовым или Богом. Тем паче, учитывая тот факт, что вся страна чуть ли не ежедневно тоже кого-нибудь судит. В общем, было интересно.

И вот, как итог, в 9 и 10 классе Федор, отличник, получит стипендию имени Пушкина, которая присуждалась лучшему ученику школы за успехи в учебе и за знание творчества поэта. В довоенное время по окончании школы медалей ещё не давали, но у круглых отличников диплом был с золотой каймой. С таким дипломом в ВУЗ принимали без экзаменов, после собеседования. В 1938 году Абрамов с отличием окончит школу и осенью того же года без экзаменов будет зачислен на филологический факультет ленинградского университета, получив, к тому же, – первым в семье, – гражданский паспорт.

Разумеется, для Федора выбор жизненного пути не был случайным. Одаренный литературно, чуткий на ухо молодой человек не мог не услышать голоса Пи-неги, ее удивительного, чарующего красотой звучания и смысла народного слова – главного богатства этого края. Он почти повторил путь своего великого архангельского земляка Михайло Ломоносова, разве что сразу отправился в Ленинград.

На филфаке ЛГУ того времени преподавали блестящие гуманитарии: В.Ф. Шишмарев, Л.В. Щерба, В.М. Жирмунский,  Б.М. Эйхенбаум, Б.В. Томашевский – весь цвет отечественного литературоведения. Но даже в этом созвездии выдающихся ученых заметно выделялся своими обширными энциклопедическими знаниями и глубочайшей культурой научной мысли Григорий Александрович Гуковский. Среди лекторов университета той поры были два исключительных знатока литературы XVIII века: Гуковский и его коллега и друг П.Н. Берков. Оба читали лекции. Гуковский – сперва литературу XVIII века, а затем другие курсы, в частности спецкурс, посвященный А.С. Пушкину и литературе его времени. В общем курсе истории литературы XVIII века Г.А. давал свою оригинальную концепцию тех общественно-политических и социальных процессов, которые определяли подъем интеллектуальных и творческих сил общества времени становления но-вой русской литературы. В лекциях «пушкинского цикла» он характеризовал философию и эстетику эпохи, явившие себя в художественных особенностях литературы и в динамике формирования ее стиля. Помимо всего прочего, обаяние лекций Гуковского определялось тем, что они носили сугубо «деловой» характер – в них не было бессодержательного красноречия. Они были насыщены фактическим материалом, часто разысканным самим лектором, а не почерпнутым из легкодоступных источников. В лекциях Гуковского, как и в его научных трудах, сочетались любовь к художественному тексту, чуткое проникновение в его эстетику и тенденция к осмыслению больших, общих процессов истории литературы и общественной мысли, к пониманию роли народа, как главной движущей силы истории.

Гуковский был человеком независимым, искренним и смелым. Когда в 1940 году П.Н. Берков был арестован органами НКВД, к студентам на лекцию пришел сотрудник государственной безопасности и произнес длинную обличительную речь о том, как на факультете хитро замаскировался враг, который после «строгого» допроса был вынужден признать, что он не Берков, а Беркофф, то есть немец. Берков учился в Австрии и после революции вернулся в Россию с желанием строить демократическую культуру. После выступления оратора, разоблачавшего Беркова, Гуковский на следующей же лекции сказал: «Я хорошо знаю Павла Наумовича, дружил с ним многие годы. Это честнейший человек, прекрасный ученый и преподаватель». Спустя два месяца Беркова освободили.

Надо ли говорить, что студенты обожали Гуковского, посещали его увлекательные лекции, вне зависимости от того, были они для них обязательными или нет. Весь факультет собирался слушать любимого профессора. В аудитории (самой большой на факультете) в его часы яблоку негде было упасть. Злые языки прозвали участников его семинаров «гукины дети». Слушая Гуковского, студенты неизменно отмечали конец учебного года «чествованием» любимого лектора, аплодисментами, преподнесением цветов, а однажды гурьбой провожали его в отпуск на вокзале. При этом ему вручили макет памятника: на пьедестале восседала его фигурка, – несколько карикатурная, но похожая. Среди этих студентов был и Федор Абрамов.

А между тем на страну неотвратимо надвигалась война. Сразу после визита в Москву министра иностранных дел Германии фон Риббентропа и подписания 23 августа 1939 года советско-германского договора Верховным Советом СССР был принят закон «О воинской обязанности». По этому новому закону юноши 1920 и 1921 годов рождения должны были быть призваны в армию независимо от того, поступили они в институты или нет. Первый и последний курсы факультетов стали готовить к воинской службе. Почти полная отмена отсрочек студентам и аспирантам произошла, как указывалось, в целях повышения обороноспособности страны. Парней в студенческих аудиториях встречалось все меньше, а вскоре они и вовсе стали девическими, – ребята отправились в воинские части и на фронты. После третьего курса 22 июня 1941 года ушёл добровольцем в народное ополчение и Федор. Впрочем, он был убежден, что осенью вернется за парту. Тогда все жили верой в быстрый успех Красной Армии, твердо обещанный песней Лебедева-Кумача и братьев Покрасс.

Абрамов, как и подавляющее число его соотечественников, еще не знал тогда, что блокада Ленинграда станет тяжелейшим испытанием для всех жителей города, что в начале сентября после первой же немецкой бомбежки сгорят Бадаевские продовольственные склады, и пожар этот решит судьбу миллиона жителей города, которые погибнут от голода зимой 1941-1942 годов. Он не знал, что их любимый преподаватель Гуковский, открыто критиковавший организацию обороны города, в «лицейский день» 19 октября 1941 года будет арестован по обвинению в пораженческих и антисоветских настроениях (через полтора месяца его освободят «за недостаточностью улик»). В сентябре 1941 года рядовой-пулеметчик 377-го артиллерийско-пулеметного батальона Абрамов будет легко ранен в руку и после недолгого лечения вновь отправится на фронт. В ноябре того же года на глазах у Федора его взвод при выполнении задания будет фактически полностью уничтожен. Самому Абрамову разрывными пулями перебьет обе ноги, и только по чистейшей случайности в ночи его обнаружит живым солдат похоронной команды.

В голодном блокадном Ленинграде под угрозой ампутации Абрамов попадет в госпиталь, расположившийся в родном университете. К тому времени филологический факультет, как и другие факультеты, будет эвакуирован частью в Саратов, частью в Ташкент. В апреле 1942 года Федора вместе с остальными ранеными в одной из последних машин отправят из Ленинграда по льду Ладожского озера на большую землю. По ранению он получит отпуск на три месяца, вернется на Пинегу и станет преподавать в хорошо ему знакомой Карпогорской школе. Учителя Калинцева он не застанет – его репрессировали еще в 1939 году. Наступившим летом он и увидит своими глазами то, что поразит его до глубины души и запомнится на всю оставшуюся жизнь, даст толчок и станет частью огромной литературной работы под общим названием «Братья и сестры». С досадой глядя на израненные ноги, он впервые за все время пребывания в тылу ощутит свою ненужность и бесполезность, вдруг остро почувствует, что, в сущности, здесь ничего бы не изменилось, даже если бы его и вовсе не было.

Признанный годным к нестроевой службе, – тяжелые ранения так и не позволят вернуться на фронт, – с июля 1942 года Абрамов будет назначен заместителем командира роты в 33-м запасном стрелковом полку в Архангельском военном округе. С февраля 1943 года он станет помощником командира взвода Архангельского военно-пулемётного училища, с апреля 1943 года будет переведён в отдел контрразведки «Смерш» на должность помощника оперуполномоченного резерва. В его обязанности войдет проведение следственных действий по делам дезертиров, диверсантов и бандеровцев, которых станут ловить в 1944 в ходе спецопераций на Западной Украине и затем вывозить как можно дальше, в том числе и в Архангельск. Помимо этого в 1943-1944 годах на территории Вологодской и Архангельской областей советской контрразведкой проводятся сложные путанные радиоигры против немецкой разведки «Абвер». По каналу перевербованных агентов в разведцентр противника систематически передаются ложные сведенья о передвижении воинских частей и боевой техники по Северной железной дороге. Учитывая ее тогдашнее стратегическое значение в общем объеме перевозок, эта дезинформация позволяет вводить немецкие штабы в заблуждение относительно намерений советского командования. Следователь ОКР «Смерш» Архангельского военного округа лейтенант Федор Абрамов является активным участником радиоигры «Подголосок», за что будет впоследствии награжден именными часами. Абрамов встретит победу в должности старшего следователя следственного отделения отдела контрразведки, а осенью 1945 года его демобилизуют, и Федор вернется в университет.

Ленинград еще не оправился от войны, кругом зияли дырами разрушенные дома. В университет возвращались довоенные студенты, в шинелях, пропахших табаком и порохом, многие на костылях. Рядом с ними за партами оказались  недавно окончившие школу девчонки (в последние годы на филфак в основном шли именно они). Люди заново привыкали к мирной жизни. Многие верили в либеральные перемены, более открытые отношения с западными союзниками. Здесь имеется в виду не  только  интеллигенция, но и истерзанное десятилетиями коллективизации крестьянство, которое все еще надеялось, что, наряду с колхозами, появится, наконец, возможность в какой-то форме частных крестьянских хозяйств. В некотором смысле эти настроения охватили и партийные ряды. Даже верхушка (пример, Ленинградский обком и горком) была неоднородна, даже там существовали люди, которые ясно представляли себе необходимость перемен. Однако были и те, кто ничего менять не хотел, страшился изменений, и это означало новое обострение внутренней борьбы как во всем обществе, так и в этой самой партийной верхушке. Словом, мирной жизни не получилось.

Первые результаты послевоенного теоретического осмысления феномена космополитизма в сравнении с патриотизмом и национализмом предложил известный партийный теоретик О.В. Куусинен в статье «О патриотизме», открывавшей в 1945 г. январский номер только что организованного журнала «Новое время». Автор признавал, что долгое время патриотизм сторонников коммунизма и социализма оспаривался, обвинения в адрес коммунистов и всех левых рабочих в отсутствии патриотизма было свойственно врагам рабочего движения. В действительности же проявленный в годы войны патриотизм означал «самоотверженную борьбу за свободное, счастливое будущее своего народа». Национализм в социалистической стране исключался по определению: «Даже умеренный буржуазный национализм означает противопоставление интересов собственной нации (или ее верхушечных слоев) интересам других наций».

Ничего общего с национализмом не мог иметь и истинный патриотизм. «В истории не было ни одного патриотического движения, которое имело бы целью покушение на равноправие и свободу какой либо чужой нации». Космополитизм – безразличное и пренебрежительное отношение к отечеству – тоже органически противопоказан трудящимся, коммунистическому движению каждой страны. Он свойствен представителям международных банкирских домов и международных картелей, крупнейшим биржевым спекулянтам – всем, кто орудует согласно латинской пословице “ubi bene, ibi patria” (где хорошо, там и отечество).

В февральском номере «Вопросов философии» за 1948 год космополитизм определялся как «реакционная идеология, проповедующая отказ от национальных традиций, пренебрежение национальными особенностями развития отдельных народов, отказ от чувства национального достоинства и национальной гордости. Космополитизм проповедует нигилистическое отношение человека к своей национальности – к ее прошлому, ее настоящему и будущему. Громкими фразами о единстве общечеловеческих интересов, о «мировой культуре», о взаимном влиянии и взаимопроникновении национальных культур космополитизм маскирует либо империалистический, великодержавный шовинизм в отношении к другим нациям, либо нигилизм в отношении к своей нации, предательство ее национальных интересов. Идеология космополитизма враждебна и коренным образом противоречит советскому патриотизму – основной черте, характеризующей мировоззрение советского человека».

Спустя месяц в том же журнале еще одна попытка подвести единую теоретическую базу под антипатриотизм и космополитизм была сделана Г.Ф. Александровым в статье «Космополитизм – идеология империалистической буржуазии». Антипатриоты, писал он, выступают под флагом космополитизма, потому что под ним удобнее всего пытаться разоружить рабочие массы в борьбе против капитализма, ликвидировать национальный суверенитет отдельных стран, подавить революционное движение рабочего класса. Космополитами в статье представлены известные ученые и общественные деятели дореволюционной России П. Н. Милюков, А. С. Ященко, М. И. Гершензон, «враги народа» Пятаков, Бухарин, Троцкий. «Безродными космополитами» изображались «лютые враги социалистического отечества», перешедшие в годы войны в лагерь врага, завербованные гитлеровцами шпионы и диверсанты, а также все пытавшиеся сеять среди советских людей дух неуверенности, пораженческие настроения.

Таким образом, признавалось наличие в СССР низкопоклонства перед Западом. Впрочем, оно изображалось свойством отдельных «интеллигентиков», которые все еще не освободились от пережитков «проклятого прошлого царской России» и с лакейским подобострастием взирают на все заграничное только потому, что оно заграничное, умиляются даже мусорным урнам на берлинских улицах. Выступая в феврале 1948 г. на совещании в ЦК деятелей советской музыки, А. А. Жданов выдвинул универсальное обоснование резкого поворота от интернационализма как некоего социалистического космополитизма к интернационализму как высшему проявлению социалистического патриотизма. Применительно к ситуации в искусстве он говорил так: «Интернационализм рождается там, где расцветает национальное искусство. Забыть эту истину – означает потерять руководящую линию, потерять свое лицо, стать безродным космополитом».

Надо сказать, особая политическая актуальность борьбы против идеологии космополитизма росла по мере появления на Западе различных проектов объединения народов и государств в региональном и мировом масштабах. Еще в годы войны Черчилль предлагал объединить Англию и Францию. После войны он активно пропагандировал замену ООН англо-американским союзом, горячо поддерживал лозунг создания «Соединенных Штатов Европы» под верховным покровительством США. По его мысли это должен был быть мировой закон с мировым судом, с международной полицией. В СМИ западных стран утверждалось, что «мировое правительство» стало неизбежным» и его стоит добиваться, даже если для этого придется провести «катастрофическую третью мировую войну»; в объединенной наднациональной Европе «страны полностью откажутся от своего национального суверенитета»; его предлагалось заменить понятием «сверхсуверенитета международной общности». В сентябре 1945 г. к движению примкнул всемирно известный физик А. Эйнштейн.
В ноябре 1947 г. крупнейшие советские ученые (С.И. Вавилов, А.Ф. Иоффе, Н.Н. Семенов, А. А. Фрумкин) в открытом письме высказали свое несогласие с А. Эйнштейном. Наш народ, писали они, отстоял независимость в великих битвах Отечественной войны, а теперь ему предлагается добровольно поступиться ею во имя некоего «всемирного правительства», «прикрывающего громко звучащей вывеской мировое господство монополий». В ответном письме Эйнштейн назвал опасения мирового господства монополий мифологией, а неприятие идеи «сверхгосударства» тенденцией к «бегству в изоляционизм», особенно опасный для Советского Союза, «где правительство имеет власть не только над вооруженными силами, но и над всеми каналами образования, информации, а также над экономическим существованием каждого гражданина». Иначе говоря, утверждалось, что только разумное мировое правительство может стать преградой для неразумных действий советских властей. С такими выводами в СССР, естественно, согласиться не могли. Единственный путь к предотвращению новой войны советская сторона видела в объединении всех антиимпериалистических и демократических сил, их борьбе против планов новых войн, против нарушения суверенитета народов в целях их закабаления. Так или иначе, к началу 1949 г. в проповеди космополитизма объединялись представители самых разных сил Западного мира – «от папы римского до правых социалистов». В СССР в этом усматривали создание единого фронта против СССР и стран новой демократии, подготовку войны.

Масла в огонь добавил Израиль, едва успев народиться, заявивший себя активным сторонником США. Советских евреев, имеющих широкие связи с американскими и израильскими сородичами и в наибольшей степени ориентированных со времен войны на развитие экономических и культурных связей с буржуазными странами Запада стали рассматривать как сомнительных граждан и потенциальных изменников.
Начало наступления на «антипатриотов», якобы низкопоклонствующих перед Западом и буржуазной культурой было положено 14 августа 1946 г. известным постановлением ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», осудившим невские журналы за публикацию идеологически вредных, аполитичных, безыдейных произведений ленинградских писателей, в первую очередь Анны Ахматовой и Михаила Зощенко.

Впрочем, для филологического факультета Ленинградского университета это постановление прошло незамеченным. Нашли хорошую формулу: документ касается литературно-художественного творчества, а мы изучаем это творчество. Каким оно будет, такое и будем изучать. В провинциальных вузах в то же самое время спешно занимались перекройкой программ, выбрасывали Александра Блока, вообще все, что касалось начала ХХ века, выбрасывали Есенина, который был признан упадочным поэтом.

Доклад А.А. Жданова в августе 1946 года, напрямую связанный с постановлением о ленинградских журналах, определит собой идеологический климат в стране вплоть до середины 1950-х годов. За ним последуют другие постановления: о репертуаре драматических театров в том же августе, о кинофильме «Большая жизнь» – в сентябре и ряд других. Вслед за постановлениями по указке сверху начнут разворачиваться «патриотические» кампании, в которых будет решительно осуждено все, что культивирует «несвойственный советским людям» дух низкопоклонства перед буржуазной культурой. На встрече Сталина, Молотова и Жданова с руководством Союза Писателей СССР (А. Фадеев, Б. Горбатов, К. Симонов) 14 мая 1947 г. в Кремле, речь пойдет главным образом о «советском патриотизме». Писателям дадут прочесть документ, составленный по проекту Сталина, содержащий требование начать борьбу с «духом самоуничижения у многих наших интеллигентов». Выступая 6 ноября 1947 года в Большом театре на торжественном заседании Моссовета, посвященном 30-летию Октября, В.М. Молотов скажет о том, что «советские люди проникнуты решительным стремлением скорее покончить с этими пережитками прошлого, развернуть беспощадную критику всех и всяких проявлений низкопоклонства и раболепия перед Западом и его капиталистической культурой».

Чуть ли не каждую область науки и культуры захватывают – волна за волной – грандиозные кампании по борьбе с низкопоклонством, антипатриотизмом (позднее – «космополитизмом») и, вообще, всем «нерусским». Разделение людей на «русских» и «нерусских», на «патриотов» и «антипатриотов» поддерживает напряжение в обществе, усиливает подозрительность, постепенно создает образ врага. По мысли организаторов, ненависть к конкретному противнику, естественным образом выработанная за годы Отечественной войны, должна быть направлена, с одной стороны, против внешних врагов («мировой империализм», «империалистическое окружение» и т.п.), а также – что, конечно, проще – на отдельные группы населения и на отдельные народы внутри страны. Тысячами отправляются в ГУЛАГ люди, подозреваемые в сотрудничестве с немцами, оказавшиеся на оккупированной территории, вернувшиеся (и даже бежавшие) из плена; в Сибирь и Среднюю Азию выселяются ингуши, чеченцы, карачаевцы, калмыки, крымские татары; репрессии обрушиваются на жителей советской Прибалтики. Чуть ли не официальный статус получает с конца 1940-х годов и антисемитизм, – проявлявшийся уже и в 1930-е годы, он расцветет махровым цветом именно в послевоенный период. Такое недвусмысленное мобилизационное указание на врагов внутренних помимо прочего преследует цель постоянно держать людей в состоянии страха и, кроме того, иметь готовые объяснения для большинства народа. Дескать, в тяготах нашей послевоенной жизни виновата не «система», не бюрократическая машина, овладевшая всей страной, а недобитые фашисты и американские империалисты, которым помогают внутренние враги – «инородцы». Другими словами, все зло – извне.
Бюрократически-чиновничий аппарат сталинской выучки обрушился после войны на интеллигенцию с той же силой, с какой уничтожалось в 1930-е годы партийное и военное руководство страны. При этом, как и прежде, удары наносили по наиболее заметным писателям, художникам и ученым. Делалось все, чтобы их сначала «разоблачить», а затем – устранить.

Существовал во всем этом и аспект морально-психологический, как правило, сопутствующий любым репрессиям. Сплошная цепь карательных кампаний, начавшихся в 1946 году, должна была, согласно «великому замыслу», внести смятение и раскол в среду творческой интеллигенции, заставить людей «перегрызться» друг с другом, запачкаться во взаимных доносительных и репрессивных акциях. Благородные, смелые люди, не желавшие участвовать в кровавых и грязных играх, все равно не могли от них уклониться и становились невольными пособниками преступлений.

Псевдопатриотический пафос, сопряженный с поношением всего иностранного, достиг высокого накала в июне 1947 года, когда развернулась очередная кампания в гуманитарных науках, в частности, в литературоведении. Ее отправным моментом стала так называемая «дискуссия» о крупнейшем представителе дореволюционного литературоведения в России, при жизни достигшем мировой известности, академике и профессоре Петербургского университета А.Н. Веселовском. Пытаясь построить научно обоснованную историю всеобщей литературы, академик А.Н. Веселовский – в духе своего времени – справедливо уделял особое внимание сюжетам и формам, встречающимся в различных национальных культурах; он исследовал, например, то общее, что свойственно литературам славянских и западноевропейских стран.

Сигнал к атаке на Веселовского был подан А.А. Фадеевым. Выступая в июне 1947 года на XI-м пленуме Правления Союза советских писателей СССР с докладом «Советская литература после постановления ЦК ВКП (б) о журналах «Звезда» и «Ленинград»» (кампания, направленная против Веселовского, рассматривалась как прямое продолжение травли Ахматовой и Зощенко), генеральный секретарь и председатель правления СП СССР поставил вопрос о «школе Веселовского», якобы противостоящей русской революционно-демократической традиции Белинского, Чернышевского, Добролюбова и являющейся «главной прародительницей низкопоклонства перед Западом в известной части русского литературоведения в прошлом и настоящем».

Обратившись к трудам современных ученых, Фадеев обрушился на книгу И.М. Нусинова «Пушкин и мировая литература», вышедшую еще перед войной. Фадеев утверждал, что книга Нусинова основывается якобы на той мысли, что «свет идет с Запада, а Россия страна восточная», что Пушкин выведен «западным европейцем», «безнационально-всемирным», «всечеловеческим». Кампания против Нусинова была открыта, собственно, еще до выступления Фадеева – в мае 1947 года, но возмутительным оказалось, вероятно, то, что и после критики, которой он был подвергнут и в печати, и на заседаниях Ученого совета факультета языка и литературы Московского пединститута им. В.И. Ленина и кафедры литературы пединститута иностранных языков, профессор Нусинов не пожелал признать свое «непартийное поведение», а также допущенное им «искажение светлого облика великого русского поэта». Резкой критике подверг Фадеев и академика В.Ф. Шишмарева (в то время – директора Института мировой литературы) в связи с его недавней работой о Веселовском. В заключение же Фадеев призвал Академию наук и Министерство высшего образования СССР «поинтересоваться тем, что у нас в Институте мировой литературы им. Горького и в Московском, и Ленин-градском университетах возглавляют все дела литературного образования молодежи попугаи Веселовского, его слепые апологеты».

В прениях по докладу Фадеева М.С. Шагинян, развивая «глубокий» тезис Фадеева «о значении двенадцатого года для творчества Пушкина», обрушилась на вступительную статью Г.А. Гуковского к первому тому Полного собрания сочинений баснописца И.А. Крылова. Произвольно выдернув несколько цитат («Крылов казенно-шовинистичен, если это надо...» и т.п.), Шагинян патетически восклицала с трибуны Пленума: «Это чудовищно! Захватническая война Наполеона отождествляется с революцией. Подвиг всего русского народа, вставшего на защиту родной земли, объявляется походом феодалов против революции. Басни Крылова, такие, как «Волк на псарне», сразу вошедшие в народ, обратившиеся в пословицы, в народные поговорки, объявлены казенной шовинистической агитацией. <...> Вот вам образчик вреднейшего влияния западнической школы в нашей филологии, о которой очень правильно говорил А. Фадеев в своем докладе».

11 марта 1948 года, в газете «Культура и жизнь», которая начала издаваться незадолго до этого Отделом агитации и пропаганды появляется статья «Против буржуазного либерализма в литературоведении». Эта статья была первой по-настоящему разгромной, – первой бомбой, которая потрясла филфак ЛГУ. Не потому, что статья вышла, а потому, что вслед за ней партийная организация получила прямое указание маргинально связать это с Веселовским. Главным образом, с тем, что на филологическом факультете царит увлечение Западом, что там самая большая кафедра романо-германской филологии и что все это ведет к тому, что стараются чуть ли не противопоставить буржуазный либерализм социалистической идеологии.
На филфаке проходит череда партийных собраний, открытых партийных собраний, совместных партийных собраний с ученым советом. Тогда секретарем партийного бюро был Г.П. Бердников, очень энергичный человек, страшный карьерист (карьеру он потом действительно сделал крупную). Но в это время он старается обратить на себя внимание и всячески выдвинуться. Парторганизация на филфаке была неоднородна, многие не поддерживали погромных настроений, тем не менее, всем приходилось считаться с мнением партийного бюро и с тем, что в горкоме партии тоже были силы, которые поддерживали Бердникова.

Именно Бердников через своих помощников настоял на том, чтобы ведущие профессора запротоколировали свои речи на Ученом совете, в которых они публично должны были заклеймить буржуазный либерализм, космополитизм (тогда впервые появляется это слово, хотя еще в очень неопределенном значении), увязав это с борьбой против наследия Веселовского. Большинство профессоров написали свои «покаянные речи». Некоторые действительно каялись, хотя и не понимали, в чем, некоторые писали нейтрально. Этим «покаянием» учебный год и ограничился. Той же весной Федор Абрамов с отличием окончил филологический факультет и поступил в аспирантуру (руководитель Г.А. Гуковский).

В качестве темы для диссертации он выберет «Поднятую целину» М. Шолохова, к творчеству которого в ту пору относился с особым пиететом. Как профессиональный критик он опубликует несколько статей и рецензий. Активная научная деятельность Абрамова будет в полной мере сочетаться с деятельностью общественной. Коммунист с 1945 года, он станет членом партбюро факультета.

31 августа, на пороге нового учебного года, скоропостижно скончался Жданов, однако никто и представить не мог, что его смерть станет фатальной для Ленинградской партийной организации и руководства ЛГУ. Несмотря на свою крайне агрессивную идеологическую политику, все послевоенные годы «ленинградец» Жданов как бы прикрывал собой молодую поросль либерально настроенных партийных деятелей города на Неве – таких, как председатель тогдашнего Госплана Н.А. Вознесенский, родной брат ректора ЛГУ Александра Алексеевича, он же рекомендовал из Ленинграда молодого тогда М.И. Родионова, ставшего председателем Совета министров РСФСР, секретаря ЦК А.А. Кузнецова и целый ряд других. С января 1949 года бойко развернулось «ленинградское дело», в рамках которого руководителей Ленинградского обкома обвинили в том, что они намеревались создать Русскую коммунистическую партию в противовес Всесоюзной и начать открытое противостояние с ЦК. Стало ясно, что всех, кто был близок к ленинградской партийной верхушке, ждет, как минимум, увольнение с работы. На деле все оказалось значительно серьезнее.

Начиная с октября 1948 года, но особенно с января 1949, идея космополитизма начинает обрастать другими смыслами. Под космополитами начинают понимать преимущественно еврейскую интеллигенцию. На одном из партийных собраний филологического факультета ЛГУ, подученный Бердниковым аспирант Татубалин, татарин по национальности, выступил с речью антисемитского характера. Сидевший в зале Федор Абрамов неожиданно вскочил и выпалил: «Дайте мне слово! Я хочу ответить». Он уверенно вышел на трибуну и, обращаясь в зал, произнес: «Вот тут передо мной выступал товарищ Тетельбаум…» По залу пошел шумок, кто-то хохотнул. Из президиума начали подсказывать: «Татубалин, Татубалин». Федор посмотрел на подсказчиков своим строгим пронзительным взглядом: «Что, что? – Он согласно кивнул. – Вот я и говорю, тут выступал товарищ Тетельбаум, очень много правильного сказал, громить надо этих космополитов». Всё приняло характер фарса, партийное собрание было сорвано.

Зиму и начало весны 1949 года ЛГУ прожил неясным предчувствием расправы, бессильно наблюдая за тем, как у всех на глазах была до основания разгромлена Ленинградская партийная организация. Сотни людей были сняты со своих постов и арестованы, – этим занимался Маленков. А потом наступило 4 апреля. В актовом зале филологического факультета началось закрытое партийное собрание, на котором определялось, кто подвергнется чистке, и как она будет происходить. Подробно рассмотрели кандидатуры, и каждого из коммунистов-филологов поставили перед альтернативой – или они обличают своих учителей, клевещут на них, или сами подвергаются опале.

Коммунисты в массе своей – те, кто пришел с рабфаков, с фронта – люди из другой социальной группы, нежели их учителя. Советский режим с самого начала поддерживал это противопоставление: наша новая советская интеллигенция и вот эта старая. Понятно, кто пользовался большим доверием власти. Чистку возглавил все тот же Бердников – к тому времени декан филфака.

5 апреля 1949 года в историческом актовом зале Главного здания университета состоялось мероприятие под названием «Открытое заседание Ученого совета филологического факультета». Повестка – обсуждение идеологических ошибок четырех выдающихся русских филологов: Гуковского, Азадовского, Жирмунского, Эйхенбаума. Помимо них, в рамках повестки рассматривалось дело доцента Бялого. В этот день занятия на филфаке отменили и на совет были приглашены студенты. На их глазах и как бы при их участии должны были «прорабатывать» известных и любимых профессоров.

Поначалу всех собрали в Малом актовом зале, но народу набралось столько, что люди стояли у дверей. В рекреации в разных углах вокруг нескольких ораторов грудились слушатели. В центре одной из групп аспирант Абрамов нарочито громко и утрированно убежденно декларировал: «Нам надо понять одно: русскую литературу должны преподавать русские люди…»

Тем временем Бердников успел с кем-то созвониться, и всем разрешили переместиться в Большой актовый зал. Эйхенбаум и Азадовский были больны. Что касается Гуковского, Жирмунского и Бялого, им пришлось выслушивать обвинения в низком научном уровне их работ, в космополитизме, низкопоклонстве.

Взяв вступительное слово, Бердников сделал общую преамбулу, потом выступил по каждому профессору в отдельности. Сам он метил на заведование кафедрой русской литературы, которой в то время руководил Г.А. Гуковский. Гуковского Бердников по какой-то причине ненавидел и этого не скрывал. После общего пролога и рассказа о космополитах, он обрушился на Гуковского. В чем он его обвинял, понять было трудно. Здесь важен был не смысл, а тон. Помимо всего, Бердников уличил Гуковского в том, что тот переносит свои космополитические идеи даже на школу, тем самым развращает наших учителей. Надо сказать, что именно Бердников был одним из тех, кто настаивал на помощи ученых ЛГУ школьным учителям, чтобы наука была не абстрактной, а прикладной, чтобы она имела выход на широкие слои, на молодежь, на старших школьников. Этим много занимался Гуковский, считал для себя это принципиальным и полезным делом.

О Гуковском говорил Н. Дементьев. Роль свою он выполнял без энтузиазма, но с точным расчетом. Как всегда, приятно окая, он вначале почти восхитился Гуковским: лекции читает блестяще, необычайно популярен. «Ни за кем не ходит такой хвост, как за ним». А дальше – крутой поворот: «И вот эта-то популярность Григория Александровича и заставляет насторожиться. Его антимарксистская позиция, его космополитизм не могут не влиять на молодые умы. Идеологическая диверсия под блестящим покровом особенно опасна…»

Выступление Абрамова о доценте Г.А. Бялом было последним словом «официального обвинителя». «Подсудимых» заранее распределили по «разрядам». Может быть, сказалось личное отношение Абрамова к Бялому, – по свидетельству очевидцев, в его речи чудилось что-то невысказанное вроде: «Потерпите, Григорий Абрамович. Бью, но ведь не до смерти». Бялый отвечал смиренно, соглашаясь с критикой, но все-таки достойно. «Я одновременно с Федором Александровичем пересмотрел всю свою научную и педагогическую деятельность и пришел к сходным выводам».

Так закончилась эпоха выдающихся филологов ЛГУ. Вслед за тем, очень быстро сформировалась растлевающая атмосфера истерии, страха, все начали говорить вещи, в которые они абсолютно не верили, во имя собственного спасения указывая на чужие «грехи» – истинные или мнимые, не имело значения. Даже Абрамов, человек, которого прежде трудно было обвинить в трусости, несколько раз выступит на партийных собраниях с рядом заявлений, соответствовавших тому, что хотел от него Бердников. Примерно к тому же времени – июльский номер журнала «Звезда» – относится публикация страшной погромной статьи «В борьбе за чистоту марксистско-ленинского литературоведения» о космополитизме в советской литературе, ненаписанной, но подписанной Абрамовым и направленной против Гуковского, Эйхенбаума, Азадовского и других учителей. Самих же Азадовского, Эйхенбаума и Жирмунского уволят из Ленинградского университета, а Гуковский будет арестован сотрудниками МГБ. По официальным данным, он умрет через восемь месяцев, 2 апреля 1950 года от сердечного приступа на одном из допросов в Лефортово.

Уже под руководством другого наставника Федор в 1951 году успешно защитит кандидатскую диссертацию и станет старшим преподавателем кафедры советской литературы. А через год после смерти Сталина, в апреле 1954 за подписью Абрамова в «Новом мире» появится большая критическая статья, которая навсегда изменит всю его дальнейшую жизнь.

Глава 2. ВОКРУГ ДА ОКОЛО

В четверг 5 марта 1953 года в 21 час 50 минут по московскому времени на ближней даче в Кунцеве на 75 году жизни перестало биться сердце вождя советского народа, а также всего мирового пролетариата Иосифа Виссарионовича Сталина. О кончине было объявлено по радио 6 марта в 6 часов утра. Согласно медицинскому заключению, смерть наступила в результате кровоизлияния в мозг. В СССР был объявлен государственный траур.

С 16 часов 6 марта, три дня и три ночи живые многокилометровые человеческие реки начнут стекаться по улицам Москвы к Пушкинской улице, а дальше, сойдясь, в едином потоке – по ней к Дому Союзов. Там на высоком постаменте, в сени знамён, среди роз и вечнозелёных ветвей в красном бархате будет установлен гроб с телом покойного. На Сталине повседневный мундир серовато-зелёного цвета с отложным воротником, на который пришиты шинельные генеральские петлицы. От прижизненного одеяния он отличается только нашитыми погонами генералиссимуса и золотыми пуговицами. Помимо орденских планок на кителе прикреплены медали «Золотая Звезда» и «Серп и Молот».

Хрустальные люстры с электрическими свечами скорбно затянуты чёрным крепом. Шестнадцать алых бархатных полотнищ, окаймлённых чёрным шелком, с гербами советских республик, ниспадают с белых мраморных колонн. Гигантское знамя Союза Советских Социалистических Республик с начертанным великим девизом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» склонено над изголовьем усопшего. Перед постаментом, на атласе, лежат Маршальская Звезда товарища Сталина, его ордена и медали. Звучат траурные мелодии Чайковского, Бетховена, Шопена, Грига.

Почерневшие от горя, безнадежно вглядываясь в знакомые черты, нескончаемой чередой мимо гроба проходят жители Москвы и других городов, представители различных предприятий, учреждений, Вооружённых сил. В почётном карауле сменяют друг друга руководители коммунистической партии и советского правительства. Через специальный вход для прощания с покойным в особой очереди то и дело пропускают высокие иностранные делегации.

Миллионы сограждан стремились успеть попасть в Колонный зал, и если на Пушкинской улице и в близлежащих переулках еще как-то удавалось поддерживать порядок, то в более отдаленных местах из-за небывалого скопления людей в первый же день образовались давки. Никто из провожавших не знал точного маршрута движения колонн. И если человек попадал в этот стихийный живой поток, то выбраться ему оттуда было уже практически невозможно: всюду в оцеплении стояли войска, конная милиция и направляющие общее движение тяжелые грузовики.

Давка на Трубной площади была столь сильной, столь ужасной, что людей буквально разминало по стенам домов, под напором толпы лопались стеклянные витрины магазинов, крушились ограды. Некоторые, окончательно отчаявшись, взбирались над людской массой и в страхе ползли по кричащим головам, некоторые напротив, ныряли вниз, пытаясь спрятаться под грузовиками. Воющую тысячеголовую улицу раскачивало из стороны в сторону. Проводы великого покойника превратились в борьбу за жизнь.
В Ленинграде в день похорон Дворцовая площадь с самого утра была до отказа забита людьми. Радио доносило из Москвы траурные мелодии, затем диктор Юрий Левитан сообщил о выносе тела отца народов из Колонного зала и установке гроба на орудийный лафет. Стоя плечом к плечу, ленинградцы снова слушали траурную музыку, провожавшую в последний путь учителя советского народа, а потом выступления с трибуны мавзолея соратников умершего вождя. В полдень над Невой прогремел прощальный салют. Ему вторили протяжные гудки заводов и фабрик Выборгской стороны, Нарвской, Московской и Невской застав, гудки паровозов и кораблей. Повсюду в городе остановилось движение, на набережных Невы в безмолвии замерли тысячные толпы людей, прощавшихся со своим навсегда уходящим прошлым.   

В самом деле, уже через неделю после смерти Сталина – с середины марта по июнь 1953 года – будет прекращено «дело врачей», так же, как и целый ряд других не менее громких «дел». Закроют самые масштабные, самые одиозные лагерные стройки, такие, например, как тоннель Материк-Сахалин, или Заполярная железная дорога, на которой трудились сотни тысяч заключенных ГУЛАГа. А спустя еще три месяца страна узнает о том, что один из ближайших соратников Сталина Л.П. Берия – враг народа и английский шпион. На июльском пленуме ЦК КПСС почти все члены ЦК выступят с заявлениями о вредительской деятельности Берия. 7 июля постановлением пленума он будет освобождён от обязанностей члена Президиума ЦК КПСС и выведен из состава ЦК. 27 июля 1953 года издадут секретный циркуляр 2-го Главного управления МВД СССР, которым будет предписано повсеместное изъятие любых художественных изображений Берия. Из сообщения «В Верховном Суде СССР» от 24 декабря 1953 года: «Специальное Судебное Присутствие Верховного Суда СССР постановило: приговорить Берия Л.П., Меркулова В.Н., Деканозова В.Г., Кобулова Б.З., Гоглидзе С.А., Мешика П.Я., Влодзимирского Л.Е. к высшей мере уголовного наказания – расстрелу, с конфискацией лично им принадлежащего имущества, с лишением воинских званий и наград». Станет очевидно: в высших эшелонах советского руководства снова разворачивается борьба за власть. Приученное читать газеты между строк, чуткое к любым даже самым незначительным переменам советское общество быстро почувствует это.

8 августа 1953 года Г.М. Маленков выступает на сессии Верховного Совета СССР с изложением соображений «о неотложных задачах в области промышленности и сельского хозяйства и мерах по дальнейшему улучшению материального благосостояния народа». Он предлагает резко увеличить производство продовольствия и предметов потребления путем увеличения капиталовложений в легкую и пищевую промышленность, а также за счет повышения заготовительных цен на мясо, молоко, шерсть, картофель и овощи, снижения налогов в 2 раза и обязательных поставок с подсобного хозяйства колхозников. Это выступление имеет оглушительный позитивный резонанс, особенно на селе.

Справедливости ради, надо сказать, что начало ранней советской «оттепели» пришлось на осень 1952 года, то есть на время, когда Сталин был еще жив. В преддверии XIX съезда партии, прошедшего в октябре и переименовавшего ВКП(б) в КПСС, оно было ознаменовано публикацией первого из пяти очерков В.В. Овечкина «Борзов и Мартынов» из цикла «Районные будни» в газете «Правда» и в сентябрьском номере редактируемого А.Т. Твардовским журнала «Новый мир». В очерке автор необычно остро поставил вопросы о руководстве совхозов и колхозов, по-новому обозначил фигуру рядового гражданина как источник правды о советской действительности без прикрас и лакировки.

В конце сороковых – начале пятидесятых годов под влиянием идей Жданова советские писатели начали использовать то, что некоторые критики позже назовут «лакировкой действительности» и «теорией бесконфликтности». Соцреализм, и прежде тяготевший к романтическому, – фактически вышедший из романтизма, – теперь представлял практически совершенный мир. Если прежний советский роман включал в себя «основополагающий сюжет», в соответствии с которым положительные герои эволюционировали от стихийности к сознательности, то природа положительных и отрицательных героев после 1946 года резко изменилась. Положительные герои стали значительно более положительными, отрицательные – в лучшем случае оставались отрицательными, но исключительно как жалкие подобия своих предшественников. На авансцену вышла борьба хорошего с лучшим.

Неожиданно для литературной общественности, в речи, обращенной к XIX съезду партии в октябре 1952 года, Г.М. Маленков, воспринимаемый на тот момент как преемник Сталина, раскритиковал художников и писателей, ответственных за «много посредственных, серых, а иногда и просто халтурных произведений, искажающих советскую действительность». Маленков призвал их изменить свой подход к делу и «бичевать пороки, недостатки, болезненные явления, имеющие распространение в обществе», помимо прочего, таким образом, воодушевляя руководителей и обычных граждан на их преодоление и придание истории поступательного движения вперед. На пленуме ЦК в сентябре 1953 года Н.С. Хрущев, первый секретарь ЦК, вторил призыву Маленкова в том, что касалось авторов литературы колхозной деревни, напоминая, что за восемь послевоенных лет сельскохозяйственное производство выросло только на 10 % по сравнению с 1940 годом.

В декабре 1953 года «Новый мир» публикует большую полемическую статью В.М. Померанцева «Об искренности в литературе». В ней проводилась мысль о благотворности различных литературных школ, направлений и необходимости «честно писать», не думая «о выражении лиц высоких и невысоких читателей». Своеобразным творческим ответом на статью и одновременно подтверждением верности «правде в искусстве» стал написанный в обновленческом ключе роман «Времена года» В.Ф. Пановой, напечатанный в том же «Новом мире» в октябре – декабре. За первой публикацией следуют новые. Весной 1954 года в журнале «Знамя» появляются стихи из романа Б.Л. Пастернака «Доктор Живаго», а в «Новом мире» – повесть «Оттепель» И.Г. Эренбурга, спустя весьма непродолжительное время давшая название внеочередному историческому периоду в развитии страны.

В апреле 1954 года на страницах «Нового мира» появляется «проблемная», как он сам ее назвал, статья Ф. Абрамова «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе» с критикой схематического изображения реальности в «образцовых» романах о деревне, созданных в 1940-е годы. Редакция «Нового мира», по всей видимости, с оговорками приняла статью к публикации, и, как результат, Абрамов вынужден был вносить в нее коррективы, включая первоначальное название, в некотором смысле более острое, и в чем-то даже конфликтное – «Огрехи на ниве «колхозной» литературы». Он также, как и журнал, внимательно следил за непростой судьбой эссе Померанцева, с которым его собственная статья имела некоторые параллели.

«<Померанцев>, хотя и расплывчато, но ратует за важнейший принцип искусства, его душу – правду, искренность. И что же, сторонникам спекулятивной линии в литературе и критике это не понравилось. <…> Неужели же Померанцев не знает, что партийность является решающим критерием в оценке произведения? Да ведь он и об этом говорит. Разве призыв к изображению правды жизни противоречит принципу партийности? Статья Померанцева идет в русле партийности, но только он подходит к ней творчески, а не начетнически».

Разумеется, для многоопытных редакторов «Нового мира» критика Померанцева предполагала негативную реакцию ЦК на статью Абрамова, и, как результат, редакторов одолевали сомнения насчет ее публикации – не потому, что они были безоговорочно верны линии ЦК, а потому, что их волновали возможные последствия. В дневниковых записях о разговорах с заместителем редактора «Нового мира» и коллегой по ЛГУ А. Дементьевым Абрамов жаловался, что Дементьев и редколлегия действовали со слишком большой оглядкой на политическое руководство, что они отложили публикацию статьи с апреля на май из-за того, что Семен Бабаевский (сталинский лауреат – центральная фигура из тех, против кого была направлена статья Абрамова) снова выдвинут в Верховный Совет. «Вот если бы знать, что же думают на верхах-то о Бабаевском? – сообщил Абрамову Дементьев. – Понимаешь, чтобы просчета не было... Угадать бы как...». «Боже мой, – пишет Абрамов, – какие мелкие людишки».

Тем не менее, статью опубликовали в апреле. Судя по всему, для себя редколлегия смогла найти компромисс между тем, что она считала разрешенным и неразрешенным. После появления статьи Абрамов отмечает, что редакторы «[o]бкорнали, сгладили все углы», не согласовав ничего с ним. Но и он сам сгладил, по крайней мере, пару углов, признаваясь в дневнике, что написал статью «робко и несмело».
И все-таки, считая свою статью проблемной, Абрамов был прав. Спустя считанные недели после ее появления литературный истэблишмент, равно как и партия, ополчились на нее. На собрании Союза писателей Б.С. Рюриков и А.А. Сурков, председатель Союза, назвали статью «меньшевистской» и «оппортунистической». В конце апреля и начале мая критика стала появляться в прессе. Хоть ни разу и не сравнявшись по суровости с критикой на собрании Союза писателей, статьи утверждали, что Абрамов преувеличил негативные проявления в советской жизни и выступил против описания прогрессивных проявлений. Также утверждалось, что он заострил внимание исключительно на недостатках советской литературы или заклеймил ее в целом, таким образом став противником соцреализма. Наиболее грозная из статей появилась 25 мая в «Правде». В ней повторялись обвинения против Померанцева и отмечалось, что три другие статьи в «Новом мире», включавшие «Дневник Мариэтты Шагинян» Михаила Лифшица, и ««Русский лес» Леонида Леонова» Марка Щеглова, напечатанные в феврале и мае соответственно, вызывали «серьезную тревогу». 15 июня статья в «Литературной газете» выдвинула еще более серьезные обвинения, заявив, что четыре статьи дезориентировали советскую молодежь и представляют собой не что иное, как «систематическую атаку» против соцреализма и «выражение продуманной линии».

Впрочем, уже после выхода статьи в «Правде» Абрамов беспокоится, что может быть арестован, а его дневник конфискован, и обращается к производящим арест сотрудникам КГБ: «Зачем всё это я записываю? Иной мерзавец, прочитав мои записки, пожалуй, еще скажет: «Ба! Да ему наша действительность не нравится». Так знайте же: я не хочу другой власти, кроме советской власти. Вне ее для меня нет жизни. Я за нее кровь пролил на войне, умирал с голоду. Но я хочу, чтобы у нас было меньше заблуждений, ошибок и произвола. Я хочу, чтобы русский мужик жил лучше. Я хочу большой советской литературы».

Летом кампания против «Нового мира» и авторов четырех статей достигает своего апогея. В июле статья в «Октябре» вновь употребляет элементы лексики сталинской поры, утверждая, что четыре статьи дали «материал нашим врагам» и являют собой «продуманную линию», похожую на «космополитическую, нигилистическую линию, которую проводил в конце 30-х годов журнал «Литературный критик», линию, которая в свое время была представлена группой критиков-антипатриотов». 23 июля ЦК принимает резолюцию «Об ошибках редакции журнала «Новый мир»», осуждающую четыре статьи как содержащие «серьезные политические ошибки» и «неправильные и вредные тенденции». 11 августа президиум Союза писателей принимает соответствующую резолюцию, которая перекликается с ранее принятыми решениями ЦК. Резолюция Союза писателей обвиняет Абрамова за его роль в отрицании прогрессивного в советской жизни и непонимание Пленумов сентября 1953 и февраля 1954 года. 28 августа Абрамов приглашен на Пленум Ленинградского обкома, на котором Ф.Р. Козлов, первый секретарь обкома, отчитывает его, используя терминологию резолюции. Во время перерыва в заседании А.И. Попов, глава отдела областного комитета по науке и культуре, найдя Абрамова в коридоре, настаивает на том, чтобы тот обратился к Пленуму. Абрамов соглашается с неохотой и после перерыва публично признает выдвинутые против него обвинения.

«Я думал об одном [когда говорил]: помочь партии – если надо, ценой собственного унижения, да что унижения, ценой отказа от истины – не дать торжествовать нашим врагам. Раз ЦК осудил мою статью, я как солдат партии должен выполнять решение».
Абрамов надеется, что признание успокоит Козлова, но на деле первый секретарь в своем заключительном слове продолжает и усиливает атаку. Козлов, пишет Абрамов, «глумился, издевался надо мной, назвал мое выступление [с насмешкой] «покаянной речью». Это признание-то самоотверженное! Потом он сказал, что я будто бы был не до конца откровенен, не назвал тех, кто меня направлял. Наконец, потрясая кулаками, он разразился дикими угрозами: я, мол, подрываю советский строй, выступаю против колхозного строя». На тот момент обвинения Козлова были самыми пугающими из всех; они перекликались со статьей 58-10, одна из санкций которой предусматривала смертную казнь, особенно если обвиняемый – член контрреволюционной организации. «И всё это с высокой трибуны Пленума. Каково мое состояние! У меня было впечатление, что он кричит, обращаясь к разведке: берите его, чего смотрите».

«Да, напрасно я выступал, напрасно сознавался в том, в чем не виноват. В резолюции сказано, что я огульно охаиваю советскую литературу, выступаю против всего передового и защищаю всё старое, что я не понял постановлений ЦК по вопросам сельского хозяйства и т. д. Неправда всё это! Где, когда я выступал против передового, в защиту старого? Я выступал против плохого изображения передового». Абрамов действительно не видел разницы между позицией, которую он занял в своей статье, и той партийной позицией, которая была озвучена Хрущевым на сентябрьском пленуме ЦК в 1953 году. Пафос его статьи лежал в оценке послевоенной колхозной литературы в свете открытий сентябрьского пленума ЦК.

«Ленин <…> в самую тяжелую годину для молодой республики говорил правду, а мы не можем говорить о наших недостатках в полный голос сейчас. Почему?».
И всё же Абрамов настоял на том, что только он один ответственен за статью. Он заявил, что ему не нравится, когда из него делают «пример для других», особенно если это делает первый секретарь на пленуме обкома. Уже после заседания Козлов спросит Абрамова, по его мнению, была ли статья «ошибочной» и «вредной», на что Абрамов ответит утвердительно. Перед самым уходом он спросит Козлова, намеревается ли тот опубликовать свое заключительное слово. «Нет, – ответит Козлов. – Только то, что было сказано в [первоначальном] докладе». «Спасибо, – усмехнется Абрамов. – Ободрили меня. А то хоть вешайся».

Уже потом, вспоминая о перипетиях минувшего дня, Абрамов запишет: «Обрушивая на меня немыслимые обвинения с высокой трибуны, Козлов потрясал кулаками. Но странное дело: за этим жестом я не видел ни сильного гнева, движимого большой страстью, ни убежденности. Я посмотрел на Козлова и думал: где же огромная гривастая голова Кирова с его упрямыми, словно высеченными складками на лице, где пламенная речь трибуна? <…> Выйдя из Смольного, я остановился перед памятником Ленину. Маленький, земной человек на непомерно высоком цоколе истории. Энергично выкинутая вперед рука, рот, раззявленный страстным криком, куцо поставленные короткие ноги и кепчонка в другой руке. Хороший памятник! Очень хороший памятник!»

Нет ничего удивительного в том, что центральные газеты найдут недостатки не только в четырех литературоведческих работах. Претензии будут предъявлены Пановой, Эренбургу, Зорину, Мариенгофу, Городецкому, Яновскому. Их подвергнут резкой критике за «абстрактный гуманизм», «ложное разоблачительство», «клеветнический характер», «очернение советской действительности». А 23 июля секретариат ЦК примет еще одно постановление в духе 1946 года: осудить Твардовского за подготовленную к публикации поэму «Теркин на том свете». В августе 1954 года главный редактор будет отстранен от руководства «Новым миром» (на его место назначат К.М. Симонова). В сентябре обновленный журнал напечатает опровержение четырех злополучных литературоведческих статей. На II съезде советских писателей в декабре 1954 года, первые «оттепельные» произведения будут резко осуждены как проявление «стихийного» развития литературы. Таким образом, в писательской среде дадут о себе знать группировки либералов и консерваторов. При этом понятие «либерализм» в отношении к антисталинской интеллигенции будет применимо лишь в смысле, означающем некое общее до конца неопределенное свободолюбие, вольнодумство, терпимость, снисходительность. Однако сталинисты начала 1950-х увидят и в этом «советском либерализме» угрозу основам социалистического строя и только в силу партийной дисциплины не выступят открыто против уже начавшейся борьбы с «культом личности».

Что же касается Абрамова, он будет остро переживать случившееся. «Какой позорище! И кому нужно было мое выступление? <...> Нет, не надо было выступать с покаянием. Теперь все будут плевать мне в лицо. Да и сам я первый плюну. <...> Проклятый роман! Это для тебя я пожертвовал своей честью».

Досужий зритель, не знакомый с судьбой писателя, спросит, что еще за роман? Каким таким романом Абрамов себя попрекает? Ведь он – ученый, преподаватель, доцент кафедры советской литературы в Ленинградском государственном университете?

Дело в том, что еще в летние каникулы 1950 года, будучи аспирантом филологического факультета, в тайне от всех Абрамов начнет писать свою первую прозу. Впрочем, первая – не совсем точно. Попытки заняться художественным словом были и раньше, даже во время войны, но всякий раз останавливались под разными предлогами. Скорее всего, до поры они все-таки носили необязательный спонтанный характер. И тут, наконец, он решился. Эту историю он вынашивал несколько лет. В каком-то смысле ему «помог» ленинградский художник и искусствовед Федор Мельников, услышавший однажды от Абрамова удивительный рассказ о его краткосрочном возвращения на Пинегу весной-летом 1942 года. Потрясенный историей, Мельников уговорил Абрамова взяться за перо, убедив в том, что тот просто обязан обо всем этом написать.

По масштабу события и охвату времени роман подходил как нельзя лучше. В этом был даже какой-то вызов. Тридцатилетний дебютант, и сразу крупная форма. Кто еще так начинал? Разве что Шолохов? Свой роман Абрамов назовет «Братья и сёстры». Других вариантов у него не будет. Возможно, имея в виду многодетную семью Абрамовых, ставшую прототипом семьи Пряслиных, художественно переселенную из времен гражданской войны во времена войны Отечественной, возможно, – в более широком, христианском смысле, – общепринятое обращение священника к пастве, что, конечно, являлось прямым вызовом антиклерикальной атмосфере начала пятидесятых. Но ведь именно так Иосиф Виссарионович Сталин 3 июля 1941 года обращался к гражданам Советского Союза. Согласитесь, для 1950, как, впрочем, и для 1954 года – это не убиваемый аргумент.

Да, Абрамов вынужден был уступить Козлову – ради романа. И ради брата – колхозника Михаила, семье которого он в то время помогал. После смерти Сталина крестьянину жить стало как будто легче: в 1953 году изменили порядок обложения крестьянских хозяйств сельхозналогом, а с 1958 года отменили обязательные поставки всех сельхозпродуктов с хозяйств колхозников. Но на самом деле, все это были детские полумеры. Брат Михаил, вырабатывая пятьсот трудодней, что являлось физическим пределом для взрослого трудоспособного мужчины, получал пятнадцать копеек за трудодень или семьдесят пять рублей в год. Доцент кафедры ЛГУ, кандидат филологических наук Ф. Абрамов получал три тысячи двести рублей в месяц. Уехать же брату из Верколы в город на заработки было практически невозможно – паспорта колхозникам по-прежнему не выдавали, они были накрепко привязаны к своему хозяйству. Только 28 августа 1974 года постановлением ЦК КПСС и Совмина СССР «О мерах по дальнейшему совершенствованию паспортной системы в СССР» будет принято решение о паспортизации с 1976 года всех без исключения граждан СССР.
Так что сейчас потерять работу Абрамову – это все равно что снова обречь близких на нищенское существование, а то и того хуже. А ведь у него самого молодая жена, перспективный ученый. О ней тоже неплохо было бы подумать. Впрочем, в скандальной истории со статьей для Абрамова будет и важный позитивный смысл – кое-что она ему все-таки объяснит: отныне он все чаще станет высказывать свое мнение вслух, научится ставить «неудобные» вопросы, не беря в расчет ранги и звания тех, кому это может не понравиться. В конце концов, он фронтовик-ополченец, ему четвертый десяток, он должен обрести свой собственный голос в этом большом и многолюдном городе.

В послевоенные десятилетия Ленинград рос очень быстро. Огромные «спальные» районы новостроек окружили под их напором будто «сжавшийся» исторический центр. Но еще больше изменилась в эпоху «оттепели» жизнь горожан. Город медленно, но верно обретал историческую память.

Первым признаком новой эры в истории Ленинграда стала «десталинизация» ленинградской архитектуры. Началось с обрубания лишнего. В декабре 1954 года Хрущев задал советским зодчим изрядную трепку за «излишества и индивидуализм», столь характерные для «сталинского ампира». В ноябре 1955-го эта волна докатилась и до Ленинграда. Здесь борьбу с «излишествами» развернул все тот же хрущевский выдвиженец Ф.Р. Козлов. Начал он с разноса главного архитектора В.А Каменского, архитекторов О.И. Гурьева, Ю.Я. Мачерета. Их обвинили в стремлении «идти по пути ложного украшательства и недопустимых излишеств, пренебрегая интересами государства, интересами людей, для которых они строят». Все с ужасом ждали «оргвыводов», к счастью, их не последовало. Однако проект застройки проспекта имени Сталина был существенно откорректирован и упрощен.

Новый ритм городской жизни тех лет определило открытие в 1955 году Ленинградского метрополитена. И внешний, и внутренний декор первых станций – площади Восстания, Кировского завода, Автово и некоторых других были еще по-сталински монументальны и помпезны. «Роскошь» подземного города, необыкновенная глубина эскалаторных шахт породили новую традицию. Посещавшие город высокопоставленные зарубежные гости считали своим долгом не только наведываться в традиционные места паломничества – Эрмитаж и Русский музей, но и обязательно спускались в метро. Этот вид транспорта пришелся по душе и рядовым ленинградцам. Появление на городских улицах больших букв «М» создавало ощущение равенства со столицей, где метро было еще до войны. Молодежь стала назначать свидания на станциях метрополитена.

И вообще, к городу на Неве отношение изменилось. Казалось, всеми действиями власть хочет реабилитироваться в глазах ленинградцев и за муки, которые они вынуждено претерпели в дни блокады, и за не вынужденные репрессии конца 40-х. Во всяком случае, именно так расценили многие горожане весьма странное действо – празднование в конце июня – начале июля холодного 1953 года 250-летнего юбилея города. Во время пышных торжеств на стадионе имени Кирова под бурные аплодисменты трибун на стилизованном ботике по искусственным волнам «проплывет» сам Петр I. Вдоль всего Невского на каждом втором фонарном столбе будут укреплены трехъярусные паруса, как бы напоминавшие о мечте царя-реформатора – добиться выхода страны к Балтийскому морю. Именно в эти дни с Нарышкина бастиона Петропавловской крепости вновь прозвучит выстрел онемевшей с 1934 года полуденной пушки. Как дань петербургским культурным традициям будет воспринято, приуроченное к 250-летию, запоздалое открытие на Площади искусств памятника А.С. Пушкину.
Впрочем, тот «странный» юбилей объективно стал всего лишь еще одним свидетельством новой, покуда неизведанной, но гораздо более вольной жизни. Преображался Невский проспект. На центральной улице Ленинграда появились новые персонажи. Первыми ласточками перемен стали так называемые «стиляги». Выглядели они примерно так: туфли на толстой подошве, пестрые носки, волосы, уложенные в виде кока а-ля Элвис Пресли, клетчатые пиджаки с ватными плечами и галстук, который за экзотическую расцветку получил название «пожар в джунглях». Дети советской элиты – они могли позволить себе разъезжать на папиной «Победе» и доставать дорогие западные шмотки у фарцовщиков. Городские власти, не забывая о «двустороннем движении», призывали всячески бороться с подобной «плесенью», «попугаями» и «тарзанами». Но памятуя о высоких родственных связях, отлавливать их на Невском, называвшемся на сленге 50-х годов «Бродом», было поручено не милиции, а возникшим в 1954 году бригадам содействия. Так что, ленинградские «бригадмильцы» тоже новые персонажи времен «оттепели».

Еще одним знаком свободы в повседневной жизни Ленинграда стали, как это ни покажется парадоксальным, магазины, в которых спиртные напитки начнут продавать в розлив. Многим ленинградцам до сих пор памятна знаменитая «Щель» неподалеку от «Астории», небольшой магазинчик «Вина-Коньяки» на углу Невского и Большой морской, «Коньяк-Шампанское» на Невском, рядом с Малой Садовой. Там подавали грузинский коньяк, полусухое шампанское, а еще – знаковый напиток «оттепели» – коктейль с вполне ленинградским названием «Белая ночь». В декабре 1954-го в Ленинграде открылись первые советские «супермаркеты», другими словами, магазины без продавцов.

Ну и, наконец, как главная примета времени – в городе появились первые реабилитированные узники ГУЛАГа.

Сразу же после июльского 1955 года пленума ЦК началась подготовка к очередному XX партийному съезду. Она велась в условиях усиления процесса освобождения политических заключенных. На 1 января 1954 года их численность составляла 475 тысяч человек, к началу 1956 года сократилась до 114 тысяч. Росло и число реабилитированных. В 1954 году реабилитированы жертвы «ленинградского дела», в ноябре 1955 года – члены Еврейского антифашистского комитета. Реабилитированы были арестованные после войны военачальники, положено начало пересмотру политических обвинений 1930-х годов. До начала 1956 года реабилитированных насчитывалось около 16 тысяч.

На съезде, открывшемся 14 февраля 1956 года, были подведены итоги 5-й пятилетки, приняты директивы по 6-й, поставлена задача догнать и перегнать развитые капиталистические страны «в краткие исторические сроки». Однако в историю съезд вошел в первую очередь благодаря докладу Н.С. Хрущева «О культе личности и его последствиях» на последнем, закрытом заседании 25 февраля, когда повестка дня, известная делегатам, была исчерпана и прошли выборы нового состава ЦК КПСС.
Доклад оказался для делегатов неожиданным. Впервые было официально заявлено, что большинство репрессированных «врагов народа» – честные граждане. Приводились шокирующие сведения о массовых расстрелах невинных людей, о депортации народов в 1930-1940-е годы. Основная позиция доклада заключалась в том, что репрессии и «культ личности» Сталина являлись в первую очередь следствием отрицательных черт его характера, отступлений от марксистско-ленинского понимания роли личности в истории. На заседании съезда было решено ознакомить с содержанием доклада партийные организации.

Однако 5 марта Президиум ЦК пошел дальше, решив ознакомить с ним «всех коммунистов и комсомольцев, а также беспартийный актив рабочих, служащих и колхозников», разослав брошюру с отредактированным текстом доклада. Для широких масс «культ личности» был впервые соединен с именем Сталина 28 марта 1956 года в статье «Правды» под названием «Почему культ личности чужд духу марксизма-ленинизма». Рамки критики «культа» очерчивало опубликованное в июне 1956 года постановление ЦК «О преодолении культа личности и его последствий». В нем предлагалось объяснение объективных и субъективных причин возникновения этого феномена. Постановление объявляло «культ» следствием борьбы «отживших классов» с политикой Советской власти, наличием острой фракционной борьбы внутри самой партии, сложностью международной обстановки. Все это приводило к ограничению демократии, к чрезмерной бдительности и централизации. При этом утверждалось: несмотря на все принесенное зло, «культ» не изменил природу социализма: все негативные явления преодолены благодаря решительности «ленинского ядра» партийных руководителей. Перекладывание вины исключительно на Сталина, Берию и Ежова было предпринято с целью снять политическую ответственность со сталинского окружения, местных исполнителей и организаторов репрессий.

И тем не менее, сам факт открытой критики «культа личности» не мог не разрушить одномерности в восприятии советскими людьми истории своей страны, канонов «Краткого курса истории ВКП (б)» и не породить новых критических оценок. С доклада Н.С. Хрущева на XX съезде начнется очищение общества от идеологии и практики государственного террора. Впрочем, доклад имел и негативные последствия. Многие посчитали, что под видом развернувшейся борьбы с культом личности была недопустимо снижена значимость достижений советского народа, в частности, просматривали очернение модернизации сельского хозяйства и промышленности, Великой Отечественной войны. Доклад положил начало расколу в международном коммунистическом движении, стал детонатором для антикоммунистических выступлений в Польше, кризисной ситуации в Венгрии, где началась активная критика старого руководства Венгерской партии трудящихся и просоветской ориентации страны.
Выкраивая по несколько часов после лекций, работы на кафедре, в долгожданные выходные, в 1956 году Абрамов закончит работу над «Братьями и сестрами». В течение последующих двух лет он будет безуспешно пытаться опубликовать свой роман – писателю откажут поочередно журналы «Октябрь» и «Новый мир». Наконец в сентябре 1958 года роман опубликует журнал «Нева». С понятным трепетом открывая свежий, еще пахнущий типографской краской номер, Абрамов прочитает первые строчки и, похолодев, как будто не узнает свой роман. Это известное свойство восприятия автором непривычного текста, не написанного от руки, и даже не отбитого на машинке. Полиграфическая печать сразу делает видимым то, чего не замечал, покуда жил своим замыслом и своей рукописью. Нет-нет, разумеется, текст был абрамовский. И конечно в него никто ничего самовольно не вносил и ничего анонимно не резал. Но у Абрамова с чтением каждой следующей страницы создавалось стойкое ощущение, что писал он будто бы «про то», но «не совсем так». По крайней мере, несколько иначе представлял он себе результат написанного. Перед ним был талантливый, искренний, честный, правдивый, в чем-то даже новаторский текст, но незримая печать соцреализма (а значит, романтизма) лежала почти на каждой его странице. До подлинного — пушкинского — реализма было еще далеко. И не видеть этого ни писатель, ни ученый Абрамов просто не мог. Тем более что во всем привык судить себя по гамбургскому счету.

Неудивительно, что роман при всей его свежести и новизне был практически единодушно благожелательно встречен советской критикой. За период 1959-1960 годов в газетах и журналах на него появится более тридцати положительных рецензий. В 1959 году он выйдет отдельной книгой в Лениздате, в 1960-м – в «Роман-газете», а в 1961-м переведен и превосходно издан в Чехословакии. Будут, правда, отдельные просьбы советских издателей дать роману другое название – антирелигиозная кампания только набирала обороты, а антисталинская была в самом разгаре. Но Абрамов сумеет убедить редакторов оставить все как есть.

Первые недовольства возникнут там, где писатель меньше всего их ждал – среди земляков. Они станут узнавать себя в некоторых героях. Спустя много лет Абрамов даже скажет, что с его стороны было ошибкой, связывать действие романа с географически определенной Пинегой. Тогда же, в конце пятидесятых, он, может быть, впервые ощутит, как трудно говорить правду о народе самому народу, развращенному как лакировочной литературой, так и пропагандистски хвалебными речами в его адрес. В июне 1959 года Абрамов напишет из Верколы Мельникову: «Земляки меня встретили хорошо, но некоторые едва скрывают досаду: им кажется, что в моих героях выведены некоторые из них, причем выведены не совсем в лестном свете. И бесполезно разубеждать. Кстати, знаешь, на что опирается лакировочная теория, теория идеального искусства? На мнение народное. Народ терпеть не может прозы в искусстве. Он и сейчас предпочитает разные небылицы трезвому рассказу о его жизни. Одно дело его реальная жизнь, и другое дело книга, картина. <…> Поэтому горькая правда в искусстве не для народа, она должна быть обращена к интеллигенции. Вот штуковина: чтобы сделать что-нибудь для народа, надо иногда идти вразрез с народом». Тем не менее, получив профессиональное признание, в 1960 году Заведующий кафедрой советской литературы Ф.А. Абрамов оставит кафедру с тем, чтобы полностью посвятить себя писательскому делу. Он чувствует, что роман «Братья и сестры» – работа незавершенная, что он требует не просто продолжения, он требует роста.

Внеочередной XXI съезд партии, состоявшийся в январе 1959 года, объявил о полной и окончательной победе социализма в СССР и начале развернутого строительства коммунизма. Он обсудил перспективы развития народного хозяйства на 1959-1965 годы. Заложенное в семилетнем плане ежегодное ускорение темпов роста во всех отраслях экономики создавало иллюзию достижимости победы в экономическом соревновании с капиталистическими странами и выхода СССР к 1965 году на первое место в мире по абсолютному объему производства. Одновременно было решено ускорить подготовку новой, третьей Программы партии, для работы над которой создавались специальные комиссии на трех предыдущих съездах партии. Ее проект опубликуют летом 1961 года, для обсуждения и принятия будет созван XXII съезд КПСС. На состоявшемся в октябре форуме, нареченном Съездом строителей коммунизма, Программа КПСС будет утверждена. Она определит перспективы дальнейшего движения советского народа, а заодно и всего человечества, к коммунизму. Надо сказать, что определенные основания для радужных прогнозов имелись. Экономический рост, демонстрировавшийся Советским Союзом на протяжении 1950-х годов, был настолько значителен, что у многих не только советских, но и западных экономистов складывалось представление, что в будущем СССР неизбежно опередит в своем развитии ведущие капиталистические страны. В атмосфере эйфории рождались планы относительно быстрого перехода СССР к коммунизму. Некоторому замедлению темпов экономического роста, ставшему результатом постепенного демонтажа сталинской плановой экономики и малоквалифицированных действий политического и хозяйственного руководства страны, не было придано должного значения.
В результате уже на первых этапах «взлета» к коммунистическому изобилию стали возникать непредвиденные осложнения.

1 июня 1962 года по центральному радио и телевидению было объявлено о повышении в стране «по просьбе трудящихся» розничных цен на мясомолочные продукты. В обращении ЦК КПСС и Совета министров СССР к народу пришлось откровенно говорить о трудностях, возникающих в обеспечении населения городов мясными продуктами. Отмечалось, что при существующем уровне механизации животноводства и производительности труда затраты на производство мяса и молока значительно превышают цены, по которым государство закупает эти продукты. Во многих колхозах животноводство приносит не прибыль, а убытки.

В 1963 году в январском номере журнала «Нева» выходит повесть Абрамова «Вокруг да около». Из боязни цензуры повесть размещена в разделе «Публицистика и очерки», однако хитрость редакции не помогает: вслед за положительными рецензиями в «Литературной газете» следуют разгромные статьи в «Советской России», в «Ленинградской правде», в журнале «Коммунист» и в некоторых других изданиях. Отдельные положительные отзывы изымаются из уже набранных номеров газет и журналов. Повесть названа «идейно порочной», главный редактор «Невы» С.А. Воронин отстранен от должности. В то же время «Вокруг да около» получает высокую оценку зарубежной критики. В июне лондонское издательство «Флегон Пресс» выпускает повесть отдельной книгой под названием «Хитрецы», а вскоре переводы появляются в США, Франции, ФРГ, Словакии и других странах.

Надо сказать, что в связи с невозможностью опубликования, уже с конца 1950-х годов участилась практика добровольной передачи некоторыми писателями своих произведений для публикации их на Западе – «Доктор Живаго» Б. Пастернака; «Суд идет», «Любимов» А. Синявского; «Говорит Москва», «Искупление» Ю. Даниэля; «Веселенькая жизнь», «Сказание о синей мухе» В. Тарсиса. «Тамиздат» обнаруживал явную тенденцию к росту. Не нашел понимания у властей и законченный в 1960 году роман В. Гроссмана «Жизнь и судьба». Публикацию романа запретили, рукопись арестовали. Роман, как и повесть «Все течет...» (1963), изображавшие «русское развитие» как странное развитие несвободы, стали известны соотечественникам благодаря ввезенным из-за рубежа экземплярам.

Абрамов никому ничего не передавал и, тем не менее, смотрели на него косо. «Флегон Пресс» предложил писателю издать также и написанную двумя годами ранее повесть «Безотцовщина», а самому Абрамову – приехать в Лондон и выступить с лекциями по советской литературе. Однако же было совершенно очевидно, – поездка невозможна: травля писателя на родине не утихала. Открытое письмо жителей Верколы «К чему зовешь нас, земляк?», напечатанное в июне 1963 года в районной газете «Пинежская правда», а затем перепечатанное в «Правде Севера» и «Известиях», лишь подлило масла в огонь. Абрамов, всегда сверявший свои произведения с жизнью земляков, дорожил их мнением. И хотя он понимал: писали не они, да и подписывать, скорее всего, их заставили, легче от этого не было.

«…Прямо скажем: не понравилось Ваше последнее произведение. И было бы полбеды, если бы указали адрес колхоза, подлинные имена героев – это право писателя. Тогда речь шла бы об одном колхозе. А раз Вы написали «безадресный» очерк, значит он претендует на какое-то обобщение, на показ типичных явлений колхозной действительности. Выходит, то, что Вами якобы увидено, в какой-то мере характерно для северной колхозной деревни вообще. <…> Вы выбрали удачное построение своего очерка: ведете героя – председателя колхоза – по деревне, по домам колхозников. Это давало Вам возможность широко и всесторонне показать село, увидеть хорошее и плохое, энтузиастов колхозного производства, честных, добросовестных тружеников и наряду с ними показать лодырей, прогульщиков, пьяниц и других нерадивых людей, которые любят пожить за чужой счет, ждут, когда кто-то принесет артели полный достаток и полноценный трудодень. А что получилось у Вас? Как Вы показываете родную деревню и земляков читателю? <…> Перед нами прошла целая галерея стариков и старушек, пьяниц и лодырей, униженных и забитых людей, не видящих перед собой никакой цели, перспективы. <…> Колхоз наш, конечно, отстающий, один из экономически слабых пока на Пинежье. Но даже и в нашем хозяйстве есть кое-какие сдвиги, которые говорят сами за себя. Если в 1953 году колхоз производил 1271 центнер молока, то в прошлом – 2739. В четыре с лишним раза увеличилось производство мяса. Значительно больше хозяйство стало продавать государству картофеля, овощей. В результате поднялись и денежные доходы. Восемь лет назад колхоз имел денежный доход 21,2 тысячи рублей, а в прошлом – 77,7 тысячи. Улучшается и благосостояние колхозников. В 1953 году на трудодень выдавали 6,4 копейки, а в 1962 – 55 копеек. <…> Вы, Федор Александрович, собрали и привели в очерке недостатки, теневые стороны, которые наблюдали в течение нескольких лет. Но почему только их Вы замечали? Все плохо, везде застой – к такому выводу Вы приводите читателя. А что нужно сделать, какие пути выхода из такого положения – не указываете. Не видит этого и главный, герой очерка – Ананий Егорович. И писатель благословляет председателя в чайную, где тот напивается. Лишь в пьяном виде руководителя колхоза осеняет мысль – выдавать колхозникам на заготовке кормов и виде дополнительной оплаты тридцать процентов сена и силоса. <…> Вот в этих тридцати процентах писатель и видит выход, путь к подъему общественного сознания, трудовой активности колхозников. Дорогой земляк! Если Вы заметили, у нас и так большая активность на сеноуборке и силосовании. А 30 процентов, которые мы применили однажды поздней осенью, чтобы спасти как-то корма, из-за непрерывных дождей, была временная, вынужденная мера. Советуем Вам глубже самому вникнуть в экономику, а не делать выводы из слов отсталых людей, стяжателей. Вас ведь, собственно, это и подвело. Не туда нас зовете, земляк. Путь к дальнейшему подъему колхоза, материального благосостояния тружеников деревни нам ясен: механизация трудоемких работ, распространение опыта передовиков, которые есть и у нас. Только этим путем мы можем поднять производительность труда, снизить себестоимость продукции, обеспечить себе полновесный трудодень. Советуем Вам побывать в передовых хозяйствах, изучить их хорошо и написать такое произведение, которое бы помогало нам, воодушевляло. А «вокруг да около» не советуем ходить. Такое хождение несет в литературу пессимизм и упадничество, не вдохновляет нас, читателей, которым вы обязаны служить и которых так огорчили. Если хотите приехать к нам еще – пожалуйста. Но мы заранее говорим: расскажите нам, каким путем думаете устранять свои ошибки и чем порадуете нас. Ведь от такого произведения, как очерк «Вокруг да около», горько и обидно за вас, Федор Александрович!»

Абрамов, конечно, был прав: подписывать заставляли. Привезли из района письмо в Верколу. Собрали людей, сказали: подпишите. Кто-то попытался возразить, – мол, не читали. Подписывайте. И подписали. Да разве в этом дело!

Нет, не это печалило его больше всего. И даже не то, что он и власть снова, как десять лет назад оказались по разные стороны баррикад. Его огорчало всеобщее трусливое молчание, – как будто не было ни двадцатого съезда, ни очистительных публикаций, ни бесконечных призывов жить по совести. Как выяснилось, все это по-прежнему оставалось лишь на бумаге. В жизни господствовал жлобский принцип: моя хата с краю. Неужели этой круговой поруке не будет конца? Неужели народ, победивший в войне лютого матерого зверя, не сможет найти в себе сил перебороть собственную робость в каждодневной мирной жизни? Неужели так и не захочет преодолеть свою зависть, косность, лень, свое нежелание глядеть на мир не замутненным глазом. И где интеллигенция? Почему она молчит? А может быть, ей просто все равно, что творится в деревне?

Вопросов было много, и все ответы на них были неутешительные. А еще «глумящийся над действительностью» теперь примерно представлял, что его ждет, когда он покажет редакторам свой новый роман.

Глава 3. ДЕРЕВЯННЫЕ КОНИ

Письмо автора первой отечественной книги о кибернетике инженер-подполковника И.А. Полетаева, опубликованное в газете «Комсомольская правда» 11 октября 1959 года, положило начало полемике, которая захлестнула советскую общественную печать и литературу на несколько последующих лет. Поводом стала опубликованная в той же «Комсомольской правде» от 2 сентября статья И.Г. Эренбурга «Ответ на одно письмо». Эренбург откликнулся в адрес некой студентки пединститута, жаловавшейся на своего друга, инженера Юрия. Мол, он не разделяет ее восторгов по поводу искусства, не хочет посещать выставки и концерты, а на попытки прочитать ему стихи Блока заявляет, что искусство – чепуха, так как пришла другая эпоха – эпоха точных знаний и научного прогресса. В ответе Эренбург жалел о зачерствелой «душевной целине» ее друга и призывал советских граждан бороться за гармоничное развитие личности. Полетаев, служивший в то время в НИИ Главного артиллерийского управления, прочитав ответ Эренбурга, написал заметку «В защиту Юрия», где в частности говорил: «Мы живем творчеством разума, а не чувства, поэзией идей, теорией экспериментов, строительства. Это наша эпоха. Она требует всего человека без остатка, и некогда нам восклицать: ах, Бах! ах, Блок! <...> Хотим мы этого, или нет, они стали досугом, развлечением, а не жизнью».

В общей массе газетных откликов письмо Полетаева воспринималось как вызов защитникам «лирики» со стороны «физиков». Появление в широком обиходе словосочетания «физики и лирики» возникло по ходу дискуссии с оглядкой на одноименное стихотворение Б.А. Слуцкого, напечатанное в октябре того же года в «Литературной газете»:

Что-то физики в почете.
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчете,
Дело в мировом законе…

Многие восприняли его как речь на похоронах искусства и с удивительным единодушием обрушились на автора стихотворения. В «Литературной газете» от 21 января 1960 года поэт П.Г. Антокольский задавался вопросом: «Как случилось, что в борьбе за лучшее будущее человечества на линии огня очутились представители точного знания, с их логарифмическими таблицами, химическими формулами, электронными информациями, со всей аппаратурой, ими же созданной, – а не мы, служители муз, не мы, поэты, художники, музыканты?» И здесь же отвечал себе: «Почти физически ощущая облик нового, коммунистического общества, мы предвидим в нем несравненную возможность для гармонического развития человека <...> Мироздание не ограничено пределами точного знания, не замкнуто в кругу <...> формул, порядком абстрагирующих жизнь. Девятая симфония Бетховена и «Медный всадник» Пушкина далеко превосходят своей мощью не только самые мощные рефракторы Пулкова, но и космическую ракету».

Отклики и выступления, появившиеся в публичной печати в ходе дискуссии, в целом превозносили «лирику». Однако со страниц тех же газет и журналов читатель ежедневно узнавал о торжестве советской науки, так что предмет спора в таком контексте волей-неволей терял свою остроту. Тем не менее, в каком-то смысле дискуссия продолжила литературно-публицистические баталии предшествующих лет «об искренности в литературе». По сути, участники и свидетели разговоров о физике и лирике были призваны к той же искренности, априори объединявшей советских людей в их эмоциональном доверии власти. С принятием новых «текстов» – новой программы партии, «кодекса строителя коммунизма», многочисленных жизнеутверждающих постановлений съездов и пленумов к началу 1960-х годов в советском обществе доминирует не столько содержательный, сколько эмоциональный фон, слепая вера аудитории в реализуемость грандиозного намеченного. Приказ уступил место призыву, а призыв уже по своей стилистической природе обязывал в большей степени к эмоциональной убедительности, а значит – к «лирике». Потому не удивительно, что именно на эти самые годы, в которые, по сетованию Слуцкого, «лирика» оказалась «в загоне», приходится небывалый ни до, ни после в истории СССР всплеск публичной поэтической деятельности и массового интереса к поэтическим выступлениям. Можно сказать, что и сама идеология на какое-то время, при всех ее очевидных технократических предпочтениях, стала насквозь пропитана «лирикой».

Это в полной мере касается и активности «физиков». В сфере литературы и искусства в 1960-е годы она проявится в набирающих популярность юмористических «капустниках», в движении авторской песни, в литературных сообществах, в конкурсах КВН, многие из участников которых будут по своему образованию специалистами в точных и естественных науках. Стремительно растущий авторитет, связывавшийся в советском обществе начала 1960-х годов с представителями точных и естественных наук, и, соответственно, крепнущее у самих ученых ощущение их особой социальной значимости в существенной степени предопределят идеологизацию возможной и допустимой «гуманитаризации» «физиков». Их социальное приобщение к «лирике» станет сопутствовать гораздо более амбициозному идеологическому посылу, эффект которого будет осознан позднее, по мере становления движения инакомыслия.
 
Так ли иначе, все эти споры касались исключительно города. Проблемы крестьянства по-прежнему находились на обочине общественного сознания. Нет, разумеется, о деревне не забывали. Пленум за пленумом, совещание за совещанием штамповали новые постановления и распоряжения, касающиеся развития и реорганизации села. Не отставала и творческая интеллигенция, в частности, кинематографисты. Во второй половине 50-х и в 60-х годах было снято немало фильмов о современной советской деревне: «Чужая родня» М. Швейцера, «Дело было в Пенькове» С. Ростоцкого, «Отчий дом» и «Когда деревья были большими» Л. Кулиджанова, «Простая история» Ю. Егорова, «Председатель» А. Салтыкова, «Живет такой парень» и «Печки-лавочки» В. Шукшина… Однако все эти картины, при всей их очевидной «народности» и несомненной талантливости, страдали одним чрезвычайно серьезным общим изъяном – они мало соответствовали или вовсе не соответствовали реальному положению дел в русской деревне. Пожалуй, особняком стояла только «История Аси Клячиной» А.С. Михалкова-Кончаловского. Но именно эта картина, снятая на «Мосфильме» в 1967 году, не дошла до зрителя-современника, пролежав на полке долгих двадцать лет.

Между тем бесконечный процесс преобразований на селе, непродуманных экспериментов на живых людях все больше загонял крестьянский вопрос в разряд неразрешимых. Очередным губительным для деревни шагом стало начавшееся в конце 1950-х годов сселение «неперспективных» деревень, ставшее практической реализацией высказанной Хрущевым еще при Сталине идеи об агрогородах в сельской местности. Идея была реанимирована на декабрьском 1959 года пленуме ЦК, призвавшем разработать «схемы районных и внутрихозяйственных планировок». В выпущенных в 1960 году рекомендациях Академии строительства и архитектуры СССР говорилось: «Существующие населенные пункты колхозов и совхозов рекомендуется разделять на две группы – перспективные и неперспективные». К концу государственной деятельности Хрущева в России исчезнет 139 тысяч деревень, т.е. по 13 за каждый день его правления.

Не менее пагубным оказалось укрупнение и преобразование колхозов в совхозы с одновременным свертыванием личного подсобного хозяйства. В августе 1958 года было принято постановление «О запрещении содержания скота в личной собственности граждан, проживающих в городах и рабочих поселках». Мотивировалось это тем, что в отсутствии кормов скоту скармливался хлеб. Постановление касалось около 12 миллионов семей совхозников, имевших свои огороды, и было воспринято как «малое раскулачивание». Сведение к минимуму мелкого крестьянского хозяйства опустошало важнейший источник поступления продовольствия, недостаток которого страна остро ощутила в начале 1960-х годов. Все это существенно отразилось на уровне производства продукции сельского хозяйства в целом и на общем настрое жителей села, особенно молодежи. С 1960 по 1964 год 6 миллионов молодых людей до 29 лет под разными предлогами переберутся на жительство в города. С отставкой Хрущева необоснованные ограничения, касающиеся подсобных хозяйств, будут отменены, но это не вернет людей в деревню.

Замысел новой книги у Абрамова начал предметно оформляться после публикации «Братьев и сестер» в журнале «Нева». В большой степени это было связано с осознанием необходимости глобального расширения темы, лишь пунктирно обозначенной в первом романе. Огромные чуть ли не былинные люди, ценой неимоверных жертв, ежечасного героизма, невиданного доселе единения выигравшие страшную войну, в обыденной мирной жизни каким-то удивительным образом буквально на глазах делались мельче, немели и слепли. Это касалось не только деревни, это касалось и города.

Находясь в гуще общественной жизни, Абрамов обратил внимание не только и не столько на очевидные фундаментальные трансформации в политической и социально-культурной жизни страны, но в первую очередь, на то, что подспудно происходило с его современником, иными словами, на разнонаправленный характер изменений в стране и в человеке. Казалось бы, после всех мытарств, связанных с восстановлением разрушенного войной народного хозяйства, с мрачными годами заката сталинизма, благодаря послаблениям, сопровождавшим вторую половину пятидесятых годов, советский человек должен был разогнуть спину, вспомнить о том, что он хозяин своей судьбы. Однако по каким-то причинам этого не происходило. Чтобы разобраться в феномене, Абрамову снова нужно было уйти в прошлое.

«Без истории нельзя понять настоящего. Наши беды уходят своими корнями в века, в крепостное право. У русского человека нет развитого чувства политической свободы (вольнолюбие, ширь, русский размах – это не то). Ведь и Ленин говорил о политической невоспитанности. А там, где нет свободы – произвол… Нет личности – возможно всякое беззаконие».

В предварительных заметках к своему второму роману «Две зимы и три лета», связанному с жизнью деревни в период 1945-1947 годов, Абрамов записывает: «В стране две денежных системы: рубль и трудодень. Трудодень – палочка, за ней ничего. Колхозник получает трудодни, но их никто никуда не брал, потому что они ничего не стоили. Даже в налог не брали. Напрашивается чудовищный вывод: деревня была на положении колонии, рабыни. Как же тут можно говорить, что у нас не было эксплуатации»?

Во второй половине октября 1964 года Абрамов выступает на партийном собрании Ленинградской писательской организации. Не испытывая особого подъема, он говорит о необходимости трезвого анализа всего того, что совершилось в стране за годы, прошедшие с октября 1917-го года. «Мы совершенно запустили сельское хозяйство, а в результате – наши люди «из года в год недоедают мяса, масла, молока, сахара».

Он говорит о массовых репрессиях в стране, о разгроме ленинской гвардии, об уничтожении командного состава армии накануне войны. «Как могло случиться, что мы, советские люди, способные на любой героизм, оказались обывателями, когда на наших глазах убивали героев революции?.. Как мог допустить это народ хозяин своей страны?» Он говорит о разгуле опричнины и бандитизма в биологической науке, о бесчинствах Академии педагогических наук, которая довела школу до плачевного состояния, он говорит о разительных контрастах в бытовом обслуживании народа и власть имущих, говорит о социальной несправедливости, непозволительном произволе в исторической науке. Как итог, он задает последний вопрос: «Как могло случиться, что вслед за одним культом у нас вырос другой культ, пусть культ не кровавый, культ, не отмеченный злодеянием сталинского правления, культ, скорее отмеченный анекдотами?» Итогом прозвучит вывод-призыв: мы, писатели, должны писать не только о наших победах, но и о поражениях, вдумчиво анализировать их, чтобы не повторились ошибки и преступления прошлого.

В конце 50-х – начале 60-х годов, осознавая реальную угрозу потери властных рычагов, а также в желании максимально дистанцироваться от проводимых Первым секретарем ЦК радикальных реформ, партийный аппарат, саботируя собственные решения, делал все возможное, чтобы дискредитировать Хрущева в глазах сограждан, и в первую очередь, в глазах интеллигенции. 23 ноября 1962 года постановлением Президиума ЦК КПСС была официально сформирована Идеологическая комиссия при ЦК КПСС – особый орган по рассмотрению идеологических вопросов пропаганды и агитации, науки и культуры, литературы и искусства, печати и радио, общего и специального образования. По преимуществу члены этой комиссии инспирировали скандалы с участием Хрущева на художественной выставке в Манеже 1 декабря 1962 года, на встречах с творческой интеллигенцией в Доме приемов ЦК КПСС на Ленинских горах 17 декабря 1962 года и 7-8 марта 1963 года в Кремле. Разлад с советской творческой интеллигенцией, конечно, не мог быть решающим, он лишь усугублял общую атмосферу растущего недоверия. А между тем, поддержка Хрущеву была необходима как воздух.

Популярность его резко упала с повышением цен на продукты питания в государственной торговле. На колхозных рынках цены к 1963 году выросли на 18,5% по сравнению с довоенными, хотя еще в 1960 году были ниже довоенных на 3%. Импорт зерна в 1963-1964 годах означал крах той самой политики, в которой Хрущев считал себя самым большим специалистом.

Именно тогда он начал понимать: косметические реформы ни к чему не приведут. Чтобы изменить неблагоприятную ситуацию в стране необходимы глобальные перемены, как структуры экономики, так и всей системы государственной власти. Хрущев рассуждал так: «Любой хозяин, от председателя колхоза до директора завода, лучше знает свое хозяйство, чем кто бы то ни было наверху. Вот пускай они там, на местах, и решают сами, что, когда и как делать. А государству пусть выплачивают часть своих доходов, иными словами – налоги». Вскоре 40 крупным предприятиям страны предоставили экономическую свободу. Результаты оказались впечатляющими. Хрущев решил, что он, наконец, нашел лекарство для пробуксовывающей советской экономики. Воплотить эту экономическую реформу в жизнь он планировал уже в конце 1964 года. Но, наверное, самым удивительным в намеченных Хрущевым реформах было то, что он собирался перетряхнуть и весь правящий класс страны.

Новая Конституция должна была исключить возможность возникновения очередной диктатуры сталинской типа. Основным гарантом этого Хрущев считал законодательное закрепление сменности высшего руководства страны, ограничение пребывания на руководящих постах двумя пятилетними сроками. Как и аналогичная запись в Уставе партии, эта инициатива вызвала серьезное недовольство окружения Хрущева. Между тем, со всей страны шли письма с предложениями.  Советский народ впервые был подключен к самому процессу формирования и формулирования статей основного закона.

Важнейшее место в новой Конституции отводилось распределению властных полномочий. Программа партии провозгласила переход от диктатуры пролетариата к общенародному, а значит, демократическому государству. Следовательно, и власти предстояло перетечь от Центрального Комитета партии, его Президиума к общенародно избранным Советам народных депутатов. Причем выборы должны были пройти на альтернативной основе. Отшлифованный проект Конституции предполагалось вынести на всенародное обсуждение, а утверждать ее не на сессии Верховного Совета, как предлагал ЦК, а на всенародном голосовании (референдуме). С введением такой Конституции обкомы и райкомы партии фактически утрачивали власть в стране.

Летом 1964 года Хрущев отправился в длительное турне по скандинавским странам. Эта поездка окончательно убедила Хрущева в том, что СССР нужны радикальные перемены. Это было тем более обидно, что у власти и в Дании, и в Норвегии, и в Швеции в ту пору пребывали социал-демократы. Именно тогда, Хрущев впервые вслух заикнется о двухпартийной системе – рабочей и крестьянской партиях. Именно тогда во всеуслышание произнесет роковую для него фразу: «если мы, советские коммунисты, в течение ближайших двух-трех лет не накормим страну, народ вправе спросить, а зачем мы ему тогда вообще нужны».

3 октября Хрущев отбыл в запланированный отпуск в Пицунду. Провожало Первого, как обычно, все советское руководство. 12 октября на черноморской даче зазвонил телефон, звонил друг и соратник Хрущева Леонид Брежнев. Он объявил: Хрущеву нужно срочно приехать в Москву.

На следующий день в три часа дня Хрущев вошел в Зал заседаний, где собрались все члены Президиума ЦК КПСС. К трибуне вышел Брежнев и начал неуверенно говорить, все время сверяясь с лежащими перед ним бумажками: «Никита Сергеевич, ваше поведение нестерпимо, ваши реформы противоречат заветам Ленина. Сегодня на заседании будет обсуждаться один-единственный вопрос – о руководителе партии и правительства». Выступающие сменяли друг друга, смелели, и вскоре на Хрущева уже обрушился настоящий шквал обвинений. После того как все выговорились, Брежнев снова взял слово и подвел итог: «Никита Сергеевич должен уйти в отставку». Единогласно проголосовали «за». И только после этого дали слово самому Хрущеву. В глазах у него стояли слезы: «Культ личности Хрущева, говорите? Вот вы тут меня поливаете дерьмом, а я отвечаю: вы правы. Это, по-вашему, культ личности? Я уже давно подумывал уйти, но трудно принять такое решение. Все казалось: еще годик, еще один… Но вот вы за меня уже все и решили. Я сделаю так, как будет лучше для партии».

Вся страна радовалась смене власти. Многие искренне верили: во всех проблемах виноват только один человек – Хрущев. Значит, теперь жить станет лучше и спокойнее. Насчет спокойнее ожидания народа обмануты не были. Долгожданная стабильность действительно наступила. По инерции еще пытались разобраться с экономикой, косыгинские реформы обещали всесоюзный хозрасчет. Однако антикоммунистические события в Чехословакии окончательно похоронили все реформаторские настроения советского руководства. Никто больше не будоражил, не экспериментировал, не подталкивал. Огромная страна стала медленно погружаться в трясину блаженного застоя.

В самом конце 1960 года, за месяц с небольшим до столетней годовщины отмены в России крепостного права в журнале «Юность» появляется обзорная статья критика и литературоведа Станислава Рассадина, посвященная появившимся в последние годы книгам о молодом современнике. Статья называлась коротко – «Шестидесятники». В ней обращалось внимание советского читателя на новый тип героя, уверенной поступью входившего в очередное десятилетие. Что же отличало этого самого «нового героя» от всех его предшественников? Что было в нем главным? «Это «неформализм» души, трезвость, прекрасно сочетающаяся с честностью и бескорыстием. Это – умение и желание мыслить, размышлять о жизни и ее сложностях. Это – стремление во всем, за каждым словом увидеть судьбу человека. Того человека, что обычно именуется «простым» и пишется с самой обыкновенной, незаглавной буквы».

В русской культуре, где смыслы рождаются большей частью на кончике пера, повторялось и не раз – опережая жизнь, литература формировала моду на идеал, создавала образ для обожания и подражания. Так было с героями Пушкина и Лермонтова, Тургенева и Чернышевского, Гончарова, Достоевского, Толстого... В каком-то смысле, так случилось и теперь. Даже само слово «шестидесятник», этимологически отсылающее не только к собственно шестидесятым годам XX века, но и к пришедшей на волне реформ Александра II революционно настроенной молодежи шестидесятых века XIX, говорило об открытой бунтарской стихии нового молодого поколения, к тому же очарованного романтикой гражданской войны, репрессированными комиссарами в пыльных шлемах и прочитанным заново товарищем Лениным.

«Не бойся врагов – в худшем случае они могут тебя убить. Не бойся друзей – в худшем случае они могут тебя предать. Бойся равнодушных – они не убивают и не предают, но с их молчаливого согласия существует на земле предательство и ложь». Это сказал осужденный в 30-е годы польско-советский писатель Бруно Ясенский в эпиграфе к своему незаконченному роману «Заговор равнодушных» – одной из настольных книг шестидесятников. Развивая эту мысль, Рассадин в той же своей статье скажет: «Ложь может облекаться в самые неожиданные одежды, звучать самым добродетельным афоризмом, но она выдает себя равнодушием к людям.

«Коммунистическое воспитание – это воспитание правдой». Это и есть любовь к человеку. Всем кажется, в утверждении истины более нет преград.

В 1961 году на волне XXII съезда партии, принявшего решение о выносе тела Сталина из мавзолея, Е. Евтушенко написал стихотворение «Наследники Сталина». Однако опубликовано оно было при личном участии Хрущева только 21 октября 1962 года в газете «Правда», как бы в подтверждение догадки поэта. Устами Евтушенко к правительству обращались миллионы людей, чьи дети и внуки, отцы и братья, матери и сестры, мужья и жены либо вернулись из ГУЛАГа, либо остались там навсегда. Беда заключалась в том, что это уже не был разговор с прошлым. Это был тревожный взгляд в будущее, предупреждение живущим о том, что как явление Сталин вовсе не побежден, он все еще ждет своего часа.

Эстафету подхватил «Новый мир» – главный центр притяжения либеральной интеллигенции в период «оттепели». При той же личной поддержке Хрущева по распоряжению вернувшегося на пост главного редактора А.Т. Твардовского в ноябре 1962 года журнал печатает повесть А.И. Солженицына «Один день Ивана Денисовича» – о жизни политического заключенного в лагере.  Повесть произвела переворот в умах. Она была ни на что не похожей. С этих пор нельзя было осмысливать феномен «культа личности», минуя ее.

В Ленинграде, как и в других городах Советского Союза, повесть Солженицына активно обсуждалась. Все уже, конечно, знали, что такое ГУЛАГ, но для подавляющего большинства знание это все-таки было сугубо теоретическим. В библиотеках сразу же появились огромные очереди желающих прочитать «Один день». Такое случилось впервые: делясь своими впечатлениями от прочитанного, люди по памяти пересказывали содержание тем, кто еще не успел прочитать повесть, написанную в лучших традициях литературы русского реализма.

Как и все, Абрамов с большим интересом читал Солженицына. Ведь его второй роман отчасти перекликался с историей о человеческом достоинстве в условиях физической несвободы. Только мир, который постепенно вырисовывался на страницах романа «Две зимы и три лета» почему-то все-таки получался страшнее. Может быть, потому что герои его – люди, осужденные всей жизнью, без срока, без исхода. К тому же, повесть Солженицына – в некотором смысле иносказание, жизнь лагеря как метафора жизни страны. Замыслу Абрамова чужд эзопов язык. Он пишет, ничего не подразумевая. Его героям не нужна метафоричность. Их не десятки, а сотни миллионов. Они и есть – страна за колючей проволокой. И осуждены они не потому, что им инкриминировали то или иное сфабрикованное преступное деяние, а просто потому, что им выпало несчастье родиться в советской деревне.

К середине шестидесятых годов в нашей литературе произошло знаменательное размежевание писателей. С появлением В. Белова, В. Шукшина, В. Распутина, В. Астафьева, Е. Носова – литераторов, знавших и любивших деревню, вышедших оттуда – в литературном сообществе родился новый класс – «деревенщики». В этом разделении было, конечно, известное лукавство, сознательное принижение ранга писателя даже в его собственных глазах: он как бы «специалист по селу» или же, если писатель городской – «по интеллигенции», но никак не «властитель дум». Такое подразделение ограничивало распространение художественного опыта на другие области, в сознании читателя насильственно привязывало писателя лишь к изображаемому объекту: да, мол, коснулся автор действительно наболевшего, вскрыл кой-какие язвы, но это характерно только для деревни, даже только для северной деревни, к городу это отношения не имеет. И коренные темы нашей литературы, исследуемые многими писателями – и «деревенщиками», и «урбанистами», – искусственно дробились, мельчали, редко достигая ранга серьезного обобщения.

Вплоть до начала XX века язык неграмотного крестьянского мира даже не пытался выйти за свои пределы. Он был, как бы окаймлен размеренным ходом крестьянской жизни, замкнут на самом себе и не искал ничего иного. Это было фольклорное, устное творчество, которое периодически подпитывало большую культуру, но само всегда оставалось лишь продолжением непосредственной жизнедеятельности, быта крестьянской деревни. С появлением в 1966 году в январском номере журнала «Север» повести В. Белова «Привычное дело», в русской литературе впервые этот тип творчества был воспроизведен и вполне объективистски (в народных частушках, сказках, бухтинах, вплетенных в текст) – как бы со стороны, и через речь персонажей, и непосредственно вторгаясь в речь авторскую. Новаторство заключалось еще и в том, что, описывая крестьянский мир, Белов неизбежно выходил за его пределы, смотрел извне, но при этом оставался внутри.

Так крестьянин заговорил не только для себя, но и для живущего другой жизнью горожанина, речь его стала полноценной литературой, освободилась от быта и вполне независимо зазвучала в пространстве общенациональной культуры. Только теперь город узнал, что тот же XX век, который дал крестьянству голос, жестоко расколол, смял, раздавил, уничтожил его мир – мир привычного крестьянского уклада. Трагический парадокс – только в этом расколе крестьянин смог обрести свой голос. Только в нем он научился смотреть на себя со стороны, рефлектировать, рассказывать о себе, используя приемы классической литературы. И он сам уже без посторонней помощи впервые осознал реальную угрозу своей погибели.

Впрочем, совсем не гладко обретал голос и город. Растущее влияние радикального направления подцензурной либеральной литературы – так называемой «исповедальной прозы» (А. Кузнецов, В. Аксенов, А. Гладилин, В. Розов, Е. Евтушенко, А. Вознесенский, Б. Окуджава), побуждало партийных и комсомольских работников к крайне агрессивным действиям. Так в 1961 году Первый секретарь ЦК ВЛКСМ С.П. Павлов активно протестует против публикаций «жалкой группки морально уродливых авторов» на страницах молодежного журнала «Юность». А на VIII Пленуме ЦК ВЛКСМ в декабре 1965 года он скажет буквально следующее: «…Нас не может не беспокоить, что место подлинных героев, людей, способных к активным действиям, к борьбе и подвигу, стали занимать политически аморфные личности, замкнувшиеся в скорлупу индивидуальных переживаний, бравирующие своей общественной и гражданской пассивностью. Особенно усердно плодит таких, с позволения сказать, героев журнал «Юность»».

Власти было чего опасаться. В конце 1950-х годов ряд писателей и публицистов либеральной волны, стремясь к творческой независимости, начали помещать свои произведения в машинописных журналах. Так возник «самиздат». Наибольшую известность приобрел журнал «Синтаксис» под редакцией А.И. Гинзбурга. В нем печатались «лагерная» проза В. Шаламова и Е. Гинзбург, не принятые к официальной публикации работы Б. Ахмадулиной, В. Некрасова, Б. Окуджавы и других. Арест в 1961 году Гинзбурга, приговоренного к двум годам лагерей, прервал издание журнала.

Первым же, обратившим на себя внимание властей и общества, стало «дело» Б. Пастернака, удостоенного в 1957 году Нобелевской премии за роман «Доктор Живаго», опубликованный итальянским издательством Д. Фельтринелли. Публикация стала поводом для шумной кампании по травле и дискредитации писателя. Угрожая лишением гражданства и высылкой из страны, его вынудили отказаться от премии, в октябре 1958 года исключили из Союза писателей.

Как экстраординарные и таившие опасность были восприняты властями неформальные собрания нонконформистской молодежи у памятника Маяковскому в Москве. Собрания начались со дня открытия памятника 29 июля 1958 года. На них в основном читали стихи, иногда выступали с речами по поводу свободы творчества в СССР. Чтение стихов со временем приобретало все более политизированный оттенок. Наряду с разрешенными стихами читались произведения репрессированных авторов. К осени 1961 года собрания разогнали, а наиболее активных участников осудили по статье за антисоветскую агитацию и пропаганду.

Особое влияние на развитие неподконтрольного литературного процесса в СССР имела неудачная попытка публикации в «Новом мире» романа А. Солженицына «В круге первом». В июне 1964 года А. Твардовский, заручившись согласием редакции журнала на опубликование романа, передал рукопись на одобрение помощнику Хрущева B.C. Лебедеву. 21 августа тот вернул рукопись, решительно отказавшись от участия в ее «пробивании» через цензуру. Это фактически переводило Солженицына из участников легального либерального общественного движения в ряды инакомыслящих.

Критика «сверху» сталинских порядков становилась все глуше, а к середине 60-х годов практически сошла на нет. Но проснувшееся общество по-прежнему верило в силу слова, которое все еще можно было противопоставить несправедливости. Очередным испытанием на прочность стал суд над 24-летним поэтом, будущим лауреатом Нобелевской премии Иосифом Бродским, приговоренным к высылке из Ленинграда в Архангельскую область сроком на пять лет за «тунеядство». Когда в сентябре 1965 года разнесся слух об аресте двух писателей, фронтовиков А. Синявского и Ю. Даниэля, никто ничего не мог понять: причины ареста не оглашались, как, впрочем, и сам факт его; в чем состоял криминал – об этом тоже не было известно. Потом каким-то образом выяснилось, что «подпольный» – так его прозвали на Западе – писатель Абрам Терц и новомирский критик Андрей Синявский – это одно лицо. Юлий Даниэль же – не только Даниэль, а еще и Николай Аржак, автор повести, которую кто-то, кажется, слышал по заграничному радио. Поскольку никто ничего не читал (а кто читал, тот помалкивал), разговоры крутились вокруг известного: наличия псевдонимов и публикации на Западе. Забывшим (или не знавшим) демократическую традицию былых времен, когда писатель мог свободно выбрать себе любой псевдоним и свободно печатать свои произведения там, где хотел, – именно это вскоре было преподнесено как «измена родине» и «двурушничество».

Лишь в январе 1966 года советские граждане узнали из официальных источников об «оборотнях» Синявском и Даниэле. Статья «Перевертыши», принадлежавшая перу одного из тогдашних секретарей Московского отделения Союза писателей Д.И. Еремину, была нашпигована обвинениями, рассчитанными вызвать отвращение к «двум отщепенцам, символом веры для которых стало двуличие и бесстыдство». Чтобы подогреть читателя, призванного поверить Еремину на слово, в статье сообщалось, что «оба выплескивают на бумагу все самое гнусное, самое грязное...» Но и этого казалось Еремину мало: в произведениях Синявского и Даниэля, сообщал он, содержался «призыв к террору».

Страна разделилась – «образ врага», еще не умерший, снова воскрес. Время до процесса было временем надежд на справедливость, силу легальной дискуссии, весомость общественного мнения. Это была самая высокая точка в развитии гражданского самосознания, пик доверия к власти, жажда достучаться до «верхов», найти с ними общий язык. Свои услуги для защиты обвиняемых предложили видные деятели советской культуры и науки. Доброжелательные отзывы о творчестве Даниэля и Синявского послали в суд К.И. Чуковский и К.Г. Паустовский. Писали жены арестованных, писали друзья, незнакомые люди. Письма шли в «Известия», в Президиум Верховного Совета СССР, в Президиум Верховного Совета РСФСР, в Московский городской суд, в Верховный суд СССР, в Верховный суд РСФСР. Письмо на очередной XXIII съезд партии за подписью 62 крупных московских литераторов было опубликовано в «Литературной газете» 19 ноября 1966 года.

«Уважаемые товарищи! Мы, группа писателей Москвы, обращаемся к вам с просьбой разрешить нам взять на поруки недавно осужденных писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля. Мы считаем, что это было бы мудрым и гуманным актом. Хотя мы не одобряем тех средств, к которым прибегали эти писатели, публикуя свои произведения за границей, мы не можем согласиться с тем, что в их действиях присутствовал антисоветский умысел, доказательства которого были бы необходимы для столь тяжкого наказания. Этот злой умысел не был доказан в ходе процесса А. Синявского и Ю. Даниэля. Между тем осуждение писателей за сатирические произведения – чрезвычайно опасный прецедент, способный затормозить процесс развития советской культуры. Ни науки, ни искусство не могут существовать без возможности высказывать парадоксальные идеи, создавать гиперболические образы. Сложная обстановка, в которой мы живем, требует расширения (а не сужения) свободы интеллектуального и художественного эксперимента. С этой точки зрения процесс над Синявским и Даниэлем причинил уже сейчас больший вред, чем все ошибки Синявского и Даниэля. Синявский и Даниэль – люди талантливые, и им должна быть предоставлена возможность исправить совершенные ими политические просчеты и бестактности. Будучи взяты на поруки, Синявский и Даниэль скорее бы осознали ошибки, которые допустили, и в контакте с советской общественностью сумели бы создать новые произведения, художественная и идейная ценность которых искупит вред, причиненный их промахами. По всем этим причинам просим выпустить Андрея Синявского и Юлия Даниэля на поруки. Этого требуют интересы нашей страны. Этого требуют интересы мира. Этого требуют интересы мирового коммунистического движения».

В то же время М.А. Шолохов в речи на XXIII съезде КПСС весной 1966 года заявил о своем резко негативном отношении к инакомыслию, к процессу Синявского и Даниэля, причислив их к «предателям, покусившимся на самое дорогое…». «Мне стыдно не за тех, кто оболгал Родину и облил грязью все самое светлое для нас. Они аморальны. Мне стыдно за тех, кто пытался и пытается брать их под защиту, чем бы эта защита ни мотивировалась. Вдвойне стыдно за тех, кто предлагает свои услуги и обращается с просьбой отдать им на поруки осужденных отщепенцев. <…> Иные, прикрываясь словами о гуманизме, стенают о суровости приговора. <…> Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные 20-е годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а «руководствуясь революционным правосознанием», ох, не ту меру наказания получили бы эти оборотни! А тут, видите ли, еще рассуждают о «суровости» приговора». 2 апреля 1966 года Абрамов запишет в дневнике: «Подавлен речью Шолохова. Беспросветное мракобесие. Пушкин в свое время гордился тем, что «милость к падшим призывал». А этот взывает к жестокости. Шолохову не нужна литература. Ему нужно лишь собственное сияние».

Главный редактор «Нового мира» А.Т. Твардовский не входил в число 62 писателей, подписавших письмо. Он и не мог войти – не только из соображений деликатности (А. Синявский являлся постоянным автором «Нового мира»), но прежде всего, потому что имел изначально иной взгляд на ситуацию, расходившийся в равной мере с позицией либеральной интеллигенции и с позицией власти. В своем дневнике он писал: «Странно представить себе, что эти люди из отделов ЦК КПСС не понимают, что Синявский – достойный презрения и остракизма, будучи арестован (а в перспективе осужден) выигрывает не только во мнении «Запада». Сила и разум должны были бы проявиться в том, что мы не увидели бы оснований для репрессии, а покарали бы великолепным презрением к нему и его заказчикам, – а во мнении друзей как бы мы выиграли!..»

В отличие от «подписантов» Твардовский гораздо резче осуждал легкомысленную, на его взгляд, «игровую» деятельность А. Синявского с одновременным печатанием в «Новом мире» и за рубежом произведений, раскрывавших разные ипостаси своей личности, – это служило подтверждением его нравственной строгости в оценке писательской роли и неприемлемости, с позиций советского патриотизма, какой-либо «двойной игры» в условиях холодной войны. С другой стороны, Твардовский категорически возражал против применения уголовных мер к обоим писателям – «мазурикам», как он их называл. По этому поводу он написал несколько писем в высшие инстанции и изложил свое понимание проблемы на встрече руководителей Союза писателей в ЦК КПСС.

13 марта 1966 года Абрамов закончил роман и сдал его на машинку. Впрочем, он покуда не знал, куда его предложить. В ленинградский журнал «Нева» ему хода не было – оттуда его выгнали еще в 1963 за повесть «Вокруг да около». Податься в Москву? Абрамов все же решил сперва попытать счастья в Ленинграде и отнес роман в журнал «Звезда», где главным редактором был Г.К. Холопов. После долгого ожидания Абрамов получил отрицательный ответ: редколлегия сообщала, что «в нынешнем виде она не может напечатать роман». Редколлегию смущала его острота, а с высказанными журналом поправками не мог согласиться автор – они, по существу, разрушали стройность и смысл произведения. После отклонения романа «Звездой» Абрамов отправил рукопись в «Новый мир».

Практически все современники, близко знавшие Твардовского, отмечают исключительную цельность его характера, честность и прямоту. Наиболее красноречивы в этом отношении свидетельства В. Лакшина («Трифоныч не умеет лгать даже в чрезвычайных обстоятельствах»), А. Кондратовича («Лукавить он ни с кем и ни о ком не мог. Это был очень прямой характер – человеческий и поэтический») и Ф. Абрамова («Не терпел фальши. Поразительное чувство правды»). Здесь надо признать: влияние, оказанное Твардовским на Абрамова, было огромно. И в творчестве, и в размышлениях наедине с собой, и в отношениях с людьми (в том числе с представителями власти) Твардовский демонстрировал предельную открытость своих взглядов и готовность их отстаивать перед кем бы то ни было. По свидетельству И. Виноградова, он часто повторял сотрудникам журнала: «Все, что я говорю в своем кабинете в «Новом мире», я могу повторить на Красной площади и в любом кабинете ЦК!»

После смещения Хрущева Твардовский оказался в сложной ситуации: как бывшего «фаворита» и как слишком самостоятельную фигуру его постепенно отдаляют от высших сфер власти: знаковым событием в этом смысле становится вывод поэта из состава ЦК КПСС и Верховного Совета РСФСР в 1966 году. Характерно, что в последующий период Твардовский так и не смог добиться личной встречи с Л.И. Брежневым, чтобы разрешить острейший клубок проблем вокруг журнала, что свидетельствовало о «высоком» недовольстве многими сторонами деятельности Твардовского за время его руководства «Новым миром». Фактически все последние годы поэт находился в опале, и установленное за ним в этот период наблюдение КГБ ярко символизирует степень его отчужденности от правящей элиты КПСС, среди которой он долгое время считался «своим».

Действительно, путь, пройденный Твардовским – сыном крестьянина со смоленского хутора, ставшим выдающимся поэтом и одной из влиятельных фигур в государстве, мог бы служить одной из наиболее ярких иллюстраций позитивных, истинно демократических статусных изменений, которые принесла с собой Октябрьская революция. При этом явление Твардовского можно считать прямым порождением культурной революции, произошедшей в СССР: без избы-читальни, символа 20-х годов, без новой литературной среды, возникшей в провинции, и без массового народного читателя он вряд ли бы состоялся как поэт с той степенью масштабности и самобытности, какая ему в итоге оказалась присуща.

Отвергать советскую власть и социалистическую систему «с порога», как решил для себя на определенном этапе Солженицын, у Твардовского не было никаких оснований, потому что он был глубоко убежден, – то гигантское развитие, которое получила Россия в качестве СССР, было невозможно в иных исторических условиях. Другой вопрос – непомерно высокая цена ее завоеваний – цена, многократно и преступно превышенная Сталиным. Но в самом строе новой жизни он видел неисчерпаемые возможности саморазвития – возможности, которые открывала только последовательная демократизация. Это и определило главные направления его мысли: в политическом плане – в сторону социал-демократических идей, а в плане тактики – в сторону разумного компромисса с действующей властью и отсечением любых крайностей, подрывающих движение по этому пути.

В отличие от «Звезды», роман в «Новом мире» одобрили, хотя о полном единодушии в оценках не могло быть и речи. Одни отмечали, что такого честного, смелого изображения деревни у нас не было, другие говорили, что «книга в целом производит тяжелое впечатление», «слишком нагнетаются беды». У многих вызвала сомнение композиция романа. Предлагали поставить Михаила в центре повествования, отойти от хроникально-летописной формы. Форму книги взял под защиту А. Дементьев. Многие согласились, что навязывать автору предлагаемые рецепты не стоит.

Абрамов почти год еще работал над книгой. Летом 1967 года он снова отвез «Две зимы» в «Новый мир» и надолго лишился покоя. У него не было уверенности, что роман напечатают. После «проработочной» бури «Вокруг да около» Абрамова почти не печатали, отлучили от литературы. В ожидании окончательного ответа писатель уехал на Север. Письмо Твардовского в конце августа было одним из самых радостных событий в жизни Абрамова. И не только потому, что это определяло судьбу романа, но и потому, что понял и высоко оценил роман самый авторитетный и прогрессивный в стране литератор.

«Вы написали книгу, какой еще не было в нашей литературе, обращавшейся к материалу колхозной деревни военных и послевоенных лет. Впрочем, содержание ее шире этих рамок, – эти годы лишь обнажили и довели до крайности все те, скажем так, несовершенства колхозного хозяйствования, которые были в нем и до войны, и по сей день не полностью изжиты. Книга полна горчайшего недоумения, огненной боли за людей деревни и глубокой любви к ним…»

Появление романа «Две зимы и три лета» в первых трех номерах «Нового мира» за 1968 год вызвало шквал благодарных и восторженных читательских откликов. Журнал зачитывали до дыр, за ним стояли в очередь, автору писали, звонили, поздравляли, радовались мужеству, беспощадной правдивости. Критика же не была столь едина во мнении: доброжелательный в целом отклик В. Иванова «Факты жизни и художественное обобщение» в «Литературной газете» в конце мая сменили «разносные, уничтожающие» статьи П. Строкова «Земля и люди» в «Огоньке» и «Просчет или заданность?» в «Литературной России».

К этому времени шли переговоры об издании «Двух зим…» в «Роман-газете». Несмотря на невероятный успех у читателя, редакция отклонила роман: «Не можем рекомендовать двухмиллионному читателю, потому что идут споры вокруг него, нет единодушия». Тогда «Новый мир», подчеркивая значение романа, выдвигает «Две зимы и три лета» на соискание Государственной премии СССР.

В августе 1968 года Абрамов отправляет в «Новый мир» свою новую повесть «Пелагея». Первоначально это был рассказ, его должны были напечатать еще в 1966 году в «Звезде» под названием «В Петров день», но сняли из уже сверстанного номера. В «Новом мире» тогда рассказ тоже не приняли. Рукопись легла в стол – Абрамов возвращался к ней время от времени, делая заметки, раздумывая над характерами героев, постепенно расширяя и переосмысливая. В апреле 1969 года, после совместной работы автора с редактором «Нового мира», повесть, наконец, была принята. Перед публикацией Твардовский предупредил Абрамова: «Роман «Две зимы и три лета» выдвинут на Государственную премию. Если напечатаем «Пелагею», премии Вам не видать… Вот и выбирайте – премия или литература». У Абрамова сомнений не было: «Я за литературу».

Пелагею напечатают в июньском номере «Нового мира». Публикацию будут сопровождать новые восторженные отклики читателей и критиков, вдохновляющее и радующее обсуждение повести в Ленинградском Доме писателей и в Институте культуры. Однако, после того как Абрамов напишет письмо в защиту А.И. Солженицына, которого исключили из Союза писателей (из нескольких тысяч членов против исключения выступят всего 25 человек), «по указанию сверху» в «Ленинградской правде» в середине января 1970 года будет напечатана статья А. Русаковой «Итог одной жизни», оценивающая повесть негативно. И хотя уже в конце января в редакцию газеты будет направлено письмо ленинградских писателей, «опровергающее выводы рецензии А. Русаковой», премию Абрамов, как и предсказывал Твардовский, не получит.

Повести «Пелагея», «Алька» и «Деревянные кони», а также новый – третий роман Абрамова «Пути-перепутья» – как бы подводили черту под уходящими шестидесятыми. И хотя в них едва ли слышался гул общественных баталий, отзвук открытых и яростных дискуссий, споров до хрипоты, побед и поражений, словом всего того, что запомнилось нам в этом неспокойном противоречивом времени, именно Юрий Любимов, главный театральный бунтарь и художественный руководитель Московского театра драмы и комедии на Таганке, быть может, самого «шестидесятнического» театра Москвы, поставит по всем трем повестям вполне традиционный, ставший знаменитым спектакль «Деревянные кони». Так, наконец, сойдутся в одном художественном действе услышанная абрамовская деревня и раскаявшийся любимовский город. Наступала новая эпоха. И в этой новой эпохе Абрамову предстояло совершить, быть может, самый трудный, самый главный шаг в его жизни.

Глава 4. ЧЕМ ЖИВЕМ – КОРМИМСЯ

Важный шаг к смене курса был сделан в мае 1965 года на праздновании двадцатилетия победы в Отечественной войне. В докладе Брежнева впервые после многих лет хрущевских обвинений было упомянуто о вкладе Сталина в победу над фашистской Германией. Упоминание буквально утонуло в аплодисментах, внося покой и умиротворение в сердца подавляющего числа представителей номенклатурной среды, яро осуждавшей недавние всплески хрущевского антисталинизма. В 1967 году было принято решение о подготовке к изданию сочинений Сталина в связи с 90-летием со дня рождения. Реабилитационные настроения достигли апогея в 1969, когда ряд членов высшего руководства КПСС попытались существенно подправить официальные оценки исторической деятельности «вождя народов». В журнале «Коммунист» была опубликована статья откровенно просталинского толка. Однако далеко идущим планам суждено было расстроиться в связи с публикацией на Западе во всех отношениях сенсационных хрущевских воспоминаний. Новые разоблачения сталинской инквизиции и антисемитизма резко усилили протесты руководителей компартий социалистического лагеря и всех «прогрессивных деятелей» Запада по поводу наметившейся возможности официальной реабилитации главного виновника «культа личности». Реабилитация захлебнулась.

Тем не менее, поправки к Уставу КПСС, принятые XXIII съездом партии, фактически устраняли введенные в 1961 году указания о нормах сменяемости состава партийных органов и секретарей партийных организаций. Ротация «по закону» создавала беспокоящий партийных руководителей элемент неопределенности. Они почти целиком устранялись новым расплывчатым и необязательным к исполнению положением о некоей необходимости систематического обновления партийных органов и преемственности руководства, фактически обеспечивавшим бессменное пребывание у власти значительной части номенклатуры, что в перспективе грозило обернуться повсеместным старением кадров.

Официально необходимость консервативного политического курса, быстро утверждавшегося в стране после октября 1964 года и сопровождавшегося свертыванием демократических завоеваний эпохи Хрущева, первоначально объяснялась борьбой с последствиями волюнтаризма и субъективизма, затем тезисом об обострении идеологической борьбы между социалистической и капиталистической системами. Культурная политика брежневского руководства возвела в принцип борьбу с «очернительством» в художественных произведениях, с «фальсификацией истории». Поводов для утверждения новой исторической концепции было предостаточно. Вторая половина 60-х – начала 70-х характеризуется целой чередой юбилеев значимых исторических событий славного советского прошлого, в частности празднованием 50-летия Октябрьской Революции, 50-летия ВЛКСМ, 50-летия Советской Армии, 100-летия со дня рождения В.И. Ленина, 50-летия СССР.

Неудивительно, что в эти же годы значительно усилился идеологический контроль за средствами массовой информации, учреждениями культуры. Основанием для этого стало январское 1969 года постановление ЦК КПСС «О повышении ответственности руководителей органов печати, радио, телевидения, кинематографии, учреждений культуры и искусства за идейно-политический уровень публикуемых материалов и репертуара». Почувствовавшая всесилие, цензура с нарастающим энтузиазмом принялась запрещать выпуск художественных и публицистических произведений, спектаклей, кинофильмов, организацию художественных выставок. Будучи монопольным заказчиком, государство отдало приоритет произведениям на историко-революционные, военно-патриотические и производственные темы.

Настойчивые попытки реабилитации Сталина встретили сопротивление и внутри страны. Выразителем взглядов либеральной части общества по-прежнему оставался журнал «Новый мир», в котором и теперь печаталось большинство лучших произведений советской литературы. Сотрудники «Нового мира» во главе с Твардовским вели непримиримую борьбу со сталинистскими тенденциями в советской литературе. Их основными оппонентами выступали журналы «Октябрь» и «Молодая гвардия». «Октябрь», главным редактором которого был В.А. Кочетов, придерживался догматически-сталинистских позиций. Печатая романы типа «Угол падения» и «Чего же ты хочешь» того же Кочетова, или «Любовь и ненависть», «Во имя отца и сына» Шевцова, он недвусмысленно изображал либеральных советских интеллигентов как агентов империализма. Кроме того, роман «Чего же ты хочешь», полный неприятия разоблачений прошлого, сделанных на партийных съездах, и глубокого убеждения во вредоносности западного влияния на страну, был направлен и против почвенников «националистов-славянофилов» из «Молодой гвардии». Сама «Молодая гвардия» – печатный орган ЦК ВЛКСМ – с середины 60-х годов выступала с национал-патриотических, а, по сути, с тех же просталинских «антикосмополитских» позиций.

Авторы журнала М.П. Лобанов, С.Н. Семанов, В.А. Чалмаев призывали охранять самобытное развитие России, протестовали против «американизации» культуры, решительно противопоставляли Россию Западу, а советскую интеллигенцию – народу, при этом то и дело скатываясь к откровенному национализму.

В апреле 1969 года «Новый мир» публикует статью А. Дементьева «О традициях и народности». Он пишет об опасности «извращений марксизма-ленинизма», обвиняет «молодогвардейцев» в том, что в их понятиях «Россия» и «Запад» носят внеисторический характер, иронизирует над утрированной «любовью к истокам и земле, к памятникам и святыням старины», в такой маргинальной форме противоречащей духу пролетарского интернационализма. Критик выносит вердикт: «Молодая гвардия» – это, в лучшем случае, дремучее «славянофильское мессианство», в худшем – неприкрытый национализм. В ответ на это 11 возмущенных писателей, близких к позиции молодежного журнала, пишут статью «Против чего выступает «Новый мир»», обвинив «новомирцев» в космополитизме. Статью печатает «Огонёк».
 
Всем видом показывая, что партийная власть остается как бы над писательской схваткой, в феврале 1970 года центральный печатный партийный орган газета «Правда» подвергает «проработке» журнал «Новый мир» за неверную идеологическую позицию, затем «Октябрь» за нетребовательность к качеству публикуемых произведений. В конце того же года А.В. Никонова снимают с должности главного редактора «Молодой гвардии» и переводят в журнал «Вокруг света».

В том же феврале редакция «Нового мира» была резко раскритикована на заседании секретариата Союза писателей. Формальным поводом стало появление в самиздате, а затем и на Западе, антисталинской поэмы Твардовского «По праву памяти», направленной против возрождения культа личности. Разрозненные усилия литературной общественности в попытке защитить главного редактора журнала ни к чему не привели. Ближайшие соратники Твардовского решением секретариата Союза писателей были выведены из редколлегии «Нового мира», а вместо них без согласования с главным редактором назначили других, чужих ему людей. После безуспешной апелляции к партийным инстанциям Твардовский написал заявление о добровольной отставке. С его уходом прежний «Новый мир» перестал существовать. Его разгром путем жестких административных мер лишь подтверждал то, что власть окончательно закрыта для каких-либо дискуссий с инакомыслием.

Это ужесточение тем более касалось несистемной части оппозиционно настроенной интеллигенции. Публикация в «самиздате» в июне 1968 года работы А.Д. Сахарова «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» с последующими оргвыводами; правозащитная демонстрация протеста против ввода войск в Чехословакию и суд над ее участниками в октябре 1968 года; исключение в ноябре 1969 года А.И. Солженицына из Союза писателей СССР за публикацию на Западе романов «В круге первом» и «Раковый корпус» – лишь малая часть хроники пусть не широкого, но непримиримого противостояния партийного руководства и антисоветского диссидентского движения.

Абрамов болезненно реагировал на пассивность и равнодушие писательской среды к угрожающим действиям просталинской коммунистической реакции. С горечью записал он 23 ноября 1969 года в связи с осуждением Солженицына: «Ничто не научило нас: ни XX съезд, ни последующие события. Мы были и остались рабами, и теперь я знаю: в России все возможно». Вместе с тем он спорит с попыткой все беды наши объяснить якобы «рабской психологией» русского человека. «Но так ли это? К рабству ли только сводится русская душа? А ее великие созидательные возможности? Как их игнорировать?»

Разгром «Нового мира», болезнь и смерть в декабре 1971 года шестидесятиоднолетнего Твардовского были восприняты Абрамовым как личная трагедия, свидетельствовавшая о тяжелой болезни страны, об апатии в обществе, позволившем свершиться беззаконию. «Нет, мы еще не отдаем себе отчета в том, что произошло. Катастрофа! Землетрясение. Растоптана последняя духовная вышка. <...> А если бы провести референдум... 97% наверняка одобрит закрытие «Нового мира». Вот что ужасно. <...> Двадцать пять писателей подали голос протеста против исключения Солженицына. Двадцать пять из 7 или 8 тысяч. Вдумайтесь только в эти цифры! Да, из литературы изгоняют Твардовского, первого нашего поэта... Значит – талант нам не нужен. Талант нам враждебен. Да и вообще нам не нужна литература. Нужна только видимость, суррогат».

Впрочем, и ему самому в ноябре 1969 года нелегко дается решение публично вступиться за Солженицына.

«Все думаю – который уже день – как быть: писать или не писать <...> что важнее: протест Абрамова или его вещи? Ибо последствия могут быть самые неожиданные. Может вообще ничего не быть, а можно и оказаться за бортом литературы, вернее, журналов – ведь существуют же проскрипционные списки. ...Ну а если действительно тебя на несколько лет вычеркнут из литературы? Кому это выгодно? А тем же мерзавцам. И потом, надо, в конце концов, уяснить себе раз и навсегда: зачем ты живешь? Кому служишь? Народу? Так народу в тысячу раз важнее, чтобы ты «Коней» своих напечатал, нежели вспыхнул на минуту. Да, втаптывают в грязь человека на виду у тебя. А миллионы не втаптывают ежечасно и ежедневно? За Солженицына вступится интеллигенция, а за миллионы кто? <...> Сегодня повсеместно – не только у нас – растаптывается человек. И кто поднимает знамя борьбы за человека? <...> Вот и решай, как тебе быть. За Солженицына вступиться легко, для этого требуется мужество на минуту, а вот для того, чтобы Абрамовым быть в литературе, требуется мужество на всю жизнь. <...> Перечитал, что записал, и взвыл от ужаса: во что же мы превратились? Поймут ли нормальные люди, из-за чего мы дрожали от страха? И куда же еще дальше?»

На следующий день: «Решился. Посылаю письмо. Никакими соображениями и доводами нельзя оправдать рабское молчание. И мой голос в защиту Солженицына – это прежде всего голос в защиту себя».

Наивно думать, что письмо Абрамова могло остаться незамеченным. Оно вызвало новые разносные статьи в печати, громившие «Пелагею» и роман «Две зимы и три лета», резкие оценки проработочных комиссий, которые утверждали, что «Пелагея» – «пример срыва в идейно-теоретической работе» всей писательской организации Ленинграда. Очень быстро осознав весьма средние, скорее публицистические способности Солженицына, Абрамов, тем не менее, по-прежнему убеждал себя: «Надо пользоваться всяким случаем, любой трибуной, чтобы убивать сталинизм. Это сейчас первейший долг человека, главная мера человека». Солженицын был для него не столько мастером слова, сколько символом сопротивления системе, человеком, преодолевшим «барьер страха». После присуждения Солженицыну Нобелевской премии он скажет: «Вот что может сделать один человек. Бросить вызов всем и вся и – победить... Урок, урок небывалого мужества всем нам».

Совсем другое дело Шолохов, тоже, кстати, Нобелевский лауреат. После 1962 года Абрамов не опубликовал о нем ни слова. Однако в 1974 году, уже после появления в самиздате «Архипелага ГУЛАГа» и высылки Солженицына за границу, у него возникнет замысел статьи «Кого ждет время. Шолохов и Солженицын», как результат размышлений об особой роли интеллигенции и литературы в духовном возрождении нации. Шолохов и Солженицын, – писатели диаметрально противоположные в своих идейно-художественных установках, – воспринимались и оценивались многими как две литературные вершины того времени. У Абрамова появится стремление осмыслить их наследие, природу противостояния, значение их открытий и причины «заблуждений», мешавших им в полной мере «стать подлинными просветителями, духовными наставниками».

Абрамов скажет: «Писательская судьба Шолохова печальна и поучительна. Как художник он кончился в 35 лет». Этому времени соответствует написание донского цикла рассказов, романа «Тихий Дон» и первой книги «Поднятой целины». Разгадку необычности писательского таланта Шолохова Абрамов свяжет с историей революции, ее мощной силой и энергетикой, а о творчестве отзовется скорее как о «буйстве социальных и биологических страстей», рожденных всеобщим подъемом, и совершенно «не одухотворенных светом философско-нравственных идей и исканий», что станет одной из причин несостоятельности его произведений после 1940 года.

Абрамов убежден, – общество нуждается в том, чтобы ему была сказана правда о советском времени, и, скорее всего, ждал, что именно Шолохову под силу эту задачу выполнить. По его мнению, решающим фактором, приведшим Шолохова к «бесплодию творческому», стало то, что он сделался «столпом ортодоксальной партийности, социалистического искусства, оплотом режима, любимцем вождей», принявшим все лозунги государственного строя, касающихся, прежде всего, коллективизации, ее последствий, и, следовательно, не сумевшим отстраненно взглянуть на происходящее и это объективно описать. Как итог, заключит Абрамов, «жизнь – тюрьмы, лагеря, <…> бесправие крестьян, низведенных до положения крепостного… А наши классики – что пишут?.. Время ушло вперед. А Шолохов остался на прежних позициях».

В январе-феврале 1973 года в «Новом мире» публикуется третий роман Абрамова «Пути-перепутья». Абрамов начал работу в неспокойном 1968 году. Размышляя над концепцией романа, он внимательно следил за событиями в Чехословакии, искал глубинные закономерные причин непривлекательности советского опыта для стран «народной демократии».

«Война показала, что вести хозяйство так, как мы вели, нельзя. Война вскрыла глубочайшие противоречия и пороки в нашей жизни, в нашей системе управления. Но, к сожалению, после войны не были извлечены уроки <…>. Опьяненные победой, зазнавшиеся, мы решили, что наша система идеальная («победил государственный строй», «победил экономический строй», «победил политический строй»), и не только не стали улучшать ее, а наоборот, стали еще больше догматизировать ее.
А почему народ терпел, не протестовал? Во-первых, всякие попытки протеста жестоко пресекались, во-вторых, победа была так велика, так ошеломляюща, что система управления могла оставаться на некоторое время неизменной (качали во время войны и будем качать дальше). И лишь когда появилась угроза экономической катастрофы, наверху зашевелились.

По существу, то, что проводится после XX съезда партии, это лишь запоздалая реакция на те печальные изъяны в нашей жизни, которые обнажила война. Десять лет мы жили по инерции, на дрожжах войны, военного энтузиазма, но потом военный капитал иссяк – наступило банкротство. Полная несостоятельность.
Сигнализировал ли народ о неблагополучии? Сигнализировал. Он перестал работать. Всероссийский саботаж. Беспримерная в истории многолетняя забастовка крестьян во всей стране».

Непосредственно писать роман Абрамов начал 4 октября 1969 года. Сразу сделал запись: «У меня сегодня большой день – начал первые страницы <…>. И радостно, и страшновато: получится ли? Хватит ли сил совершить то, что задумал? Не дрогну ли? А дрогнуть можно: кое-что, возможно, придется сказать впервые. Впервые в нашей литературе. Во всяком случае, Подрезов и вся его линия – заново». Были и варианты названия – «Осенние костры», «Хлебный свет». Под названием «Костры осенние» роман будет представлен весной 1972 года в «Новый мир» и в издательство «Современник».

Окончательное название – «Пути-перепутья» – родилось лишь в августе 1972 года.
Работа над романом шла трудно, не раз возникали сомнения, опасения. Он все время соотносил себя и свой новый роман с той правдой, которую когда-то нашел в первой повести Солженицына. Но правда ли это? Запись 31 августа 1970 года выражает, пожалуй, главную суть позиции Абрамова. «У Солженицына рядовой человек только жертва существующего режима. А на самом деле он и опора его. В этом вся сложность. Именно только освещение нашего человека с этих двух сторон позволит художнику избежать односторонности в изображении жизни». Эта проблема – народ как жертва и как опора существующей несправедливости станет одной из важнейших как в новом романе, так и во всей последующей прозе писателя.

Чуть раньше, в конце января 1970 года Абрамов запишет: «Очень страшно писать, ибо все время чувствуешь себя бунтарем. Все время выдавливание из себя раба. Но иначе нельзя. Писатель должен быть впереди – во всем». А спустя два года подведет черту: «Кончаю <…> 4-летнюю работу, может быть, лучшее, что я сделал, а не напечатают. Будет лежать в столе». «Не назвать ли роман «Судный день»? <…> Ведь в конце-то концов, центр его и в самом деле – суд над Подрезовым». «Главное – «раздумье о русском характере, об истоках нашего величия и всех наших несуразностей».

Обсуждение романа на редколлегии «Нового мира» состоялось 30 мая 1972 года. Роман был одобрен, но, как и предполагал автор, с серьезными замечаниями редакторски-цензурного характера: его упрекали в снижении героизма и энтузиазма советских людей, в принижении партийных работников, в приземленности героев, у которых нет якобы ощущения, чем живет страна. Просили также не упоминать указ 1948 года о высылке колхозников в Сибирь за невыработку минимума трудодней.

Еще 15 апреля 1942 года Указом Верховного Совета СССР вводилась уголовная ответственность для колхозников «за невыработку минимума трудодней». По рекомендации февральского 1947 года Пленума ЦК ВКП (б) минимум трудодней, обязательный на период войны был сохранен. Постановление Совета Министров СССР от 31 мая 1947 года утвердило это решение. Вскоре были приняты дополнительные меры по увеличению интенсивности труда. В апреле 1948 года постановлением Совета Министров СССР «О мерах по улучшению организации, повышению производительности и упорядочению оплаты труда в колхозах» существовавшие в колхозах производственные нормы были пересмотрены в сторону повышения. Принятый 2 июня 1948 года Указ Верховного Совета СССР предусматривал выселение в отдаленные районы сроком на 8 лет граждан, «злостно уклоняющихся от трудовой повинности и ведущих антиобщественный, паразитический образ жизни».

Окончательный текст романа был представлен в «Новый мир» в октябре 1972 года. Тогда же были высказаны очередные редакционные замечания в основном идеологического характера. Со многими Абрамов не согласился, упорствовал, требовал, чтобы редколлегия не подменяла цензуру. Ему удалось убедить новых руководителей журнала, хотя некоторые изменения все-таки пришлось внести. Роман был включен в январский номер журнала на 1973 год и сдан в набор. Но, как оказалось, битва за него не окончилась.

В конце декабря по неизвестно чьему указанию роман был снят с номера и передан в какие-то высокие инстанции. Узнав об этом, Абрамов 2 января отправил подробное письмо секретарю ЦК, кандидату в члены Политбюро П.Н. Демичеву с просьбой вмешаться. В письме он возмущался поведением каких-то невидимых, но могущественных чиновников, которые сняв роман, тем самым скомпрометировали и его, и его автора, а заодно выразили политическое недоверие редколлегии «Нового мира». «Почему? На каком основании? Кому от этого польза? <…> Я верю, я хочу верить, что в Центральном Комитете партии, куда, как я полагаю, отправлен сейчас мой роман, найдутся люди, способные спокойно и объективно оценить мое произведение». Возможно, письмо помогло. Но терзания не кончились. «Я целых три месяца не выходил из сраженья <…> Главлит расценил роман как антисоветское произведение, нашлепал записку на Олимп!»

Смысл всех цензурных требований (а их было более пятидесяти, каждая пятая страница несла следы красного цензорского карандаша) сводился к тому, чтобы смягчить критический пафос романа. Особенно удручали Абрамова все изменения, связанные с положением дел в деревне, исключающие разговор о преступном отношении к крестьянам, у которых «выгребали все до зернышка». Все упоминания о «выгребаловке», продразверстке, военном коммунизме, о нэпе, который ввел Ленин, чтобы накормить страну, были вычеркнуты. С большим опозданием роман был подписан в печать, с опозданием получили подписчики «Новый мир» (первый – в конце февраля, второй – в марте).

Первые читательские отклики (устные и в письмах) были восторженными. По телефону и в письме высоко отозвался о романе Борис Можаев. «Так не писали пятьдесят лет. <…> Это не только твоя победа, но и победа всей нашей литературы. <…> Поздравляю». Критика Ал. Михайлова восхитил образ Подрезова: «Видно по этому роману, сколь высоко ты поднялся как художник, раз под силу тебе оказался сложный образ Подрезова. Это, брат, глыба, это тип, который войдет в литературу как нарицательный. Это ведь трагическая фигура».

Но официальные тучи над романом сгущались. 8 апреля на семинаре секретарей парторганизаций творческих учреждений Москвы выступил секретарь Московского горкома партии В.Н. Ягодкин с резкой критикой романа, после чего «Литературная газета» сразу же сняла положительную статью, а в секции критики отменили обсуждение книги. «Демичев меня пытался уверить, что в работе партии, в руководстве страной не было никаких ошибок и промахов. Все шло как нужно. И вообще не надо копаться в отрицательном, в прошлом – там все решено. Нужно воспевать сегодняшний день, сегодняшние успехи».

После выступления Ягодкина «воспрянула цензура... Главлит снова нашлепал письмо в ЦК. На этот раз на имя Политбюро. Письмо о вредоносности романа Абрамова». А в журнале «Октябрь» уже лежала разгромная статья В. Староверова «К портрету послевоенной деревни», которая будет опубликована в июле. Статья была написана по старым рецептам литературных погромов. Критик обвинял писателя не только в очернительстве и сгущении мрачных красок, но даже назвал роман «художественной ложью».

5 июня 1973 года Абрамов запишет: «Почему, почему не сумели победить врага внутреннего? И кто он, этот внутренний враг? Какое у него лицо? Немца победить легче. Он ясный. А этот враг, внутренний? В ком он? В товарищах, в знакомых, в себе (раб)».

И вдруг все изменилось. В защиту романа (правда, не без перестраховочных оговорок) выступили Ф. Кузнецов в «Комсомольской правде» и Вс. Сурганов в «Литературной газете». В «Вечернем Ленинграде» появилась статья В. Лаврова «Дорога к «Путям-перепутьям»». Абрамов недоумевал: «Что же все это значит? Что произошло? «Октябрь» несомненно развивал выступление Ягодкина. Может быть, это удар по Ягодкину? (Слишком зарвался товарищ.) А может быть, Марков и К° вступили в дело? – имелся ввиду Секретариат Союза писателей. – Ведь они одобрили роман. Следовательно, бить по мне – бить и по ним? (Как же вы проглядели такое, товарищи?)».

14 ноября 1973 года состоялось обсуждение романа на собрании критиков и прозаиков в Ленинградской писательской организации. Выступавшие почти единодушно говорили о достоинствах романа, о необходимости защитить Абрамова, отмечали социальное и философско-нравственное значение книги, ее актуальность. «Самое главное, что роман о деревне и в то же время не о деревне. Он шире. Каждый читатель, читая роман, думает о себе, о своей позиции».

Отдельное издание романа в «Современнике» вышло в декабре. Рецензент издательства Чалмаев еще летом 1972 года делал «вывод о явном сужении авторского взгляда на события, саму эпоху 1948-1950 годов: Ф. Абрамов написал роман в известной мере противоположный прежним, тема разоблачения культа личности (понятая на особый лад) привела его к утрированному, заданному конфликту... к сужению диапазона народной жизни и характеров, к бедности содержания. Народа-победителя нет, есть гонимая, усталая, обираемая масса». По поводу этой рецензии Абрамов записал в дневнике: «Полный разгром. И главное – политические обвинения. По существу, донос».

Тем не менее, в 1974 году все три романа под названием «Пряслины» изданы одной книгой, а роман «Пути-перепутья» переведен в ГДР, Чехословакии, Польше, Финляндии. В 1975 году он будет издан во Франции под названием «Хроника села Пекашина» с пространной вступительной статьей, в полной мере раскрывшей масштаб изображения, социальную остроту и художественное своеобразие книги Абрамова. Сам Абрамов во Франции побывает трижды: в 1968, 1975 и весной 1976 года. Последняя поездка – по приглашению Министерства культуры Франции и издательства «Альбен Мишель» – окажется из всех самой плодотворной: Абрамов на машине с личным гидом объедет почти весь юг Франции.

Со второй половины 1960-х годов в отношениях СССР со странами Запада дала о себе знать усталость от бессрочной угрозы взаимоуничтожающего ядерного конфликта в условиях достигнутого к тому времени стратегического паритета СССР и США, лишавшего любую из сверхдержав возможности победы в ядерной войне. С другой стороны, растущая социальная напряженность в ряде стран восточной Европы – фасаде мировой социалистической системы – вынуждала руководителей СССР и правящих партий соцлагеря к поиску компромисса. В 1969 году Запад поддержал предложение стран «народной демократии» о проведении общеевропейского Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе с целью смягчения конфронтации между блоками – НАТО и Европейским сообществом, с одной стороны, и Организацией Варшавского Договора и Советом Экономической Взаимопомощи, с другой. Весной 1971 года на XXIV съезде КПСС была принята так называемая «Программа мира», в которой СССР, декларативно не отказываясь от борьбы за «торжество социализма во всем мире», выступил с предложениями о разрядке международной напряженности. 3 июля 1973 года в столице Финляндии Хельсинки началось Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе. Принять участие в работе Совещания согласились все европейские страны, за исключением Албании, а также Канада и США. Несмотря на политические противоречия, запланированные встречи должны были способствовать укреплению мира на европейском континенте.

1 августа 1975 года после двух лет переговоров в Хельсинки главами 35 государств был, наконец, подписан Заключительный акт Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе, в котором европейскими странами гарантировались неизменность границ, территориальная целостность, мирное урегулирование конфликтов, невмешательство во внутренние дела, отказ от применения насилия, равенство и равноправие суверенитетов. Кроме того, в документе было зафиксировано обязательство уважать право народов на самоопределение и права человека, в том числе свободу слова, свободу совести и свободу убеждений. В статье 7 Акта в частности говорилось: «Государства – участники будут уважать права человека и основные свободы, включая свободу мысли, совести, религии и убеждений, для всех, без различия расы, пола, языка и религии. Они будут поощрять и развивать эффективное осуществление гражданских, политических, экономических, социальных, культурных и других прав и свобод, которые все вытекают из достоинства, присущего человеческой личности, и являются существенными для ее свободного и полного развития. <…> Государства – участники признают всеобщее значение прав человека и основных свобод, уважение которых является существенным фактором мира, справедливости и благополучия, необходимых для обеспечения развития дружественных отношений и сотрудничества между ними, как и между всеми государствами».

С подписанием Акта в Советском Союзе на самодеятельной основе в среде правозащитников будет создана Московская группа содействия выполнению гуманитарных статей Хельсинкских соглашений. Подобные группы возникнут также на Украине, в Грузии, Литве и Армении. 9 октября 1975 года Нобелевским комитетом будет объявлено о присуждении советскому академику, одному из лидеров правозащитного движения и инициатору общеевропейского мирного сосуществования А.Д. Сахарову Нобелевской премии Мира. Месяцем позже, 5 ноября 1975 года Постановлением ЦК КПСС и Совета Министров СССР «О присуждении Государственных премий 1975 года в области литературы, искусства и архитектуры» за трилогию «Пряслины» будет удостоен Государственной премии СССР писатель Ф.А. Абрамов.
В череде «ответных демократических шагов» возобновится, прерванная после отставки Хрущева, работа над проектом третьей Конституции. Одновременно с возобладанием доктрины партийности, формированием жесткого внешнеполитического курса, опирающегося на развитие военно-промышленного комплекса, ярко выраженной персонализацией власти и укреплением позиций партийно-государственной бюрократии, в духе хельсинкских соглашений будут пропагандироваться тезисы о возрастании социальной однородности советского общества, расширении прав и свобод граждан, растущем демократизме, участии каждого взрослого человека в управлении делами государства. На развитие «подлинной демократии» будут ориентированы новые формы «непосредственной демократии»: всенародное обсуждение и референдум; новые гражданские права на обжалование действий должностных лиц; судебная защита от посягательства на честь и достоинство; критика действий государственных и общественных организаций. В Конституции закрепят права на охрану здоровья, жилище; пользование достижениями культуры; на свободу творчества.

Новое положение о паспортной системе установит порядок, при котором «паспорт гражданина СССР обязаны иметь все советские граждане, достигшие 16-летнего возраста». Выдача и обмен новых паспортов должны будут быть проведены с 1976 по 1981 год. Созданная для подготовки паспортной реформы комиссия Политбюро подготовила свои предложения еще в 1974 году: «Полагали бы необходимым принять новое Положение о паспортной системе в СССР, поскольку действующее сейчас Положение о паспортах, утвержденное в 1953 году, в значительной мере устарело и некоторые установленные им правила требуют пересмотра. <…> Проектом предусматривается выдавать паспорта всему населению. Это создаст более благоприятные условия для осуществления гражданами своих прав и будет способствовать более полному учету движения населения. При этом для колхозников сохраняется существующий порядок приема их на работу на предприятия и стройки, т. е. при наличии справок об отпуске их правлениями колхозов».

Между тем, кризис в деревне становился все более очевидным. Нерациональные государственные капиталовложения в условиях колхозно-совхозного хозяйствования осваивались нерачительно, без должной отдачи. Как ответная реакция, несмотря на все препоны, молодежь правдами и неправдами продолжала уезжать в город. Начиная с 1967 года, в среднем село ежегодно покидало около 700 тысяч человек.

Соответственно, возраст трудоспособного сельского жителя неуклонно повышался.
Особенно бедственное положение складывалось в Нечерноземье – на огромной территории исторического центра России, охватывающей 29 областей и автономных республик. Реализация принятого в 1974 году постановления «О мерах по дальнейшему развитию сельского хозяйства Нечерноземной зоны РСФСР» позволила построить ряд крупных производственных комплексов. Несомненным достижением стало и завершение электрификации села. Однако на развитие социальной сферы и на инфраструктуру средств выделялось значительно меньше, сельский быт продолжал оставаться примитивным и тяжелым. Курс на укрупнение мелких населенных пунктов фактически обнаруживал незаинтересованность властей в развитии каждой деревни из-за высоких затрат на индивидуальное жилищное строительство, дороги, мосты, газопроводы. В результате число населенных пунктов постоянно сокращалось под предлогом неперспективности. Жизнь в отдаленных от центральных усадеб деревнях замирала. Закрывались школы, больницы, магазины, предприятия службы быта.

И все же главной проблемой по-прежнему оставался сам человек. Совершая поездки во Францию, Японию, Финляндию, Румынию, Данию, Америку, сравнивая жизнь за рубежом с жизнью своей страны, Абрамов делал горестные записи. Еще 10 октября 1969 года он обобщил наблюдения после поездки в Финляндию. «Маленькая страна, бывшая царская колония, земля – один камень, а ведь не знают, куда девать хлеб. Крестьянам государство деньги платит – только не усердствуйте, пожалуйста, не делайте зерно. И с маслом не знают, что делать, – забиты склады. Все «самые передовые» теории летят к черту. Крупная промышленность должна базироваться на крупном сельском хозяйстве... А в Финляндии хуторная система. И ничего, не умерла – здравствует промышленность. <…> О городах и школах финских не говорю. Их у нас и через пятьдесят лет не будет».

Нет, конечно, многое изменилось в деревне. Отстроились дома, техника пришла на поля, колхозы сменялись совхозами. Лучше, зажиточнее стали жить люди: новая мебель, мотоциклы, моторки. Но Абрамова страшит это мнимое благополучие, которое зиждется не на эффективности труда, не на любви к земле, а на огромных дотациях государства, страшит бесхозяйственность, приспособленчество, демагогия, цинизм, утрата идеалов, равнодушие людей, которые жить стали лучше, а работать хуже. Почему совхоз законно стал планово-убыточным предприятием? Почему поля зарастают кустарником? Почему нещадно вырубают леса? Почему мелеют реки? Почему крестьянин пре-вращается в незаинтересованного работягу, механически исполняющего даже самые нелепые указания сверху? Почему царит «бумажная бормотуха» на собраниях?
Писатель уверен: облик страны, земли и хозяйства зависит не только от политиков, философов, ученых, руководителей, но и от уровня сознания, поведения и психологии миллионов, каждого, от всей социально-нравственной и бытовой атмосферы повседневности, в конечном счете, от того, как работают, о чем думают, к чему стремятся, что требуют, отвергают и одобряют миллионы самых разных людей.

Так постепенно складывается замысел четвертой заключительной книги тетралогии. В заметке «К построению цикла» конца августа 1972 года Абрамов определит ее основное отличие от всех предыдущих: «В первой и во второй – материальная основа. Жратва. В четвертой – наелись. Нравственно-философские вопросы. Зачем живем? Что такое люди? Как устроен мир?»

13 февраля 1978 года «Дом» был окончательно завершен. В марте писатель отвез его в «Новый мир». И снова начались трудные месяцы борьбы за публикацию. Книга была настолько смелой, что даже друзья, восторженно оценивая ее, тут же замечали: «Это не напечатают».

В «Новом мире» роман прочли быстро. Зав. отделом прозы Д.В. Тевекелян 28 марта в разговоре по телефону сообщила, что «Дом» оценивают как «значительное явление», планируют на восьмой или девятый номер. Но тут же добавила, что трудностей будет немало. 16 мая Тевекелян приехала в Ленинград с огромным количеством редакторски-цензурных замечаний. Начали подыскивать подходящие варианты изменений в попытке смягчить резкие выражения, снять обобщающие характеристики, прямые вопросы, детали, вызывающие нежелательные ассоциации. Цензура не разрешала впрямую говорить о культе личности, о каторжной работе крестьян, о закупке хлеба в Америке, о налогах. Когда Тевекелян предложила снять вопрос «Как дошли до жизни такой?», Абрамов заметил: «Я люблю ставить вопросы». Редактор тут же ответила: «А я люблю, чтобы рукописи печатали». В результате в текст было внесено свыше тридцати поправок. В конце мая третья по счету редакция романа была сдана в набор. Но появившаяся в июле верстка вновь подверглась цензурным искажениям.
Увидев изуродованный текст, Абрамов скажет: «Главная претензия – жизнь. Слишком много живой, невыдуманной жизни в романе. <...> Да, роман слишком мрачен, не соответствует оптимистической оценке дел в сельском хозяйстве, которую дал Пленум». Речь идет об июльском 1978 года Пленуме ЦК КПСС, в постановлении которого отмечалось, что сельское хозяйство страны «сделало крупные шаги вперед. Твердо следуя намеченным курсом, партия сумела решить большой круг аграрных проблем». Целую неделю в Москве шло сражение за «Дом», а потом еще больше месяца переговоры с Главлитом вел журнал. Только 3 ноября роман был подписан к печати.

И снова идеологи станут сравнивать Абрамова с лишенным гражданства и выдворенным из страны еще в 1974 году Солженицыным. Впрочем, разница будет очевидна. Если Солженицын старался и на лагерном материале провести мысль о несгибаемости настоящего человека, то Абрамов, напротив, всем содержанием романа «Дом» говорил о неотвратимости падения – нравственной и физической гибели человека в условиях лицемерия и угодничества, особо подчеркивая то, что сытость еще не достижение идеала. Он запишет в дневнике: «Все-таки это хорошо, что выйдет «Дом». Даже в изуродованном виде. <...> Наша беда – мы отравлены страхом. Сколько людей, читавших «Дом», с ужасом возвращали мне его. Дескать, как такое можно писать. Да и что скрывать: я и сам не без робости отдавал его в чужие руки. Немца на войне не боялись, смерти не боялись, а своих чиновников боимся. Свои чиновники пострашнее войны».

Абрамов первым разобрался в природе нашего хронического равнодушия, нашего вопиющего «ни в чем неучастия» как оборотной стороне запредельного эгоизма, всякий раз стремительно развивающегося на фоне отсутствия высоких целей. Роман «Дом» о возрождении отечественного мещанина, предостережение о стремительно растущем бытовом эгоизме, как кислота разъедающем не только отдельно взятого человека, но и всю страну. Писатель открыто заговорил о природе нашей асоциальности, причинах отсутствия гражданского самосознания, видя корень не только и не столько в двуличии, жестокости, безответственности власти, но и в крайней степени себялюбия рядового гражданина, в его патологическом страхе даже перед гипотетической потерей «последней рубашки». Пусть она будет драной, вшивой, но своя, ближе к телу. И как производная – сокрытие своего «я как все» за инертным и агрессивным большинством единоверцев. Кажется удивительным, – но именно община, колхоз в отечественной реальности станут наилучшим способом спрятать свой пещерный личный интерес, собственный безответственный эгоизм за лесом поднятых рук. «Врозь у нас спастись нельзя – к благополучию нужно идти только всем коллективом». Наше «как бы чего не вышло» имеет вполне земное основание. Отсюда же и тотальная вселенская зависть, отсюда же крайняя степень злости, черствости, нетерпимости на фоне любовно возделанного, взлелеянного легендарного долготерпения.

Первым читательским отзывом было восхищение. Но у романа оказались не только восторженные почитатели, но и недруги. Некоторые сразу окрестили «Дом» антисоветчиной, требуя расправы с автором. На партсобрании Ленинградской писательской организации один из выступавших сказал об Абрамове: «Отщепенец, второй Солженицын».

В январе 1979 года стало известно, что в ««Литературной газете» «выискивают недостатки, указывают на отсутствие оптимизма, сетуют, что нет в романе положительного героя, веры в партию и социалистические идеалы». С горечью записал Абрамов в дневнике: «Да, да, все заняты сейчас выискиванием недостатков в романе. Как бы утишить, усмирить разыгравшиеся вокруг него страсти, как бы нейтрализовать его влияние на читательские умы. Горько, обидно до слез! Вот случай серьезно высказаться, поговорить о делах России. Нет, нет! Одни предпочитают отмолчаться... другие заняты – как скомпрометировать роман».

Надо сказать, что подлинность жизни часто вызывает возражения. Организованная память хочет помнить лишь то, что отвечает признанным интересам «широких слоев общества». Нам только кажется, что мы все помним и знаем. К сожалению, мы знаем все лишь в общих чертах и в общих словах. Потому так легко манипулировать сознанием людей, вырывая исторические факты из общего контекста, восхваляя одно и сознательно умалчивая о другом. Абрамов уверен, – обязательно надо пройти путь, «до дна испить чашу». Искусство обязано исходить из жизни во всей ее сложности и противоречивости. «Любая канонизация жизни губительна для искусства, а в условиях России – и раньше и теперь – правда имеет особое значение. Она – его черный хлеб».

Первой «откликнется» «Литературная Россия» – 2 февраля появится статья В. Сахарова «Люди в доме». Ознакомившись с ней, Абрамов вознегодует: «Жульническая статья... как я и думал, хотят затоптать». А спустя пять дней в «Литературной газете» наконец опубликуют «долгожданную» статью Ю. Андреева «Дом и мир», где так же не будет «ни единого доброго слова о романе». В статье будет говориться о противоречивости и непоследовательности взглядов Абрамова, помешавших ему «ощутить во всей полноте мир завтрашний». В этом нет ничего удивительного. Столь суровый и откровенно консервативный взгляд на «Дом» – это реальное лицо советского режима, безуспешно пытавшегося во второй половине 70-х годов выглядеть более-менее демократичным. Возможно, виной излишне острой реакции стала предвыборная лихорадка – на 4 марта были назначены первые после принятия новой «общенародной» Конституции выборы в Верховный Совет СССР. Идеологически власти нужно было отмежеваться от упаднического, негативного взгляда Абрамова на текущую жизнь.

Только ближе к лету, в преддверии советско-американских переговоров по ОСВ-2, станут появляться доброжелательные отклики – в «Литературном обозрении», в «Комсомольской правде», даже в «Правде». Вдруг опять все изменится. А дальше события будут развиваться еще более благоприятно. В невиданно сжатые сроки – в декабре – «Дом» выйдет отдельным изданием, а на следующий год будет опубликован в «Роман-газете». Очень быстро появятся переводы книги в Финляндии, ГДР, Чехословакии, Болгарии, Польше.

Но это будет потом. А пока, 18 августа 1979 года в газете «Пинежская правда» Абрамов опубликует открытое письмо к своим землякам под названием «Чем живём – кормимся?». Спустя некоторое время письмо перепечатает «Правда». И даже в сокращенном и измененном без ведома автора виде оно вызовет широкий резонанс в обществе: затронутые в нем проблемы будут не только и не столько веркольскими, пинежскими – острые вопросы окажутся актуальными в масштабах всей страны.

В своем письме Абрамов обратится к главному историческому лицу России – к народу. Ибо теперь, после «Дома», он уже знает наверняка – жизненно необходимо видеть в народном опыте, в своем народе – ради его же блага, ради его духовного здоровья, – наряду с истинно великим и его слабости. Бесконечное славословие разлагает человека, усыпляет его. Кадение народу, беспрерывное восхваление в его адрес – важнейшее из зол. Культ народа, какую бы форму он не принимал – самый опасный из всех культов. «Человек многое может, и это доказала война. Да вся наша история». Только вот неужели мы и в самом деле герои на час? Неужели это проклятие сидит в нашей крови? А будни, быт, повседневность? Неужели героизм, самоотверженность, высота духа проявляются только в особых, экстремальных условиях?

Нет, единственный способ решения вечной русской болезни – апатии – открытое, свободное обсуждение всех наболевших вопросов, каждодневное самоочищение, самокритика, самопроверка своих деяний и желаний высшим судом, который дан человеку, – судом собственной совести. «Пока народ не возьмется за свои дела сам – ничего не будет». Покуда мы сами, каждый из нас не поймет, не установит для себя непреложным законом, что все дела – это мои дела, до тех пор мы ничего не изменим. «Будить, всеми силами будить в человеке Человека».

Отправляясь в эту нашу «поездку в прошлое» мы, конечно же, знали о том, что последние годы Абрамова были почти полностью подчинены его новой работе над «Чистой книгой», – масштабном в сорок лет историческом повествовании вплоть до знакового 37 года, – по всем приметам лучшем из всего, когда-либо им написанного. Читавшие отдельные главы лишь только начатого романа, мы искренне жалели о том, что глав этих не так много, и разговор о нем в очень большой степени можно вести только в сослагательном наклонении. Разве что, замысел, как, впрочем, и прежде у Абрамова, был действительно грандиозным. О великой и трагической истории великой страны.

А, впрочем, требует ли наша история подтверждения величия? Ведь оно не в чьей-то непогрешимости и не в чьей-то вечной правоте, оно даже не в могуществе отдельных громких имен и их регалий. Величие в сохраненном чувстве собственного достоинства, в способности признавать и исправлять свои ошибки. Оно в уме, в жажде правды, в критичности к идеалам, в горячем стремлении расти. Оно еще в преданности своему делу, в бесстрашии, в осмысленной гордости за принадлежность нации, в порядочности. В конечном счете, оно в любви к тому миру, в который однажды пришел, чтобы навсегда в нем остаться.

Август 2015 года


Рецензии