Русский роман. Том II. Глава 16. Явление вахт-...

ТОМ ВТОРОЙ
ГЛАВА XVI
Явление вахт-министра


Дорожная коляска цвета влюбленной жабы подкатила к парадному крыльцу дворянского собрания двадцать четвертого числа, в два часа пополудни. Учитывая запредельную важность этой информации, уточним: в два часа и четыре с половиной минуты. Ах да, буквально только что, за четверть часа до того, закончился дождь. И кому-то может быть важен еще и тот факт, что день был четверг.

Вслед за первой коляской во двор завернула вторая, затем третья. Потом в ворота въехала кавалькада всадников, добрая половина из которых походила на заблудившихся в российских далях крестоносцев, остальные же одеты были словно оперные пираты. Проезд подобных персонажей по городским улицам – да такое даже и представить невозможно! Ну и не надо того делать: пара голубей, круживших над Воскресенской церковью, сразу проворковала бы любому любопытному, что выехали эти чудно; одетые люди с заднего двора находящегося от дворянского собрания не далее как через два особняка антрепризного театра господина Булкидиса.

Сторожевой пес по прозвищу Стенька, неведомого науке окраса исполин, до того лежал на животе перед своей будкой, уныло разглядывая свою пустую миску. При появлении колясок он принялся было брехать и бодро звенеть цепью, но на рыцарей завыл, при виде же пиратов поперхнулся и забился в конуру, что никак нельзя вменить ему в вину, поскольку часть пиратов и прочих проходимцев похожа была на дам, коим наклеили накладные бороды с усами и так, засунув их в низкие ботфорты с отворотами, отправили в народ. Город Родимов – это провинция; это вовсе не то место, где притворяющиеся бабами мужики или, наоборот, бородатые девки могут вызвать у аборигенов хоть сколько-нибудь симпатии. Вот хоть у Стеньки спросите.

Пес Стенька был достаточно умен понимать, что мир полон мерзостей – навроде с пренаглой ухмылкой гуляющего по верху забора трактирного кота или лезущих ночью в его миску ежей, трогать коих когда противно, а когда и больно. Это понятно. Но есть много и такого, что познать невозможно.

Российские реалии бывают порой таковы, что даже из дворового пса сделают доктора философии, ярого агностика. Так что Стенька вполне обоснованно замолчал и сделал вид, что его вообще нет, что он оказался вынужден срочно уйти по своим собачьим делам.

Дворняги часто оказываются много умнее своих хозяев. Это не делает чести людям, но так уж в мире устроено.

Лакей, одетый так, будто только что сошел со сцены, где играл Фигаро в постановке одной из пьес Бомарше, спрыгнул с козел, не дожидаясь полной остановки экипажа, и белкой метнулся вверх по широким ступеням. С таинственным видом он прошептал нечто на ухо вышедшему ему навстречу привратнику в ливрее, обшитой галуном.

Тот, с оторопью оглядев набившую двор шумную толпу, которой для сходства с табором только шатров изодранных и не доставало, немедленно растворился в воздухе, будто привидение растаяло, и не успел господин Курков-Синявин, уперев ноги в родимовскую землю, размять в пальцах контрабандную, не иначе как из какой-либо западной губернии доставленную папироску, как из высоких дверей собрания стремительно вышел местный казначей, Филипп Васильевич.

Одет он был по-домашнему, в расшитую золотой канителью жилетку. С вилкой в левой руке, которой отчаянно размахивал на каждом шагу. При этом казначей на бегу отчаянно рвал из-за ворота кружевную салфетку и вид у него был такой благородный, будто стремился он на крепостную стену, отбивать наскок супостата, вероломно подкравшегося и вдруг пошедшего на штурм города.

Сзади семенил за ним привратник с сюртуком багрового цвета, каковой он держал за плечи, пытаясь подставить проймы рукавов под руки его благородия.

Надобно заметить, что родимовский казначей был робкого поведения и, подобно таракану, при малейшем колебании эфира искал щель, куда забиться. Но когда видел он в человеке некую любезность, то тут же принимал ее на свой счет и осмеливался. Тогда вылезало из него в обычных обстоятельствах тщательно скрываемое хамство. Он того, может, и сам не желал – как вдруг становился грубиян и крайне неприятный тип. Но не в тот день, когда принимал Куркова-Синявина. В тот-то день он был образец благовоспитанности.

Казначей — низенький, румяный и весь какой-то круглый — дико оглядел приезжего лакея, что натурально выглядел как испанец, и сунул ему салфетку и пустую вилку. Затем подал знак привратнику, ловко влез в сюртук, став в немалой степени похож на вареного рака; затем, уже издалека приятно, хотя и несколько напряженно ему улыбаясь, вмиг спустился навстречу дорогому гостю.

Тот грозно повел взглядом на всадников из своего кортежа; те сразу же умолкли. Затем он, представившись, по-столичному галантно оттопырил зад, слегка склонился к казначеевой голове и, имея самое серьезное выражение лица, почти прошептал:

— С чрезвычайным к вам, милостивый государь, поручением. Секретно. Попрошу никому ни слова!

Вытащил из внутреннего кармана более похожего на мундир сюртука некий длинный голубой конверт, но, показав казначею лишь его уголок, тут же убрал его обратно. И добил толстячка словами:

— Ввиду пребывания его превосходительства губернатора на водах в Богемии имею потребность незамедлительной встречи с его сиятельством князем Верейским. Срочно! По высочайшему повелению.

«Все знает, до мелочей! – ахнул Филипп Васильевич, при упоминании императора не на шутку струхнувший. – Может, мне сразу и повинную принести?»

Но не сумел он так сразу выбрать, с чего начать покаяние, а впоследствии это и не понадобилось.

Еще казначей пытался понять, с каким чином имеет дело. Привратник, передавая слова лакея-испанца, вроде бы назвал гостя вахт-министром, сам же Филипп Васильевич расслышал имя – Георгий Сергеевич Курков-Синявин – но совершенно не понял титула. Прозвучало вроде бы похоже на вахмистр-генерала, или генерал-министра… В общем, казначей и сам запутался, а позже и весь город запутал, из-за чего даже люди, в гражданских чинах и воинских званиях хорошо понимающие, когда собирались они узким кругом, своими кампаниями, стали господина Куркова-Синявина иногда звать вахмистром, при этом придавая лицам такое несколько юмористическое выражение, будто при этом приговаривали:

«Да уж доподлинно нам известно, какого рода вы, ваше высокопревосходительство, вахмистр, но коли вам угодно унтер-офицерским чином зваться, то и ладно. Как же можно в России жить да без странностей быть?»

Значит, и нам то дозволительно — иногда обзывать господина Куркова-Синявина вахмистром.

Однако вернемся к парадному крыльцу дворянского собрания, где вахмистр, сообщив про высочайшее повеление, с важным видом ткнул пальцем в небо, где мысленно продолженную из этого пальца прямую немедленно пересекла галка, летевшая точно на норд-норд-ост, строго в направлении Санкт-Петербурга — что при всех упомянутых обстоятельствах никак нельзя счесть случайностью. Уже в этот момент времени у казначея стали ватные колени. Когда же генерал-вахмистр так злодейски при этом то ли подмигнул, то ли моргнул одним глазом – бедный Филипп Васильевич с перепугу забыл русский язык и изо рта его вместо приличествующих случаю слов, хотя обыкновенно он бывал весьма велеречив, раздалось одно лишь присвистывание.

Но это бы еще ничего, на самом деле приключилось гораздо более страшное: казначей утерял весь аппетит, что копил с утра. И некоторое время спустя, угощая гостя, сам Филипп Васильевич почти ничего не ел. Так, скушал кое-что по мелочи: утку в карамели, кусочек расстегайчика с вязигой, немного от седла барашка да креманку гоголя-моголя на коньяке. Только для поддержания компании, чтоб гостя не обидеть. При этом в таком пребывал казначей смятении, что даже и на следующий день, пересказывая события, связанные с появлением в городе Родимове полномочного представителя Государственного совета, оказался он не в состоянии припомнить того, какой был к утке подан соус. То ли малиновый, то ли чесночный; то ли на сметане, то ли на оливковом масле с базиликом, сахаром и соком лимона. То есть оказался Филипп Васильевич не вполне на высоте положения. На что ему впоследствии было строго указано вышестоящим начальством.

И настолько был казначей сокрушен гипнотическим взглядом приезжего, глаза коего были один голубой, а другой ярко-синий, что вечером только и смог доложить супруге, что надобно ему пошить новый темно-серый сюртук, как у гостя: по всему видать, что вишневые и купоросные оттенки, к которым питал он до того непреодолимую склонность, вышли в столице из употребления.

Был приехавший Курков-Синявин непонятно кем – хотя сразу видно, что великий человек. К тому же прибыл этот посланец в Родимов при таких чрезвычайных обстоятельствах, можно сказать, тайно, что это не могло не стать немедленно известно всему городу.

Вот ведь незадача: явись он открыто, так, может, никто бы сего визита и не заметил бы. А раз секретно заехал – враз всех переполошил.

Окажись этот таинственный господин генерал-адмиралом или даже первым в истории империи штатгальтером, то и тогда, пожалуй, покивали бы вежливо – да и все. А тут какой-то вахмистровый генерал! Не обер-гофмаршал и даже не генерал-фельдцейхмейстер.

Ну, подумали родимовцы, что же поделаешь, когда не желает человек открыть свой чин. Хотя сам тремя экипажами прибыл, под охраной целой орды конвойных. Надо полагать – интригует. Так ясно же, что есть у него на то свои резоны. Ладно, пусть секретничает.

Вахмистр, ха!

Ладно загибать-то!

И без разъяснений сразу понятно, что спустился гость с такой высоты, с которой не видна разница даже между действительным тайным советником и смотрителем морга при Павловской больнице. Все уважаемые в Родимове люди это не только говорят – они и сами в это верят!

Да ко всему оказался еще господин Курков-Синявин наделен неограниченными полномочиями, что сразу вызывало опасения: мало того, что не знаешь ты его полномочий, так они еще и не ограничены. И исходят от самого Государственного совета, что в Родимовеозначало, что если и не от самого господа бога он прибыл, то не менее как от апостола Петра! Столь великие персоны посещали этот город не часто. После князя Потемкина и вспомнить-то некого.

Много судачили в Родимове о вахт-министре и всякое о нем предполагали, но ни разу не были поставлены под сомнение его высокий чин и полномочия. Началось же с того, что казначей Филипп Васильевич в неожиданном госте сразу увидел представителя верховной власти. И мало что сам в это поверил, но и остальных в том убедил, в том числе людей опытных, многое повидавших.

Как могло такое выйти? Очень даже просто. Это похоже на приступ изжоги: бессмысленно объяснять тому, кто его никогда не переживал, что она из себя представляет. Но как только разгорится в твоих кишечных трубах пожар – сразу поймешь, что это она и есть, изжога; даже если произойдет это в самый первый раз. Со всеми важными государственными шишками та же история: как только тебе попадется такой персонаж, который с серьезным видом бессмысленную чушь несет, так сразу и поймешь, что это либо хенерал, либо министр какой – даже если до того ни одного столичного хенерал-министра никогда не видал.

Осталось о явлении вахт-министра досказать лишь то, что заявился он в Родимов не один, а привез в помощь себе еще двух господ на двух колясках.

Один из них был чрезвычайно малого роста, едва ли не лилипут, но с длинной черной бородой – прямоугольной, в мелких завитках. На него глядя, многие задумывались – «Где же я его ранее видел?», но лишь самым начитанным вспоминался облик Черномора.

Ко всеобщему удивлению носил он камзол из сукна длиною до колен и расшитый цветами и птицами так, что всё внимание желающих с этим карлой свести знакомство на бороду да на этот предмет одежды уходило. Если бы решил кто снять показания с родимовских знакомцев этого лилипута, то сто раз вписал бы в протокол описание бороды и вышитого павлина, что распустил свой хвост на его спине, больше ничего. И сними этот лилипут камзол, отцепи бороду и встань на высокие каблуки – пропал бы он из виду, будто стал невидимым.

Описания внешности не получилось бы сделать даже по пачпорту. У приезжих, разумеется, все необходимые документы были в порядке, поэтому никто не счел нужным их проверить. Их вообще никто не видел. Чего, спрашивается, в пачпортах рыться, когда их обладатели с князем Верейским во все приличные дома зайти успели и лица имеют благородные, на первый взгляд даже честные. Что редкость не только для Родимова, но даже и для столицы.

Выговор чернобородого карлика странным образом навевал на тех, кто по империи таки поездил, воспоминания о балах во Львове и торговых рядах в Вильно; иногда же он говорил по-русски чисто, но только в тех случаях, когда хотел быть правильно понят, чаще всего – при общении с барышнями и дамами. Еще он весьма часто говорил слово «так», причем порою звучало оно таким образом, будто заменяло какое-то другое слово. Или целое словосочетание.

При лилипуте была – что выяснилось при заезде вахмистра в нумера, где снял он целый этаж с отдельным входом — чрезвычайно тяжелая коробка, что в длину, если ее поставить на попа, оказалась бы даже выше этого карлика. Бог весть почему, но сразу становилось видно, что для чернобородого коробка эта имеет великую ценность.

Второй господин из свиты Куркова-Синявина, француз по фамилии Дюфарж или что-то похожее, был ничем не примечателен, кроме густой шапки седых волос, такой же белой бороды, росшей с присущим Европе вольнодумством во все стороны сразу, и солнечных очков с синими стеклами – первых очков подобной конструкции на всю губернию.

Этот иностранец постоянно носил с собою папку размером в три полдести, набитую чертежами и рисунками; иногда он ее открывал и с таким любопытством, будто ему самому интересно, что из нее достанется, выкладывал на стол какой-либо формуляр либо чертежик. При ходьбе этот французик опирался на трость, поскольку прихрамывал.

Острыми родимовскими умами вскоре подмечена была за этим Дюфаржем одна занятная особенность: когда держал он свою палку в левой руке, то и хромал на левую ногу, переложив же трость на правую сторону – незамедлительно начинал припадать на ногу правую.

«Вон оно как в европах-то устроено, — завистливо обсуждали сие удивительное явление либерально настроенные горожане, — ведь полная свобода поведения. С какой стороны месье Дюфарж хочет, с той и хромает. Не то что у нас. У нас по которой ноге тебя городовой ножнами от шашки приласкает, на ту и хромать будешь!»

Был сей Дюфарж для возраста своего крепко сложен, лицом чист, имел умные карие глаза и прямой нос, но говорил гнусаво, по-русски же знал плохо. К этому и добавить-то нечего… Кроме разве что того, что он, довольно часто оказываясь в таких местах, где слышал он, как обсуждают родимовцы последние события, начинал преглупо смеяться.

«Хоть и француз, да еще и инженер, — решили местные, — а на голову дурачок…»

Кроме лакея-испанца были при вахмистре еще три кучера и два дворовых человека зверообразной наружности, эти при нем и остались. Про кучеров ничего не известно, а дворовые люди сперва в трактире сидели, когда же открылась известная контора, о которой в должное время будет рассказано, то стали они поочередно в ней сторожить.

А крестоносцы и пираты уже к следующему утру неведомо куда девались, не оставив по себе совершенно никаких следов. Будто растворились. Ни на городских заставах их не заметили, ни в самом городе.

Пес Стенька мог бы посоветовать, где их искать, да никто не догадался его на эту тему расспросить. В Родимове же, проездом из Варшавы в Санкт-Петербург, очутилась антреприза господина Перышкина, что в тот же день дала в театре господина Булкидиса необыкновенное представление с музыкой и даже танцами – и уже наутро отправилась далее, в столицу.

Ахнув, родимовские обыватели с новой силой принялись задавать волнующие их вопросы, то есть занялись самой привычной для себя деятельностью.


Рецензии