Колодец

   Я не люблю, когда говорят: “Как сейчас помню”. Утверждение часто используют как последний аргумент. Ведаю, что существуют уникумы, способные происходящее запомнить подробно и надолго, а где-то, чтобы ребенок запомнил важное событие, дают понюхать редкостной травы. Спустя годы, услышав тот же запах, он, полагают, подробно вспомнит. Но все же будет ли “как сейчас помню”…

   Теперь, высказав свое отношение к расхожему выражению, я попытаюсь описать имевшее место, опуская не сохранившееся в памяти, и теша себя надеждой, что она не подменит забытое чем-то правдоподобным или как могло быть.

   Итак, более полувека назад я впервые ехал в чули. Если быть точным, то шел караван из двух машин: грузовой “ЗИС-5” или какой-то другой того же рода со строительными материалами и служебная – шестьдесят девятый “газик” с брезентовым верхом – с начальником. Начальник, поджарый, с внушительными залысинами мужчина сорока с лишним лет, сидел на переднем мягком сидении, а на боковой, дощатой скамейке, обтянутой дерматином – быть может, под ним когда-то было еще и в палец ватина ; трясся я. У ног начальника в обыкновенном жгутовом мешке, как пойманные зайцы, на ухабах метались пачки ассигнаций – зарплата строившим в Кызыл-Кумах базовый поселок экспедиции. А из-под изъеложенной мной доски-скамейки на каждом повороте или выбоине, пытались выползти несколько ящиков с мылом, зубными щетками, бритвами, парой бутылок водки, одеколоном и прочими мелкими товарами, закупленными по заявкам бригады. Я их пяткой загонял обратно.

   – Ящик одеколона – не много ли? – недоумевал я таким культурным запросам.
   – Узнаешь, когда у некоторых зубная паста из ушей полезет, – внес некоторую ясность водитель. Чуть ли не абсолютная ясность случилась дня через три.

   С выезда из города дорога была в асфальте, спустя километры – мелкая галька, политая гудроном, и то не везде. Какой была дальше, уже не помнится. Мы приближались к окраине оазиса. Скудней становились поля. Встречавшиеся в пути придорожные кишлаки поражали глухими стенами глинобитных домов без единого окна на улицу и, как продолжение каждого дома, таким же дувалом. Сплошность дувалов прерывалась лишь потемневшими от времени громоздкими деревянными воротами, изредка со схематичной растительной резьбой и гиперболично большими металлическими деталями. Ворота, по виду, несколько поколений передавались от отца сыну. Они всегда были плотно заперты. Вероятно, в силу традиционной среднеазиатской многодетности, каждое семейство жило замкнуто в самом себе.

   И вдоль улицы ни кустика, ни деревца, хоть для вида, ни стебля зелени. 

   Если вспоминаю еще что-то дорожное, то, как правило, отрешено глядевшего себе под ноги ишака, и невозмутимого, тоже ушедшего в себя, возничего, иногда всадника верхом на ишаке.

   Еще до обеда мы проехали какое-то крупное селение, смотревшееся, в отличие от предыдущих, не столь крепостно и безлико. Запомнились череда тех же глинобитных строений с плоскими крышами, несколько одноэтажных кирпичных, что-то в духе лагманной с большим тутовником или чинарой перед ней – меня уговаривали от-ведать местный, в чем-то особенный шашлык – и, уже дальше, укрытая невесомым пледом пыли высочайшего помола, пустынная улица. После случайного автомобиля пыль взмывала дымовой завесой.

   Мы стояли долго, все делали последние покупки – дальше магазинов не было.
   
   Возможно, это был Вабкент, но тогда мы проехали его окраиной, и я запамятовал минарет – что было бы не удивительно – мы ехали от такого же. А может Гиждуван, что больше похоже на правду. После селения еще какое-то время дорога была, существовала, но дальше, по известному выражению, не отрицая ее наличия в принципе, было трудно согласиться с ее действительным наличием. Мы въезжали в чули.

   После селения дорога раздваивалась. Нашей оказалась та, о которой, по известному выражению, можно сказать, что не отрицая ее наличия в принципе, трудно согласиться с ее действительным наличием.

   Наконец исчерпались и последние признаки дороги – мы въезжали в чули. Дальше лежал только песок, колеса бороздили его, но комфортней езда не стала. Дома, перед отъездом, знавшая, конечно, машину Лидия Николаевна спросила о местах в ней. Помнится, услышал, что я моложе, мне и сидеть на скамейке. До сих пор не могу понять, почему не прихватили для меня подушку или другую подстилку. Или, быть может, жесткая дощатая скамейка и была задумана как тот, вызывавший память о событии, запах травы…

   Сведения о пустыне, почерпнутые из книг в детстве, в воображении рисовали безжизненное, до горизонта выжженное солнцем пространство гладких песков, барханов и дюн, и вдали, почти обязательно, бредущий караван. Рассказы отца рисовали пески живыми, особенно запомнились рассказы о километрах пустыни с цветущими по весне тюльпанами, и эта новая картинка существовала в моей голове самостоятельно, не вступая в конфликт с той, нарисованной воображением в детстве.   

   В действительности, то, что я увидел, не соответствовало ни первому, ни второму. Серо-коричневая холмистая равнина, вероятно, в прошлом бывшая скопищем барханов и дюн, в большинстве своем разноображена небольшими дымчато-серыми кустами полыни и, реже, кустиками верблюжьей колючки, а то, что мы именовали дорогой, то возносившей нас вверх, то опускавшей, порой напоминало волны, тогда еще неведомой мне, океанской мёртвой зыби. 

   Иногда, рябью стелющийся под колесами песок, меченный малоприметными следами машин, прерывался гладко выровненным наносом. Грузовик наносы одолевал чаще без запинки, и лишь на затяжных недовольно рычал, “газик” же влетал в нанос, грозя совсем остановиться, и лишь затем, дрожа всем корпусом и надрываясь всеми цилиндрами, медленно переползал его.

   Солнце, как ему и положено в пустыне летом, старалось изо всех сил. Единственным спасением от жары было движение, а мы останавливались – перегревался двигатель грузовой. Стоянки были изнурительны.

   Мы ехали уже несколько часов. Разнообразному однообразию песков, казалось, не будет конца.

   Теперь знаю, вот так, проехав многие десятки километров без единого колодца, и, убедившись, что кроме палящего солнца, крошащейся под ногами горячей корки песка, верблюжьей колючки, кустов полыни и еще каких-то неизвестных мне, низкорослых кустов, а на десятки верст вокруг только марево зноя, по-настоящему поймешь, что ты действительно в пустыне, и встретить в ней хоть что-то живое, не иначе –  провиденье. 
   
   Но вот, когда уже все порядком насытились неиствовавшим солнцем, безбрежностью песков и висящей в пространстве гнетущей пустотой, мы увидели юрту

   У входа в нее в потертом халате, чалме, худощавый, с морщинистым почерневшим лицом - пожилой мужчина. За ним пряталась девчушка. Поодаль, как для этюда, с палочкой в носу лежал верблюд, еще два – на заднем плане.

   Конечно, проехать мимо и не засвидетельствовать свое почтение пастуху-казаху – себя уважать перестанешь. Кроме того, он был, разумеется, знаком отцу, как и всем в экспедиции.
   Через минуту все обменивались приветствиями и новостями. Шли, вероятно, традиционные расспросы о здоровье жены, детей, овцах, верблюдах. Самих овец, правда, я так и не увидел, и как им выжить в июньских горячих чулях, мне до сих пор не понять.

    Вскоре, я с водителем, Сашей, отойдя от езды, ушли оглядеться с ближайшего  бархана, затем второго, третьего, а когда вернулись, голодное, как и мы, пламя уже облизывало большой казан.

   Не скоро, но мыли руки и рассаживалась на кошме. Мыли – громко сказано, потому, что мыла не было. Да и воды чуть плеснули пару раз. Когда я об этом шепнул отцу, он сразил меня ответом:

   – А ты думаешь другие мыли?

   Оказалось, что моют руки символично – пустыня.

   Выветрилось в памяти об отце, но мне, после естественной заминки, Саша принес, пахнущую бензином, ложку. И вскоре во рту попалась первая шерстина. Подсказка отца на жалобу была предельно краткой: “Выплюнь.“ А вот при повторной, реакция была пространней: “Я уже пол кошмы съел и - ничего“. Не скажу, что меня это успокоило, но жаловаться больше не хотелось.

  О том обеде запомнилось: жирный плов и кошма. Ещё пили кок чой – зеленый чай. Чай мне нравился. В жаркий день он хорошо утоляет жажду. Но я ставил пустую пиалу, благодарил, а хозяин подливал, невзирая на протесты. Хорошо, что хоть понемногу. Чай уже не нравился, пить не хотелось. Наконец, под улыбки, отец сказал, вроде:
   
   – Обычай – это часть культуры. Переверни пиалу на кошме, как все.

   Я – опрокинул, все – смеялись.

   После обеда, сложив ладони, с бормотанием слов возносили благодарность или хвалу всевышнему (это совсем не то, что позже услышанное японское "готисосамадэсита"). Кажется, тогда услышал от отца:

   – Облисполком! – К этому шуточному вознесению хвалы прилагалось, потом узнал, его объяснение: “У вас своё начальство, у меня – своё”.   

   Сидеть на кошме, вероятно, было неудобно не только мне: после трапезы все что-то обсуждали уже полулежа на предложенных подушках. Их разговоры мне были не интересны, и я больше общался с Сашей, добавляя к имени “дядя”, свойским, лет двадцати с лишком, парнем, которому, как говорил отец, рано еще и самосвал давать, – очевидно, только поэтому ему поручили возить начальника. Он же поведал о двух женах хозяина.

   Ближе к отъезду, услышав вопрос к отцу: действительно ли две жены, хозяин юрты растолковал:

   – О, малчик, закон близко – один жена, закон далеко – хоть десять жен.  Так я узнал об одном из секретов пустыни.

   Наговорившись, а, вероятней, переждав самую жару, мы выехали. Обзор со скамейки невелик, и я впустую высматривал в песках обещанную отцом живность.

  – Слева, слева смотри! – ближе к концу пути подсказал Саша, но лису в первый раз я так и не увидел. Вторая, замеченная позже на расстоянии, высвеченная лучами клонящегося солнца, бежала по невысокому гребню, не пугливо прячась, а удивляя своей неспешностью и каким-то обидным безразличием к редким в тех краях машинам. В будущем мне подарят шкурки двух таких. Хозяйственного приложения я им не нашел, и они долго висели в родительском доме на стене как украшение. Изредка, прилетая в гости, глядя на них, я видел пастуха-казаха, “газик” с брезентовым верхом, далекую лису, и, увиденные позже, шелестящие тростник и осоку. Жаль, с годами всё смутней вспоминались лица.

   Наконец, машины преодолели очередной подъем и уже на спуске остановились – мы стояли у незаконченного, средней руки, строения. Рядом с ним, далеко не представительного вида, – бульдозер, в метрах, под односкатной железной крышей, на кирпичных опорах, вместительный навес с запасами кирпича и деревянных брусков. Весь склон в выметенных из кузовов крошках и кусках кирпича, потемневших и не очень – щепках, масленых тряпках – обыкновенных артефактах нашего сегодня. Песок был топтан-перетоптан людьми, автомобилями, бульдозером. Хотя неоспоримые следы оставили только гусеницы. 

   Невдалеке, над склоном, бугрилось что-то поросшее тростником – внушительных размеров и загадочного назначения.  Ниже – домик. И совсем внизу, раскинувшись на сотню метров, – блекло-зеленые прямоугольники растений.      

   У домика на брусках сидели человек десять, тогда казалось, всем за пятьдесят.   

   – Что успели? – после короткого приветствия обратился к ним начальник.

   – Мы, – начал наиграно-беспечным тоном один из них. Бывшая клетчатой давно выцветшая рубаха и изжеванная временем шляпа гармонично сочетались с его сухопарой фигурой; помнится потемневшее под пустынным солнцем лицо, взгляд в пространство.

   – Мы, – начал он, и многозначительное выражение, выговоренное делано сценичным тоном, выказало степень глубины его познаний не только в фразеологии литературного языка. Мне ничего не оставалось как с безразличным видом уйти. Дядя Саша позвал меня.


   – Айда смотреть!

   На небольшой возвышенности, вырытый бульдозером, обвалованный бруствером песка, уже основательно поросшего осокой и тростником – лишь ветры пустыни знали откуда родом семена – пяти-шестиметровый водоём с трубой артезианского колодца.

   Всё выглядело престранно: в глуши безводных песков – гладь воды. Поросший, зелено-рыжий овал насыпи, на серо-коричневом пространстве, смотрелся нарочито дерзко. Даже при легком движении воздуха, в безмолвии окружающего простора, слышался загадочный шелест тростника

   Водоем был гордостью базы экспедиции. Отдельной историей. Глубиной по грудь, с водой, почти горячей у трубы и молочно-томной на периферии, в нем можно было даже плавать – гребок и поворот обратно. Или по кругу. Лучше плыть на боку и подворачивать, подворачивать. Можно подплыть, а можно и по дну шагнуть к трубе. Затем, повиснув, обвить ее ногами, и под палящим в зените солнцем, когда даже ящерицы, выбежав на прожаренный песок по своим ящеричным делам, поднимают остудить то одну, то другую ногу, так вот, хорошо тогда обхватить трубу ногами и нежиться-нежиться в воде, кажущейся не такой уж и горячей. В жизни всё – относительно.

    Быль водоема проста. Никто не ожидал, что очередная обычная скважина вдруг окажется артезианской, а вода не привычно солоноватой, холодной.

    Трубу оседлали задвижкой – тогда воду ценили, озерцо огородили насыпью. Дальше – полная самодеятельность. Как-то даже привезли из города десяток полуживых рыбок, авось приспособятся – прижились. Проложили трубы в близкую низину, изсверлив их на последних метрах, и ухоронив в песок. Заманили агронома, усталого человека, утомленного городом, толкотней, заманили полной свободой и длинным рублём: к окладу весь сезон шли командировочные и безводные, или, по-местному, гробовые. Засеяли делянки разной зеленью, растыкали арбузные и дынные семечки. И где в корни лили, а где вечерами или поутру дождями радовали.
   
   Пески, гулявшие тысячелетия, копив в себе силы, удивили всех аж до Москвы – выставки достижений СССР: вздули до необычайных размеров арбузы и дыни, нагромоздили скирду люцерны, суданки и прочей зелени. 

   Как принято, писали газеты, даже центральные корреспондентов присылали. Правда, из московских в пустыню ехали неохотно, да и местные не особо рвались – в пятидесятые поездка была далеко не легким туром по пустыне. Словесами же хватанули через край. “Комсомолка”, по тем временам из центральных, приписала начальнику, что он хочет превратить пустыню в цветущий сад.

   Мне неведомо как наградили верхи. Двоих ниже и начальника отметили медалями ВДНХ. И одарили большими туркменскими коврами. Но “…пряников, кстати, всегда не хватает на всех”…

   Еще нашелся кто-то из неблизких к чулям в тресте или в НИИ с тематикой пустыни, кто, оплетя, как принято, факт наукой или наукообразием, защитил диссертацию и впоследствии выдвинулся.

   Но все это было уже потом, а пока я час или два бродил по базе экспедиции. Много необычного. Домик на песке, голый, как на листе первоклассника. Зеленый стебелек притулившийся, нашедший опору и защиту у выброшенной кем-то остроносой калоши. Озеро воды и чули за бруствером. Пустыня и прямоугольники люцерны.

   Мы ужинали макаронами по-флотски и долго пили чай. К ночи запустили движок электрогенератора, не держа постоянные обороты, он работал с завыванием. Тем временем на волнистые просторы песка стелилась вечерняя прохлада.

   Две армейские койки, завешенные марлей, в роли москитных сеток, стояли в пустом домике. Кто-то принес табуретку и скамью грубой работы. Мы разделись и залезли под марлю. Усталое тело благостно растеклось по постели, голова провалилась в пустую подушку. Помнится, отец уговаривал развернуть на ночь одеяло, но его слова казались надуманными и бессмысленными – в комнате стояла жара. Утомленный дорогой, отпаренный у трубы, переполненный впечатлениями, как в бездонный колодец, я провалился в сон. Думалось ли о пустыне – цветущем саде, и где они будут сажать яблони?  Не помню.

   Проснулся утром, отца уже не было, я лежал под одеялом. Солнечные лучи пронизывали пустоту домика и упирались в неровную кладку стены, несколько комаров толстых и медлительных нехотя ползли по марле. Я провел пальцем – комар растекся красным пятнышком.

   Умывался на делянке. Чули еще хранили утреннюю свежесть, остывшая за ночь в трубе вода окончательно прогнала сон. Под путаницей растений темнел песок: агроном, он же поливальщик в одном лице, похоже, запоздал с поливом. У стройки выгружали машину. Пыхтел зачем-то запущенный двигатель бульдозера. Под навесом Саша, проснувшийся раньше меня, пил чай.

   ...Не останется в анналах, но так, более полувека назад, небольшая экспедиция, буривших скважины, и агроном-поливальщик, на юге Кызыл-Кумов обустраивались и растили, если и не цветущий сад, как хватанула “Комсомолка”, то скирду кормовых растений и бахчевые на зависть всем величины.

   Спустя годы – уже не было той экспедиции, как и страны – узнал, что давным-давно в зарослях осоки и тростника как бы нашли малярийного комара. Воду из водоема выпустили, деляны забросили. А скважиной, как и другими, пользовались лишь для водопоя овец. Такие были времена.

   В нулевые, с гуглом за столом, бродил по чулям. “Артезианский колодец”. Поселок... И даже склон, как будто, тот. А недавно в публикации: дехканин произвел фурор – “у горячей скважины” вырастил кормовые и чуть зерновых, чего, как писалось, отродясь не видели местные птицы.   

  Истинно, пятьдесят лет назад там и птиц-то не было...               
    2009
   --------
   Чули – пустыня (искаж. узб.).   
   


Рецензии