Возвращение к себе

Первым в списке значился Шукшин. Помню раскрасневшиеся лица своих одноклассников на крошечной кухоньке московской квартиры в районе Живописной улицы, попеременное чтение вслух зачитанного до дыр номера журнала "Наш современник" об удивительных приключениях Николая Николаевича Князева, человека и гражданина, и хохот, от которого дрожали ночные стекла и стучали в батарею неспящие соседи. Что поделать, в четырнадцать лет мало думаешь об окружающих. После того затянувшегося до утра вечера я перечитал, кажется, всего Шукшина, – по крайней мере, что у нас был на книжной полке. Шукшин оказался разный, гораздо богаче того, что сперва нарисовался. В 15 лет мама подсунула мне толстенный темно-коричневый том с загадочной позолоченной надписью "Пряслины". Так я узнал о существовании писателя Абрамова. О том, что такие бесстрашные писатели живут на свете. После Рэя Брэдбери, Артура Кларка, Эрика Фрэнка Рассела и Станислава Лема Пинега обернулась другой планетой, населенной живыми людьми. В том же девятом классе и тоже с подачи мамы я уже залпом проглотил три главные повести Валентина Распутина "Последний срок", "Живи и помни" и "Прощание с Матерой". В десятом пришла очередь Василия Белова и его удивительных "Плотницких рассказов" и "Привычного дела". А уже перед выпускными экзаменами настал черед "Царь-Рыбы" Виктора Астафьева.
Вообще-то я – мальчишка городской. И почти всю жизнь (не считая учебы и командировок) живу в Москве, хотя, не скрою, последние годы б;льшую часть времени провожу в сельской местности. По роду занятий, слава богу, у меня есть такая возможность: здесь легче дышится, лучше работается. Теперь мне уже почти шестьдесят лет, и как Вы понимаете, за годы после школы я прочёл уйму книг – большей частью замечательных. В семье у нас прекрасная библиотека, случайных авторов в ней не найти. Однако Абрамов, Распутин, Астафьев, Шукшин и Белов в этом списке, как и много лет назад по-прежнему занимают особое место. По большому счету, именно с них начался мой личный поход в тридевятое царство большой литературы.

Вы скажете, а как же школа? Стыдно это признать, чтение классики в те годы казалось мне предметом сугубо теоретическим, как та же история, развернутым в далекой перспективе прошлым, не имеющим ко мне никакого отношения. Для мальчишки времен зрелого социализма, живущего современной музыкой, спортом и научными открытиями, это была совсем другая жизнь, далекая почти египетская, в которой предлагаемые обстоятельства чаще всего воспринимались сродни научной фантастике. Для начала надо было поверить на слово, что так было. Ну, или, по крайней мере, могло быть. Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский, Толстой, Чехов – точнее их раз и навсегда утвержденные канонические изображения, поблескивая на пришкольном солнышке, безжизненно глядели из-под стекла стандартных паспарту со стен свежевыкрашенного класса литературы и оптимизма не добавляли.

Нет, разумеется, ходили по рукам какие-то полузапретные или вовсе запрещенные книги, но сам факт их табу мешал естественному восприятию. Сегодня это, наверное, трудно понять, прочитать можно что угодно – достаточно нажать на нужную кнопку гаджета. Тогда же двадцать восьмая машинописная перепечатка "Колымских рассказов" Шаламова или еле угадываемый ротапринтный текст платоновского "Котлована" будоражили сознание уже потому, что это было чем-то сугубо подпольным, почти заговорщическим. Про подпольщиков мы много чего знали, как знали и то, что за лишние знания могли примерно наказать. Однако запретный плод сладок. Так за одну ночь я прочитал "Москву-Петушки", а после с недосыпа кемарил шесть уроков. Примерно в те же сроки и с теми же последствиями был освоен "Факультет ненужных вещей". Смею утверждать, помимо скорочтения, неизбежно влекущего за собой невнимательное поверхностное восприятие, процесс помимо воли превращался скорее в интеллектуальную привилегию посвященного, нежели в полноценное общение с текстом. Попутно замечу, зачастую то, что было написано в подобного рода книгах, вольным выбором темы и способом ее подачи, напоминало ту же фантастику. Что поделать, все без исключения закрытые общества как огня боятся творческой свободы.

И тут я возвращаюсь к тем писателям, с которых началось мое путешествие в страну Слов. Чем их книги – такие разные, не похожие друг на друга – подкупили меня тогда, неискушенного в чтении серьезной прозы мальчишку. Как это ни удивительно – свободой. Только свобода эта была иного порядка, нежели в запрещенных книгах. Каким-то волшебным образом, ее нельзя было ни отнять, ни ограничить, ни запретить. Потому что за ней стояла тысячелетняя традиция, народная память, причудливо отражающаяся в сегодняшнем дне, мудрость и житейский человеческий опыт, в котором находится место всему – и дурному, и прекрасному, и в этом соседстве нет никакой назойливой деланности, никакой сусальности и клюквы, никакой театральной фальши. Скрытый темперамент, открытая страсть и чувство меры в этой прозе находятся в удивительном балансе, заставляя читающего, идущего следом, машинально прибираться в собственной душе, соответствовать. И еще в этой литературе подкупает природное сострадание пишущего к людям, как результат – ты не чувствуешь себя в его мире одиноким, напротив, защищенным, оберегаемым, хранимым.

Сейчас мне почему-то кажется, что именно тогда я впервые задумался о том, что писательская судьба – это вовсе не предначертанный путь, не лишенная ухабов и ям широкая благополучная дорога, что это тяжелейший труд без деления на работу за писательским столом и собственно жизнь. Писательство – это всегда поступок, за которым стоит бесконечная боль, гигантская внутренняя работа, непреходящее порой конфликтное взаимодействие с окружающим миром, бесконечное самоограничение, граничащее с самоотречением. Каким бы блистательным пером писатель ни владел, каким бы стилистом ни был, именно собственной жизнью, ежедневно доказываемой не словом, а делом, в первую очередь, притягательно его творчество. Именно поэтому жизненный путь писателя столь труден, противоречив, не укладывается в прокрустово ложе наших желаний и чаяний все причесать и залачить. Впрочем, для адекватного восприятия писателя этого и не требуется. Напротив, крупный писатель – это всегда сложный человек, сложная судьба. И именно поэтому писательский опыт, в буквальном смысле овеществленный в тексте, столь ценен для человека читающего, как бы заново переживающего через книгу (а стало быть, через чужую судьбу) свою собственную, что-то в ней открывая, что-то переоценивая, возвращаясь хотя бы ненадолго к себе лучшему, ибо хорошая книга – это всегда территория совести.

И вот я снова стою перед уважаемым шкафом с книгами Абрамова, Астафьева, Распутина, Белова, Шукшина в кругу других выдающихся писателей. Я знаю, что открыв любую из этих книг, я уже не смогу оторваться, буду как ребенок смеяться и плакать, вычеркивать абзацы недостойных мыслей, стыдиться малодушия и слабоволия, находить равновесие в душе и силы, чтобы жить. Я знаю, они всегда на страже моего сердца. И как же я благодарен этим людям за то, что однажды они открыли мне великую тайну чтения, сделали возможным вот это магическое возвращение к себе. 


Рецензии