глава III
Аманат Тлеуов – он в то утро не доехал до аэропорта, хоть мы и видели, как он вышел из дома, возился с машиной, готовя ее к дороге, будто бы коня, а потом сел в нее и выкатил за ворота. Вероятно, так видела бы его жена, смотри она в окно в то утро; так видели бы и соседи, если и они смотрели бы в окна из близрастущих домов, но даже и рассказчику не дано знать, видел ли кто-нибудь в то утро, как Аманат выходил из дома, кроме самого рассказчика, а следовательно, и его аудитории.
Однако если обратиться к глазам, ушам и коже Аманата, нам поведают, как Аманат стоял на предпоследней ступеньке и смотрел озадаченно вверх, на темный силуэт жены, позади которой предрассветный сумрак светил в длинное узкое окно, протянутое на изломе лестницы почти до потолка, и все хотел спросить Аманат – “кто на кухне?” От нарастающего напряжения перед безмолвным силуэтом жены он даже малодушно подумал о том, что жена уличила его в одном или нескольких старых или новых изменах и теперь собирается ругаться, а потом думал о том, что жена давно, должно быть, знала об изменах, но теперь только решилась об этом говорить. Пугливой душе его было свойственно вспоминать свои низости, когда вырастала и надвигалась какая-то угроза, которую он не успевал распознать, и в протяжение такого срока Аманат неизменно пребывал в раздражительном ожидании казни.
– Ты разморозил мясо, Аманат? – спросила застывшая фигура. – Ты разморозил мясо, Аманат?
Аманат было разозлился оттого, что жена его вчерашней ночью, когда его еще даже не было дома, поручила сообщением разморозить мясо и разделать к утру. Пусть и приезжал отец его, но он-то даже как-то бессознательно делал вид, что это ему еще тягостнее, чем жене, оттого должно было выходить, что иные приготовления жена его вполне могла бы делать самостоятельно, вместо того, чтобы перекладывать на без того занятого и озабоченного мирскими делами Аманата.
Он закрыл в неудовольствии глаза и в предутренней тишине почему-то увидел, как перебивают свет проходящие слева направо силуэты – один за другим хлынувших людей ли, или других существ, – будто все это время они терпеливо ждали подобной возможности. Их двое или трое, а третий, если он был, был ребенок или карлик, – не различить сквозь сомкнутые веки, потому что быстро они проходят, как будто боком, через какой-то приотворенный край неведомого проема, в гостиную, в которую, показалось Аманату, ему теперь вовек не попасть. “Я не могу резать мясо, Аманат, ты разморозил мясо?” – донеслись до него слова, а потом где-то наверху заплакал ребенок; ему показалось, что он падает, в в следующий миг он лежал плашмя на полу, чуть левее входной двери, и ощущал кожей лица холод домашнего пола.
И стало тихо.
Аманату на минуту подумалось, что это оглох он, но изменившийся свет отвлек его от мыслей о собственном теле – воздух больше не светился синеватым светом сумерек, как было за минуту пред этим, а напротив, мерцал, по-вечернему словно освещенный какой-нибудь низкой лампой с танцующим огоньком. Потолок и стены гостиной, куда только вглубь мог проникнуть взгляд его, проваливались во мраке, только где-то позади его, на полу, что-то слабо горело. Сознание Аманата медленно собиралось и пробуждалось, но тело его не возвращалось в подчинение. Ужасная тоска накрыла его, ужасная оттого, что после нее, за ней, и как будто сдерживаемое ею до времени, обещало хлынуть гигантской кручей страха, от которой тотчас же захлебнешься и погибнешь. Рассказчик даже добавил бы, что если бы Аманат мог захныкать, он бы непременно захныкал.
Неизвестно было, когда отворилась дверь и кто вошел, потому что Аманат внезапно мысленно содрогнулся, заметив, что в дверях, ведущих в прихожую, кто-то стоит. Его сознание целиком сжалось и силилось высмотреть внезапного гостя, отгадать присутствие обозримой – хоть бы и мысленно – личности. В ту минуту, разумеется, Аманат не умел сомневаться в том, что это стоит там действительно живой человек со своей жизнью за горбом, оттого он, за невозможностью двигать телом или глазами, перебирал в уме соседей и тех, кто мог бы в такой час подойти.
В дверях точно кто-то стоит.
Появление и продолжающееся присутствие постороннего – не само действие, конечно, а осознание этого Аманатом – затушевало страхи и желание хныкать, заменив новым беспокойством – надобно срочно и сейчас же узнать, кто пришел и почему стоит, стоит, и слышно, как двигается – точно крадется, медлит, прислушивается. Ограниченность Аманата не давала сомневаться в том, что человек, с добрыми намерениями пришедший, не станет себя так тихо вести и стоять, не помогая лежащему на полу прихожей телу.
Но пришедший, очевидно, не просто тихо стоял, а целенаправленно двигался на месте, и Аманату казалось, что тот снимает обувь. Он слышал дыхание постороннего, шорох его одежды, и думалось ему в какой-то миг, что он должен подняться и подраться с крадущимся человеком, ведь он мужчина, доблестный защитник семьи. Но ослепить мозг гневом, исходящим, конечно, от первобытного страха, у него на сей раз не выходило. Наконец, блеснула в его уме первая достойная нашей повести мысль – “Может быть, я умер?” – и за ней следующая достойная мысль – “Может быть, так и наступает смерть?” Развить эту мысль и загоревать о своей жизни, о своих поступках и решениях, об испорченной душе, он не успел – посторонний двинулся вовнутрь, прошагал мимо – и страшно возмутил тогда Аманата тем, что вошел в обуви и более того – в обуви Аманата! “Это он переобувался!” – вот какая мысль расчеркнула размышления о смерти и он стремительно вернулся в ощущения мирского и насущного. Это были кроссовки Аманата, которые он любил больше, чем убитых детей в деревне его отца девятнадцать лет назад, но забывал об этой любви. На чужих ногах оказывается, они выглядят предателями. Жальче и грязнее.
Свидетельство о публикации №223040800704