Русский роман. Том II. Глава 21. Пересуды

ТОМ ВТОРОЙ
ГЛАВА XXI
Пересуды


Меж тем — да, главной темой разговоров в Родимове стало вдруг современное мостостроение. Мост всецело овладел думами общественности. Представить только.

Обыватели не подвергли хоть сколько-нибудь серьезному обсуждению пойманную в сеть иноками Михаило-Архангельской обители белугу на девяносто пудов, мясо и икру которой предстояло теперь монастырским поденщикам жрать, как бы ни расстраивались они по этому поводу, никак не менее трех месяцев кряду. И чучело, из этой рыбины изготовленное, тоже не обсудили. А ведь было оно с косой дырой в пузе, через которую любой мог пролезть в утробу этой белуги и ощутить себя ветхозаветным пророком Ионой в китовом чреве. Не убоимся, дабы быть верно понятыми, повторов: даже это важнейшее событие не стало темой для пересудов.

Новомодный кринолин, по причине своего несомненного удобства со скоростью необычайной сменивший накрахмаленные нижние юбки и самым естественным образом лишивший работы едва ли не половину городских модисток, швей и прачек, тоже не был обтолкован имеющими отношение к дамскому нижнему белью лицами. Только в заведении мадам Сабины посмеялись девушки над новинкой: это во что же превратится процесс обольщения гостя, если придется не волнительно струящиеся по бедрам нижние юбки на пол опускать, а вылезать из жесткой конструкции на основе конского волоса? Нет, решили они, есть вещи поважнее удобства.

Не вызвала каких-то значимых пересудов и скандальная история с попыткой выдать дрянной цейлонский чай за самый дорогой желтый императорский чай из Ухани. Хотя в это время был в самом разгаре спор чая с пивом, по итогу которого должно было выясниться, какой из этих напитков станет главным утолителем жажды России, а в Туле вводилась в строй уже двадцать четвертая фабрика по выпуску самоваров. На что иронически хмыкали иные промышленники, фабрикаторы водки, твердо убежденные, что князь Владимир, говоря, что веселие Руси есть пити, имел в виду сорокаградусную, а вовсе не эту дрянь, чай с пивом.

Без почти никакого обсуждения осталась до слез печальная история самоубившегося лишь с третьего раза, после двух осечек, чиновника Особого комитета о земских повинностях, звавшегося Степан Крутоярович Картошкин; то же самое произошло с гораздо более значимой трагедией, неожиданным банкротством пистонно-ружейного магазина господ Сечкиных, где этот коллежский секретарь свой пистолет покупал. Эти два казуса, кстати, оказались в тесной связи.

Вопрос: кому нужны дорогущие капсюльные игрушки с накладками слоновой кости, из которых даже не застрелишься по-человечески? Ответ: никому.

Взять хоть того же пострадавшего от неразделенной любви коллежского секретаря Картошкина: обливаясь слезами, человек старался, нарифмовал ямбом и амфибрахием прощальное письмо на двадцать с лишним страниц, приставил дуло револьвера ко хладному лбу и – клац! — осечка. Эх!..

Горько рассмеявшись, Картошкин дописал страниц десять, с трудом рифмуя свои мысли – но опять не вылетела пуля из ствола. За который были в ружейном магазине «Пуля – дура» товарищества «Сечкин, Сечкин, Сечкин и сыновья», напомним, немалые деньги уплочены.

Взбешенный коллежский секретарь перешел на прозу и исписал еще с полдюжины страниц, упомянув на последней, что если случится еще одна осечка, то еще больше разочаруется он в жизни. Тогда кончит он бессмысленно стреляться из последнего слова техники, револьвера Коллиера с кремниевым замком, а пойдет вместо того искать владельцев оружейной торговли, кого-нибудь из Сечкиных. Прихватив с собой кочергу, а не пистолет. Так, мол, надежнее.

И лишь с третьего раза, как на следующий вечер утверждал за игрой в вист родимовский полицмейстер, достиг Картошкин гармонии — загнал-таки два с половиною золотника свинца в свой мятущийся мозг. Добился своего, счастливчик, доказал, за что днем позже удостоился похвалы общества, что терпенье и труд все перетрут. Сделав это типическим для русского человека образом.

По себе оставил Картошкин предсмертную записку на тридцати семи листах писчей бумаги, явно уворованной из комитета о земских повинностях, что сразу определил старший письмоводитель того же учреждения, весьма самоубиением подчиненного ему коллежского секретаря угнетенный господин Мятлев. В его подчинении было всего семь чиновников, а Картошкин был уже второй коллежский секретарь, что за этот год самоубился. Тут любой угнетется…

Зашедши на квартиру отчаянного этого Картошкина, его начальник Мятлев взял первый лист предсмертной записки, глянул его, исследуя водяную печать, на свет, пальцами помял, уголок, оторвав его зубами, пожевал, сделал задумчивое лицо и пробормотал лишь три слова:

— Вот же шельма…

И, листы пересчитав, все тридцать семь, еще больше расстроился: как же так, господа, разве можно так поступать – наворовав казенной бумаги – стреляться? Нельзя ли наоборот, сперва в себя пальнуть, а уж потом, коли уж без этого не обойтись, за счет канцелярии обогащаться? Но спохватился: ах да…

Также не дискутировался обывателями двугорбый верблюд, пешком приведенный в Родимов из Царевококшайска на летнюю ярмарку, но отчего-то сбежавший от тычущих в него пальцами зевак, причем замечен он был тремя днями спустя бредущим не в том направлении, откуда прибыл, а в сторону, категорически противоположную местоположению в российской географии Казанской губернии.

Был тот бактриан весьма болезненного вида, весь в каких-то мерзких лишаях, но чрезвычайно умело, по утверждению владельца, ругался матерными словами. Это заявление проверить не удалось, хотя есть множество свидетелей тому, что по матушке незамедлительно принимались громко браниться все извозчицкие лошади, видевшие этого верблюда по пути его следования от Песочногорской городской заставы к ярмарочной площади.

Самый малый отзвук в сердцах родимовцев нашел и рассказ господина Борькина, к которому в его нумер в гостинице явился сатана. Был нечистый в образе рыжего одноухого кота, влез в окно перед вечерней трапезой и стащил из тарелки самого большого жареного в сметане карася, при этом смотрел злобно и знай урчал задом наперед «Отче наш».

— Истинно вам говорю! – восклицал Борькин. – Грядет конец света!

Но его даже не слушал никто, не то чтобы обсуждать его умозаключения.

В общем, горожане, разумеется, болтали, но совсем не о тех мирового масштаба проблемах – рыбьих чучелах, кринолинах, новомодных револьверах или матерящихся верблюдах, что обычно волнуют думающую публику, а о посетившем их город вахмистре Куркове-Синявине со товарищи и о новом мосте.

При этом сознание обывателей раздваивалось: они уже жили в уверенности, что все, с мостом связанное, есть чистая правда, в душе же продолжали сомневаться. А они, обыватели, подобной многозначительности не любят. Хотя и живут большую часть жизни в узком промежутке между заповедью «не укради» и точным знанием, что если не прикарманить чужого, причем быстро и много, то своего не преумножить.

Пролеты и опоры, быки и устои вошли в язык обывателей легко и естественно, как входят в язык ребенка, без няньки пущенного гулять во двор, просторечия, общим числом не более дюжины, что способны собою заместить все остальные лексемы русского языка.

В такое невозможно поверить, но возведение нового моста оказалось самой актуальной темой для города, доселе с декабря по месяц март прекрасно обходившегося зимником, то есть проложенной по льду дорогой. И лодочно-паромной переправой во все остальные месяцы года.

Что-то по этому поводу пробурчали лодочники и владельцы паромов, но их мнение осталось втуне.

Особо надо отметить, что эти разговоры о мосте отличались еще и необычайной горячностью. Это привело к тому, что в Михаило-Архангельском монастыре, стоящем на лечебном источнике и выбрасывающем ежечасно до тысячи ведер богатой двууглежелезистой солью целебной воды, сильно прибавилось посетителей, лечившихся теперь не только от цинги и золотухи, но, чтоб не тратиться на дальние поездки во всякие баден-бадены и пятигорски — той же водой врачевали теперь местные доктора истерии и неврастении, вызванные чрезмерными ожиданиями и переживаниями, менее чем в неделю выявившимися вдруг во всех слоях родимовского общества.


Рецензии