Сочинение ни о чем

Весть о том, что  Гельмгольтц захворал, накрыла лицей и разнеслась со скоростью звука. Галина Григорьевна Птицына всплеснула руками, Марина Владимировна Кеглина грудями, выпускные классы поникли головой, а Игорь Леонидович Бесов в экстренном порядке созвал совещание. Впрочем, события могли развиваться и в другой последовательности: вначале головы, потом груди, потом руки, но сейчас об этом уж мало кто вспомнит. Главное, сухой остаток.

Закрыв на три оборота сейф, ящики стола, платяной шкаф, аптечку, минибар и все, что закрывалось, директор лицея пригласил в свои рабочие апартаменты шестерых. И пока приглашенные дрались за лучшие места, сам Бесов стиснул пышные формы завуча старших классов между шкафом и дверью:

- Милая Марина Владимировна, ну, почему все-таки вам не взять на себя уроки литературы в выпускных классах?!

- Да потому, Игорь Леонидович, что история – это история, а литература – литература.

- Один черт! Объясните мне на пальцах, в чем различия? История – та же литература, разве что менее реалистичная. Ну, хорошо, история - литература в жанре фрик-фэнтези. Вы можете,  Марина Владимировна…

- Не могу…

- Можете…

- Нет… нет… я женщина слабая, не могу…

И в том же дурацком духе, пока, не пойми откуда взявшийся, незваный физкультурник не припечатал обоих дверью к стенке.

- Какая вы все-таки колоритная и несговорчивая особа! – вправляя суставы, прошипел Бесов. Он отметил про себя с недовольством, что Кегля за последний год обрела приличную значимость в их замкнутом обществе и позволяла себе вот так бесцеремонно реагировать на его просьбы.

- Дорогие коллеги! Наш драгоценный МихАнатолич в неудачнейшее время сказался больным. На носу у нас теперь не только бородавки, но и выпускные экзамены. Нагружать Галину Григорьевну двойной нормой не позволит нам ни совесть, ни страх перед ее мужем. Равшана Магомедовна - наша новая руссичка, ежели кто не помнит, в бессрочном декрете… - и Бесов с шумом втянул в себя оставшийся в кабинете кислород, - а дорогая Марина Владимировна…

- Нет!

- Как?

- Нет! Нет и еще раз нет!  И не надо слюнявить мой бюст…

- …придерживается мнения, что именно история творит литературу, хотя Гельмгольтц, который читает всякую чушь, с ней бы поспорил… Да-да, поспорил. Он сказал бы, что литература творит историю, и отослал бы нас всех к… в общем, куда подальше. Что будем делать, господа?

Неожиданно от недостатка кислорода всем сделалось дурно. Дали поручение физкультурнику «открыть окошко». Отдышались.

- Надежда Петровна, - продолжил директор, - может быть, вы замените Гельмгольтца?

- Это нелогично, Игорь Леонидович! Во мне без каблуков метр семьдесят четыре, а в Михаиле Анатольевиче, при всем моем огромном уважении, с превеликим трудом наберется сто шестьдесят восемь сантиметров.

- Да… нелогично… А вы, Сергей Александрович, что скажите?

- «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина»…

- Сергей Александрович?!

- Ой, товарищи, простите великодушно! Головушка-то не молодеет, да и понедельничек сегодня. Вот. Вот. Из классики: «Не жалею, не зову, не плачу. Все пройдет, как с белых яблонь дым»…

-  Не надо петь, Сергей Александрович! – громыхнула Кеглина, - Сейчас у Гельмгольтца совсем другой арсенал. Не думаю, Игорь Леонидович,  что Сергей Александрович успеет за две перемены переложить на музыку «Преступление и наказание»…

- И правда, - отсмеявшись, сказала Надежда Петровна, - изложить гитарную партию для аккордеона перемены не хватит!

- Что будем делать, коллеги?! – едва сдерживая раздражение, рявкнул директор.

- Был бы с нами Михаил Анатольевич, предложил бы выпить коньячку…

- Это кто сейчас сказал?! Кто про коньяк сострил?! Коллеги, вы распустились до безобразия! - Бесов согнал физкультурника со своего кресла, - Сколько надежд возлагал я на Равшану Магомедовну! Думал, придет новый человек, молодой, дерзкий. Встряхнет наше болото…

- Будет вам, Игорь Леонидович. Никакая Равшана Магомедовна не возьмет тройной интеграл российского образования. И потом болото лучше не трясти, мало ли что может выползти из трясины…

- Именно поэтому, Надежда Петровна, я не вижу смысла приглашать в лицей человека со стороны. И тем более, бюджет еще не распи… не выделен на летнюю практику…

- Простите, коллеги, я, вероятно, даже отчасти, не смогу возместить креативность Равшаны Магомедовны, но у меня возникла идея…

- Слушаем вас внимательно, Аркадий Николаевич!

Будянский приподнялся и откашлялся:

- Наш коллектив сложился давно… благодаря чуткому руководству Игоря Леонидовича…

- О, Аркадий Николаевич, подлизовость растет по экспоненте?!

- Надежда Петровна, я вам слова не давал. Говорит Будянский. Что там, благодаря моему чуткому руководству?

- ...благодаря вашей прозорливости, профессионализму, интуитивной проницательности…

- Боже мой, как на поминках!

- Надежда Петровна!!! Прекратите перенимать у Гельмгольтца непристойные манеры! Вы должны помнить, что выше его на целую голову!

- Хорошо, я умолкаю. Надеюсь, Аркадий Николаевич не выстелет из слов ленту Мебиуса?

- Я постараюсь закончить изложение со скоростью движения электронов в вакууме при разности потенциалов в 100 Вольт...

Но тут произошла небольшая заминка, поскольку прикорнувший на подоконнике учитель физкультуры, падая, опрокинул цветочный горшок с землей, мушками и червячками, а также чайной заваркой и напомаженными бычками  на белый костюм Галины Григорьевны.

- А вы, Игорь Леонидович, еще собирались трясти наше болото!

- Давайте-ка покороче, Аркадий Николаевич, - заревел Бесов, сдувая червячков с тонкой белой джерси обезумевшей Галины Григорьевны.

- М-да… Если излагать коротко, то я предлагаю остаться в замкнутом контуре.
Не выпуская воздух из надутых щек, директор внимательно посмотрел на Будянского:

-  Это единственное ваше предложение? – спросил он со свистом несущегося под откос паровоза.

- Да.

- То есть, вы с Надеждой Петровной решили оторваться на нас по полной?! Или вы в сговоре с Гельмгольтцем, который только и мечтает довести меня до цугундера?!

- Как вы могли помыслить такое, Игорь Леонидович?! Я всего лишь хотел предложить заменить Михаила Анатольевича Алевтиной Васильевной…

- Кем? – вскричали в один голос преподаватели.

- Барановой Алевтиной Васильевной. Позвольте мне объяснить. Алевтина Васильевна давно работает в лицее…

- уборщицей!

- Да. Что правда, то правда. Она знает нас, наш лицей, так сказать, изнутри, знает самые недра.

- Аркадий, - встревожено сказала Адамская, - а сам-то ты, часом, не заболел?

- Не надо перебивать, Надежда Петровна. Аркадий Николаевич толкает интересную глубокую мысль. Я как-то про недра и не думал никогда.

- А вам известно, коллеги, - встряла доселе молчавшая Зоя Владимировна, - что в брежневские времена, да и в поздесоветские, всем клинингом занимались исключительно сотрудники КГБ?

Тут все посмотрели на важную Зою Владимировну, а потом на явно смущенного Аркадия Николаевича.

- Это правда, Марина Владимировна? Вы, как историк, подтверждаете сей факт?

- Видите ли, Игорь Леонидович…

- Подождите, подождите, господа. Я неудачно выразился. Я хотел сказать, вот о чем. Алевтина Васильевна любит детей. Ее внук учится в театральном институте.  Да и сама она много лет служила в театре…

- костюмершей!!!

- …знает классический репертуар, то есть всех тех, кого до сих пор читают в школе. И… И человек она творческий… замечательная художница… Надежда Петровна, ну, подскажите же мне слова!

- Алевтина Васильевна давно сотрудничает с Михаилом Анатольевичем. Лучшего преподавателя русского языка и литературы для одиннадцатых классов нам не найти! За небольшую прибавку к зарплате…

- Спасибо!.. Спасибо, Надя…

- А ведь какой-то цимес, как сказал бы Гельмгольтц, какой-то цимес в этом есть. За небольшую прибавку Баранова и лицей уберет, и с выпускниками позанимается. А мы сможем неплохо сэкономить… Так! Спасибо, коллеги. Все свободны, всех, прошу занять, свои кабинеты… И никаких коньяков в рабочее время! 

Преподаватели разбрелись по этажам и кабинетам, а Бесов отправил секретаршу на поиски Барановой.

- Алевтина Васильевна, ласточка… Так, кажется, вас называет почтенный Михаил Гельмгольтц? – директор сам распахнул перед Барановой дверь кабинета, широким жестом указывая на лучшее гостевое место возле окна, - проходите, проходите, не стесняйтесь. Оставляйте швабру, да, лучше за дверью. Есть ли у вас здесь во что переодеться?


- Ребята, - смущенно произнесла Алевтина Васильевна, боком вползая в кабинет русского языка и литературы, - не знаю за что, но Бесов… Игорь Леонидович поручил мне вместе с вами писать сегодня сочинение. Сказал, пишите на свободную тему, и заставил переодеться. Они, то есть, вы, проходят Достоевского и будут писать про Раскольникова. А я? Ничего не понимаю! За что такое свалилось с дубу?! как болящий Михаил Анатольевич сказал бы. Но, деваться-то некуда, приказ есть приказ. Главное, о чем писать-то?!

Класс притих, уронив челюсть на парту.

- У Достоевского в разумном возрасте я читала только «Игрока», а «Преступление и наказание» так и не осилила. Хоть я и проработала в театре полжизни, а читала-то совсем мало. Помню, в советское время к половине шестого утра к книжному бегала, на собрания сочинений подписываться. Шекспир, Гете, Флобер, Бунин Иван Алексеевич… Радовалась, когда доставались. Толстые литературные журналы выписывала. А толку-то что?! Я, друзья мои, настоящий цундоку, то есть, человек, который покупает книги и складывает их стопкой в надежде, что когда-нибудь обязательно прочитает. Книг хороших у меня много сложилось, только времени мало, половина восьмого десятка отсчитано…

Знаете, шли в нашем Гоголевском театре «Дни Турбиных», с успехом шли, несколько сезонов. Смотрела я с превеликим удовольствием каждую репетицию, а открыла Булгакова и читать не могу. За «Мастера и Маргариту» в девяностые годы несколько раз принималась, не идет как-то, и все. Вроде и события, и лица все знакомые, а все равно действительность беспощаднее, все равно диссонанс. И Набокова Владимира Владимировича до сих пор читать не могу. «Камеру обскура» за десять страниц до конца забросила. Все, что душа снесла, его стихи, да лекции по русской литературе для американских студентов. Он там на первое место среди русских писателей, конечно, Толстого ставит, потом Гоголя, и здесь я с ним, ну, абсолютно согласна, язык Гоголя – выше всех похвал, точный, яркий, стремительный, словно горный ручей на солнце, оторваться не возможно. На третьем месте у Набокова Чехов. Антона Палыча я, слава богу, в зрелом возрасте перечитала, совсем другое впечатление, чем в юности, не безысходность и женоненавистничество, как по молодости казалось, а кроткая печаль и огромная нерастраченная любовь ко всему живому. А самого Владимира забросила, о чем, признаться, жалею. Может, бог даст, вернусь к его рассказам…

Вот Сергей Довлатов восхищался Вильямом Сарояном, и, правда, я вам скажу, у Сарояна нет такой депрессии, как у Сереги, да и потом, чувствуется у Довлатова раздражение и тоска пьющего человека, прям пронизывает до костей. Ранний Пелевина нравился мне очень, и «Омон Ра», и «Generation П».  «Generation» - оригинальный, зацепил, оставил впечатление...  Но вам сейчас, должно быть, самое время Гончарова Ивана Александровича читать, его «Обыкновенную историю», ну, и Сэлинджера, конечно. Я же, по-стариковски, Генриха Белля люблю. Хороший писатель, простыми словами пишет, а как за душу берет. Не зря ему Нобелевскую премию дали. И еще Роберта Вальзера иногда перед сном перечитываю, его короткие рассказы, будто крылом ангела писанные... Господь всесильный! мы с вами уже пол урока проболтали! Что ж вы меня не угомонили-то? Давайте быстрее писать… Куда мне садится? За какую парту?

- Алевтина Васильевна, садитесь рядом со мной, - Геннадий Карченко вскочил и сбросил с соседнего стула свою сумку, - я специально это место для вас берег.

- А я, и правда, частенько в детдоме за последней партой сидела. Гена, тогда скажи мне, о чем писать?

- Напишите о своей жизни.

- О, нет, это жестче Пелевина получится и депрессивнее  Довлатова.

- Тогда о каком-нибудь эпизоде из своей жизни, необязательно трагическом. Может быть, в духе Пришвина или вашего любимого Вальзера.



Сочинение А.В. Барановой, изданное в авторской редакции на деньги Р.В. Брика по заказу Г.А. Карченко.

Три страницы ни о чем…

Лет этак пятнадцать назад возвращались мы с Мареком из Геленджика в Москву. Ехали поездом, и к вечеру первого дня были уже среди бескрайних высушенных ветром степей, обрамленных южными тополями. В открытое окно проникала прохлада. Послеобеденные крошки, подхваченные потоком воздуха, давно улетели со стола в соседнее купе. Марек затих и, как всякая увлекающаяся натура, с головой провалился в комиксы. Отсутствие соседей, яркие радостные пятна диких маков и васильков на соломенном фоне степи, высокое спокойное небо призывали к бесцельному и беззаботному созерцанию.

Станция сменялась полустанком, и было уютно на жесткой сидушке, как бывает блаженно чувствовать нарастающие тепло и дрему в холодной постели.

Мне, в сущности, редко доводилось колесить на поездах.  Поэтому, когда в дверь купе постучали, я, недолго думая, решила, что это проводница спешит вручить нам  белье да стакан обжигающего едва тронутого краской кипятку с блюдечком печенья, засиженного мухами. Но на пороге возник господин в изрядно помятом и потрепанном летнем костюме, застегнутом на единственную верхнюю пуговицу. И хотя лицо господина не выдавало в нем забулдыгу, повеяло от него чем-то неприятным и тревожным. А по купе расползся запах сто раз прокисшего пота.

- Мамаша, уступите нижнюю полочку, - брякнул господин с порога.

Марек вскочил и как мартышка взобрался наверх. Испуг и тяга к верхней полке, с которой я боролась нещадно, объясняя ему, как больно падать в проход и ломать руки-ноги, были такой естественной реакцией на вошедшего, что будь я ребенком, поступила бы точно также.

Не дожидаясь ответа, господин расположился напротив меня за столом, перевернув мое кухонное хозяйство выдающимся животом, и заложил за спину видавший виды облезлый кожаный портфель, весивший изрядно и содержавший в себе нечто ценное для хозяина. Беспокойство мое усилилось. Я не люблю, признаться, мужчин без признаков интеллекта на лице. Возможно потому, что сама не многими обладаю, а из того, чем обладаю, стремление к лучшему, к высокому во мне еще не испарилось. Смутило меня и то, что попутчик наш ну никак не удивился Марековой темнокожистости. Делая вид, что любуюсь закатом, я стала сосредоточенно рыться в памяти. Ба! Да ведь именно он ехал с нами в автобусе до вокзала, сопел, тяжело кашлял, развалившись на заднем сидении, курил на платформе, отойдя на расстояние, словно провожающий.

- Угощайтесь, пожалуйста, конфетами…

- Я, мамаша, цветы и конфеты не пью, - хмыкнул господин и махнул бритой головой куда-то за окно.

- В Москву едете?

- Может, в Москву, а может, и нет…

И так взглянул на меня водянистыми бледно-голубыми глазами, что волосы встали дыбом.

Больше мы с ним не разговаривали. Да и августовская ночь не заставила долго ждать.

Счастливый Марек улегся на верхней полке, а я затаилась на нижней, готовая ловить и защищать. В ту ночь мне не спалось.
 
На расстоянии вытянутой руки тихо и неподвижно лежал на спине наш безымянный сосед. Угрюмая громада его живота, выхватываемая из мрака дорожными фонарями, казалась и вовсе чем-то неодушевленным и бессмысленным – то футбольным мячом на носилках, то супницей из столового сервиза на двенадцать персон.

«Спит ли он или выжидает, когда я засну? А если выжидает, то для чего»?

Я почувствовала экзистенциальную тошноту, случаемую всякий раз, когда темная материя преобладает над духом, и вызванную горьким, чересчур глубоким знанием жизни. Он примкнул к нам не в автобусе, а, вероятно, еще в Геленджике. И гнусной целью его был Марек. Похититель детей. Работорговец. Он притаился на острие ночи, совсем рядом. В его обличии зло приблизилось к нашим потерявшим бдительность душам. И путь к спасению не просматривался ни в темном вагоне, ни в моей стареющей голове. Притвориться спящей и не спать. Следить внимательно за каждым шевелением напротив. Прислушиваться к любым шорохам, скрипам, вдохам и выдохам.

Господин захрипел и перевернулся на бок, отчего сделалось еще страшнее. Длинные и короткие тени, фонарные отсветы ползли по купе, сменяя друг друга, выхватывая, обнажая и погружая в плотную черноту фрагменты затаившейся действительности.

«Не поддаваться, - пробормотала я себе, - ни при каких обстоятельствах не поддаваться панике». И внутри у меня похолодело.

Надобилось срочно о чем-то подумать, ухватиться за любую стороннюю мысль, чтобы смирить сердцебиение и в то же время не провалиться в сон.

С высоты нижней полки, подрагивающей от скоростных перепадов, я принялась рассматривать подвид хомосапиенцев - необыкновенно простых и оттого еще более непонятных, сотворяемых и сотворяемых природой человекообразных. Их, работорговцев, потерявших душу, а быть может, и без души рожденных. Имеющих сосредоточенное мускульное нутро, эмоции и ум хищного зверя, и невероятную человеческую разнузданность, а потому непобедимых ничем, кроме смерти. В чем цель их существования? в наркотическом опьянении властью? Таков  единственный  смысл их жизни… И что для них другие? Враги, подельники, товар. Товар, который можно обменять на фишки казино, на миллионы в океанских офшорах, на опиум власти.

Что я – оморщиненная старостью, с облезшей корой смоковница, потерявшая талию, силу и гибкость, могу им противопоставить? Да и далеко ли сама от них оторвалась? Разве не я, хрустя больными суставами, заламывала руки непослушному Мареку? С криком «Домой» усаживала чертенка в коляску, хватив поперек туловища, стягивала ремнями, чтобы не вырвался, благодарила тех, кто эти ремни придумал? Жалела себя, вытирая пот со лба, «бедная бабушка»... И никто, ни один прохожий не осудил меня ни разу. «Ай-яй-яй, капризный мальчик» - шамкал какой-нибудь ползущий мимо маразматик.

Марек будет кричать, вырываться из лапищ работорговца, а граждане хорошие подумают в унисон «Ай-яй-яй, капризный мальчик».

Я обвела взглядом купе: тени поскучнели, выцвели. За окном полуночный-синий перешел в холодный дымчато-серый – солнце близилось к горизонту с востока, намечался  стремительный рассвет. На противоположной полке пошевелились. От накатившего ужаса я закрыла глаза.

Сосед осторожно спустил ноги и сел. Нащупал портфель, придвинул к себе поближе. Еще несколько минут сидел неподвижно, затем нацепил ботинки, встал, и, поскольку костюм свой он на ночь не снимал, из-за того, видимо, что прокисшая материя приросла к нему насмерть, прижав к груди портфель, вышел.

В то же время поезд начал тормозить, раскачиваться из стороны в сторону и, наконец, громыхнув подвесками вагонов, остановился.

Прошло минут десять. Состав стоял и стоял. Поддавшись тревожному любопытству, я приподнялась на локтях и посмотрела в окно. Должно быть, мы прибыли в Орел. Виднелась привокзальная площадь, ларьки, припаркованные машины, по платформе неспешно перемещались чемоданы, то грудой и плашмя, то на колесиках поодиночке.

Мелькнул знакомый силуэт. От ужаса я упала лицом в подушку. Он уходил. Уходил! Через секунду, высунувшись головой из поезда, я видела его покатую помятую спину.

Слава Богу!

Жизнь моя так сложилась, что всегда мне приходилось защищать себя самой, ни на кого не надеясь. Был, вроде, муж, а опоры и защиты не было. Не знаю, мое ли то свойство или у большинства женщин в России такие же муки случались? Мниться мне, что после страшных сороковых страна измельчала, утратила ту смелость, которая произрастает из достоинства. Не из пьяного угара и вседозволенности, а именно из человеческого величия.   

Ну, да, ладно. Одним словом, вздохнула я с облегчением. Слава Богу! Встала, распрямила затекшие ноги и руки, подоткнула под Марека одеяло. Зловонье соседа улетучилось, в окно несло провинциальным городом, вокзалом и пирожками.

Теми самыми домашними пирожками, которыми в мою молодость торговали на площадях бабки в пуховых платках, и которые были необычайно вкусными, ароматными и  притягательными до головокружения.

Наспех одевшись и убедившись, что Марек спит безмятежным крепким сном, я выскочила на платформу, прижимая к груди кошелек. Очарование душистого пирожкового утра с чашкой кофе, с радостью, что ночь позади, пережита, влекло меня, похлещи иного магнита. Я уже видела старуху с выпечкой, когда поезд выпустил из-под колес предупреждающий звук отправления. Обменяв десятку на три пирожка, я стремительно метнулась к двери.

Но дверь вагона на мой напор не поддалась. Я бросилась к соседнему вагону, но и там дверь была уже закрыта. Вернувшись, я принялась что есть мочи колотить по стеклу и металлу, по первому окну, в котором по моему разумению должна была непременно находиться проводница, однако никакого действия мой шум не произвел. Внутри было тихо и как-то безжизненно, словно все уснули или куда-то разом переместились. Смяв пирожки, я снова побежала к соседнему вагону. И тут поезд начал медленно отчаливать от платформы.

Кажется, я выронила пакет с пирожками, стараясь достучаться хоть до кого-нибудь в отъезжающем поезде.

Показалось открытое окно нашего купе.

- Марек!!! Ма-арек!!!

Но разве мог он меня услышать!

Лицо без признаков интеллекта, перекошенное от самодовольства и злорадства, возникло надо мной поверх наших шторок, поравнялось, рыгнуло: «быстрей, мамаша, быстрей». 

- Помогите! Кто-нибудь, помогите! – закричала я, задыхаясь от бега.


Закричала и… проснулась.

Рассвело. В тонких солнечных лучах роилась купейная пыль. Ветер раскачивал занавески. Старое сердце все еще бежало за поездом, и потому глаза не сразу сфокусировались на преграде, поглощающей свет и воздух. Две мощные темные фигуры, пораскинув локти по верхним полкам, насмешливо изучали мою перепуганную физиономию.

- Ну, что, мамаша, - сосед приблизился ко мне с не благими намерениями, а его подельник, как фокусник, выудил из рукава два металлических шара,  - будем вести себя тихо? Разумно? Кричать, драться не будем? Будем молодца?

«Каждый человек имеет неотъемлемое право на счастье». Как же это правильно! Как по-божески! И как необозримо далеко от нашего россейского мира. Огромный ком застрял в моем горле. Я не рыдала и не кашляла. Я не дышала. Здесь, на этой спокойной равнинной земле, бескрайней, гармоничной по цвету, с белыми церквями, с колокольным звоном, без буйства стихий и экзотических красок, без влажной духоты, без обжигающих морозов, умиротворенной, приближенной к богу, есть только одно неотъемлемое право – право умереть. Да, и то не у всех… тяжело беспощадно больным его еще надо вымолить, размочить слезами.

Свой век я прожила. И умереть мне не страшно, хотя и невыносимо вот так, от руки тупого подонка. Но Марек?! Худенький черный кузнечик, недолюбленный, недоласканный, божий мотылек, обреченный на трудную судьбу не такого, как все, и все-таки по-детски искрящийся радостью…

Нет, дорогуши, не на ту напали! Я буду драться, буду кричать! Из последних сил буду, пока сердце не остановиться. И тогда буду! Мертвая окажу сопротивление. Сколько бы вас не было, хоть весь поезд, хоть вся страна. Потому что не стоит ваше царствие слезы моего Марека, как и моя никчемная жизнь его слезы не стоит!

Я вскочила и что было мочи, замахала руками...


Какая ж адская боль пронзила руку чуть выше кисти! Из глаз брызнули слезы, из нутра протяжный стон. Судорожно растирая пораженное место, я осознала, что лежу на подушке с закрученными в одеяло ногами.

Никто не довлел надо мною, ничьи рожи не нависали. В полуоткрытое окно залетал подогретый летним солнцем воздух и царапал кожу, предвещая скорый знойный полдень.

Я распутала одеяло. Ни соседа, ни напарника его в купе не было. Растирая болящую руку, я приняла вертикальное положение. Да, ублюдочный господин исчез. С ним же исчез и второй, и кожаный портфель, и… Неужели, я спала?! Неужели и это был сон?!

Повернувшись и подняв голову, я окинула взглядом верхнюю полку. Подушка, одеяло, заправленное в серый пододеяльник, книжка с комиксами, затисканный одноглазый медвежонок, все это было расшвыряно по полке с привычной марековской меткостью. Не было лишь его самого.


Ноги мои подкосились. Сердце колотилось с такой скоростью, что в глазах поплыли красные и черные круги. «Господи, помоги мне. Господи, помоги мне»… -прошептала я, прикладывая голову к подушке. Руки похолодели, ледяная дрожь прокатилась по телу. Невыносимо зашумел в ушах расплавленный страх. Кое-как нашарив и выцарапав из таблетницы половинку валидола, я заложила ее под язык.

«Сейчас, сейчас это пройдет и надо будет что-то делать. Сейчас»…

Постепенно сознание возвратилось ко мне. Я приняла таблетку от давления, выпила глоток холодного чая и поняла, что пора одеваться и бить в набат.

За окном стремительно менялись березовые перелески островами мертвых серых елей, полянами борщевика, складскими амбарами и группами разнокалиберных дачных домов, - мы приближались к столице.

Сложив на автомате подвернувшиеся вещи в дорожную сумку, я распахнула дверь купе.

На пороге стоял Марек. В пижаме, с полотенцем на шее и зубной щеткой в руках, веселый и довольный своим удачным подражанием взрослой публике.

- Вставай! – радостно крикнул он мне, - Москва скоро!

Я взглянула на верхнюю полку, на медвежонка, комиксы, одеяло, и затряслась от душивших меня рыданий. Эта боль была так сильна, так нестерпима, что…

- Ты где был, паршивец?! Ты как посмел без спросу из купе выходить?!

Боже мой, я схватила его за запястье, втянула внутрь и принялась шлепать по всем частям маленького тела, куда попадала моя рука.

- Ты что с бабушкой сделал?! – кричала я, давясь слезами.

От неожиданности Марек замолк и только часто-часто моргал своими длиннющими ресницами, а потом зарыдал в полный голос.

И так мы прорыдали до самой Москвы, сидючи в разных углах купе. Вышли в коридор последними, с опухшими мокрыми лицами, встревожили проводницу, которая, добрая душа, помогла нам пронести чемоданы и без конца спрашивала, не обокрали ли нас в дороге. И, вдохнув тяжело, сказала напоследок: «Ваш сосед мне сразу не понравился. Я эту гниду за километр чую».

Но нас не обокрали. И даже пресловутая десятка, врученная во сне за пирожки, покоилась между тряпочек кошелька.

Мы выбрались из вагона, дотянули вещи до дверей вокзала и поняли, что никто нас не встретит.

Марек, прости меня, дорогой. Знаю, ты не забыл ужасной сцены в поезде. Такое легко забросить в дальний угол памяти, но забыть совсем невозможно. Прости меня, родной. Жизнь моя подобна минному полю, я отовсюду ждала и жду беды и никогда к ней не готова. И окунувшись с тобою в неспешную праздную приморскую жизнь, ласковую, солнечную, с верою и надеждой на перемены к лучшему, я не отринула от себя тяжелую ношу бедствий, а лишь с силой сжала ее, как ржавую пружину. А потом пружина распрямилась...

Не так давно мы поспорили с Гельмгольтцем о религиозности русского человека. И только сейчас, переживая заново дорожную историю, я поняла, о чем говорил Михаил Анатольевич, утверждая, что русский человек до сих пор язычник. Язычник не в силу поклонения угодникам и заступницам или целования икон, а из-за непонимания смысла христианского слова, смысла праведной жизни, заключаемого не в обретении рая небесного, а в умножении земной благодати.

Никто не учил меня этому, оттого мой путь пролег через болото и пустыню, оттого и дочери своей ничего не смогла передать, все ей пришлось постигать самой и тоже через ошибки и муки.

«О всякой человеческой жизни можно написать только две-три строчки», - твердил неизвестный друг у Бунина. Я исписала три страницы. Пора заканчивать…

Как бы мне хотелось, славный мой Марек, чтобы ты встретил хорошего наставника, мудрого, справедливого, приобщенного к светлому братству добра. Чтобы не утратил с возрастом дара открыто и искренне улыбаться. Дара, полученного тобою от твоего отца Даниэля Бренана, который, честно сказать, нравился мне. Чтобы унаследовал лучшие черты покойного кузена Генриха, его благородное сердце и сочувствующую душу.  Чтобы ты был вдохновлен своим трудом, а труд твой прославлял величие мира. Тогда и я смогла бы сказать, что не зря прожила свою долгую жизнь, и, несмотря на скудность ума, вложила-таки скромную лепту в великое земное счастье.


Рецензии