Русский роман. Том II. Глава 26. Простые истины

ТОМ ВТОРОЙ
ГЛАВА XXVI
Простые истины


И, к слову сказать, барону Клаусу Марии фон дер Либервурсту они давно известны. За те годы, что прожил он в Родимове, эти истины в его голове даже сложились в некую систему. Несколько сумбурную систему, сказал бы, с ней сведя знакомство, всё равно какой представитель академического сообщества, но барон и не претендует на ученые степени. Он так давно пребывает в России, что уже научился некоторые вещи делать для себя, для души – а не ради денег или во исполнение неких условностей. Просто иногда, будучи поставлен в тупик очередной местной несуразностью, он размышляет и сам себе пытается объяснить происходящее вокруг. Вот как сейчас, например.

Когда сам с похмелья, когда рядом зудит ерунду такого же похмельного состояния мерзавец Зигфрид, а за всем этим следит злющими глазами София Алоизовна, то единственный выход – не скрещивать ни с кем взглядов, вместо того взять – и отвлечься на философические думы. На запредельно простые истины.

Вот хоть такие.

Не возьмемся судить, хорошо это или плохо, но Россия выгодно отличается от иных империй тем, что равно принимает в свое лоно всех пришельцев, разделяющих ее оригинальный склад ума. Всех, кто признают своим созерцательный образ жизни, проистекающий из внезапного осознания того факта, что эти вот луга и поля…

«Что, и эти тоже?» — перебив рассказчика, с недоверчивой усмешкой спросишь ты, распахнув окно, выходящее на гудящий пчелами сад, за которым под небом таким голубым, что хочется плакать, колышется красным огромное поле мака; вдалеке, на холм взромоздившись, без устали машет крылами, будто широкими рукавами рубахи из отбеленого полотна, ветряк — и тут же получишь утвердительный ответ: да, само собой, и эти тоже.

Не встревай, просто послушай.

В общем, все эти луга и поля, все рощи и перелески, тундра на севере и пустыня на юге, дикие таежные чащобы и гордо насупившиеся дубравы, горные хребты и топкие низины, что окрест тебя, – это не просто малозначимые детали пейзажа. Это краеугольные камни миропонимания, которое не следует даже пытаться познать разумом, для этого гораздо лучше подходит душа.

И если тебе желательно понять побуждения немца-кучера Зельтцера, то отключи на время голову – думай сердцем. Или не меняй ничего в привычном тебе способе мышления, коли и без того самым естественным образом полагаешься более на чувства, чем на трезвый рассудок.

Так вот.

Пусть не можешь ты охватить взглядом такую сказочную даль, но попробуй представить, что протянулась она по прямой, с запада на восток, на восемь тысяч верст; и лишь изредка, да и то только до Уральского хребта прерывается сирыми деревеньками по берегам всякого рода водоемов – дальше и того нет. А, каково это тебе покажется!?

На большей части этого пути нет крестов на перекрестках – да и в целом, честно говоря, нет дорог. Не слышен колокольный звон, без которого непредставима Россия в ее европейской части. Нет переправ и постоялых дворов. Один только глухой лес окрест — и ни души не встретится на сотнях верст пройденного пути. Но даже зная, что никого нет рядом, всё одно пришибленно молчит одинокий странник, которого занес черт в эти дебри: он очень быстро усвоил, что как только разинет в изумлении рот, так в пять минут набьется он кусачей мошкой от гланд и по самый оскал.

Не всякому выпадает удача насквозь прошагать, проехать верхом на мохнатой лошадке или сплавиться на плоту по этим пространствам, но у каждого есть двоюродный дед или знакомый дьяк, однополчанин или компаньон, коего сват или иной достойный доверия сродственник однажды преодолел всего-то верст семьсот от Витима до Илимска или из Ачинска куда-нибудь еще — и с тех пор описывает российские пространства не иначе, как широко раскинув при этом в сторону руки, как тот ветряк на маковом поле крылья, и речь свою составляя из идущих от самого сердца матерных слов, дающих более представления о владеющих им восторженных чувствах, нежели о встреченных на этом пути чудесах.

«Ах как жаль, — со всею искренностью подумал барон, — что блюстители морали не делают различия и одинаково запрещают и монотонную ругань отпетых дебилов, не умеющих никак иначе связать слова в простейшем предложении, и восхищенные панегирики ценителей прекрасного, когда их взоры наполняет нежная мощь родных пейзажей». Из того же, как сформулировал он свои мысли, понятно, что уже стал он за два десятка лет матерщинник и в целом русский человек, хотя и немецкой национальности.

Клаус Фридрихович незаметно скосился в сторону двери: баронесса, случаем, никуда не ушла? Оказалось, что нет. Стоит, зараза, всё так же зло смотрит, родная, слушая похмельные оправдания кучера Зигфрида.

«И ведь не скажешь ей ничего, — пожалел себя барон, — когда и сам в таком же состоянии». И вернулся к мыслям про Витим и Ачинск.

Соль в том, что каждый, кто подобную повесть странствий выслушает, тут же проявляет разумные сомнения в том, что на подобном, поистине бескрайнем lebensraum можно навести хоть какой-то ordnung. То есть жизненное пространство есть, а порядка нет. Чем старожилы этих безумных просторов просто тихо гордятся, тогда как в не вполне типическом немце – вот взять хоть того же форейтора Зигфрида Зельцера – то есть в человеке довольно ленивом, но с богатым воображением, сразу же вызывает симпатию или даже бурное превознесение.

Порядок, состоящий в отсутствии формального порядка как такового; порядок, живущий по правилам, естественным образом народившимся из хаоса пространств и рельефов, скажет вам любой такой зельтцер, это sehr gut, это ну просто vunderbar какой-то!

«Позвольте! – воскликнет скептик. — Россия — и что-то в ней одобряющий европеец? Господа хорошие, но это же самый натуральный парадокс!»

Да, парадокс, но вполне объяснимый и изученный уже давно и досконально.

Как известно всем, Европа чрезвычайно хороша. Ну чисто бритый персик, ежели в нее заехать с парадного входа.

Запах там всегда такой деликатный – просто ах, а не запах! И даже когда воняет жареной рыбой, то сразу ведь слышно, что макрель приготовляют люди, а не каких-нибудь окушков. На оливковом масле!

Дороги почти всюду настолько гладкие, что у нас, в Родимовской губернии, и газетные листы такими не всегда бывают. И люди вокруг, когда не шаришься по задворкам, все на реверансах да книксенах.

Чисто рай на земле, ей-богу!

Клубника там с утра — и круглые сутки теплые туалеты. Хотя зачем они им? То есть зачем не в том смысле, что – зачем, а именно что теплые? Это ведь у нас по полгода морозы, не у них. Но поди ж ты, именно там они с подогревом. Может, именно от той кафельной теплоты, на европейскую территорию попадая, и тает от всеохватного счастья русская душа, пока тело млеет от тотальной коммунальной благоустроенности, неспешно думал немец Либервурст.

Но постепенно приходит ощущение, что от тебя скрывают нечто важное. Обычно такое происходит тогда, когда пропадает впитанная в России уверенность, что дважды два равно четыре. Причем всегда именно четыре — и при покупке, и при продаже. Но, въехав в Европу, сколько не отгоняй от себя это наваждение, однако видишь ты постоянно: для европейцев дважды два может быть не только четыре, но и три, и четырнадцать; и семь, и даже сорок. Это уж как фишка ляжет.

Опять-таки да, некоторое время проживания в европейских пределах обязательно вызывает у российского жителя эйфорию. С неизбежным отрезвлением, когда вдруг обнаруживает он, что у европейцев всё устроено хорошо, пока у тебя есть возможность за это хорошо платить; нельзя только, даже при больших деньгах, думать не так, как написано в газетах; не стоит публично, тем более – вслух, говорить того, что несообразно европейскости; однако в остальном-то всё куда как превосходно! Но даже если и деньги есть, и думает и говорит человек только положенное, то всё одно вдруг наступает момент, когда выкидывает его, как пьяного приказчика из пролетки, из состояния нормальности; и он становится не в состоянии понять дисгармонии в своих ощущениях.

— Что это за дрянь такая? – брезгливо, через силу спросил барон, взяв у истопника какую-то мочалку, после чего снова впал в задумчивость.

Тогда, через осознание бытовых неурядиц, по мере их накопления приходит понимание, что можно быть, а можно казаться; и Россия, которая есть неподъемная и неуклюжая глыба из недр истории излившегося и на виду у всех застывшего базальта – она есть, а Европа, как любым сквозняком разносимый пучок павлиньих перьев, лишь кажется. Только мнится Европе ее сила, потому что так же, как путает она ум с сообразительностью, не отличает она силу от финансовой состоятельности. Оттого и единство ее умозрительно, лишь до первого вселенского бедствия; и начинает любого мучать вопрос, зачем — при всем ее несметном богатстве — всегда выбирает Европа не путь духовного совершенствования, а какие-то тупики?

Впрочем, заметим справедливости ради, что те же тупики ждут в самое ближайшее время и Россию; она уже лизнула железную перчатку европейских ценностей, а на морозе известно что из этого происходит: теперь или придется язык с мясом отдирать, или послушно идти следом за тем, на чьей руке эта перчатка.

Но сейчас не об этом.

Европа уже сотни лет как измучена попытками заставить ее жить по правилам, целеполагание которых ей непонятно. Причем дурны зачастую не сами правила и плохо…

«Господи, плохо-то как…» — на мгновение отвлекся на себя барон.

Плохо совсем не то, что эти правила то и дело меняются – подобное, признаться, и в России происходит беспрерывно; в европейской же толчее народов даже и стороннему наблюдателю отвратительно прежде всего то, что попадающие под новые веяния нации с покорностью цирковых собачек и трудолюбием необычайным раз за разом пытаются новым установлениям соответствовать, хотя те в значительной своей части ни в коей мере не сообразны их богобоязненности и тысячелетним традициям.

Уже создалось в Европе то настроение, что ничего нет недостойного в том, чтобы лечь под корсиканского бандита или любого иного душегубца, если он пообещает трехразовое питание и чувство превосходства над соседями. «Почему бы и нет?», будто бы говорят друг другу европейцы. Нисколько не понимая, что пассивное это смирение нехорошо еще и тем, что возбуждает власть имущих вновь и вновь изобретать новые способы уязвления европеоидов.

Благородным правителям Европы, чьи лица чаще всего скрыты и ничуть не известны широкой публике, дозволено делать все, о чем в приличном обществе не принято даже упоминать. И пока есть еще на одном континенте не пойманные и не проданные в рабство негры, чьи черные жизни таки имеют определенную ценность, примерно так двадцать-тридцать североамериканских долларов за взрослую душу мужеского пола, годную в хлопкоробы; пока есть на другом континенте под индейцами богатые земли, которые можно отобрать, перед тем приморив краснокожих оспой или свинцом; пока никакие соображения морали не препятствуют принудить сто миллионов китайцев курить чанду – далеким от этого бизнеса лицам следует пояснить, что идея здесь в том, чтобы самому растить опиумный мак, самому доставлять куда надо экстракт опиума и самому его продавать, зарабатывая в итоге тысячу процентов на вложенный капитал; в общем, пока столько вокруг возможностей нажиться – жизнь благородных правителей Европы прекрасна.

Подобные безобразия над покоренными огнем и мечом народами могут на сторонний взгляд показаться сущим свинством. Ведь заняты этим непотребством те, кто со всем христианским пылом не устают при этом повторять, что все люди – братья. Ну или, в крайнем случае, сестры – в точности по Святому Писанию.

Однако даже похеривший христианскую веру европеец, когда уже повесил он последнего короля на толстой кишке последнего попа и теперь разглагольствует исключительно о свободе, равенстве и братстве, то чаще всего имеет он в виду свободу равно угнетать всех этих чернолицых или узкоглазых братьев. И, само собой, сестер.

Но рано или поздно одни братья разбегутся, другие почти переведутся, а третьи выберут здоровый образ жизни – что тогда? Не голодать же благородным из-за того, что вдруг взбунтовался на иных континентах их провиант!

Исключено. Когда не останется в прочем мире тех, кого пускать на котлеты, тогда едой для благородных европейцев станут другие, подлого происхождения жители европейских пределов. В тяжелые времена не приходится выбирать, кого кушать. Начнут, само собой, с евреев, что рассеяны по Европе так же, как индейцы по американским прериям — и сопротивления оказать не смогут.

На возмущенное:

— За что их так? — благородные ответят, устало пожав плечами, встречными вопросами:

— Почему бы и нет? Надо же с кого-то начинать. А что?

— Жалко… Всё ж таки соседи…

— Желаете, чтобы начали с вас?

— Нет-нет! – перепугается спрашивающий. – А нас-то за что? Ну, евреи так евреи…

Библейский же народ изничтожив, благородные, задумчиво ковыряя во ртах зубочистками, уставятся на славян. В этом смысле ничего не меняется в Европе аж со времен Генриха Птицелова.

Но со славянами та беда, что эти ведь несколько другие; эти, в кучу сбившись, могут и сдачи дать. Прецедентов уже было вполне достаточно. Потому следует их натравить друг на друга. Стоить это мероприятие будет недешево, но оно того стоит.

Затем надобно будет добить разрозненные племена славян, и европейские правители оглядят свои рати. И удручатся: и это – солдаты? После чего немедленно встанет перед ними ребром вопрос: как научить безропотно умирать тех, кто всей своей предыдущей историей обучен был безнаказанно убивать? Это, без сомнения, главная гуманитарная проблема современности. Каждый без промедления согласится, что есть некоторая разница между радостью убийцы при вспарывании им живота беременной индианки из племени вийот – и его же неизбывной печалью, когда скальп снимают с него самого. А надо, чтобы и подыхая в муках он радовался! Ну или, по крайней мере, не слишком роптал.

Кто-то, разумеется, немедленно скажет, что именно для этого придуманы политики, журналисты — и аналогичного с ними образа мыслей люди в шитых золотом погонах и красивых штанах с лампасами, специально поставленные прививать обывателям самые абсурдные помыслы; и тысячу тысяч раз услышит в ответ, что они для этого слишком глупы.

С чего бы это так?

Стоит лишь представить себе регулярно повторяющуюся картину — несколько миллионов мужиков, что годами сидят в окопной грязи и миллионами же гробят друг друга, используя все технические достижения человечества. И тут же становится ясно, что кабы руководили ими тупицы, то не могли бы они добиться подобного.

Вот ты смог бы убедить на годы сесть в окоп хотя бы одного человека? И скольких ты уже уговорил прикончить своего соседа – источник шума и вони в его подъезде? Нет таких? А ведь ты умный человек. Так как же это на регулярной основе получается у тупых журналюг и политиканов?

Как? Да из-за неумения так называемых простых людей отличить ложь от правды — и благодаря их глубокой склонности к дисциплине, что стала за столетия такой же составляющей крови европейцев, как всякие лейкоциты с тромбоцитами. На них глядя, так и видишь людей, которых в начале жизни разложили в роддомах по кроваткам, идеально выравненным по абсциссе и ординате; в ее же конце закопают на кладбищах, главная прелесть коих состоит в идеально ровных аллеях, ведущих строго с севера на юг и с запада на восток. А дорога от одного ложа до другого будет ими пройдена строевым шагом. Иногда под рев марша с запредельно сентиментальным текстом:

«Auf der Heide bl;ht ein kleines Bl;melein

Und das hei;t: Erika…»

В кроватках лежат невинные детки, маршем идут тупые серые посредственности, что как сухая губка воду впитывают в себя любую чушь. Как из пухлой прелести получаются на все готовые скоты? Из какого сна разума порождаются чудовища, готовые стрелять в мать с грудным ребенком на руках – да еще и раздевающие их перед казнью? Что, само по себе так выходит – или все же прикладывают к этому руку политиканы и прикормленные ими борзописцы?

Именно так, причем политикам даже не надо прилагать особых усилий: пусть народ их в целом терпеть не может, но он же догадывается, что эти, наверху, есть только отражение в зеркале той серости, что внизу. И когда срабатывает социальный лифт, то чаще всего он всего то и делает, что переносит с места на место очередную плесень. Если принять это за данность, то становится понятно, почему так, что когда массам насаждаются невежество и бескультурье, то массы этому даже и не сопротивляются.

И пусть время от времени появляются всякие кромвели и робеспьеры, что адски несут по кочкам затхлое мироустройство – тем более гнетущая муштра их сменяет. Дело идет к тому, что вскоре Европа перестанет рядиться промеж себя, объединится в общих границах, сосредоточится – и, выходя на принципиально новый уровень администрирования, особым эдиктом запретит коровам пускать ветры, а подданным своим – иметь какое-либо мнение помимо того, что властями установлено. Известно ведь, что народишки Европе достались глупые и неблагодарные, такие, что без поводырей в трех соснах заплутают. Следовательно, богоугодное это дело – построить их в маршевую колонну и отвести хоть в страну молочных рек и кисельных берегов, хоть на очередную войну. Тут загадывать никак нельзя. Это уж как карта ляжет.

«Получается, снова быть войне? – подумал барон. — Боже мой, опять…»

Клаусу Фридриховичу страшно хотелось выпить. Но пока баронесса в кабинете, это никак не возможно. И мысли его вновь потекли по уже избранному направлению.

Но иногда встречаются в Европе и такие типы, которым слепая покорность – что нож к горлу. Вот взять хоть того же Зельцера, подумал барон. Ведь болван болваном, но по натуре — вольная птица, орел, себя быдлом полагать категорически не согласный. Болтун, но при чувстве собственного достоинства. Жаль, что в своих странах не делают такие погоды. Вовсе даже наоборот, их изничтожают всеми возможными способами.

В отдельных, самых богатых кварталах Москвы и прочих российских бургов тоже хватает тех, кто полагает эту сволоту, народ, тупым быдлом, но совсем не то на российских просторах — и это с готовностью подтвердит любой, кто остался жив после попытки привнести в жизнь российскую свои ценности, заботливо, для большей легкости восприятия спрессованные в тот самый neue ordnung. Ведь даже с цирковым медведем проще договориться, нежели принудить его делать что-то противное природе зверя силой. А как быть с совсем диким топтыгиным, да еще и в его природном месте обитания?

Ведь если и исхитришься накинуть на него аркан – это не мишка пойдет за тобой, а ты потащишься туда, куда решит отправиться он. Считай – крупно повезло, если после этого найдут добрые люди в чистом поле твои белы косточки; их, пожалев заплутавшего в чуждых ему просторах дурачка, в овраге прикопают – и, по христианскому обычаю, поставят сверху традиционный, сбитый из тонких березок крест.

«Да — есть в России такая традиция, — не мог не признать того Клаус Фридрихович, — относиться к чужим, после того как они обезврежены, лучше, чем к выжившим в очередной мясорубке своим. И если принять, что милосердие – привилегия сильного, то получается, как ни суди, что поставив после победы винтовку в угол и повернувшись лицом к своим, страна вдруг резко ослабевает. Так может – не ставить?»

Но и договорившись с косолапым по-хорошему, лучше не поворачиваться к нему спиной: в любой момент вдруг заподозрит он тебя в обмане и тогда может оказаться фатальным любой пустяк. Тот, например, что твои затылочные кости заведомо гораздо мягче его клыков.

К тому же было у барона Либервурста такое представление о России, что всякий, кто с ней задирается, как бы становится на скамейку под виселицей. С петлей на шее. Полагая, что может безнаказанно дразнить эту такую безобидную на вид медведицу – ее ведь тоже держит петля. И даже удивиться не успевает, когда медведица вперевалку уходит с обрывком веревки на шее, он же остается висеть, судорожно дергая в воздухе ножками в лаковых туфлях.

Следует отметить, что обыкновенно осознание России как противящейся упорядочению бесконечности происходит поздней осенью, когда природа окрашивает всё, попадающее в поле зрения наблюдателя, что по сути своей усердный краевед и отчасти философ, в свинцовые оттенки. Серое небо нависает над серыми просторами, и даже солнце, кажется, блестит лишь для того, чтобы подчеркнуть эту серость. Тогда вдвое труднее понять, как из этих пасмурных пятен складывается ярчайший след, что оставляет в учебниках истории огромнейшая общность, говорящая по-русски; и по-русски-то изъясняющаяся, как иногда кажется, в первую очередь для того, чтобы противостоять насаждаемой ей тупости.

Подметим, что как только появляется в этой среде гнильца, желающая напакостить, так тут же начинает она пустозвонить на языке, к русскому языку изначально никакого отношения не имеющая. Консенсус, офшор, пиар, харрасмент, интеграция, плюрализм, толерантность, инкассо, дефолт… И весь этот блуд лишь для того, чтобы воцарилась какистократия и, осуществив меритоцид, довела дело до залоговых аукционов.

Когда же понимание русскости приходит, то носит оно характер философского абсолюта: первооснова всего — слово. Сказанное по-русски, оно устанавливает границы рассеивания, определяет ему срок жизни и задает направление развитию этой общности. Никак не вмешиваясь ни в какие политические передряги, борясь лишь за себя, ибо если умрет слово – исчезнет и окормляемое им общежитие народов.

Языковое единство имеет куда более глубокий смысл, нежели можно это себе представить. Это бывает трудно понять, пребывая в самой России, где pro и contra по любому вопросу звучат на русском, но самым простым образом это утверждение подтверждается взглядом на Россию со стороны. Зря что ли иноземцы видят чечена чеченцем или бурята бурятом, когда те находятся по своему исконному месту проживания; но стоит буряту заявиться в Европу – пусть даже не верхом на боевом медведе, пусть даже без штуцера с оптическим прицелом — как непостижимым каким-то образом во мгновение ока он тут же становится русским для аборигенов, спокон веку проживающих по берегам Рейна или Темзы.

Про чечена и говорить нечего. Этот станет для местных европейцев русским еще в Польше, на дальних подступах к собственно Европе.

И уточним для не проживающих в российских пределах про ярчайший след.

Усилия по рациональному осознанию русскости как некой метафизической глыбы, каковую каторжник Федор Михайлович обеспечил совестью — после того, как крепостник Александр Сергеич пробудил в ней своей лирой чувства добрые — эти усилия бессмысленны.

Даже и российские мыслители не имеют видимых успехов в попытках это сделать. Что никак не умаляет их ума, просто для России подобное состояние характерно в целом: даже когда уже построен и спущен на воду парусник, его команда, от юнги до поседевшего в кругосветках капитана, продолжает размышлять, куда ж им плыть.

Русскость не поверить алгеброй. Ее можно лишь целиком принять — вроде как прыгнуть с головой в прорубь — и без долгих раздумий полюбить лихую непостижимость огромной вселенной, центробежной силой которой является не тяга к комфорту, что может быть обеспечено только выжиманием последних соков из покоренных народов, а родной язык. И пусть никаких матерных слов не достанет потомкам, которые вдруг поймут, что могли бы как сыр в масле кататься, кабы чуть меньше заботились их предки о благополучии окраин – это уже не изменит ничего.

Или для русскости еще типично то, что, делая попытку ее понять, европеец — исключительно от непонимания бунтарской сути этой новой для него вселенной, сути, вечно ищущей справедливости для всех и любви для себя, — ее не видит. Не может ее разглядеть, даже глядя на эту суть в упор.

Более того, иной англосаксонский басурман с особо нежной душой незамедлительно впадает в столбняк при встрече с русскостью. Он вдруг перестает соображать от ужаса подобно собирающему хворост мальчишке, на самом краю леса, еще в виду своей деревни наткнувшемуся на матерого волка. Даже если этот волк – воображаемый.

Но пугает его до липкого пота, до вязкого морока не что-то действительно страшное, чего и вправду следовало бы опасаться – любой, в вопросе разбирающийся, обязан признать, что такого хватает — а верность носителей русского языка устоям, издревле закаленным дурными дорогами и вороватым начальством. Однако при таком раскладе возненавидит иноземец не сановных жуликов и воров, как то было бы естественно, а всегда противостоящий им простой народ.

Разумеется, не все европейцы таковы. Есть, есть среди них и такие неофиты философии единства времени и пространства, что находят нелюбезный в своей сермяжной основе, гнушающийся притворства народ бесконечно обаятельным — и вдруг, оставаясь при этом привержены своим родным языкам и культурам, начинают ощущать, что пребывание в любой произвольно взятой географической точке Третьего Рима может унести тебя в самую славную для этой местности историческую эпоху, уравняв духом с былинными героями тех времен.

Они видят, как даже самого подлого звания человек, распоследний среди себе подобных, легко проникается этим погружением в древность и начинает понимать себя крохотным колечком, одним из многих, составляющих кольчугу, что его страна наденет, если уж придется, на смертный бой. И если ударит в это кольцо острие копья, то так тому и быть — отцы наши и деды так помирали, не требуя за то ни славы, ни имений — так чего бы и нам по ним не равняться. Безымянная жертвенность – вот как это называется. Даже когда выглядит со стороны как-то иначе.

Иных, главным образом тех самых, в штанах со штрипками либерально настроенных россиян, это весьма раздражает. Они не понимают, что, когда настанут трудные времена, выбора не останется: хотят они того или нет — им все равно придется стать героями на службе у своего отечества, вне зависимости от того, нравится оно им или нет.

Другого ходом истории просто не предусмотрено.

Для иного сценария в России климат не тот.

«В следующий раз будешь думать, обормот малахольный, где родиться», — из последних сил размышлял барон.

Еще страна Россия мила заезжающим на постоянное место жительства иностранцам, даже и таким безбашенным зюзям, как кучер Зигфрид Зельцер, своей то ли широтой души, то ли непритязательностью, в силу которой латыш-протестант, иудей из крохотного местечка в полосе отчуждения или буддист-тувинец, вдруг осознав, что страна велика, но порядка в ней нет и, скорее всего, в обозримом будущем не будет — несмотря на это прискорбное обстоятельство внезапно ощущают они себя россиянами и не испытывают от этакого фортеля ни малейшего дискомфорта; меж тем как индиец или индеец навсегда останутся всего лишь индийцем и индейцем в своих империях, где порядка даже в избытке. Хотя отнюдь не возбраняется тебе жить неким подобием помещенного в резервацию индейца чероки и на среднерусской равнине, коли есть у тебя на то желание.

Места хватит всем, спасибо Ермаку, Дежнёву, Хабарову и иже с ними.

Так что… Уже слегка обрусевший Зигфрид твердо знал, что население в этих студеных краях, куда занесло его некогда из милого фатерланда, полагает потребление хлебного вина профилактическим, а порою, с морозца, например, и лечебным мероприятием; иногда, в сложных жизненных ситуациях — даже смягчающим вину резоном. Совсем не то, что в его родном курфюршестве, Гессен-Касселе.

Здесь, в Родимове, Зигфрид еще семь лет назад вдруг узнал столько рецептов, основанных на spiritus vini, что не на каждый и болезнь-то найдется. Но, по крайней мере, стало понятно вот это русское – «За здоровье!»

Главное же, что и фрайхерр барон знает не понаслышке: это не мы плохие, это водка во всем виновата, тварь подлая. И кучер знай только щурился и прикладывал ко рту ладонь, деликатно дыша в сторону замешанным на калгане и анисе перегаром – хотя исходящие от барина ароматы ничем от этого амбре не отличались — пока барон Клаус Фридрихович фон дер Либервурст философически размышлял о некогда приютившей его России, равнодушно тыкая в кучерскую морду зажатой в пухлый кулак и похожей на липовое мочало оторванной истопницкой бородой.

Всё честно: провинился – получай по мордасам. Чай, не в Гессен-Касселе находишься. Не под суд же из-за такого пустяка этого мерзавца отдавать.

Супруга барона смотрела на экзекуцию со стороны и с оторопью думала, как же похожи бывают пухлостью лиц и бессмысленным выражением глаз мужчины, что поутру маются похмельем. И за что ей такое счастье – иметь в окружении своем одних только горьких пьяниц.

Наконец фрайхерр барон угомонился и Зельцера по-русски куда подальше отослал. Сам же подошел к окну и оторванную бороду, брезгливо отряхнув ладони, во двор обронил, в кусты крыжовника. Холеную бороду, еще накануне произраставшую то ли из Федула, то ли из Никифора. Ровно до того трагического момента, пока не начались в людской баронова дома дебаты на всякие мостостроительные темы.


Рецензии