de omnibus dubitandum 31. 279
Глава 31.279. КАПРИЗ СВОЙ УДОВЛЕТВОРИЛА И, ЛЮБОПЫТСТВО НАСЫТИЛА ВДОВОЛЬ…
Однажды утром, когда миссис Сканк и Эмили уехали на целый день, оставив дом на нашем с Луизой (не считая прислуги, конечно) попечении, мы сидели в мастерской и убивали время тем, что глазели через витрину на улицу, сын бедной женщины, зарабатывающий на жизнь тяжким трудом (она перебивалась с хлеба на воду, штопая носки и чиня чулки в лавчонке по соседству), предложил нам букетики каких-то цветов, которыми полна была его корзиночка.
Бедный малый продавал эти букетики, помогая матери содержать их обоих, ни на что другое в жизни он, скорее всего, не годился, поскольку был не только совершенно слабоумным, или идиотом, но еще и заикался так, что нельзя было разобрать и той полдюжины звуков, какие животные инстинкты толкали его произносить.
Мальчишки и прислуга в округе прозвали его Чакк-Добряк за то, что сей простак делал все, о чем его ни попроси и к чему он был пригоден, по первому же зову, и за то, что по натуре своей он не был склонен предаваться горести; замечу к тому же, был он великолепно сложен, плотен, строен, высок и силен, как лошадь, вдобавок и лицом недурен. Так что не был из таких мужчин, кого можно было бы и вовсе со счетов сбросить и стороной обойти, если, конечно, ваша деликатность способна – при необходимости – примириться с лицом чумазым, космами, не ведавшими гребенки, и лохмотьями такими, что обликом своим Чакк мог бы потягаться с самым языческим из всех философов.
Малого этого мы видели часто и покупали его букетики из чистого сострадания, ничего больше. Но в тот раз, когда он обратился к нам, протягивая свою корзиночку, Луизе неожиданно взбрело что-то в голову, фантазия ею овладела, и, не посоветовавшись со мной, она пригласила Чакка войти, стала перебирать его цветы, выбрала среди них два букетика – один себе, другой для меня – и, вытащив монету в полкроны, ничтоже сумняшеся подала ее малому на размен, словно и впрямь считала, будто он способен разменять деньги.
Чакк почесал в затылке и принялся жестикулировать, изъясняясь в своей немощности знаками вместо слов, которых он, как ни силился, произнести не мог.
Луиза же на это сказала: «Что же, дружок, пойдем со мной наверх, там я тебе дам, что тебе причитается», – и в то же время мне мигнула, призывая следовать за ней, что я и сделала, заперев только перед этим входную дверь и предоставив приглядывать за ней и за мастерской домашней прислуге.
Пока мы поднимались, Луиза успела мне шепнуть, что ее одолело чудное желание проверить на этом слабоумном, справедливо ли общее правило и насколько щедро восполнила природа дарами телесными то, чем так явно обделила его в дарованиях умственных; при этом она умоляла меня помочь ей удовлетворить свое любопытство.
Недостатком сговорчивости я никогда не страдала и была очень далека от того, чтобы помешать экстравагантной забаве, ведь и меня уже точил тот же червячок сомнения, а в любознательности я никогда и никому не уступала, так что – заговор состоялся, заговорщицы поняли друг друга сразу и весьма охотно.
Мы добрались до Луизиной спальни, и, пока она отвлекала Чакка выбором букетиков, я принялась за дело и сходу ринулась в атаку. Нет никакого смысла ходить вокруг да около, примериваясь, когда имеешь дело с существом абсолютно естественным, а потому я сразу же повела себя с этим дитем естества совсем вольно, но первая моя попытка проникнуть в те места на его теле, где женских рук не бывало, вызвала у него удивление и замешательство, так что, хотя в порыве застенчивости он и отступил, тем не менее, мое наступление провалилось.
Пришлось ободрять Чакка взглядами, игриво ерошить ему волосы, по щекам поглаживать и другими разными хитростями успокаивать, добиваясь своего.
Скоро он ко мне привык, и я смогла сыграть для всех его членов сладостную тревогу: он так возбудился и настолько ощутил сам их готовность вступить в битву, что после всех ухмылок и улыбок, какие я пыталась у него вызвать, мы, наконец, заметили пламя в его глазах, огонь которых, казалось, перекинулся на щеки, заалевшие румянцем.
По лицу дурачка было ясно видно, как все жарче разгорается в нем животная радость, хотя, пораженный новизной ощущений, он понятия не имел, куда смотреть, куда двигаться, – прирученный и безвольный, он недвижимо стоял, в идиотском восторге полуоткрыв рот, позволяя мне выделывать с ним все, что мне только заблагорассудится.
Корзиночка выпала у него из рук – Луиза ее подобрала.
Я уже – после нескольких попыток – отыскала и ощупала его ляжки, кожа которых казалась чище и приятней наощупь из-за соседства с грубой шершавой, а то и просто в грязи вываленной одеждой; так зубы негров кажутся белее на фоне окружающей их черноты.
Что ж, Чакк-Добряк, обделенный нарядом, обделенный разумением, был несказанно богат сокровищами интимными: плотью упругой, плотной, насыщенной соками юности, развитыми, хорошо подогнанными конечностями.
Пальцы мои добрались-таки до истинно-нежного, в самом деле, чувствительнейшего ростка, который от прикосновений не только не увядал, а буквально рвался им навстречу, раздаваясь под живительной лаской и вширь и в рост. Все говорило о том (и говор этот мне был приятен), что вот-вот произойдет открытие, какое нас интересовало и волновало, подготовка к нему зашла так далеко, что доказательству сделалось тесно в заточении и оно, грозило вырваться оттуда, порвав все оковы.
Я расстегнула Чакку пояс, подобрала рубаху и выпростала наружу мужское отличие идиота во всей его красе и гордой вздыбленности возбуждения, но только… нет, каково! Размеры настолько невообразимые, что мы, настроенные увидеть нечто замечательное и необычное, не верили глазам своим: это безмерно превосходило все наши ожидания. Даже меня это поразило, а уж я-то в ремесле нашем на мелочи не разменивалась.
В общем, попробуйте представьте потрясшую нас картину: громаднейшая головка окраской и размером смахивала на обыкновенное овечье сердце, на широченной спинке можно было спокойно бросать кости, ствол длины чрезвычайной, а завершал картину большой – под стать длине – и богатый придаток мешок для сокровищ, испещренный, как скорлупа грецкого ореха, морщинами. Воочию увидели мы доказательство, что обладатель всего этого не попусту дитя естества: открывшаяся картина как нельзя лучше свидетельствовала, что он унаследовал – и в изобилии – достоинства величия, отличавшие это во всем другом обездоленное существо. На память тотчас приходит простонародная поговорка: «Дурака побрякушка для леди – игрушка».
Не без смысла высказывание, поскольку, вообще-то говоря, в любви, как и на войне, ценится то оружие, что подлиннее. В общем, природа столько сделала для Чакка в интимной части его тела, что, по-видимому, считала себя прощенной за ту малость, какою она утрудилась для его головы.
На том роль моя (а я искренне стремилась не заводить шутку слишком далеко, достаточно было удовлетворить свое любопытство единым видом прелестей) кончилась: я вполне довольствовалась тем, что взметнула сей майский шест, вешать же на него венок предоставляла кому-нибудь другому, даром, что к тому времени уже различила у Луизы в глазах отблеск пламени бурных желаний.
Я свою скромную роль сыграла и создала ей все условия, какие кого угодно могли бы вдохновить довести начатое до конца, она же, никакой иной забавы и не желала.
Я решила досмотреть все и объявила, что останусь зрительницей до конца спектакля, – это, конечно же, было вызвано желанием распотешить вновь появившееся любопытство взглянуть, что способны сотворить естество действенное в сочетании с дитем естества, когда их вместе сводит природа.
Луиза (а аппетиты у нее разгорелись) подобно трудолюбивой пчеле, казалось, нимало не гнушалась взять медоносную взятку с редкой красоты цветка, пусть и росшего на навозной куче, и была всецело готова воспользоваться плодами того, что начато мною. Ощутимо понукаемая собственными хотениями (и поощряемая мною), она сразу же решила рискнуть и свести нежную свою плоть с мощным членом идиота, который к тому времени был достаточно распален всеми теми раздражителями, какие мы использовали, чтобы удовлетворить ее замысел и пустить в действие основной движитель утех.
А у того каждая жилка струной вытянулась до полного натяжения – и он взметнулся, жесткий и напряженный, взорваться готовый от распиравшей его крови и мощи… что за громадина! Нет! Этого мне никогда не забыть!
Луиза, взяв в руки эту столь манящую, притягивающую к себе прекрасную колотушку, потянула за нее, словно за огромный рычаг, податливого юношу на себя, отступая к постели.
Чакк все больше попадал под воздействие инстинкта и постепенно отдавался власти возбуждающего желания.
Остановившись у кровати, Луиза, как то всегда ей нравилось, упала навзничь, откинувшись насколько могла и, по-прежнему крепко держала то, что она держала. Падая, она позаботилась о том, чтобы одежда ее удобно задралась, чтоб ноги как следует раскинулись и приподнялись, открывая полную перспективу сокровищ любви; разомкнувшиеся розовые губы нежной плоти обозначили средоточение цели так четко, что было бы неестественно даже для дитя естества пройти мимо нее. Он и не прошел. А Луиза, горя нетерпением и желанием, направляла его могучее орудие, предвкушение услады обуяло ее.
Партнеры рванулись вперед, и оба сделали выпад с такой силою и резкостью, что Луиза в голос закричала, будто пронзило ее так, что и терпеть нет мочи, будто смерть ее пришла. Только было уже поздно – буря разыгралась не на шутку и обрушилась на нее со всей силой.
Чувственная страсть правила уже этим человеком-машиной, благодаря ей, почувствовал он свое преимущество и превосходство, ощутил вдобавок впившееся в него жало удовольствия с такой невыносимой мукой, что, обуреваемый ею, все больше и больше в утехах впадал в неистовство, какое заставляло меня дрожать от страха за чересчур хрупкую Луизу.
В их поединке Чакк казался еще огромнее, чем был на самом деле, на лице его, обычно таком бессмысленном и постном, теперь отражалось величие и важность исполняемого им действа. Короче, это был уже не тот человек, с которым можно было дурака повалять, я сама (и сие поразило особенно приятно) ощутила в себе нечто похожее на уважение к нему, разглядев, как украшает воителя ужасная мощь его движений: глаза его метали искры огня, лицо охватило пламя страсти, осветившее его светом иной жизни, зубы его скрежетали, все тело сотрясала ярость вырвавшегося на свободу неистовства, все в нем подчинилось буйству брачного инстинкта, овладевшего слабоумным.
Пронзая и тараня перед собой все, взбешенный и дикий, будто разъяренный бык, он врезался в нежную пашню, бесчувственный к жалобам Луизы. Ничто не могло остановить, ничто не могло сдержать свирепости, подобной этой: именно свирепо, иначе и не скажешь, попав, куда надо головкой, стал он прокладывать путь всему остальному, в слепом возбуждении пронзая, расщепляя и сметая все препятствия.
Измученная, пронзенная, пораненная девушка кричала, билась, звала меня на помощь, пыталась выскользнуть из-под молодого дикаря или, стряхнуть его с себя, но – увы! все попусту: она скорее сумела бы дыханием своим остановить или вспять обернуть зимнюю вьюгу, чем всеми своими силами отбить бурный его натиск или сбить с пути, которым он продирался.
К тому же усилия ее, сопротивление ею оказываемое, было так беспорядочно, что скорее еще глубже втягивало ее в битву, еще крепче зажимало ее в клещах его могучих рук – и это вынуждало ее, сойдясь в тесной рукопашной, сражаться с таким же пылом, словно ей смерть угрожала.
Чакком же настолько овладела сила инстинкта, лицо его порой приобретало выражение такой зверской свирепости, что пугало куда больше, чем поцелуи, больше похожие на укус, – следы от них не сходили потом у Луизы со щек и с шеи еще несколько дней.
В конце концов бедная Луиза вынесла все лучше, чем того можно было ожидать, и пусть ей пришлось пострадать – и пострадать крепко! – все же, преданная старому доброму занятию, страдала она с наслаждением и упивалась своею болью. Вскоре под натиском, умноженным возбуждением, чудовищное орудие, ураганом метавшееся туда-сюда, неистово рвануло вперед до самого упора и – уже ей не оставалось ни бояться чего, ни чего бы то ни было еще желать. И вот,
«Набив утробу лакомством,
С каким, мне нечего сравнить
на свете»
(Шекспир)
Луиза лежала, обрадованная всей душой, довольная так, что и выразить невозможно, ликовала в ней каждая частичка той нежной плоти, что едва не рвалась от растяжения на дыбе радости. Орудие это с избытком испытывало ее чувственность, пока неистовство дикого наездника не передалось ей и, она не разделила его бешеный восторг: разум ее испарился, все чувства до единого переметнулись в излюбленную ею часть тела – только там, только в ней ныне обитало целиком ее существо, отдавшееся упоению этих порывов, этих исступленных чувств, так ярко выражавшихся в пламенных взорах, в пунцовом полыхании ее губ, шеи и щек, в глубочайших вздохах, когда, казалось, сама душа ее исходила наслаждением.
Короче, она сама обратилась в пышущую движением машину и столь же мало владела своими действиями, как и само дитя естества, их неуемные чресла содрогались в неистовой битве утех, пока порыв наслаждения не взметнулся до высоты невероятной и не обрушился жемчужным дождем, утихомирившим этот ураган.
Невинный чувствительный идиот впервые исторг из себя эти слезы счастья последних мгновений, впервые агонией восторга и, даже почти ревом исступления сопроводил он исходившие из него струи. Не менее чувственна была и радость Луизы, составившей партнеру компанию и в согласии с ним исходившей собственным половодьем, что свидетельствовали все те же старые симптомы: упоительное забытье, конвульсивное тремоло дрожи и исторгающий душу последний вздох: «О-о-о!».
Теперь, когда битва закончилась и, орудие нападения было убрано, девушка лежала, убаюканная наслаждением, вновь и вновь впитывая в себя его пленяющую сладость, истомленная и прерывисто дышащая, не было в существе ее иных ощущений жизни, кроме по-прежнему дрожащих и звучащих радостью струн восторга, по каким, столь туго натянутым природой, еще недавно наносились яростные удары и в каких уже звучали умиротворяющие чувства аккорды.
Что до слабоумного, чей удивительный механизм так достойно себя проявил, то произошедшие в его облике перемены носили характер трагикомический: лицо обрело выражение печальной вызревшей дурости, сверхъестественным образом дополнившей естественные для него бессмыслие и идиотизм, когда он стоя взирал на собственное мужское отличие, уже опавшее, размягченное, успокоенное, шлепавшее по ляжкам и едва до колен не достававшее, ужасное даже в падении своем.
В унынии духа и плоти, естественно последовавшем, он обращал взор на поверженный свой таран, а потом жалобно переводил его на Луизу, казалось, он требовал получить из ее рук то, что им ей было отдано и чего теперь столь опустошающе не хватало.
Однако, сила естества вернулась быстро и преодолела взрыв бессознательности, который – по общему для всех закону наслаждения – обрушился на него: вот уже и корзиночка снова стала главной его заботой, я отыскала и вручила ее малому, пока Луиза приводила в порядок платье. Потом она порадовала идиота, забрав у него из рук все букетики цветов и заплатив за них столько, сколько тот просил; вероятно, какой-либо подарок обрадовал бы его меньше, скорее даже озадачил бы: за что, мол? – глядишь, и других заставил бы выяснять, за что да почему.
Повторяла ли Луиза такое увеселение – про то мне неведомо, сказать правду, я верю, что – нет. Каприз она свой удовлетворила, любопытство свое в порыве наслаждения насытила вдоволь, последствий у приключения не было никаких, если не считать того, что бедный малый, у кого остались лишь смутные воспоминания о случившемся, завидев ее, некоторое время еще по-идиотски расплывался в улыбке, в которой сияли радость и узнавание. Впрочем, скоро он забыл о ней ради следующей женщины, которая решилась, прослышав про его достоинства, испытать их.
Сама Луиза после того приключения недолго оставалась у миссис Сканк (ей мы, между прочим, поостереглись похваляться своим подвигом, пока полностью не прошел страх перед всеми возможными последствиями): сама собою подвернулась оказия доказать молодому парню свою любовь, доказать расставанием с нами, – и она в полдня собралась и уехала вместе с милым за границу. С тех пор я потеряла ее из виду совершенно, так никогда и не узнала, что сталось с нею.
Свидетельство о публикации №223042201345