Калейдоскоп
Если прямо сейчас приехать в Барселону, найти улицу Рамблас (вам любой подскажет, как на неё пройти), спуститься вниз и, не доходя до переулка Хосе Ансельмо Клав;, свернуть налево, можно увидеть одинокого человека, сидящего за столиком уличного кафе (серый европейский шарф, чёрные с проседью волосы и ещё более седая борода).
Человек сидит за столиком, пьёт красное вино и что-то пишет неразборчивыми русскими буквами в небольшом блокноте в кожаном переплёте.
Это я.
Что я делаю здесь, в Барселоне в январе, один? Прямо в эту минуту я пишу рассказ, но если хотите, я могу отвлечься, заказать для вас на плохом испанском бокал вина или сангрии – и вы услышите интересную историю.
1.
Меня зовут Тимофей. Это очень странное имя для еврея. А я родился в еврейской семье в Ленинграде в середине 60-х годов прошлого века. Почему мои еврейские родители выбрали для меня такое странное и необычное для нашего круга имя? Имя выбирал отец – большой любитель античных мифов, заставлявший меня уже через три-четыре года после моего появления на свет заучивать наизусть легенды и мифы Древней Греции из толстенной книги. Но моё имя никак не связано с греческими мифами. Оно связано с моим прадедом которого звали Элияху. Да! Именно! Мой загадочный отец перевёл древнееврейское имя на греческий манер, и сделали меня Тимофеем – почитающим Бога. С таким же успехом он мог бы перевести имя на латынь и сделать меня Амадеусом, но мои многомудрые родители вовремя поняли, что с таким именем мне будет ещё труднее жить в позднесоветском обществе – труднее, чем с именем Элияху. И я стал Тимофеем. Мама звала меня Тимом, а бабушка с дедушкой (с еврейским упрямством) называли меня Фимой – и все были счастливы.
Тимофей – имя хорошее, редкое – всё моё детство я был единственным Тимофеем среди всех остальных Андреев, Игорей, Сергеев, Алексеев и Александров.
Я родился в Ленинграде и прожил в нём 30 лет (на три года меньше, чем лежал на печи сказочный Элияху-Муромец).
В детстве меня интенсивно обучали музыке (я сносно играю на фортепиано, скрипке и альте; если понадобится – могу играть на виолончели, но не так хорошо, как на первых трёх инструментах), я могу читать несложные оркестровые партитуры, я (в дополнение к легендам и мифам Греции) знаю огромное количество исторических анекдотов из жизни музыкантов и композиторов.
Раз уж я говорю о детстве, скажу немного о своих родителях. Их уже нет с нами (как теперь принято говорить: будто находиться рядом с нами – это какая-то особая честь), но интересной деталью станет, наверное, факт, что моя мать в возрасте 78 лет заразилась от моего же отца, которому тогда было 83 года, ни чем иным, как гонореей. Это произошло во Флориде, куда я отправил своих родителей из Бостона, купив им неплохой домик недалеко от пляжа в West Palm. Отправил, конечно, не за этим, но тут уж как получилось. Отец всегда мучил нас с мамой. Греческая легенда о царе Эдипе была мне понятна задолго до того, как я узнал про Зигмунда Фрейда. В сущности, это всё, что я хотел бы рассказать о своих родителях и о своём детстве в этом контексте и в этом тексте.
Когда мне исполнилось тридцать лет, мы с моей бывшей супругой уехали в Соединённые Штаты – в эту благословенную страну, завлекающую романтиков и авантюристов со всего мира огромным магнитом под названием American dream. Наш брак оказался непрочным – он не перенёс трудностей эмиграции, о которых очень много и красочно (и, порою, даже талантливо) написано моими современниками – мастерами эмигрантской прозы.
Если не считать распавшегося брака, всё у меня сложилось неплохо. Не стану хвастаться. Просто скажу, что я получил серьёзную финансовую независимость и свободу – современный эквивалент покоя и воли, о которых писал Пушкин.
Пройдя сквозь череду отношений с десятком женщин разного происхождения и интеллекта, я обнаружил себя одиноким пятидесятилетним мужчиной: без семьи, без детей и внуков, без друзей, без обязательств перед стариками (мои родители, краткую справку о которых я дал чуть выше, к тому моменту уже завершили свой земной путь). Печальная, в сущности, картина, которую даже покой и воля не могут исправить.
С детских лет я писал стихи. Точнее будет сказать, что с детских лет я пытался укладывать тексты в ритмические и рифмованные строки. Стихи я начал писать значительно позже – перед самым отъездом в Америку. А в свой «американский период» я сумел опубликовать несколько подборок в известных и менее известных журналах. Парочка публикаций даже оказалась в ныне покойном Журнальном зале – месте привлекательном, но таком же, в сущности, ложном магните, как и описанная чуть выше американская мечта. Но любезен пишущему народу я стал не своими стихами, а рецензиями на чужие стихи: разборами, поисками интересных аллюзий и ассоциаций, поощряющими предсказаниями большого будущего начинающего автора (парочка этих предсказаний впоследствии сбылась). Слух обо мне прошёл по всей Руси великой, перевалил через её границы и границы сопредельных государств – и вот у меня уже нет отбоя от поэтов всех мастей, желающих получить рецензию на своё творчество. Я тщательно выбираю то, что рецензирую. Мои рецензии обычно хвалебные, но это только потому, что я рецензирую только стихи, которые мне нравятся.
Как вы уже догадались, я люблю серьёзную музыку. Хорошую классику в хорошем исполнении. У меня нет высшего музыкального образования, но выпускник консерватории не ощутит недостатка в моих знаниях, разговаривая со мной о музыке. Просто потому, что недостатка знаний нет. Возможно, эта тяга к высокой культуре, привитая мне с самого раннего детства, повлияла на меня очень странным и необратимым образом: я построил барьер между телесным и духовным – и всегда разделял эти два человеческих начала, чем довольно сильно озадачил целую группу психотерапевтов в разные периоды своей жизни.
Но довольно уже обо мне (мой нарциссизм удовлетворён). Расскажу о Марине.
Однажды, просматривая как всегда на Ютюбе записи неизвестных мне исполнений Гольдберговских вариаций Баха, я случайно наткнулся на видео молодой выпускницы Московской консерватории Марины Л. После Гульда очень трудно сделать вид, что Гульда не было (то же самое я говорю поэтам про влияние Бродского на их тексты – трудно сделать вид, что Бродского не было; да и не нужно). В интерпретации Марины Гульд присутствовал неоспоримо. Но была в её исполнении какая-то своя – очень ясная и живая трактовка, позволяющая назвать исполнение удивительным. Запись была сделана пятнадцать лет назад, и девушка на видео была невероятно талантлива и красива.
Я стал искать все записи Марины, узнал о ней всё, что мог узнать в свободном доступе. Переслушал всё, что мог найти: от Альбинони до Цельнера; от Баха до Берга – и всё мне нравилось. Я скачал несколько её пластинок (немногочисленных, но интересных), стал слушать их постоянно.
Я узнал, что в двадцать пять лет Марина вышла замуж. Узнал, что через несколько лет она попала в автомобильную аварию, на какое-то продолжительное время приковавшую её к постели. Что после мучительного процесса реабилитации она была вынуждена прекратить карьеру концертирующей пианистки и заняться преподавательской деятельностью (я почти выучил наизусть интервью с ней, опубликованное в одном симпатичном новом интернет-издании).
Я узнал также, что её муж – известный математик Евгений С. – пишет слабые, беспомощные стихи. Что они с мужем живут уже 12 лет. Что у них нет детей. Всё это я собрал для себя в виртуальное досье безо всякой цели. Просто так.
В какой-то момент я понял, что люблю Марину. Люблю её, хотя даже и не знаком с ней лично. Но, с другой стороны, что может быть более личным, чем вот эти бесконечные прослушивания её записей, где она раскрывает всю свою душу, а я принимаю её душу в свою? Если плотская любовь, в которой одно тело принимает в себя другое, понятна любому малограмотному подростку – то почему люди более тонкой организации не могут признать существование любви, при которой одна душа принимает в себя другую?
Я написал ей о том, как на меня действует её исполнение. Она ответила. У нас началась переписка. Потом – роман в переписке. Потом – долгие телефонные разговоры (к счастью, к тому моменту различные программы, позволяющие делать эти разговоры между Бостоном и Москвой бесплатными, стали появляться быстрее, чем грибы после дождя на Кейп Коде – и Марина могла звонить мне так же часто, как и я ей).
За три года такого общения мы стали очень близкими, родными людьми.
Мы никогда не пытались встретиться. Точнее, я многократно предлагал Марине тайную встречу в любой точке планеты, но Марина всегда отказывалась. «А вдруг, встретившись, мы разочаруемся друг в друге? Как же мы будем после этого друг без друга жить?» – говорила она мне. Я подчинялся. Но моё сердце сопротивлялось. Я хотел видеть Марину хоть однажды, хоть редко, хоть в неделю раз – состояние известное и хорошо описанное в литературе. И я ничего не мог с этим поделать. Я не очень представлял себе эту встречу, хотя совместное исполнение «Крейцеровой сонаты» (как оно было описано у Льва Николаевича Толстого – правда, желательно, без смертельного исхода) казалось мне интересной идеей.
Так или иначе, узнав о том, что Марина с мужем собирается в круиз по Средиземному морю с заходом в Касабланку, на Канары, Мадейру, Малагу и Аликанте, я нарушил уговор и тоже заказал себе каюту на громадном океанском круизном лайнере «Mariposa» – бабочка.
Я нарушил уговор и прилетел из холодного мрачного январского Бостона в тёплую и почти безлюдную послепраздничную Барселону.
2.
Не мной замечено, что у людей, говорящих по-русски, есть одно странное свойство: мы не любим друг друга. Итальянцы, заслышав родную речь вдали от дома, радуются, что-то кричат, размахивают руками. Американцы выясняют из какого штата-города неожиданный встречный, говорящий с ними на одном языке. Французы тоже что-то радостно произносят на своём прекрасном французском. И только мы, русские, терпеть не можем людей, говорящих по-русски. Мы изучаем их презрительным взглядом, мы вслушиваемся в их фразы, мы отмечаем неприятный для нас южный говорок или нарочитый московский выговор.
На круизном корабле было много русских. В основном это были русские из самой России, но были и такие, кто приехал из бывших союзных республик, из Израиля, Германии или из Америки. И все мы совершенно одинаково недоверчиво и с недобрым взглядом осматривали друг друга в первый день круиза в огромном зале ресторана, в котором подавали первый ужин.
Марину с Евгением я увидел почти сразу. И она увидела меня – узнала, вспыхнула от неожиданности, но быстро взяла себя в руки, сильная женщина.
Марина оказалась выше, чем я думал. Выше и стройнее. Или это так мне показалось, когда я увидел её рядом с невысоким и полноватым Евгением? Мы с Мариной часто «виделись» по Скайпу, но такое общение – в прямом смысле – общение «лицом к лицу». А всё остальное, как известно, видится только на расстоянии. Между нами было расстояние в тысячи километров, которое я сократил своим непрошеным поступком до расстояния в несколько шагов. Теперь именно такое расстояние и было самым удачным, чтобы внимательно рассмотреть мою Марину и понять, как она прекрасна.
Мне не было стыдно за этот поступок. Если бы я приехал туда, где Марина была одна, это было бы неправильно. А тут она была с Евгением – и никто не может сказать, что я поступаю некрасиво. Впрочем, Марине не понравился сюрприз.
Она сделала несколько шагов в мою сторону, и я увидел, что Марина довольно сильно прихрамывает. Я никогда не знал об этом. Видимо, её хромота была последствием той ужасной аварии, оборвавшей её концертную карьеру. Впрочем, я мог только предполагать. Марина никогда не упоминала в наших разговорах или переписке об этом небольшом физическом недостатке. Но не это ли было причиной её нежелания встречи? И не нарушил ли я тогда своим появлением какой-то неписаный моральный кодекс, который я не должен был нарушать? Но, с другой стороны, мы же не в пятом классе. Кто смотрит на такие мелочи?
Проходя мимо меня, пропустив Евгения вперёд, она прошептала: «Ты псих? Зачем ты тут? Ты сумасшедший?» и пошла дальше. У меня не было ответа ни на один из этих вопросов. Мне просто было хорошо в эту секунду оказаться рядом с ней, вдохнуть запах её духов, увидеть её гордую голову с копной густых тёмных волос. Марина была бесконечно красивой женщиной – в движении, рядом это было куда более очевидно чем на экране телефона. Она была прекрасна несмотря ни на что. Я видел её смущение и досаду. Я и сам был смущён, но, (мысленно –многократно) отрепетировав нашу первую встречу, я был готов к ней. Пока всё происходило так, как я и предполагал.
В первый долгий переход вдоль побережья Испании, через Гибралтар – к Касабланке я часто видел её и Евгения на корабле. То тут, то там видел я Марину – всегда в новом наряде (выгулять наряд – любимое занятие даже очень умной женщины, если она при этом ещё и красива). Бедный счастливец Евгений – ему выпала честь таскать по жизни громадный чемодан прекрасной женщины.
Интернета в море не было, и переписываться с Мариной мы не могли. И это хорошо: вместо возмущённых писем я иногда, встречая её в толпе пассажиров круизного корабля, получал возмущённые взгляды. Мы играли в интересную игру. С одной стороны, мы делали вид, что не знаем друг друга. С другой стороны, мы, всё же, с любопытством и радостью поглядывал друг на друга: мне было приятно видеть её, а ей, как я понимаю, всё же был приятен мой сумасшедший поступок.
Делать во время долгого перехода в Касабланку было нечего. Я пошёл прогуляться по кораблю и забрёл на звуки Гленна Миллера в роскошно декорированное помещение с фонтаном – где-то между седьмым и восьмым этажами громадного корабля.
Играл большой джазовый оркестр. Играл довольно посредственно, без «драйва», который был у оркестра Миллера, но тут уж ничего не поделаешь. Отдыхающие пили вино, коктейли, смотрели на волны. Я взял бокал Pinot Noir.
Где-то за горизонтом – за пределом видимости – была Африка (Алжир или Марокко), а оркестр выдувал старую добрую Чаттанугу Чу-чу.
Я бывал в Чаттануге – там неплохой музей с интересной коллекцией американского импрессионизма. Если бы музыканты оркестра побывали в этом городке, они, возможно, играли бы эту песню чуть живее (не по темпу, а по наличию жизни). Я слышал, что многие западные музыканты перед исполнением Рахманинова или Чайковского специально совершают трудные поездки в отдалённые районы России, чтобы «поймать жизнь», душой ощутить местность, впустить её в свою душу (как я впустил в свою душу мою Марину). Я не считаю такие поездки глупой затеей.
Музыка, литература и, конечно, живопись впитывают в себя окружающую их жизнь, впитывают природу – как виноград впитывает в себя все запахи и краски окружающего виноградник ландшафта, чтобы всё это потом зазвучало в бокале вина – в таком же бокале, как я держу сейчас в руках.
Это «насыщение окружающей жизнью» и превращает текст в литературу. Без него, без этого насыщения, любой текст – просто последовательность слов, а музыка – просто последовательность звуков. Впитав в себя жизнь, они становятся искусством. Естественно, что и личность художника, мастера играет огромное значение. Но разве и он не часть окружающей жизни – плоть от плоти? Как там у Мандельштама? «Попробуйте меня от века оторвать, — Ручаюсь вам — себе свернете шею!» Я много раз видел на картинках Кёльнский собор, но только оказавшись рядом с ним, только вдохнув всей грудью этот ни с чем не сравнимый запах, я по-настоящему понял его величие.
Может быть так же – за тем же – я и приехал сюда увидеть Марину? Может быть мне тоже было нужно насыщения жизнью наших виртуальных отношений? Я бы не смог ответить на этот вопрос.
За столиком около окна сидела семья: женщина – видимо моего возраста, но моложавая, выглядящая моложе своих лет – и её дети: скорее всего, погодки – мальчик лет семнадцати и девочка чуть постарше. Я присел за соседний столик с бокалом Pinot Noir. Я подслушал их разговор, который был бы совершенно нормальным для любого человека, жившего когда-либо в эмиграции, но показался бы странным для всех остальных. Семья говорила на двух языках: мама говорила с детьми по-русски, а дети отвечали на иврите – и между собой тоже говорили на этом языке. «Русские израильтяне» – догадался я.
Девочка была милой. Даже красивой. Породистое еврейское лицо – иконописное, с тонкими чертами и яркими выразительными глазами, хорошая женственная шея, выбеленные и окрашенные в пшеничный цвет некогда чёрные волосы. Я сравнил её с сидящей рядом мамой и увидел, что они очень похожи. Но мама была безошибочно русской (то есть рождённой в России), а девочка больше походила на своих американских сверстниц – или на ту удивительно красивую молодёжь, которая заполняет поздними весенними вечерами уличные ресторанчики на Дизенгоф-стрит в Тель-Авиве.
И вот тут произошло странное – я вдруг узнал эту девочку!
Бывают такие моменты, когда человек вдруг совершенно случайно понимает что-то, что не понимал ещё секунду назад. Это состояние похоже на d;j; vu, но более острое и ощутимое. В этом состоянии вдруг открывается что-то, что было закрыто от взгляда, но ты уже не можешь понять, как же ты раньше этого не видел. Именно это произошло со мной, когда я подносил бокал вина к губам, но замер и даже привстал.
Я узнал эту девочку! Я вспомнил её – безо всяких сомнений! Я вспомнил, что видел её много лет назад, в Пярну, на пляже, где мы познакомились. Нам было по пятнадцать лет, её звали Светой и она была моей первой настоящей и мучительной любовью: чистой, детской, ничем не запятнанной, но настоящей. Эта любовь началась в Пярну и там же закончилась, но я вспомнил её так ярко, как бывает, когда, проснувшись от наркоза, смотришь на белые стены палаты и видишь на них распускающиеся неведомые природе цветы или яркую психоделическую радугу.
Я сел обратно в кресло и сделал большой глоток. Понятно, что это не та девочка, но сходство удивительно. Как же это может быть? И тогда я понял (медленно – я бываю не очень сообразительным, особенно в такие яркие моменты) и перевёл взгляд на женщину. Света? Это она? Эта девочка – её дочь? Я пригляделся и начал видеть то, что не увидел сразу: да, это была Света. На этом громадном корабле, посреди бесконечной воды была не одна, а две моих любви: первая и последняя. И обе – самым странным и поэтическим образом – платонические, чистые, невинные. Какое невероятное совпадение, которое случается только в самых глупых рассказах.
3.
Это было в Эстонии – в Пярну. В 1978 году. Мне было пятнадцать лет, и я отдыхал там с мамой. Вокруг меня на пляже было много красивых девочек, но я не знал, как с ними познакомиться. Подойти и предложить сыграть в карты? Как-то глупо. Построить замок из песка? Ну это ведь не тот возраст. Я не знал, что делать.
Я не помню, как мне пришла в голову эта идея, но она пришла и осуществилась: я купил спицы для вязания, шерсть, взял в библиотеке книгу по вязанию спицами и начал вязать длинный коричневый шарф.
Расчёт был простой: девочки захотят помочь мне с вязанием и слетятся сами. Ведь не зря же у нас были уроки труда. Чему-то ведь там учили наших девочек?
Но этот расчёт не оправдался: вместо девочек ко мне слетелись их мамы и бабушки, – а девочки, равнодушные к моим стараниям, играли в волейбол с другими мальчиками.
Одной из девочек, играющих в мяч, была Света, мама которой научила меня закреплять только что связанный ряд.
Света была самой красивой из девочек на пляже. Породистое еврейское лицо – иконописное, с тонкими чертами и яркими выразительными глазами, хорошая женственная шея, выгоревшие под солнцем чёрные волосы. Она грациозно обращалась с мячом, и я поглядывал на неё сквозь своё вязание: с любовью и незнакомым мне до той поры желанием.
Не помню как, но мы познакомились. И не просто познакомились, а стали общаться. Мне ужасно хотелось понравиться Свете, и я читал ей все стихи, которые знал к тому времени уже в большом количестве. Свои стихи – включая те, которые я уже успел написать про мою любовь к самой Свете – я ей читать стеснялся.
Был дождь. По узкой улице Калеви с зонтами пробегали прохожие. Я зашёл в Собор. Там звучала Сицилиана Баха: орган, скрипка. Я огляделся и увидел Свету. Она сидела и слушала. Я подсел рядом.
— Это Сицилиана Баха.
— Да? Очень красивая музыка.
— Ты плачешь?
— Нет, это дождь. Я зашла сюда послушать.
— И я.
Мы замолчали. Мы молчали долго.
— Ты хороший, Тима. Ты знаешь стихи и музыку. Ты очень хороший.
— Ты тоже хорошая, Света. Ты красивая.
— Правда?
— Да.
— Завтра мы с мамой идём на женский пляж…
— Жалко. Не увидимся.
Мы опять замолчали.
— Приплыви на матрасе к женскому пляжу – я выйду к тебе…
— Выйдешь?
— Да. Голая. Хочешь? Ровно в полдень я подойду к берегу там, где мыс. Если ты решишься.
— Я решусь. Я решусь, Света.
Я не спал всю ночь.
На следующий день – перед самым полднем – я лёг на надувной матрас и отправился в плавание. Чтобы никто ничего не заподозрил, я отплыл довольно далеко от берега и только потом начал медленно – как бы случайно – дрейфовать в сторону женского пляжа, осторожно подгребая обеими руками. Сердце моё колотилось так, что, казалось бы, его удары, усиленные водой, должны быть слышны всем подводным лодкам, несущим боевое дежурство в акватории Балтийского моря.
Ровно в полдень я оказался напротив назначенного места – метрах в пятидесяти от берега. Я видел голые женские тела на берегу и мне было стыдно. Ужасно стыдно. Мне было стыдно, что кто-то может увидеть меня с берега и подумать, что я просто хочу посмотреть на этих голых женщин. Но мне была нужна только Света. Никого кроме неё не существовало. Только одна Света – единственное человеческое существо женского рода, интересовавшее меня. Но Светы нигде не было. Я не увидел её. Она не вышла к берегу.
— Ты не вышла, Света…
— Конечно нет! Что я, дура что ли?!
— Ты не вышла. Я приплыл, а ты не вышла.
— Ты сумасшедший, Тим. Ты знаешь это? Ты псих.
— Да…
Вечером мы гуляли по берегу, а из радио на столбах звучала классическая музыка. Я угадывал для Светы всех композиторов и названия произведений. Ей это нравилось.
—Тим, я никогда не встречала таких мальчиков. Ты ведь правда странный: в мяч не играешь, вяжешь, стихи и музыку знаешь. И к тому же ты сумасшедший. Мне это нравится.
— Ты мне тоже нравишься, Света.
Прямо перед нами возвышалась громадная конструкция колеса обозрения. Колесо медленно крутилось под музыку и лампочки горели в каждой кабинке: разноцветные, яркие лампочки из-за которых вся конструкция казалась громадным радужным кругом на фоне чёрного неба – огромным калейдоскопом, в котором случайные разноцветные камешки, сойдясь вместе, образуют красивый и правильный узор.
— Смотри, Тим, как романтично! Пойдём, а? Давай прокатимся!
— Света, ты знаешь, – я высоты боюсь…
— Тим, да ты что? Высота – это свобода! К тому же, что бояться – я буду с тобой.
— Хорошо, пойдём.
Мы сели в кабинку и начали подъём. Огни приморского городка лежали перед нами россыпью. Тёплый морской воздух трепал наши волосы. Мне было страшно, но я успокоился. Всё хорошо. Всё нормально.
Света сидела рядом со мной, прижавшись ко мне, положив голову ко мне на плечо. Её лицо было совсем рядом – совсем близко к моему. Боже, как близко.
«Сейчас мы доедем до самой верхней точки, и я поцелую её в губы. Я поцелую её в губы – и это будет мой первый поцелуй. Я поцелую её, потому что люблю. Я люблю её, да. Я очень люблю её. Что она сделает? Даст мне пощечину? Пожалуется своей маме? Какая разница. Я хочу её поцеловать и поцелую – там на самом верху.»
В этот момент что-то заскрежетало, кабинка дёрнулась и колесо остановилась. Что-то сломалось, что-то случилось. Какие-то люди забегали внизу. «Товарищи отдыхающие. Не волнуйтесь. Произошла механическая поломка. Никакой опасности нет, но колесо обозрения какое-то время будет находиться без движения. Оставайтесь на своих местах,» – объявил кто-то с сильным прибалтийским акцентом по радио.
И тут произошло что-то непонятное. Что-то, о чём я часто вспоминал с ужасом и стыдом, пытаясь объяснить себе то, что объяснить не мог. Что-то, что потом я часто видел в поведении женщин, но никогда не мог объяснить. Лицо Светы стало злым. Она оторвалась от меня, распрямилась и начала раскачивать кабинку: сильнее, сильнее, ещё сильнее
— Ну что? Боишься? Боишься, да? Признайся! Скажи, что боишься! Трус! Ты боишься сейчас за свою жизнь, да? А мне не страшно! Мне совсем не страшно!
— Света, умоляю! Перестань. Я прошу тебя. Я прошу, перестань!
— Трус! Ты настоящий трус! Ты мне противен! Я тебя презираю! Умоляй меня, чтобы я прекратила, – умоляй, унижайся!
— Перестань, Света. Перестань. Умоляю. Умоляю, перестань!
И в эту минуту что-то опять заскрежетало и кабинка двинулась к верхней точке. Туда, где я хотел поцеловать Свету. Но целоваться мне уже не хотелось.
Больше мы не виделись.
И вот теперь тут… Какая удивительная случайность.
4.
Между тем, наша «Mariposa», с яркими – по обоим бортам – огромными разноцветными бабочками, втиснутыми в радужный психоделический круг, приплыла в Касабланку – и появился интернет. Марина написала мне гневное письмо – всё, как я и предполагал.
Мы были на разных экскурсиях: Марина с Евгением взяли русскую, а я – английскую. Светы с детьми тоже не было: возможно была отдельная экскурсия для израильтян.
Это не первое моё посещение Африки, но в Марокко я был впервые.
Над огромной мечетью Хасана II было невероятно синее небо. Небо Африки, о котором мечтал Пушкин:
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей,
Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил
Знакомые с детства непонятные строчки, которые с годами стали понятнее и ближе.
Посмотрев на пару экзотических городов (один очень бедный, с осликами – и один очень богатый, с мерседесами), я потратил 200-300 драхм на никому не нужные сувениры и футболки, потоптался ещё немного напоследок у огромной мечети Хасана II, и вернулся из безалкогольного Марокко на переполненный барами корабль.
Мы опять поплыли.
Тот, кто видел закат над Атлантикой, никогда не забудет его. Сначала солнце подступает к самой кромке воды и облака над водой начинают светиться пурпурным необыкновенным светом. Эти яркие краски передаются и воде: она становится почти бордовой, но прозрачной – как поднесённый к огню свечи бокал красного вина. Солнце начинает свой медленный путь к воде, приближается к ней, касается её кромки – этой линии, отделяющей небо от воды – и начинает исчезать за ней. Вот уже только половина солнца видна над водой, а облака ещё ярче. Вот только краешек – только небольшой кусочек солнца. И вот всё оно исчезло за кромкой воды и только желтоватое свечение облаков какое-то недолгое время продолжается, но тоже прекращается и наступает ночь, рассыпанная по небу яркими осколками звёзд. Это ежедневное шоу идёт уже миллионы лет и тому, кто его поставил, нет никакого дела до зрителей. Да и не зрители мы вовсе, а случайные соглядатаи – а настоящие зрители (если они и есть) вообще где-то не здесь – ведь это огромное колесо обозрения вращалось за миллионы лет до нас и будет вращаться ещё миллионы лет после нас – а наши несколько десятилетий здесь – это какая-то глупая случайность; нелепое совпадение – непонятное и никому не нужное.
За ужином я смог поговорить с Мариной. Она больше не сердилась
— Как ты? Ты с ума меня сведёшь! Разве же можно так, без предупреждения.
— Я просто хотел побыть рядом с тобой. К тому же, мой доктор сказал, что мне полезен тёплый морской воздух.
— Шут гороховый! – она улыбнулась. – Мне приятно, Тимончик. Не буду скрывать. Я рада тебя видеть. Я не хотела этой встречи, но теперь я рада. Только никаких глупостей, пожалуйста!
— Ну что мы, дураки что ли?
— А кто вас знает, сумасшедших! Извини, Женька идёт. Всё. До потом.
Проходя мимо библиотеки, я опять увидел Свету с детьми. Что будет, если я подойду к ней и напомню о себе? В этом же нет ничего плохого. Я тут один, и мне довольно тоскливо от этого одиночества. Ну не напиваться же тут до состояния безграничной радости?
И я подошёл.
— Простите, вас ведь зовут Света?
— Да, – насторожилась она. – Меня уже давно зовут Орли, но когда-то я действительно была Светой. Мы с вами знакомы?
— Я Тимофей. Тим. Мы встречались в детстве – очень давно. В Пярну. В 1978 году. Вашу маму звали Витой…
— Хм. Всё верно, да. Но я вас совсем не помню.
— Да. Я понимаю. Да. Тимофей. Тим. Не помните?
— Простите ради Бога, но нет…
—- Жалко. Но это не страшно. Простите, пожалуйста.
— Что вы! Это вы меня простите. Да, я была в Пярну и там были какие-то мальчики и девочки — мы всё время играли в мяч – но я никого из них не помню.
— Да-да. Я один из них. Один из них. Простите. Хорошего вечера.
Это очень неприятное чувство, когда ты помнишь кого-то, кто напрочь тебя забыл.
Мы прибыли на Гран-Канарию. В Ботаническом саду (где невыносимо воняло навозом) я увидел Марину и Евгения. Я прошёл мимо них, когда они пытались сделать селфи на фоне какого-то громадного как дом кактуса.
— Простите пожалуйста, – обратился ко мне на вполне приличном английском Евгений. — Вы не могли бы сделать нашу фотографию.
— Мы можем говорить по-русски, – сказал я. – Конечно! С удовольствием.
Я взял телефон из рук Евгения и сфотографировал пару и осчастливленный кактус. Отдал телефон обратно и увидел озорное лицо Марины: ей начинала нравиться эта игра.
— Тимофей, – сказал я.
— Марина.
Я пожал Маринину руку, понимая, что впервые прикоснулся к женщине, которую люблю уже три года.
— Евгений, – сказал Евгений.
Крепкое мужское рукопожатие.
— Как здесь воняет, – неожиданно для самого себя сказал я.
— Как будто сто слонов постарались, – пошутил Евгений.
— Да. Странно, – невпопад добавила Марина.
Вечером на корабле я решил послушать музыку на верхней палубе – в зоне тишины, где не слышна шумная разноголосица. Я напялил наушники на шею и поднялся в прозрачном лифте наверх. Проходя мимо столиков с людьми, я опять увидел Марину. Евгений заказывал что-то в баре, а Марина сидела одна.
— Решил послушать музыку? – спросила она.
— Да.
— Что слушаешь?
— Тебя. Как всегда – только тебя.
Её глаза стали грустными и влажными.
— Тимончик…
— Всё хорошо, Марина. Всё хорошо.
5.
Когда мы прибыли на Тенерифе, всех желающих повезли на вулкан Тейде. Я оказался в одном автобусе со Светой и её детьми.
Автобус шёл вверх – сначала вдоль невероятного соснового леса – сосны были стройные, высокие, бесконечные. Потом снова вдоль сосен, но низких, скособоченных – пейзаж был похож на дюны Кейп-Кода, где все русские бостонцы собирают грибы. Потом начался настоящий Марс: ни деревца, ни кустика – сплошная вулканическая порода.
В кабинке подъёмника я оказался совсем рядом со Светой и её сыном. Дочка осталась у подножия. Я поздоровался со Светой. Она ответила кивком.
Кабинка тронулась. Неожиданно Света заговорила со мной:
— Моя дочь боится высоты. Просто наказание какое-то, – она вздохнула и тихо добавила какой-то скороговоркой. – У неё вообще много проблем. Её даже в армию не взяли. Это очень плохо.
Я вырос в среде, в которой отмазка от армии всегда была делом хорошим, но много общаясь с израильтянами, я понял, что у них всё иначе.
— Я тоже в детстве очень боялся высоты, но меня вылечили. Больше не боюсь, – сказал я почти с укором.
— Вылечили? Как? Гипнозом? Мы всё перепробовали…
— Нет. Как-то в детстве я оказался с одной девочкой в кабинке колеса обозрения, и там что-то сломалась, и мы оказались на высоте. То есть это она была на высоте, а я оказался как раз совсем не на высоте: я страшно испугался. А девочка стала раскачивать кабинку. И я пережил такой ужас, что после него совсем не боюсь высоты. Хотя, летать на самолётах до сих пор не люблю.
Света медленно повернулась ко мне и, слегка прищурившись, всмотрелась в моё лицо.
—Это было… в Пярну?..
— Да…
Она внезапно и больно схватила меня за плечо:
— Простите! Прости, Тим! Я помню, да! Прости. Я помню! Я вспомнила! Прости меня. Видишь, как работает карма – глаз за глаз… Господи, какая же я была взбалмошная идиотка!
— Ты была очень красивой девочкой. И очень юной. Я рад тебя видеть. И рад, что ты меня вспомнила.
— Я не тебя вспомнила, а тот случай. Но теперь и тебя. Я была глупой девочкой.
— Ты была очень красивой девочкой.
— Ты меня узнал по Лильке?
— Это твоя дочь? Да. Она очень на тебя похожа. Но и ты почти не изменилась, – соврал я.
— Спасибо! Я вспомнила тебя, Тим. Ты всё время читал стихи, а я хотела целоваться. Странно: почему-то мне запомнилось, что тебя звали Фимой.
— Меня звали Тимом.
— Твоя мама жива?
— Нет. А твоя?
— Тоже нет.
Света что-то сказала сыну на иврите и он кивнул головой.
На самом верху я встретил Марину и Евгения. Марина явно замёрзла – было очень холодно. Евгений накинул ей на плечи свою куртку и обнял её. Она не прижалась к нему, а как бы отвлечённо стояла рядом, пока он её обнимал.
В автобусе, по дороге обратно на корабль, звякнул мой телефон: «Тимончик, я очень скучаю по тебе… по твоим сообщениям. Мне их очень не хватает…»
«Я тоже по тебе скучаю, Мариш,» – коротко ответил я.
Вечером я опять сидел с бокалом Pinot Noir и слушал джаз. Вошёл Евгений. Один. Он сел за стойку и заказал виски.
Увидев меня, он кивнул головой. Я подсел поближе.
— Жена заболела после этого дурацкого вулкана. Там был такой холод…
Разумеется, я расстроился, услышав это. Не знаю, смог ли я достаточно быстро совладать с собой, но ответил отвлечённо:
— Да, было очень холодно. У вас есть с собой градусник? Лекарства?
— Нет. Мне кажется, что у неё температура…
— У меня есть градусник и очень хорошее американское лекарство от простуды. Я могу вам дать.
— Это было бы здорово.
— Я сейчас принесу. Посторожите, пожалуйста, бокал и место.
Моя покойная матушка (задолго до того, как случился этот глупый случай с отцом) страдала от какого-то странного комплекса: она боялась заболеть вдали от дома. Этот комплекс передался мне по наследству – я унаследовал у неё привычку брать с собой в дорогу все необходимые лекарства на все случаи жизни. В моём чемодане или в дорожной сумке всегда был медицинский ассортимент, которому позавидовала бы небольшая аптечная сеть.
Я поднялся на свой этаж, зашёл в номер, взял градусник и две коробки лекарств от простуды: одна для ночи, а вторая – дневная.
Конечно, я мог бы пойти к Марине пока её муж сторожит мой бокал, но это было бы глупо. Очень глупо. Недопустимо глупо.
Я спустился в бар и дал Евгению пакетик с лекарствами и градусником.
— Передайте Марине, чтобы она скорее поправлялась.
— Спасибо! Может, на ты?
— Да, давай.
Мы зачем-то пожали друг другу руки.
— Тим, я знаю, про вас, – сказал Евгений тихо, но твёрдо. – Не нужно ничего говорить. Я знаю про тебя и Марину. Я читал вашу переписку. Зачем ты здесь?
— Она знает, что ты знаешь?
— Нет.
— Я хотел её видеть.
— А она?
— А она нет. Никогда. Ты же читал.
— Да. Я надеюсь, что между нами не будет никаких проблем?
— Абсолютно никаких, Женя.
Я пошёл в каюту, но спать не хотелось. По телевизору во всех новостях и на всех языках говорили только о демонстрантах в жёлтых жилетах в Париже – и об очередной сорванной бюджетной встрече президента и представителей конгресса в Америке.
Как хорошо, что я не там и не там. Как хорошо, что я посередине океана и ничто не связывает меня ни с какой частью суши. И вообще, не связывает ни с чем. Вот это, наверное, и есть то самое, по-настоящему всеобъемлющее, сиротство, которое действительно можно ощутить, как блаженство.
Я вышел из каюты, проехал в стеклянном лифте на седьмой этаж, и зашёл в зал, в котором я в первый же день заметил чёрный концертный Steinway.
В зале никого не было – только небольшая группка очень пожилых израильских старушек с большим энтузиазмом спорила о чём-то на иврите.
«Молодцы какие!» – подумал я, – «Им же всем за девяносто, а всё путешествуют! А мужей-то, наверное, уже всех схоронили».
Спросив разрешения у русскоговорящего сербского бармена, я сел за рояль и начал играть одну из серенад Шуберта – мою любимую, на слова Людвига Рельштаба. Я играл очень тихо и мурлыкал про себя немецкий текст. Старушки перестали спорить, замолчали. Одна из них – маленькая, щуплая, с седой головой-одуванчиком, с живыми немного раскосыми карими глазами и заметно припудренным носом – подошла к роялю и удивительно чисто и хорошо запела. Её немецкий был значительно лучше моего, её голос был ярче. Я перестал петь и начал громче аккомпанировать неожиданной солистке. Мы исполнили серенаду и получили заслуженное вознаграждение: страстные аплодисменты остальных старушек и бармена.
— У вас прекрасный немецкий, – сказал я своей случайной музыкальной партнёрше по-немецки, вставая из-за рояля, – Вы родились в Германии? Немецкий – ваш родной язык?
— Нет. Я родилась в Польше и мой родной язык польский, но и немецкий мне пришлось выучить.
Старушка задрала рукав своего странного свитера, похожего на искусственную шубку, и я увидел татуировку с цифрами на сморщенной коже её запястья.
Низко склонившись, я поцеловал её руку. Я поцеловал её руку и понял, что мои рассуждения о сиротстве и о том, что я не связан ни с какой частью суши – это неправда. Что есть что-то, частью чего я ощущаю себя остро и отчётливо. И эта причастность останется со мной навсегда.
6.
На следующее утро я увидел Евгения в зале столовой.
— Как Марина? – спросил я.
— Вчера было 38.8, а сейчас 37.2. Твои лекарства помогают.
— Нужна какая-то помощь?
— Нет. Вечером приходи в бар на двенадцатом этаже. Выпьем.
Вечером в баре, как и договорились, я встретил Женю. Он сказал, что Марине стало лучше, но она всё ещё не может выйти из каюты.
Мы пропустили пару стаканов виски за здоровье Марины.
Потом, немного смущаясь, Евгений протянул мне книжку. Это была книга его стихов.
— Почитай, когда будет минутка. Скажи, понравилось ли. Мне очень нравится то, что ты пишешь – твои рецензии – мне интересно твоё мнение.
— Подпишешь? – зачем-то сказал я.
— Да, давай.
Он попросил у официанта авторучку, и, подумав, размашисто написал: «Тимофею от автора с надеждой на взаимность».
Я тоже не умею умно подписывать свои книжки, но это была глупейшая подпись из всех, которые я когда-либо видел.
— Понимаешь, – начал Женя таким голосом, каким обычно начинают искренний и откровенный разговор. – После этой ужасной аварии всё изменилось. Это была трагедия для неё. Она ведь не только карьеру свою потеряла, но и возможность иметь детей. Ты знал об этом?
Я не знал.
— Да и хромота эта – продолжил Женя, сделав глоток, – Она стесняется её… дурёха.
Я сделал вид, что не понимаю, о какой хромоте он говорит. Получилось глуповато.
Женя снова сделал глоток и продолжил:
— Я ведь выхаживал её, как ребёнка. Несколько операций, долгие недели в неподвижности, больше полугода реабилитации. Она ведь, знаешь, лежала и смотрела в потолок – не реагировала ни на что. Это был ужас. Ужас!
Он сделал большой глоток, вытер губы рукой, поправил воротник так, будто ему было нестерпимо душно:
— Знаешь, что для женщины важнее любви? – продолжил он очень тихим, но страстным шёпотом.
Я не знал.
— Чувство вины! – выпалил он. – Марина никогда не бросит меня! Никогда. Как я не бросил её. Потому что не бывает такой любви, ради которой можно потом жить с такой виной.
Женя посмотрел мне в глаза уже слегка замутнённым взглядом:
— К тому же, – добавил он совсем уже невпопад, – она меня любит.
— Я не хочу никому причинить боль, – сказал я. – Ни тебе, ни ей. Спасибо за откровенность.
Женя кивнул и залпом допил остаток виски.
Я понял, что он сильно перебрал, и помог ему подняться. Мне пришлось волочить его до самой каюты, как раненного партизана. Он не мог попасть карточкой в замок двери, и я открыл дверь за него.
Марина лежала в постели. Увидев нас с Женей, она вспыхнула – это было заметно – и натянула одеяло до самого носа. Она совершенно не ожидала увидеть меня.
Женя совсем уже ничего не соображал, и я уложил его рядом с Мариной.
— Как ты? – прошептал я
— Спасибо. Получше. Женя мне сказал, что это твои лекарства. Мне помогло.
— Поправляйся скорее.
— Спасибо.
— Не за что.
— Ты теперь с ним дружочек?
— Да. Мы все теперь дружочки.
Я показал ей книжку и подпись.
— Он что, знает кто ты?
— Он, оказывается, читает мои рецензии, и они ему нравятся.
Марина прыснула совсем по-детски. Покрутила пальцем у виска.
— Мы все психи. Все, – сказала она и замолчала. – Ты зря его напоил. У него проблемы… Я ему завтра вставлю!
— Я его не напоил. Мы одинаково пили, но его почему-то развезло.
Я наклонился к ней и коснулся ладонью её лба – так, как проверяют температуру маленьким детям. Марина закрыла глаза, и я нежно и очень осторожно стал гладить её по волосам, пропуская локоны сквозь пальцы. Эта была какая-то совершенно другая нежность, которую я никогда не испытывал ни к кому на свете. Я даже не знал, что способен на такую нежность, не знал, что она доступна моим пальцам. Видимо, так гладят своих дочерей или внучек – я никогда уже не смогу узнать, проверить это. Я перебирал её локоны, а она, закрыв глаза, лежала так, будто вслушивалась всем телом в мои движения. Мертвецки пьяный Евгений похрапывал рядом, но мы не обращали на него никакого внимания. Я гладил волосы Марины, а она поворачивалась ко мне – податливая и тихая – она ждала мои пальцы, и они были там, где она их ждала.
— Тимончик, а глупо все получается, правда? – сказала Марина одними губами.
— Очень глупо, моя хорошая. Очень глупо.
—Ты иди, хорошо? Пожалуйста, – беззащитно и тихо попросила она
— Да, я пойду. Я пойду.
Я пошёл к себе и увидел Свету. Она сидела у окна одного из баров и вглядывалась в лунную дорожку на воде. Я сел рядом.
— Не спится?
— Да. Что-то не могу заснуть. Дети спят уже.
— Расскажи про свою жизнь. Что с тобой было после Пярну?
— Много всего было. Как сейчас всё рассказать? Мы живём в Хайфе – красивый город.
— Да, я там много раз бывал. А я в Бостоне живу. Тебе вина купить?
— Нет, не вина. Купи какой-нибудь коктейль – я бы выпила.
— Cosmopolitan подойдёт?
— Да, конечно. Спасибо. А ты тут один?
— Я тут один, но у меня тут есть дружочки.
— А вообще?
— А вообще, один.
— У меня муж умер в прошлом году. Рак. За полгода сгорел…
— Соболезную, Света. Очень жаль…
Она кивнула, и мы помолчали.
— Ты помнишь, как мы слушали с тобой Сицилиану Баха и ты плакала? – спросил я, чтобы нарушить неуютную тишину.
— Это был дождь.
Мы снова помолчали.
— У тебя есть дома животные? – неожиданно спросила Света. – У нас дома пожилая собака и мы оставили её с соседкой. Я очень волнуюсь, как там она без нас…
— Я прекрасно тебя понимаю. Я знал одного англичанина, который буквально заложил свой дом, чтобы поехать в Испанию и сделать операцию своей собаке. У меня нет животных – и дом у меня тоже довольно условный: я много путешествую.
— Тебе так нравится?
— Я так привык.
— Тим?
— Что, Света?
— Поцелуй меня, пожалуйста.
Наш поцелуй опоздал на сорок лет, но он был тихим – как был бы, наверное, тогда, в Пярну.
Света погладила меня тыльной стороной руки по бороде, прижалась ко мне, улыбнулась.
— Что, Света? – опять спросил я
— Наверное, Бог послал мне тебя сейчас, когда я думала, что всё уже потеряно, и напомнил мне, что я ещё живу. Я сейчас опять девочка пятнадцатилетняя.
— Только не начни лодку раскачивать, я тебя очень прошу, – пошутил я.
— Не буду, – улыбнулась Света.
— Для чего-то всё это было нужно. Видимо и мне тоже это какой-то знак.
— Я пойду. Спокойной ночи. Не провожай меня, – сказала Света, вставая.
— Не буду. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Я открыл книгу Евгения где-то посередине – на 88 странице, и прочитал пару стихотворений.
Они были ужасными.
7.
Марина поправилась только к Малаге, пропустив Мадейру.
Я видел их с Женей в магазине Stradivarius. Марина покупала себе какие-то обновки, а Женя терпеливо носил за ней вешалки с выбранной одеждой.
Если бы мы с Мариной делали её покупки, я точно так же носил бы вешалки с одеждой. Всё точно так же.
Я вышел из магазина и увидел огромное колесо обозрения – как в Пярну. Кабинки медленно двигались вверх. В одной из них сидели мальчик и девочка. В самой высокой точке они поцеловались – я видел это.
В самой высокой точке.
Я снова увидел Марину с Женей, когда мы прибыли в Аликанте. Они сидели в одном из кафе на Променаде. Евгений позвал меня сесть с ними. Я сел. Марина смотрела куда-то в сторону моря. Она была не с нами.
— Я прочитал твою книгу, Женя. Хорошие стихи. Мне понравилось, – безнадёжно сказал я.
— Да? Спасибо! Очень приятно… Я хотел бы тебя попросить – если тебе не трудно, конечно, – он замешкался, – Ты не мог бы написать рецензию?
— Я попробую.
— Я тебе дам свой имейл. Напиши мне.
— Хорошо.
Два уличных музыканта достали свои инструменты – скрипку и гитару – и начали играть неизменную B;same Mucho.
Скрипач был совершенно очевидным индийцем, хотя оба они были одеты в национальные костюмы. «И тут аутсорсинг», – подумал я.
Женя спросил у Марины, как она себя чувствует. Марина не ответила.
Заслышав русскую речь, уличные музыканты начали фальшиво, с неправильной упрощённой гармонией выводить «Подмосковные вечера».
«Что ж ты милая смотришь искоса, Низко голову наклоня» – пропел я про себя, глядя на Марину, и задумался: Почему наклоня, а не наклонив? Я бы точно написал наклонив, но есть ли какая-то разница между этими двумя деепричастиями? Одно, как я понимаю, совершенного вида – а другое нет, но какое это имеет значение? И как «правильнее» с формальной точки зрения русского языка? Загадка.
Мне рассказывала покойная Раиса Уманская, как они с бывшим мужем и самим Соловьёвым-Седым обучали Ван Клиберна играть эту мелодию. У великого американца получилась куда более богатая гармония, чем у этих двух. Интересно, знают ли эти олухи хоть что-нибудь про Ван Клиберна и Соловьёва-Седого?
— У Клиберна интерпретация была поинтереснее, – как бы услышав мои мысли с улыбкой сказала Марина, повернувшись, наконец, к нам.
— Да уж. Я как раз об этом думаю. Я тебе рассказывал, что знал Уманскую? – сказал я, совершенно уже не стесняясь Евгения.
— Я видела твои фотографии с ней. Я преподаю детям по её методике.
— Она была вся как светлячок. Когда она уже совсем сильно болела, у неё в доме везде были расклеены бумажки с английскими и русскими фразами: её собственные обращения к себе самой со словами поддержки – иногда очень остроумные. Она была вся как светлячок…
— Тебе нужно писать воспоминания. Ты знал многих удивительных людей.
—»Он слишком был смешон для ремесла такого» – невпопад процитировал я
— Эта фраза, кстати, тоже по своей сути – воспоминания, – сказала Марина с интонацией, которую в переписке обычно изображает смайлик.
За три года мы настолько привыкли к виртуальному общению, что всё поменялось местами, и трудно уже было сказать, что же на самом деле является реальностью, а что виртуально.
Нас нисколько не смущало то, что Евгений сидит здесь же и слушает наш разговор.
Так иногда показывают в кино: крупный план, два человека разговаривают друг с другом – а вокруг всё исчезает, теряет значение.
Евгения, похоже, тоже ничего уже не смущало.
— Марина, можно тебя попросить, – сказал я, – На корабле – на седьмом этаже – есть удивительно неплохой Steinway. Ты сыграешь что-нибудь сегодня вечером?
— А ты думаешь можно?
— Я договорюсь.
— Я давно не играю «на публику», но если ты просишь…
— Столько раз слушал тебя в записи, и вот есть возможность услышать тебя вживую, – объяснил я, скорее даже не ей, а самому себе, понимая, что мне вдруг захотелось найти ось этого вращающегося психоделического калейдоскопа перемешанных реальностей, в котором случайные камешки складываются в яркий и правильный узор, – этого огромного яркого колеса обозрения, несущего нас куда-то – вверх? вниз? – разве поймёшь.
Вечером Марина играла Баха.
Сначала она сыграла Алеманду из второй Французской сюиты – музыку мелодичную, светлую, добрую. Потом сложную, мрачную, невозможную до-диез минорную пятиголосную фугу из Первой тетради “Хорошо темперированного клавира”. А потом Сицилиану – насколько я понимаю, в переложении Кемпфа.
Люди потихонечку подходили поближе к роялю.
А Марина – в красивом чёрном вечернем платье – играла. Солнце садилось за окном – последний закат круиза – и вечная музыка.
Среди слушавших я увидел Свету. Она тоже пришла на звуки музыки. Глаза её блестели. Я подошёл к ней.
— Ты плачешь? – спросил я
— Нет, это дождь.
8.
Когда корабль приплыл обратно в Барселону и мы сошли на берег, было холодное утро.
Я видел Свету с детьми – они сели в автобус с группой знакомых мне старушек и с остальными израильтянами, и поехали сразу в аэропорт на рейс El Al в Тель-Авив. Мы обменялись со Светой координатами и пообещали писать друг другу.
Марина с Женей подошли ко мне попрощаться. Марина посмотрела на корабль, на громадную, вписанную в радужный психоделический круг бабочку. Улыбнулась.
— Помнишь, есть песня у Роллинг Стоунз She’s a Rainbow? Кажется, я поняла, про что это, – загадочно сказала она. – Это про всю нашу жизнь.
— Ты права: она вся, как радуга – как радужный калейдоскоп, – сказал я.
— Калейдоскоп? – переспросила Марина.
Я кивнул головой.
И мы обнялись – в первый и, наверное, в последний раз в жизни.
Женя напомнил про рецензию.
— Может пристроим потом в какой-нибудь журнал: и тебе хорошо, и мне неплохо, – подытожил он почти ласково на прощание.
Многие люди уверены, что хотят славы.
Они сели в такси и уехали в свою гостиницу, чтобы завтра утром лететь в Москву.
Я понимал, что мы, скорее всего, больше не увидимся, но старался не думать об этом.
Ну а я поехал в гостиницу в переулке Хосе Ансельмо Клав;, в которой я всегда останавливаюсь в Барселоне.
Устроившись, я спустился вниз, взял такси и приехал в парк Гуэль. Признаюсь, я надеялся ещё раз увидеть Марину, но шансов на это не было никаких: даже если бы они с Евгением и решили прогуляться по парку, невозможно было бы отыскать их среди толп туристов.
Предприимчивые арабские юноши пытались продавать бутылки воды, с трудом перетаскивая с места на место огромные пластиковые пакеты, но бизнес шёл плохо. У цветущей мимозы толпились русские и украинские девушки: радовались, делали селфи – жёлтая мимоза напоминала им о Международном женском дне, и поэтому была не только прекрасной, но и родной в этом далёком краю. Две свидетельницы Иеговы стояли с тоненькими буклетами, отпечатанными на всех языках, включая русский, в полной уверенности, что вот именно эти тоненькие книжечки – в противовес толстенным томам человеческой мудрости, хранящимся во всех библиотеках мира, – способны изменить жизнь человечества. А над всем этим возвышались странные постройки Гауди.
Всё было как всегда бывает в парке Гуэль в январе.
Я вернулся в гостиницу и заснул.
Вечером я спустился в бар. Красивая тридцатилетняя каталонка Барбара, с которой я познакомился в прошлый приезд, узнала меня:
— А! Это ты, Тим! Как я тебе рада!
— Приятно, когда хоть кто-то тебе рад, Барбара, – ответил я, пристраиваясь у стойки бара.
У меня очень слабый испанский – я над этим работаю – но продолжать разговор по-испански было бы трудно. Я перешёл на привычный для меня английский.
— Я привёз тебе подарочек, как и обещал.
Я достал небольшой пакет и Барбара – с любопытством маленькой девочки, раскрывающей рождественский подарок – выудила бордовую футболку Гарвардского университета и бейсболку с логотипом Red Sox – наши стандартные бостонские сувениры.
— Ой! Спасибо, дорогой Тим! Ты запомнил! – прощебетала она, задумалась на секундочку и добавила по-русски: – Ti umnichka, Timonchik!
— А ты умничка, что запомнила эту фразу!
Девушка надела бейсболку и сделала вид, будто у неё во рту жевательная резинка.
— Теперь ты настоящая американка! – сказал я. – Только у нас носят бейсболки козырьком назад. Вот так.
Я повернул бейсболку на голове Барбары козырьком назад и поцеловал её в шёчку.
— Эй! Эй! Ми ту! Секшуал харазмент! – шутливо прокричала она.
— Вот! Теперь ты точно американка! – рассмеялся я в ответ. – Налей мне скотча и я расскажу тебе историю. Тебе будет интересно. Только выпей тоже что-нибудь со мной.
— Ты же знаешь, что нам нельзя пить с клиентами. Но мы можем выпить после моей смены – у меня. Как в прошлый раз.
Я вспомнил прошлый раз и улыбнулся.
— Как твоя сестра Ребекка? Вы с ней ужасно похожи!
— Естественно похожи! Мы же близнецы! Она отлично.
— Откуда мне знать, что ты Барбара, а не Ребекка? – пошутил я, как и в прошлый приезд.
— Ну ты же видишь, у меня вот тут написано Бар-ба-ра, – ответила она теми же словами, что и в прошлый мой приезд.
Мы рассмеялись.
— Помнишь, в прошлом году здесь был Джерральд из Бристоля? – спросил я, – Он сюда приезжал лечить собаку.
— Да, конечно, – кивнула молодая женщина. – Когда ты уехал, он жил тут ещё около месяца – в доме напротив. Собаке сделали операцию, и он ждал, когда она поправится, чтобы лететь домой.
— Она поправилась?
— Да. Через неделю после твоего отъезда ей стало лучше, и они улетели. Он говорил мне, что ты ему очень-очень помог.
— Ну это он преувеличивал, – уклончиво ответил я. – Он ведь фантазёр, писатель: он целый день сидел в кафе на углу, пил красное вино и писал рассказ в небольшой блокнот в кожаном переплёте, а собака лежала рядом.
— Почему ты о нём вспомил?
— Я бы тоже хотел целый день сидеть в кафе и писать рассказ.
— Здесь многие так делают. Никто тебе не мешает сделать то же самое. Ты, кстати, обещал рассказать мне свою историю. Рассказывай!
Барбара села напротив меня у стойки бара, изобразила полное внимание.
— Ну слушай! – ответил я и рассказал.
9.
Утром, когда я проснулся в крохотной мансарде Барбары, я увидел, как солнце золотит ярко-красную герань на окошке.
Барбара – в бордовой футболке Гарвардского университета на голое тело – готовила завтрак и напевала что-то под музыку. Я прислушался. Это была песня про радугу, о которой вчера вспомнила Марина: «Она приходит разноцветная, она расчёсывает свои волосы – она как радуга». Видимо, я рассказал Барбаре всё в малейших деталях.
— Вставай, соня! – сказала Барбара, заметив, что я проснулся. – У меня для тебя две новости и обе хорошие: я нашла твою любимую песню – это раз! – а ещё я сейчас сварю тебе настоящий кофе, а не воду от носков – как у вас в Америке! – и это два.
— Новости очень хорошие, Барб! Но далась тебе наша Америка! У нас всё не так уж плохо.
— Но у нас-то лучше!
— У вас хорошо.
— Так оставайся!
— С тобой?
— Со мной?! – она засмеялась – Я тебе не пара: я молодая, красивая – а ты старик с бородой. К тому же сумасшедший!
Она засмеялась звонким смехом. Я улыбнулся.
— Это правда, Барбара. Это правда.
— Просто оставайся. Ты ведь нигде никому не нужен – какая разница, где тебе жить.
— Взгляд, конечно, очень варварский, Барбара, но верный!
— Поживи в нашей гостинице до весны – а там посмотришь. Сможешь тогда целый день сидеть в кафе на углу, пить вино и писать рассказ, как Джерральд. Ты же хотел.
Я задумался: дожить до весны – это ведь тоже неплохая цель.
Дожить до весны, а там уже решать, как жить дальше.
— Смотри, Барбара, – сказал я, – мой телефон помнит пароль твоего интернета. Может, я дома?
— Не подлизывайся, старый проходимец! Признавайся: у тебя ведь, наверное, в каждом порту по невесте? Сколько паролей помнит твой телефон? Иди сюда. Завтрак готов.
Я проверил сообщения на телефоне. Марина писала из аэропорта, что они скоро улетают в Москву. И что она очень соскучилась по нашим долгим разговорам и по нашей переписке.
«Напиши мне, Тимончик, когда мы сможем поговорить».
Я тоже соскучился по нашим разговорам и переписке – я даже поймал себя на мысли, что хочу позвонить моей Марине и рассказать ей про эту Марину так, будто их и правда две – и одна не имеет никакого отношения к другой.
Я пожелал Марине хорошего полёта, понимая, что самолёт уже взлетел и прочитает она моё сообщение только в Москве.
В мансарде запахло настоящим кофе, и я увидел солнечный луч, который разложился удивительной радугой на противоположной от окна стене, пройдя через едва заметную трещину в стекле.
А ведь и правда жизнь как радужный калейдоскоп со случайным разноцветным узором, вращающимся на огромной невидимой оси. Понять бы ещё, что означает каждый этот узор – и что с ним делать – и, в принципе, можно было бы жить.
Впрочем, и так тоже можно.
***
Если прямо сейчас приехать в Барселону, найти улицу Рамблас (вам любой подскажет, как на неё пройти), спуститься вниз и, не доходя до переулка Хосе Ансельмо Клав;, свернуть налево, можно увидеть одинокого человека, сидящего за столиком уличного кафе (серый европейский шарф, чёрные с проседью волосы и ещё более седая борода).
Человек сидит за столиком, пьёт красное вино и что-то пишет неразборчивыми русскими буквами в небольшом блокноте в кожаном переплёте.
Это я.
Барселона, Бостон
Январь 2019
https://textura.club/kalejdoskop/
Свидетельство о публикации №223050200869