Монах
Чуть выше посёлка строптивая река изобилует такими перекатами, что по плечу далеко не каждому рафтеру. Вот на них–то один из сплавщиков и не удержался, улетел в ледяную быстрину, а плот поплыл дальше, никто и не заметил. Только он один увидал – монах Фёдор. Он напросился к сплавщикам в пассажиры, пообещав взять на себя обязанности кока. Сидел тогда монах на корме и чистил к обеду картошку. Увидал, как мужика водоворотом закружило, да и нырнул вослед. Их понесло течением вниз по реке, закружило меж брёвен. Сплавщик с трудом удерживался на плаву, голова его временами скрывалась под водой. Тяжелые ватные штаны и стёганка намокли и камнем тянули ко дну. Более лёгкий монах, в одной лишь шерстяной рясе, уверенно держался на воде, уворачиваясь от напирающих брёвен. Он ухватил уже совсем обессилившего сплавщика за ворот стёганки и поплыл к берегу. Вытащил его едва живого на прибрежные камни, и обессилено повалился рядом. А потом, отдышавшись, взвалил на плечо и принёс в поселок. Сплавщик тот крепким мужиком оказался – выжил. А Федор–то, всё одно, покрепче будет: сам выплыл и бедолагу спас. Да ещё и остался рядом выхаживать–отпаивать таёжными травами. В посёлке нашем много брошенных домов, в одном из них Фёдор и устроился со своим «крестником».
Той осенью, когда появился у нас монах, я пришел из армии. Вернулся из Чечни, плохо вернулся – с медалью, но без ноги, израненный весь и морально сломленный. Мать тихо плакала, утешая:
– Слава Богу, что живой, сынок. Слава Богу!
– Какой Бог? – пьяно орал я в ответ. – Зачем мне такая жизнь? Нет его – твоего Бога! Нет!
Мать крестилась и пыталась прижать к своему вздрагивающему плечу мою обритую в госпитале голову. Я вообще, когда вернулся, не узнал мать. Она стала совершенно другим человеком, и внешне, и внутренне: моя молодая красивая мама – певунья и хохотушка – ссохлась и словно выцвела, как ковыль в жаркой степи. Я не хотел понимать причин этой перемены, весь порабощённый собственными болью и ущербностью, на почве которых сильно запил. Пенсия мне была положена по инвалидности не большая, не маленькая, – на водку хватало, а кормила мать. Она работала в поселковом магазинчике. Да, пил я много, стараясь утопить в водке все мысли, чувства и желания. Почти всегда мне это удавалось. А утром, на похмелье, опять–таки ни о чём не думалось, кроме как бы похмелиться.
Помню, как я первый раз увидал Фёдора: высокий, крепкий, молодой ещё мужик шёл по раскисшей от дождя поселковой улице, широко шагая обутыми в кирзовые сапоги ногами. Вокруг забрызганных грязью сапог развивалась монашеская ряса. Смоляные, с лёгкой проседью волосы были забраны в «хвост». На голове – чёрная шапочка. Когда чернец поравнялся со мною, то вскинул глаза, оказавшиеся крыжовенно–зелёными, улыбнулся уголками губ и тихо поздоровался. Я презрительно скривил губы – монахов в посёлке только и не хватало! – и поковылял на встречу с друзьями, скользя костылями на раскисшей осенней дороге.
Друзья–собутыльники образовались у меня быстро. Первый – Николай Пасько по прозвищу Коля–часовщик. Был он неопределённого возраста, мал и тщедушен. Рыжеватые вислые усы, мягкое «гэ» и нежная любовь к салу сразу выдавали его украинские корни. А когда открывал рот, а поговорить он любил, сыпля южнорусскими словечками, сомнений не оставалось вовсе. Во хмелю Пасько, роняя слезу, «співав стару козацьку пісню» про кошевого атамана Запорожской Сечи Семена Палия: «Хто в траві врівні з травою? Хто в воді врівні з водою? Хто у лісі врівень з лісом? Перевертень в лісі бісом? То Палій, то Палій...», но ни разу не допел её до конца, засыпая всегда на одной и той же строчке. А ещё Коля был жаден и щедр одновременно: на трезвую голову у него снега зимой не выпросишь, а «под мухой» – выноси, что хочешь из дому. Правда, выносить давно уже было нечего. В прошлом – часовой мастер экстра–класса, теперь, из–за крупной дрожи в руках, он даже водку по стаканам разлить не мог, – больно много проливал, – за что неоднократно бывал бит собутыльниками. Запил Пасько в послеперестроечные времена, когда его единственная дочь Оксанка укатила в Канаду, где «багато справжніх українців». Папу–Колю она бросила в нашем Богом забытом посёлке. «В чемодан не поместился», – шутил бывший часовщик. Теперь он пробавлялся тем, что копал по осени картошку местным старухам на их бескрайних огородах, а весною остатки этой же картошки снова зарывал в землю вместе с надеждами бабусек на хороший урожай. Оплату брал натурой. Посему основным блюдом в его меню, во всяк день, была картошка.
Второй – угрюмый и молчаливый великан – Василий–кузнец, ударившийся в пьянство после закрытия поселковой кузни. Ничего другого он не умел, да и не хотел делать. Только там – у горячего горна, среди молотов, щипцов и наковален – была для него жизнь, вернее – смысл жизни. Жизнь осталась, а смысл пропал. В своей бессмысленной жизни летом Василий пас поселковых коров, а зимою, когда коровушки жевали сено в тёплых стойлах, – пил.
Как–то сидели мы втроем на пригреве под скупым осенним солнышком у ржавого синего киоска «Соки–воды», разложив на газете немудрёную закуску, и собирались выпить. Василий, сосредоточенно посапывая, нарезал крупно хлеб и солёные огурцы. Коля–часовщик, поколебавшись, достал из кармана стёганки шматок тонкого сала, завёрнутый в упаковку от чипсов, три сваренных в мундире картофелины и яблоко. Сало он бережно положил на газету, добавил туда же картошку, а яблоко, предварительно, потёр о рукав. Яблоко перестало блестеть, став матовым и неаппетитным. Выпили по первой. Колю сразу пробрало на разговор:
– А что твоя мать, Петька, стала така грустна, – спросил он меня, ловко сбрасывая с картофелин «мундиры», – как неживая?
– Так у неё же сын–алкаш, чему радоваться?
– Это хто ж алкаш?
– Да я!
– И то верно, чему радоваться? А она ведь радуется!
– Как это?
– Да вижу я часто, як она идёт по улице с «глазами внутрь» и
улыбается.
– В церковь зачастила. Аж за двенадцать км в соседнее село к заутрене ходит.
– Тоді понятно. Там уж скольким голову задурили. Одно слово – опиум.
Василий молча налил по второй, взял колино яблоко, повертел его в руках, но, не соблазнившись, отложил в сторону и начал взрезать банку с кильками в томате. И тут появился Фёдор.
– Доброго денёчка, мужики, Бог в помощь.
– Сами справимся, – отозвался я, а Пасько – хихикнул.
– Можно присесть с вами? – не обиделся чернец.
– Давай! – разрешил Коля. Он как раз поддевал ножом кумачовую от томата кильку, которая упорно сопротивлялась, не желая отрываться от тесного баночного коллектива. – Тебе налить?
– Благодарствую. Нынче пост, говею я.
– А мы тоже мясо не едим, только рыбку.
– Да это же не главное.
– А шо ж главнее?
– Людей не есть.
– Как это?
– Не судить, не злословить, не завидовать. И любить.
– А ты что же, всех любишь? – зло спросил я. Этот монах беспричинно раздражал меня.
– Конечно, всех.
– А вот Василия, к примеру, или Колю?
– И их тоже. И тебя.
– А за что?
– Да разве любить нужно за что–то? Любят просто за то, что ты есть. Ведь, коли, ты пришёл в этот мир, стало быть, Господь даровал тебе жизнь, и ты благословлён его перстом. Ты – избранный. Как же тебя не любить?
– А не смущает тебя, что я вот православный, Коля – католик, а у Васьки в роду татары имеются?
– Так те стены, что люди между религиями выстроили, до неба не достают. А Бог один на всех и всякого одинаково любит.
– Любит? А как же позволяет воевать, убивать, грабить?
– Так это ж мы – грешные – заповеди его нарушаем: воюем, грабим, убиваем, насильничаем.
– Я вот, к примеру, за что без ноги остался? Не по своей же воле воевал. Мать сколько за меня молилась, просила милости, а толку?
– Так оно и выходит, – к Богу как в бюро добрых услуг обращаемся, только когда иного выхода нет. А без надобности лишний раз лба не перекрестим.
– Как твой болезный–то? – встрял в наш диалог говорливый Пасько, почёсывая при этом волосатый живот через дырку на свитере, изъеденном молью. Все в посёлке знали, что пришлый монах выхаживает «утопленника».
– На поправку пошёл, слава Создателю. Багульником его отпоил да мёдом диким. Ладно, пойду я, люди добрые. Хорошо тут у вас на солнышке погрелся. Спаси Господи.
Ушёл тогда Фёдор, а мы напились до беспамятства. Василий разнёс нас с Колей по домам, а сам до дому не дошёл, уснул под чужим забором. Утром синий и трясущийся с похмелья Пасько прибежал ко мне и заорал с порога:
– Петро, вставай! Давай Василия в хату затащим, глянь–ка, снег починается, а он там дрыхнет под плетнём, як сурок.
С того утра началась зима, которая круто изменила мою, да и не только мою, жизнь. Снегу той зимой выпало богато, и морозы ударили не шуточные. По улице народ всё больше бегом перемещался, спасаясь от кусачего холода. Смотришь в окно, а там шасть кто–то, не успеешь разглядеть в проталинку на стекле, а его уже и след простыл. Только скрип снежка под валенками.
Мы с мужиками по очереди друг к другу в гости ходили. Сидели у натопленной печи, пили и за жизнь разговаривали. Правда, к Коле редко захаживали, – дров у него было мало, печь топилась редко, бывало, вода в ведре замерзала, как на улице, да иней по углам серебрился. Не знаю, как тщедушный Пасько не замерзал в своем убогом домишке.
Раз возвращаюсь домой в январских сумерках, уже хорошо навеселе, захожу в сени и слышу материнский смех через дверь. Я аж протрезвел, ведь ни разу после своего приезда из госпиталя смеха этого не слыхал. Шагнул в комнату, а там самовар закипает, сдобной выпечкой пахнет, и за столом Фёдор сидит. И мать, весёлая такая, стол к чаю накрывает, праздничный сервиз из буфета достает.
– Ой, сынок, как хорошо, что ты пришёл. Гость у нас. Сейчас чай пить будем.
– По какому поводу гости?
– Так ведь Рождество Христово! Пост закончился. Я вот пирогов с мясом напекла.
– Аппетита нет, – отрезал я и проковылял в свою комнату. Не хорошо я тогда подумал о матери и о Фёдоре.
С того вечера монах зачастил к нам, подогревая мои подозрения. Сидели они долгими зимними вечерами с матерью, голова к голове, над толстенной книгой, и Фёдор ей всё что–то рассказывал–объяснял. Библия это была, старая–престарая, на непонятном языке написанная. Я ничегошеньки не понял, заглянув в неё.
Меня они поначалу звали посидеть с ними, но я практически всегда бывал пьян и зол, да ещё ревность меня одолевала, – ведь раньше мать только мною и занималась, а теперь, вишь, Федор для неё – свет в окне. Спросит, походя, сыт я или нет, и снова склоняется над Библией. Встал промеж нас монах, не сдвинуть.
Затаил я на него злобу–ненависть, дурное стал замышлять. Мне ведь всё одно, думалось, где помирать – в тюрьме ли, на воле. Чувствовал, что силы на исходе, что сгорю скоро от водки. «Нет, – скрипел зубами, – мне не жить и тебя с собою прихвачу, чернец!»
В феврале зима совсем залютовала, запуржила. А тут ещё матери телеграмма пришла, что бабка Дарья слегла. Мать собралась быстро и уехала, умоляя меня не пьянствовать, топить печь и не забывать поесть.
Оставшись один, я ушёл на несколько дней в коллективный запой с дружками, а, очнувшись, обнаружил себя лежащим на лавке в своей же собственной баньке. Рядом храпел густым басом Василий, а Коля тихонько посапывал–посвистывал в углу. Было очень холодно, просто вечная мерзлота! Я решил затопить баньку и попариться.
Помню, как сходил к поленнице за дровами и растопил котёл. Дров набил побольше, пусть температура набирается, а сам прилёг у котла ещё немного вздремнуть.
Глаза я открыл от яркого света, слепящего даже сквозь веки. Было очень тепло и тихо. Ишь, как банька нагрелась! Надо встать и подбросить дровишек, догорают, поди. Но при попытке пошевелиться, все моё тело пронзила немыслимая боль, буквально – глаза на лоб! И с болью сознание прояснилось. Увидел я, что лежу в кровати, укрытый до подбородка простыней. За окном яркое солнце, лучики которого щекочут мне ресницы. И боль. Это же госпиталь, догадался я. Но как же, ведь меня уже давно выписали. Может быть, это один из ночных кошмаров? Только боль такая реальная! И тут я услышал шаги, кто–то тихо подошёл к кровати. Я смежил веки, почему–то боясь увидеть того, кто вошёл в комнату.
На мой горячий лоб опустилась влажная салфетка. Значит, всё–таки госпиталь? Дежавю какое–то! Нужно набраться храбрости и приоткрыть глаза. Я набрался и увидел: надо мною склонилось безбровое лицо, крыжовенно–зелёные глаза без ресниц смотрели ласково и заботливо. Фёдор?
– Слава Спасителю! Ты слышишь меня, Петя?
Я попытался ответить, но на лице словно лежала застывшая гипсовая маска. Губы не могли пошевелиться, двигались только веки, поэтому я закрыл и снова открыл глаза. Фёдор широко перекрестился.
– Дождались!
Он отошел от кровати и тихонько позвал:
– Анна, иди скорее сюда! Петя вернулся.
«Откуда вернулся?» – подумал я. А в комнату вбежала моя мать и присела осторожно на край кровати:
– Сыночек, родной, здравствуй.
– Мама, – прошептал я, превозмогая боль, и снова провалился в темноту.
Окончательно я пришёл в себя спустя ещё месяц. Уже началась настоящая весна. Окна в материнской комнате, а лежал я именно в ней, были распахнуты настежь. На старой рябине, сплошь покрытой желтоватыми клейкими листочками, пели птицы. Весь мир был щедро залит солнечным светом.
Возле моего изголовья неотступно находился Фёдор. Он и рассказал обо всём, что произошло со мною в тот февральский день, затушевав намеренно собственную роль. Что он не досказал, то открыли мать да соседи.
Затопив котёл в баньке, я заснул крепким пьяным сном. Дров положил в топку щедро, да дверцу закрыл не плотно. Вот один раскалённый уголёк и выпал из топки. Начался пожар, а банька–то была деревянная, – вспыхнула свечой. Народ пока собрался, пока в февральскую стужу воды раздобыл, тушить было поздно. Уже кровля начала рушиться, когда прибежал Фёдор. Он растолкал группку поселковых зевак с пустыми ведрами и бросился в огонь. Ухватил меня, я в предбаннике лежал, и вытащил, едва успев выскочить из–под рушащихся горящих обломков. А дружки–приятели мои – Николай с Василием – остались там, сгорели дотла.
Монах, как был, со мною на руках, так и побежал через весь посёлок в медпункт. Бежит, а у самого волосы дымятся, и подол рясы тлеет. Ни бровей, ни ресниц не осталось. И борода, на зиму отращённая, обгорела вся, да зато сберегла лицо. Борода у Федора знатная была: чернющая, почти до самых глаз.
Только фельдшер наш поселковый, взглянув на меня, молвил:
– Зря спешил. Не жилец Петька. Не стоит и «скорую» из района звать. Процентов на семьдесят обгорел. Головешка, а не человек.
– Посмотрим! – Сверкнул зеленью глаз Федор и тут же, смерив гордыню, добавил тихо, – С Божьей помощью выхожу.
Как сказал, так и сделал. Сам делал перевязки, мать не подпускал. Она при виде моих ран начинала рыдать. Три месяца выхаживал меня маслом алтайской облепихи, которая от ожогов – первое дело. Рассказал он мне, как в странствиях своих попал на Алтай, в буддистский монастырь. Как ламы научили его делать лечебное масло из облепихи. Много он порассказал, сидя ночами у моей кровати. А ещё читал Библию, объяснял:
– Пойми, Петя, самое главное, чтобы он, Господь, в тебя верил, а не ты в него. Да и просто верить мало, нужно жить по его заповедям, насколько хватает души. Тогда он поверит в тебя и простит ошибки. Существует такая древняя мудрость – «У святого есть прошлое, а у грешного – будущее». Но без веры и совести будущего у души нет.
Боль моя постепенно ушла, наросла новая кожа – розовая, нежная и хрупко–тонкая. Удивительно, но даже шрамов практически не осталось.
А в конце мая пришло письмо из райвоенкомата, в котором меня приглашали приехать за протезом. До этого я ведь на костылях скакал.
К середине лета я уже был совсем здоров и осваивал протез, что оказалось делом не лёгким и болезненным. Но это мелочи! Ведь теперь я снова мог нормально ходить, не ощущая своей инвалидной ущербности. Много позже я узнал, что весною Фёдор несколько раз ездил в райцентр, ходил по военным инстанциям и убеждал отцов–командиров, что солдату–герою положен бесплатный протез.
Исчез Фёдор также внезапно, как и появился. Стояла ранняя осень. Я проснулся и сразу ощутил перемену в обстановке: в доме было непривычно тихо. На кухонном столе обнаружились заботливо прикрытый полотенцем завтрак, Библия и конверт, в котором оказалось письмо от матери и деньги. Мать писала: «Сыночек, дорогой мой! Фёдор возвращается в свой монастырь. Я уговорила его отвести меня в женскую обитель. Хочу принять постриг и до конца дней своих благодарить Создателя за твоё двойное спасение. Я – его должница, за всю оставшуюся жизнь не отмолю. Как устроюсь на новом месте, отпишу тебе, сынок. Петенька, живи в мире с совестью, ступай работать. Никитич из ремонтных мастерских обещал научить тебя слесарить. А на первое время оставляю деньжат чуток. Береги себя, родной. Фёдор тебе кланяется. Бог даст, свидимся».
А от Федора мне остались на память Библия и жизнь…
Свидетельство о публикации №223050301105
Прочла с большим удовольствием, спасибо.
Успехов Вам и неиссякаемого вдохновения.
Орехова Галина 24.12.2024 16:00 Заявить о нарушении