Когда снег
Снег идёт? Снег падает? Но посмотрите на порхающие в воздухе снежинки, последите за их полётом. Снег сыплется, как сквозь сито, снег сеется. Небо засевает землю шестиугольными кристаллическими звёздочками. Узор каждой неповторим, они непроизвольно-ювелирны и нерукотворно-прекрасны. Небесная красота!
В тёмные зимние вечера, когда снегом укрыто пространство между домами, а свет фонарей придаёт всему вид театральный и нереальный, город выглядит декорацией какого-то представления, которое вот-вот начнётся.
Так я отправилась однажды ранним декабрьским вечером на прогулку. Лёгкий мороз, свежий сияющий снег, белая пешеходная дорожка, всё манило вперёд. Кварталы, застроенные однообразными пятиэтажками, за более чем полувековое своё существование, обрели некую патину времени, заросли кустами, деревья поднялись выше крыш. Вечерам, гуляя здесь, можно представить себя затерянной в лесу. Очертания невыразительных фасадов тают в сумраке, только окна сквозь ветви светятся разноцветно теплом домашнего уюта, и в каждом окне занавеска скрывает какую-то неизвестную жизнь.
Так шла я, наслаждаясь погодой, прогулкой, позабыв на время все мелочные каждодневные заботы. Проходя мимо площадки с мусорным контейнером, я увидела на снегу стопку книг. Очевидно, кто-то вынес книги за ненадобностью. Я подошла посмотреть. Там оказались школьные учебники, детективы, фантастика: ничего интересного для меня. Пока я рассматривала книги, подошла какая-то женщина и обратилась ко мне:
- Вижу, вы интересуетесь книгами, литературой?
Ответив утвердительно, я взглянула на неё. Это была женщина средних лет ничем не примечательной внешности, в тёмном пуховике и вязаной шапке. Она стояла, смотрела на меня, с каким-то интересом и продолжила разговор:
- Разрешите задать вам, возможно, странный, вопрос: как вы относитесь к стихам, к поэзии?
Я со школы, с уроков литературы люблю стихи, у меня есть любимые авторы и любимые тексты, но знаю также, что большинство народа к стихам равнодушно. Поэтому подобный вопрос меня удивил. И этой случайной собеседнице я об этом сообщила. Она продолжала смотреть на меня и говорить:
- Дело в том, что мой отец пишет стихи, но, к сожалению, он уже старый, из-за больных ног не выходит из дома. Ему хочется кому-нибудь почитать свои произведения, но вы же сами заметили, что людей любящих стихи очень мало. Не могли бы вы, если не торопитесь, зайти к нам ненадолго и послушать его? Он был бы очень рад. А дом наш рядом.
Она показала рукой на ближайшую пятиэтажку.
Конечно, я знала, что нельзя разговаривать с неизвестными. Но подобное предложение застало меня врасплох: я действительно никуда не торопилась. И женщина выглядела вполне прилично, располагающе, её слова вызывали доверие. Почему бы и не послушать больного старичка, не сделать доброе дело? Хотя я представляла, какие жуткие, дилетантские вирши могу услышать. Тем не менее, после некоторого колебания, я согласилась.
Квартира, в которую меня привела случайная знакомая (Надежда Николаевна, как она назвала себя) находилась на четвёртом этаже. Лифтов в подобных домах не предусмотрено. За неприметной дверью находилась маленькая прихожая. Внутриквартирное тепло не пахло ничем опасным, можно было различить даже уютный запах какого-то печенья. Я сняла тёплую куртку и сапоги, надела предложенные красные тапочки с меховой оторочкой и шагнула в комнату, посреди которой стоял большой обеденный стол, покрытый зелёной с белыми цветами клеёнкой. Стеклянные плафоны люстры свисали над столом довольно низко. Справа – окно, занавешенное тюлевой шторой. Стена напротив входа была заполнена стеллажом с книгами. Между стеллажом и столом в кресле с высокой спинкой сидел маленький лысый старичок в тёплой клетчатой рубашке. На вид ему было не меньше восьмидесяти лет.
- Отец, познакомься, это Наталья Ивановна,– представила меня хозяйка,- она интересуется стихами.
- А меня зовут Николай Степанович, - сказал старичок.
Голос у него был довольно глухой и слегка скрипучий.
- Наденька, сделай нам чаю покрепче, - прокричал он дочери, которая ушла на кухню.
Мы обменялись несколькими вежливыми фразами, после чего я спросила:
- Надежда Николаевна сказала, что вы пишите стихи. И давно вы начали писать?
- Давненько.
- Прочтите, пожалуйста, что-нибудь.
- Хорошо, я охотно прочту, из старенького:
Я тело в кресло уроню,
Я свет руками заслоню,
И буду плакать долго, долго
<…>
И от египетской земли
Опять уходят корабли
В великолепную Бассору.
<…>
Когда же… Боже как чисты
И как мучительны мечты!
Ну что же, раньте сердце, раньте, -
Я тело в кресло уроню,
Я свет руками заслоню
И буду плакать о Леванте.
После этого он прочёл ещё два или три стихотворения Гумилёва. Я всё же решила нарушить это представление и задала провокационный вопрос:
- Так вы говорите, что это ваши стихи, сочинённые в молодости?
- Мои, сочинённые в молодости. Вам, наверное, кажется, что это стихи Гумилёва?
- Да, я даже уверена в этом.
- Так я и есть Гумилёв Николай Степанович.
- Как, полный тёзка поэта?
- Никакой не тёзка, а тот самый поэт.
Я оглянулась, ища глазами Надежду Николаевну, но её не было в комнате. Ну что ж, встреча приобретала неожиданный оборот. Я в своей жизни имела дело с душевно больными людьми, знаю, что им лучше не противоречить, а поддакивать. Поэтому я продолжила, стараясь говорить спокойно:
- В это трудно поверить. Я удивлена. Но как же вам удалось спастись после расстрела?
- Это длинная история, целая жизнь, даже, можно сказать, несколько жизней.
- О, расскажите, пожалуйста, мне очень интересно.
- Хорошо, попробую вкратце. То, что было до расстрела, не буду рассказывать, о том написано много разными людьми.
Нас расстреляли у речки Лубья.
Граница с Финляндией тогда была близко. Финн из приграничного хутора выкупил моё тело у расстрельной команды. То есть, скорее, выменял на сливочное масло, время тогда ещё было голодное. У этого финна было хорошее хозяйство, несколько коров. Финн этот обладал особым умением, мог оживлять мертвецов, знал какие-то заговоры и снадобья. Помните, если читали, в «Калевале» мать оживляет своего сына Лемминкяйнена волшебным мёдом? Вот и меня удалось финну оживить. Ему нужен был человек, ухаживать за коровами. Работник, который до этого у него был скотником, утонул накануне в Ладожском озере во время рыбалки. Озеро это суровое, тело утопленника не выдало. Оживить то он меня оживил, но память ко мне не вернулась, и говорить тогда почти не мог, слова учил. Хозяин финн мне имя утонувшего работника дал: Матти Коскинен. Стал я коров кормить, поить, хлев чистить и прочее, а жизнь свою прежнюю забыл начисто.
Так я и жил у финна работником, а когда война с Финляндией началась, то хозяина моего с семьёй в Сибирь выслали, и меня с ними заодно.
Ехали мы долго, сначала поездом, потом сплавлялись по реке Лене в баркасах. Я дорогу смутно помню. Двигались на север почти до устья. Высадились на острове, где росли лиственницы. Уже потом я узнал, что это был самый крайний лесной участок, севернее уже деревья не росли. На том острове лёд после ледохода за лето не успевает растаять. Почва песчаная только на метр оттаивает, а ниже – мерзлота. Цветочки летом растут, маки бледные, жёлтые, хохлатки розовые.
Поселенцам следовало основать на том острове посёлок, организовать рыбный промысел. Мы разбирали баркасы, из них строили наскоро бараки, лиственницы рубили на дрова. Вначале было тяжело, в первую зиму, потом как-то жизнь наладилась. Так прошло несколько лет: ловили рыбу, солили, в бочки затаривали, отправляли на большую землю. Финн, хозяин мой, был уже старый. Как-то он сильно простудился, почувствовал, что скоро умрёт. Тогда он мне и рассказал, кто я на самом деле, как стал его работником. Я тогда уже хорошо говорил и по-фински и по-русски. Он мне сказал тогда: «Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Ты, Матти, уже один раз умер, значит, больше не умрёшь». Но он не мог сказать, какое моё настоящее имя, потому что сам не знал: расстрельная команда продала ему труп безымянный. Старый финн умер и похоронен на острове.
- Его не пробовали оживить?
- Нет, невозможно было там, на севере, нужное снадобье составить, да и устал он от жизни.
Время шло своим чередом: война с немцами началась и закончилась, а через несколько лет и власть переменилась. Поселенцы стали разъезжаться. Я тоже поехал, но дорога то дальняя. Застрял я на полпути, остался без денег и без документов, бродяжничал. В Омске оказался, там меня арестовали, держали некоторое время, документы оформляли. Так вышло, что записали меня с моих слов русским, Матвеем Кошкиным, 1930-го года рождения. Я выглядел молодо, моложе своих лет.
После добрался я кое-как до Ленинграда. Стал работать на стройке штукатуром, жил в общежитии. Но всё время пытался вспомнить: кто же я на самом деле. И память постепенно восстанавливалась.
Начал вспоминать отца, мать, наш дом в Царском селе, гимназию, директора Анненского, творчество, стихи свои. Всплывали в памяти разные подробности жизни: поездки в Париж, в Африку, издания книг, встречи с разными людьми. Дуэль с Волошиным из-за Лили ярко вспомнилась. Я ведь без шуток готов был его убить или быть им убитым, я предлагал стреляться на пяти шагах, секунданты настояли на двадцати. Потом всё превратилось в фарс: был ноябрь, машина завязла в мокром снегу, потерялась калоша, Волошин не умел стрелять, старый пистолет дал две осечки. Впрочем, об этом сейчас можно прочесть, о моей жизни столько понаписали, даже о том не забыли, как я в Коктебеле тарантулов ловил, в коробочках держал, бега между ними устраивал.
Потом был акмеизм, «Цех поэтов», война, а ещё позже «Звучащая раковина», Одоевцева, Вагинов, сёстры Наппельбаум…
К началу шестидесятых годов я уже почти с полной уверенностью мог сказать, что я – Гумилёв. В то время ещё были живы некоторые люди, которые меня знали ещё до моей гибели, но я боялся к ним обращаться. Сами подумайте, мои стихи были запрещены, сам я считался государственным преступником и покойником. В лучшем случае, меня сочли бы сумасшедшим. Но в психушку мне не хотелось.
Я побывал в Комарово, хотел повидать свою первую жену, Анну. Посмотрел на неё издали, из-за забора. Она сильно изменилась, постарела, но казалась довольной. Около неё крутились какие-то мальчишки. Я решил не тревожить её своими признаниями, не ворошить прошлое. Вскорости она умерла. Я был на отпевании в Никольском соборе. Около гроба стояли эти пацаны, один из них ещё потом Нобелевскую премию получил. Ну, это всем известно.
Через некоторое время я женился на хорошей трудолюбивой девушке, у нас родилась дочь. Нам, как честным советским труженикам, дали квартиру в хрущёвской пятиэтажке, ту самую, в которой мы сейчас и находимся, и дачный участок в Синявино.
Так я жил неприметно, выучился на водителя троллейбуса, ушёл со стройки, и работал на троллейбусе до пенсии. А на дачном участке я цветы разводил, особенно ирисы разных сортов и оттенков, а ещё пионы. Как видите, я в молодости был гордый, пылкий, порывистый, а после смерти характер изменился, стал спокойным и уравновешенным, но дар стихотворный потерял. Читал свои старые стихи жене, дочке, но новые не писал, то есть писал, но получалось не очень.
А в восьмидесятых наступила «перестройка» и «гласность», мои стихи в печати появились. Тогда ещё жив был мой сын Лёва. Я осмелел и уже уверенно с ним созвонился, попросил о встрече. Он меня к себе пригласил. Отличный человек был, жизнь прожил сложную, прошёл и лагеря и войну. Мы с ним хорошо посидели, водочки выпили. Я ему всё рассказал, свою жизнь. Он внимательно выслушал, удивился, что я всё помню, но не признал меня отцом, сказал, что у отца глаза были другие, серые, лучистые, а у меня не голубые и не жёлтые, неясные какие-то.
Я посмотрела на старика. Да, действительно, у него были светлые глаза, какого-то блёкло-зеленоватого цвета с тёмной каёмкой вокруг радужки. Он продолжал:
- А в девяностые, когда можно стало, я имя и фамилию поменял, стал и по паспорту Николаем Степановичем Гумилёвым. Так и живу теперь неузнанным классиком, вот только здоровье подводит. Хоть старый финн и предрёк мне бессмертие, но в последнее время я в его правоте сомневаюсь. Слабею, ноги болят:
Я верно болен: на сердце туман.
Мне скучно всё – и люди и рассказы
Мне снятся королевские алмазы
И весь в крови широкий ятаган.
Мне чудится (и это не обман),
Мой предок был татарин косоглазый,
Свирепый гунн… Я веяньем заразы,
Через века дошедшей, обуян.
Молчу, томлюсь, и отступают стены:
Вот океан весь в клочьях белой пены,
Закатным солнцем залитый гранит,
И город с голубыми куполами,
С цветущими жасминными садами,
Мы дрались там… Ах, да! Я был убит.
В это время Надежда Николаевна принесла в комнату чайник, чашки, нарезанный сыр, печенье. За чаем я спросила её, не пишет ли и она стихи? Она сказала, что врач по образованию, а стихи хоть и любит, но старается не писать, потому что уровня классиков ей всё равно не достичь.
Всё происходящее было так неправдоподобно, что мне уже стало всё равно, что обо мне подумают. И я попросила у Николая Степановича книгу с автографом. Он сказал, что все книги раздарил, но если я зайду к ним ещё раз с книгой его стихов, то он охотно её подпишет. Тут я поняла, что засиделась и стала прощаться.
Я вышла в заснеженный двор с голыми кустами и деревьями, желтоватым фонарным освещением между, затушёванными в сумерках, пятиэтажками и отправилась домой, совершенно ошеломлённая услышанным. Дома я отыскала томик Гумилёва и читала до ночи.
Все последующие дни я думала об этой встрече и обещанном автографе. Но началась оттепель, снег размок, разные хлопоты отвлекали. Когда же через две недели я собралась навестить Николая Степановича, то поняла, что не знаю адреса. Тогда, в растерянности от услышанного, я не запомнила номера квартиры и подъезда, не спросила номера телефона. Я даже не могла точно вспомнить на каком этаже была, помнила только дом и то неточно, ведь все пятиэтажки одинаковы.
Ах, Николай Степанович, Николай Степанович! Где же Вы?
Виденье растаяло вместе со снегом.
Свидетельство о публикации №223050701042