Печальные прогулки
За окном плавно перетекали сонные луга, испещренные золотистым полотном солнечных лучей, леса и изредка за возвышенностью мелькала золотой макушкой печальная часовня. Города близ Берлина были большей частью восстановлены: казалось, тёмное пятно прошлого старались умело скрыть, но прожжённые местами улочки иногда курились призраком некоторого запустенья: полуразрушенные сады с пробивающимся терновником за оградой, иногда то была винтовая лестница дома, куда угодил осколок, неглубокие, чёрной лужей распластавшиеся воронки с множеством обломков. Трудно было представить, что эти мирные, вечным сном дремлющие улочки когда-то предавались многочисленным воздушным налётам, подобно погребённому Дрездену. Всеобщая праздность, тонкие линии священной надежды выбивались в каждой сводке, в измождённых лицах рабочих – они часто улыбались нам, округляя розоватые щёки и что-то объясняя на немецком, порою с ярким южным акцентом австрийского горняка, бродячего мельника, по случаю оказавшимся в приходской церкви. Об этом деловито мог рассуждать всякий немец за очередной кружкой шнапса или после воздушного налёта; едва ли стены бункера могли спасти от того, что явно отражалось в лицах мимо проходящих. «Я уверен, они сошли с ума. Вчера, придумайте, работник бюро сорвался на нашего штурмфюрера, угодив тому осколком линзы в нижнюю губу. Благо, Шеллер не из робкого десятка, не остался в долгу, написав заявление в гестапо. Разве можно говорить о том, что война проиграна? Наши войска успешно обстреливают противника, об этом вам скажет каждый военачальник, чья вера в победу остаётся незыблемой!» — утверждал ярый национал-социалист, кашляя и заикаясь на плёнке, полученной нами от его супруги - Фрау Виллемер. По словам, его казнили два года тому назад сторонники освободительного движения, до того, как его и многих других коснулась рука правосудия. По другой версии, то были лагерные работники. Офицера нашли повешенным неподалёку от крематория. Говорил ли этот офицер в каком-нибудь закоулке, светил благородным профилем на солнечных плакатах, с которых вряд ли когда-нибудь сойдёт пепел и копоть, позднее?
Я получил от вдовы парочку семейных фотографий; женщина средних лет изъявляла к нам крайнее снисхождение и лицом сильно походила на своего сына, погибшего несколько лет тому назад на железнодорожной станции: в состав угодила бомба, разверзнув оттопырившиеся железнодорожные пути в обширную воронку (в скромном углу комнаты пылились портреты в овальных рамках). В доме многое осталось неизменным – пожелтевшие от старости обои, стены, увешанные чёрными рамками, убранные комнаты сохраняли прежний порядок, в отдалённом ящике – пластинка с записанными маршами и несколько композиций Марлен Дитрих. Наша беседа получилась лёгкой и даже забавной, пока смущённый Густав упорно разглядывал благоухающие бутоны разных сортов цветов на подоконнике. Фрау позаимствовала для нас пару номеров из телефонной книги, говоря, что по указанному адресу могут предоставить довольно нужные сведения. Она всем сердцем ценила искусство и увлекалась натюрмортом, по вечерам обращалась в свет античности, а на утро у окна мирно поблёскивал «Шуберт», потому наша работа для неё представлялась чем-то по истине важным, в особенности приглянулась идея о «Нибелунгах». «Но, позвольте, надеюсь, мой вопрос не покажется странным. Верно, я многого не знаю, скрывая от себя сводки последних лет и отрекаясь от этой радиомузыки, но моему разумению не поддаётся – как ужас и страх, сковавшие нас на многие годы могут что-то говорить об искусстве, когда человеческая свобода представляется в виде зависимой переменной и не обретает значимости, пока правосудие спешит оправдать убийство?» — вопрошала с глубоким интересом Фрау Виллемер, теребя в руках платок, с выныривающими иногда крыльями невиданных, незамеченных нами птиц, что будто должны были скверно петь в терновнике на протяжении этих лет безучастно и самозабвенно. Мы, казалось, увлечённо вспоминали кошмар, внезапно навестивший миллионы и оставивший призрачный след беспрерывной низкочастотной волны. В мысли проскользнул обрывок воспоминания Рождественской ночи, на время которой в 1915 году объявлялось перемирие. Мы жадно упивались этими минутами, тонули в еле дрожащей дымке счастья. детского, полного невинности счастья со страхом от того, что вдруг в комнату нагрянет мама и объявит отход ко сну, нарушив тем самым живое волшебство тёплого очага. Вопрос предстал для меня чем-то вроде ограды заброшенного сада, поскольку он имел разрушенную арку, погасшие навечно фонарные столбы, когда-то тихо мерцавшие у одинокой лавки – осознание на уровне испытанного, погребённую легкость и живость. Но не жизнь. В глазах напротив горели яркие лампы интереса, словно удручённый походом рыцарь угрюмо обличал нас в складную, вольную мысль. «Искусство не впервые, верно, переживает своего рода затмение, но оно продолжает жить в наших умах, поэтому у нас остаются силы боготворить надежду.» — я не мог говорить о разложении, лазаретах и найденной газете с 42-го, потому отвечал и позднее весьма уклончиво, боясь всё ещё задеть хрупкое существо, открывшееся моему взору и мягкому свету лампы. Она сочла мой ответ весьма утешительным и наконец пожелала отыскать ответы на вопросы, провожая нас сумеречной тропинкой – нечто ворочалось во мне и не позволяло просить места для ночлега, мы остановились на выборе гостиницы неподалёку.
Свидетельство о публикации №223050801557