У каждого из нас на свете есть места...

Мой дальний берег детства,
Где звучит аккордеон.


Заголовок и эпиграф текста – строки стихотворения Леонида Фадеева, существующие в сознании  огромного числа людей вместе с музыкой Давида Тухманова и хрипловатым голосом Игоря Талькова. Гипнотическая сила его исполнения «Чистых прудов» проистекает от слияния слов и мелодии и в значительной степени от звучания его аккордеона.


Этот рассказ можно воспринимать как мою попытку заглянуть в далекое собственное прошлое. Но для меня это продолжение процесса освоения возможностей автоэтнографии и, в частности, эвристического потенциала принципа Андрея Алексеева:  «Собственная жизнь может быть полем включенного наблюдения». На собственном опыте понимаю, что принятие этого положения ослабляет какие-то внутренние стопоры и расширяет представления о том, что и как можно говорить о своем прошлом, как следствие, обогащаются воспоминания о самом этом прошлом. Полагаю, что обладая практикой проецирования «принципа Алексеева» на себя, любой исследователь биографий, будет вынужден и биографии других людей, других социологов, рассматривать не просто, как движение от одной жизненной коллизии к другой, но как сложный и, что особенно важно, нелинейный процесс. Другими словами, в этом случае биографический анализ – одна из важнейших составляющих автоэтнографического направления социологии – приобретает новые познавательные возможности.


Мое пространство-время, становящееся за «далью лет все ближе, все дороже», - небольшой зеленый район около Таврического сада в совсем послевоенном Ленинграде. Мы с сестрой родились за две недели до начала войны и вернулось из новосибирской эвакуации именно 9 мая 1945 года. Я не видел блокаду, бомбежки, руины и трупы людей на улицах, но постепенно война входила в мое сознание.
Не помню, чтобы в детстве слышал о Хиросиме и Нагасаки, не было встреч с участниками войны или жителями блокадного Ленинграда. По-видимому, взрослые берегли нашу психику, а, возможно, свою, пережитое не хотелось переживать снова. Мы читали Жюля Верна и Вальтера Скотта, Сервантеса, Марка Твена и Конан Дойля, Льва Толстого, Куприна и Тургенева. В школьной и районной библиотеках нам предлагали книги про путешествия по миру и на Луну, по истории – от Спартака до Овода, были, конечно, про шпионов и разведчиков, сказки – от совсем простеньких до «Тысячи и одной ночи».


Во дворе мы играли в футбол, и у нас был свой Лев Яшин, его звали Павлик Громов, маленький и худющий, но абсолютно бесстрашный. Играли в лапту и ножички, в карты и в деньги, лазали по подвалам, бегали купаться в Таврический сад – это и есть мои «Чистые пруды». Бывало во дворе в небольшой костер кидали из-за полениц дров патроны. Но мы не играли в войну, никто не хотел быть фашистом.


Жил в нашем доме Изя, высокий, чернявый парень, лет 18-20. Нет, с нами он не возился, говорили, он был здорово контужен, потерял память и способность говорить, лишь хрипел что-то, и в пространстве он не очень  ориентировался. В теплое время года он ходил в тюбетейке и «москвичке» - куртке из лоскутов материи двух-трех цветов, в холодное – в коротком в рукавах полупальто и какой-то странной шапке. На плече он всегда носил офицерскую полевую сумку. Летом, по воскресеньям и в праздники Изя выходил из дома с аккордеоном. Если мы замечали его, подбегали и слушали, он пытался петь, но у него не получалось. Однако на моем дальнем берегу детства все звучит аккордеон.


В начале 50-х я несколько раз отдыхал в Доме отдыха художников в Комарово – один летний месяц и зимние каникулы. Мы жарились на Солнце, ездили ловить раков в Лендуловскую корабельную рощу, катались на лыжах, вели соответствовавшие нашему возрасту и знаниям общие разговоры. И думаю, в них было что-то содержательное. В последние годы я вспомнил нескольких моих приятелей семидесятилетней давности и написал о них. О Свете Острове, моем молочном брате, у его мамы хватало молока, чтобы накормить сына и нас с сестрой по дороге в эвакуацию. Светозар стал известным графиком, проиллюстрировавшем множество книг. Еще при его жизни я успел написать об Андрее Гнездилове – ученом-психиатре, враче, создавшем первый в СССР хоспис, авторе тонких методов психологической поддержки  людей, находящихся на пороге смерти, сказочник – доктор Балу. Незадолго до смерти он, не порывая с врачебной и писательской деятельностью, принял сан священника. Несколько лет назад был написан очерк о Дмитрии Нагирнере, в детстве полюбившем астрономию, ставшим доктором наук и профессором, автором открытия, названного «эффектом Нагирнера». Судьба связала нас интересным образом. Узнав друг друга в Комарово, мы неожиданно встретились в школе, он был на несколько классов старше. Второй раз, тоже неожиданно, мы встретились на математико-механическом факультете ЛГУ, я начинал учиться, он – завершал. Прошло много лет, и третья неожиданность, в огромном городе мы были соседями, жили в одном микрорайоне.


Совсем недавно был закончен рассказ о Григории Капеляне – авангардисте в его многолетних литературных и художественных поисках.  В войну играли, но то была война индейцев разных племен. Под руководством Саши Прошкина, ныне известного кинорежиссера Александра Прошкина, мы раскрашивали себя и украшали перьями чаек. Других игр в войну не было, да и разговоры на эту тему мне не помнятся.


Возможно, впервые страх, ужас того, что взрослые называли войной, я пережил в 1950 году, когда начал ходить с мамой на Большеохтинское кладбище, где был похоронен дедушка. Тяжелейшим испытанием был недолгий путь по – тогда проселочного типа – Шепетовской улице, ведущей от Среднеохтинского проспекта прямо к воротам кладбища. В глубине большого пространства с правой стороны дороги стояли деревенского вида старые дома и заборы, а по обочине вдоль всей дороги в основном сидели, но и стояли пожилые нищие и люди помоложе – калеки. Они выставляли на показ культи ног и рук, протезы. Надо было преодолеть страх и положить какие-то копейки в их руки или шапки. Сестре было совсем тошно, я выполнял это дело за нас двоих.


Лет в 11-12 я со школьным другом и его отцом начал ходить в несуществующую уже много лет баню в конце Суворовского проспекта. В просторном зале, где люди раздеваются, а потом отдыхают от пара и собираются домой, нас встречали протезы ног и рук, а в помывочном зале прыгающие на одной ноге мужчины. И им, и тем, кто пытался одной рукой донести до своего места таз с водой, и слепым все старались помочь. Да, так и было.


Первые пять лет я учился в мужской школе №158 на улице Красной Конницы (теперь – Кавалергардская ул.), недавно я прочел, что школа работала и во время блокады. Я пошел в в первый класс в 1949 году, в 8 лет, годом раньше умер отец, и маме с двумя детьми легче было оставить нас в детском саду. Смутно запомнился мне директор школы, сухощавый седоватый мужчина, мне встречаться с ним не приходилось, зато отчетливо помню швейцара, который помнится мне как дядя Костя. Если кто из учеников слишком расходился на уроке, вызывали дядю Костю, и он выводил нарушителя дисциплины из класса. В конце четвертого класса были экзамены, два или три, мы собирались у входа в школу, и когда нас запускали, дядя Костя каждого хлопал по плечу; таков был ритуал.


В классе были ребята на год младше меня, но были – на год-два старше. Ходили на уроки в том, что у кого было, никто не обращал внимания на одежду. Мы старались учиться, наша пожилая учительница Ольга Ивановна Знаменская с дореволюционным преподавательским опытом и орденом Ленина на строгом платье, не выделяла лучших и не ругала неуспевающих, она нам всем говорила: «вижу, что стараешься».


Недавняя война проступала во многом, значительную часть класса составляли ребята из соседнего детского дома, они недолго учились, в третьем-четвертом классах уходили в ремесленные училища. Помню хмурого, мало разговорчивого парня без ноги, обычно он ходил с костылями, но иногда – на протезе. На переменах он оставался в классе, тяжко ему было, наверное болела отсутствующая нога (фантомная боль).


Был отличный, заводной пацан, не сирота, кто-то у него был, – Толя Добужинский, а среди нас – Толя-флюгер. Из-за контузии он постоянно крутил головой вправо-влево. Учился я с ним и в шестом-седьмом классах уже в другой школе, началось смешенное обучение, и нас перевели в бывшую женскую школу. Крутить головой он стал много меньше, хорошо рисовал и начинал писать стихи. Потом ушел, по-моему, учиться на краснодеревщика. 


Около пяти лет назад я написал рассказ «Холодное лето пятидесятого» с подзаголовком «Я взрослел под песню Александра Галича» <http://proza.ru/2021/09/14/1209>. Сейчас, перечитывая написанное выше, я обнаружил, что сказанное тогда о сохранившемся в памяти о послевоенном времени мягко дополняет мои воспоминания о дальнем береге детства. В несколько сокращенном виде воспроизвожу ту историю семидесятилетней давности.


Я давно знаю и люблю песни Александра Галича, и, когда на меня накатывает нечто ностальгическое, вновь и вновь слушаю, именно в его исполнении: «Когда я вернусь, ты не смейся, когда я вернусь...». Но на этом редко останавливаюсь...
Однако лишь в этом году, когда отмечалось 90-летие поэта, я узнал, что без малого семь десятилетий назад вместе с другими пацанами распевал его песню. В юбилейные дни поэта я случайно наткнулся на видео: «Александр Галич. Неоконченная песня». Это – запись небольшого концерта, на котором друзья и поклонники его творчества, исполняли песни поэта, вел эту дружескую встречу Юлий Ким. Первым, кого он после краткого введения объявил, был Сергей Никитин. И я услышал:
Протрубили трубачи тревогу
Всем по форме к бою снаряжен,
Собирался в дальнюю дорогу
Комсомольский сводный батальон...
По первым аккордам гитары и первым словам я узнал песню, которую мы разучили, а затем ежедневно в течение месяца пели в пионерском лагере летом 1950 года.


Мы строились в шеренгу, ходили по краю лесной поляны и дружно пели слова припева:
До свидания, мама, не горюй,
На прощание сына поцелуй,
До свидания, мама, не горюй, не грусти,
Пожелай нам доброго пути.


Война только закончилась, что тогда могли знать о ней 10-12-летние мальчики и девочки? Знали, что это страшно, но не понимали, что каждый из нас лишь чудом выжил. Безотцовщина была почти сплошной, у многих вообще не было родителей. У некоторых сохранялись совсем еще детские воспоминания о бомбежках, всем – и блокадникам, и бывшим в эвакуации – был знаком голод и холод. Фронтовики рассказывали нам мало. Родной брат моей матери, вернувшийся с войны с медалью «За Отвагу» почти глухим сержантом-связистом, ничего понятного не мог рассказать мне, даже бы если очень захотел. Детям требовалось что-либо простое, лучше – победное. Участники боев могли вспомнить лишь тяжелые будни войны.


Но, наверное, мы как-то по-своему, по детски переживали слова:
«...Все, что в сердце мы храним,
Никогда врагу не отдадим.
Лучше сложим голову в бою,
защищая Родину свою».


За мгновенно осознанной песней, которую, конечно же, я неоднократно слышал по радио в разные годы, я сразу же вспомнил тот летний пионерский лагерь. Он был единственным в моей в жизни. До 1950 года мы с сестрой ходили в детский сад и летом ездили на дачу, начиная со следующего года на протяжении нескольких лет летние и часто зимние каникулы мы проводили в Комарово в Доме отдыха ленинградских художников.


Лето 1950 года, действительно, запомнилось мне как сырое и холодное, а подзаголовок этого текста, - это очевидная ассоциация с названием известного фильма Александра Прошкина «Холодное лето пятьдесят третьего...». Приятно сказать, что эта ассоциация наполнена воспоминаниями о тогда еще Саше Прошкине, с которым мы отдыхали вместе в Комарово. Наверное, уже тогда он, он всего на год старше меня, думал о театре, актерстве или режиссуре, во всяком случае я помню, как вечерами, когда мы ложились спать, он, стоя на кровати, читал «под Маяковского» стихи о советском паспорте: «К любым / чертям с матерями / катись любая бумажка. / Но эту…».


Мне было 9 лет, и я закончил первый класс, другие ребята были примерно того же возраста и подобного же уровня образования. Наши представления о мире были несравненно скупее, беднее, чем представления современных детей такого же возраста. Радио мы не очень-то слушали, газет не читали, телевидения еще не было, думаю, что и в кино я тогда был лишь несколько раз, возможно, даже в зоопарке не был. Об Африке, к примеру, я знал лишь написанное Чуковским: «...Африка ужасна, Африка опасна, не ходите дети в Африку гулять».


В лагерь от завода «Севкабель» меня устроил названный выше дядя, у него были «золотые руки», он умел делать все. Удивительно, но все, что запомнилось мне о лагере, это марширование под «Протрубили трубачи тревогу...», а также холод, голод и «доброе» воровство. Я помню комнату, в которой мы спали и, наверное, коротали дни, но не запомнились какие-либо другие постройки, даже столовая. Не помню, где был наш лагерь, была ли там река или озеро. Не помню костров, каких-либо поездок, не помню наших руководителей. Допускаю, что в этом лагере мы были первой послевоенной сменой, а, возможно, в таком возрасте все это и не врезается в память. Но почему запомнились холод и голод?
Мы все были невысокими и щуплыми, наверное, жаловались на холод, особенно ночной. Нам разрешили не очень-то раздеваться и спать вдвоем на одной кровати. В этом случае мы могли накрываться двумя одеялами и, к тому же, – освободившимся матрацем.


А вопрос о вечернем голоде отчасти разрешился так. Был у нас паренек, такой же щупленький и стриженный подранок, как и мы, но с чистым, высоким голосом. Особенно красиво он пел песню про раненного моряка:
В сознанье пришёл и хирурга спросил:
- Поедешь ко мне на Ордынку?
Жене передай мой прощальный привет,
А сыну вручи бескозырку.


Своим исполнением он разжалобил кухарку или какую-то женщину на кухне, потому часто после ужина его звали на кухню и вручали кастрюлю пюре. Думаю, это была не розданная еда, не верю, что мы могли не доесть наши порции. Никита тащил все в палату, у каждого из нас был припасен хлеб, мы выносили один-два кусочка из столовой под майкой. Мы честно выстраивались в очередь к кастрюле и ждали, когда стоявший перед нами съест свою порцию и передаст ложку. Так мы обходились одной ложкой. Каждый посматривал в кастрюлю, сколько там еще картошки, и если понимал, что еще что-то остается, бежал в конец очереди и снова ждал...


А имя пацана я запомнил вот почему.Возможно, уже осенью 1950 года или на следующий год, он стал учиться в одном классе со мной. Его перевели в Детский дом, воспитанники которого учились в нашей школе. Не помню, сразу ли я вспомнил его, но на уроке пения его попросили что-нибудь пропеть, и я услышал:
«... жене передай мой прощальный привет,
А сыну вручи бескозырку».


О воровстве в лагере – отдельно. После завершения смены нас, скорее всего, погрузили в автобус и привезли в город, к заводу «Севкабель». Это старая, созданная в последней четверти XIX века мануфактура расположена в дальнем углу Васильевского острова. Всех детей быстро расхватали, скорее всего их родители или родственники работали на этом предприятии и были готовы к встрече. Меня и еще нескольких бедолаг никто не встретил. Наверное, посмотрели в делах мой адрес, уточнили, знаю ли я его, поняли, что трамвай №5 идет от завода через весь город к Смольному и отправили меня на нем домой. Чтобы мне было веселее, поручили довезти до дома одну девочку, которая жила в моем районе, и мы поехали. Допускаю, что кондуктор знал о ее необычных пассажирах и смотрел, чтобы птички раньше времени не упорхнули. Дорога явно занимал более часа, но добрались. Моя школа располагалась ровно посредине между Смольным и моим домом, да и детский сад был рядом, так что я быстро сориентировался и знал, как идти домой. Моя попутчица, оказалось, жила на Тверской ул. в доме, мимо которого я много раз проходил. Я был еще не в том возрасте, когда у девушки просят «адресок» на память, так что я быстро оставил ее у дома и зашагал к себе.


Двери мне открыл наш сосед по квартире, комната которого была ближайшей к входным дверям. В ней жила пожилая еврейская пара Гуменик – Абрам Захарович и Мина Осиповна. У них была внучка, чуть старше нас с сестрой, и мы иногда играли в их комнате; они угощали нас сладким чаем в красивых чашках. Абрам Захарович, наверное, удивился увидев меня, порасспросил немного и сказал, что позовет маму. Он поступил мудро, маме, которая увидела бы меня неожиданно, было бы худо.


Далее – ее воспоминания. Я заметно вытянулся, похудел и был очень странно одет. Чужие брюки, державшиеся на какой-то веревке, не мои сандалии на босу ногу, на голове – тюбетейка, поверх которой почему-то была надета синяя фуражка. Отправляя меня в лагерь, мама как и другие родители, собрала мешок с вещами: майки, трусы, рубашки, брюки, куртка, какая-то обувь. Но у меня не было ничего, даже мешка. Однако из в рук я не выпускал плетенную сумку, «авоську», в которой лежала мочалка. Всю мою одежду «разобрали» ребята, наверное, меня это никак не волновало.
Сразу в комнату мама меня не повела, я был весь усыпан разными насекомыми. Она нагрела воду и в тупике коридора хорошенько отмыла меня.
Так закончилось памятное мне лето 1950 года...


Сегодня я понимаю, что тогда я распрощался с ранним детством, успешно выдержал первый экзамен выживания в незнакомой и далеко не комфортной среде, и мой жизненный опыт позволил мне занять следующую ступень на лестнице взросления. Мама стала выпускать меня во двор, где я взрослел очень быстро и нашел приятелей.


Tак проникала в мое сознание война, забыть это невозможно.


Рецензии