Пушкин вреден молодым - Иван Бунин

Тупо выписываем все фрагменты где упоминается Пушкин в Публицистике и  Воспоминаниях И. Бунина:

Освобождение Толстого

«Проницательность злобы», сказал он однажды по какому-то поводу, о чем-то или о ком-то. Это к нему не приложимо. Справедливо говорил он о себе: «Зол я никогда не был; на совести два, три поступка, которые тогда мучили; а жесток я не был». И все-таки, глядя на многие его портреты молодых и зрелых лет, невольно вспоминаешь эту «проницательность злобы». «Дух отрицанья, дух сомненья», как когда-то говорили о нем, цитируя Пушкина, «разрушитель общепризнанных истин»… Для таких определений он дал столько оснований, что их и не перечислить. Вот у меня на столе его швейцарский дневник 1857 г. Всюду он верен себе: «Странная вещь! из-за духа ли противоречия или вкусы мои противоположны вкусам большинства,  но в жизни моей ни одна знаменито прекрасная вещь мне не нравилась».
«Если бы вся наша цивилизация полетела к чертовой матери, я не пожалел бы, а музыки мне было бы очень жаль… Я люблю Пушкина, Гоголя, но все-таки мне ни с одним искусством не было бы так жалко расстаться, умирая, как с музыкой…»

О Чехове*

Но ведь не один Чехов не сжигал своих произведений, Пушкин тоже не сжигал, да и другие писатели вплоть до Гиппиус не сжигали, и винить Чехова за то, что у него не было эпилепсии, психической болезни, более чем странно, говоря мягко.
Чехов почти не слушал. Но Горький все говорил и говорил… Чуть не в тот же день между нами возникло что-то вроде дружеского сближения, с его стороны несколько сентиментального, с каким-то застенчивым восхищением мною: — Вы же последний писатель от дворянства, той культуры, которая дала миру Пушкина и Толстого!

Рахманинов*

При моей первой встрече с ним в Ялте произошло между нами нечто подобное тому, что бывало только в романтические годы молодости Герцена, Тургенева, когда люди могли проводить целые ночи в разговорах о прекрасном, вечном, о высоком искусстве. *** Мы за ужином сидели рядом, пили шампанское Абрау-Дюрсо, потом вышли на террасу, продолжая разговор о том падении прозы и поэзии, что совершалось в то время в русской литературе, незаметно спустились во двор гостиницы, потом на набережную, ушли на мол, — было уже поздно, нигде не было ни души, — сели на какие-то канаты, дыша их дегтярным запахом и этой какой-то совсем особой свежестью, что присуща только черноморской воде, и говорили, говорили все горячей и радостней уже о том чудесном, что вспоминалось нам из Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета, Майкова… Тут он взволнованно, медленно стал читать то стихотворение Майкова, на которое он, может быть, уже написал тогда иди только мечтал написать музыку:
Я в гроте ждал тебя в урочный час.
Но день померк; главой качая сонной,
Заснули тополи, умолкли гальционы:
Напрасно! Месяц встал, сребрился и угас;
Редела ночь; любовница Кефала,
Облокотись на рдяные врата
Младого дня, из кос своих роняла
Златые зерна перлов и опала
На синие долины и леса…

Куприн*

он все изъяснялся в своей постоянной любви к собакам, к рыбакам, к цирку, к Дурову, к Поддубному — и к Пушкину, к Толстому, — тут он, впрочем, неизменно говорил только о лошади Вронского, о «прелестной, божественной Фру-Фру», — и еще к Киплингу

Эртель*

Я в то время знал четыре правила арифметики, «Историю Наполеона». «Кощея Бессмертного», «Путешествие Пифагора», «Стеньку Разина» Костомарова, второй том «Музея иностранной литературы», «Песни Кольцова», «Сочинения Пушкина», старинный конский лечебник, Священную историю с картинками, комедию Чадаева «Дон Педро Прокодурнате». Затем я самоучкой выучился читать по-церковному и несколько раз перечитал «Киевский Патерик» и несколько книг Четьи-Минеи… Лет шестнадцати я познакомился с усманским купцом Богомоловым, и он снабдил меня сочинениями Дарвина «О происхождении человека» и книжками «Русского слова», в которых я с огромным увлечением прочитал статьи Писарева…

Волошин*

Книги-спутники: Пушкин и Лермонтов с пяти лет; с семи Достоевский и Эдгар По; с тринадцати Гюго и Диккенс; с шестнадцати Шиллер, Гейне, Байрон; с двадцати четырех французские поэты и Анатоль Франс; книги последних лет: Багават-Гита, Малларме, Поль Клодель, Анри де Ренье, Вилье де Лилль Адан, — Индия и Франция. Люди: лишь за последние годы они стали занимать в жизни больше места, чем страны и книги. Имена их не назову…

***

Воспоминания

Пушкин молодым писателям нравственно вреден. Его легкое отношение к жизни безбожно. Один Толстой должен быть учителем во всем. <…>
Как дик культ Пушкина у поэтов новых и новейших, у этих плебеев, дураков, бестактных, лживых — в каждой черте своей диаметрально противоположных Пушкину. И что они могли сказать о нем, кроме «солнечный» и тому подобных пошлостей! А ведь сколько говорят!
Кончил перечитывать 12-й т. Тургенева (изд. Маркса) — «Лит. и жит. восп.», «Критические речи и статьи» и т. д. Совершенно замечательный человек и писатель. Особенно «Казнь Тропмана», «Человек в серых очках», несколько слов о наружности Пушкина, Лермонтова, Кольцова.
6-го был в Ницце у Неклюдовых для знакомства с Еленой Александровной Розен-Мейер, родной внучкой Пушкина — крепкая, невысокая женщина, на вид не больше 45, лицо, его костяк, овал — что-то напоминающее пушкинскую посмертную маску. По дороге в Н<им> — барьеры, баррикады. <…>
Нынче ночью проснулся с мыслью, которая со сна показалась ужасной: «Жизнь Арсеньева» может остаться не конченной! Но тотчас с облегчением подумал, что не только «Евгений Онегин», но не мало и других вещей Пушкина не кончены, и заснул.
Пушкин незадолго до смерти писал: «Моя душа расширилась: я чувствую, что могу творить».
Ездил в Ниццу, завтракал с Еленой Александровной фон Розен-Мейер, рожденной Пушкиной — дочь А. А. Пушкина, родная внучка Александра Сергеевича.
Вчера у нас завтракала и пробыла до 7 вечера Е. А., эта внучка Пушкина.
Купался за эти дни 3 раза. В среду был в Ницце, завтракал с Пушкиной. Выпил опять лишнее. Спьяну пригласил ее к нам в среду.
Как живет внучка Пушкина и чем  зарабатывает себе пропитание!
Был в Ницце. Бюффа, Пушкина. Неприятно было, что сказала, что в ней «немецкая упорная кровь». Ее жадность к моему портсигару, воровское и нищенское существование. Завтрак — 250 франков! У Полонских. Дама в картузе. Вел себя хмельно, глупо. <!..>
Нынче ночью письмо из Ниццы: Елена Александровна Пушкина (фон Розен-Мейер) умерла 14 августа после второй операции. Еще одна бедная человеческая жизнь исчезла из Ниццы — и чья же! — родной внучки Александра Сергеевича! И может быть, только потому, что по нищете своей таскала тяжести, которые продавала и перепродавала ради того, чтобы не умереть с голоду! А Ницца с ее солнцем и морем все будет жить и жить! Весь день грусть. <…> Оргия  нажив в Париже.
Все перечитываю Пушкина. Всю мою долгую жизнь, с отрочества не могу примириться с его дикой гибелью! Лет 15 тому назад я обедал у какой-то герцогини в Париже, на обеде был Henri de Renier в широком старомодном фраке с галльскими усами. Когда мы после обеда стоя курили с ним, он мне сказал, что Дантес приходится ему каким-то дальним родственником — и: «que voulez-vous?  Дантес защищал свою жизнь!» Мог бы и не говорить мне этого.
Я родился 10 октября 1870 года, в городе Воронеже. Детство и юность почти целиком провел в деревне. Писать начал рано. Рано появился и в печати.
Критика обратила на меня внимание довольно скоро. Затем мои книги не раз были отмечены высшей наградой Российской Академии наук — премией имени Пушкина. В 1909 году эта Академия избрала меня в число двенадцати почетных Академиков.
Писал я в отрочестве сперва легко, так как подражал то одному, то другому, — больше всего Лермонтову, отчасти Пушкину, которому подражал даже в почерке, потом, в силу потребности высказать уже кое-что свое, — чаще всего любовное, — труднее.
Потом пришла настоящая любовь к Пушкину . Вообще о писателях я с детства, да и впоследствии довольно долго, мыслил как о существах высшего порядка. Самому мне, кажется, и в голову не приходило быть меньше Пушкина
«В Альпах», мысль которого, в сущности, была совсем не нова, — подобна мысли того самого сонета Пушкина, где сказано: «услышишь суд глупца», — меж тем как другие одобряли меня за то, что я держусь каких-то «заветов», «традиций», хотя любить талант, самостоятельность, ум, вкус вовсе не значит держаться каких-то традиций.
Помню жуткие, необыкновенные чувства, которые испытал однажды (в молодости), стоя в церкви Страстного монастыря возле сына Пушкина, не сводя глаз с его небольшой и очень сухой, легкой старческой фигуры в нарядной гусарской генеральской форме, с его белой курчавой головы, резко-белых, чрезвычайно худых рук с костлявыми, тонкими пальцами и длинными, острыми ногтями.

«Нам печатный лист все еще кажется святым», — сказал Пушкин, и мы еще должны помнить эти слова.

Пушкин есть воплощение простоты, благородства, свободы, здоровья, ума, такта, меры, вкуса

***
Истопник:
Бунин Иван. Том 6. Публицистика. Воспоминания - royallib.ru


Рецензии