Эвакуация, почти из дневника
Не скажу Вам, что я считаю себя Ленинградкой в полной мере, хотя живу в этом уникально-красивом и мужественном городе, почитай, уже шестьдесят с небольшим хвостиком лет, в начале которых мой будущий муж привез Жемчужину Черного моря (так он меня называл) из столь же славного города Севастополь.
Мы поженились, обзавелись хозяйством во флигеле, окна которого выходили в Алексеевский сад, что при дворце Великого князя Алексея Александровича. Сад этот и особняк в то время являл собой унылое запустение при отголосках шикарного архитектурного произведения. Это в нынешнее время княжеский дворец выглядит нарядно и изящно (ныне дом музыки), да и сад с фонтаном у его фасада ухожен и привлекателен для прогулок.
Прожили мы в этом месте близь реки Мойки почти двенадцать лет, где у нас родилась милая девочка, и были мы тогда молоды и радостны: я вела домашнее хозяйство, воспитывая дочку, а муж… — муж, будучи моряком, много плавал, а когда возвращался домой, то носил на руках в прямом и переносном смысле свою взрослую Жемчужину, а с ней и маленькую Жемчужинку-дочку.
В отпусках мы часто все вместе навещали мой родной Севастополь, где жила моя мама и где родилась я.
Жили мы, как я уже говорила, радостно и счастливо так целых двенадцать лет, пока…
Не скажу, что уже и до финской войны было всё спокойно, нет, ощущалось какое-то беспокойство, как перед грозой, когда низкие свинцовые облака покрывают всё небо и чувствуется, что вот-вот грянет гром и засверкают молнии, а тучи проливным ливнем обрушатся на землю. Беспокойство было, хотя из всех репродукторов уверяли, что всё хорошо и никакой большой войны быть не может. Не должно! Ведь мы с Германией друзья — ближе некуда, даже половину Европы поделили. Однако муж ходил по морям и многое видел, а его рассказы не вызывали у нас восторгов и радужных надежд.
И гром грянул!.. Да так, что молнии засверкали и докатились к сентябрю сорок первого года аж до самого Ленинграда, сметая и калеча человеческие судьбы на своём пути.
С первых же дней войны муж мой ушёл тралить мины в Финском заливе и Балтике, которую фашисты забросали тучей мин и так, что вода представляла собой суп с клёцками, то есть с минами.
Мы с десятилетней дочкой остались вдвоём выживать в постоянной тревоге, не зная и не предполагая, что ждёт нас и всех впереди.
До восьмого сентября было более или менее сносно: артобстрелы с бомбежками нас тревожили не так, чтобы часто, да и с продуктами было не богато, но терпимо, однако, начиная с чёрного восьмого числа, когда немцы захлопнули все пути снабжения, и началась настоящая осада-блокада Ленинграда, с каждым днём становилось все хуже и хуже. Артобстрелы и бомбежки были ежедневными, так что сирены воздушных тревог звучали над городом по двадцать раз на дню, а с питанием становилось всё голоднее и голоднее… Правда, после Таллиннского перехода, а вернее разгрома наших конвоев, муж мой остался, к счастью, жив, начав базироваться в Ленинграде, и хоть иногда, когда мог вырваться домой, приносил нам с дочерью скудную снедь, отрывая от себя львиную долю пайка. Свет не без добрых людей — команда мужа иногда скидывалась, кто чем мог, и тогда на несколько дней у нас был запас еды, который мы, жадничая, старались растянуть как можно дольше.
Да, мы получали аттестат мужа, но по нему, практически, в осажденном городе невозможно было ничего купить, потому как цены взлетели на рынке в заоблачную высь, недоступную даже офицерскому обеспечению.
К поздней осени всё, что могло быть продано или обменено на продукты, было уже продано и обменено… В качестве съестного варили всё, что можно было только сварить: кожаные ремни и прочие кожаные вещи, а столярный клей и жмых считался вообще деликатесом, которые можно было достать только по случаю, но, вскоре, не стало и этого. Остались только 125 граммов чёрного хлеба наполовину с отрубями, и чёрт знает ещё с чем, которые мы получали на иждивенческие наши с дочкой карточки. Чтобы ещё как-то заглушить постоянное чувство голода, я заваривала кипяток с горчицей и пила, потому что половину своей пайки хлеба я отдавала дочери, однако это заглушало голод ненадолго, а прямым следствие стало опухание тела и его беспомощность.
Кроме отсутствия еды, донимал холод — зима выдалась суровой — под сорок градусов мороза. Топить было нечем, ибо почти всё, что могло гореть, съела прожорливая печка. Размороженные и полопавшиеся трубы водопровода перестали давать воду в дом и за ней нужно было идти в день по нескольку раз на Мойку и из проруби вычерпывать чем-то напоминающим бидон, потому как для черпания ведром не было совсем сил.
Муж давно, ещё в начале осени, уговаривал нас с дочкой эвакуироваться, но надежда на лучшее, а также женское упрямство брали верх, и мы оставались в осаждённом городе.
В Алексеевском саду военные установили зенитную батарею для охраны близь лежащего корабельного завода Судомех, потому как фашисты пытались сравнять его с землей, правда, у них это плохо получалось, ибо корабельная артиллерия давала им здорово прикурить, и немецкие лётчики сбрасывали бомбы куда попало, лишь бы скорее унести ноги... К авиации присоединялась артиллерия, и тут начиналась стрельба, кто кого перестреляет…
В один из таких налётов немецкий снаряд взорвался в саду у самой нашей стены, проделав в ней здоровенную дыру. Посыпались обломки кирпичей, штукатурки, дерева. Меня, лежащую на кровати под ворохом одежды и одеял, засыпало под самый подбородок, а буфет от взрыва зашатался и чуть не упал на меня сверху. Если бы не этот ворох тряпья, то неизвестно вообще, чем бы всё это закончилось, а так я отделалась небольшой контузией и синяками. К счастью, дочки дома не было, а то могло придавить и её.
Слава Богу, что в этот день пришёл муж, выцарапали они меня с дочерью из-под обломков живую и не очень чтобы побитую. Завесили на скорую руку дыру в стене и кое-как убрали обломки. Эта ситуация в корне решила нашу судьбу, а снаряд в квартиру утвердил отъезд окончательно.
Вместе с мужем на корабле служил штурманом его приятель, у которого родственники жили в деревне в Горьковской области, которые согласились приютить нас дочерью на это страшное блокадное время.
Выехать! Это легко сказать, да нелегко сделать! Единственная связь Ленинграда с
Большой землёй была по Дороге жизни через Ладожское озеро. По этой ледовой трассе шло всё скудное снабжение города, вывозилась готовая продукция ещё работающих заводов и выезжали эвакуирующиеся жители. Сами понимаете, что количество желающих уехать превосходило возможности дороги. Пока оформляли документы на выезд (спасибо огромное командованию мужа и его приятелю), пока то, да сё со сборами подошёл конец марта сорок второго года. К этому времени я настолько потеряла силы, что с трудом передвигалась, и все отъездные хлопоты легли на худенькие плечи моей одиннадцатилетней дочери.
В день отправления муж проводил нас до места сбора, сунул свёрток с едой, которую собрали чуть ли не всем его дивизионом, посадил укутанных так, что виднелись одни глаза, в кузов потрёпанной полуторки, и мы с его благословением тронулись в неизвестность. Почему спросите Вы в неизвестность? Да потому, что полудохлых доходяг надо было довести до места по дорогам, забитым воинскими эшелонами в обе стороны к фронту и от фронта.
Как бы там ни было, мы тронулись в путь, но оказалось, что лёд на Ладоге настолько подтаял, что наша полуторка плелась по ступицу колес в ледяной каше с водой напополам, и одному Богу известно, да ещё регулировщицам и шофёру, где надо было ехать, чтобы не провалиться под лёд, что довольно часто бывало на этом пути.
К нашему счастью, за всю дорогу до Кобоны (конец ледовой дороги и начало Большой земли) не было обстрелов фашисткой артиллерии и воздушных налётов. Сколько мы ехали эти восемьдесят километров до суши, я не помню, да мне было и всё равно, лишь бы ехать да ехать, но только мы встали передними колёсами на твёрдую землю, как обе передние покрышки полуторки напрочь спустили до ободов. Водитель вышел из кабины, посмотрел на колёса, попинал их ногой и перекрестился, а подойдя к кузову, с облегчением произнёс:
— Кто-то из вас, люди, едет счастливый! Случись это на озере, боюсь, что мы все скопом кормили бы рыб.
Нас потихоньку выгрузили и начали размещать по распределителям, и это было, спасибо всем, правильно, потому как людей надо было сначала отогреть, подлечить и, главное, откормить, а это делать необходимо было осторожно, ибо изголодавшиеся желудки могли не выдержать обилия пищи и тем убить человека.
После блокадного города в эвакопункте был рай: тепло, тебя кормили, можно было помыться и так далее, и тому подобное, однако глаза оставались голодными…
Некоторые не выдерживали и наедались до отвала, особенно в первые дни, а кончалось это кровавыми поносами, которые медицина была не в силах остановить, что всегда или почти всегда заканчивалось смертью. К счастью, моя дочь в свои одиннадцать лет оказалась мудрой и следила за каждым моим шагом и съеденным куском, и сама себя жёстко контролировала.
Прожили мы в эвакопункте с дочерью, дай Бог памяти, недели три, за которые начали походить на людей, способных передвигать ноги, потому как отогрелись и немного отъелись. С людской и божией помощью выправили проездные документы до Вологды, чтобы ехать дальше. Не помню уже до какой промежуточной железнодорожной станции нас с дочкой подбросили на попутках, где удалось, конечно, не с первого раза, но всё-таки сесть с боем на проходящий поезд до Вологды. Всё-таки мир не без добрых людей (особенно в войну), которые помогали, как могли и чем могли, особенно когда узнавали, что мы из Ленинграда.
Можно сказать, что по тем временам до Вологды мы добрались нормально, а дальше, хоть плачь, — никак не выправить проездные документы до Горького.
Промаялись мы так дня три-четыре. Сижу я на вокзале с дочкой и реву от безысходности в три ручья и не знаю, что делать. Чувствую, что военный комендант с петлицами капитана хочет денег (кому война, а кому мать родна!), которых у нас в обрез, чтобы до места добраться, а продавать-то уже больше и нечего. Не заметила даже, как подошёл к нам какой-то подполковник и спрашивает, что случилось, и не может ли он чем-нибудь помочь. Рассказала я ему, что, да как, и откуда мы, что несколько дней никак не можем оформить проездные документы у коменданта…
— Ты, девочка, посиди пока с вещами, а мы с мамой кое-куда сходим… — сказал военный.
Взял он наши бумаги, а меня под руку и повёл снова к капитану, который не хотел никак нас отправить. Зашли мы в кабинет, подполковник чуть ли не с порога швырнул коменданту на стол наши документы, и чуть ли не с пистолетом, но увесистыми матюками, тихо произнёс, что если через полчаса этой даме не будет оформлен литер, то он вместе со своими петлицами завтра окажется на передовой под Сталинградом или Питером, и что-то ещё добавил шёпотом на ухо, от чего комендант побледнел и обмяк.
Нам с дочкой крупно повезло — наш подполковник, наверное, оказался из НКВД или что-то в этом роде.
Литер был выправлен до самого Горького с добавкой ещё каких-то продовольственных документов аж на целый месяц.
Дальше же путь наш лежал через Ярославль в Горький, а далее пароходом до местечка Васильсурск или, как его называли волгари, Василь. Весь путь от Вологды до Горького, а там пароходом ещё восемьдесят километров по Волге до того самого Василя мы, спасибо подполковнику, проделали без заморочек недели за две, но по тем временам, считай, что быстро, так как всё время пропускались воинские эшелоны к фронту и от него в тыл.
Переехав из Василя на лодке через реку Суру к Лысой горе, которая даже была совсем даже и не лысая, а скорее по колено грязная, мы на попутной телеге, запряжённой быком, добрались до нашего конечного пункта — село Семьяны, что километров в шестнадцати от Лысой горы.
Слава тебе Господи, путь наш более, чем в полтора месяца, был закончен. Как-то нас встретят и что ждёт впереди, мы могли только предполагать, но рады были, что дорожные мытарства кончились и главное — мы не погибли в Ленинграде и по дороге.
Хозяева наши давно нас ждали и уже ждать перестали, потому как представить себе не могли столь долгую и не менее дальнюю дорогу.
Хозяин наш и отец сослуживца мужа — Василий Фёдорович был мужчиной в возрасте уже непризывном, но крепким, с сухими кряжистыми руками, строгими, немного колючими глазами из-под густых бровей.
Его жена — Мария Васильевна (как мы её потом звали тётя Маша) была женщиной моложе мужа лет на десять, небольшого росточка, кругленькой в теле, с очень добрыми глазами.
Мария Васильевна долго охала и причитала, разглядывая нас: «Нама же, какие вы доходяжные то, вас же ветром с Акилового бугра сдуть можно, хошь к плетню привязывай!»
Дом хозяев был деревянный двухэтажный, крепко срубленный с первым каменным цоколем, высотой метра два. В нём можно было даже жить в тёплую пору. Жилой бревенчатый второй этаж состоял из двух комнат и кухни, большую часть которой занимала русская печь с лежанкой. За домом находился хлев, в котором была корова и куры. За домом же соток в двенадцать, если не больше, был огород, засаженный картошкой, помидорами, огурцами и тому подобными овощами. Внешне хозяйство было крепким, а хозяева знали толк в деревенской жизни. Василий Федорович с тётей Машей отвели нам с дочкой маленькую комнату, в которой предстояла жить долгое время аж до самого снятия блокады Ленинграда, а, может и дольше.
После устройства, хозяева показали всё необходимое для житья в доме, а потом устроили обед, за которым всё расспрашивали, откуда мы знаем их сына, как он там плавает, какое это житье было в блокадные дни, да как мы до них добирались. Наш обед затянулся за рассказами, охами и ахами тёти Маши до ужина.
По нашим блокадным понятиям обед был королевский: постные щи с настоящей капустой, морковкой и картошкой, заправленные подсолнечным маслом, на второе варёная картошка с тем же маслом, а на третье — стакан настоящего молока, и всё это с душистым деревенским хлебом. О таком мы не могли даже мечтать не только что в Ленинграде, но и по дороге сюда!
Василий Фёдорович больше молчал, слушая наши рассказы, и под конец резюмировал, что мы люди не чужие, а что и как — время покажет. Кроме всего прочего однозначно заявил, что покуда не оправимся от «отощания», ни о какой работе в колхозе чтобы я не думала.
На мои попытки возражений, Василий Фёдорович на меня цыкнул: «Сперва отъешьтесь, доходяги, и примите Божий вид, а потом думать бум! Я в правлении колхоза не лыком шит! Возюкайся с Марёшкой покуда по дому…»
Вот так началась наша с дочкой новая жизнь вдали от дома — в эвакуации.
Потихонечку всё налаживалось: дочка с хозяйским младшим сынком пошли в школу, где, кстати, двое преподавателей были из Ленинграда, с одной из которых я дружу по сию пору. Я помогала Марии Васильевне по дому и в огороде, получая первые навыки по полеводству и общению с животными.
К концу лета на природе и нормальном питании мы с дочкой приобрели «божий вид» из ходячих скелетов, которых уже ветром не сдуть.
Поскольку мы более или менее оправились, было уже стыдно отсиживаться дома, и я напросилась в полеводческую бригаду по уборке овощей. Василий Федорович не возражал, а бригадирша, оглядев мою «стройную» фигуру, только хмыкнула: «Ну, ну, вакуированная! Лишние руки нам не помешают!»
Одно дело ковыряться в своём огороде, другое же работать в поле с утра и до темна, да ещё осенью, когда разверзаются хляби небесные, а земля превращается в кашу по щиколотку. Первое время я возвращалась с работы полумёртвая, поясница болела так, что я не могла разогнуться, и дочка долго её растирала. Вот тут-то я и поняла, что такое крестьянский труд, и как достаётся насущный хлеб.
Хватило меня и сил моих в поле недели на три, когда, сильно простудившись, я слегла, однако это был не грипп и не простуда, а не понятно, что. На следующий день поднялась температура под тридцать девять с сильной головной болью и такой болью в ухе, что я с трудом могла терпеть. Хозяйка позвала местную деревенскую фельдшерицу, которая толком сама ничего не поняла. Конечно, ни о каких обезболивающих таблетках и речи не могло идти — их просто не было. Тётя Маша отпаивала меня какими-то снадобьями, но всё это было, как мёртвому припарки.
Болела так, что я не могла спать, а шея опухла, и ощущение было такое, как будто её разрывает медленно на части. Мои мучения продолжались дня три-четыре, за которые я, как говорят, дошла до ручки. Спать я не могла, а когда все засыпали, я металась по дому, и желание у меня было одно — всех поубивать, покончив жизнь самоубийством. Наутро четвёртого дня Мария Васильевна меня осмотрела и сказала, что в опухоли, как у фурункулов, образовались головки и предложила попарить это всё в бане. Моё состояние было таково, что мне было без разницы, что делать и чем всё это может закончится, но чтобы всё скорее прекратилось.
Тётя Маша натопила деревенскую баню и прогрела меня в парной до полуобморочного состояния, потом напоила какой-то травой, после чего я впала в забытье.
Когда я очнулась, то почувствовала, что боль несколько уменьшилась, а на месте нарывов вылезли здоровенные три зеленых головы. Я не умерла, а баня сделала своё дело — всё вызрело, но что делать дальше? На фельдшерицу надежды никакой, и я решилась на самостоятельную операцию. Будь, что будет, а иначе я просто сойду от боли с ума!
Не буду рассказывать подробности, но с помощью дочки с зеркалом, тёти Маши, маникюрных кусачек и самогона во внутрь и для обеззараживания, глядя в зеркало, стиснув зубы, я удалила все три головки, промыла самогонкой и упала без чувств.
Когда я проснулась, то не почувствовала прежней боли, скорее ощутила облегчение, голова моя поворачивалась во все стороны, и я очень хотела есть.
Оказывается, ваша болезная проспала полтора суток без перерыва!
Добрая моя Машенька — спасительница — целую неделю за мной ухаживала, словно за ребёнком, делая перевязки и отпаивая какими-то своими настоями трав и снадобьями.
Недели через две я уже совсем поправилась, и порывалась было выйти на работу в поле, на что Василий Фёдорович, хмуро посмотрев в мою сторону, пробормотал: «Крестьянка, Иванна, (так меня все звали на селе) из тебя, что из жопы соловей! Ладноть, почитай, что-нибудь придумаем, а покудова приходи в чуйство. Шить-то хоть умеешь?»
Что уж там я не умела, но шить была мастерица — на себя и дочку всё шила сама дома.
Дня через три Василий Федорович пришёл домой и позвал меня на разговор: «Слышь, Иванна, подь сюды, покалякать надоть. Мы туточки с председателем помозговали, чем ещё колгосп может помочь фронту, так вот, хочим мы сколотить артель по пошиву чего-нибудь из обмундировки — кальсоны там, рубахи нательные… Бушь головой артели?»
Конечно же, я согласилась! Обошла избы, поговорила с бабами, которые умеют иголку в руках держать и организовала бригаду из семи человек со швейными машинками. Правление колхоза выделило нам помещение в бывшем клубе, и мы начали шить рубашки, кальсоны, гимнастёрки, потом ещё что-то. К тому же за нашу работу платили какие-никакие деньги, что тоже было не лишним.
Бабы поначалу на меня косились, мол городская в начальники выискалась, но потом всё стало на свои места, тем более нам и делить-то особенно было нечего — они строчат на машинках, и я вместе с ними, а если возникают какие-нибудь трудности, то мне приходится решать их в сельсовете. Вот так наша жизнь и потекла под стрекотание машин…
Муж мой писал не очень часто, но письма всегда были тёплые, нежные. А когда особенно писать, если он всегда в море со своими матросами тралят этих рогатых и безрогих. Когда долго весточек от него нет, вся душа изболится: жив ли, здоров ли, сыт ли… А как в блокадном Ленинграде можно быть сытым даже военному… Однажды муж пытался прислать два куска мыла (оно и здесь было дефицитом), для чего в большой книжке вырезал место для кусков, упаковал и отправил. Посылка дошла, только книжка была пуста — какая-то сволота унюхала и вытащила. Чтоб она поскользнулась на этом мыле вдрызг!
Вот так с дорожными перипетиями, сельскими встречами, колхозными и швейными работами прошёл 1942 год, который, если бы мы остались с дочерью в Ленинграде, просто бы не пережили. Спасибо всем добрым людям, встретившимся на нашем пути, а особенно Марии Васильевне, Василию Федоровичу и их старшему сыну, приютившим нас в суровую годину, за помощь и всевозможную поддержку — низкий всем земной поклон.
Со многими людьми пришлось в это время пересечься, но одна встреча осталась со мной на всю оставшуюся жизнь — это учительница русского языка и литературы сельской школы Елена Ивановна, у которой училась моя дочь и младший сын тёти Маши. Как оказалось, эта учительница тоже Ленинградка, которая эвакуировалась в конце лета 1941 года — почти в самом начале войны. Раз повстречавшись, мы с ней остались дружны на всю жизнь. Благодаря знаниям Елены Ивановны и любви к предмету, она сумела передать эту любовь и моей дочери, которая наверстала за два года упущенное ранее и далеко ушла вперед, благодаря чему она после войны поступила в университет без всякого труда, получив блестящие оценки по литературе.
Вот и конец декабря… Новый 1943 год мы встретили с моими хозяевами, чем бог послал, но с радостью и надеждой на скорую нашу победу, вспомнили моего мужа и старшего сына Марии Васильевны и Василия Федоровича, воюющих вместе на одном корабле. Как-то они там?
Неожиданная радость у нас с дочкой и у хозяев случилась в середине января. Поздно вечером раздался стук входной двери, и в её проёме показались две фигуры в военной форме — это были мой муж и Иван Васильевич — старший сын хозяев.
Мы от неожиданности чуть не упали в обморок — отпуск военным в войну был чрезвычайной редкостью, но наши мужчины его заслужили, о чём свидетельствовали ордена Красного Знамени на их кителях.
Оказывается, кроме воинских заслуг, была ещё одна причина — корабль поставили на длительный ремонт, так что наши мужчины получили отпуска на целый месяц, но, правда, вместе с дорогой.
Радости нашей не было предела: видеть, хоть и уставшее, но родное лицо, видеть живым и здоровым мужа, вырвавшегося из блокадного пекла.
Василий Федорович остался весьма доволен знакомством с моим мужем, тем более, что он как бы привёз с собой сына (кто кого привёз, надо было ещё разобраться!), и наутро после встречи безапелляционно мне заявил: «Иванна, это, знашь чаво, давай-ка две недельки отдохни, а девки твои и без тебя спроворятся!»
Пару дней мужики отсыпались, отпивались, погуляли по селу с визитами «дружбы», а потом взялись за дело — отремонтировали всё покосившееся, всё сломанное, сгнившее… В общем навели в доме флотский порядок.
Мужчины втихомолку по секрету нам сообщили, что с середины января ожидается наше наступление, которое должно, как минимум, прорвать блокаду Ленинграда. И действительно, по радио в сельсовете объявили, что 18 января 1943 года нашими войсками была прорвана блокада Ленинграда. По этому поводу мы с хозяевами устроили пир горой, радуясь за тех, кто остался в городе и кому обязательно должно стать легче и сытнее. Прорыв блокады дал нам надежду на скорую ликвидацию осады вообще, но, однако, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается, — до полного освобождения Ленинграда оставался ещё целый год, который всем людям надо было пережить, а нашим военным выковать эту победу, которая осуществилась только 27 января 1944 года.
Две недели пролетели незаметно, и настала пора расставания. Слёз при прощании не было, но мы, по бабьи, нарыдались и навылись, когда мужики наши уехали — ведь не на прогулку же, а на целых два года с лишним в обнимку с минами… Дома сразу стало как-то пусто!.. Меня спасала работа, дочку учёба, а у Марии Васильевны глаза были всё время на мокром месте… Василий Фёдорович даже один раз рассердился: «Слышь, Марёшка, хорош! Будет сырость в дому разводить и беду кликать!»
Далее дни потекли в своём однообразии: шитьё, шитьё, работа по дому, занятия с дочкой, хотя она была девочка самостоятельная и умная. Изредка приходили письма от мужа и сына хозяев, в которых они писали, что живы, здоровы, и всё у них хорошо, но для нас эти короткие весточки с фронта были каждый раз праздником, а каждое письмо читалось вместе по нескольку раз.
Несмотря на то, что до снятия блокады Ленинграда оставался целый год, настроение у нас с дочкой было, прямо скажем, «чемоданное» — как в гостях ни хорошо, а дома лучше! Мы, конечно, толком не представляли, где мы будем жить, как мы будем жить, сколько продлится война, но соскучились мы по Ленинграду, и была надежда, что с мужем будем видеться чаще, и вообще…
Однако войну никто не отменял и надо было трудиться для фронта, для наших солдат, для нашей победы. Наша «артель» по пошиву несколько расширилась — нас было уже не семеро, а вся дюжина, и мы как-то все здорово сдружились, а, действительно, чего нам было всем делить?
Сорок третий год пролетел в трудах праведных и надеждах на скорую победу, особенно после разгрома фашистов под Сталинградом в феврале и разгроме немцев летом под Курском. Однако положение под Ленинградом оставалось блокадным.
Наконец, 27 января нового 1944 года Василий Фёдорович, прихрамывая, примчался из сельсовета и радостно сообщил, что блокада нашего города, длившаяся почти девятьсот дней, ликвидирована, и враг отброшен от стен Ленинграда.
С этого момента мы стали считать дни, когда можно возвратиться домой, хотя наши хозяева уговаривали нас остаться до конца войны.
Но «скоро сказка сказывается, да не быстро дело делается» — въезд в город был возможен только по пропускам или по вызову, ибо город считался ещё прифронтовым.
Муж мой, наверняка делал всё, чтобы оформить нам с дочкой документы на въезд в город, но, во-первых, у него была военная страда, и он много плавал, а, во-вторых, это было, наверное, не очень просто.
В томительных ожиданиях мы пробыли до начала лета, когда пришёл вызов на приезд в Ленинград. Радости нашей не было предела! И мы начали собираться: надо было закончить дела по нашей швейной «артели», выправить проездные документы и собрать наш нехитрый скарб в дорогу.
Когда все дела были закончены, мы с нашими хозяевами устроили отвальную для близких людей, с которыми нас свела нелёгкая година. Я не слышала никогда столько тёплых слов в свой адрес, сколько было сказано селянами, хотя, вроде бы, за эти два года ничего особенного «Иванна» на селе не сделала, но людям виднее…
В день отъезда Мария Васильевна и Василий Фёдорович собрали нам с дочкой, как мы не отнекивались, объёмный пакет со снедью, и тепло со слезами распрощались со своими «приживалами». Василий Фёдорович, обнимая меня и вытирая кулаком глаза, сдержано произнес: «Знашь что, Иванна, ежели что не так, не обессудь — мы люди простые! Мы, чай, с тобой таперича люди не чужие, а, почитай, почти что родня! Не
забывай нас! Ежели что, — приезжай, мы тебе и твоему мужику завсегда рады, Вы люди правильные! Благослови и сохрани Вас Господь!»
Под эти добрые слова мы с дочкой погрузились и отбыли на сельской телеге в обратный путь, куда добрались значительно быстрее, чем на поездку в эвакуацию.
И действительно, наше родство с семьёй Марии Васильевны и Василием Фёдоровичем явило собой «родство во спасении», что никогда и ни за что нельзя забыть и предать. Лет через семь-восемь я снова побывала в Семьянах в гостях у моих дорогих хозяев, но уже с младшим своим сыном, а они несколько раз бывали у нас в Ленинграде. Младший сын Марии Васильевны поступил в Ленинградский институт и жил у нас как родной сын, а мой муж до сих пор дружит со старшим сыном хозяев, который живёт в пригороде Ленинграда и часто бывает у нас.
Люди постепенно стали возвращаться в город и, общаясь с ними, несколько позже я поняла, что нам с дочерью несказанно повезло в эвакуации, потому как мы были окружены теплом, заботой и нашли чуть ли не родной приют. Далеко не каждому так повезло вдали от Ленинграда: не у всех было тепло в дому, далеко не у всех сытно, и не у всех была работа, которая являлась подспорьем в это суровое время!
C-Петербург 02.05.2023г.
Свидетельство о публикации №223051801604