Рождение Московского царства

Московское государство проросло из Москвы, как из зерна. Будучи некогда сама удельным княжеством, Москва очень быстро противопоставила себя всей остальной удельной Руси. Постепенно в пределах одной страны сложились два взаимоисключающих жизненных и политических уклада.

Удельная Русь была собранием больших и малых княжеств, рассыпанных по лесным трущобам и лесостепному пограничью, с очень слабыми задатками политического объединения и весьма стойкими мотивами взаимного соперничества. Её внутренним руководящим началом был договор, ряд, свободное соглашение между князем, хозяином удела, и вольным человеком, приходившим в пределы его княжества.

В противовес этому укладу Московская Русь представляла собой крепкое, сплочённое военное государство, построенное на началах сильнейшей централизации. В основе её политического устройства лежали потребности самообороны, самая примитивная борьба за существование, что неизбежно вело к закрепощению государством всех сословий. Индивидуальный интерес тонул в суровых требованиях дисциплины. Со стороны московских князей такое государственное устройство было чётко осознанной системой, усваиваемой, так сказать, вместе с наследственными правами: ни один подданный не должен был ускользнуть от общеобязательной работы по защите государства. Эта система строилась на строгом разделении труда. Для обороны нужны были деньги и войско. Исходя из этих потребностей, общество было разбито на тяглых людей — городских и сельских, обеспечивавших государство материальными ресурсами, — и служилых людей, обязанных государству пожизненной ратной службой. Каждый раз и навсегда был поставлен на своё место. Органы управления — все эти воеводы, наместники, губные и земские старосты — являлись насосами, приставленными государством к источникам народного благосостояния.

Московские князья в своей борьбе за выживание умело использовали удельные порядки. Наиболее слабым звеном политического устройства удельной Руси было противоречие между стремлением княжеств к политической самостоятельности и свободным, ничем не ограниченным передвижением населения из удела в удел — по всей Русской земле, как говорили тогда, «путь чист, без рубежа». Одни уделы пустели, другие расцветали. В удельных княжествах не могло выработаться местного удельного патриотизма. Непрерывная полуторавековая угроза со стороны татар и Литвы окончательно определила направление народного движения — оно шло от окраин к центру. Поэтому московским князьям было выгодно выступать в роли охранителей удельных порядков, а не их разрушителей. Сам ход русской жизни вёл к возвышению Московского княжества. Все приходили туда, никто не уходил оттуда. Поглощение Москвой удельных княжеств было, собственно, борьбой с удельными правителями, но не с удельными порядками. Перед падением какого-нибудь очередного удельного княжества тамошние бояре толпами переходили на службу к московскому князю, сопротивляющихся переселяли насильно.

При этом московские князья изначально выступали защитниками общерусского дела. Уже про Калиту русский летописец говорит: «Во дни же его бысть тишина велия христианам по всей Русской земле на многие лета». Если первые московские князья строили свой удел, и только, то их преемники сознательно усваивают общенациональную идею, и в условиях ордынского ига борьба за московский удел превращается в борьбу за национальную независимость.

Подобный ход событий привёл к глубокому недоразумению. В сознании русских людей московское единодержавие мыслилось как надёжная охрана удельных свобод. Между тем единодержавие превращалось в самодержавие, и московским князьям пришлось начать новую борьбу, объявив войну удельному обществу.

Однако удельные порядки прочно укоренились и в головах самих московских князей, потомков Калиты. Борясь с удельным мировоззрением в целом, они тем не менее продолжали выделять уделы своим братьям и детям, стремясь лишь к тому, чтобы удел наследника превосходил по богатству и мощи уделы всех других родственников великого князя, вместе взятых. Даже Иван Грозный закончил своё царствование тем, что дал своему младшему сыну, царевичу Дмитрию, в удел город Углич. Таким образом, московские государи из династии Калиты одной рукой созидали, а другой рукой разрушали своё творение — Московское великое княжество, которому и суждено было погибнуть вместе с династией Рюриковичей под обломками Смуты. Только Романовым удалось примирить в особе царя хозяина-вотчинника и государя и окончательно преобразовать Москву из удельного княжества в государство.

Национально-государственный кризис, связанный с государственным ростом Москвы, с пробуждением национально-политического самосознания, отразился в церковно-политической доктрине Москвы — Третьего Рима. В XIV—XV веках шёл напряженный спор между Москвой и Царьградом за право представлять собой сердце православного мира. С падением Константинополя в 1453 году этот спор скорее оборвался, чем закончился.

Падение Константинополя показалось русским людям страшным знамением приближения конца света. «Грядёт ночь, жития нашего окончание», — скажет вскоре святой Иосиф Волоцкий, а князь А.М. Курбский напишет: «яко разрешён (освобождён) бысть Сатана от темницы своей». Замечу в скобках, что мы с вами совсем недавно были свидетелями подобных настроений, когда мир готовился встретить миллениум.

В эпоху средневековья был чрезвычайно популярен образ странствующего Царства, или Града. Подразумевалось, что мировой центр христианства как бы кочует из страны в страну по мере того, как рушатся столицы и исчезают империи: Иерусалим передаёт своё священное значение Риму, Рим — Константинополю, который становится вторым Римом. Ну а дальше? Где же обосновался Священный Град после падения Константинополя?

На Руси, конечно, не прошло незамеченным, что вскоре за падением Константинополя удельные русские княжества окончательно объединились под властью московского государя. Русская мысль не замедлила соединить оба эти события в одно целое. Падение татарского ига способствовало тому, что эта теория сделалась официальной доктриной московского самодержавия. Женитьба Ивана III на Софье Палеолог стала символическим актом переноса вселенского значения второго Рима в третий.

Вот в таких перспективах апокалиптического беспокойства и стали вырисовываться первые очертания теории «третьего Рима». О её авторе — монахе псковского Елеазарова монастыря Филофее, жившем на рубеже XV—XVI вв., — известно немногое. Сам о себе он пишет в традиционном для русских книжников самоуничижительном стиле: «человек сельский, учился буквам благодатного закона (т. е. Священному Писанию), а еллинских борзостей не текох (т. е. античной философии не обучен), с мудрыми философами в беседе не бывал».

Однако сохранившаяся заметка его современника сообщает, что Филофей был образованным человеком («премудрости словес знаем»). Свою политическую теорию он сформулировал в письмах псковскому наместнику дьяку Михаилу Григорьевичу Мунехину и великому князю Василию III.

В этих посланиях Филофей пишет, что Греческое царство разорилось и не воскреснет более, а стены древнего Рима хотя ещё не пленены неверными, но души католиков уже пленены дьяволом. Поэтому ныне во всей вселенной в одном только богоспасаемом граде Москве Православная Церковь паче солнца светится, и московский государь во всей поднебесной единый христианам царь. И дальше Филофей чеканит свою знаменитую формулу: «Два Рима падоша, третий (Москва) стоит, а четвёртому не быти». Значит, Москва — не только третий Рим, но и последний. Другими словами, Филофей предостерегает: наступила последняя эпоха, конец приближается.

Следовательно, силой самой истории московский государь становится единственным защитником вселенского православия. С тем большим смирением и с «великим опасением» подобает блюсти и хранить чистоту веры.

Впоследствии теория Филофея включалась в состав других литературных произведений, а также воспроизводилась средствами живописи. Отдельные её формулы нашли отражение в чине венчания Ивана IV Грозного на царство.
Изменилось и внутреннее отношение к власти московских князей. Теперь утверждался взгляд, что великий князь обязан ответом одному Богу; княжеский гнев должно было принимать с кротостью и смирением, ибо ропот против государя становился равносилен ропоту против Бога; княжеская жестокость рассматривалась как божья кара за народные прегрешения.
Став охранителем православной церкви, московский государь получил и великую власть над ней. Он стал утверждать кандидатов на митрополию и епископские кафедры, а на практике даже избирать их по своему желанию, подменяя собой церковный собор. Митрополиты и епископы в своих пререканиях стали обращаться к разбирательству великого государя и т. д.

Впрочем, самодержавный культ долгое время уживался с патриархальной простотой отношений между князем и подданными. В 1480 году, во время нашествия хана Ахмата, Иван III покинул войско и возвратился в Москву. Столица пребывала в сильном волнении, ожидая появления татар под стенами города. Перепуганные москвичи встретили государя довольно невежливыми упрёками: «Когда ты, государь, княжишь над нами в мирное время, тогда нас много понапрасну обременяешь поборами, а теперь сам, рассердив хана, на заплатив ему дани, нас же выдаёшь татарам». А престарелый Ростовский архиепископ Вассиан, рассердившись на Ивана III, начал «зло говорить ему», называя его бегуном, трусом и грозя, что на нем взыщется христианская кровь, которая прольётся от татар. Подобные простодушные сцены бывали и у Василия III с его подданными. Однажды к нему пришли два старца от Волоколамского игумена преподобного Иосифа. Василий встретил посланных сердитыми словами: «Зачем пришли, какое вам до меня дело?» Тогда один из старцев наставительно попенял великому князю за его невежливость, за то, что он не поздоровался и не спросил о здоровье игумена, а не разузнав наперёд, в чём дело, осерчал, меж тем, как ему бы следовало расспросить хорошенько и выслушать с кротостью и смирением. Смутившийся Василий встал и, виновато улыбаясь, сказал: «Ну, простите, старцы, я пошутил». Затем, сняв шапку, он поклонился и спросил о здоровье игумена.

Эта история случилась в году 1515-м. А уже 10 лет спустя посол германского императора Сигизмунд Герберштейн находил, что московский государь (тот же Василий III) «властью своею над подданными превосходил всех монархов в целом свете». Далее он добавляет, что в Москве говорят про какое-нибудь сомнительное дело: «Про то ведает Бог да великий государь». Московский двор был подобием небесной иерархии, если не наоборот: по словам Герберштейна, москвичи величали своего государя ключником и постельничим Божиим. Ко времени рождения Ивана Грозного политический катехизис московского самодержавия был в основных чертах уже сформирован.

Поглощение удельных княжеств привело к тому, что в Москву нахлынули лишённые своих удельных престолов Рюриковичи и Гедиминовичи, а вслед за ними их ростовские, тверские, ярославские, рязанские бояре. Они совершенно потеснили московское родовитое боярство, породив новое политическое настроение. «Увидев себя в сборе вокруг московского Кремля, — пишет В.О. Ключевский, — новое, титулованное боярство взглянуло на себя как на собрание наследственных и привычных, т. е. общепризнанных, властителей Русской земли, а на Москву как на сборный пункт, откуда они по-прежнему будут править Русской землёй, только не по частям и не в одиночку, как правили предки, а совместно и совокупно...».

Такой взгляд боярства на своё значение породил сложную систему служебных отношений, известных под названием местничества, то есть замещение государственных должностей согласно отечеству — родословным взаимоотношениям между боярскими фамилиями. Местничество ставило служебные отношения бояр в зависимость от службы их предков, так что служебное положение отдельного боярина или целого рода не зависело ни от расположения государя, ни от личных заслуг служилых людей. Потомки уверенно занимали место своих предков на служебной лестнице, и ни государева милость, ни государственные заслуги, ни личные таланты не могли поколебать или изменить этой наследственной расстановки. Таким образом, местничество на Руси служило как бы заменой европейской рыцарской чести: им служилая знать защищалась как от произвола государя, так и от натиска менее родовитых честолюбцев. Вот почему бояре так дорожили местничеством: за места, говорили они, наши отцы помирали. Боярин соглашался терпеть побои от государя, его можно было прогнать со службы, лишить имущества, но нельзя было заставить занять должность или сесть за государевым столом ниже своего отечества.

Боярский род строго следил за поведением каждого своего члена, потому что каждая местническая «находка» повышала весь род в целом, тогда как всякая служебная «потерька» понижала его. Личные отношения приносили в жертву интересам рода. В 1598 году князь Репнин-Оболенский занял место по росписи ниже князя Ивана Сицкого, хотя имел местническое право этого не делать; при этом он и не подумал ударить челом государю об обиде на Сицкого, потому что они с Сицким были «свояки и великие други». Тогда обиделись все родичи Репнина-Оболенского и ударили челом царю, что их родич, сдружась с князем Иваном, воровским нечелобитием поруху и укор учинил всему роду Оболенских от всех чужих родов. Царь вынес соломоново решение: своим поступком князь Репнин только себя одного понизил перед Сицким и его родичами, а роду его — всем князьям Оболенским — в том порухи в отечестве нет никому.

Рост московского самодержавия изменил отношения между князем и боярством. В прежние времена между ними существовало известное равенство интересов: выгоды служилого человека росли вместе с успехами князя.
Это обеспечивало тесную связь и даже некоторую задушевность отношений между обеими сторонами — бояре усердно радели своему князю в делах воинской службы и внутреннего управления. Великий князь Семён Гордый в своей духовной грамоте наставлял младших братьев: «Слушали бы вы во всем отца нашего владыки Алексея да старых бояр, кто хотел отцу нашему добра и нам». Ещё более определенно выразился князь Дмитрий Донской, обращаясь к своим детям: «Бояр своих любите, честь им достойную воздавайте по их службе, без воли их ничего не делайте». Для самих же своих сподвижников он нашёл следующие проникновенные слова: «Я всех вас любил и в чести держал, веселился с вами, с вами и скорбел, и вы назывались у меня не боярами, а князьями земли моей».

Теперь же бывших удельных властителей привязывала к Москве лишь нужда и неволя. Сожалея об утраченной удельной самостоятельности, они в то же время, как уже было сказано, смотрели на себя так, как не смели смотреть московские бояре прежнего удельного времени. В свою очередь и московские государи в своём новом значении с трудом переносили эти притязания своих титулованных холопов. Со времени Ивана III самодержавие начало применять против боярской оппозиции правительственный террор. Опалы и казни загнали недовольство вглубь, не истребив его корней. Во время правления Василия III бывшие отважные мятежники превратились в озлобленно-тоскующих разочарованных пессимистов. Продолжительные неудачи отбили у них охоту к действию. Собираясь тайком в тесные кружки, они в интимных беседах изливали друг другу свои горести и печали. Эти беседы, во всяком случае, имели то значение, что позволили боярству кое-как сформулировать свои политические настроения и стремления.

В царствование Василия такой боярской «исповедальней» стала келья Максима Грека. Этот афонский монах был человеком гуманистического образования. Он учился в Венеции, Падуе и Флоренции, «понеже не обретох в Греческой стране философского учения ради великия скудости книжныя». Во Флоренции он видел Савонаролу, слышал его проповеди против соблазна и прелести мира сего, наблюдал, как флорентийцы, пробуждённые его словом к жизни вечной, бросали в огонь картины и предметы роскоши... Личность и учение монаха-бунтаря оставили в Максиме глубокое впечатление: он сделался убеждённым «нестяжателем».

В то время во внутренней жизни Русской Церкви ощущалось значительное напряжение вследствие «нелюбок» между «осифлянами», сторонниками архимандрита Иосифа Волоцкого, и «нестяжателями», или «заволжцами», последователями заволжского старца Нила Сорского. Публичные разногласия между ними выливались главным образом в споры по поводу правомочности владения Церковью земельной собственностью и в пререкания о допустимости или недопустимости казни еретиков. «Осифляне» отстаивали право Церкви владеть сёлами и угодьями и наказывать еретиков, «нестяжатели» отрицали его. Если отвлечься от исторических форм, в которых протекал этот спор, станет понятно, что здесь сталкивались два религиозных замысла, две религиозные идеи, касающиеся самых начал и пределов христианской жизни и делания. Происходил первый раскол в истории русской культуры, трагизм которого заключался в том, что в нем лицом к лицу со всей непримиримостью были поставлены две правды — правда социального служения, «общежительности» Церкви и правда аскетического созерцания, созидания христианской души. Для Иосифа Волоцкого монашеская жизнь была неким социальным тяглом, своего рода религиозно-земской службой, даже молитва исподволь служила у него делу справедливости и милосердия. Сам он ни в коем случае не был потаковником светской власти и бессердечным стяжателем мирских благ. Он собирал земные сокровища лишь для того, чтобы раздавать их нищим и убогим. Обитель как сиропитальница, как странноприимный дом — вот его идеал. Самого царя Иосиф включал в ту же систему Божьего тягла, определяя её границы Законом Божиим и освящая неповиновение неправедному или «строптивому» царю, — ибо «таковой царь не Божий слуга, но диавол, и не царь, а мучитель».

В противоположность столь высоко и милосердно понятому монашескому служению Иосифа заволжское движение было прежде всего духовным опытом, аскезой и искусом духа, исканием безмолвия и тишины. «Мир, — писал Нил Сорский в одном из посланий, — ласкает нас сладкими вещами, после которых бывает горько. Блага мира только кажутся благами, а внутри исполнены зла. Те, которые искали в мире наслаждения, всё потеряли; богатство, честь, слава — всё минет, всё опадёт, как цвет. Того Бог возлюбил, кого изъял из мира (то есть иноков, монахов. — С. Ц)». Для людей, исповедующих столь решительный уход из мира, монашеское «общежитие» Иосифа представлялось чересчур шумным и соблазнительным. И это во многом действительно было так. Правда преподобного Иосифа быстро потускнела у его преемников, его замысел побледнел и исказился в следующих поколениях «осифлян», у которых слово начало все чаще расходиться с делом, а дело — со справедливостью и милосердием. Однако и правда «нестяжателей» была неполной — преодоление мирских пристрастий оборачивалось у них некоторым забвением о мире, о его нужде и болезнях. Они не только отрекались от мира, но и отрицали его. Уходя из мира, они оставляли его «осифлянам» и предпочитали историческому деланию гневные, убедительные, но малодейственные обличения зла. Если кое-кто из них и оставался в миру, то лишь для того, чтобы проповедовать исход из него...

Василий III, как и его отец, долгое время не позволял взять верх ни одной из борющихся сторон. В «нестяжательстве» его привлекала идея лишить монастыри их земельных владений; «осифляне» своей покладистостью в отношениях с княжеской властью обеспечивали ему неизменную поддержку Церкви во всех его начинаниях. Некоторые из «нестяжателей» благодаря близости к государю имели значительное влияние на церковную жизнь.

Одним из таких «нестяжателей» был и Максим Грек. Вызванный в Москву для книжной справы, он занимался главным образом переводами, но, кроме того, писал сочинения против «звездозрительной прелести» (астрологии), против латинской неправды, против агарянского нечестия (мусульманства), против ереси жидовствующих , против армянского зловерия, против «осифлян» и монашеского стяжания... Любознательные люди из московской знати приходили к нему побеседовать и поспорить «о книгах и цареградских обычаях», так что келья Максима в подмосковном Симоновом монастыре скорее походила на учёную аудиторию или политический клуб. Оппозиционно настроенные бояре были здесь частыми посетителями, — быть может, потому что в беседе с Максимом Греком, как бы представлявшим собой ненавистную «грекиню» Софью Палеолог и нахлынувшее, по их мнению, вместе с нею на старую добрую Русь византийское самодержавие, они могли высказать ему то, чего никогда не посмели бы сказать открыто в лицо государю.

Наиболее часто и подолгу сиживал с глазу на глаз с учёным афонским монахом боярин Иван Никитич Берсень. Колючее прозвище («берсень» значит крыжовник) было дано ему недаром — он много раз досаждал Василию своими независимыми суждениями, пока однажды великий князь не выгнал его из думы, прикрикнув: «Пошёл, смерд, вон, ты мне не надобен». Тяжело перенося свою опалу, Берсень высказывал Максиму Греку то, что накипело у него на душе. В конце концов, как это часто бывает на Руси, эти крамольные беседы попали в протоколы розыскного дела, благодаря чему, по словам Ключевского, мы можем послушать домашний политический разговор начала XVI века.

Берсень начинает круто — в нынешнем Московском государстве ему не нравится все, ни люди, ни порядки: «Про здешние люди есми молвил, что ныне в людях правды нет». Особенно он недоволен государем, который в устроении своей земли не слушает разумных советов. Это «несоветие» и «высокоумие» в государе больше всего огорчает Берсеня. К отцу Василия, Ивану III, он ещё снисходителен: тот, по его словам, был добр и до людей ласков, а потому и Бог помогал ему во всём; покойный государь терпел «встречу», то есть возражения против себя.

— А нынешний государь не таков: людей мало жалует, упрям, встречи против себя не любит и раздражается на тех, кто ему встречу говорит, — сетует Берсень.

Причину нынешнего неустройства он видел в том, что с недавнего времени старые московские порядки стали шататься и, что прискорбнее всего, шатать их стал сам государь.

— Сам ты знаешь, — говорил Максиму этот консерватор, — да и мы слыхали от разумных людей, что которая земля перестанавливает свои обычаи, та земля не долго стоит, а здесь у нас старые обычаи нынешний великий князь переменил: так которого же добра и ждать от нас?

Максим возразил, что государи переменяют обычаи из государственных соображений и интересов.

— Так-то так, — вздохнул Берсень, но не согласился: — А всё-таки лучше старых обычаев держаться, людей жаловать и стариков почитать. А ныне государь наш, запершись сам-третей у постели, всякие дела делает.

Некогда Берсень и ему подобные сами вершили дела «у постели государя», а теперь они были недовольны тем, что Василий собрал вокруг себя кружок из доверенных лиц незнатного происхождения — дьяка Шигоны и других, с которыми и вершит все дела помимо боярской думы.

Боярство в своей ностальгии не могло разделять политический оптимизм московского самодержавия, одушевлённого идеей единого вселенского православного государства с самодержавным «царём православия» во главе.

Великий князь Василий был человек тяжёлый: «встречи» против себя не любил и о здоровье игуменов спрашивать забывал. Его самовластный характер, как мы видели, заставлял бояр даже об Иване III вспоминать как о вежливом и любезном государе. На самом деле Василий просто закончил то, что начал отец: довёл самодержавие до пределов, в которых оно отвечало понятиям разума и государственным интересам; он сделал даже больше — переступил эти пределы. Самодержавие превратилось при нём в полуазиатскую деспотию. Наследственная привычка к неограниченной власти, не подкреплённая и не оправданная ни широтой замыслов, ни выдающимися способностями, развила в нём болезненное самолюбие и наклонность к произволу. При нём власть, замкнувшаяся в ореоле самовосхваления и самолюбования, требовала от русских людей не просто покорности, но лжи, лести и лицемерия, — все должны были хвалить то, что, быть может, в душе порицали. Так, когда Василий возвращался после неудачного похода, все обязаны были превозносить его победоносные подвиги. Всеобщая лесть и лицемерие только усугубляли в нём презрение к подданным, а презрение вело к бесцеремонности в обращении. Василию ничего не стоило обобрать человека, даже заслуженного. Однажды, по возвращении русских послов от императора Священной Римской империи Карла V, он отобрал у них подарки, которые дали им император и его брат. В другой раз, когда один из его даровитейших сотрудников, дьяк Далматов, назначенный в заграничное посольство, осмелился сказать, что у него нет средств на путешествие, государь отобрал у него вотчины, все имущество и заточил в тюрьму, где тот и умер.

Впрочем, не брезгуя государственным грабежом и разбоем, Василий не любил лить кровь. Казни при нём были чрезвычайно редки. Бояр, уличённых в намерении убежать в Литву, Василий прощал, но брал с них запись о том, что они не выедут из Московского государства, накладывал денежный штраф и передавал на поруки другим боярам, которые с этих пор отвечали за своих собратьев-бегунов крупной денежной суммой. Удельные князья, родные братья Василия, не причиняли ему много хлопот. Он не покушался на их уделы, довольствуясь тем, что превратил их в бессильных и бесправных владетелей. Они беднели всё более и более, разоряли свои земли поборами и всё-таки постоянно нуждались, занимали под большие проценты, не платили их и в своих духовных возлагали уплату долга на государя, которому отказывали свои уделы. Иногда они помышляли о побеге в Литву, но после обнаружения этих замыслов униженно ходатайствовали о прощении через митрополита, монахов, московских бояр, называя себя холопами великого князя. В Москве с ними не стеснялись, но опасались. Удельный князь был крамольник если не по природе, то по положению: в кремлёвской атмосфере, ещё не проветрившейся от удельных преданий и воспоминаний, за него цеплялась любая придворная интрига. (Достаточно сказать, что даже после всех погромов, учинённых Иваном Грозным удельным боярам и княжатам, его любимец Богдан Бельский, всего через несколько часов после смерти грозного царя, поднял мятеж против законного наследника Федора Ивановича в пользу удельного угличского князя полуторагодовалого царевича Дмитрия!)

Василий покончил с независимостью последних удельных князей — рязанского и северского (первый успел бежать в Литву, второй был заточен в темницу). Народ одобрил действия государя. Передают, что какой-то юродивый ходил по улицам Москвы и кричал: «Время очистить Московское государство от последнего сора!» Юродивые тогда были устами народа. Василий также уничтожил последние следы вечевого управления Псковом.
Великий князь несколько раз воевал с Литвой. Война шла с переменным успехом, однако Василий сумел взять и утвердить за собой Смоленск. Хуже обстояли дела на юге и востоке. Крымские татары, изменив давнему дружественному союзу, существовавшему между Крымом и Москвой со времён Ивана III, опустошили рязанские земли и появились под стенами Первопрестольной. Казань ускользнула из-под прежней власти Москвы. Московский ставленник хан Шигалей (Шейх-Али) был изгнан казанцами из города; на престоле утвердился хан Сафа-Гирей, брат крымского хана Сагиб-Гирея. Казань попала в сферу крымского влияния. Василий должен был смириться с этим, однако для устрашения и сдерживания Казани построил в казанской земле, в устье реки Суры, город Васильсурск и посадил в нём сильный гарнизон.

В первую половину царствования, когда внимание Василия не отвлекали длительные войны и неуспехи, он любил украшать Москву новыми постройками. Воздвигнутые при нём церковь Николы Гостунского и Благовещенский собор поражали современников своими позолоченными куполами и богатым внутренним убранством; Успенский собор был расписан такой чудной живописью, что Василий и бояре, впервые войдя туда, сказали, что им кажется, «будто они на небесах». Он закончил строительство Архангельского собора и перенёс туда гробы всех великих московских князей. Гостиный двор в Москве и некоторые крупные пограничные города были обведены по его повелению каменными стенами взамен деревянных.

В общем, следует признать, что Иван Грозный получил от отца неплохое наследство. Однако оно едва не было растрачено в первые годы его жизни.
Рождение никакого другого государя не ожидалось с таким нетерпением, как появление на свет Ивана IV Васильевича. Его отец Василий III женился первым браком в 1505 году, ещё будучи наследником московского престола. Избранницей его стала девица Соломония, дочь боярина Сабурова. Но шли годы, а кремлёвские палаты не оглашались плачем новорождённого…
Василий тяжело переживал свою бездетность. Стремясь снять с себя заклятие бесплодия, он не брезговал ничем, даже таким предосудительным для государя и христианина средством, как обращение к колдунам.

Наконец, на двадцатом году супружества Василий III развёлся с Соломонией Сабуровой, которая была насильно пострижена в монастырь. Однако и второй его брак на литовской княжне Елене Глинской долгое время оставался бездетным. Василий совершал богомольные поездки по дальним монастырям, щедро расточал милостыню нищим, но ничто не помогало — Елена никак не могла почувствовать блаженную тяжесть во чреве.

В 1530 году Василий с женой с особой верой прибегли к заступничеству преподобного Пафнутия Боровского, во имя которого в то время в Переяславле строили монастырь. Василий посетил обитель и пожертвовал на каменную церковь во имя Святой Троицы, прося преподобного молиться о даровании ему чада. И случилось чудо: Господь внял просьбам супругов. 25 августа 1530 года на свет появился желанный наследник Иван Васильевич — молитвенный плод.

Благодетельное вмешательство небесных сил для части современников было несомненно. Спустя полвека рязанский епископ Леонид так и свидетельствовал перед сыном Грозного — царём Фёдором Ивановичем, как о деле хорошо известном, что Бог даровал России государя Ивана Васильевича «по молению преподобного Пафнутия чудотворца».

В Москве, однако, получила хождение и другая версия рождения Ивана Васильевича. Молва приписывала отцовство не Василию III, а молодому боярину, красавцу-князю Ивану Фёдоровичу Телепнёву-Оболенскому. Эти слухи особенно усилились после смерти Василия III в 1533 году, когда Елена Глинская начала открыто сожительствовать с этим придворным. Несколькими десятилетиями позже московский публицист Иван Пересветов оставил нам свидетельство того, что в соседней Речи Посполитой на это дело смотрели схожим образом: «В Литве пишут философы и дохтуры латинские... про государя благоверного царя и великого князя Ивана Васильевича... придёт на него, государя, охула от всего царства, от мала и от велика, и будут его, государя, хулить, не ведаючи его царского прирождения...»

Как видим, литовские «философы и дохтуры» (учёные и публицисты) прямо пророчат чуть ли не восстание русских людей против незаконнорождённого царя.

Разумеется, всё это не более, чем слухи. Известный советский антрополог Герасимов, в 1960-х годах реконструировавший облик Грозного по его черепу, считал, что в чертах лица царя явственно проступает так называемый динарский тип, характерный для народов Средиземноморья: узкое лицо, высокие глазницы и сильно выступающий тонкий нос. Унаследовать эти черты он мог только от своей бабки, гречанки Софьи Палеолог, и, естественно, только через Василия III — его несомненного биологического отца.

Тем не менее, очевидно, что трон начал качаться под Иваном Васильевичем с момента его рождения. Для какой-то части бояр он являлся незаконнорождённым отпрыском приезжей литвинки. Именно здесь кроются корни душевной драмы Ивана IV. Его характер сформировался под косыми взглядами вельмож и оскорбительным шёпотом за его спиной.

Иван остался круглым сиротой в восьмилетнем возрасте, после того как вслед за отцом, умершим в 1533 году, скоропостижно скончалась и его мать, Елена Глинская. Власть на долгие годы перешла к боярским группировкам, которые, по словам летописца, «наскочили» на Московское государство как иноземные завоеватели.

Палаты Ивана сделались самым заброшенным углом кремлёвского дворца. «Родственники мои не заботились обо мне», — горько жаловался он позднее. И это было ещё мягко сказано. Его оскорбляли на каждом шагу и как ребёнка, и как государя.

Ни забыть, ни тем более простить такое Иван не мог. Позже, в своих обличениях боярского своевольства, он всегда начинал с бесчинств, творимых в годы его малолетства. Особенно неотступно его преследовало одно жгучее воспоминание. «Одно припомню, — писал он князю Курбскому, — бывало мы с братом играем, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит на лавке, локтем опершись на постель нашего отца, ногу на неё положив». Эта картинка из его детства навсегда осталась для него символом наглого боярского произвола.

Между тем по своим природным задаткам он отнюдь не был извергом. Иван Васильевич начал своё правление актом прощения и милосердия. В 1540 году по ходатайству митрополита Макария он освободил из-под стражи опального князя Бельского, и этот великодушный поступок стал его первым официальным волеизъявлением.

По тогдашнему обычаю, возраст совершеннолетия для юноши наступал в 15 лет, а до тех пор от лица малолетнего государя всеми делами управлял опекунский совет. Первое место в нем заняли старейшие Рюриковичи, князья Шуйские. В прошлом они долго сопротивлялись усилению Москвы и только при деде Ивана Грозного Иване III перешли на службу к московским государям.

Шуйские пеклись лишь о своих интересах и разоряли государство хуже татар. Особенно рьяно они следили за тем, чтобы у малолетнего Ивана не появился преданный друг и фаворит, который прибрал бы к рукам государственные дела. А между тем 13-летний Иван как раз приблизил к себе молодого боярина Федора Семёновича Воронцова.

9 сентября 1543 года во дворце разыгралась сцена, превосходящая всякое воображение. На глазах у Ивана и митрополита Макария Шуйские и их сторонники схватили Воронцова, били его по щекам, изорвали на нем платье и хотели тут же убить, единственно за то, говорит летописец, «что его великий князь жалует и бережёт». Митрополит Макарий пытался вступиться за несчастного, но безуспешно. Более того, один из буянов наступил на мантию владыки и разодрал её. Только мольбы и слезы ребёнка-государя удержали Шуйских от прилюдной расправы над неугодным им человеком. Воронцов отделался ссылкой в Кострому.

Но это было последнее безнаказанное боярское своеволие.

29 декабря того же года Иван неожиданно для всех приказал схватить старшего из Шуйских — князя Андрея. Арестованного боярина отдали псарям, которые поволокли князя к тюрьме и по дороге убили его. Изуродованный и обнажённый труп Шуйского лежал неубранным два часа. Пособники Шуйских были разосланы по городам.

Жестокая расправа с главой всемогущего клана привела бояр в оцепенение. «С этих пор, — говорит летописец, — начали бояре от государя страх иметь и послушание».

Молодой сокол расправил крылья. Хищник вкусил крови, и пища пришлась по вкусу.

Юному государю повезло, что при дворе был человек, в котором воплотились лучшие черты образованности и морали того времени, — митрополит Макарий. Современники единодушно признают за его незаурядной личностью поистине всенародный пастырский авторитет. Уже в Новгороде, во времена своего архиепископства, Макарий был необыкновенно популярен — его почитали «учительным» и «святым» человеком. Он обладал даром простого, проникновенного слова и замечательным талантом проповедника, — так что все «удивлялись, какая от Бога дана ему была дана мудрость в Божественном писании — просто всем разъяснять (Слово Божие)».

Вероятно, он был первый, кто попытался серьёзно восполнить недостатки в образовании и воспитании Ивана. Под его влиянием Иван с жадностью набросился на книги, читая все без разбора — Библию и церковную историю, русские летописи и византийские хронографы — тогдашние учебники истории.
Книга была для него предметом напряженных размышлений и острых переживаний. В древних текстах Иван искал и находил примеры, поучения, предсказания и пророчества, касающиеся своего времени и себя лично. «Несть власти, аще не от Бога»; «всяка душа властям предержащим да повинуется»; «горе граду, которым многие обладают» — Иван понимал эти библейские афоризмы и поучения по-своему, примеривал их к себе, прилагал к своему положению. Величественные образы ветхозаветных избранников и помазанников Божиих — Моисея, Саула, Давида, Соломона — завораживали его воображение.

И вот, постепенно, из чтения самых разнообразных источников, у Ивана возникло и окрепло сознание своего высокого избранничества. Он первый из московских государей почувствовал в себе царя в настоящем библейском смысле слова, помазанника Божия.

Иван Грозный принадлежал к тем редким правителям, которые приносят на престол новые политические идеи. Он начал своё правление с идеологического новшества, коренным образом изменившего лицо московского самодержавия.

Дело касалось царского титула московских государей. Первый из великих московских князей, который стал именовать себя царём, был дед Ивана Грозного, Иван III. Он же впервые в российской истории венчал на царство своего внука Дмитрия, которого, впрочем, вскоре отстранил от престолонаследия в пользу своего сына Василия III, отца Грозного. Однако ни Иван III, ни Василий III ещё не дерзали называться царями перед иноземными государями. Их царский титул предназначался только для внутреннего, домашнего обихода: его упоминали в правительственных актах, имевших хождение исключительно внутри Московского государства.

16-летний Иван смело отбросил эту ложную скромность.

14 декабря 1547 года, после молебна в Успенском соборе, духовенство и все бояре были приглашены к великому князю, который заявил им о своим намерении «поискать прародительских чинов, как наши прародители, цари и великие князья, на царство и великое княжение садились, — и я также этот чин хочу исполнить и на царство и великое княжение сесть».
Бояре аж прослезились от умиления — государь так юн, а уже прародительских чинов поискал!

Венчание на царство состоялось спустя два дня, в воскресенье. В Успенском соборе митрополит Макарий благословил Ивана и возложил на него бармы и венец. Весь этот обряд, с некоторыми вариациями, был повторением церемонии венчания великого князя Дмитрия, внука Ивана III, состоявшейся полвека назад. Однако именно 16 января 1547 года можно считать подлинным днём рождения царской власти в России. Иван Грозный стал первым русским царём не потому, что над ним исполнили те или иные обряды, а потому, что он первый понял все политическое и мистическое значение царской власти.
Его венчанию на царство было придано значение вселенского церковного деяния. В соборном постановлении 1561 года, изданном по этому случаю, Грозный был назван «государем всех христиан от Востока до Запада». Иными словами, отныне московский царь открыто заявлял всему свету, что он является вселенским царём православия, хранителем истинной веры и защитником всех православных христиан. Именно такое сакральное значение царская власть имела в Византии, которая послужила для Ивана Грозного политическим образцом.

Русские книжники придавали огромное значение венчанию Ивана царским венцом — в его сиянии они видели отблеск возросшей мощи и славы России. Всеобщее воодушевление было неподдельным. Даже новгородская летопись, которую не заподозришь в избытке симпатий к Москве, отозвалась на это событие восторженным панегириком: «И нарекся царь и великий князь, всея великия России caмодержец великий... И держал в страхе все языческие страны… Прежде же его никого из прадедов его царём не славили в России, никто из них не смел поставиться царём и зваться тем новым именем, опасаясь зависти и восстания на них поганых царей».

Вот так, в непомерном самомнении 16-летнего юноши Россия обрела национальную идею и впервые осознала величественную исключительность своего государственного бытия. Своим венчанием на царство Иван Грозный превратил Россию в мировую державу с той «особенной статью», о которой говорится в известном тютчевском четверостишии.

Для проявления душевной щедрости
Сбербанк 2202 2002 9654 1939
Мои книги на ЛитРес
https://www.litres.ru/sergey-cvetkov/
Вышла в свет моя новая книга "Суворов". Буду рад новым читателям!
Последняя война Российской империи (описание и заказ)
https://sergeytsvetkov.livejournal.com/476612.html
Заказы принимаю на мой мейл cer6042@yandex.ru


Рецензии