Глава VI

     Человеку разум дан для того, чтобы
думать, поэтому нужно обдуманно принимать
решения, а не тупо подчиняться неразумной
власти и чужой воле.
     Истина, борьба за свободу, и, добродетельность
— это есть то, ради чего нужно ценить жизнь.

     Для Байсала в последнем разговоре с Каримом не могло заключаться ничего неожиданного. Карим всегда третировал Байсала деспотически и, под видом дружбы, чуть не с презрением. Но в настоящем случае и положение дел было особенное. В последние дни между обоими пошло на совершенный разрыв, о чём уже и было мною вскользь упомянуто. Причины начинающегося разрыва покамест были для Карима таинственны, а стало быть, ещё пуще обидны; но главное в том, что Байсал успел принять перед ним какое-то необычайно высокомерное положение. Карим, разумеется, был уязвлён, а между тем уже и до него стали доходить некоторые странные слухи, тоже чрезмерно его раздражавшие и именно своей неопределённостью. Характер Карима был прямой и гордо открытый, с наскоком, если так позволительно выразиться. Пуще всего он не мог выносить тайных, прячущихся обвинений и всегда предпочитал войну открытую. Как бы то не было, но вот уже почти неделю оба «приятеля» не виделись.
     На лагерной сходке  была такая оговорка: «Что если кто-то из зэков захочет употребить сильные наркотики, тогда должен  поставить об этом в курс смотрящего за отрядом, в котором он проживает.»
     И вот, в это время один из мужиков, проживающий в бараке, за которым смотрел Байсал, выходя со свидания затянул в лагерь сильных наркотических «колёс» и водки. Никого не курсанув об этом он со своим семейником наглотались этих таблеток, и, им показалось этого не достаточным для полного удовлетворения, поэтому они «догнались» водочкой, после чего у обоих напрочь снесло «башню».  В итоге, двое раскумарившихся самураев решили выяснить отношения с мужиками, проживающими рядом с ними. Всё это дело немедленно дошло до Байсала, который принял меры проучив «зажравшихся» мужиков. За это дело они были наказаны, каждый получил по одному удару кулаком в лицо.
     На следующий день утром об этом происшествии было доложено положенцу лагеря. Карим внимательно выслушав докладчика думал несколько минут, после чего велел пригласить к нему Серого. Обсудив с Серым всё, за и против, они решили наказать Байсала и отстранить его от дел. Было решено, что Серый пойдёт и соберёт весь барак на "прикол", и начнёт разговор, а Карим, со своей свитой подтянется позже.
     Я стараюсь припомнить теперь каждое мгновение этого достопамятного утра. Помню, что, когда весь барак собрался на прикол, из тех кто остался в расположении отряда, не работающих на швейном производстве, Серый обошёл нас и перездоровался с каждым, кроме Байсала, продолжавшего сидеть в своём углу, наклонившегося в пол. В это время Татарин с силой перехватил Серого и утащил к окну, где и начал о чём-то шептать быстро ему, по-видимому об очень важном, судя по выражению лица и по жестам, сопровождавшим шёпот. Серый же слушал очень лениво и рассеянно, со своей официальной усмешкой, а под конец даже и не терпеливо, и всё как бы прорывался уйти. Он ушёл от окна, именно тогда, когда появился Карим.
     Байсал отлично осознавал, предчувствовал, что к нему подкралась большая беда. Но вот что решительно изумило меня тогда: то, что он с удивительным достоинством выстоял под «обличениями» Карима, не думая прерывать их. Откуда у него взялось столько духа? Это было глубокое и настоящее горе, по крайне мере на его глаза, его сердцу. А ведь настоящее, несомненное горе даже феноменально легкомысленного человека способно иногда сделать солидным и стойким, ну хоть на малое время; мало того, от истинного, настоящего горя даже дураки иногда умнели, тоже, разумеется, на время. А если так, что же могло произойти с таким человеком, как Байсал? Целый переворот — конечно, тоже на время.
     Карим пользовался в зоне неоспоримой властью, так как был прогон по лагерю, что его закрепил смотрящим за зоной какой-то авторитетный вор. Поэтому никто в зоне не решался открыто выступить против его, поэтому ему многое было позволительно.
— Так что же, ты наказал мужиков за то, что они не курсанули тебя о наркоте?— спросил Карим.
— Не только за это — ответил Байсал.
     Но Карим проигнорировал ответ Байсала.
—По твоему, они должны были подойти к тебе, показать «колёса», а потом их закинуть, так что-ли? — вновь задал вопрос Карим и неспешным, но твёрдым шагом направился к Байсалу, прямо смотря ему в лицо. Тот ещё издали заметил его приближение и чуть-чуть усмехнулся; но когда Карим подошёл к нему вплотную, то перестал усмехаться.
   Когда Карим молча перед ним остановился, не спуская с него глаз, все вдруг заметили это и затихли. Так прошло несколько секунд. Выражение дерзкого недоумения сменилось в лице Байсала гневом, он нахмурил брови, и вдруг...
     И вдруг Карим размахнулся своей длинной, тяжёлой рукой и изо всей силы ударил Байсала в лицо, ударил кулаком. Байсал сильно качнулся на месте. Если б удар пришёлся по носу, то раздробил бы нос. Но удар пришёлся по шеке, задев левый край губы, из которой тот час же потекла кровь.
     Кажется, раздался мгновенный крик, неизвестно чей — этого не припомню, судорожный вздох и шёпот прошёл по толпе присутствующих, и всё тотчас опять как бы замерло. У меня самого по спине прошёл холодный озноб. Впрочем, вся сцена продолжалась несколько секунд. Тем не не менее за эти несколько секунд произошло очень много. У Карима были бойцы, которые исполняли приговоры положенца, но в данном случае врятли бы кто посмел поднять руку на Байсала.
     Напомню опять читателю, что Байсал принадлежал к тем натурам, которые страха не ведают. Если бы кто ударил его по лицу, то, как мне кажется, он тут же, тот час же убил бы обидчика; он именно был из таких, и убил бы с полным сознанием, а вовсе не вне себя. Мне кажется даже, что он не знал никогда тех ослепляющих порывов гнева, при которых уже нельзя рассуждать. При бесконечной злобе, овладевавшей им иногда, он всё-таки всегда мог сохранять полную власть над собой, а стало быть, и понимать, что за убийство его раскрутят на новый срок; тем не менее он всё-таки убил бы обидчика, и без малейшего колебания.
     Байсала я изучал всё последнее время и, по особым обстоятельствам, знаю о нём теперь, когда пишу это повествование. Он мог уничтожить любого противника, и на медведя сходил бы, если бы только надо было, и от разбойника отбился бы в лесу — так же успешно и так же бесстрашно, как любой из храбрецов древности. Злобы в Байсале было не больше, чем в любом другом человеке, но злоба эта была холодная, спокойная и, если можно так выразиться,— разумная, стало быть, самая отвратительная и самая страшная, какая может быть.
     И, однако же, в настоящем случае произошло нечто иное и чудное.
     Едва только он выпрямился после того, как позорно качнулся на бок, от полученного удара, и не затих ещё, казалось, в комнате подлый, как бы мокрый какой-то звук от удара кулака по лицу, в тот же почти миг, он скрестил свои руки у себя за спиной. Он молчал, смотрел на Карима и бледнел как мел. Через десять секунд глаза его смотрели холодно и — я убеждён, что не лгу — спокойно. Только бледен он был ужасно. Разумеется, я не знаю, что было внутри человека, я видел его снаружи.
     Первый из них опустил глаза Карим и, видимо, потому, что принужден был опустить.
— Я отстраняю тебя от дел смотрящего,— сказал Карим.— Временно за бараком будет смотреть Аскар, пока мы не определимся и не выберем нового смотрящего. Карим взглянул на Аскара.
     Аскар кивком головы дал понять положенцу зоны, что он всё понял и не возражает. Затем Карим медленно повернулся и пошёл из помещения, но вовсе уж не тою уверенной походкой, которою пришёл на разговор.
     Прошло дней десять. Теперь, когда уже всё прошло и я пишу хронику, мы уже знаем в чём дело; но тогда мы ещё ничего не знали, и естественно, что нам представлялись странными разные вещи. По крайне мере мы с Дмитрием в первое время отгородились от общества и наблюдали издали за всем происходящим в лагере. Татарин тоже, как-то по особенному замкнулся в себе. Я-то кой-куда ещё выходил и по-прежнему приносил разные вести.
     Нечего и говорить, что по лагерю пошли самые разнообразные слухи, то есть на счёт удара нанесённого Байсалу. Но удивительно нам было то: через кого это всё могло так скоро и точно выйти наружу? Ни одно из присутствующих тогда лиц ни имело бы, кажется, ни нужды, ни выгоды нарушить секрет происшедшего. И чего только не болтали! Болтовне способствовала и таинственность обстановки. О Байсале же утверждали с отвратительными подробностями о выбитом будто бы зубе и о распухшей его щеке. Шептались так же по углам, что у нас, в лагере, скоро будет убийство, что Фестиваль не таков, чтобы снести такую обиду, и убьёт Карима, но таинственно, как в американской вендетте. Мысль эта нравилась; но большинство молодёжи в лагере выслушивало всё это с презрением и с видом самого пренебрежительного равнодушия, разумеется напускного. Вообще враждебность лагерного общества к Байсалу обозначилась ярко. Даже солидные, уважаемые люди стремились обвинить его, хотя и сами не знали в чём.
    В один из этих дней я впервые угодил в лагерный изолятор, на пятнадцать суток. После утренней проверки, нас собрали, около пятидесяти человек, в административном корпусе зоны, для полит-беседы. Отобрали со всего лагеря тех, кто считался по мнению администрации самыми неблагонамеренными, собрали в красной комнате, в классе, и усадили за парты, как в школе.
     Когда в класс вошёл Зам. Полит майор Валиев, он сказал:
— Снять головные уборы. Сам же не снял свою фуражку.
     Все арестанты сняли свои головные уборы, не снял только я один.
— Большаков, я что-то не понял,— сказал Винни-Пух,— тебе что, особое приглашение?
— А вы почему не снимаете? — ответил я вопросом на вопрос.
     Майор от недоумения забегал своими маленькими хитрыми глазками, он явно не ожидал такого выпада... С моей стороны, в его глазах, это было неслыханной дерзостью. Он, от негодования чуть не захлебнулся слюной.
— Пятнадцать суток ШИЗО — заорал в бешенстве он.

     Так я оказался на киче. Это было длинное одноэтажное здание буквой "Т". На продоле меня встретили два молодых офицера младшего состава и несколько прапаров.
— Этот слишком умный,— сообщил ухмыляясь прапор, который меня привёл.— Его велено в одиночку, на воспитание.
— Так ты у нас умный? — подошёл улыбаясь ко мне молодой лейтенант и сильно ударил меня по лицу кулаком.
     Я в гневе бросился на него, но был сбит с ног его дружками вертухаями. Они целой оравой стали пинать меня сапогами. Последнее что я помню, это как стучала братва в камерах в двери, чтобы легавые прекратили беспредел.
     Очнулся я в камере на бетонном полу. Помню, было страшно холодно. Верхнюю одежду, бушлат и шапку у меня забрали. Камера была маленькая, два метра длинной и полтора шириной. С боку, к стене пристёгивалась железная нара. Опускать её можно было только на ночь, но спать на ней было невозможно, так как она была очень холодной. В углу, у двери было ведро, больше ничего в камере не было. На окне высоко над головой не было стекла, и ветер гулял по камере. Высоко на потолке висела добрых размеров сосулька. Хотя и было начало апреля, но ночные заморозки давали о себе знать в бетонной камере.
     Единственное, что давало тепло в камере, кроме моего тела, была лампочка над дверью, которая постоянно горела, днём и ночью, но её тепла было явно недостаточно, чтобы обогреть страдающих здесь зеков.
     В армии я служил в специальном разведывательном батальоне и имел хорошую физическую подготовку, это покамест помогало мне избегать сильных заболеваний, сила и выносливость помогли преодолеть все трудности которые уготованы были мне лагерной судьбой. На протяжении пятнадцати суток я только и делал, что приседал и отжимался от пола, а когда хорошо разогревался, тогда удавалось немного вздремнуть, сидя на кортах.
     Кормили три раза в день: завтрак, чай в алюминиевой чашке и кусок хлеба; обед, баланда и кусок хлеба; ужин, чай и кусок хлеба. Благо было то, что чай и баланду давали в горячем виде, это давало возможность согреться.
     Баландёром был мой подельник Олег. Здесь то он и поведал мне о своих мытарствах. Он рассказал, как сильно над ним издевались после его падения.
     Издевались сильно особенно те, которых я обносил, выигрывал за карточным столом. Издевались специально, чтобы занозить мне, тем самым унизить в глазах общества. Не выдержав испытаний выпавших на его долю, Олег вынужден был бежать от лагерного общества под защиту легавых, где и сделался их осведомителем и баландёром.
     Вертухаи же, на киче ждали от меня, что я принесу извинения майору Валиеву, они однажды намекнули мне об этом. Они утверждали, что если я принесу извинения, то буду переведён в общую, тёплую камеру. Но я молчал.  Однажды, перед окончанием моего пятнадцати-суточного заключения вертухаи собрались целым скопом перед моей камерой. Открыв тяжёлую, железную дверь, оставив внутреннюю решётчатую дверь закрытой их собралось на продоле перед камерой человек десять-двенадцать. Они смотрели на меня, как на инопланетное существо, посмеиваясь, издевательски насмехаясь надо мной говоря:
— Смотрите на него, это блатной. Посмотрим, что он ещё выкинет.
— Чего ты добиваешься?  Могилы? — спросил один из вертухаев, глядя на меня.— Ты копаешь её своими собственными руками, а другие спокойно живут.
— И жизнь бывает мёртвой, бесплодной, а смерть — плодотворной, жизнеутверждающей,— ответил я.
     Легавый удивлённо посмотрел на меня и проскрипел:
— Всё же советовал бы принести извинения, для твоего же благополучия. А впрочем... Он махнул рукой и вертухаи удалились.
     Собравшиеся были в основном прапора и офицеры нижнего звена до чина капитана.
     Но напрасно они ждали от меня каких-либо проявлений, тем более, что и блатным я не был и вовсе не собирался не с кем враждовать.
     Что же происходит в стране? Каждого властелина в первую очередь интересует строительство тюрем и дворцов, и конечно же вот таких жутких одиночных камер, где я пребывал. Ибо их желание увидеть свой дворец более величественным и красивым, а тюрьмы более страшными, чем у предшественников, было неодолимым.
     В этом тоже есть извечный смысл — красота искусств передавалась через дворцы, постройку нового города; жестокость, тирания познавались через тюрьмы и лагеря. Добро и зло, разум и невежество всегда шли рядом, и так будет всегда. Так создано наше общество. Во всём — два начала и два конца. «И поэтому стоит ли тяготиться тем, что ты попал сегодня в эту страшную, жуткую камеру? — размышлял я. Всё в руках всевышнего провидения».
    
     В последнюю ночь ко мне в камеру сунули Саню Корейца. Кочегар зашёл в хату весь в синяках, сильно избитый. Он еле-еле стоял на ногах.
— Вот это номер, чтоб я помер! — воскликнул я увидев Корейца.
— Меня сдал Карим,— простонал Кореец.— Только он один знал, что я собрался в побег, перед самым побегом я курсанул его об этом. Только ты смотри, будь осторожен ни говори об этом ни кому, везде стукачи.
     Через минуту меня перевели в общую камеру. Здесь я узнал, что Саня ночью пошёл в побег через подкоп, который он прокопал из котельной под землёй, о котором не знала ни одна живая душа, так думали все в лагере. И все недоумевали, как менты познали о побеге. Я конечно же никому не сказал о том, что услышал от Корейца.
     В общей хате бродяги начали интересоваться у меня о Корейце, но я сказал, что ничего не знаю, так как меня сразу же перевели в общую камеру. Во всём изоляторе, да и в лагере тоже шло обсуждение побега Корейца. Все недоумевали, как ему удалось, словно кроту, прокопать несколько десятков метров под землёй, с котельной на волю, и как менты узнали в последний момент об побеге, если даже его ближние, как утверждалось, ничего не знали об этом.

     В это время капитан Карабаев был на ковре у своего шефа.
— Я не понимаю, чем ты вообще занимаешься в зоне? — визжа гавкнул подполковник по РОР.— У нас что здесь, проходной двор?.. Зеки, что хотят, то и делают. А если бы я не узнал вовремя? Ты хотя бы представляешь, что было бы? Почему я должен делать твою работу? Сукин ты сын!? А!?
— Гмн... Ну... Мн...— промычал капитан.
— Что ты там мычишь? Или, быть может, я должен толкать нос во все норы в зоне?  Зачем ты мне тут нужен, если не знаешь замыслов черни?.. — продолжал греметь Кирпич, ходя по кабинету.— Где все твои осведомители?.. Нет, я вижу, ты не в состоянии вести дела.
     Капитан, до сих пор стоявший молча и потупив глаза, быстро шагнул два шага вперёд и весь побагровел.
— Марат Кабдрахманович, вы жестоко со мной поступаете,— проговорил он, точно оборвал.
— Как это жестоко и почему? — сказал Кирпич, усевшись в кресло.— Но позволь, мы о жестокости или о мягкости после, а теперь ответь мне на первый вопрос: правда ли всё то, что я говорил, или нет? Если ты находишь, что неправда, то вы можете немедленно сделать своё заявление.
— Я... вы сами знаете, Марат Кабдрахманович...— пробормотал капитан, осёкся и замолчал. Надо заметить, что Зам. по РОР сидел в кресле, заложив ногу на ногу, а капитан стоял перед ним в самой почтительной позе.
     Колебания господина Карабаева, кажется, очень не понравились Кирпичу; лицо его передёрнулось какой-то злобной судорогой.
— Да вы уже в самом деле не хотите ли что-нибудь заявить? — с тонкой злобой посмотрел он на капитана.— В таком случае сделайте одолжение, вас ждут.
— Вы знаете сами, Марат Кабдрахманович, что я не могу ничего заявлять.
— Нет, я этого не знаю, в первый раз даже слышу; почему так вы не можете заявлять?
     Капитан молчал, опустив глаза в пол.
— Позвольте мне уйти, Марат Кабдрахманович,— проговорил он решительно.
— Но не раньше того, как вы дадите какой-нибудь ответ на мой первый вопрос: правда всё, что я говорил?
— Правда,— робко сказал Карабаев и вскинул глаза на мучителя. Даже на лбу его выступил пот.
— Всё правда?
— Всё правда.
— Не найдёте ли вы что-нибудь прибавить, заметить? — продолжал издеваться Кирпич.— Если чувствуете, что я несправедлив, то заявите это; протестуйте, заявите вслух ваше неудовольствие.
— Нет, ничего не нахожу.
— А вы теперь трезвы, господин Карабаев? — пронзительно посмотрел на него зам. по РОР.
— Я... трезв.
— Вы, кажется, очень обиделись моими выражениями про вас и ваше поведение?  Вы очень раздражительны, господин Карабаев. Но позвольте, я ведь ещё ничего не начинал про ваше поведение, в его настоящем виде.
     Карабаев вздрогнул и дико уставился на Кирпича.
— Марат Кабдрахманович, я теперь лишь начинаю просыпаться!
— Гм. И это я вас разбудил?
— Да, это вы меня разбудили, Марат Кабдрахманович, и я долго спал под висевшей тучей. Могу я, наконец, удалиться, Марат Кабдрахманович?
— Теперь, конечно можете.
     Капитан поклонился, шагнул два шага к дверям, вдруг остановился, приложил руку к сердцу, хотел было что-то сказать, но не сказал и быстро пошёл вон. Но в дверях как раз столкнулся с Хозяином зоны; тот посторонился; капитан как-то весь съёжился перед ним и так и замер на месте, не отрывая от него глаз, как кролик от удава. Подождав немного, Хозяин слегка отстранил его рукой и вошёл в кабинет.

     По выходу с лагерного изолятора меня встречал Дмитрий с Татарином, так как у меня не было близких семейников. Так же были некоторые из вольнодумцев. Было и несколько посторонних, малознакомых бродяг. Все в лагере знали за что я угодил на кичу и какой беспредел надо мной там учинили легавые. Ибо слухи в лагере разносились мгновенно.
     По поводу посторонних у меня были свои мысли, что мои ближние друзья вынуждены  были подозревать в числе гостей членов каких-нибудь неизвестных нам групп, заведённых в лагере, либо осведомителей администрации, либо какой другой тайной организации. Так что в конце-концов все собравшиеся подозревали друг друга и один перед другим принимали разные осанки, что и придавало всему собранию весьма сбивчивый и даже отчасти романический вид. Впрочем, тут были люди и вне всякого подозрения.
     Я не упомянул о Белом: он расположился тут же в углу стола, смотрел в пол, мрачно молчал, всем своим видом показывал, что он не гость, а пришёл по делу, и когда захочет встанет и уйдёт.
     Поздоровавшись со всеми Шал замечательно небрежно развалился на стуле в верхнем углу стола.
— Хотите чаю? — обратился Дмитрий к Шалу.
— Давайте, конечно, кто ж про это гостей спрашивает?
— Как, и вы признаёте торжественным мероприятие встречу с изолятора? — засмеялся вдруг один из молодых вольнодумцев.— Сейчас о том говорили.
— Старо,— проворчал Татарин с другого конца стола.
— Что такое старо?  Забывать предрассудки не старо, хотя бы самые невинные, а, напротив, к общему стыду, до сих пор ещё ново,— заявил молодой вольнодумец.— К тому же нет невинных предрассудков.
— Я полагаю, что ответ на такой вопрос нескромен,— ответил Шал.— А вот то, что легавые стали беспредельничать на киче, стали избивать заключённых, с этим надо что-то решать. Всегда навороты администрации начинаются с изолятора. В добавок ко всему попытка побега Корейца, теперь ждите шмонов и погромов.
— Это надо же, как изловчился Кореец! — воскликнул Дмитрий.— Замутить такое дело, как побег, и как всё таинственно и красиво всё приготовил, хотя и общался со многими присутствующими здесь. Какой скрытный человек, и какой открытый в общении одновременно. Кто бы мог подумать?
— У него впереди был большой срок, возможно, что были немалые проблемы на воле, поэтому он решился на рывок,— проговорил Шал.— Но даже я не знал о его намерениях, интересно кто мог его заложить?
— Этот его рывок нам ещё всем отольётся не малыми проблемами,— вставил подошедший Байсал, присаживаясь к столу.— А крыс и стукачей в лагере предостаточно.
     Я молчал, стараясь не вмешиваться в разговор. Если бы я сказал то, что услышал в камере мимолётно от Корейца, это мигом бы разлетелось по зоне и мне пришлось бы давать пояснения, обосновывать свои слова. А то, что Корейца вывезут на суд и накрутят новый срок, это ясно. Соответственно поменяют режим и кинут на другую зону.
— Бродяги,— возвысил вдруг голос Татарин,— если кто желает начать о чём-нибудь более идущим к делу или имеет что заявить, то я предлагаю приступить, не теряя времени.
— Осмелюсь задать один вопрос,— мягко проговорил доселе молчавший и особенно чинно сидевший пожилой вольнодумец,— я желал бы знать, составляем ли мы здесь, теперь, какое-нибудь заседание или просто мы собрание обыкновенных смертных, пришедших в гости?.. Интересуюсь более для порядку и чтобы не находиться в неведении.
     «Хитрый» вопрос произвёл впечатление; все переглянулись, каждый как бы ожидал один от другого ответа, и вдруг все как по команде обратили взгляды на Шала и Байсала.
— Я предлагаю определиться с вопросом: «Заседание мы или нет»? — сказал Дмитрий, прилично отхлебнув чифиря.
— Совершенно присоединяюсь к предложению,— отозвался Шал,— хотя оно и несколько неопределённо.
— И я присоединяюсь, и я,— послышались голоса.
     Пожилой вольнодумец стал продолжать разговор уводя от темы побега:
— Посвятив мою энергию на изучение вопросов о социальном и демократическом устройстве общества, которыми заменится настоящее, я пришёл к убеждению, что все созидатели социальных и демократических систем, с древнейших времён до нашего времени, были мечтатели, сказочники, глупцы, противоречившие сами себе, ничего ровно не понимая в естественной науке и в том странном животном, которое называется человеком. Все древние мыслители беря начало с Платона и кончая Лениным, бронзовые колонны — всё это годится разве для воробьёв, а не для общества человеческого...
— Вы сделали правильные наблюдения, друг мой,— сказал Шал.— Партий у нас много, как и мыслителей, и в большинстве своём это люди образованные. Но ещё опаснее равнодушные граждане — ни друзья, ни враги. Для нас, народов бывшего Союза, которым приходится не только наблюдать за развалом огромной страны, но и сражаться по мере своих возможностей, есть только одна дорога: мы не имеем права запутаться в сложности явлений. Здесь, в лагере, можно заниматься тончайшим анализом каждого сложного вопроса, но человек, желающий устоять в этой борьбе, которую ведём мы, должен стремиться к простоте мыслей.
— Согласен с вами,— сказал вольнодумец,— но, так как будущая общественная форма необходима именно теперь, когда все мы наконец собираемся действовать, чтобы уже более не задумываться, то я и предлагаю собственную мою систему. Я хотел изложить собранию мою книгу, по возможности в сокращённом виде. (Послышался смех).
— Я вижу вы один из тех людей, который может преподнести истину так, что её не каждый способен понять, тем более передать кому-то,— продолжал Шал.— Но, из громадного количества нередко отвратительных частностей в результате всё же возникает сверкающее и благородное целое. Люди ничтожны, но, хотят они этого или нет, ими движет великая цель — воля к разуму, этому великому достижению нашего века, стремление создать государство, основанное на разумном порядке. И как ни мелко порой поведение отдельных людей, народ в целом, вопреки всем тяжёлым ударам, проявляет настойчивое упорство, спокойную, достойную удивления выдержку.
— И всё же, я объявляю заранее, что книга моя не окончена, продолжал вольнодумец.— И моё заключение в прямом противоречии с первоначальной идеей, из которой я выхожу. Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом. Прибавлю, однако ж, что кроме моего разрешения общественной формулы не может быть никакого.
     Смех разрастался сильней и сильней, но смеялись более молодые и, так сказать, мало посвящённые гости. На лицах Шала и вольнодумца выразилась некоторая досада.
     Внимательно наблюдая за разговором я сделал вывод, что вообще умнее молчать и никому ничего не говорить, даже самым близким, даже друзьям. Ничего полезного из этого не выйдет. Иначе могут начаться раздоры и споры. Я буду молчать наблюдая за разговором и поведением присутствующих.
     Я долго сидел с закрытыми глазами, спокойный, довольный. И поступил именно так, как решил, никому ничего не сказал, пока не разошлись гости. Но так же я решил навестить пожилого вольнодумца, чтобы прочитать и послушать его идеи о безграничной свободе и о безграничном деспотизме.


Рецензии