Shalfey северный роман. Глава 17. Север
Север
2 ноября
Утомительное это занятие — ехать сутки в поезде, убивая минуты жизни в тесном, замкнутом, набитом людьми, узком плацкартном пространстве. Если еще и все окна задраены на зиму, а свежий воздух дозируется, исходя из потребностей среднестатистического, относительно благополучного, здорового пассажира, не обремененного приступами удушья, но страдающего приступами немотивированной вредности, то поездка и вовсе превращается в кромешную муку. И самый полезный способ пережить это, до безобразия бесполезное время, — это его переспать. И это было бы просто, если бы не было так сложно: попробуйте спать целые сутки, когда не хочется, когда рядом постоянно кто-то ходит, разговаривает, чем-то гремит, шелестит и, что самое неприятное, постоянно что-то жует — и жует обязательно что-нибудь ядреное, беспощадно бьющее вам в нос. И тогда остается одно: отвернуться угрюмо от любимой стенки, выпрямить мощный, но бесполезный в данных обстоятельствах торс, свесив ноги, вставить их в подходящие шлепки и загрузить что-нибудь съестное и в свое собственное, изголодавшееся туловище. Потом снова отвернуться к стене, опять попытаться заснуть, потерпеть в этом неудачу, бездумно повторить всю выше описанную процедуру, но на этот раз разделяя трапезу вместе со временем — с этим безнадежным тихоней, из-за которого приходится вновь набивать свой живот, наблюдая, как очередной прием пищи незаметно сменяет прием пищи предыдущий, тот, в свою очередь, так же незаметно переходит в прием пищи последующий, то есть, в самое себя, и — не желая размазываться по всему, употребленному вами ранее, плотным комком застревает на входе, встает поперек горла и, говоря откровенно, слегка мешает вашему пищеварению. Но это в идеале. Для меня же сей благодатный досуг был недоступен в виду причин субъективных, тем не менее, весьма основательных: я, как в старые добрые времена, на протяжении всего путешествия пищу решил не принимать, я даже не пил — так проще. Посему, используя благоприятный момент длиною в сутки, вырвавший нас с братом из привычного временного континуума и позволивший моему организму отдохнуть от активности не только двигательной, но и пищеварительной, я решил посвятить это бесполезное время полезному душеспасительному чтению.
Итак, освободившись от забот о хлебе насущном, отстранившись от мирской суеты и довольствуясь не хлебом, но продуктом иного порядка, воплотившем себя в данном случае в небольшую книжицу, в мягком, но достаточно прочном переплете, способном по моему разумению пережить путешествие «туда и обратно» на север, я открыл фолиант. Книжка эта сменила перед моими глазами «Чистилище», которое было перечитано мной накануне, и которым я, в общем и целом, остался почти доволен, если не считать некоторых, вскрывшихся вдруг, стилистических огрехов, которые при необходимости всегда можно будет выправить в будущем, сделав это согласно наличествующему у автора в необходимый момент времени достаточному уровню критического восприятия собственных текстов — уровню, который свободно плавает в доступном лишь ему ареале творческого вдохновения, варьирующего в весьма широких пределах, в виду многих, косвенно влияющих на него субъективных факторов, связанных, в основном, с внутренней организацией упомянутой литературной личности. Таким образом, уровень этот находится в постоянном движении, оставляя по себе неизбывную вероятность бесконечного совершенствования, тем лишая «литературную личность» надежды на то — что сможет она когда-нибудь, наконец, родить такой текст, который больше уже никогда не захочется править. (Неискушенному читателю это лирическое отступление настоятельно рекомендую опустить, ибо — поезд.)
Хел, брат мой, между тем, комфортно расположился напротив, тоже на нижней, тоже с мощным торсом, тоже периодически почитывая и посматривая нечто в своем телефоне, когда связь тому способствовала. Так же периодически он поедал немалый запас любимых яблок Golden, каждый раз предлагая мне к процессу присоединиться и, стоически игнорируя все мои отрицания, каждый раз предлагал присоединиться вновь; ибо — вежливость…
Сутки нехотя ползли поперек нас по своим собственным, неторопливым рельсам, наполняя внутреннее пространство поезда чужими словами, воспоминаниями, мыслями, полуснами и голодом. Почти при полном их истечении обо мне вспомнила, наконец, и Аиша, прислав двухминутную видеозапись с неким «трудным» ребенком и ответив-таки на мой вопрос на предмет того, как понимать в совокупности ее давешний ответ о нашем с ней обоюдном общении? «Ладно, я тоже буду скучать, доброго пути!» — писала она накануне вечером, удалив следующее свое сообщение. — «Ладно, вместе будем скучать, так веселее», — писал я. — «Это, да…» — ответила она. — «Тоже что-то ценное изъяла?» — спросил я про удаленное сообщение. — «Из чего? — не поняла она и сразу прибавила: — Мне кажется, что из общения сразу так и было». Я Аишу тоже не очень понял: — «Не могу сообразить, как это понимать… как понимать в совокупности», — ответил я. На том вчерашняя наша беседа и завершилась. «Что было? Как было? Как "так"? Из какого общения?» — думал я, засыпая на нижней полке плацкартного вагона, везущего меня на север, размышляя о том, что Аиша скорее всего неправильно поняла мой вопрос, поэтому говорила совсем не о том, о чем я ее спросил, говорила о чем-то своем…
— Не думай об этом, — советовала она мне теперь, почти сутки спустя, — просто явно в нашем общении сразу есть какая-то польза, по-любому. А я, кстати, аллилуйя, долетела! Сегодня двигатель не завелся в самолете, когда мы уже в нем сидели! Нас снова высадили и мариновали шесть часов! И вот, я, потеряв всякую стойкость и бдительность, вернулась в Москву! Думаю, надо поднять тост за мою удачу! — радостно сообщала она, описывая небесные свои мытарства, сопровождая каждую фразу счастливыми скобочками. — А еще многие мои друзья сегодня следили за квестом «Аишин квест» и гуглили мне инфу в скоростном режиме, горжусь моими другами! А ты как? — прибавила она.
Пока Аиша сидела в самолете, друзья что-то искали для нее в сети, обсуждали всеобщим, коллективным разумом, активно общались. Обо мне она вспомнила лишь вечером и, в общем, ей было не до меня. А я в это время смотрел полученное от Аиши видео (наконец-то мелькнула более-менее устойчивая связь). «Трудный ребенок» в Аишином ролике, судя по всему, был «индиго». Не очень «нормальный», словом. С подозрительно разумным видом и просто огромными глазами он трепал такую ерунду, до которой не каждый взрослый додумается. Парня звали Елисей, было ему лет десять. Интервьюировала его Аиша, то был ее сосед по поместью, простой деревенский парнишка. Чтобы не быть голословным, процитирую их короткую беседу, вернее, отрывок, случившийся в уютной домашней полутьме Аишиного поместья: «Да, я театрал, — утверждал юный Елисей в продолжение какого-то культурного разговора, — только я…» — задумался он на секунду, подбирая нужные слова. — «Ничего не говори мне; мне скажи, что такое чудеса?» — ласково перебила его Аиша. — «Чудеса… это то, что тебя окружает и не что ты видишь… — начал разумный Елисей. — Ты должен это почу-у-вствовать и понять, — чуть протянул он. — В глубине души ты думаешь то, что этого нету, но, если поверить — все, ты поймешь. Если ты не можешь думать или не знаешь, или думаешь, что этого не существует, надо только поверить, и все преграды, ну, не знаю… Все преграды просто уйдут из твоей жизни, и ты сможешь жить спокойно — если ты поверишь хоть чуть-чуть, хоть чуть-чуть! — повторил он с выражением, для убедительности помогая себе руками. — И жизнь твоя изменится намного больше, чем ты думаешь». — «А кто все чудеса делает, Елисей?» — «Бог… Господь. Надо… Вот если чудеса… Это надо почувствовать… Не надо этого чувствовать! — быстро поправился он, — и не надо этого видеть, надо просто понять то, что они существуют». — «А как это понять?» (Аиша тоже тот еще копатель.) — «Надо просто поверить, — отвечал Елисей. — Вера — самое главное в жизни. Если не поверишь — ничего не будет! — неопределенно махнул он рукой. — Поверишь — все сбудется! Вера — это главное, — повторил он вместе с Аишей. — …И добро тоже не помешает». — «А вера без добра невозможна», — подсказала Аиша. — «Да, вера без добра невозможна, ты права, — с серьезным видом согласился Елисей. — А если, вот, не поверишь — все, ничего и не будет, — продолжал он, помахивая руками. — Так что, надо поверить и все в жизни будет… отлично!» — удовлетворенно улыбнулся он. — «Точно! Супер!» — Аиша рассмеялась.
На всякий случай я уточнил, не индиго ли этот ребенок? Аиша подтвердила. Слушая рассудительного мальчугана, я понимал, насколько люди в основной своей массе примитивны… Взрослые люди. «Елисей… что-то знакомое», — задумался я, пытаясь припомнить что-нибудь, связанное с этим именем, или лицом, но память ничего мне не предложила, оставив смутное ощущение, что я обязательно должен был где-то этого человека видеть или хотя бы слышать. То ли слова его, то ли взгляд этих огромных голубых глаз казались мне давно знакомыми, может быть, с самого детства, и надо всего лишь поймать это воспоминание за какой-нибудь маленький, вечно ускользающий невидимый хвостик, и вытащить аккуратно на поверхность своего, утомленного долгой дорогой и вынужденным безделием сознания.
Поезд медленно останавливался. Мимо, в свете желтых вокзальных фонарей проплыла табличка названия станции; надо было убить полчаса. В шортах, шлепанцах и в куртке я вышел в легкий морозный воздух, вложил руки в карманы, отгулял свое по перрону, убегая от струй назойливого табачного дыма, стелившегося от поезда во все концы, прошелся по идущему вдоль железнодорожных путей проселку, походил босиком по свежему снегу, осмотрел деревянную часовню рядом с дорогой, заглянул в окна небольшого такого же деревянного вокзала необычной архитектурной формы. Из развешанных по стенам информационных источников выяснил, что на этом самом месте некогда случился сорокатысячный километр электрификации всей нашей страны, в 912-ом летчик по имени Нестеров прилетел сюда на воздушном шаре из самого Петербурга (а это около тысячи километров пути), в здании же самого вокзала, в 918-ом, некто Кедров возглавил штаб Северного фронта… Место, в своем роде, историческое.
Понадеявшись, что вся эта исчерпывающая информация даст моей собеседнице хотя бы примерное представление о том «как я?» — я отправил Аише небольшой отчет.
— Оу! Гениально! — восхитилась она. — Вот это ты выдал на ночь глядя! Да уж… Чего только не бывает, — улыбнулась она, добавив, что тоже сегодня ничего не кушала, поэтому мы с ней обязательно должны друг друга понимать. Не очень я в это поверил, ну да ладно.
Отвечая на мой вопрос, не депрессует ли она после юга, — Аиша сообщила, что такой ерундой заниматься ей некогда, потому что: во-первых, в Москве довольно тепло; во-вторых, очень хочется есть и спать; в-третьих, ей необходимо джакузи и поэтому сегодня ей совершенно не до томлений. Я намек понял и откланялся.
Спустя два часа, в полночь, не доезжая одной станции до конечной, мы с Хелом покинули вагон. Запрыгнув в ожидавшее нас такси, в нетерпении покатили мы к дому, вслушиваясь в бесконечные автомобильные истории нашего извозчика. На любимой «Весте» он колесил, в основном, по области, подрабатывая в свободное от семьи и основной работы время.
Доехали быстро, примерно в полчаса, и вошли в дом, в котором когда-то провели детство и выросли. Я также быстро закинул вещи в квартиру, поздоровался с родителями, которых недавно провожал из Смоленска, и ушел гулять. Надо было проветриться и привыкнуть.
Часа два я бродил по городу, предаваясь воспоминаниям. Вернулся поздно, все уже спали. Еще позже, без особого желания, лег на старенький, еще с детства, диван, помаялся, поворочался, повспоминал прошлое и куда-то провалился… не сохранив о том месте ни одного осознанного воспоминания, я был дома.
Возвращаясь на север, каждый раз чувствовал, будто меня опять придавило к земле каким-то невидимым тяжелым прессом, огромным одеялищем, которое вроде бы греет тебя воспоминаниями, в то же время лишает тебя сил и возможности свободно двигаться, мыслить, жить, дышать полной грудью… Словно бы какая-то плоская энергетическая сфера, размером с полпланеты, всем своим неимоверным весом опять прижала тебя к земле, передавив пуповину всей твоей жизни, соединявшую тебя со Вселенной, и никуда тебе от этого теперь не деться. И вот, опять, я оказался на краю мира, на краю земли, на задворках цивилизации… в тупике всех дорог моей жизни. Я был дома…
3 ноября
Первый северный день я встретил слушая песню, которую прислала мне Аиша; исполняла Юта, называлась композиция «В глубине твоего сердца». Хорошая песня. «Молчать — лишь слабых удел», такие в ней были слова. Подумалось, что это неспроста. «Намек, верно», — решил я, на всякий случай все же посомневавшись еще, и еще несколько раз послушав трек. Песня мне нравилась.
— Может быть это и верно, — согласился я, процитировав слова о молчании. — Но представь, что замолчать, к примеру, нужно тебе. Чем бы это тогда было? проявлением слабости или силы? Молчание иногда требует многих усилий. Но я тебя понял, — предупредил я, находясь почти в полной уверенности, что трек мне прислали именно из-за этих слов.
— Я тебя как-то не поняла… — робко призналась Аиша.
Пришлось напомнить, что это слова из песни, которую она же мне и прислала, и что рассуждаю я о том, что молчание — далеко не всегда проявление слабости.
— Ну, да, пожалуй, — согласились со мной. — Как настроение-то?
— Да как-то грустновато. Север давит, — описал я в общих чертах.
И рассказал, что показал маме видео с Елисеем, а она поинтересовалась, не больной ли он. По ее мнению, такое могут говорить только страдающие люди.
— О Боги… — вздохнула Аиша.
Я тоже вздохнул — радоваться было нечему. Тяжеловато мне было с моими. Мама хоть что-то еще понимала, но брат и отец были совсем непробиваемые. Им показывать такое видео даже и мысли не было.
— Ты не грусти и ложись спать, там погуляешь, пооткрываешь новые миры. Бывает и такое в жизни, но они по-любому у тебя классные, — успокаивала меня Аиша, никого из моих ни разу в жизни не видев. Неисправимый Аишин оптимизм…
Мне бы тоже хотелось думать так, но я не мог; а спать сегодня уже устал и собирался полночи куковать, только вот голова до сих пор еще побаливала, о чем и сообщил.
— А ты просто думай так и найдутся офигенные стороны и качества, о которых ты может и не догадывался, — продолжала давать Аиша полезные семейные советы.
— Хорошо, попытаюсь, может море меня подлечит, — обещал я, по привычке все еще на что-то надеясь.
Уже четыре десятка лет я жил рядом с этими людьми и порядком устал от бесплодных поисков «сторон и качеств», которые ценил, стараясь просто по минимуму с ними общаться, насколько это было возможно: на долго меня все равно не хватало. И я говорю о качествах, которые ставлю в людях выше всего, о системе ценностей. У своих я этих качеств не находил. Вкусно поесть, сладко поспать, попить, поболтать с друзьями, — с этим у них все было в порядке. Я не об этом. Родители мои — люди, как люди — обычные люди, даже квартирный вопрос их не испортил. Но рядом с ними я всегда чувствовал, что меня будто опять затягивает в вечную житейскую мелочность и быт; и всегда рефлекторно я этому сопротивлялся. Мама моя человек душевный; душевность — это, конечно, неплохо, но, к сожалению, это далеко не духовность; у отца же я не находил ни того, ни другого, и даже больше: отец для меня всегда был примером сознательной без-духовности. Жить по принципу: «повесил на шею крестик и живи спокойно» — это про него; причем, крестик повесил только тогда — когда стало «можно». В общении с ними почти всегда я натыкался на непреодолимое препятствие: свободного разговора, не обремененного бытовыми рамками, у нас, как правило, не получалось, всегда надо было следить за своими словами и мыслями, чтобы ненароком опять кого-нибудь не обидеть, не оскорбить, не задеть за «живое», что напрягало, не слишком располагая к открытому «свободному» общению и разговорам душевным, не говоря уже о духовных. Все разговоры чаще всего сводились к еде, вызывая во мне непреодолимую скуку, тоску и грустное сожаление. Попытки объяснить, донести что-то свое, всегда вызывали обвинения в неприятии чужого образа мыслей и жизни, в неформальном мышлении и даже авторитаризме, что в немалой степени меня удивляло, поражало даже, так как именно их консерватизм и неприятие нового, отличного от привычного им, я и пытался сдвинуть с мертвой точки, стараясь сделать восприятие родителей гибче, подвижнее и пластичнее, что-то разъяснить, «заставить» посмотреть по-другому, но — как правило, безуспешно. Замыкаясь, они, чаще всего, прекращали общение и могли на меня обидеться, принимая мои слова как личное оскорбление: все, что не укладывалось в их картину мира, вызывало у них напряжение; почти все, что говорил я о картине мира своей — вызывало непонимание и отторжение, и в очередной раз я видел, что слова мои не преодолевают даже слухового барьера моих родителей, потому — приходилось вместе просто со-существовать.
— Ну и ладно, дело твое, — отпустила Аиша. — Действительно, ходи, гуляй, дыши воздухом, смотри по сторонам, знакомься с девушками в конце концов, — улыбнулась она, вдруг озаботившись совсем другим: — А как я у тебя в контактах записана?
«Ежиха», написал я в шутку.
Аиша матюгнулась! Однако сразу же компромат удалила. Впрочем, я успел заметить.
— Теперь я знаю, что ты удаляешь! — обрадовался я.
— Ну, ты же хотел этого.
— Не думал, что ты такая матюгальщица! — поддел я.
— Ой, да ладно… Три неполные буквы возмутили твои мысли?
— Повеселили! — Я улыбнулся.
— Ну ты даешь, — удивилась Аиша и начала потихоньку пыхтеть: — Ну как так? Сначала женись, а потом — «ежиха».
— Да я ж пошутил, — объяснил я. — Или это предложение?
— Да нет, конечно, — улыбнулась она. — Такая же шутка, как твоя.
— Но в каждой шутке есть доля шутки, так что, я подумаю над твоим предложением, — пообещал я и опять подколол: — Но обещать ничего не могу, я же тебя не знаю.
— Не, не так, — поправила она. — Здесь именно шутка, чистый юмор. Или, опираясь на твою логику, в «ежихе» есть подтекст? — догадалась она. — Не, я за тебя не пойду. Очень боюсь стать «ежихой».
И продолжалось эта незатейливая переписка с перерывами до самой ночи, и весь этот день я гулял и лежал на диване — попеременно, переписывался с Аишей; в общем, была у меня легкая северная акклиматизация. Обычно бывало похуже и — дольше.
— Я тоже меня не знаю, но уже привыкла, — откровенничала она уже перед самым сном.
Не думал, что она сможет со мной прямо до такой степени расслабиться — «сама себя не знает!», и это было здорово.
— Ты много думаешь, я гляжу, — улыбнулась она. — Я совсем не расслаблена, я в стрессе.
Я в шутку признался, что «думаю» — только когда голова болит.
— Стресс? — удивился я. — Зачем тебе-то стресс?
— Оу! Да ты зришь в корень! — рассмеялась она. — Да пора бы спать, а тут мужчина! Ну, я много шучу, особенно в последнее время. Ты не пугайся, друже, — попросили меня.
— Это ты вообще? — не поверил я.
— Нет, конечно, это мои друзья пишут за меня! Блин, как ты догадался?
— По слэнгу и по манере: либо это друзья пишут, либо стресс, — блеснул я проницательностью.
— Да предупреждала же, мы плохо знакомы!
— В последнее время много шутишь? А в чем причина?
— Хочешь знать, почему… Рассказывать долго и серьезно. Грубо говоря, все было плохо, а теперь хорошо, — объяснила Аиша как покороче.
— По работе?
— По жизни. Да все нормально, не переживай. Ты пытаешься вдаваться в детали, а я всячески нет. Дело не в том, что все то, о чем мы говорим, это ерунда. Просто у меня параллельно было много сложнейших испытаний, которые прошли. Вот и все. И жизнь действительно замечательная. А у тебя есть подружки кроме меня?
— Почему ты спрашиваешь?
— Да просто. Ты сегодня слишком вдумчивый, друг. Видимо, прям грустил сегодня.
И я рассказал Аише об Ирсен, что переписывался с ней перед отъездом, что живет она здесь, на севере, что не переписывались мы с ней почти три года, и что я хотел о ней рассказать, да все не было особенного для этого повода.
— Хм… И как? Красотка?
Я ответил — что история эта не на два слова, что Ирсен мне кое-что объяснила, и, когда я вернусь в Смоленск, обязательно расскажу Аише об этом; пообещал даже показать часть нашей с Ирсен переписки, чтобы наглядно представить, в чем дело, и о чем собственно идет речь.
— Объяснила о жизни?
— О стихе.
(О стихе, который я написал для Аиши.)
— А-а… Все, я спать, — потеряла она интерес. — Пора бы мне. Красивых тебе снов, не шали там, не буди жителей, — нашутила она напоследок.
— Давай уже… — попрощался и я.
— Не дам. Ты не еж, ты жук, — продолжала Аиша хохмить.
— Тебе точно спать пора, — улыбнулся я.
— Жареной картошки охота, — зевнула она. — Фсе-фсе, молчу! Пошли меня уже, ты злой!
— Пошлить не хочу, я ж выспался, — не повелся я.
— Душка такой… Все, ушла я.
— Давай.
Мы, наконец, распрощались.
4 ноября
Следующим утром я чувствовал себя относительно неплохо. Просматривая старые семейные фотоальбомы, сделал несколько снимков: детские, юношеские фотографии, несколько с мамой и Ирсен, Ирсен позировала с Дзеном. Прошло почти двадцать лет, а она, казалось, совсем не изменилась, оставаясь все такой же милой улыбчивой девчушкой. Дзен ей тогда был почти по пояс, может быть, чуть повыше, теперь же возвышался бы над ней головы на три. Аише я послал лучшие кадры. «Она приятная и жизнерадостная», — подписал я фотографии с Ирсен.
— Серьезные фотки, — улыбнулась Аиша.
— А когда маме про тебя рассказывал, еще в самом начале, сказал, что вы с Ирсен очень похожи и в некоторых вопросах даже бываете одинаково слишком серьезны. Но, как я уже успел заметить, со временем это у вас проходит. В общем, вы у меня обе красотки, — рассыпался я в комплиментах.
Аише понравилось.
Вечером в гости приходила Ирсен. В половине одиннадцатого, проводив ее до дому, я сел за рабочий компьютер, в котором не было никакой информации обо мне, в том числе, личной переписки, и вспомнил о тех двух рассказах, которые недавно дал почитать Аише — о «Прозе жизни» и «Чистилище». Перечитав их с флешки еще раз, спросил ее мнение, — не дождавшись обратной реакции, решил напомнить, хотелось услышать хоть что-нибудь. Рассказы, на мой взгляд, написаны были неплохо. Думал, будет скучно, но, нет, ничего, читать было можно, даже удивился, что это было написано мной. Аишу я не торопил, но было, все же, очень интересно, что она о рассказах думает.
— Читала. Я же сразу отписалась, что да, — ответила она, что, мягко говоря, меня удивило. Я предположил единственно возможное: Аиша написала мне об этом в Контакте, которого у меня с собой не было.
— Может я просто не понял, что ты мне именно про рассказы ответила, — предположил я еще одно «единственно возможное», но, кажется, в большей степени маловероятное. — Тогда пардон, — извинился я, — у меня амнезия, да? У меня дел было много перед отъездом, да еще эта поездка в Москву… Я, наверное, позабыл. Помню, ты написала слово «Талант» (с большой буквы). Это про рассказы было написано, да? Прости, если напрягаю этим, просто хотел поговорить. Сегодня гуляли с братом по старому городу и случай был, который теперь нужно зафиксировать, вот я и решил тебе черкануть, чтобы размяться, и чтобы не в лом было писать, я ж не графоман все же…
Надо признать, рассказы мои были не очень хороши, если мягко. Но и написаны они были, только чтобы сохранить события и не забыть о них, на большее меня все равно не хватало. Позже пришлось почти все переписывать, и не раз. Думаю, Аиша могла таким образом просто уйти от ответа, который мог бы мне не понравиться. Она же профессиональный вдохновитель, а не что-то другое, и дипломатичная вежливость — несомненно, необходимое для этой «профессии» качество. Но я все равно предпочел бы правду…
— Давай сначала тогда, — улыбнувшись, предложила Аиша. — Ты сегодня устал, потом соскучился и решил просто пообщаться, да?
— Ага. — Я кивнул.
— Тебе нужны обнимашки в виде теплых слов и поощрения таланта? — догадалась она. — Лови! — и мне кинули скобочки-улыбки, заменявшие по всей видимости все вышеперечисленное.
— Насчет таланта не уверен, но надежда на некоторое его присутствие все же есть, мерси, — скромно поблагодарил я, предварительно удалив несколько, еще более неудачных своих реплик.
— Хватит уже удалять сообщения! — возмутилась Аиша. — Научила, блин. У тебя отличный слог… и вкус, и голос… И все у тебя будет хорошо!
Очень хотелось в это верить…
— Ну что ты такая грустилка?! — уговаривала она.
Я же, в свою очередь, понимал, что практически вынуждаю Аишу выдавать реплики «профессионального вдохновителя», от того и грустил, это меня убивало. Все-таки, мне был нужен не профессиональный вдохновитель, но свой собственный, личный, и я уже жалел, что вообще спровоцировал весь этот процесс, и извинялся — потому что был уверен: Аише от всего этого еще хуже, чем мне. Ставя себя на ее место, я не представлял, как это вообще возможно — вдохновлять кого-либо «профессионально»! Для меня это было почти противоестественно и было бы неимоверно тоскливо, обременяя всю мою жизнь непосильной ношей ответственности, более того, мыслью, что все это обязательно должно быть «настоящим». Аише (как самому себе) я такого точно не пожелал бы.
— Я снова напортачил, — признал я. — И все это объяснялово тоже к черту! И без удалений, пусть будет.
— Ты зануда, — определила Аиша. — Сейчас обижусь. Фу-у, какой ты нудила! Я же от души! Может тебе сходить в ванну с пузыриками, расслабиться, покушать, пообнимать кота или сына (позабыла, видно, что ни того, ни другого на севере у меня нет), — это верный способ. Ну, я уж не буду тебе советовать смотреть корейские сериалы — это моя тема.
И сообщила напоследок, что связала какую-то шапку; каждый развлекался как мог.
— Да, бывает и это, — признал я свое занудство и попытался исправиться (обижать Аишу я совсем не хотел): — Ты не поверишь… Хотя, нет, очень даже поверишь, но я сейчас описываю ситуацию, в которую мы с братом сегодня попали, и она связана с «нуждой» и кустами. Это судьба, — улыбнулся я, вспомнив поездку в Аишино поместье и туалетный вопрос. — И я бы с удовольствием пообнимал кого-нибудь, но я на севере, а кошка и сын остались в Смоленске. И неужели есть стоящие корейские сериалы? — удивился я, попросив ссылочку. Еще попросил фото вязанной шапки — было интересно, в какой манере работает мастер… — Иногда мне кажется, что тебе все это в тягость, и ты пишешь мне из вежливости, — объяснил я, мучавшие меня метания и сомнения. — Даже не кажется, а я уверен в этом, — поправился я, — и тогда мне это тоже становится в тягость и хочется все это закончить, — подвел я итог самому себе как итог всему на свете.
— Не-е… Фотка идиотичная получилась, а новую не охота делать — уже выключен свет, — отказалась Аиша показывать фото вязанной шапки. — Да я ее завтра и распущу, похоже. Ну, обними тогда первое попавшееся существо, — предложили мне крайний вариант.
Я же выразил уверенность, что фотография шапки наверняка получилась не более «идиотичная», чем моя история, которую я в эти минуты записывал. Да и «существа» все мои давно уже спали — обнимать было некого.
— Ты дурень и это факт, — сообщила, наконец, Аиша мне чистую правду, внимательно изучив все мои сообщения. — И категорически не умеешь дружить. От слова совсем. Ну обними хоть одеялко, — посоветовала она, улыбаясь чему-то своему.
— Сказал бы я, что мне представляется, когда такое предлагают мужичку, — многозначительно заметил я, пытаясь опять шутить.
— В смысле? — не поняла она. — Ну бывает же, что обнимешь душевно падуху или одеяло и уснешь с красивыми снами… Мне кажется, это здорово. Главное еще, когда уютно вокруг и тепло. Вот я чем и займусь! Пора спать, а то завтра довольно ранний старт. Доброй ночи тебе! Если будешь грустить — я в тебя чем-нибудь кину!
— Ну, не знаю… — Я опять сомневался. — Я ничего не обнимаю. Максимум могу колени поджать, если холодно.
— Ну обними колени хоть, — позволили мне. — Они же твои и ты можешь делать с ними, что хочешь.
— Ладно, доброй, — попрощался я. — А мне надо еще дописать…
— Что именно?
— Историю сегодняшнюю. Спи уже.
— А-а… — зевнула она, тоже мне улыбнувшись, — и, наконец, исчезла.
Ночью я дописал-таки свою историю. Вернее сказать, случай, происшедший накануне. Но Аише показывать не стал — от греха подальше. Решил, покажу, если сама попросит, нет — так нет. Поездка в поместье научила меня «деликатной» осторожности. И я хорошо уже знал, что если вопрос каким-нибудь, пусть даже самым крайним боком затрагивает физиологию и не дай бог касается визуально проявленных аспектов функционирования каких-либо выделительных систем организма, жди беды.
С огромным нетерпением добил я последние строки (быстрее бы уже отделаться от этой работы, запечатлев для потомков лишь самое главное), поставил жирную точку в углу экрана, с облегчением откинулся на спинку стула и окинул взглядом комнату, рассматривая обстановку, почти не изменившуюся с детства: надо было переключить зрение, чтобы дать глазам отдохнуть. Рассмотрев старую желтую мебель с завитками на дверцах, мамины безделушки на полках, узоры ковров на полу и фотографии внуков на стене, минут через несколько я вновь вернулся в компьютер, собираясь критически оценить текст во всей его совокупности и промежуточно-конечной творческой незавершенности…
Хел не был на родине десять лет, я — вдвое меньше. Последний раз приезжал в тринадцатом, в конце мая, тоже на день рождения и тоже сюрпризом. Помню, отец зашел во двор — он шел из магазина домой — а я только приехал, вылез из машины и пошел ему навстречу, немного наперерез. Проходя мимо, он глянул на меня и — не узнал. От неожиданности. Пришлось даже окликнуть. «День» тогда случился у мамы, я приехал, чтобы ее поздравить, чтобы несколько дней рядом с морем и чтобы вывезти с дачи все, что покажется мне полезным и памятным и влезет в мою машину. Дачу родители продали.
В коем-то веке мы с братом приехали на север вместе. Собирались повидаться и поздравить юбиляра — нашего дядю по материнской линии, которому стукнуло семьдесят; это могла быть последняя наша встреча. Раньше дядя был мировой, и приехали мы сюрпризом, чтобы к приезду нашему он не готовился, не напрягался зря и понапрасну не суетился, хотелось, чтобы все было, как прежде, без лишних формальностей, просто и весело.
Спустя полтора дня акклиматизации, воспоминаний, отдыха и разговоров в узком семейном кругу, воскресным, традиционно-пасмурным осенним днем, мы с Хелом решили пойти прогуляться по старому городу, дабы воскресить в памяти дни давно минувшие, с этими местами связанные. Улицы города были все так же прямы, как в детстве, но уже не так широки. Про людей говорить пока было рано: «широкие и прямые» — те, что жили здесь раньше, в большинстве своем разъехались или покинули этот мир, либо измельчали от возраста и болезней, а новые — «широкие» — повстречаться нам еще не успели.
Прорезав городскую, некогда центральную площадь по диагонали, мы вышли на главный (тоже в прошлом) проспект, начинавшийся от завода и заканчивавшийся сквером и озером — «скверным озером», я бы сказал, слишком много в нем всегда было мусора.
Проспект пронизал собой три площади старого города. Посреди первой стоял большой черный якорь с обрывком мощной цепи. Вторую, центральную, что мы прошли, украшал известный революционный вождь, который до сих пор стоит чуть не в каждом российском поселении на страже честно отвоеванных некогда для народа благ, а потому удивительно в своем посмертии живучий. Третью площадь окормлял Михайло Ломоносов — наш земляк и настоящая наша гордость.
Огромный железный вождь — идол наших дедов и черный якорь — мрачный монумент дней грядущих, — рождали чувство, будто оказался ты вдруг на самом дне своей страны, на дне ее истории, в которое вросли намертво эти железные артефакты советского прошлого и держат ее теперь, не давая ей двигаться дальше.
Миновав кирпичный сталинский район, мы вошли в еще более старую, барачную часть города, на одну из улиц, пересекавших проспект и уходящую в сторону вокзала сквозь депрессивные деревянные районы. Улица имела лесное название, которое вполне оправдывала. Параллельно шла другая улица с индустриальным именем, но и она, не отличаясь от первой, была ближе к лесу, нежели к прогрессу техническому — кругом царили разруха и упадок. Несколько десятилетий жизнь здесь медленно угасала; лишь в последние, относительно жирные для армии годы, старое начинало медленно уходить, освобождая путь новому. Бывает, милитаризм, идя по городам и весям, идет им на пользу; не зря же в народе говорят: «Кому война, а кому мать родна», — лучше всего это заметно на парадах да в небольших военных городках.
Нас окружали старые деревянные строения, длинные, приземистые, двухподъездные и двухэтажные, по несколько квартир в каждом — коммунальных и некогда многолюдных. В одной из них вырос мой отец: семья из четырех человек занимала небольшую комнатку в нижнем этаже.
В начале улицы, ближе к железной дороге, дома вовсе стали одноэтажными — настоящие бараки в три подъезда длиной, в некоторых до сих пор жили люди. Говорят, первые панельные хрущевки проектировались на четверть века — до скорых, лучших времен развитого социализма, затем должны были пойти под снос. Если так, то эти деревянные обиталища должны были пойти на дрова еще пятьдесят лет тому. Известное дело, история не знает сослагательных наклонений, да и нет ничего более постоянного, чем временное, потому и панельные хрущевки с деревянными бараками до сих пор стояли, несмотря на заявленную некогда кардинальную смену политических курсов — но может, и благодаря ей. И хотя рублены дома были из добротной древесины и простояли бы еще добрую сотню лет, поставлены они были на деревянные свайки, которые ушли в землю, подгнили, вовремя не обновлялись, а потому изрядно все перекосили. Осевшие и усталые, безжизненными впадинами темных, наспех заколоченных дверных проемов и окон, дома безучастно смотрели на заброшенные дворы, на пустынные улицы, на серую промозглую осень, и стремительно ветшали, устремляя себя в небо черными провалами прогоревших шиферных крыш. Ухабистые тротуары ушли вслед за домами в болотистую землю, местами и ниже уровня моря, подтоплялись каждым дождем и весенним паводком, и тогда нужно было обходить их по хлипким газонам и проезжей части или же по наспех брошенным шатким деревянным мосткам. То здесь, то там сквозь бугристый асфальт, подобно грибам, прорастали остовы мореных пней, не выкорчеванных когда-то «капсул времени» — старинных «комсомольских» приветов от зеков-первостроителей.
Городу не было и ста лет — и полуразвалившиеся деревянные бараки были единственными историческими зданиями; как и старый заколоченный «дом Пикуля» — перекошенный, ожидающий нескорого своего возрождения или же окончательного разрушения. Писатель Пикуль прожил в доме всего пару лет будучи ребенком, на восстановление же нужны были миллионы, но «центру атомного судостроения» это было не по карману. Стоял в городе еще и храм Никольского некогда монастыря, но стоял он на заводских землях, землях секретных, а потому — для обычных людей недоступных. Посетить храм всем желающим не представлялось возможным. Однако удивительно, что храм вообще сохранился.
Мы фотографировали разруху на телефоны, снимали на видео, делились мимолетными впечатлениями. С удивлением всматривались мы в печальные остовы зданий советской эпохи, немного грустили, чуть больше ностальгировали, с улыбкой вспоминали детство — и тихо радовались, что не живем больше в этих сумрачных, холодных широтах, пополняя без того многочисленные ряды доноров, таких же многочисленных «наливаек» и алкошопов, занявших почти все свободные торговые площади: «депрессивное», как водится, проще всего заливать вином.
Дошли, наконец, и до конца улицы, где муляжами доисторических ракет устремлялась в небо воинская часть. Справа от ворот висел большой выцветший плакат, приглашавший патриотов послужить родине по контракту.
— Все это и раньше здесь было? — спросил я брата, указывая на боеголовки.
— Здесь это было всегда, — библейски изрек Хел.
В детстве я редко бывал в этой части города и плохо ее знал, но все же удивился, что не помню этих ракет, будто не замечал их прежде. В детстве всегда обращаешь внимание на подобное, ракеты! Правда, теперь я смотрел на все это совсем другими глазами: «печальные артефакты холодной войны, казалось, навсегда оставшейся в прошлом».
Обратно пошли дворами. Хел искал место, где когда-то работал на стройке сторожем. Направляясь к другой, параллельной улице, оставляли мы позади развалины обгоревших бараков, фотографировали мертвые окна, покосившиеся стены, переломанные хребты проваленных шиферных крыш, поросших мхом. Вдруг Хел остановился, собираясь снять особенно живописно разложившийся остов барака напротив. Я встал неподалеку, у торца другого, ближнего к нам барака в ожидании брата. Чтоб не терять времени, решил справить нужду, малую, в большей степени про запас (в городе туалеты отсутствовали). Нас окружали полуразрушенные деревянные здания, заросшие дворы, разбитые уличные проезды, задувал пронизывающий северный ветер; начало ноября, конец дня воскресного, кругом ни души, не считая одинокого мужичка, бредущего неуверенной штормовой походкой шагах в ста-ста пятидесяти от нас. И все же, приличия для, я решил отойти в кусты под деревом. Сунувшись в грязь под огромным тополем — передумал, утопив белый кроссовок в черной хлюпающей жиже под травой и опавшими бурыми листьями, где должен был быть асфальт. Решив, что жертва сия не оправдана, вернулся обратно, к бараку, с торца которого не было ни одного окна, и встал в траве у стены. Хел заметил — что дом этот, кажется, обитаем. Сомневаясь, я отшутился, что подмыть его основание все равно не в моих силах, что было правдой. Дождавшись, когда закончу, Хел тоже решил последовать моему примеру, дабы не обременять себя этим позже, и тоже полез в кусты под деревом, в процессе видеосъемки не заметив, что туда я уже пробовал проникнуть. Предупредив, я посоветовал встать на мое место, с торца, которое только что покинул, так как там было сухо. Что он и сделал. Я же встал рядом, на углу, и смотрел по сторонам, разглядывая унылые пейзажи северных трущоб в поисках новой эффектной локации. Оглянувшись, увидел, что с дальней стороны барака к нам приближается женщина, лет тридцати пяти-сорока. Оценив скорость неожиданной этой гостьи и прикинув время окончания братского процесса, понял, что скоро неминуемо произойдет конфуз: женщина ускорялась, направляясь к нам самой решительной походкой, словно спеша поскорее заглянуть за угол! Сделав пару шагов в направлении брата, насколько мог тихо я предупредил его о проблеме и посоветовал отвернуться в другую сторону. К моему удивлению Хел быстро все завершил и взял приличный вид ровно в ту секунду, когда женщина почти добежала уже до нашего угла! Резко остановившись, она смешно вытянула шею и заглянула за угол. Но ничего не увидела: все было прилично и не могло никого оскорбить, брат просто стоял у стены. «Хел молодец», — подумал я с уважением. «Извращенка», — подумал еще, продолжая женщине удивляться. Какая-то она была странная. Обычно женщины, оказавшись в подобной ситуации, спешат поскорее пройти мимо, делая вид, что ничего не замечают — эта же, словно специально напрашивалась на неприятности и «добрые» в свой адрес слова. «Неожиданно и нестандартно, — оценил я про себя, без особого, впрочем, уважения. — И странно».
— Здрасьте! — отворачиваясь от стены, вежливо поприветствовал ее Хел. Я вежливо промолчал.
— Что это вы здесь делаете? — спросила женщина подозрительно, устремив на нас негодующий взгляд и бесцеремонно нас рассматривая.
Фраза известная, но звучало совсем не так, как в кино, без намека на юмор. Да и вся ситуация, в целом, была из ряда вон, улично-бытовой нонсенс. Тетка явно была не в себе.
— Стоим, — ответил я, не найдя более подходящего. — А в чем дело?
Прошептав какие-то тихие ругательства, она отвернулась и пошла прочь. У центрального подъезда, на высоком крыльце, стоял мужчина с большой картонной коробкой под мышкой и наблюдал за происходящим. Муж, понял я. И хотя ближние к нам окна явно были нежилые, а некоторые и заколочены, дальняя половина барака действительно оказалась жилой. Хел был прав. Женщина направлялась к мужу, оборачиваясь и продолжая тихо на нас поругиваться. Мы пошли следом, удивляясь такой необъяснимо-резкой реакции на наше присутствие там, где все равно никто не живет.
— Ну что ты так разругалась? — пытался успокоить ее муж. — Ну, ходят и ходят, тебе какое дело, пусть ходят, — увещевал он агрессивную свою супругу.
— Здравствуйте! — поравнявшись с ними, снова проявил вежливость Хел.
Мужчина не ответил и проводил нас равнодушным взглядом. Высокий, темный, худой, на вид лет сорока пяти, но, скорее всего, моложе, с уставшим, скомканным то ли болезнью, то ли жизнью лицом, что, впрочем, почти всегда одно и то же. В коробке он держал телевизор.
С интересом я рассматривал эту странную пару, удивляясь, что здесь вообще живут люди. Хел вряд ли испытывал удивление. Часто, в общении с братом, мне казалось, что он смотрит на мир равнодушно, принимая его «как есть», почти без эмоций. Разве, скептическая ухмылка мелькнет иногда на его лице. А сантименты… Нет, это не про него, не помню такого. Но, даже если бывают, скрываются они под скептической ухмылкой или кривой усмешкой деланного презрения.
Мужчина продолжал стоять на деревянном крыльце, провожая нас потухшим взглядом, все так же прижимая к себе картонную коробку, но держал он ее так непринужденно, так свободно и легко, словно бы это был не телевизионный экран, а любимая ежедневная газета, без которой он даже чувствовал бы себя неловко. Женщина стояла рядом, вполоборота к нам, ссутулившись, склонив голову набок, напряженно вытянув шею, с подозрением следя за нами, делая это демонстративно, презрительно, не отрывая от нас прищуренных глаз, всем своим видом показывая полную к нам свою антипатию. Одновременно она продолжала шипеть что-то своему мужу, у которого, по всей видимости, был иммунитет к ядовитым ее миазмам. Пройдя еще несколько шагов, я оглянулся.
Почувствовав безопасную дистанцию, женщина стала смелее, увереннее, зашипела еще громче; шипение ее крепло, обращалось в приглушенный шепот, становилось разборчивее, внятнее, злее, догоняло нас, превращаясь в слова, и, наконец, спустя полдесятка шагов, отчетливо до нас донеслось:
— Ходят тут, фотографируют всякие… Наркоманы, бля!
В недоумении мы с братом переглянулись и — рассмеялись. Все стало ясно.
Случай этот показался мне замечательным тем, что, к моему удивлению, завершился тем же словцом, что и предыдущая моя история, написанная за несколько лет до того и отправленная на днях Аише. Бывают в жизни совпадения. Истории разделяют годы, но сошлись они почему-то именно сейчас, в этом моменте, словно бы проведя некую черту, общую границу, разделявшую что-то, или от чего-то отделявшую, но что именно и от чего — этого определить я пока не мог. Вспоминая о случившемся, мы с братом посмеивались всю обратную дорогу домой. А дома нас ждали гости: к маме пришла Ирсен.
Они сидели в маминой комнате. Мы зашли поздороваться и немного поболтать. Не виделись давно. К разговору я рассказал о случившемся на прогулке. Приключение… Не в силах сдерживать смех, Ирсен делала большие глаза, иногда закатывала их, как она любит, откидывалась со смехом на широкий диван, демонстрируя высокую эмоциональную восприимчивость; я тоже получал от этого удовольствие. Благодарные слушатели вдохновляют.
Чтобы составить представление об Ирсен… Представьте себе маленького Капитошку — веселого улыбастика из старого советского мультфильма, сделайте из него симпатичную смуглую девушку с сияющими глазами и длинными темными волосами, и вы получите примерное представление об Ирсен. В целом, у нее случилось позитивное восприятие моей истории, как, впрочем, и всего моего вообще. Немного наивно она удивлялась, изумлялась даже, временами приходя в замешательство от того, что можно вот так просто рассказывать о безобидных, в общем, но непривычных для нее в разговорах вещах; смущалась, когда разговор заходил о физиологии, даже если говорилось о ней как об абстрактном феномене, не о факте; но разговоры эти доставляли ей удовольствие, нравились ей, я видел это, хотя она и старалась это по-своему ото всех скрыть. Мне нравилось как она слушает. Я чувствовал ее эмоциональность, подвижность ее натуры, видел живой отклик в ее глазах, интерес, и меня это радовало, вдохновляло, вызывало желание рассказать еще и еще, и делать для нее еще что-нибудь, что угодно… Это было то, чего не хватало мне в жизни, что создано было специально для меня и мне необходимо, как воздух, но было для меня недоступно, словно прячась в каких-то тайных убежищах — светлых, чистых и радостных, неведомых мне и для меня невидимых, которые я пытался найти, но никак не мог отыскать, плутая безнадежно среди нескончаемых лабиринтов одинаковых стен чужих жизней, пока не устал, наконец, от бесплодных поисков, не потерял веру, что случится это когда-нибудь и что возможно отыскать то, что ты не видел, не слышал, не чувствовал, но точно знаешь, что где-то в огромном мире это обязательно есть и живет, и, может быть, тоже ждет тебя, тоже ищет, называя мечтой точно так же, как ты называешь мечтой то — что никак не можешь в этой жизни найти…
Мама сидела в кресле, напротив, слушая нас, иногда хмурясь, сдвигая для приличия брови, критически рассматривая всех нас и вставляя, временами, какие-нибудь нейтральные реплики, когда разговор тому способствовал.
Наговорившись, мы условились с Ирсен на следующий день ехать вместе на море. Она посидела с мамой еще и вскоре собралась домой. Одеваясь, они продолжали говорить в коридоре, у меня за дверью. Оказалось, Ирсен пришла к нам в гости пешком. Выглянув, я предложил проводить. Согласилась.
5 ноября
Утром ездили на море. Долго бродили по дюнам, разглядывали сосны, чахлые березки, всматривались в серую морскую даль. Ветрено, холодно, тускло… невидимые тени повсюду, как обычно, на севере, поздней осенью. Скоро завьюжит. Хел повесил на грудь камеру и снимал все, что было ниже его плеч… Ирсен пряталась. Я искупался. Вода ледяная, море мелкое, полчаса заходил, чтобы стало хотя бы по пояс. Пока шел обратно, ноги онемели и начали синеть. Долго не мог отогреться и всю дорогу дрожал в машине словно последний осиновый лист. (Надо бы было взять полотенце, да в Смоленске привык без него.)
Вернувшись в город, съездили в универмаг, Хел купил новую флешку для камеры, я — светильник, не дорогой, но необычный. Светильник впоследствии достался сыну Ирсен. Вернулись в свой, старый район и выбрали для дяди подарок: две бутылки французского, судя по стоимости, вроде бы неплохого коньяка. Оставив на хранение в магазине, прошлись по другим в поиске подходящих закусок; потом нагрянули в гости.
Дядя Март был в настроении. Дядя Март очень гордился своей фотографией молодости: длинные вьющиеся волосы, лет двадцати семи, молодой и красивый. Портрет стоял в гостиной, в шкафу, на видном месте, дядя несколько раз брал его в руки, ставил на стол, и мы каждый раз портретом восхищались, фотографировали, снимали дядю вместе с портретом на видео. Дядя был очень доволен. Блаженно улыбаясь, он принимал комплименты, смеялся, иной раз даже как-то застенчиво, словно скромная барышня, выслушивающая от кавалеров приятные любезности, и вскоре предлагал полюбоваться портретом вновь, в целом, пребывая в прекрасном расположении духа. Мы в меру сил способствовали.
Сидели вчетвером: тетя, дядя, я и Хел. Я не пил, кушал лишь фрукты и устал отказываться от другого на столе, впрочем немногочисленного; дядя с тетей никак не могли уразуметь как я питаюсь, да и вообще живу, информация эта в них не задерживалась, не приживалась и приходилось каждый раз объяснять вновь, отвечая на одни и те же вопросы; было похоже, что меня совсем не слушают.
Дядя был хорошим рассказчиком, многое знал, много помнил, но в некоторых, весьма приятных вещах, не соблюдал, как водится, меры (в чем мы с ним в чем-то были похожи), любил поесть, еще больше любил выпить и, в тайне от супруги, дошел к пенсии до тихого бытового алкоголизма; советов не слушал вообще, знал все лучше других (что свойственно многим неглупым людям) и в чем-либо ограничивать себя не желал совершенно, превратившись к старости в толстый пузырь, больной и едва ходячий. День за днем он целенаправленно добивал свое, без того не в меру солидное в окружности тело привычками, неумеренностью и, сказать прямо, хроническим упрямством (курить, правда, бросил, но врачей не переносил на дух). «Упрямая живая развалина», — называл я его иной раз про себя впоследствии, хотя уважал дядю и, несмотря ни на что, любил. Вот, пожалуй, и все о юбилее.
С того дня, как Аиша улетела из Москвы на юг, мы с ней общались все реже, переписка наша стала сдержаннее и лаконичней. Первые пару дней, как я уехал из Смоленска на север, мы с ней еще переписывались, но на третий — Аиша писать перестала. Я рассудил, что от меня хотят отдохнуть, поэтому тоже не проявлялся. Ирсен же составляла нам с Хелом компанию каждый день.
6 ноября
В то время Ирсен увлекалась йогой, йогой в гамаках. Нас с Хелом пригласили попробовать. Как я и подозревал, это был облегченный вариант обычной йоги — в том смысле облегченный, что нескучный. Несколько месяцев после возвращения из Москвы йогу я почти не практиковал, поэтому после перевернутых поз в подвешенном состоянии с непривычки начала болеть голова: после Москвы в плане йоги я совсем расслабился, пришлось даже теперь пить от головы таблетки. На йоге инструктор назвала нас «гибучими парнями» — «за глаза», разумеется, да и не особенно мы гибучие, но, все равно, было приятно; Ирсен тоже «цвела и пахла». И приятно было главным образом из-за этого. Голова все равно болела. Прокатились по городу и я порулил (не зря же брал права), потом нас завезли домой и уехали по делам. А я в этот вечер разговаривал с мамой, удивляясь табуированности некоторых безобидных, на мой взгляд, тем. Она сама начала разговор, заглянув в мою комнату, но осталась стоять в дверях, не решаясь почему-то войти, я же сидел на диване за книгой. Выслушав меня, она слегка взволновалась, выдав нечто, меня удивившее, хотя и не ставшее для меня большой новостью, но она так это сформулировала и сказала таким тоном, что слова эти я записал и сделал это прямо при ней. Она не возражала. В словах этих выразилась, по-моему, вся суть их с отцом жизней, запечатлевшаяся в моей памяти неким жизненным кредо, странным и для меня сюрреалистичным, но все же реально существующим и высказанным мамой при мне. «Это табу — у нас так, мы воспитаны заводом, мы — заводские люди», — так звучали ее слова, сказанные относительно невинного случая, происшедшего на прогулке, случая про «нужду» и «наркоманов». Родители мои были заводской интеллигенцией, и маме не нравились многие мои темы. Они коробили ее слух. Но думается мне, что если телевизор позволяет себе кричать нам с экранов о тампонах, прокладках, «трудных днях», запорах и простатите, то уж и мне можно помянуть в книге иной раз что-нибудь «этакое», будь то кусты, туалеты или любая другая неизбежная человеческая «нужда». Однако, для нее это было слабым аргументом.
От греха, я разговор этот с мамой быстро завершил, привычно смирившись с заводской реальностью своих родителей — реальностью, которая существовала независимо от меня, существовала долгие годы, десятилетия и никуда бы, конечно, не делась, со мной или без меня, несмотря на все мои наивные удивления.
Часам к семи в гости снова пришла Ирсен. Но сидеть дома мне уже не хотелось. Желая развеяться и отвлечься, я предложил прогуляться. Она согласилась. Разговаривали; в основном, говорил я, рассказывая о себе, о жизни, о работе, о том, что бросил ее ради книги, которую собираюсь писать, и что написать ее необходимо, потому что необходимо высказаться и необходимо уже давно, и, кажется, пришло уже для этого, наконец, время, и что тянуть больше уже невозможно, потому что это «тянет меня» и мешает мне жить. В конце рассказал и о своем целибате (чему сам удивился) и причинах к тому приведших. Не знаю, зачем рассказал… Быть может, чтобы Ирсен меня не боялась. И я лишь вскользь упомянул об этом. Мы уже подходили к подъезду, а дома о таком не особенно поговоришь. Позже снова проводил ее домой. Никогда мы с ней еще так не разговаривали.
7 ноября
Следующим днем поехали с братом за город — прогуляться, развеяться и посмотреть на бывшую нашу дачу. Гуляли по местам детства часа два, заходили к тете и дяде (их дача была неподалеку), говорили, вспоминали, ездили вместе на озеро и фотографировались, потом поехали в магазин на горе.
Раньше с горы просматривалось все: озеро и окрестности, леса и болота, вплоть до города на горизонте и дымящих труб теплостанций, ширь да гладь, северные просторы с хилыми елками на торфяниках да кривыми березами под низким небом. Мы любили постоять здесь в детстве, словно растворяясь в бесконечных перистых облаках над головой и в сизой ряби озера внизу, под ногами, в долине, затопленной еще в советские годы. Теперь на горе стояли заборы: за четверть века заборами затянули все.
Пока остальные сидели в машине и разговаривали, я вышел, встал на крыльце магазина — нового, совсем недавно перестроенного, на втором этаже которого даже устроили гостиницу, и наблюдал, как в гору забирается старый чумазый ЗИЛ, до верху груженый навозом. Машина остановилась на остановке, напротив, возле небольшой деревянной церквушки, в которой когда-то, в советские времена, был кинотеатр и деревенский клуб. Тяжело ступив на землю, из кабины вывалились двое: два молодых мужика, рослых, лет по тридцать, в рабочей, выпачканной навозом одежде. В огромных сапожищах они зашагали к магазину, совершенно не глядя по сторонам.
Дойдя до лужи, во все времена лежавшей перед крыльцом, мужики уловили витавшую в деревенском пространстве общую для обоих идею, вошли в лужу, немного — и немного по-детски поболтали ножищами в мутной воде и направились дальше, оставляя за собой обильный след, коричневый и вязкий, лениво стекавший ни то с кирзовых, ни то с резиновых их сапог. Мужики были дальновидные и загодя озаботились тем, что обувь когда-нибудь все равно придется им мыть, поэтому заранее ее «замочили». Устав ждать своих, вслед за мужиками я вошел в магазин. След за ними, надо сказать, оставался выдающийся: темные вонючие лужицы обозначили кратчайшую прямую к витрине с вино-водочными изделиями, наполняя пространство магазина удушливым смрадом классического свиного общежития.
Свиной навоз, скажу я вам, это не ландыши, не конские яблоки, не козий горох и даже не коровьи лепешки. Это «нечто», нечто особенное; и это того стоит. Не знаю, правда, чего, но стоит. Стоит хотя бы того, чтобы знать, с чем сравнивать. Не советую. Пожалев, что не успел отовариться в магазине раньше, я отошел к дальней стене торгового зала и замер в ожидании, когда пространство магазина очистится от мужиков и навоза — в данном случае понятий почти идентичных. Запахов своих по всей видимости не ощущая, мужики никуда не спешили, сосредоточенно рассматривая выставленную на прилавке батарею разнокалиберной стеклянной тары с популярной жидкостью. Выбор был небольшой, но трудный.
В магазин тем временем вошла пристойного вида пожилая пара. С кислыми лицами пожилые недовольно глянули на меня: стало вдвойне неприятно, но я стерпел. Обойдя галантерейный прилавок у входа, пожилые прошли дальше, в главный торговый зал, встали у кассы в очередь за мужиками и, спустя мгновение, почуяв неладное, вновь глянули на меня. Я стерпел опять. Затем они взглянули на мужиков перед собой, внимательно их рассмотрели, поняли, что заблуждались относительно меня, отодвинулись от кассы подальше и застыли у прилавка, томясь в мучительном ожидании.
«Реабилитирован», — понял я с некоторым, впрочем довольно странным облегчением, вздохнул, и тут же пожалел об этом: глубокие вздохи в помещении были противопоказаны категорически. Продавщица тоже страдала, проявляя вялые признаки вежливого нетерпения, ожидая от мужиков чего-то конкретного и, желательно, по-мужски быстрого.
Не замечая не только зловонного своего запаха, но и всеобщего, коллективного неудовольствия, работяги продолжали внимательно изучать вино-водочный ассортимент представленных на витрине товаров. Продавщица продолжала страдать за прилавком, изображая гостеприимную заинтересованность; пожилые продолжали терпеть изо всех сил, держа очередь и вежливо конфузясь; я же стоял у стены, продолжая наблюдать за мужиками и всем их окружением. Перекинувшись парой негромких фраз, те в задумчивости направились к выходу, так ничего и не купив, оставляя по себе лишь памятные лужи на полу да дерзкий свиной запах, качественный и стойкий, уходить который вслед за ними никуда не собирался. Закупившись необходимым и все так же конфузясь, пожилые резво выскочили вслед за мужиками на улицу; я остался наедине с продавщицей, вонью и голодом: очень хотелось есть.
К моему разочарованию, в магазине не нашлось единственно возможной для меня походной еды: бананов. Жалея, что не взял их с собой, понадеявшись, что при желании всегда смогу купить фрукты здесь, в местном магазине, скептически рассматривал я питьевой прилавок, размышляя, какой бы воды бутылочку лучше мне взять, чтобы голод свой хотя бы запить. Выбор был небольшой, но трудный: с газом, или без. Реагируя на мою задумчивость, продавщица предложила свою помощь и надо было что-то ей ответить, как-то отреагировать. И я задал риторический, в общем, вопрос: «Нет ли у вас бананов?» — спросил я, ни на что, впрочем, особенно не надеясь, так как скудный ассортимент фруктового прилавка говорил за себя — и спросил я, чтобы спросить хоть что-то, потому что ответ был и так для меня очевиден.
Резко потеряв ко мне интерес, продавщица видимо потухла, чуть отвернулась, разочарованно потупив глаза в пол, затем что-то в ней начало происходить, неявные какие-то процессы, что-то будто бы переключилось, вздрогнуло, всколыхнулось всем своим дородным телом, выразив крайнюю степень своего удивления, презрения даже — так показалось мне, и, наконец, что-то про себя решив и саркастически на меня воззрившись, она вопросила:
— Молодой человек… Какие-зимой-бананы?
Говорила она медленно, четко разделяя слова, произнося их так, чтобы до меня точно дошло.
«Действительно, что это я? — думал я, покупая маленькую воды без газа и чувствуя себя совершеннейшим дураком. — Ну какие зимой бананы? В деревне? В ноябре? да еще на севере?» «Верно, здешние продавщицы настолько суровы, что торгуют исключительно своими, собственными, доморощенными бананами, и только в сезон», — улыбнулся я про себя, выходя из магазина на воздух, и разминувшись в дверях со своими. Покинув машину, они заходили, наконец, внутрь. Им еще предстояло вдохнуть стойкий, ни с чем не сравнимый аромат «классического свиного общежития».
Я же снова стоял на крыльце, вдыхая полной грудью свежий северный ветер. Это был запах детства — запах вольной беззаботной жизни вдали от города, вдали от родителей, вдали от школы и ненавистных школьных учебников. Мужики уехали, пожилых тоже не было видно; отхлебывая из бутылочки, я глядел на подступавшие к магазину заборы, на картофельные огороды за ними, на старые деревенские дома невдалеке, большие, темные, приземистые… и представлял, как продавщицы, в конце августа, вместе со своими дородными, как они, мужьями, в поте лица выкапывают картофельными вилами из северного прессованного суглинка экзотические желтые фрукты, цепляя их спелые грозди за потемневшие хвостики, ведрами таская в магазин и раскладывая на овощном прилавке, сезон! «Север не так уж и плох, — с улыбкой подумал я. — Широкие люди».
Вернувшись в город, ближе к вечеру, я снова пошел гулять, так как дома мне почему-то не сиделось. Договорились с Ирсен встретиться и прогуляться вместе. Ходил в одиночестве по улицам и дворам в ожидании условленного часа, вспоминал детство, рассматривал старые деревянные дома, которые, наконец, начинали сносить. Мое внимание привлек необычный забор около одного из домов: забор из белых деревянных дверей, которые стояли когда-то в квартирах, — белоснежный дверной забор в темной осенней ночи… Это было необычно, и это впечатляло.
— Я выхожу, давай на площади, — пришло сообщение около восьми.
— Иду от Родины, — послал я в ответ. «Родина» — бывший кинотеатр недалеко от дома Ирсен, ставший когда-то продуктовым магазином, за что Ирсен его презирала и принципиально игнорировала. В этом кинотеатре, в детстве, прячась от страха за спинками кресел, я когда-то смотрел «Легенду о динозавре» — неимоверно-страшный по тем временам японский ужас, а затем, немногим позже, смотрел и «Челюсти», боясь после фильма идти через площадь мимо небольших даже луж, в которых вполне могли водиться Большие белые…
Немного прогулявшись и поболтав, мы с Ирсен опять зашли к нам: в последний раз перед отъездом. Сидели втроем за столом на кухне. Я с краю и пил мате, Ирсен справа от меня, в углу, мама напротив. Мате Ирсен попробовала, но ей не понравилось, слишком горько: сделав всего пару глоточков, она отказалась. Мама рассказывала нам о старых друзьях, супружеской паре — и что уже добрых два десятка лет таит на них обиду, и причина была: когда-то «друг» (бывший в то время на заводе каким-то активистом), не помог маме поехать на лечение в Москву. Ему бы это ничего не стоило и не замолвил он за нее слово просто из-за какого-то принципа или же отсутствия заинтересованности со своей стороны, что более верно, точно не помню, помню — мама до сих пор из-за этого переживала. Я посоветовал ей другу все простить и обиду свою «отпустить», ведь столько времени прошло. Но она вдруг напряглась, заволновалась и наотрез отказалась. Я попытался объяснить, донести до нее о прощении хоть что-то — но она все равно упиралась, не желая меня даже слушать. Пробуя пробить мамину защиту, я говорил, что обида эта для нее же и губительна, и деструктивна, но от моих слов становилось только хуже: мама начинала «закипать», ситуация накалялась.
Незаметно Ирсен начала ковырять мне спину рукой, втыкая в нее свой большой палец, делая это все сильнее, маме при этом мило улыбаясь и как бы извиняясь за меня: мол, чего с него взять?
Сперва я не показывал вида и терпел, продолжая попытки маму с мертвой точки сдвинуть, чтобы меня она хотя бы выслушала. Чтобы я перестал — Ирсен начала палец свой в мою спину не только втыкать, но и вкручивать — хорошо так вкручивала, не стеснялась, что было для меня довольно ощутимо: Ирсен «внедрялась» в меня на удивление смело и решительно. Но мне это даже нравилось, пока не стало действительно больно. В итоге, маму я мучить перестал. Ирсен перестала мучить меня. А месяца через два мама уже рассказывала мне по телефону, что с «друзьями» у нее все хорошо, что приходили в гости, что обиды «надо прощать» и «уметь отпускать», и все в том же духе. Почти моими словами.
Наконец, Ирсен собралась домой. Я пошел проводить ее последний раз и предложил прогуляться подольше, сделав небольшой круг по району. Неспеша шли мы пустынными улицами мимо гимназии и Дома офицеров, мимо воинской части и сквера Ветеранов, мимо универмага — и беседовали. Как и в предыдущие наши прогулки Ирсен держалась от меня немного «на расстоянии», как бы отстранясь от меня, соблюдая некую безопасную дистанцию, продиктованную правилами приличия и поведения замужней женщины, словно мы не знакомы с ней всю жизнь. И меня это удивляло. При всем, она временами поглядывала на меня, незаметно заглядывала мне в лицо, тем заставляя меня испытывать некоторую неловкость: не понимая, что все это значит и как себя с ней при этом вести, я старался сам на нее не смотреть и делал вид, что не замечаю ее взглядов, хотя и подмечал все происходящее периферическим зрением. Противоречивое ее поведение вынуждало меня чувствовать дискомфорт и непонятное мне замешательство. Чтобы избавиться от этого чувства, я слегка согнул в локте правую руку, выставил вперед и посмотрел на Ирсен, предлагая таким образом взять меня под руку. Поколебавшись секунду, она приняла предложение, осторожно просунув руку под мой локоть. Я прижал ее руку к себе. Все сразу встало на свои места — стало так, как и должно было быть, стало в порядке. Мы пошли дальше, все также вполголоса переговариваясь, и минут через десять дошли до площади.
У обочины остановился автомобиль. Из него вышел мужчина средних лет и направился к отделению банка, который мы только что прошли, там был банкомат. Взглянув на мужчину, Ирсен резко выдернула свою руку из моей, шарахнувшись от меня в сторону, точно испуганная молодая кобылка, у которой вдруг спали с глаз шоры! Оказалось, это был знакомый мужа, который мог по случаю «что-то» про нее рассказать. Этого хватило, чтобы Ирсен запаниковала. Это была компрометирующая ситуация: Ирсен нельзя было прогуливаться под руку даже со мной. Я удивился, опять почувствовав замешательство. Но я был в чужом городе, гулял ночью с чужой женой, и не я устанавливал правила, поэтому мог лишь тихо удивляться, выражая в осторожных своих словах легкое свое недоумение. Чтобы не создавать проблем, руки больше не предлагал. Порознь мы прошли площадь, нырнули в арку и вошли во двор.
Прощаясь, у подъезда мы обнялись. И это было у нас впервые. Стояли у стены так, чтобы никто не увидел в окна. Это я потом понял. Тогда же мне показалось, что обнимание наше получилось не совсем обычное, слишком личное, что ли, потому что продолжалось оно чуть дольше, чем нужно — дольше, чем это обычно бывает при простых, формальных расставаниях и прощаниях. И оно было очень теплое. Я часто вспоминал об этом впоследствии — и воспоминания эти вызывали во мне те же чувства, я снова ощущал то тепло, исходившее от Ирсен, тепло маленького родного человечка, жизнерадостного и всегда веселого, неожиданно раскрывшегося предо мной и почему-то отчаянно во мне нуждавшегося.
Со дня отъезда из Смоленска прошла неделя. Утром, 8 ноября, мы с Хелом выехали обратно. Всю дорогу я опять не ел, Хел, позабыв про вежливость, больше не пытался меня накормить, наверно привык. Утром пятницы, в шесть, благополучно прибыв в Москву, я остался до вечера гулять по столице — Хел передумал, сдал билет на вечернюю электричку и уехал в Смоленск обычным пассажирским. В Москве сырело и моросило. Нагулявшись вдоволь по любимым местам, вечером, в семь, я устроился в «Ласточке» и тронулся вслед за братом; «Ласточка» летела. К полуночи был уже дома и сразу упал спать, устал.
Самым странным во всей поездке было то, что за несколько дней, почти за неделю, Хел ни разу не встретился со своим сыном, так и не сумев договориться с ним о встрече и согласовать удобное для обоих время. Однако, это уже их история.
Свидетельство о публикации №223052700880