200 лет рода. Главы 14 и 15. Первые немцы

14. Первые немцы

То, что наши войска отступают из Людинова, первой в семье узнала быстрая Клавдия. Она училась на втором курсе техникума и доказывала какую-то теорему на доске, когда раздался вой сирены. Занятия проходили на втором этаже учебного корпуса, потому что на первом этаже, в спортзале и рядом, уже давно был размещен военный госпиталь, где учащиеся дежурили поочередно, помогая медсестрам и санитарам.
Вокруг техникума были вырыты щели от бомбежек, и стояли подводы и грузовики, и, когда в очередной раз завыли сирены, все высыпали из классов в коридор, побежали к лестницам и увидели, что раненые, кто на костылях, кто с помощью санитаров и ходячих больных, в бинтах, в халатах, - кто в чем был, выходили и ковыляли к щелям или уже садились в подводы и грузовики.
 Занятия в этот день прекратились, а когда на следующий день Клава пришла в техникум, госпиталя уже не было, эвакуировали полностью.
Это было в конце сентября 41 года, и в этот же день в семье решали, что делать дальше. Старший сын Василий, артиллерист, прошедший финскую войну и призванный в начале этой войны на прежнее место службы в Кронштадт, уже писал матери, что если немцы близко подойдут к Людиново, то лучше всего всей семьей уезжать на Волынь. Там и место найдется у родственников, и немцы в леса возможно не сунуться.

 Собрались все, кто оставался в доме: бабушка и дедушка, шестнадцатилетняя Клава, двенадцатилетняя Валентина, жена Василия Зина с годовалой дочерью, - он привез их к матери перед войной. Киля с детьми тоже поехала, но не на Волынь, а ближе по дороге в Голосиловку, к родным мужа Алексея, которые жили там, потому что Алексей работал в это время в железнодорожном депо в Кирове, километрах в двадцати на север от Людинова, и Киля надеялась, что немцы возможно не дойду до Голосиловки, и Алексей их разыщет. Таким образом в сторону Волыни двинулись все женщины и дети с дедушкой во главе: он знал дороги лучше всех. Младшие сыновья Петр и Павел, призванные в армию еще за год до войны, уже воевали на фронте, а пятнадцатилетний Михаил, учившийся в ФЗУ при заводе, был эвакуирован вместе с ФЗУ и заводом в далекую Сызрань.
Все необходимые пожитки погрузили на телегу, в телегу запрягли корову, окна и дверь заколотили и двинулись: сначала на Голосиловку, потом лесной дорогой - на Волынь.
На Волыне жили три месяца в доме у дяди Кузьмы Астахова, брата бабушки Саши, на дороге от Куявы до Бытощи, что шла через Волынь напротив озерца посреди поселка, а семья дяди Евдокима и тети Весели продолжали жить с другой стороны озерца в доме, построенном еще дедом Василием почти в центре поселка. Дальше за поворотом озерца жили Яшины и Тереховы, родственники первого Якова, а с третьей, западной стороны озерца, деревню завершал большой дом зажиточного семейства Яковлевых, известный с конца 19 века по сохранившейся фотографии, отысканной Стасиком в архивах Калуги. 
  За это время немцев почти не видели, зато среди многочисленных родичей, которых вместе с Тереховыми была чуть ли ни вся Волынь, неожиданно встретили много знакомых с заводов из Людинова и Сукремли с винтовками и видели много наших отступавших солдат-окруженцев, которые разрозненными группами выходили из лесов и жили в погудах. Их собирали в отряды офицеры и какие-то руководители в штатском; одни группы уходили, другие приходили, и постепенно стало понятно, что Волынью руководят партийцы и партизаны, и здесь на Волыни собирается и разрастается большой партизанский отряд.
Как видела сама Клава, однажды на околице со стороны Куявы показались трое конных немцев, остановились, стали рассматривать в бинокли все село. Клава закричала дяде Евдокиму, Стасикиному отцу:
- Дядя Евдоким!.. Немцы!..
- Где? – обернулся Евдоким и сразу убежал куда-то.
Неожиданно со стороны кустов у погуд, раздался выстрел. Немцы развернули коней и ускакали, а наш офицер потом всеми словами разносил стрелявшего солдата, за то, что он начал стрелять без команды. «Это же разведка была, - кричал он, - разведка!.. Их же брать надо было, а не стрелять!..»
Была еще одна попытка немцев проверить Волынь, уже ближе к зиме, когда почти все партизаны ушли в леса. Небольшая группа немцев на мотоциклах прикатила на околицу, стала осматривать дома, заходили во дворы, но, увидев в другом конце поселка солдата в советской форме, немцы закричали, попрыгали в мотоциклы и укатили, не сделав ни одного выстрела – видимо уже очень боялись столкновения с партизанами.
Партизаны – свои и Людиновские, - жили здесь, оставались на ночь, уходили на время, возвращались, мылись в банях и, подкрепившись, снова уходили в лес, видимо на задания. В стороне за близлежащими деревнями и ближе к железной дороге Людиново, часто были слышны взрывы. Однажды уже в декабре с разных концов на Волынь съехалась большая группа незнакомых партизан, на конях, в портупеях, в полувоенной форме, но обношенные, уставшие видимо нездешние; выставили караулы по околицам и несколько дней жили здесь, уходили, возвращались, даже совещались в одном из домов, поставив часовых и изредка выходя покурить. Потом отоспались, помылись в банях и снова уехали.
Таким образом – понимали это все или не все - в конце сорок первого года Волынь оказалась основной базой партизан, и все ее жители чувствовали себя в безопасности, а перед новым годом пришло известие, что Людиново освобождено нашими войсками, и вся семья с радостью поехала домой.
Пробирались уже по глубокому снегу, сменив телегу на сани, и не заезжая в Голосиловку – дороги замело снегом. Но когда приехали, радость освобождения была недолгой. Немцы предприняли новый удар на наши войска, Людиново сильно бомбили, в центре города рвались бомбы и снаряды; в штаб наших войск попала авиабомба и разнесла здание напрочь, такая же попала в детскую больницу, полностью разрушив ее, били по улице Ленина. Несколько дней шла канонада со стороны дороги от Кирова до Дятьково у Болвы, видимо немецкие самолеты бомбили эту дорогу, и к середине января сорок второго года Людиново снова оказалось у немцев. Так началась вторая оккупация людиновского района, длившаяся более полутора лет.

…В первые дни второй оккупации из Кирова в дом бабушки неожиданно пришел Алексей, муж Кили - очень беспокоился за семью, оставшуюся, как он думал, в Людинове. Он сумел пройти через линию фронта ночью вдоль железнодорожных путей до станции Ломпадь, минуя посты и заграждения, три дня прожил в своем заколоченном доме на углу Нариманова, боясь показаться чужим, но поняв, что Киля с детьми уже не вернется домой, ночью пешком ушел  на Волынь.
К этому времени фронт установился чуть севернее Людинова от Кирова, где были наши войска, по реке Болве, затем круто поворачивал на восток через леса к Белеву и Мценску. Рославль, Брянск, Дядьково, Орел, Курск были захвачены немцами. В Кирове постоянно шли бои, и немцы решили обосноваться на выступе фронта под Кировом, в промышленном Людиново с железнодорожными ветками, развитой сетью дорог и относительной городской цивилизацией. Таким образом Людиново превращатилось в типичный прифронтовой город с его задачами: снабжение немецкого фронта оружием, живой силой и продовольствием, обеспечение в прифронтовой зоне порядка, наблюдения и секретности, лечение раненых и жесткий контроль местного населения. Поэтому немцы сразу же стали устанавливать в городе привычные им порядки и сами старались устраиваться с безопасностью и комфортом.
Наряду с военной комендатурой в главе с майором Бенкендорфом (прямого потомка русского графа фон Бенкендорфа, героя войны 1812 года и начальника жандармского управления при Николае 1), появилась городская управа и бургомистр из бывших нэпманов и Биржа труда. Одновременно набиралась полиция из местных жителей, открыли публичный дом для  немецких солдат (персонал набрали разношерстный; одних завезли с собой, других загоняли угрозами, были и такие, что шли сами).Немецкая администрация стала размещаться в бывших советских учреждениях в центре города, а сами немцы расселились вокруг центра, где считали более удобным. Местных жителей выгоняли, забирая лучшие места в домах, или вытесняли в придомные строения, где они не попадались на глаза. Так были заселены лучшие дома на набережной Ломпади, улице Ленина, Крупской, Пионерской и Карла Либхнета; почти вся улица 3-го Интернационала до улицы Нариманова была заселена армейскими солдатами и офицерами. Досталось и улице Нариманова, но выборочно; немцы устраивались только в чистых и удобных домах. Так в доме бабушки и поселился немецкий офицер с денщиком.

Офицера особенно привлек отдельный вход через правые большие сени и палисадник и наличие в хозяйстве коровы; видимо сразу сообразил, что молоком он будет обеспечен теперь постоянно и, разумеется, бесплатно. Он выселил всех из новой правой половины дома в левую, на кухню, а сам расположился в «зале» вместе с фикусом, спальнями и венскими стульями, поставил замок на внутреннюю филенчатую дверь, входил на кухню, когда ему хотелось, и разрешал входить в его половину только для уборки, которую вменил им в обязанность. И все же бабушка считала, что ее семье повезло.
Во-первых, наличие офицера в доме охраняло дом и хозяйство от поборов и разграблений другими немцами и полицаями, которые не стесняясь шастали по домам, отнимали все лучшее, начиная от теплых вещей и кончая скотиной, а во-вторых, немец был уже в возрасте, не армейским офицером, а чем-то вроде снабженца, и, как открылось в дальнейшем, был не совсем немцем, а выходцем с Украины, носил украинские висящие усы и неплохо знал русский язык. Звали его Степаном  и, как поняла бабушка от его денщика, он не очень-то любил всю эту войну за то, что его вообще призвали служить, да еще на восточном фронте, несмотря на возраст.
Его денщик оказался под стать хозяину: уже не молод и видимо из крестьян. Он добросовестно осмотрел все хозяйство, хлев и корову, понял, что хозяйкой в доме является бабушка, а когда увидел какого размера у них огород за домом (земля выделялась советской властью на десять человек, прописанных в доме), от удивления закачал головой:
- Матка, ты есть богатый человек, - с уважением говорил он на ломаном русском. - Если бы я имель столько земля Дойчлянд, я бы тоже быль богатый человек, -  и он снова качал головой, сомневаясь, что дослужится до такого в своем «восточном походе».
Весной он попросил бабушку выделить ему отдельную грядку на огороде, посадил на этой грядке морковь, сам ухаживали за ней, удобрял навозом и вырастил такую морковь, какой, как говорила бабушка, она в своей жизни не видела: крупная, одна к одной и сидела в земле ровными рядами, как солдатики. Но до весны как-то надо было дожить, а выжить на одной корове всей семье, да еще с навязанными постояльцами было невозможно.
Ко входу в дом со стороны офицера часто приезжали подводы из деревень с изъятым там скотом и продуктами, и Степан распределял их сколько и куда везти. Лучшее он потихоньку отбирал себе в кладовую, которую устроил в сенях: яйца и окорока, - а свиные туши разделывал вместе с денщиком прямо на столе в «зале», не смущаясь икон; свинину засаливал, а потроха выбрасывал. Дед Миша однажды попросил его не выбрасывать хотя бы  внутренности, а отдавать им, но Степан только жадно огрызнулся:
-  Ты еще и пол свиньи попросишь, чтоб я тебе давал!..
Но все же первые немцы были еще сносные, считала бабушка.
Пожив немного и обустроившись, их «укро-немец» начал приставать к Клаве, не стесняясь хозяев: то щипал, то обнимал, как бы в шутку. Бабушке такие шутки не нравились, и она не раз просила его не трогать девушку, но он продолжал и однажды, когда Клава убирало у него в зале, развеселился настолько, что Клава выбежала от него в кухню, где бабушка в этот момент мыла полы, а он залетел за Клавой, да еще на мокрые полы в сапогах.
 Тут бабушка не выдержала и, как была с тряпкой в руках, стала гонять его по кухне этой тряпкой, забыв о статусе постояльца, а он бегал вокруг стола и удивленно кричал ей:
- Не надо, матка!.. Нельзя, матка!.. Я – немецкий официр!.. – и убежал на свою половину, захлопнув дверь.
Пару дней все в напряжении ожидали, чем может кончиться инцидент, но немец-украинец не появлялся, а когда пришел, произнес что-то глухо-примирительное бабушке и даже попытался подарить Клаве какую-то брошь, якобы золотую. Клава ее не взяла, тогда он положил ее на стенные ходики и ушел на свою половину: то ли действительно одумался, то ли побоялся, что хозяева могут пожаловаться на него в администрацию коменданта и расскажут, как он отбирает себе продукты из обозов, которые подвозили к дому. Из-за этого он мог лишиться не только своей хлебной должности, а вообще попасть в окопы: своих воров, да еще в условиях военного времени немцы вовсе не жаловали.
(Брошь, кстати, пропала. То ли ее взяла Зина, рассудившая, что добру нечего пропадать, то ли забрал назад сам укро-немец, приходивший порой от скуки поболтать с дедом на хозяйскую половину.)
- А что дед, - спросил он однажды, - как думаешь, кто победит: мы или вы?
Дед мудро промолчал, чтобы не раздражать постояльца.
- А я думаю, мы, - рассуждал немецкий снабженец. - Вот пойдем дальше, привезу тебе в подарок усы Буденного, - и захохотал своей шутке.
Тут не сдержался и дед:
- Ты за своими смотри, чтоб не потерял, - буркнул он, но укро-немец так хохотал своей шутке, что, кажется, не расслышал.

Работы в Людиново не было. Эвакуированный в Сызрань завод прекратил работу еще до прихода немцев; плотина на Ломпади была взорвана саперами при отступлении, электростанция не работала, учреждения и учебные заведения закрыты. На заводе работал только один цех по ремонту военных повозок и изготовлению гробов для немецких солдат, поступавших с фронта. Их было немало; немцы даже устроили свое кладбище в городском парке рядом с церковью. Туда приезжали даже из Германии; бабушка Саша сама видела, как на одной могиле плакала женщина в гражданской одежде, явно не здешняя.
Немецкая администрация тоже испытывала трудности с работниками: не хватало переводчиков, писарей, обычных уборщиц, не хватало полицейских. Местные устраивались на работу, куда могли: переводчиками и писарями, если хоть как-то знали немецкий язык, электриками, плотниками по хозяйству, в госпиталь и городскую больницу, которую позже открыли немцы, боясь эпидемий, кое-кто – на завод и в ремонтные мастерские.
В основном искали работу из-за голода; так шли и в публичный дом, и в полицию из-за продовольственных пайков, кого-то заставляли силой и угрозами, особенно - бывших милиционеров, не ушедших к партизанам. Но шли и другие – из мести к советской власти, и конечно – уголовники.
В городе открылась биржа труда, начальником которой стал молодой, мало известный кому в городе, но кончивший школу два года назад Дмитрий Иванов, после чего все рабочее население, особенно молодежь, немцы начали усиленно регистрировать и агитировали уезжать в Германию на заработки, а пока посылали на уборку снега, рытье окопов и строительство укреплений вокруг города. В первый же недели второй оккупации город был обклеен новыми объявлениями с запретами. Запрещалось хранить оружие и помогать партизанам, ходить более двух человек и без пропусков, зажигать свет в домах с темнотой и даже в сумерках, подходить к телеграфным столбам, пасти скот у железной дороги и держать руки в карманах, - за все нарушения полагался расстрел без суда и предупреждения. Но хуже всего был голод.
Запасы картошки, спрятанные в доме перед уходом на Волынь, давно кончились, чем жить дальше в семье не знали, и, когда к весне немцы потребовали, чтобы каждая улица выбрала себе старосту, а в старосты на Нариманова никто идти не хотел, дед Миша неожиданно решил пойти и записаться в старосты.
Бабушка узнала это случайно от соседа, который крикнул ей через забор:
- Тетя Саша! А ты знаешь, что твой Миша пошел записываться в старосты? – и ноги у нее подкосились.
Она бежала по всей улице до большака и только тут догнала мужа.
- Миша!.. Ты что, сказился?.. Ты подумал, что делаешь?..
- Да что? – простодушно отвечал дед. – Однако уж лучше я, чем кто другой… Другой нам еще и натворяет…
- А то, что у тебя трое сыновей в Красной Армии, ты подумал?.. Узнают, ведь, донесут… Что будем делать?.. - и она, в сердцах, расплакалась.
Так дед не стал старостой улицы имени писателя Нариманова…

                15.   Задача выжить

К весне голод замучил всех; Зина не работала, боясь регистрироваться на немецкой бирже, потому что могли узнать о муже, воюющем на Ленинградском фронте, симпатичная Клава устроилась уборщицей в администрацию бургомистра, но пайка едва хватало даже ей самой. Немцы, боясь партизан, обнесли колючей проволокой всю железную дорогу вдоль Людинова, и Клава, пытаясь пролезть через нее к лесу, чтобы набрать хотя бы щавеля, напоролась на проволоку и сильно поранила ногу.
Нога болела и начала нарывать, но чтобы не потерять работу, она все же доходила до администрации с палкой, а наступать на ногу, работая, уже не могла, и во время уборки привязывала ногу коленом к табурету и так с табуретом убирала помещения. Это заметила одна из переводчиц и обратилась к кому-то из немцев: нельзя ли помочь старательной девушке? Немец указал на дом, где над входом висел красный крест; видимо там был медпункт.
Клава с переводчицей, как могла, доковыляла до креста. Солдат на входе, видимо санитар, остановил и начал разбираться. Оказалось, что немцы ценили «свои» кадры, и санитар повел Клаву к фельдшеру. Тот, едва увидев ногу, закричал:
- Ох!.. Ох!.. Май Гот! - и замотал головой, продолжая говорить по-немецки. Потом он промыл рану, намазал какой-то мазью, дал эту мазь Клаве и велел придти через несколько дней.
- Ан, цвайн, драйн… - объяснял он Клаве, загибая пальцы, но Клава уже немного знала немецкий, и поняла его.
Мазь помогала. Клава приходила к фельдшеру еще пару раз, пока он, не увидел, что нога пошла на улучшение, и удовлетворенный своей работой, сказал ей понятное «гут».
Таким образом бабушка, рассказывая о немцах,  была вправе сказать, что первые немцы были еще сносные. Хуже порой были свои полицаи…

Первым в Людиново, еще при первой оккупации, прославился Двоенко, назначенный начальником полиции, бывший учитель математики в школе №1 (им. Сталина), темная и нелюбимая людьми личность, у которого учились многие из молодых людиновцев, хмурый и малоприятный человек, назначенный начальником полиции. Этот пришел к немцам сам, - видимо увидел выгоду в том, чтобы послужить германскому рейху и себе. После того, как он одел форму полицейского, он ходил некоторое время, пряча лицо от знакомых, но вскоре на улице ему встретился учитель черчения и рисования той же школы старик Бутурлин, единственный человек, относившийся к Двоенко с некоторой симпатией.
- Александр Петрович! – воскликнул он, шутя. – Вот уж не ожидал увидеть на вас эту форму! – и этого было достаточно, чтобы Двоенко озверел.
Он выхватил пистолет и, ругаясь, застрелил Бутурлина прямо на глазах прохожих. 
Почти так же Двоенко расправился со своей бывшей ученицей Ольгой Мартыновой. Он опознал ее по почерку на одной из листовок, которые она переписывала от руки, а комсомольцы развешивали в городе, приволок в участок, избивал, требовал, чтобы она рассказала, кто ей дал листовку для размножения и застрелил, так и не добившись ответа. Ее труп, растерзанный, в кровавой сорочке нашли через день на пустыре на окраине у станции Вербежичи - второй железнодорожной станции в городе, расположенной на продолжении дороги от улицы Ленина в сторону Голосиловки и Волыни. И это было уже как прямое разрешение подчиненным совершать подобное безнаказанно.
Все это происходило еще при первой оккупации Людинова, так что вся семья, бывшая тогда на Волыни, узнала о немецких порядках и русских полицаях с диким Двоенко только по возвращении домой.
Но как жители Людинова вместе с вернувшимися партизанами хватали полицейских, приводили их в милицию и вешали красные флаги на своих домах во время  полумесяца освобождения, они уже видели сами. (К сожалению Двоенко избежал ареста и наказания. Он видимо почувствовал, что город будет взят советскими войсками и за пару дней до этого исчез из Людинова навсегда. Все послевоенные попытки найти его следы так и не увенчались успехом, но не стоит думать, что он обязательно скрылся, мог быть и убит, много людей полегло вокруг за это время боев перехода власти из рук в руки.)
Но что же произошло с людьми во время второй оккупации?

После оставления Людинова войсками в январе 41 года немцы и полицейские ожесточились. Теперь убийства, аресты, избиения подозреваемых и неугодных происходили в Людиново почти каждый день и по любому поводу и любому подозрению: свести счеты с прежними недругами, показать свою власть над другими людьми или просто обворовать и поживиться на этом во время ареста, - все дикие привычки отдельных людей выползали при новой власти наружу.
Немцы делали вид, что не участвуют в делах распаясавщейся полицию. Комендант Бенкендорф, как выяснилось позже, специально поощрял подобные действия, полагая, что русские «не большевики» разберутся с русскими лучше немцев, поддерживая таким образом «новый порядок» в городе и давая возможность самому коменданту отчитываться перед вышестоящим командование за якобы выловленных в городе и уничтоженных партизан. Немцам удобно было все списывать на партизан: и умерших от голода, и нехватку продуктов для своих солдат, и людей, замученных пьяными полицейскими.
Еще хуже по слухам было в окружающих деревнях. Там полицейские сжигали дома вместе с семьями, предварительно ограбив их, порой сжигали целые деревни, если были подозрения в связях с партизанами, хотя иногда случались истории почти невероятные.

…Одна из родственниц была связной в партизанском отряде, и однажды, чтобы попасть незаметно в Людиново, выходя из леса, смешалась с группой женщин, выгнанных немцами из соседней деревни в поле собирать оставшуюся с осени мерзлую картошку. Но когда женщин снова повели в деревню, охранник-немец пересчитал их и обнаружил, что женщин стало на одну больше.
Немцы уже очень боялись партизан и решили выяснить, кто же из женщин оказался лишней. Когда женщин довели до деревни, немцы решили, что будут загонять женщин во дворы, следя, кто среди них окажется чужой. Связная, сообразив, что так ее могут легко вычислить, заметила, что в один двор на улице не вошла ни одна женщина и забежала в него, поднялась на крыльцо, толкнула дверь – та оказалась не заперта - и вошла в хату. В хате никого не было, кроме троих детей.
- А где мамка? – спросила она у старшего мальчика. Тот ответил, что она куда-то вышла. - А как вас зовут? - спросила она, и дети ответили.
- Немцы меня ищут, - призналась она, - скажите, что я ваша мать, и села среди детей.
Вошли немцы с полицаем, обыскали хату, начали задавать вопросы, Она сказала что живет в этом доме, и это ее дети. Немцы уже собирались уйти, но полицай из деревни остановил их.
- Чего-то я не помню такой в нашей деревне, - заявил он. - И молода еще, не похоже, что ты их мать. - И ее забрали.
При обыске у нее обнаружили револьвер и на ночь заперли в сарае, а утром пригнали подозрительных из других деревень и всех вместе погнали в людиновскую комендатуру.
      В комендатуре ее и еще более десятка мужчин заперли в каменном подвале, и потому, что их два дня уже не кормили, а мужчин днем вытаскивали на допросы и избивали, все поняли, что их готовят к расстрелу.
Утром, голодных и замерзших, их начали выгонять из подвала во двор и по коридору из солдат стали загонять в стоящий во дворе комендатуры грузовик.
Она понимала, что это – конец: не было ни сил, ни возможности куда-то бежать, но тут раздался голос, который она сначала даже не осознала:
- А ты что здесь делаешь!?.. - кричал кто-то за ее спиной, - опять затесалась? – И сильная рука схватила ее за ворот полушубка, выдернула из идущих и толкнула в сторону открытых ворот. – Убирайся отсюда вон, чтоб я тебя больше никогда здесь не видел! - кричал сзади какой-то полицейский, и даже дал ей в спину пинка, так что она упала и поползла в сторону ворот. Немецкие солдаты, стоящие у грузовика, повернули голову, но не обратили на это внимания – многие болтались у комендатуры, выпрашивая хлеб, - а немец–часовой у ворот, обернувшись к девушке и полицейскому, даже захохотал, настолько ее падение показалась ему смешным. И она выскочила на улицу.
Позже она поняла, что голос принадлежал соседу по ее деревне, тоже полицейскому, и он, узнав девушку, воспользовался тем, что она была одна среди мужчин, и попытался спасти ее. Так что и полицейские были разные.
…Похожий случай произошел с Килей и ее детьми. Застрявшие где-то в лесах между Волынью и Голосиловкой, они попали в облаву, и вместе с другими людиновцами их пригнали в полицейскую управу.
Молодой, но недалекий парень, полицейский с их улицы по прозвищу «Афоня», прибежал к бабушке Саше и с порога прокричал:
- Тетя, Саша! Тетя Саша!.. Вашу Килю с детьми к нам пригнали!.. Пусть дядя Миша бегит, выручает, покуда их никуды не распихали!.. – и убежал. А дед Миша, вытащив припрятанный где-то кусок сала, обернул его в тряпицу и побежал в полицию.
         Многие в семье считали, что дед Миша трусоват, но скорее всего, наученный житейским опытом, он был по-своему осторожен и не лез на рожон лишний раз, когда понимал, что это рискованно, - ведь за ним была целая семья. А как дед Миша умеет притворно разговаривать с начальством, Алька узнал лет восемь спустя здесь же в Людинове. (Об этом отдельный рассказ).
         Вернулся дед Миша уже без сала, но зато с Килей и детьми; их еле отогрели и отпоили в доме, кормить еще побоялись из-за возможного заворота кишок. Как оказалось, с Алексеем, отцом Шуры и Виктора, они так и не встретились, хотя тоже приходили на Волынь, узнавали о нем, но измотались по лесам от голода и холода, так что сами двинулись в сторону Людинова, где по дороге и попали к полицаям.

…У Кили в доме тоже поселились три немецких солдата. Одному, молодому так понравилась маленькая Галочка, дочь Василия и Зины, что он приходил к бабушкиному дому, стучал в окно и звал: «Галу… Галу…», а когда она подбегала, делился с ней своим пайком. А другой немец из тех же, что поселились у Кили, засунул трехлетнего Витю головой в бочку с водой,  за то, что он посмел схватить  кусок хлеба со стола. Хорошо, что женщины увидели и с криками отбили ребенка.
Еще один случай произошел ночью, когда заболела Галочка. Из-за болезни девочки пришлось зажечь лампу в доме, но немцы и полицаи уже тщательно следили за домами в ночное время и немедленно ворвались в дом. Обыскали все, велели оторвать чуть отошедшую половицу и на всякий случай выстрелили в подпол, потом увидели больного ребенка, и немецкий солдат скомандовал: «Ком! Ком!» - уходим, мол. Но незнакомый полицейский, что был с ним, выдернул из под девочки простыню, заявив, что она им нужна для маскхалатов, - а немец вырвал простыню из его рук и снова бросил на кровать, да еще обругал полицейского. Так и ушли.
 
Тот украинский немец, что квартировал у бабушки и дедушки, говорил, что у него в Германии – шоколадная фабрика, - врал должно быть. Когда он съезжал, то погрузил на свою подводу все стулья из зала, хотел увести с собой. На шоколадную фабрику?..
Бабушка сама сняла их, но он снова погрузил, она сняла снова, а он  снова погрузил, и так три раза. Наконец он плюнул и, решив не ругаться дальше с упорной женщиной, уехал без стульев.
Но таких счастливых случаев было немного и в основном в начале оккупации, пока немцы считали себя хозяевами положения. А позже и немцы, и полицейские стали другими.
(Алексей, муж Кили, так и не подавал о себе знать. Только через год от родственников из Голосиловки стало известно, что группу мужчин, захваченных в деревне, немцы расстреляли на глазах женщин на лесной дороге за Голосиловкой. В этой группе якобы видели и Алексея.)
Ранней весной, когда начал спадать снег, Киля отправилась туда, разыскала эту дорогу и увидела убитых, трупы которых выступали из-под талого снега. Они уже разлагались, но она узнала мужа по полушубку и ремню, которым он был перепоясан; подошла, потянула за ремень…
- …Потянула, а ОН и развалился на две части, - говорила она чуть удивленно и просто, словно не могла поверить в увиденное, хотя рассказывала это уже не в первый раз, - как ремнем его перерезало… А ране-то и смысла идтить туда не было: не нашла бы… Говорили, к ним даже полицая поставили, чтобы не подходили и не хоронили своих… Всех мужиков в одну сторону отогнали, даже мальцов, а баб с девчонками – в другую, - требовали, чтобы указали, где партизаны, а они не говорили… Так всех мужиков и постреляли… Только один малец и выжил двухлетний: мать его себе под юбку запихала, и не заметили… Так и баб потом с детьми, всех угнали в Германию…      
Вот, что слышал и запоминал Алька в первую и следующие недели пребывания в Людиново, и уже не удивлялся тому, что его родственники отличаются от него самого и даже от детей с улицы Нариманова.
(С этим спасенным «мальцем», вернувшимся, к счастью, живым из Германии, и его матерью по фамилии Карповы, потом встретилась и Киля, и ее дочь Шура в Людинове, поскольку они оказались соседями, живущими на одной улице. Старший сын Шуры Володя, племянник Альки, видел этого Карпова и в детстве даже играл с его сыном, еще не зная, что его дед Алексей Астахов и трое Карповых похоронены на месте расстрела в одной братской могиле, где теперь стоит неказистый памятник пятнадцати мужчинам, не пожелавшим ничего сообщать немцам о партизанах.)
А тогда, гуляя с Витей или слушая эти рассказы женщин, Алька невольно задумался о том, а мог бы и он, как Витя или Стасик, или тот «малец», выдержать, все то, что было с ними при немцах: голод, эту жизнь по лесам, издевательство немцев и полицейских, крапиву и бочку с водой, - и теперь они живут совсем без отцов... И теперь живут труднее и беднее, чем Алька и его семья, но живут и не жалуются, и не хвастаются, кажется, не считают себя героями или какими-то особенными людьми?.. А смог бы он?
Он хорошо запомнил слова бабушки к деду: «А если донесут, что будем делать?», значит даже здесь, на Нариманова, были люди, которые могли донести на своих соседей?.. Почему такие разные люди?
Ведь он в Челябинске, живя в бараке и играя в войну на проспекте Спартака жалел, что был маленький и поэтому не мог попасть на настоящую войну и стрелять в ненавистных немцев. А жить, как его родственники, он смог бы?..
Он невольно проникался к этим людям сочувствием и уважением, даже чувством гордости за них, но вместе с этим чувством в нем зарождалось какое-то новое ощущение, связанное с ними и Людиново, какой-то новая неясность, вопрос, который он ощущал, но пока не мог уловить. Он ощущал, что эти люди отличаются от него и других людей, не переживших того же, отличаются все вместе чем-то особенным, даже необыкновенным, какой то внутренней слаженностью, но чем именно он не мог пока ни осознать, ни определить...
Это ощущение будет возвращаться к нему не один раз, когда он будет неоднократно приезжать в Людиново: в детстве, в юности, затем в зрелости, - и только через много лет, пересматривая свою и их жизни, стоя один на берегу Ломпади он осознает это чувство, поймет, что так волновало его еще в детстве, почему встревожило и закономерно объединило с ними на всю жизнь. Но до этого нужно было еще многое прожить и понять.
 
А пока…  лето проходило быстро, отпуск у мамы уже кончался, Алькины послевоенные дороги и открытия еще далеко не кончались, а надо было еще возвращаться обратно в Челябинск и думать о Ленинграде.


Рецензии