Портрет углём

Портрет углём

Шахматный столик на авансцене, предназначенный для записок зрителей, в профиль походил на приплюснутую прописную П с изогнутыми бронзовыми ножками. Точно такой столик, тоже с шахматной доской, встроенной в столешницу, с изящными ножками, Вера однажды видела в доме богатого клиента. Ну, не то, чтобы богатого, а всё же обувь заказывал у сапожника Беньямина, которого Верин отец снабжал прочной, эластичной, обработанной секретными составами, кожей, лучшей на всём Азовском побережье. Но прежде, чем знаменитый поэт займёт место на сцене справа от старинного столика, я должен оговориться, что Вера была настолько мала ростом, что старшие сёстры, как в детстве прозвали её Верочкой, так на долгие годы с суффиксом и оставили. Друзья, однокурсники, потенциальные ухажёры, старших сестёр в глаза не видели, а младшую называли Верочкой и больше никак. Если ты в концертном зале упираешься взглядом в лопатку впереди сидящего, то быть тебе младшенькой, пока не попадёшь в бабушки. Будущая бабушка не знала, что её внук окажется столь болтлив, что начнёт пересказывать незнакомым людям воспоминания, доверенные ему одному. Но я как внук, в этой истории остаюсь наблюдателем, хоть и не всегда беспристрастным.
Шахматный столик действительно предназначался для записок зрителей. Зрители готовились забросать вопросами знаменитого поэта, привыкшего к биллиарду и картам. Знаменитости было неуютно: ему казалось, что без биллиардного бортика сложенные вдвое листки будут разлетаться по сцене, и нужно их окучивать, осаживать, удерживать в пределах чёрно-белой доски, хотя заранее известно, что большинство посланий не заслуживают даже быть взятыми в руки. Довольно, довольно, уже довольно сказано, чтобы никто, кроме Маяковского, не мог появиться в этот вечер перед взволнованной аудиторией. Маяковский напоминал заглавную А. Не просто заглавную, а тяжеловесную, не сдвигаемую с места, свинцовую литеру, с которой начинается не только алфавит, красная строка, книга, но и попросту азы любого доброго дела. Таким же убедительным и заглавным звучал голос поэта. Он читал поэму «Хорошо»! В правой держал кипу листов веером, в которые иногда подглядывал, а левой отбивал ритм, обрубал фразы, отсчитывал пульс. Верочка слушала, временами закрывая глаза. Смотреть на поэта получалось так себе: впереди сидел молодой мужчина, который ростом мог бы поспорить с гением. В плечах он, правда, был несравненно скромнее. И слава богу, а то Верочка ушла бы домой, не увидев никакого Маяковского. К её счастью, поэту временами становилось невмоготу стоять заглавной буквой посреди пустой сцены, и он непроизвольно делал несколько шагов вправо-влево. Верочка жадно облизывала кумира глазами, а опытный чтец почти сразу возвращался в прежнее положение, в котором чувствовал себя более устойчивым. Между гением и поклонницей опять вырастала аккуратно постриженная голова молодого человека. Молодой человек, рослым его не назовёшь, скорее, долговязый, выйди он на сцену, походил бы на ижицу. Постоянно поднимает и опускает голову и подёргивает плечами. Неужели записывает за автором? Или делает заметки для будущей рецензии? Или строчит предлинную записку с целью спровоцировать поэта на рифмованную отповедь?
Поэт дал отдых непрерывно рубившей руке, всмотрелся в зал, и сказал изумлённо: «Здравствуйте, Александр Блок». Подошёл к краю сцены, и наклонился за первой запиской. Чтение прервалось. Несколько мгновений тишины оказались настолько глубокими, что Верочка невольно привстала в поисках пропавшего из прямой видимости, Маяковского. И ненароком заглянула через плечо человека-ижицы. Молодой человек, положив ногу на ногу, пристроил на колене альбом, и рисовал угольным карандашом портрет кромсающего фразы на строчки, Маяковского. Он спешил воспользоваться короткой тишиной, чтобы заштриховать тени разной интенсивности и сделать гуще красноречивые брови.
Автор внешне неохотно вернулся к чтению: «сожгли библиотеку в усадьбе». Показалось, что сырое сизое пламя зацепилось за уцелевший в революционных пожарах столик, и зал почувствовал запах прелого дыма, идущего от догорающего под огнём, деревянного дома. И сразу складка между шеей и воротником рубашки на рисунке стала глубже и чернее, нос острее, подбородок опустился, а взгляд исподлобья стал ещё исподлобнее. Верочка смотрела на поэта снизу вверх, и оттого любая тень казалась ей глубже, темнее и обширнее, чем художнику. Вот и теперь, ей первой бросилось в глаза, что угрюмый великан, призванный нести в зал оптимизм, вступает в противоречие с жизнеутверждающим названием поэмы. Художник не успел поймать диссонанса: поэт быстро совладал с собой, рывком сбросил с себя лишние тени, и опять читал убеждённо и убедительно. Губы на портрете округлились, в них появилось что-то тромбонное, паровозное, недоступное человеческой глотке. Второкурсница растерялась. Неужели по рисунку можно надёжнее судить о настроении и состоянии поэта, чем по живому поэту?
Маяковский не мог не обратить внимания на художника: один он из всей аудитории, мог поспорить ростом с гигантом, заполняющим своим голосом зал на тысячу зрителей. Один он не поедает чтеца глазами, никто кроме него, не пытается фиксировать происходящее. Трудно не догадаться, что беспокойный мужчина стремится запечатлеть отнюдь не зрителей. Верочку любимец публики не замечает, да может быть, оно и лучше.
Когда поэт по-свойски, по-родственному, по-домашнему, поделился с первыми рядами: «Мне рассказывал тихий еврей», Верочке подумалось, что она знает этого еврея. Она легко представила его густые брови и редкую бородку. Это он обращал обработанную отцом кожу в сапоги, полусапожки, ботинки, туфли. Он умел почти бесшумно вбивать в будущую обувь гвоздики размером меньше ногтя молоточком игрушечного масштаба со скоростью тикания часов. Зато говорил медленно, с перерывами, заглядывая внутрь себя, тщательно сверяя с памятью всё, что ещё не успело сорваться с языка. Не мог он рассказать того, что Маяковский выдавал в рубленном виде, подтверждая гремучие железные слова отрывистым жестом руки, вбивающей в каждое второе слово строительный гвоздь.
Сапожник Беньямин мог рассказать о мешочниках, бросавшихся грудью на берег лимана, и суетливо подгребавших под себя драгоценную соль. Он мог рассказать о подсоленном подсолнечном масле, в которое добавляли отруби, и заставляли себя глотать, чтобы не умереть от голода. Двум морковинкам в поэме Верочка поверила, но во многом другом засомневалась. Так может быть, поэма просто хорошо написана и убедительно прочитана? А правды в ней не больше, чем в Божественной Комедии?
Художника одолевали похожие сомнения, это моментально отражалось в рисунке. Он недаром перевернул страницу, не завершив портрета, показавшегося недостоверным. Но чтение продолжалось, поэт подхватил следующую записку, и позволил себе звонкую паузу на словах: «Будешь доить коров в Аргентине». Художник тут же вернулся к незавершённому наброску, привёл в беспорядок причёску поэта, положил несколько чётких штрихов там и там, и примирил автора со стихами, даже, если не всё в них – правда.
Поэма вырулила на улицу-змею. Верочка лишь однажды провела проездом день в Москве, и не сразу поняла, что с улицей не так. А тут ещё кто-то вмешивается в мысли, постукивает пальчиком по плечу, и просит передать записку. Верочка разглядела женскую руку с ревнивым, не отпускающим безымянный палец из объятий, перстнем. Перстень солидный, потускневшего серебра хватило бы на несколько тонких колечек, сапфир обработан с таким же старанием, с каким отец отделывает кожу для обуви. Верочка имела маломальское представление о ювелирном деле: в её родном Геническе жил лучший мастер зоны оседлости, умевший шлифовать камни, и придавать блеск серебру. Верочка взяла записку, но не решалась прервать творческий процесс. Художнику и так было невмоготу, что-то в его закутке не вилось, не заплеталось, не завязывалось, или наоборот, не могло развязаться. Похоже, между автором эскизов и автором поэмы проползла гремучая шипучая, зубоскальная змея. Однако, женщина в заднем ряду не чувствовала творческих нюансов, ей надо было довести записку до адресата. Рука с потускневшим перстнем так и висела над Верочкиным плечом, напоминая о незавершённости действия. Мало того, настойчивая дама жадно, по-нэпмански, захватывала воздух в лёгкие, и расточительно, как недобитый буржуй в ресторане, выдыхала горячую струю в беззащитный затылок хрупкой девушки. До чего назойливая нэпманша должна быть пышна! И что она забыла на выступлении революционного поэта?
Верочка не могла долго выдерживать такой напор, она, преодолевая смущение, нежно, как молоточек Беньямина, постучала пальчиком по отчуждённому плечу художника. Художник повёл плечами, и продолжил работу.
На лице Маяковского проступила усталость и плохо скрываемое желание поскорее завершить чтение.   Новое состояние надо было ловить и карандашом, и обугленной пятернёй, каждая секунда важна, некогда вникать в просьбы соседей. Верочка дала творцу четверть минуты, и всё так же робко повторила попытку. Не поворачивая головы, увлечённый мастер протянул левую руку через правое плечо. В ладонь въелась краска, в основном, красная. Молодому человеку ради пропитания приходится стряпать плакат за плакатом. Подушечки пальцев и ребро ладони черны до глубины души. Верочка сразу перепачкалась угольной крошкой. Записка тоже. Художник поспешил вернуться к рисунку, опасаясь не поспеть за чтецом. Верочка уже не могла не следить за каждым движением подкованного рисовальщика. Последних строк поэмы она не слышала. У неё начал налаживаться диалог с портретом, а заодно, как ей хотелось думать, с портретистом и живым поэтом.
Мастер экспромта жизнерадостно отвечал на записки, зал раскрепощённо смеялся, художник с лёгкостью запечатлел улыбку поэта, Верочка пропустила юмор мимо ушей. Перепачканная в угле записка добралась до адресата, когда зал в очередной раз отсмеялся. Маяковский взял листок, пошуршал пальцами, почувствовал угольную крошку, бросил вопросительный взгляд на художника, и развернул.
Поэт молча прочитал меченую углём записку. Лицо его приобрело свинцовый оттенок, а глубокие борозды на лбу обратились в бездонные рытвины. Зал понял, что не будет смешно. Прежде чем прочитать записку вслух, он проверил, насколько устойчивы обе ноги, и для внушительности раздвинул их на полстопы. Голову старался держать выше, компенсируя потерю роста, а голос его, наоборот, стал ниже.  Опытный чтец отчётливо артикулировал столь активно представленную в анонимном послании первую букву алфавита: «А скАжи-кА, гАдинА, сколькА тебе дАденА?»
Верочка не знала, что такую записку Маяковский получал не впервые. Художник тоже не знал. Он и слов-то не расслышал, он продолжал ловить, цеплять и пригвождать к бумаге тени, морщины, складки, а вместе с ними и перепады в тембре голоса. Если он и понял, что что-то произошло, то только по выражению лица поэта.   
Поэт несколько раз охватывал взглядом парализованный зал в поисках знакомого лица, виденного раньше, в другом городе, в другой обстановке, но неизменно останавливался на художнике. Слишком высок, слишком отстранён от происходящего, да и уголь, несмываемый уголь выдаёт негодяя. В ком ещё заподозришь чёрную душу?
В предштормовой тишине все услышали, как художник перевернул страницу альбома. Он начинал новый портрет – разгневанного поэта в ореоле тишины. Маяковский уничтожал художника взглядом, а тот всё глубже забивался в работу. Подозреваемый не понимал, что на него упало подозрение.
Соседи по обе стороны от сомнительного портретиста, ранее ничем себя не проявлявшие, начали нервничать: скрипели сидениями, озирались, перешёптывались, создавая общий змеиный фон. Верочка затаилась. Позади неё вновь послышалось тяжёлое дыхание.
Поэт первым прервал молчание: «Выйди, кто написал, поговорим. - И попытался взглядом вытащить недруга из кресла. Теперь миниатюрная Верочка тоже попала в поле разгневанного зрения. И разумеется, угодила в сообщники оскорбителя. Беспощадный взгляд со сцены пригвождал обоих: «Не спрячетесь, контра, на бумаге чёрные отпечатки ваших пальцев».
Художник не реагировал, он мастерски наполнял портрет нетерпением. Верочка вжалась в кресло.
Живой поэт изобразил губами, бровями, руками, презрение, небрежно бросил записку на шахматную доску, сверху кинул потрёпанные листы с поэмой, и принял непринуждённую позу.
Мастер импровизации не обманул ожиданий: на оставшиеся записки он отвечал с юмором, с задором, со свежей, на глазах у зрителя рождённой, рифмой. Каждый раз, разворачивая листок, он старался выглядеть беззаботным, но было очевидно, что ждёт подвоха. Художник бесстыдно фиксировал беспокойство поэта.
Когда аплодисменты отгремели, зрители отпрянули от недоумевающей хрупкой девушки и не осознавшего своего позора, художника. Публика неспешно расходилась, и лишь двое отверженных, неловко поглядывая по сторонам, ждали, пока зрители разойдутся. Художник за время выступления успел сделать шесть-семь набросков. Теперь он их пересматривал, добавлял уверенные штрихи по свежим следам, прорисовывал контуры, растирал тени подушечкой пальца и ребром мизинца. У Верочки не было повода засиживаться в зале, но в тени работающего художника вдруг показалось безопасно, уютно, и даже тепло. В жизни ей не требовалось много усилий, чтобы остаться незаметной, но сейчас маленький рост показался подарком, которым надо воспользоваться. Верочка сидела неподвижно и следила за точной уверенной работой мастера. Когда зал опустел, отверженные переглянулись, и вышли вместе.
На выходе их ожидала женщина с перстнем. На ней было лёгкое светлое приталенное платье с неглубоким вырезом, компромисс между последним криком моды и материальными возможностями простой служащей. Шляпка? – Да на каждой второй поклоннице революционного поэта похожая шляпка. Фигура как фигура, миниатюрной не назовёшь, но и пышной тоже. И где тут прячутся мощные лёгкие?
- Я знаю, все подумали на вас. – Заговорила она грубоватым голосом, - Маяковский тоже. Понятия не имею, кто это написал, мне записку передали уже помятую, она шла из задних рядов, но не могла же я кричать на весь зал! Хотите, сейчас крикну, чтобы все слышали? Хотите, пойдём к нему, объясним? Он ещё не ушёл, я знаю. Давайте, дождёмся, я ему расскажу. Я умею говорить с поэтами, – добавила она, поправила шляпку и с усилием прокрутила перстень на пальце!
Женщина переводила взгляд то на одного, то на другого, ей было неловко: «Прошу вас, не сердитесь на меня, мне следовало вмешаться прямо в зале, но я растерялась. Я исправлю ошибку».   
«Мы не сердимся. – Ответила Верочка за двоих – мы вам благодарны за заботу. Но мы уж дальше как-нибудь сами».
«Нет, мы не сердимся – подтвердил художник, и взял Верочку за руку».
Они пошли вместе. Пошли по жизни месте, мои дед и бабушка.   

Через пятнадцать лет дед пропал без вести между Шлиссельбургом и Синявино. Спустя ещё три года бабушка с детьми вернулась из эвакуации в квартиру, где в блокаду выживали как могли, незнакомые люди. Кого-то альбом с портретами на минуту согрел, а может быть, и спас от смерти. Но пропало не всё. Сельские пейзажи маслом провисели всю блокаду на стене, и не пострадали. У родственников сохранилось несколько толстенных папок, настолько пыльных, что их было боязно дёргать за тесёмки. На одной из нетронутых папок с трудом прочитывалась надпись химическим карандашом: ФИНСКАЯ ВОЙНА. Деда действительно призывали в начале сорокового года, как художника, для маскировки оборонных объектов. Дедово наследие десятилетиями лежало нетронутым. Никому в семье не хотелось сдувать пыль с войны.
Но случилась выставка, посвящённая зимней кампании. Кто-то из организаторов наткнулся в архиве на имя художника, и не поленился разыскать потомков. Неприкасаемую папку пришлось открыть, сдерживая дыхание. Среди кучи мирных набросков, этюдов, незаконченных рисунков, узнанных и неузнанных лиц, нашлось около десяти эскизов зимних маскхалатов. Все они были сделаны на одном дыхании белой гуашью по тёмно-зелёной бумаге, мелко заштрихованной от руки острым белым карандашом. Мастер торопился создать единственно правильную спасительную одежду, делающую солдата незаметным и неуязвимым для пули, для бинокля, для зимы. Каждый маскхалат был призван скрыть от врага живого человека, которому хотелось жить. По воле художника люди ползли по снегу или шли в атаку на лыжах, или перемещались по лесу к месту следующего боя. В лицах бойцов читались то страх, то гнев, то усталость, то опустошение. В их позах узнавались то холод, то бессилие, то отчаяние, то бесстрашие, но всегда на заднем плане таилась смерть, которая неизменно ждала каждого в конце пути. Порой, художник бросал работу незавершённой, поняв, что и этот халат не спасёт солдата от пули. Он начинал следующую версию, но и она оказывалась бессильной перед логикой войны. Бойца, избежавшего смерти, так и не получилось.
В одном из лиц угадывались черты Маяковского. Этот герой был откровенно выше остальных ростом, шире в плечах, заметнее на снегу. Возможно, перед художником стояла задача замаскировать в заснеженном поле русского богатыря. Сходство с поэтом было только внешним. Автор не успел вдохнуть в лицо жизнь. Или жизнь не хотела входить в облик обречённого. Белый халат не уберёг гиганта от пули. В таком безжизненном виде Маяковский и попал на военно-историческую выставку.


Рецензии
Прекрасный рассказ. Я бы следила за художником гораздо дольше, чем вы описали. Давно мечтала увидеть процесс творчества - то, как рождается шедевр, как на бумагу перетекают образы и вдохновение. Иногда смотрю мастер-классы Волегова, и каждый раз упускаю момент чародейства - мазки, мазки и вдруг картина ожила.
Написание картин сродни написанию рассказов. Я о тех, что нравятся мне. Сейчас - конкретно об этом, хоть нравятся все ваши рассказы. Конечно, не могу увидеть процесс создания, но результат прекрасный.
Спасибо за Маяковского, за случай из его жизни и за воспоминания вашей бабушки.
Не представляете, до какой степени живо, жизненно и эмоционально вы написали! Я почувствовала время, почувствовала живых людей - интересных, замечательных, ушедших навсегда из жизни, почувствовала краткость мига, когда мы существуем и прикоснулась ко времени ухода с Земли навсегда.
С Маяковским и с вашими близкими ушла целая эпоха. Что же придёт ей на смену? Когда, когда творчество снова возродится с не меньшей силой? Спрашиваю у себя и грущу.
Спасибо, Семён!

Александра Стрижёва   20.06.2023 11:02     Заявить о нарушении
Александра, добрый день. Спасибо за отзыв. С показом непрерывного процесса творчества в этом рассказе есть чисто ситуационная проблема: для этого героиня должна практически постоянно заглядывать через плечо впереди сидящего, и так, чтобы он не заметил.
Набоков обращал внимание на то, что Печорин постоянно подслушивает, и без полученной таким образом информации, сюжет развалился бы.
У Лермонтова это вписалось в повествование так, что не замечаешь.
У меня так не получается. Приходится заставлять героиню додумывать.
Спасибо

Гутман   20.06.2023 12:17   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.