За солнечным порогом

      - И это все? – требовательно спросила сволочь.
      - И это все,  - устало ответил доктор Зябликов, доставая из кармана сложенный вдвое бланк карты вызова. – Переизбыток только навредит, особенно когда в терапии нет особой нужды.
      - То есть, по-твоему – она что, здорова? По-твоему, мы тут фигней занимаемся?
      - В формулировке упражняйтесь сами, если вам угодно. А мне надо карту оформить… паспорт ее, пожалуйста.
      - Слыш, ты! – сволочь шагнула вперед, рослая, здоровая, лишь оттянутые на коленях «треники» и не первой свежести майка-«алкоголичка», со следами налипшего томатного соуса, слегка портили имидж брутального. – Паспорт тебе, падла?! Я тебе сейчас этот паспорт знаешь, куда затолкаю?!
      Аня Лян осторожно опустила крышку терапевтического ящика, взялась за ручку. Если понадобится – шаг вперед, двумя руками схватиться, с разворота заехать по ребрам… бывали уже случаи.
      - Не знаю, и знать не желаю, - ответил врач, щелкая ручкой. – Просто не оформлю карту, вызов бригады «Скорой помощи» будет считаться ложным, данные о вызывающем будут переданы в УВД, дальше – насчет паспортов и заталкивания будете общаться со следователем. Вам это действительно надо?
      В квартире внезапно стало тихо. Даже юная супруга сволочи, только что дышавшая через раз и то и дело сжимавшая кулачки в якобы накатывающих клонических судорожных приливах – замолкла, услышав что-то угрожающее в диалоге. Бубнил полуприглушенный телевизор (просьбу выключить его изначально сволочь проигнорировала), шумели машины за окном, затянутым противомоскитной сеткой, желтой от регулярно пускаемого на нее никотинового дыма (разящая удушливым табачным перегаром пепельница из кофейной банки, полная кривых окурков – прилагалась), город за окном дышал жарой уходящего лета, давящими волнами вторгающейся в квартиру, под одежду, в каждый миллиметр мокрой и зудящей кожи.
      - А за башку свою не боишься? – поинтересовалась сволочь. – Я ж тебя все равно найду.
      Зябликов встал, слегка кренясь на левый бок, морщась от неизбежно накатившей боли в груди. С неудовольствием почувствовал головокружение – уже пятое за сегодняшнюю смену.
      - Ищите, юноша, какие проблемы? Теперь, если меня кто-то где-то найдет, точно будем знать, кого отправлять под следствие, верно?
      Он похлопал себя по карману, где  лежал бригадный навигатор.
      - Отбирать не  трудитесь, запись сетевая, автоматически сохраняется на сервере Центральной подстанции.
      Аня подобралась. Таэквон-до она занималась с пятилетнего возраста, и, несмотря на общую хрупкость телосложения, могла свалить этого кабана одним точным ударом. Последствия, конечно, будут, как без них… но черт бы с ними, пусть только попробует тронуть доктора.
      Грязная волна матерной ругани обрушилась на бригаду. Лежащая, десять минут назад безнадежно задыхавшаяся супруга сволочи, с помощью обморока и игры в некую помесь астматического и эпилептического припадка пытавшаяся уйти от вопроса, почему она вернулась домой с опозданием на шесть часов, также присоединилась, даже пыталась плеваться – вставать не рискнула, не вязалось с так тщательно изображаемым умиранием ранее. Зябликов пожал плечами, свернул карту, кивнул Ане. Уходя по узкому темному жаркому коридору, в котором тяжко пахло плесенью, старой обувью,  кошатиной и недавно пользованной уборной, девушка пропустила доктора вперед, шагая следом, сжимая оранжевую укладку, чувствуя шеей колебания воздуха от орущей в затылок сволочи и готовясь при малейшей попытке прикоснуться заехать ей, сволочи, ногой в пах, до хруста, до свиного визга…
      Они вышли в подъезд, даже успели спуститься на один этаж, и тут Зябликов, до этого шагавший ровно, внезапно накренился, вцепился в перила, роняя на плиточный заплеванный пол чехол с тонометром, замычал что-то, выдохнул и сполз на ступеньку.
      - Аркадий Игоревич!
      Аня упала на колени, цепляясь за плечи, не давая удариться голове о закругленный край зашарканной ступени, с натугой потянула на себя внезапно ставшее неповоротливым и неподъемным тело врача. Зябликов силился что-то сказать, но внезапно поплывший вниз уголок рта и запавшее веко превратили его лицо в уродливую маску, украшенную слюной, каплями вылетевшей изо рта, размазавшейся по седой щетине.
      - Хули вы там..? – взвыло наверху, сволочь еще была на месте, видимо – контролировала уход. – Ху…
      - ЗАТКНИСЬ! – провизжала Аня, чувствуя, как руки начинают трястись, перестают слушаться, а в голове словно разорвалась граната, размотав все связные мысли, какие были, в мутное серое крошево. – Аркадий Игоревич… ну, родненький, ну подождите, я сейчас...!
      - Вы там чего творите?!
      Не слушая, фельдшер нашарила упавший чехол с тонометром, натужившись, подняла голову Зябликова, подпихнула его под мокрые кудряшки седых волос. Доктор лишь натужно мычал, пытаясь встать, пытаясь помочь себе внезапно отказавшей правой рукой и судорожно дергающейся правой ногой, неловко скорчившись на ступенях.
      - АРШАК! – закричала Аня. – АРШАК, СЛЫШИШЬ?
      Благословенный звук, хлопок двери – подъезд был старый, «сталинский», с бетонной колоннадой вместо монолитных окон из стеклоблоков, водитель услышал, выскочил.
      - Чего?
      - Кислород тащи сюда!
      - Что там?
      - Быстро тащи!!
      Сверху топало то вверх, то вниз – сволочь то порывалась спуститься на площадку, где явно происходило что-то скандальное, связанное с ее,сволочи, недавними действиями, то поднималась обратно, и начинала звучно материться, придавая себе храбрости, пытаясь голосом подавить зудящее чувство вины.
      - Что с ним, Лянка?
      - Подожди… - сопя, Аня ввела катетер в вену неловко лежащему, раскоряченному на лестнице, доктору, сломала носик ампулы реланиума. – Подержи его!
      Водитель, закряхтев, потянул за плечи лежащего вверх, на площадку. Ноги доктора в несерьезных коричневых, еще, кажется, советских, сандалиях, беспомощно застучали по бетону.
      - Тихо, тихо, мой хороший, - шептала девушка, натягивая на лицо лежащего резиновую маску. – Тихо, я все для вас сделаю… только дышите, пожалуйста…
      - Да хрена вы тут?!
      Аршак встал. Подошел. Сильно, кажется, толкнул сволочь в грудь. Что-то сказал, Аня не вслушивалась, она обнимала лежащего, задирая опавшее в птозе веко, следя, чтобы второй зрачок не расплылся в безобразной зияющей ширине, сигнализирующей, что сейчас в мозгу доктора Зябликова зреет отек, отрывающий твердую мозговую оболочку и в самом скором времени грозящий оборвать дыхание…
      «Не дам», - не отдавая себе отчета, шептала она.
      Руки ее, казалось, действовали сами, без команд…
      Фуросемид. Пирацетам. Пентоксифиллин.
      Зябликов устало закрыл левый глаз, подействовал реланиум, напряженная левая рука разжалась, сползая на пол.
      «Не дам!».
      - Вы люди или нет? – услышала она где-то далеко-далеко, краем сознания. – Врачу плохо стало, вы что, дома сидеть будете, в телевизор втыкать? А он пусть тут полежит, да?
      Соседи, гомонящие, недовольные, любопытные, собирающиеся над лежащим.
      - Вот так, за одежду, бери. Ты – руки под плечи, ты – накрест давай, и ты тоже… слышишь меня?
      - Да так затащим, нет?
      - Нихрена ты не затащишь! Меня слушаем, да? Руки скрестили все, встали на колено.
      - Так?
      - Заводим руки. Встаем. Встаем, ну!
      - Тяжело же…
      - Руки не размыкай, твою мамашу!
      Доктора подняли, уложили на носилки. Шипел кислород под маской. Аршак, злой и крикливый, командовал спуском носилок со второго этажа. Аня, кусая губы, держала мешок с КИ-3, с каким-то стыдом разглядывая заляпанный кровью закатанный рукав белого халата, который, в пику, начальству, Зябликов носил до сих пор, одевая его поверх зеленой формы.
      Улица, стрекот цикад, жар утопающего в августовском солнце двора старого города, заросшего наглухо кустами лаврушки, укрытого сверху эвкалиптами, изогнувшими над замшелым шифером дома свои ободранные стволы, с которых лоскутами вечно сползала кора. Лязг открывающихся задних дверей санитарной «Газели», натужное кряхтение добровольцев, запихивающих носилки на металлический лафет, неумело пытающихся сложить раздвижные колена с роликами.
      Аня забралась в салон, выдернула из укладки две ампулы эуфиллина и шприц-«десятку», поправила подушку под головой лежащего доктора. От него тяжело пахло – потом, ослабевшим в момент ишемической атаки кишечником, мочой, возрастом… болью, обидой, плохо от него пахло, а не должно так. Он же хороший, он добрый, он к каждому, все свои сорок лет на «Скорой» как к самому себе, с душой, с юмором, с состраданием… вот он, финал, да? Вот награда? Вот судьба хорошего врача?
      - Ляночка, едем?
      - Да, Аршак… - Аня проглотила тяжелый комок, что зрел в горле, мешая дышать. – В третью давай со свистом, ладно? Скажи сам, мне некогда…
      - «Двенадцатую» в помощь звать?
      - Некогда!
      Не успеет «двенадцатая» реанимационная. Город растянутый, дороги узкие, на приток желающих переехать к морю, и непременно на личном транспорте, а то – и на трех, не рассчитанный изначально, поэтому ждать час, а то и два – не получится.
      Машина рванула с места, заорав сиреной, расталкивая пробку, которая неизбежно строилась в лучах заката на улице Чайковского.
      - Дышите… - шептала фельдшер Аня Лян своему врачу. – Дышите, Аркадий Игоревич, вы же сильный, вы же молодой, вы же все можете… просто дышите, я только об этом вас прошу…
      Доктор Зябликов дышал. Он слышал. Он старался.
      Старался почти до приемного отделения третьей городской больницы.
      Аршак остановил машину, и Аня, матерясь, давила на грудь переставшего дышать врача, торопливо доставала «утюжки» дефибриллятора, била раз за разом в редковолосую грудь лежащего, лила адреналин в катетер, пока бригада реанимации все же проталкивалась к ней уже на Дагомысскую, через пробки, намертво застревая, потому что легендарные «обочечники», лезущие вперед по краю дороги, плевать хотели на какую-то там бригаду.
      - Аршак… я завела…
      Ритм – рваный, кривой, но – ритм, и грудь Зябликова внезапно задергалась, глотка перекосилась надрывным кашлем, и, сорвав с него на миг маску, Аня, забыв про все, вычищала изо рта рвотные массы и мокроту, после – санировав все салфеткой, натянула маску обратно…
      Мигающий короб с красным крестом над приемным отделением.
      - Ваш, что ли?
      Аня угрюмо отмолчалась, упершись в стойку, пытаясь написать сопроводительный лист. Написав – швырнула его фельдшеру приемного, побежала за каталкой, на которой увезли Зябликова.
      Аршак курил во дворе, морщась и сплевывая. Два дня назад у него на боку нашли какое-то уплотнение, участковый врач, узнав про объемы его курения, без рассуждений отправляет его к онкологу. А как не курить на такой работе, спрашивается?
      Солнце село, но холоднее не стало – лето выдалось какое-то дикое, жара изнуряла уже с шести утра, в обед она становилась невыносимой, а под вечер ее просто терпели, потому что даже сил жаловаться на адское, удушающее пекло уже не оставалось. Кондиционеров в машинах «Скорой помощи» не было, а открытое окно – слабый помощник в пробке, когда машина тащится со скоростью одноногой сонной черепахи.
      Хлопнула металлическая дверь. Аня подошла к машине, забралась на переднее сидение.
      - Ну, Лянка, что?
      Не отвечая, фельдшер взяла рацию, щелкнула тангентой.
      - «Ромашка», бригада пятнадцать свободна… в третьей больнице.
      Аня медлила, держа рацию в руках. Не отжимая кнопки побелевшим пальцем.
      - Сказали, три дня максимум…
      Аршак обнял, прижал к себе:
      - Все-все, дустэр1, молчи, прошу!
      - ТРИ ДНЯ, ПОНИМАЕТЕ?! – закричала Аня в рацию. – ОН СОРОК ЛЕТ РАБОТАЛ! СОРОК ЛЕТ!! ЧТОБЫ ВОТ ТАК ВОТ УЙТИ, ИЗ-ЗА КАКОЙ-ТО МРАЗИ ВОТ ТАК?!!
      Она рыдала, Аршак обнимал, машинально гладил ее по отбеленным волосам, стянутым сзади в тугой пучок, смотрел в потолок и что-то беззвучно шептал, скаля зубы.
      Эфир молчал. Бригады «Скорой помощи» наказывают за посторонние разговоры по радиосвязи. Аню Лян – тоже накажут, как без этого.
      - ПИШИТЕ ВЫЗОВ, - наконец раздался голос диспетчера.
      - Сейчас?!
      Тишина, потрескивание остывающего двигателя машины.
      Звонок телефона.
      - Я… не могу работать…
      - Принимайте вызов, Лян, - раздался из трубки холодный, чеканный голос старшего врача. – Вы остались одна на бригаде, я не могу убрать вас с линии.
      - Да вы…! – Аня захлебнулась, чувствуя, как ненависть сдавила горло, на миг наполнив его бурлящим комком желчи. – Вы… ты… понимаешь вообще…!
      - Отлично понимаю! Там ждут больные. Если вы сейчас уйдете со смены – кто-то из них будет ждать на час-другой дольше. А кто-то не дождется. Вы готовы на себя взять такую ответственность?
      «Да плевать мне..!»
      - Я знаю, что вам не плевать, Лян. Вы хороший фельдшер и ответственный работник. Берите вызов, езжайте.
      - Принято, Нина Алиевна… - прошептал кто-то голосом Ани.
      - Утром, после пересменки, зайдите. Если захотите выговориться – я к вашим услугам. Все можете высказать, я разрешаю.
      - Зачем вы так…
      Нина Алиевна какое-то время помолчала.
      - Утром поговорим. Пишите вызов.
      - Я пишу…
      Мигнув, погасло за горизонтом остывающее после жаркого дня, солнце.
      
      
      * * *
      
      С легким писком прилетело очередное сообщение:
      «Колесо, что ли, спустило? Мне как, ждать? Или ты там дремать прилег?».
      Ругнувшись, Антон прислонил тяжелый велосипед к слегка погнутому, выкрашенному в поблекшее синее, заборчику у подъезда (его то и дело бодали задами паркующиеся жильцы), пинком выбил подножку, стянул зубами с руки перчатку, набил пальцем, то и дело ошибаясь, на сенсорном экране: «Задолбал, еду!». Убедившись, что сообщение ушло, было прочитано и правильно понято, задрал голову.
      Лето. Что может быть лучше лета? Только, наверное, август этого самого лета, пусть даже и говорят, что август – это как вечер воскресенья, пронизанный светлой грустью месяц, последний поцелуй солнца перед длинной вереницей холодных промозглых и льдистых дней. Да, возможно. Но эти последние деньки августа – прекрасны. Утро, влажная капель росы, рассыпавшаяся по лобовым стеклам машин и листьям, в небе – тонкая голубая шаль чуть тронутого рассветом, еще сонного и слегка холодного, неба, свежесть, пахнущая папоротником, мокрой землей и далекой хвоей (за соседними домами был парк, вход в который сторожили выстроившиеся в ряд корабельные сосны). В теле – ни лишнего килограмма, ну, разве что парочку, на руках – перчатки, дабы не тер ладони руль, в телефоне – плейлист забойного рока, под который так и хочется встать в седле, пригнуться, надавить на педали, и с диким воплем рвануться вперед, навстречу рассвету. Жена и дочка – у тещи аж на три дня, так что впереди – день дальних покатушек с другом, в перспективе – пикник на излучине горной реки, настолько прозрачной, что рыбьи мальки у стремнины, мельтешащие на полутораметровой глубине, видны как на ладони… а вечером, когда усталые и довольные, мокрые от пота и едва волокущие натруженные на педалях ноги, доберутся до квартиры организатора–в морозильнике аккурат скучают два килограмма креветок, а Вересаев божился, что ему накануне приволокут фанаты его многочисленных талантов такого пива, такого, что ммммм (на этой фразе Лешка обычно закатывал глаза и начинал совершать кадыком движения, которые казались невозможными даже физически).
      Антон приподнял велосипед, перебросил ногу, положив ногу в кроссовке на педаль, намиг замешкался. Хорошо же? Сонный еще, в шесть-то утра, двор молчал, не готовый спорить с этим утверждением. Разве что черно-белый кот из соседнего дома, лениво зыркающий на слабоумного, променявшего здоровый сон на непонятные манипуляции с двухколесным железным чудищем, презрительно зевнул и отвернулся, решив, судя по всему, не просыпаться как минимум до обеда.
      И ладно.
      Выпрямившись, Антон рванулся с места, перекачанные колеса тут же гулко застучали по не самому свежему бетону дороги, четко передавая вибрацию от каждой выбоины седлу – определенно хорошим решением было приподняться в седле, с удовольствием ощущая, как машина несется под уклон, как бьет в лицо ветер, приподнимает козырек кепки, забирается за ворот майки, как кончается короткий спуск, за ним – короткий подъем, самое время налечь на педали, с хрустом, с хаканьем, с удовольствием, чувствуя, как стальной конь покорно слушается каждого движения, взбирается, пересекает небольшой перекресточек, и устремляется навстречу крутому спуску  в Корчагинский парк – навстречу хвое и гулкому шелесту ветвей, навстречу мелькающим по ветвям белкам и солнечным бликам, скользящим по чешуйчатым стволам, навстречу двум с половиной крутым спускам и одному пологому участку, под грохочущую в наушниках «Longlive, Rock`n`Roll», вниз и вперед, на шоссе, под дикий, торжествующий, даже не  из глотки – из души несущийся крик…
      Шелест шин и скрип, Антон на миг затормозил, заскользив. Где там Вересаев? Вон, кажется, маячит вдалеке, аж на перекрестке видна его красная бейсболка, точнее – уже невнятного оранжево-блеклого цвета, которую он таскает на покатушки годы, не желая менять ни на что другое.
      По вершине горы Пикет расплылось теплое пятно, расплавляя силуэты грабов и лиственниц, одевая их в светящиеся одежды.
      Эх!
      Педаль вверх, педаль вниз, и снова вверх, и снова вниз – и несется под колеса сливающийся в серое полотно асфальт, в икрах покалывает приятная усталость, и ветер поет, и кажется – ничего больше не нужно в мире, только ты и дорога, и стальной конь между ног, и лишь бы асфальт вовремя стелился под его резиновые мягкие шаги, и – вперед, за горизонт, гнать, пока в легких еще есть дыхание, пока ноги слушаются, пока гремит рок в ушах…
      Лешка махнул рукой.
      - Дернули?
      - Нет, давай посидим часок.
      - Догоняй! – захихикал Вересаев, и тут же, без предупреждения – стартанул длинно и быстро, словно им кто-то выстрелил из чего-то.
      Закряхтев, Антон подпрыгнул, заставив колеса на миг утратить округлость, резко рванул педали. Догонять? Держись, реанимационный, сейчас тебя на полосатый британский порвет фельдшер четырнадцатой штрафной бригады.
      Солнце вспыхнуло и как-то сразу, не по-летнему, разлилось по дороге, заставив едущих опустить головы и сгорбиться. Лица зажгло, спины до сих пор холодило. От речки слева тянуло сыростью, гулкий шум бегущей горной воды на мгновенья даже перебивал музыку в ушах.
      Лешка поднял руку, согнул в локте – сворачиваем. Антон оглянулся, машин не увидел, следом за другом, накренившись, съехал с асфальта на белый щебень, который очень быстро, стоило только деревьям сомкнуться над головой, сменился утоптанной землей. Зубы против воли застучали, седло забилось, а руль начал вилять, норовя вырваться из рук. Антон поднял голову – Лешка, как ни в чем не бывало, крутил педали, дернул плечом, приглашая – после чего, без предупреждения, завалился вниз, в ручей, который тек прямо по дороге, шикарно рассек его колесами, подняв две волны льдистых брызг, развернулся, приглашающее осклабился.
      Увы, также не получилось – на спуске круто вниз сработал рефлекс, который заставил позорно задавить обе рукоятки тормозов, после чего форсирование ручья превратилось в суетливое перебирание ногами, уже мокрыми, судорожно давящими на педали, дабы не застрять и не рухнуть посреди.
      - Ладно, почти прошел, - резюмировал Вересаев. – За мной двигай.
      Бормоча проклятия сквозь зубы, Антон навалился на руль, слушая, как чавкает в кроссовках холодная вода из ручья.
      Дорога сделала еще два изгиба, и после – внезапно оборвалась большой котловиной, осыпного характера, где сланцевые черные породы то и дело менялись выпирающими ребрами гранитных включений, сияющих в наливающемся рассвете прожилками слюды. На выровненной земляной площадке стояли две деревянные вышки с лестницами, перед ними были небрежно накиданы брезентовые мешки, рваные и расплывшиеся, растерявшие песок, перед ними сухая утоптанная земля поблескивала латунью стреляных гильз. Чуть дальше вышек стояли фанерные плакаты, выкрашенные в белое, с надписями «Опасная зона! Стрельбище! Проход запрещен!». Как бы опровергая написанное, один из знаков жалко перекосился вниз, нырнув уголком в горку битого сланца, задрав вверх другой угол, расщепленный ударом волчьей дроби.
      Лешка, верный себе, спрыгнул с велосипеда, небрежным пинком выбил подножку, поставил машину слегка наискось, но, все же, красиво.
      - Устал, Антох?
      - Пошел ты…
      Сопя, Антон придержал руль, вертя головой в поисках парковочного места. Устал, конечно. Только хрен когда признается.
      - Вижу, не парься. Садись, сам все сделаю.
      Ухмыляясь, Лешка выложил на землю заранее наструганные колышки, торфяные брикеты, повертел головой.
      - Вот, туда давай!
      Да, место хорошее – крутой сброс ручья, подмывающего берег, тень нависающих ольх и грабов, удачно поваленное оползнем тело многолетнего дуба, удобная ямка для розжига, приглянувшаяся, кажется, не только им двоим – ямка уже была полна жженой угольной черни, перемешанной в спекшийся шлак недавним дождем.
      Пока Антон по одному пристраивал велосипеды к крутобокому камню величиной с барана, невесть как и откуда очутившемуся здесь, на берегу ручья, да еще не образовав под собой вмятины с полметра глубиной (ведь падение – самое логичное объяснение), Вересаев уже распалил костерок, злодейского вида ножом, с зазубренным тылом, покромсал извлеченные из упаковки сосиски, залил их чем-то желто-малиновым, после чего, довольно хмыкнув, принялся нанизывать получившееся на дешевые шампуры из паршивой гибкой стали, купленные явно в ближайшем хозмаге.
      - Что за химикат?
      - Тебе понравится, - Лешка выдернул из рюкзака две голубые банки, проворно выдернул кольцо у одной. – Ну, что ли?
      - Давай, что ли…
      Лешка сделал шикарный глоток, после чего протянул Антону банку, прибирая себе нетронутую.
      - А в дыню?
      - Могу и в дыню.
      Оба синхронно захохотали, после чего свершили уже справедливый обмен. На миг Антон закрыл глаза, ведь, черт возьми, первый глоток пива, это же как первый поцелуй, тут нельзя отвлекаться…
      - За костром следи, - пихнул в живот настырный Вересаев. – Я в лес, деревья полить.
      - Не надо так детально о своих планах, у меня душа нежная, - буркнул Антон, присаживаясь на корточки, глядя, как дымные клубы, подталкиваемые вверх то и дело вскидывающимися огоньками, то закрывают, то открывают подрумянивающееся мясо сосисок, нанизанных на шампуры. Может, и правда, поверить Вересаеву, и выйдет что-то путное из его сомнительной мешанины соусов и экзотических приправ? Вроде как, если слухи не врут, он сейчас состоит в каких-то крайне близких отношениях с одной то ли тайландкой, то ли индийкой. Он потянулся, с удовольствием чувствуя, как боль в икрах ног и запястьях потихоньку уходит, не зря, значит, периодически бегает в Корчагинский парк и десять раз, сопя, вздергивает тело на перекладине турника вверх, с затяжным спуском обратно.
      Лешка вернулся с совершенно другой стороны, хрустя валежником и насвистывая что-то несуразное.
      - Ну?
      - Выкладывай, готово.
      - Кимоно одевать?
      - Да хоть харакири сделай, я тебе не мама – указания давать, - «реанимальчик», зажав шампуры между пальцами, принялся лезвием ножа скидывать искореженные жаром и загадочным жарким топливом мясные кольца на пластиковую тарелку. – Вот этот вот лей, желтый. Вот так… стоп!
      - Он хоть не из инвазивных глист саговой пальмы, надеюсь?
      - Надейся.
      Две пластиковые разовые вилочки ткнулись в шипящие куски сосиски – по классике, обе в один и тот же.
      - Хорошо, Антох, что бы с тобой баб так не делим, - ухмыльнулся Лешка, уступая. – Ты женат, а я в длительном поиске.
      - Затянулся у тебя поиск-то, - заметил Антон, прикладываясь к банке и делая новый глоток. – Сорок годиков набежало, ты не заметил?
      - Да заметил, заметил… Но, понимаешь, все никак не найду вот себе ту, ради которой хотелось бы …. Ты не обращал внимание на символизм? Для того, чтобы официально пожениться, тебе надо палец в кольцо пихнуть, часть своего тела и в нечто округлое, петлю напоминающее…
      - Палец – не голова.
      - Тут, братец, все взаимосвязано. Палец отдашь – и голова увязнет, можешь поверить, у меня опыт.
      - Опыт у него... Просто ты не созрел для ответственности. Привык у дамочек своих на шее сидеть, без обязательств и долговых расписок.
      - Не самый плохой вариант, между прочим, - Вересаев подул на дымящуюся сосиску, украшенную черным ободком копоти. – Нет, Антон, все я понимаю. Но не тянет меня жениться. Хоть режь.
      - И сколько ты так думаешь? Еще лет пять, и как жених ты вообще котироваться перестанешь, на минутку. Перейдешь в разряд «козлы старые обыкновенные», подвид «молодящиеся».
      Лешка помолчал, что для него было как-то нетипично. Посмотрел на журчащую в ручье воду.
      - Я тут… не знаю, поймешь ты вообще…
      - Ну-ну? – заинтересовался Антон. – Говори, я даже дышать перестану ради такого случая.
      - Давай без этого, лады? Я сейчас максимально серьезен, если что.
      - Только не говори, что ты внезапно переквалифицировался в игрока за команду в голубых трусах!
      - Точно в лоб сейчас огребешь!
      - Все, молчу-молчу! – поднял ладони Вертинский. – Ты нечасто серьезно разговариваешь, мне привыкнуть надо.
      Лешка кашлянул, почесал нос, потом, махнув рукой, вздернул вверх банку, прикончив пиво одним шикарным глоткой.
      - Вызов нам тут дали, пару месяцев назад… помнишь, может, на пятиминутке говорили? В Дом Ребенка когда.
      - Да помню, как не помнить…
      Как там пожар начался – до сих пор прокуратура разбирается, но результат остается неизменным – воспитательница и четверо детей не выжили, заблокированные в комнате упавшим перекрытием. Женщина, судя по положению тела, до последнего пыталась закрыть собой от огня и удушающего дыма судорожно жмущихся к ней детей. Спасатели МЧС, прибывшие первыми, успели вынесли двоих детей, мальчика и девочку, обоих – с ожогами большой площади и с отравлением угарным газом. Бригада реанимации работала на износ, но спасти смогли только девочку…
      - В общем…, - Лешка на миг поднял глаза и снова их отвел, - в общем, я потом ее навещал. Не знаю, хрен пойми, почему – сколько смертей видел, а пацана этого, что мы не завели, забыть не могу. Может, чувство вины застучало, может, еще что – но как-то вот сразу решил, что надо проведать. Не знаю, может еще и потому, что больше ее проведывать некому.
      Антон не ответил. После той смены обычно непрошибаемый Лешка Вересаев ушел в тяжелый запой на полторы недели – только тот факт, что он фельдшер ни абы какой, а кардиореанимационной бригады, спас его от увольнения, больничный ему ухитрились оформить задним числом, а в его смены выходили другие фельдшера. И Антон – в том числе.
      - Ты же вроде  отошел? – осторожно спросил он.
      - Я ее удочерить хочу, - сказал Алексей. Все так же, не глядя на друга.
      Ошарашенный, Антон приподнялся:
      - Ты… серьезно сейчас?
      - Как никогда, - судя по лицу Лешки, по сжавшимся губам и упрямо сползшим к переносице бровям, он приготовился к обороне. – Если когда-то я и был серьезен, то это сейчас! А если хочешь клоу…
      Не давая ему договорить, Антон сгреб друга, прижал к себе, изо всех сил сдавил его плечи.
      - Чертов ты дебил!
      На миг, неизвестно почему, ему захотелось громко и радостно засмеяться, так, чтобы эхо по лесу пошло.
      - Ты что, на полном серьезе думал, я ржать над таким буду?
      Лешка как-то подозрительно замер.
      - Думал – будешь…
      - Думать тебе нечем, для этого мозг нужен, и спинного тут не хватит! - Антон потряс его за плечи. – Так ты уже прям решил?
      Улыбка у Алексея вышла какой-то неловкой и виноватой.
      - Решить-то решил, толку с того? Знаешь, сколько возни с этим? Ты в коммунистической партии вон не был?
      - Как и ты.
      - Да без разницы, у меня двоюродный брат в школе комсоргом был. Там так меньше надо было документов собрать, чтобы приняли. Сплошная бюрократия. Это только плодить детей и бросать – плевое дело, а вот чужого усыновить – ощущение такое, что специально  препятствия организовывают. И состав семьи им подавай, желательно полный, и жилье чуть ли не во дворце… и доходы надо показать олигархические. И здоровье тоже.
      Антон угрюмо кивнул. Да уж, здоровье…. После двадцати-то лет на линии – с бессонными ночами, нерегулярным питанием всухомятку, в постоянном стрессе.
      - Да и неформальные нюансы, сам понимаешь. На лапу не дашь – будешь ждать решения вопроса до ишачьей пасхи.
      - А она-то что?
      Лешка отвернулся.
      - Папой зовет.
      - Как так?
      - А вот так… как пришел ее в больнице проведать, игрушку принес, конфет, все такое… она мне: «Папа, а ты почему так долго не приходил?». Меня как током долбануло, стою, как дурак, моргаю. Она: «Пап, а я теперь некрасивая, ты меня вообще не заберешь?».
      - Лицо?
      - Лицо, шея, почти вся спина, правая рука. Заживет, конечно, но все равно – келоиды-то останутся! - он с яростью пнул камень, заставив его покачнуться, а велосипеды – брякнуть цепями. – Отказники и так никому в хрен не уперлись, а девочка с ожогами – у нее вариантов вообще нет! И контрактура там зреет, правая рука у нее почти не двигается!
      Шумел ручей, шелестели ольхи. Иногда с них срывались первые уже желтеющие листья, крутились в воздухе, падали в воду, корабликами устремлялись по течению.
      - На третий раз она меня обнимать начала. Как ни приду теперь  - «Папа, а ты меня когда заберешь?». Что я могу ей ответить, Антох? «Я не папа, никогда»?
      - А сам-то хочешь?
      - Хочу! – сквозь зубы произнес Вересаев. – Никогда, черт, не думал, что так захочу… всю жизнь и свои-то дети не интересовали, предохранялся, как мог,  сколько у меня мамзелей было… а теперь, видишь, куда меня занесло? Чужой ребенок, инвалидизированный – а как подумаю, что она там одна и без меня – аж душит, веришь?
      Антон не ответил. Сильно глотнул пиво, также опорожняя банку. Смял ее в бесформенный жестяной ком.
      - Лех, без обид, конечно. Вопрос нехороший, но задать я его обязан. Ты точно хорошо подумал? Эмоции, нервы, чувство вины, возрастные метания – это не любовь, понимаешь? Ребенок – это очень трудно. Уж поверь мне, как в эту реку вошедшему. Там назад отмотать уже вариантов не будет.
      Лешка слегка побледнел:
      - То есть, ты к тому, не наиграюсь ли я через недельку другую и не захочу ли вернуть ее обратно?
      - Именно об этом, - глаз Антон не опустил. – Я твой друг, поэтому я первый тебя поддержу, если ты все-таки решишься. Но я хочу быть уверен.
      - Уверен, значит…
      Разблокировав экран смартфона, Вересаев торопливо стал тыкать пальцами в браузер. Антон, слегка сгорбившись, искоса наблюдал за ним. Это – Лешка? Лешка-раздолбай, Лешка-бабник, Лешка-кобель и вообще несерьезный во всем, кроме, разве что, реанимационной работы? Вон, не кажется же, у него пальцы дрожат, пока по ссылкам тычет… что это с ним? Кризис возраста, нет? Пресыщение многочисленными романчиками, желание новизны?
      - На, критик… херов!
      Страница в социальной сети. Фотография – слегка смазанная, без ретуши, обведенная рамкой вырвиглазной расцветки, предлагаемой стандартным графическим редактором. Девочка – лицо почти не различить из-за залепляющих его мазевых повязок, скрывающих следы удаления десквамированного эпидермиса и пузырей, а также, может, следы некротомических сечений. Неестественно подтянутые к шее узкие плечики, багровая полоса, растянувшаяся от левого уголка рта до шеи, грудь в стерильной простыне. Левая ручка, худая и маленькая, неловко обнимающая растерянно улыбающегося, прильнувшего к ней, голова к голове, Лешку Вересаева. Надпись под картинкой: «Я с ПАПОЙ он меня ЛЮБИТ!!!», изобилующая присоединенными сердечками и целующимися смайликами.
      Моргнув, Антон перевел взгляд на друга. Лешка как Лешка. Светлые волосы, маленькая темная родинка у левой ноздри, легкая небритость, едва заметный шрам возле левого уха, после удара на вызове – экзотично его пытались зарезать тогда, тяпкой… И глаза такие же, как всегда – голубые. Только – мокрые. По-настоящему, не напоказ.
      - Сволочь ты, Вересаев, вот что…
      Ручей шумел, листва на деревьях шелестела под наплывающими волнами утреннего бриза, от холодной, еще не освещенной солнцем, половины леса, той, что за ручьем, сильно пахло землей, прелой листвой и грибами.
      - Ладно, хватит, настоящие мужчины не плачут, - Лешка толкнул его в плечо, шмыгнул носом, нарочито показным жестом провел по глазам. – Слышишь меня?
      - А еще не оправляются, не бухают и не существуют, ага.
      - Как-то так.
      Пауза затянулась и стала неловкой.
      - Лех… в общем, если что-то будет зависеть от меня, я тебе помогу. Все, что смогу, сделаю – отвечаю.
      - Думаешь, я в тебе сомневался, Вертинский? Я в себе сомневаюсь.
      - А ты не сомневайся. Сомневающимся в таких вещах обычно не везет.
      - Везет, не везет… - Лешка выдернул из рюкзака еще два банки пива. – На, Антох, давай уже зальемся, ей-богу. Я пока только почву прощупывать начал, но уже понимаю, что будет трудно. Если ты не поддержишь, я не знаю, как вообще такой путь можно пройти.
      - Поддерживаю и поддержу, - шмыгнув напоследок носом, Антон открыл обе банки. – Обещай мне знаешь чего, Вересаев?
      - Например?
      Антон обвел взглядом полянку – ольхи наверху осыпи уже залило золотом просыпающееся солнце. В ярко-голубом небе метались птицы, наполняя воздух оголтелым чириканьем, роса на листьях и траве съежилась, ожидая прихода неизбежной жары, ручей шумел и плевался каплями, холодная свежесть горной воды приятно ползла по спине, все еще мокрой от пота после поездки. Тихо, спокойно, так бы и сидел тут, у уютно потрескивающего костерка.
      - Обещай мне, что в следующий раз, в следующем августе мы вот тут же, с сосисками этими, будем сидеть в полном составе. Я, Алинка, Вероника, ты и дочка твоя. Зовут ее как, кстати?
      - Элина. Национальность непонятная, потому что про родителей информации ноль.  Может, и евреечка даже.
      - Вот и чудно. Ты и Элина. Обещаешь?
      Лешка улыбнулся. Той своей редкой улыбкой, не похабной, не хитрой, не издевательской, не улыбкой дамского обольстителя – улыбкой, делающей его лицо херувима на пенсии снова красивым и живым.
      - Антох, ты так говоришь, что я уже в это верить начинаю.
      - Начинать тебе никто не запрещал. Я только ответа не услышал.
      Вересаев встал.
      - Я обещаю, что даже курить брошу ради! Договорились, все! Следующее лето мы проводим вместе. Только не делай рожу, если моя Элинка твою Вероничку на длинной дистанции сделает.
      - Ага, в основном, - Антон поднял пивную банку, обозначая тост. – Ты давай это, нижнее кожно-мышечное образование ротовой полости раскатывай осторожнее.
      - Не боись, не запнешься, - щелкнула зажигалка, вверх поплыло облачко белого дыма. – Не смотри так, я не бивень мамонта. Курить брошу, как с бумагами все порешаем.
      - Да-да, понимаю, как же.
      Лешка щелчком пальца подвинул пластиковую тарелку с сосисками к нему:
      - Ты ешь, остывает, невкусно будет.
      - Успеется, - хмыкнул Антон, вооружаясь вилкой и подцепляя жареный кусок, окуная его в соус… вкусно же, чего скрывать. – Сам-то чего не ешь?
      - Да так, не лезет в глотку корм вместе с дымом. Кстати, Антох… ты думал о том, о чем мы с тобой беседовали?
      Вертинский отмахнулся.
      - Думал. Не вижу я перспектив, если честно.
      - А видеть пора бы, - с трудом проглотив, вопреки закуренной сигарете, непрожеванный кусок  и запив его смелым глотком, Лешка наклонился вперед. – Сам смотри. Четыре десятка уже отбегали мы с тобой, пятый начинаем. Из них два – на линии. Сколько еще нам бегать отведено, как думаешь?
      - Сколько отведено, столько и отбегаем.
      - Я тебе и так скажу, сколько. Ну, пять лет еще, ну десять, ну – пятнадцать, если совсем повезет. А потом – шарахнет тебя инсульт, инфаркт, прободная язва или онкология какая-нибудь – и все, брат! Списан ты на берег, как дырявая шхуна. И завтра же тебя никто не вспомнит.
      - Хорош! – раздраженно отмахнулся Антон. – Я все то же самое от Якунина слышал, на крыльце. И не один раз. Ну, даже если я и согласен – что толку от разговоров? Куда идти? В таксисты, в охранники, в курьеры? У меня образование только одно, я кроме как людей лечить, больше нихрена не умею.
      - Я тут заглядывал в одно место, Антох…
      - «Медик-Прим»? – ухмылка у фельдшера вышла кривой и злобной. – Можешь не продолжать, знаю, куда заглядывал, у меня там знакомая работает. Там бардак даже похуже, чем у нас, классическая контора «Рога и копыта» как она есть. Вся работа через назад, как говорят, зарплаты смешные, начальство веселое. Особенно, когда дело к получке идет – как Ленка рассказывала, ни одна зарплата там без фокусов не выплачивалась, обязательно дня на три-четыре, а то и все семь задерживается.
      У Лешки лицо как-то осунулось сразу, что ли… неужели и впрямь на эту лавочку рассчитывал всерьез?
      - Падла, - процедил он наконец. – А мне, гнида, такие песни пел… что, мол, и своя «Скорая» уже организовывается, и вертолет у них свой скоро будет…
      - Угу, и авианосец тоже. У них в собственности – две машины, «Газель» и «Пежо». Оборудованы только носилками, «газёл» уже гнить начал, полгода не отбегав, а в «пыжике» дверь на бинт завязывают, чтобы на ходу не открывалась. Стыдобища перед пациентами – не пересказать. Рекламу дали, что у них – полностью оборудованные машины, и врачи всех мыслимых квалификаций, включая каких-нибудь геронтостоматопроктологов. А на выезде обычные фельдшера работают – с инструкцией врать пациентам, что они те самые врачи, которые насквозь квалифицированные.
      Лешка докурил, яростно размял окурок о землю, кинул его в костер.
      - Слушай… ну а как тогда-то? Будем, как Зяблик – прям на вызове, в кому, в палату реанимации, и на кладбище, не приходя в сознание?
      Антон отвернулся.
      - Видимо, да. Лянку жалко…
      - Да уж, - щелкнула зажигалка, Вересаев виновато закурил вторую подряд. – Черная ходит, реально – лица на ней нет. Как думаешь, было у них что?
      - Тебе оно надо?
      - Да не то, чтобы сильно… просто слишком уж убивается. Сложно поверить, что молодая девчонка за пенсионером бегает только из чувства глубокого уважения.
      - Лёх! – Антон смял опустевшую банку. – Давай тему сменим, а? Тебе только дай – в чужие дела носом зарыться!
      - Нет у нас на «Скорой помощи» чужих! – наставительно произнес Алексей, тоже приканчивая свое пиво. – Ладно, похомячили, двигаемся дальше! На водопаде потрындим посерьезнее, у нас с тобой разговор не закончен, имей в виду. Ты как, плавать будешь?
      - Само собой.
      - Тогда… - Лешка длинным тягучим движением поднялся, потянул к себе велосипед, воткнул наушник в одно ухо,  - начинай процедуру тушения костра, и догоняй. Я пока на пару километров вперед, песню одну спокойно послушаю.
      - А не охренел? – поинтересовался Антон. – Самого молодого во мне увидел, или как?
      - Ну, ты-то точно себя не относишь к категории козлов старых, молодящихся, - ухмыльнулся Вересаев, перекидывая ногу через седло, упираясь в педали, прыгая вместе с велосипедом, после чего – непостижимым образом задирая его передним колесом вверх. – Поэтому – отрабатывай репутацию! Все, я пошел!
      - Пошел он… - буркнул Вертинский, глядя вслед – Лешка прильнул к рулю, сорвался по склону к ручью, злодейски свистнул, нажал на педали и рассек шумящую холодную воду на две части, с шумом выбрался на противоположный берег, пригнулся и исчез за поворотом лесной дороги.
      Набрав воды в пивную банку, оставленную другом, он аккуратно залил кострище, после чего, расстелив пакет, собрал все, что попадало под категорию мусора, не являющегося природным. Там, дальше, на небольшом подъеме, будет сельское кладбище, на входе, возле пустой, ржавой и заросшей колючей ажиной железной будки с облупившейся надписью «Ритуальные услуги», стоит мусорный бак, там отходы и утилизируем. Все, чисто. Пора.
      Велосипед послушно оторвался от камня, послушно присел, приноравливаясь к весу седока. Антон обвел взглядом полянку и карьер стрельбища. Хорошо же… да?
      Особенно, если не думать о том, о чем говорил Вересаев не так давно. Особенно если учесть, что в его словах правды куда больше, чем пустой болтовни. И здоровье… да. И сам, и Офелия вон Михайловна, да и много кто уже из тех, с кем только-только, казалось бы, медучилище закончили. И деваться – некуда. Как-то так исторически сложилось, что служение охране чужого здоровья неизменно сочетается с неуклонным развалом здоровья собственного, и это все никак не охраняется, не контролируется и не реабилитируется в финале – ни государством, ни природой, ни клятвой Гиппократа, ни даже загадочным «призванием», которым обычно подразумевают желание пахать на полторы ставки плюс дополнительные смены за зарплату, при виде которой скривится даже торговка цветами у вокзального входа. Уйти – некуда, оставаться – мочи уже нет, и в этом замкнутом круге ты мечешься, как мышь в банке, пытаясь закрыть глаза на то, что каждая новая смена может стать для тебя последней…
      Сплюнув, Вертинский приподнялся в седле, безуспешно гарцевать попрыгать а-ля Вересаев, едва не завалившись набок – после чего, стронув стального коня с места, отправился догонять друга.
      Сегодня не место и не время для проблем. Их и так хватает, черт побери!
      Вдруг, все срастется, и получится через год поехать сюда, на эту шикарную тихую полянку двумя семьями?
      
      
      * * *
      
      Когда ее позвали в кабинет старшего фельдшера – громко, раскатисто, по селектору, а не звонком телефона, Дина невольно поморщилась. Да, понятно, почему, тут и гадать нечего. Костенко, сто процентов, знала все еще с прошлой смены, но, нахватавшись от главного врача тактических приемов, выжидала. Этот носил неофициальное название «парфянский лучник», подразумевал, что старший фельдшер никогда не била сразу – выжидала две-три смены, дабы жертва успела расслабиться и поверить, что проступок прошел незамеченным и безнаказанным. Дина встала возле зеркала, неторопливо пропустила через пальцы серо-белые волосы, придирчиво оценила пробор, провела помадой, самым кончиком, по губам, чуть углубив контур, потом, поколебавшись, добавила теней под глаза. Может, еще тоналки? Селектор гаркнул повторно, видимо, Костенко уже начала беситься – как она начинала беситься всегда, если  по первому разу вызванный не кидался в ее кабинет бодрой рысью, вприпрыжку, теряя тапки.
      - Я к Костлявой, Ань.
      Аня Лян, лежащая на кушетке, лицом к стене, не ответила. Дина и не ждала ответа. Закрыв за собой дверь бригадной комнаты, она вышла в коридор второго этажа подстанции, на миг прищурившись – люминесцентные лампы, новые, как и сам свежеотремонтированный коридор, светили слишком ярко, даже слепили. День паршивый, дождливый, с утра вон громыхала гроза где-то над морем, мощный норд-ост обрушился на деревья и крыши, сдирая желтеющую листву с первых и грохоча жестью вторых, коротко хлестнул ливень, ударил и тут же пропал, сменившись влажным паревом намокшей земли. Работать в такую погоду, когда идет перелом лета и осени – одно мучение. Как одеваться – не поймешь, макияж – к черту, потом или дождем все равно испортит, днем – жара удушающая, ночью – ощутимо холодает, к утру уже зубами стучишь. А если уличный вызов еще, да с пахучим пациентом из разряда профессионально возливающихся – вообще радость сплошная. Работа мечты, чего уж там…
      - Привет, Дина.
      Не отвечая, она прошла мимо поднимающейся бригады и молодого, смазливого и наивного, надо понимать, санитара, который не первую уже смену сверлил ее взглядом. Видимо, уже услышал, что Динка Лусман – не как все, мужским полом не интересуется принципиально, угрюмая и нелюдимая, и взыграло стандартно уязвленное мужское либидо – как так-то, чтобы его, любимчика всея группы номер четыреста десять (или четыреста одиннадцать, в какой он там учится) просто так взяли и проигнорировали, не клюнув на его сальное обаяние, от которого млеют все одногруппницы!
      - Как, вызовов много сегодня? – долетело вслед.
      Дина молча свернула за угол, в коридор первого этажа, самым краем уха уловив что-то, глумливым тоном сказанное фельдшером Казанковым санитару. Очень хочется верить, что это просто вариация на тему «Зря стараешься, не за твою команду она играет».
      Коридор был по-вечернему полон, пересменка, святое дело – фельдшера бригад, толкая друг друга, перетаскивая в комнату заправочной свернутые одеяла, костыли, ведра с упиханными в них пластиковыми бутылками с самаровкой, оранжевые ящики с «хирургией» и основные, терапевтические, кардиографы и дефибрилляторы, в комнате заправочной стоял стандартный гомон, потому что всем, абсолютно всем надо было пополниться и сдаться срочно, не говоря уже о тех, кто торопился сдать наркотики  и, настырно отталкивая стоящих у откидного столика у окошка пополнения, тянулся к прошнурованному журналу. А впереди – еще мытье машины, хорошо, хоть от укладок Костенко отвязалась – а раньше, помнится, только заступив на должность, ухитрялась и в девять вечера нырять в них, разыскивая пыль, грязь и осколки ампул. Выслуживалась, и, что характерно, выслужилась, новый главный врач ей очень дорожит, из простой «шестерки» она выросла до «шестерки» главной и заслуженной, квартиру вон купила, машину тоже – все, разумеется, строго на зарплату старшего фельдшера. Каждые проценты, которые она ухитрялась снимать с очередного уличенного в несоблюдении санэпидрежима, поговаривают, откатом частично падают лично ей – вот и суетится, рыщет, подслушивает, вплоть до того, что, открывая своим ключом комнаты бригад, находящихся на вызове, копается в личных вещах, ищет спрятанные ампулы с реланиумом и феназепамом. Именно в период ее «старшинствования» в бригадных комнатах на шкафах стали появляться навесные замки, ключи к которым передавались по смене. И сплетни – да, собирает профессионально, редко, кто так старательно и профессионально влезает в чужую личную жизнь, как она… даже Анна Валерьевна, царство ей небесное, зная и понимая многое, никогда не позволяла себе переходить ту грань, где простая осведомленность превращалась в наглое шпионство.
      Оттеснив мешающихся на пути, Дина остановилась перед  дверью, на которой красовалась золоченая табличка с черной надписью «Старший фельдшер Костенко  А. П.», поколебалась, стоит ли стучать – и решила, что стоит, не любит Костенко А. П., когда к ней вот так вот, по-свойски, без стука, не по табели о рангах оно, без доклада вваливаться.
      Тесный кабинет (бывший предбанник ныне покойного стоматологического кабинета), древний шкаф класса «секретер» в соседстве со шкафом из темного дерева современным, полные папок с документами, поверх обоих – маленькие джунгли с цветами, от мешанины ароматов которых в кабинете старшего фельдшера не  переводится специфический запах, которым задолизы не устают восхищаться, напропалую называя его «экзотическим». Дине он всегда казался удушливым, потому что дурость это – смешивать ароматы, любой парфюмер скажет. Массивный стол с монитором, канцелярская мелочь россыпью, и – особнячком лежащие бумаги, судя по отпечаткам шариковой ручки, исписанные вручную, перевернутые текстом к столешнице. Вот это уже – плохо.
      Костенко вдумчиво вглядывалась в монитор, сделав вид, что не заметила вошедшую, несколько раз сосредоточенно повозила по столу компьютерной мышью, деловито ей пощелкала, после чего потянулась к трубке стационарного внутреннего телефона.
      - Нин, двадцать шестая сейчас где?
      Выслушав ответ, важно кивнула, словно подтверждая свои самые худшие подозрения:
      - Как на станцию вернутся, Давлашьяна ко мне. Это срочно!
      Положив трубку, она, наконец-то, заметила вошедшую.
      - Лусман, скажите мне, как давно вы здесь работаете?
      Сесть не предложила. С порога завела разговор на откровенно дембельский мотив «Ты сколько прослужил?». Ясно, понятно, что будет дальше. Интересно, просто, какая же сволочь ее сдала?
      - Три года, Анна Петровна.
      - Два года и девять месяцев. Трех вы еще не отработали.
      Дина слегка прикусила нижнюю губу, чтобы не выдать кривую гримасу. Костенко завела свою любимую песню о том, что любой фельдшер, пришедший на станцию «Скорой помощи» работать, до трех лет остается лишь санитаром с дипломом, чья работа и долг – молчать и слушать, собственное свое мнение при сём скатывать в трубочку (в этом месте она обычно делала уже вошедший в историю жест, проводя ладонью ото рта к задней части собственного организма) и упихивать куда-нибудь в район перианальных складок.
      - Отработаю когда-нибудь, я надеюсь.
      - «Надеюсь» - это хорошее слово. Мне вот кажется, что надежда вам сейчас нужна, верно, Лусман? Особенно в той ситуации, когда термин ДИФО2 для кого-нибудь становится пустым звуком. Когда этот кто-нибудь, опылившись  и обнюхавшись, внезапно начинает думать, что знает о нашей работе больше, чем те, кто отдал ей всю жизнь.
      Дина промолчала. Перебивать Костенко на пике ее разглагольствования, когда она упивается своей значимостью и риторическими переливами – верх неблагоразумия. Говорят, именно для этих целей на двери, с внутренней стороны, висит большое, в рост, зеркало – витийствуя, старший фельдшер любит поглядывать на себя, получая, по слухам, от этого моральное удовольствие.
      - Я вот, когда сюда пришла, была куда как скромнее – хотя была, заметьте, Лусман, на десять лет старше вас, и до этого успела поруководить ФАПом3 три года! Но как-то без подсказок поняла, что ФАП и «Скорая помощь» - это две большие разницы, или четыре маленьких, как говорят – и поэтому, ничего, не переломилась, пахала, как все, молча слушала команды, молча машину драила…
      Стараясь отрешиться, Дина представила, что за окном – последний день существования этой планеты, грядущий апокалипсис, и не надо будет завтра уже ни платить за квартиру, ни за кредит, и насчет графика будущего болеть не стоит – и можно сейчас уже, не миндальничая, выложить этой жирной, одетой в маловатый для нее белый шелковый халат, нелепо крашенной в блондинистое, бабе выложить всю правду-матку, благо выложить есть что. В частности, о том, что ее «пахала, как все» непосредственно после ее появления на станции длилось не более восьми месяцев – а потом, когда не стало Анны Валерьевны, эту услужливую, суетливо-угодливую дамочку выдвинули на «старшинство», благо наобещать она успела всем и много, ну и, опять же, по слухам, к главному врачу она бегала чаще остальных. А дальше, как в кино, поработав всего-то месяц, старший фельдшер Костенко поменялась кардинально, взвыли даже те, кто агитировал за ее кандидатуру.
      - Теперь же, как я поняла, молодежь мыслит как-то по-другому. Мне вот лично непонятно, как. Вроде  бы уже люди взрослые, с паспортами, диплом о среднем специальном медицинском образовании есть, в документах о приеме на работу сами расписывались, казалось бы – с детством должны давно попрощаться.
      Быстрый взгляд – как отреагирует? Дина старательно вспоминала последний свой визит в этот же самый кабинет, когда тут еще был стоматолог, инъекцию ультракаина, распирающее онемение, наплывающее на мимические мышцы, заставляющее их оплывать. Точно так же сейчас, никаких эмоций, все будет, как в речевке американского полицейского Миранды, использовано против нее.
      - Вы же согласны со мной, Лусман?
      «БРИГАДЕ ТРИ, ТРЕТЬЕЙ!»
      Тот самый неловкий момент сейчас, когда жалеешь, что ты не первая в очереди на вызов.
      - Согласна.
      - Вот и хорошо, что согласны, - широко улыбнулась Костенко. – Вы, я знаю, работаете хорошо, старательно, и процент расхождения диагнозов у вас радует.
      Снова взгляд. Дешевенький прием – показать симпатию, дать противнику расслабиться и раскрыться, после чего – ударить. Не поддавшись на провокацию, девушка лишь наклонила голову, после чего тряхнула ей, отбрасывая челку с глаз.
      - Знаете, я даже думала тут на днях… мне помощница нужна, табели составлять, а вы, я слышала, какие-то курсы компьютерные окончили? Думаю, с табелями бы и разобрались.
      Не новость. Непосредственную работу старшего фельдшера Костлявая считает если не унизительной для себя, то угнетающе рутинной, поэтому с удовольствием подыскивает себе добровольных замов, готовых взвалить ее на себя. Составление ежедневного графика она, например, спихнула на Лидку Семкив, бегающую за ней, как в свое время – сама Костенко за будущим главным врачом (когда слухи о том, что Кулагина сменит именно он, обрели вес и подтвержденность из Управления здравоохранения). Не за зарплату, понятное дело, за хороший график дежурств, ну, и, надо полагать, за иные приятные бонусы.
      - Боюсь, что мне это слишком сложно.
      - Всем сложно сначала, - Костенко подняла палец, фиксируя мудрость изреченной фразы. – Вы подумайте, Лусман. Мы все делаем одно дело, и, если вы сможете помочь делать его лучше, то почему бы и да?
      Она захихикала, довольная собственной остротой.
      «БРИГАДЕ ТРИНАДЦАТЬ, ВРАЧ КУЗНЕЦКИЙ! ОДИН-ТРИ!».
      - Ладно, идите, вы следующая, если не ошибаюсь.
      Ошибается она… ведь гарантированно, вызвав, осведомилась у диспетчера направления об очередности. Дина покорно повернулась к двери, на миг встретившись в зеркале глазами сама с собой, напрягла спину. Теперь, собственно, и должно начаться то, ради чего ее сдернули.
      - Да, кстати, Лусман…
      Вероятно, эффект был бы значимее, если бы она уже успела бы полуоткрыть спасительную дверь, уже даже успела бы заступить за порог, рассыпаясь в облегченных прощаниях (волчица клацнула клыками возле шеи, но не тронула, это ли не счастье?) – и тут вот, рывок с места, за загривок, назад, к пахнущему свежей кровью логову.
      Повернувшись, Дина успела заметить легкую гримасу неудовольствия, расползшуюся по лицу старшего фельдшера.
      - Забыла совсем. Вы же, кажется, с фельдшером Лян работаете?
      - Да, с Аней.
      - Вот, и мне так показалось. А вот другим показалось кое-что иное.
      Сейчас, собственно…
      - Кому?
      - Кому – это вас не должно касаться. Вы же в курсе, Лусман, что термин «бригада скорой медицинской помощи» подразумевает работу всех ее членов?
      «Какая же сволочь, интересно?» - в очередной раз всплыла навязчивая мысль. Стукачей тут всегда хватало, но в пять утра-то – кто..?
      - И как же так могло получиться, что вы, находясь на смене в бригаде, где, кроме вас и водителя Судзиловского, есть еще фельдшер Лян, ухитрились оказаться на вызове без нее?
      Молчать – это самое лучшее, молчание – золото.
      - Может, не смогли разбудить ее?
      Снова заброшенная наживка – на сей раз на ней серебрится надпись «Работаете без права сна».
      - Или она была, назовем вещи своими именами, подшофе?
      Тут уж Дина не смогла удержаться – ее невольно передернуло от такой формулировки. Анечка, тонкая, хрупкая, нежная и ранимая… как можно к ней применять подобный термин?
      - Анна Петровна, вы же в курсе – про нее и Зябликова?
      - Анна Петровна про все в курсе, - с удовольствием ответила Костенко, радуясь, что хотя бы по одной из удочек клюнуло. – Больше даже в курсе, чем вы себе вообразить можете. Анна Петровна тоже много чего пережила за годы на линии, вам, соплячкам, такое и не приснится даже! Только Анна Петровна никогда не мешала личные истерики с должностными обязанностями, Лусман! Что за детский лепет, я не пойму?
      Пытаясь сглотнуть внезапно пересохшим горлом, Дина скрестила руки на груди – жест непроизвольный, внезапно она обнаружила, что они трясутся, причем – без малейшего участия с ее стороны.
      - Руки она тут сложила! – тут же повысила октаву Костенко. – Стоит тут, королевна! Я вас спрашиваю, Лусман, в чем дело?! Не ответите сейчас мне – будете отвечать главному врачу завтра утром!
      Что ей сказать? Про то, как Аня проревела всю смену, на вызовы заходила в темных очках, чтобы спрятать опухшие красные глазки, что вечером, когда бригаду пустили станцию поужинать и сменить машину, она, переодеваясь, задела локтем и уронила со стола кружку, вдребезги, разумеется… кружку с оранжевым толстым котом и надписью «Хочешь мяу – погладь меняу!». Подарок доктора Зябликова. Рыдая, она ползала по полу, раня пальцы, собирая в ладони керамические осколки, что-то шепча, не слушая уговоров, что бесполезно, что – не склеить, что – на счастье, как же еще… Как забилась в истерике, как укусила подушку, как ее трясло, как мышцы тела сжались в тугой витой жгут, как, громко стуча зубами о край стакана, она с трудом выпила наспех растворенную в воде настойку пустырника. Как Дина сидела у ее кушетки, глядя то на лежащую, накрытую клетчатым одеялом, Аню, забывшуюся зыбким сном, то на селектор, сидела и боялась встать, боялась издать хоть какой-нибудь звук. Как хотелось в туалет, и спать хотелось, но страшно было хоть на миг оставить эту девочку, внезапно потерявшую смысл жить и работать. Тихо, отключив звук на телефоне, она скинула тогда сообщение Миле Тавлеевой, сидевшей диспетчером направления – с просьбой в случае вызова писать, не звонить, не объявлять по селектору. И – закон подлости, вызов, последний, сволочь, за смену, его могло бы и не быть. Повод «Отекло лицо, плохо», две свободных бригады на станции, однако – из «блатных», вне очереди послали пятнадцатую. Виноватый взгляд Милы Тавлеевой, она, разумеется, уже была не направлении, рулила Зинаида Карловна, бессердечная тварь, которая, на просьбу сдать сумму, которую не жалко, на похороны Зябликова, просто отвернулась, изображая внезапно накатившую глухоту. Улица Мусоргского, утопающая в зелени «сталинка», утреннее гулкое воркование голубей, узкий коридор квартиры, пациентка с ХСН – в хорошем возрасте, тяжело раскинувшаяся на продавленной двуспальной постели, руки – словно две палки буженины, при надавливании на пористую мокрую  и бледную кожу – остается след, а дышала больная тяжело и нехорошо, судорожно хватала воздух ртом. И живот – ненормально большой, с выраженными темными жгутами вен, выпяченное пупочное кольцо… что тут думать было, не до перкуторного обследования границ сердца и печени по Курлову - фуросемид в ягодицу, таблетку дигоксина в рот (был у больной, тут же, на столике, нераспечатанный), придержать подбородок судорожно глотающей воду женщины, и везти в стационар. Везти, понятно, не самой – в пациентке веса было, даже без анасарки, не менее сотни килограмм, с отеком нижней части же тела и асцитом – даже считать не хочется. Вызвала в помощь тринадцатую, из любимчиков главного врача, кого еще, собственно, в остальных бригадах, если не считать седьмую-«психов» и двенадцатую-«реанимальчиков», работают строго фельдшера, строго – девушки и женщины, строго – по одному. Приехали, скорчили выражение лиц, выволокли, Кузнецкий, помнится, еще въедливо поинтересовался, что, мол, не могли вдвоем… а-а, вот, кажется, и ответ на вопрос, кто сдал. Оно и понятно – разбудили перед самой пересменкой, заставили тащиться не пойми куда, и не по вопросам реанимации или консультировании лиц, особо приближенных к особой приближенности, а для банальной бурлацкой работы – волочь со второго этажа тяжелую, сопящую и отвратительно дышащую женщину, грузить ее на носилки, везти, писать сопроводительный, а потом еще – сдавай ее в приемное отделение «тройки», бодаться с дежурным врачом…
      - Анна Петровна. Если вам нужен виноватый, то виновата я…
      - Мне, Лусман, нужна нормальная работа бригад на вверенной мне подстанции! – тут же вскинулась Костенко. – Без фамильярства и кумовства! Почему Лян отсутствовала на вызове, вы мне можете ответить? Почему я должна это из вас тянуть?!
      Руки жгло, особенно ладони. А разъединить их Дина не могла – они снова начнут трястись. Никак не получается… сколько пробовала, сколько книг прочитала, сколько фильмов посмотрела про сильных и независимых, которых и танковым, бронебойно-зажигательным, не пробьешь, над которыми враги глумятся, а они, как Стенька Разин – не гнутся под пытками, глумятся над палачами, с издевательским смехом всходят на эшафот и с прибаутками кладут голову на жесткое,колючее, расщепленное многочисленными ударами лезвия, дерево плахи…
      - Мне ее жалко стало…
      - А больную вам не жалко? – Костенко ядовито улыбнулась. – Вообще нет? Вдруг, мало ли, приехали вы, такая вся самоуверенная, а там – бац, и инфаркт с кардиогенным отеком легких. Или, может, вы готовы утверждать, что сами, в одну персону, потянете оказание помощи при данном состоянии?
      «БРИГАДЕ ПЯТНАДЦАТЬ, ОДИН-ПЯТЬ!»
      - Я жду ответа!
      - Нет, не готова…
      - Не готовы, - старший фельдшер откинулась на жалобно скрипнувшую спинку офисного кресла. – Ну, тогда, ей-богу, я даже не знаю, как мне с вами быть. Увольнять вас сейчас – это получить еще одну дыру в графике. Оставить вот так вот, безнаказанной – нельзя, вы же знаете, Лусман, от безнаказанности наглеют. Особенно, когда ты пытаешься до них достучаться, а они – думают, что раз прокатило один раз, то прокатит и все остальные тоже!
      Господи, да пусть снимает проценты, черт с ней, лишь бы перестала изгаляться! Дина поймала себя на том, что завидует лютой завистью Андрею Шульгину – тот уволился в этом апреле, уволился громко, с шикарным скандалом, заявив об этом всей смене по рации, после чего, подписывая обходной лист, вышиб дверь в кабинет Костенко ногой, и, выходя, громко бросил через плечо, полуобернувшись: «Ходи по городу, оглядываясь, слышишь, ты, сельпо немазанное! На машине встречу – перееду нахер!». И снова – дверью об косяк, с грохотом, аж замазка посыпалась, аж стекла брякнули.
      - Вот что мне с вами делать, Лусман? – снова, требовательно.
      Алгоритм тут простой, уже обкатанный преданной армией глубоко лизнувших – раскаяться, попросить не увольнять, не губить, пообещать оправдать оказанное доверие, а далее уже – долговое рабство на линии, с выходом даже в единственный выходной для затыкания упомянутых дыр в графике, с внеплановыми командировками по транспортировке больных в краевой центр (надо говорить, кому пойдут командировочные?), с регулярными вызовами и ленивым вопросом «Ну… что нового?», под которым подразумевается длинный и развернутый доклад, кто и как косячит на смене, кто что про кого говорит, кто с кем неправильно спит, кто «капает» за деньги, кто – недоволен, кто – озлоблен, кто пытается бунтовать.
      - БРИГАДА ПЯТНАДЦАТЬ, ФЕЛЬДШЕР ЛУСМАН, ФЕЛЬДШЕР ЛЯН!
      Дина молча смотрела за спину Костенко, за окно, там, в хмурых сумерках начинающегося вечера наливался сиянием фонарь, старый такой, на каплю похожий, из детства, такой же над окном в детдоме горел, уютно так светил, каким-то мягким желтым, убаюкивающим светом. А на нем всегда шапочка из сухих игл была, которые падали с веток гималайского кедра, что возле стены рос. И ведь тогда хорошо же было, в глубоком детстве – пусть даже и с осознанием, что твои родители, они где-то до сих пор есть, просто ты им не нужна оказалась, потому что Татьяна Михайловна (Тахаловна, в сокращении) – она была всегда рядом, она и обнимала, и ругала, и книжки интересные читала, и «вечера Сказки» устраивала – полные веселья, шелеста цветной бумаги, конфетти и музыки из бобинного магнитофона «Нота», она Динке обещала, что впереди – все хорошо, страна наша – большая, и тебе всегда и везде будут рады… Видимо, о Костенко и ей подобных она либо не знала, либо просто щадила девочку-«отказника»….
      - Молчите, вижу. Ладно, идите, вас на вызов зовут, если вы не заметили. Понятно, что вам на больных плевать, но вас пока от обязанностей никто не освобождал. Завтра, на пятиминутке, договорим.
      Дина вышла, на миг замерев – слишком велико было желание хватить проклятой дверью так, чтобы пафосная табличка оборвалась с гвоздей – нарочито аккуратно закрыла ее за собой.
      Аня уже стояла у окошка диспетчерской, карта вызова была у нее в руках. Очухалась, получается… в прошлую смену она на вызов спускалась, как зомби, ноги ставила вразнобой, словно слепая, словно не видя. А сейчас вот, кажется – отпустило, стоит, смотрит, чуть склонив голову, черная челочка, выбитая из всех остальных волос, стянутых туго назад, в хвост, чуть перекосилась.
      - Что там?
      - Третьи роды, отошли воды, - ответила Аня, отдавая карту.
      - Какие ее годы, - буркнула Дина. Вот же счастье, третьи – когда раскрытие шейки, по накатанному, уже происходит мгновенно, и очередная единица человеческого общества норовит появиться не в родовом отделении, а на адресе, или, что еще хуже – в машине, на носилках.
      - Все по воле природы, - тихо произнесла Аня.
      Девушки забрались в машину. Водитель, потянувшись, изучив всю карту вызова (Дима Николаевич, настаивая на том, что он полноправный член бригады, читал помимо адреса и повод к вызову полностью – дабы комментировать его по пути), ядовито высказался на тему того, что он думает о тех, кто любит рожать в пересменку, да еще и по третьему кругу, высморкался, повернул ключ, оживляя двигатель «Фольксвагена». Дина заняла, на правах старшей по бригаде, переднее сидение, выложила на панель планшетку с бланками карт и сопроводительными листами, похлопала себя по карманам, убеждаясь, что пластиковая желтая коробочка с наркотиками, вечный стресс старшего, на месте.  Обернулась.
      Кореяночка уже сидела в крутящемся кресле, сложив руки на коленях, запрокинув голову, глядя в потолок. Но не плакала. Наоборот, хотя, конечно, показалось – что-то словно светилось в ее глазах. Хотя, вероятно, это просто был отсвет падающего на двор подстанции внезапно прорезавшегося сквозь пелену дождливых туч закатного солнца.
      - Справимся, Ляночка?
      - Зачем она тебя вызывала?
      - Смену хочет впихнуть, - соврала Дина, легко, не мучаясь совестью. Почему-то на душе посветлело, когда эта девочка внезапно ожила, заинтересовавшись хоть чем-то, кроме невидимой точки на стене бригадной комнаты.
      - Кузнецкий рассказал?
      Дима Николаевич зашипел и отвернулся, он наивно считал, что материться, отвернувшись – укладывается в правила хорошего тона.
      - Да мало ли кто что кому рассказал. Не забивай себе голову.
      - Ладно.
      Посигналив, «Фольц» выкатился к воротам подстанции, мимо двух дежурных кипарисов, замер на миг, пропуская поток машин, хлынувший с перекрестка между улицами Леонова и Красноармейской.
      - Роды, роды, роды… - пробормотала Дина. – Я их последний раз принимала лет черт знает сколько назад… а тут еще и третьи. Не облажаться бы…
      Она обернулась.
      Аня сидела в кресле, не сводя глаз с солнечного луча, полосой растекшегося по стеклу окна и окрасившего край двери машины в теплый сияющий цвет. И, кажется, ее губы дрожали, складываясь в робкую, почти незаметную, тень улыбки.
      
      
      * * *
      
      Приглашение было неожиданным, поэтому – требовало размышлений. Причем – серьезных.
      Перечитав сообщение, Офелия Михайловна остановилась, покрутила головой, разыскивая лавочку где-нибудь поблизости. Увы, Донской переулок сейчас на лавочки был беден – те, которые уцелели, были вандально расписаны подростковой ахинеей, попадались редко, и практически все были заняты. Ближайшую, например, которая стояла у ее подъезда, под старой и развесистой плакучей ивой, оккупировала парочка тяжело пьющих собратьев по циррозу печени, чья заплетающаяся речь ясно давала понять, что накачиваются этанолом они уже с утра – об этом же говорили и две пустые бутылки, небрежно закинутые в урну рядом. Ругнувшись, врач направилась по переулку дальше, безнадежно высматривая хоть что-то, пригодное для сидения.
      Сообщение было от Нины Алиевны, пришло оно час назад, и в нем содержалось следующее:
      «Офель, приходи сегодня в гости. Поговорим, надо».
      Вот так вот. Коротко и сжато, ни слова лишнего – и ни слова понятного. Ходи тут и думай, что она имела в виду.
      Офелия Михайловна сморщилась. Да, их вражда закончилась, так же, как и началась – внезапно, без предупреждения, теперь они, уже лет двадцать как, перестали шарахаться друг от друга, снова здороваются, могут даже пообсуждать какой-нибудь клинический случай, но, чего греха таить – смятую бумагу полностью не разгладишь. Той дружбы, которая у них была раньше, еще в студенческие годы, уже не существовало, как не существовало и предпосылок к тому, что она может когда-нибудь вернуться. Нет у них уже общих интересов, нет той близости, которая была раньше, когда можно было похихикать, поделиться сокровенным, пореветь друг у друга на плече, пожаловаться на обиды и похвастаться победами. И в гости – тоже друг друга они уже давно не звали, собственно – с девяностых еще. Если честно, она  смутно представляла, кто у Нинки муж вообще – вроде строительными подрядами занимается, говорят… а может, и нет. В любом случае, у нее дома, после того как та вышла замуж и сменила место жительства, Офелия Михайловна никогда не бывала, и где живет бессменный старший врач Центральной подстанции, она представляла только в виде строчки с адресом, без какой-либо визуальной картинки. Детей у них, вроде бы, не имеется… по крайней мере, про это ничего никто не говорил, уж остается только гадать – почему не срослось. Если честно – ничего она почти о Нинке и ее жизни не знает, слишком уж много времени прошло, как между ними черная кошка пробежала.
      И вот – зовет в гости. Поговорить. На смене не наговорилась. И на пятиминутке сегодня утром.
      Дул ветер – сильный, напористый, пахнущий мокрой пылью и, почему-то, бумажной гарью. Лето с неохотой сдавало свои позиции осени, и осень, подкрадываясь со стороны гор, словно пыталась выдуть тепло с улиц города. И небо, уже неделю как – отвратительное, голубая его краска заляпана рваными кляксами толстобрюхих дождевых туч, невесть откуда наползающих и убирающихся прочь – но при этом портящих настроение, словно чернильное пятно на белой рубашке. Офелия Михайловна не любила такую погоду – черт возьми, она вообще терпеть не могла недоговоренность и неясность, и вот такую вот идиотскую двусмысленность в погоде. Если дождь – то дождь, сильный, тугой, выбивающий стаккато из крыш и пенистые брызги из луж, шумящей мокрой стеной вырастающий за окном, если тучи – то сплошные и монолитные, затягивающие небосклон в однотонное серое, создающие иногда даже уютное такое настроение – закрыться дома, оставить из света только круг настольной лампы на скатерти стола, заварить чайничек, включить телевизор и убрать у него звук, надеть пушистые вязаные носки, забраться с ногами в кресло, накрыть ноги велюровым одеяльцем, достать книжку – любую, лишь бы потолще и поинтереснее – с полки, и забыть про то, что где-то еще, за пределами этой уютной тишины, существует какой-то там мир. Ну, а если, все же, солнце – то это должно быть полноценное солнце, яркий жаркий шар в небе, сияющая голубая даль, обжигающее тепло, радостно шелестящая зелень деревьев и кустов, дрожащий зной, растекающийся по жести крыш и черноте асфальта. А вот так вот, когда бардак на небе, бардак в погоде – о каком порядке и покое в душе может идти речь?
      Офелия Михайловна дошла до конца переулка, остановилась. Дышалось тяжелее, чем раньше, видимо –не показалось пару недель назад, одышка и нагрузка идут в тандеме, а значит, скоро, скорее, сволочь, чем хочется, измученный кусок мышцы, качающий кровь из предсердий в желудочки и разбрасывающий ее по кругам кровообращения, решит, что с него хватит. Впрочем… тосковать ли? Достав сигарету, врач прикурила, сощурилась, когда дымок, подхваченным ветром, настырно полез в глаза. Шестьдесят четыре года набежало в личном деле – не так уж и плохо, тьма примеров за годы работы на линии было, когда люди не проживали и треть озвученного. В личной жизни – беспросветная пустота, не считая беспорядочных, возникших ниоткуда и пропавших в никуда, безликих мужчин… даже имен сейчас из памяти не достать, оказывается… Опять же – детьми бог, или кто там его заменяет, не одарил. Заклинило, что ли, на детях этих? Всегда они раздражали, если честно – как-то так сложилось, что если попадался на вызове ребенок, то, в большинстве случаев, был избалованный капризный гаденыш, который даже на попытку измерить температуру начинал истерично орать, да так, что покрывались трещинами косточки внутреннего уха. Были и хорошие, тихие-спокойные, разумеется – но, почему-то, вопреки общественной установке «дети – это СЧАСТЬЕ», никакой эйфории они не вызывали. Наверное, отчасти и поэтому все прежние друзья и одноклассники, включая и однокурсниц по медучилищу и университету, пропали с горизонта – в их умильном бесконечном, ванильно-розовом, детском утреннике одиночка Офелия, незамужняя и бездетная, оказалась чужой, как сейчас модно говорить – «не попадающей в формат». Иногда, конечно, они всплывали – когда нужна была консультация по вопросам медицинским, бегло благодарили, шаблонно роняли фразу про «надо как-нибудь собраться», и после снова пропадали. Обычное дело, не стоит и обижаться – даже на иногда долетающие вести о том, что вышеупомянутые периодически все же как-нибудь собирались, но ей, разумеется, не звонили. И, да, отдельное спасибо разговорам, что, мол, она оттого и незамужняя, что мужчинами не интересуется, а интересуется коллегами по туалетной комнате, собачья мать в душу тому, кто это наплел!
      Так о чем Нинка хочет поговорить, интересно? О старых добрых временах, когда деревья были выше, халаты – чище, вызовов – меньше, и вообще – работалось без желания поутру доползти до койки и рухнуть в нее, не раздеваясь? Уж кто-кто, а она точно будет последней, кто ударится в это соплежуйство… не тот человек, не то воспитание. Нина Халимова всегда, со школьных лет, была твердой, как гранит, всегда прямолинейной была, никогда не юлила, всегда была врагом нытья и унылых разговоров ни о чем. О чем тогда? О возрасте, что неизбежно подкатывает, о том, что скоро придется с каждой зарплаты часть суммы в обязательном порядке откладывать в конвертик, на котором шариковой ручкой нарочито небрежно начеркано «На похороны»? О болезнях, профессиональных и возрастных, о тяжести нагрузки, которая все растет? Опять-таки – не про нее это все. Да, возраст, да – боли в груди, в пояснице и в мочевом пузыре, да, поднявшись сейчас в четыре утра на шестой этаж, ты отдыхиваешься по десять минут, судорожно пересохшим ртом глотая воздух, словно выброшенная на берег рыба, а в глазах темно, и плывут лиловые круги… ну и что? Живым с этого глобуса все равно никто не уходил, аксиома, к чему причитать? Все равно ничего не изменит это…
      Сигарета горькая. И дым – не радует, как раньше, а дерет горло и нёбо, свербит в глотке, заставляет голосовые связки сжиматься, провоцирует на кашель.
      Офелия Михайловна отшвырнула сигарету, зашлась в этом самом кашле. После, подняв голову, зло стрельнула глазами по сторонам – не видел ли кто? Было дело не так давно – затошнило в автобусе, когда со смены ехала, оплыла прямо там на пол, стояла же, не сидела – перед ней, мотая украшенной здоровенными розовыми наушниками головой, удобно расположился на сидении недоросль, один из тех, кто – счастье, прочно упершийся глазами в смартфон и принципиально не реагирующий на взрослую женщину, тяжело и натужно стоящую в переполненном автобусном салоне. Лежа на полу, очнувшись от жестких похлопываний по щекам, первое что услышала – звонкий детский голос, настырно вопрошающий: «А что с бабкой? Умерла, да? Умерла?». Поднявшись, опираясь на руки сочувствующих, с трудом подавила желание отобрать у назойливо пялящегося засранца, так и не снявшего наушники, телефон и расколотить его обо что-нибудь. Бабка…
      А вот и источник бумажно-горелого запаха – какая-то сволочь подожгла урну, которая, и без того жалко покосившись, прижалась к стене панельной «хрущевки», зеленой от наросшего на потрескавшемся бетоне мха. Из распахнутого зева мусорной емкости валил удушливый белый дым, а снизу что-то уже зловеще потрескивало, раскалив тонкое, тронутое ржавчиной, железо. Как же кстати, что ты теперь постоянно таскаешь с собой бутылку с водой, ради проклятого «таблетку запить», верно?
      Открутив крышку, врач опрокинула бутылочку над белыми клубами, морщась от хлынувшего шипения и накатившей вони. Детки, кто ж еще? Не взрослые же, убеленные сединами, распалили это, верно? Счастье, чтоб его… бабка за вами все убирать должна, внучкичертовы, отродье безмозглое.
      Чертыхнувшись, Офелия Михайловна осекла сама себя. Да-да, один из самых достоверных признаков подкатившей старости – ненависть к текущему поколению, и привычка исходить злобой по отношению к нему по любому, даже самому ничтожному поводу. Этого еще не хватало… надо как-то сдерживать себя, что ли? В конце концов, мог кто-то и окурок непотушенный бросить – как она сигарету только что.
      - Женщина, вам что, делать нечего? – раздалось сзади.
      Юница, с коляской, живот под халтурно стилизованными под японское кимоно халатом демонстративно выпирает, намекая, что скоро коляска либо сменит хозяина, либо приобретет пару.
      - В смысле?
      - Я спрашиваю – вам делать нечего, мусорник поджигать? Ничего, что вонища на весь дом сейчас попрет?
      А… ну да, пойман – так вор. Даже если не вор. Офелия Михайловна потрясла бутылкой, выплескивая остатки жидкости на шипящий мусор – да, вонь поднялась изрядная – после чего аккуратно завернула крышку, спрятала бутылку в сумку. Пригодится еще, верно, врач Милявина? Еще один синдром неизбежного заболевания, скопидомство – жаль выкидывать все, даже оберточную бумагу, в которую была завернута оберточная бумага.
      - Женщина, я с вами разговариваю!
      - А я с вами – нет, - бросила Офелия Михайловна, отворачиваясь. Цепляться с этим соплячьём, что ли? Понятное дело, что девица из тех, что, разродившись разок, путем каких-то загадочных умозаключений приходят к мысли, что ее статус матери делает ее неподсудной, и более того – наделяет ее правом судить других, причем как по делам их, так и просто, от скуки дела. Чего греха таить, и в медучилище, и в университете были такие, что диплом «на пузо» получали. А ведь еще года три назад, наверное, косички и бантики на голове крутила.
      - А если я полицию сейчас вызову? – громко, чтобы дом слышал, в спину.
      Одно и то же, каждый раз.
      Офелия Михайловна остановилась, неторопливо повернулась. Тяжело ступая, не переставая отдыхиваться, подошла к соплячке, которая как-то непроизвольно, словно защищаясь, подпихнула вперед коляску, словно предъявляя главный аргумент в предстоящей словесной битве. Да-да, вылитая Аленка Подоляка, что животом дверь в аудиторию открывала, билет тянула, а сама про «ой, толкнулся, кажется…» не забывала плести. Раньше вон, насколько память не врет, матери детей собой закрывали, а не в виде живого щита выставляли… видимо, меняются эти времена, как ни крути.
      - Ты, дрянь малолетняя, главное, «Скорую» не вызови, - тихо, вполголоса.
      - А то что?!
      - Да была одна такая тут – тоже борзела, - все так же, негромко и ровно, ответила Офелия Михайловна, глядя прямо в глаза девице. - Даже когда ее щенки почтовые ящики поджигали в моем подъезде – как те, кто тут урну запалил. Тоже полицией грозилась, тоже брюхом трясла. А потом рожать дома начала, плохо так, с тазовым предлежанием, с отслойкой плаценты. Город у нас маленький, очень она удивилась, когда я к ней приехала по вызову. Всю дорогу удивлялась.
      Повернувшись, она направилась обратно по переулку. Ну, зарычит, кинется? Нет, конечно – это поколение смартфонов воюет, в основном, в интернете, где личико в безопасности. Понятное дело, сейчас ринется домой, пихнет коляску в узкий коридор, зашипит на ничего не понимающего супруга, кинется к ноутбуку – строчить ненавидящие откровения про очередного врача-убийцу, которая ее полчаса назад, вместе с наследниками рода, за малым на части не покромсала, и еще местью грозилась. Фото, скорее всего приложит, как без него – ведь сто процентов, что сейчас яростно снимает ее удаляющуюся спину, выбирая ракурс получше да пошире. И будет торчать у голубого прямоугольника экрана, надо понимать, заполночь, наслаждаясь легкими эндорфиновыми уколами сочувствующих комментариев соратников по ненависти к «этой вашей «Скорой».
      Тот вызов, к слову… помнит, как не помнить. Ночь, по классике, дождь, что еще более классически… почему-то паршивые вызовы редко происходят при дневном свете, в урочное время и на первых этажах. Вертинский, матерясь, застучал в окошко переборки машины: «Офель-Михална, не довозим, давайте сюда! Тазовое, похоже!». Роженица, крича, надрывно, истошно, ворочалась на носилках, головной конец которых фельдшер уже успел приподнять, и – да, между рефлекторно распахнутых ног девицы врезалась не голова, а что-то, тоже округлое, но рассеченное бороздой, с темно-бардовым пятнышком в центре, поворачивающееся по часовой стрелке. «По Цовьянову?», - тяжело дыша, спросил Антон. Она не ответила, да и не было нужды уже – подобравшись, девушка снова заголосила, суча ногами, не находя опоры. «Держи ее», - рявкнула тогда она, и, натянув стерильные перчатки, с трудом перекинула ногу через носилки. Стерильная простыня уже была мокрой от растекающейся амниотической жидкости. «Меня послушай! Меня, говорю! Ты сейчас тужиться должна, тужиться, а не орать!». Девушка билась, вся  в поту, крупными градинами стекавшему по лбу и шее, куда-то за потемневший уже ворот ночной рубашки: «Он не лезет..! НЕ ЛЕЗЕТ, ДОКТОР, СЛЫШИТЕ!!!». Антон, повинуясь кивку, прижал плечи лежащей к носилкам. «Не лезет, твою мать, потому что ты тужиться должна! Потуга идет – а ты ее всю проорала, в живот ничего не пошло! Сейчас новая пойдет, если заорешь еще раз – пришибу к чертовой матери!». Не пришлось – видимо, угроза подействовала, потуга прошла шикарно, наружу выбрались лиловые ягодицы, потом – тельце в сыровидной смазке, потом – запрокинутая голова… с сизым шарфом на шее. Вертинский команды не ждал уже – не  первые роды в машине, подхватил ребенка, удерживая голову, пока она, быстро, но осторожно снимала туры пуповины с шеи новорожденного. Дальше – выбрались на волю вяло запрокинутые ручки, а следом – щедро плеснуло остатками жидкости вскрытого плодного пузыря… Довезли, сдали, разумеется. Кто бы в тот момент, кроме последней, может, твари, вспомнил о каких-то там личных счетах. Но зачем знать об этом наглой соплячке, что сейчас исходит ненавистью за спиной? Опять же – будет о чем написать в социальной сети – одной или нескольких.
      Потихоньку накатывали сумерки – еще летние, густые, с сочной чернильной темнотой, которая наползала на город целиком и сразу, без прелюдий. В кустах завели свою трескучую песню сверчки, где-то, под крышей соседнего дома, надрывно прямо, словно боясь опоздать, ворковали голуби. И лягушки… за указанным домом был старый котлован, вырытый еще в период строительства района, за десятилетия превратившийся в озеро, обросший камышами, тянущимися из топкой илистой грязи, он стал приютом для сотен громкоголосых земноводных, оглашающих окрестности оглушительным кваканьем каждый вечер. Да мало ли звуков – вон, например, лавочка, что миновала не так давно – оттуда неслись сочные звуки ударов.
      Скривившись, Офелия Михайловна приблизилась. Упитые вусмерть собратья по отравлению этанолом, судя по третьей – и последней, катающейся под ногами, бутылке невнятного пойла, в какой-то момент разошлись во мнениях, и, не сумев найти консенсус путем переговоров, перешли к банальному рукоприкладству. Экзотики пьяной драчке добавляло лишь то, что ни один из участников уже не в состоянии был стоять на ногах, поэтому мордобой происходил исключительно сидя, и даже практически без воинственных кличей на боевом матерном, потому что оба бойца достигли высшей стадии пьяной дислексии, когда даже банальное трехбуквенное оскорбление требовало непомерных усилий.
      - Добрый вечер, - ядовито сказала она, проходя.
      Дерущиеся, синхронно, хоть и с задержкой, повернулись:
      - Д-д…эт… брый!
      - Прих… здра…з…
      Солнце уже село. Темно. Холодает – осень не за горами. И – да, одиноко. Впереди, что там? Очередной одинокий пустой вечер, брат-близнец сотен таких же? Бормочущее световое пятно телевизора, пустая постель, скудный ужин, гулкий шум воды в трубе, когда соседи смывают что-то в туалетах.
      - Я т-т-тебя… с-сук…
      - Тихххх…. враччч там… не при нем… ней….
      Офелия Михайловна остановилась у самого подъезда своего, за три десятка лет, крайне осточертевшего ей, дома. Вот оно, признание, наверное. Не у молодой сучки, что собралась рожать, и, гадать не надо, еще сорок раз наберет номер 03, как по делу, так и без него, потому что «налоги плачу» и «вы поклялись и должны». У пьяных в хлам люмпенов, которые, несмотря на полную свою невменяемость, нашли в себе, причем – синхронно, такт и силы остановить безобразие дружеского мордобоя, пока она не пройдет мимо. Джентльмены, однако, ни больше, ни меньше.
      Невольно лезет в голову – а ради кого же мы, собственно, работаем? Кто оценит нашу работу, а кто вытрет об нее ноги? Тех ли мы спасаем?
      Где-то, далеко еще, за домами горы Бархатной, в небо лезла луна – видно было, крыши стали серебриться по конькам, а еще по кипарисам, что венчали улицу Виноградную, поползли белые блики. А за Бархатной – Мамайская гора, у ее подножия микрорайон с идентичным именем. На такси туда – пятнадцать минут, с неизбежными пробками… ну и обратно, разумеется, не быстрее, если не задержаться там надолго.
      Щелчок, щелчок, щелчок – адресная книга, имя, набор номера.
      Долгий гудок. Еще один.
      - Ты едешь, Офелия?
      Вот так. Не спрашивая даже. Не давая даже выбора. Понятное дело – старший врач, привычка командовать, привычка, что подчиненные кидаются твои капризы исполнять по первому свисту.
      - Нет, не еду.
      - Приезжай, Офель. Коля рыбку жарит, специально сегодня на буну ходил, ловил. Я вино хорошее достану, погрею – Алишер принес, помнишь его? И сыр хороший есть, как раз под вино.
      На миг Офелия Михайловна зажмурила глаза. Неправильно это. Нечестно. Нельзя звать в домашний уют туда, где не твой дом. Это подло. Это больно.
      - Нин, мне точно надо ехать?
      - Надо. Я могу на станцию позвонить, если вызов попутный есть, тебя заберут.
      - Обойдусь. С собой чего взять?
      Нина помолчала.
      - Сигарет, наверное, возьми.
      - Ты ж не куришь!
      - Зато ты куришь. А разговор нам предстоит долгий.
      Долгий разговор. Ночью. После смены. Да уж, видимо, давно у Нины Халимовой не было варианта выговориться… или друзей, которые смогли бы ее выслушать.
      - Нин, послушай. Я, наверное, не приеду. Поздно, а у меня уже не те годы, чтобы по полночи смолить и за жизнь под винцо трындеть. У тебя муж есть, думаю, он справится.
      Пауза. Долгая. Раздражающая.
      - Ладно, отмолчишься потом, я…
      - Офель, пожалуйста… Коле нельзя знать. Я только с тобой об этом смогу поговорить.
      - Об этом – о чем?
      Нина Алиевна ответила – сухо, чеканно:
      - Осиплость голоса, нехватка воздуха, как сегодня на пятиминутке, боль в плече, боль в спине… кровью утром харкала в биде, когда в туалет пошла… надо продолжать?
      Офелия Михайловна, не отнимая трубки от уха, шагнула к стене дома, прижалась. Новости… одна лучше другой просто.
      - Как давно?
      - Я эхо и КТ уже сделала.
      - Размер?
      - Приезжай, хорошо?
      Еще один щелчок – на сей раз обрывающий разговор.
      Вот так. На ровном месте. Не у нее. У Нинки. У которой муж и у которой семья, которой жить бы и жить еще.
      Офелия Михайловна, сбиваясь с шага, торопливо побежала к остановке автобуса. Такси вызывать долго, проще там, кого-то из таксующих соседей подобрать, сделают скидку, куда они, нахрен, денутся!
      - Эт… докт… я…т-тут… вввв…
      А «т-тут» - один из дерущихся, виновато оплыв по лавочке, размазывал по лицу густую кровь, что радостно лила из разбитой брови – сначала рукой по ране, потом по одежде, потом – по дереву лавки.
      - Вовремя вы, дегенераты чертовы!
      - Тык ээттот жжж…
      Хорошо – когда, кроме бутылки, в сумочке еще бинты, стерильные салфетки и перекись водорода.
      - Голову ему держи, баран! – раздраженно бросила врач Милявина, сдавливая пластиковый флакончик, плеская антисептик на сетчатый рубчик салфетки. – Места другого не нашли, чтобы рожи друг другу бить!
      - Так… ннне нашшл…и… - виновато попытался сказать один из участников мордобоя, а второй, не найдя в себе столько сил, лишь скорбно кивал окровавленным лицом, роняющим карминовые капли на бетон.
      Прости, Нина. Придется тебе подождать. Пока обработаю рану, пока посмотрю очаговую симптоматику, а, возможно – пока дерну на себя бригаду, отвезти побитого в нейрохирургию, для исключения сотрясения того, что он привык звать мозгом…
      Впрочем, ты врач. Ты старший врач. Ты поймешь.
      
      * * *
      
      После смены, в любой день года, в любую погоду – он приходил сюда. Почему – наверное, он и сам ответить не смог бы. Приходил – и все.
      Это был маленький, лилипутский почти, заглохший парк у моря, у городского пляжа, вроде бы и находящийся в центральном районе города, но при этом выглядящий осколком прошлого, старым, выщербленным, замшелым, вызывающим в груди ностальгическую боль. Слева от асфальтовой дорожки, что шла к пляжу и морю – десяток могучих кедров и елей, под которыми, в дикой заросли кустов – тропки, ведущие к бетонным параллелепипедам с торчащей арматурой, где некогда были детские аттракционы – «Орбита», катающийся по кругу паровозик с улыбающейся мордой, возящий вагоны по небольшому, но уютному леску из толстого бамбука, в глубине которого таинственно стоял домик, где, по десадовской легенде, до сих пор живет Бабка-Ёжка с большим желтым, до пола, зубом, поэтому, катаясь, нельзя смотреть на домик дольше, чем займет счет до пяти (обычно приводился пример знакомого друга соседа по комнате, у которого троюродный брат вот посмотрел, и больше его никто не видел). Был еще и «Иллюзион», квадратный дом, отделанный как сказочный сундучок, внутри ты садился на деревянный диванчик – и стены с потолком начинали крутиться, меняясь местами, вызывая у иных головокружение и тошноту, а еще – были жесткие указания сидеть там, не дергаться, и ни при каких обстоятельствах не пытаться встать и начинать прижимать колени к животу – рассказывалась страшная история про парня, который так сделал, и после долго, очень долго орал от дикой боли, пока аттракцион не остановился. Был «Вихрь» - карусель с пластиковыми неудобными сидениями, прицепленными к вращающемуся шкиву длинными цепями, был «Сюрприз» - большая металлическая «ромашка», где тебя центробежной силой вжимало в стенку, и ты вопил от восторга, силясь оторвать от нее ставшими неподъемными руки и ноги. И был тир дяди Сережи, маленький, приземистый, уютно спрятавшийся в самой глубине миниатюрного парка, под одиноким, в чересчур разросшейся компании пихтовых, тополем.
      Он любил эту зеленую будочку, на одной из настежь распахнутых дверей было написано «ТИР» - каждая буква была разного цвета, на второй – художественно изображен был мультипликационный кот Леопольд, держащий мишень, укоризненно улыбавшийся, а чуть ниже мишени воинственно бегали две наглые мыши с игрушечными пистолетами, в эту мишень целящиеся, напрочь игнорирующие начертанный чуть выше лозунг «Ребята, давайте жить дружно». Внутри – что тогда, что сейчас – уютный полумрак у барьера, на котором лежали прикованные тонкими цепями «переломные» пневматические ИЖ-38 и стояли крашенные в зеленое ступенчатые деревянные подставки для тех, кому винтовку было держать тяжело, магический свет в дальней части, где в несколько рядов у выщербленной сотнями неудачных выстрелов стенки выстроились мишени – за заслонкой из оргстекла, потому что на надпись «В фигуры не стрелять!» периодически кто-нибудь не обращал внимания. Всегда одни и те же – развеселый заяц с балалайкой, двигающий лапами, изображая игру, если тебе удавалось подстрелить жестяной кружок на палке выше; желтобрюхий, обведенный красной полосой, вертолет, яростно молотивший лопастями с характерным рокочущим звуком, классическая мельница, двое крестьянского вида мужичков, которые в случае удачного выстрела начинали что-то задорно пилить, колесный пароход, издающий мощный гудок и начинающий вращать лопастями колеса, и общий любимчик – бобинный магнитофон, радостно распевающий голосом Леонтьева песню про дельтаплан, задорно потряхивающий двумя пластиковыми катушками. Чуть выше – любимый ряд отца, огоньки, которые дядя Сережа зажигал по требованию, и выстрелом надо было их гасить, что было крайне трудно, они дрожали и дергались в стороны, иллюстрация, на стене, показывающая, в какую часть огонька надо бить, чтобы его погасить, мало помогала. Отдельный шик и гордость дяди Сережи – с правого края барьера лежал пневматический пистолет ИЖ-40, тяжелый и суровый, потому что стрелять с него было гораздо труднее, да и заряжать – тоже, потому что «переломить» его детским ручонкам было нелегко (прикладываемое усилие –то же, рычаг же – короче, физика, шестой, кажется, класс), зато попав из него в мишень – ты тут же становился героем вечера, имеющим полное право пренебрежительно посматривать на тех, кто лупил в мишени из прикладных «ижей», опираясь локтем о барьер, или, что вообще позорно, пристроив ствол на подставку. И ничего не было лучше тогда, чем прижаться к барьеру, встав на заранее запасенную деревянную лавочку, торопливо открыть спичечный коробок, в котором лежал десяток свинцовых пулек, взяться за ствол и цевье, свести их вместе, открывая казенный срез, впихнуть пульку вотверстие, все еще пахнущее нагретым маслом после предыдущего выстрела, сопя, прицелиться, ловя в прицельной планке предательски мотающийся жестяной кружок, выдохнуть, как папа учил, полностью, до тех пор, пока в животе станет пусто, и плавно, мягко, отстраненно нажать на спусковой крючок. И ждать, сжавшись, заветного «щелк», когда внезапно оживает мишень, начиная петь, крутиться, шуметь, вертеться, оживляя где-то глубоко внутри, в подложечной области, странное радостное чувство, которое никак логически невозможно объяснить, но именно оно тебя и заставляет радостно прыгать, вопить, размахивать конечностями – и снова-заново тянуться к коробку с пульками.
      Годы идут, привычки все те же. Хотя уже и от парка почти ничего не осталось – только кедры, заросшие дорожки, одичавшие останки того, что было когда-то аттракционами, и шум моря – бесконечный, непроходящий. И тир дяди Сережи – он вечен, как вечен и его хозяин, наверное – как вечно и море. Он никогда не здоровается, никогда не прощается, он встречает тебя всегда так, словно ты только что отходил на пять минут, без каких-либо эмоций. У дяди Сережи уже не осталось волос, и ростом он стал как-то ниже и сгорбился нехорошо, и покашливает – все время, не надсадно, но навязчиво, и ходит уже шаркая, но все равно – он не меняется, он тот же дядя Сережа, в тир к которому папа привел маленького Артема почти тридцать лет назад. Он молча высыпает пули в пластиковую коробочку, неторопливо уходит в свою маленькую каморку, что слева от барьера, там уже дымится огромная чашка с чаем, он внимательно смотрит на результат стрельбы, после чего, хмыкнув, выходит, откидывая деревянный запор с небольшой калитки, соединяющей святая святых тира с остальным миром, пихает пальцем – встал, мол, ровно, головой не тряси, точку прицеливания выбирай выше изначально, сколько раз уже объяснять, выдох и плавный спуск крючка, что тут сложного!
      Артем выстрелил – как оно должно было быть, и даже попал – выставленные чуть выше огоньков игрушечные солдатики должны был бы хором засвидетельствовать, что отряд заметил потерю бойца, потому что самый низкий из них, лежащий и целящийся из снайперского ружья, со звонким щелчком ударился о стену, после чего рухнул на пол.
      - Ну?
      - Баранки гну, - непреклонно ответил дядя Сережа. – Дергал, я ж вижу. Давай, шмальни еще раз, чтобы я убедился.
      - Убедился в чем? – насмешливо поинтересовался Артем, переламывая ружье и заряжая его снова.
      - Что и косорукий иногда в туалете прямо брызгает!
      - Прям уж и косорукий… - пробормотал Громов, пристраивая локоть на барьер, а приклад – к правой щеке. – Прямо уж и в туалете….
      Нашарив следующую цель – тактический шлем воина, что героически сжимал какой-то импортный пулемет – он вдохнул, выдохнул, подергал пустой диафрагмой.
      - Прямо уж и брызгает…
      Выстрел. Звонкий щелчок. Воин шлемом, в лучшем случае, качнул. А будь пулемет настоящий – уже ударил бы по незадачливому снайперу свинцовым шквалом.
      - Заново, - буркнул дядя Сережа, уходя в свою каморку. – Чему тебя в армии учили, ума не приложу.
      - Траву красить, дядь Сереж, не беси, - новую пулю в ствол, взвод пружины. – Сам не служил, что ли?
      - Выдыхай! До упора выдыхай!
      Ругнуться не получилось – выдох и так получился шикарный, живот прилип к диафрагме. Выстрел! Солдатик, закрутившись, брякнулся на пол.
      - Спорить он со мной еще будет, - ухмыльнулся дядя Сережа, доставая очередной коробок со спичками. – Сейчас пять гасить будешь.
      - Да с хренов ли пять? Я после суток, не забыл?
      Не отвечая, хозяин тира безжалостной рукой стал разжигать огоньки.
      Еще один обязательный этап – дядя Сережа разжигает случайно выбранное им количество огоньков, и ты должен погасить их все, причем – подряд, промахи не принимаются. Если справляешься – стреляешь бесплатно, нет – оплата по двойному тарифу. Собственно, даже двойной тариф не обременителен для кармана, тут дело принципа и азарта…
      Но пять, черт возьми!
      Сзади зашумело – под вечер в конце августа у моря всегда ветрено. Нашелвремя, тоже -  огоньки жечь, половину задует сейчас. Мягко толкнула воздушная волна в спину – одна, вторая, пахнущая уже слегка сопревшей хвоей. Парк сейчас пуст, курортный сезон кончился, большая часть отдыхающих разъехалась по домам, поскольку грядет сентябрь, а точнее – его первое число, детей надо в школу, самые лишь стойкие остались, либо отпущенные злобным начальством в отпуск строго после лета, либо – выбирающие последние крохи выгоды из курортных романов. Будет тихо, будет пустынно, будет ветер гонять по опустевшим дорожкам сухие желтые листья. Вот и хорошо. Артем любил, когда в парке пусто. Наверное, это хорошо, когда пусто. Что в парке, что в жизни.
      В спину что-то стукнуло. Он обернулся.
      Аня Демерчан, угрюмо изобразив ухмылку, показала пальцем на скомканную бумажку, что лежала на земле – я, мол, после чего дважды дернула бровями, сначала вверх, а потом влево, скосив туда же глаза.
      - Дядь Сереж?
      Он не ответил, спокойно, размеренно зажигая огоньки.
      - Отойду, лады? Надо.
      Дядя Сережа снова не ответил. Он был выше этого, он священнодействовал.
      Вечер уже вступал в свои права, и в парке даже загорелись фонари – все три, два – на входе, и один, с расколотым круглым плафоном, в глубине, возле тонкого эвкалипта, окаймленного разросшимися грубыми кустами остролиста. Именно у этого фонаря Артем и любил засиживаться – допоздна, читая книгу, не обращая внимания ни на укусы комаров, когда лето, ни на холод и рев голодного пенного моря, когда зима. Откуда Аня узнала про это место… впрочем, вопрос пустой, слишком уж они давно друг друга знают. Нет, не дружат… сложно их отношения назвать дружбой, на самом деле. Странно как-то у них общение сложилось, на самом деле, какая-то получилась невнятная смесь симпатии и злой иронии, когда вроде бы и вместе, вроде бы и друг за друга, но – все общение состоит исключительно из критики, ядовитость которой варьируется в зависимости от предмета и объекта обсуждения. И – да, было разок, чего кривляться – оба были одиноки, оба – душевно опустошены, оба – хорошо перебрали, как-то сам по себе изначально затевавшийся простой разговор по душам и желание выплакаться эволюционировали в алкогольную посиделку на берегу моря, после – в обнаженное купание в ночной прохладной воде, сияющей бисерным синим огнем планктона от каждого взмаха руки, после – в бурный и какой-то отчаянный секс, там же, на мокрой гальке, пока над ними мерцало звездное качающееся покрывало, а наверху, выше насыпи, то и дело грохотали проносящиеся поезда. После, протрезвившись и осмыслив, как-то оба молча пришли к тому, что – было и было, вспоминать не стоит, и обсуждений никаких быть не может. Оба после миновали неизбежный период неловкости, который всегда бывает, когда секс случился прежде желания отношений, оба мужественно пережили и период неизбежно накатывающего «нам надо серьезно поговорить», как-то молча пришли к компромиссу, и теперь – вот.
      Анька уже уселась на лавочку, в руках – большой пакет чипсов, рядом предусмотрительно разместился пакет с пивными бутылочками.
      - Стреляешь?
      - Вроде того, - Артем сел рядом, выудил бутылку, поддел крышку зажигалкой, с хлопком отправил ее в крутящийся полет. – Чего не дома, чего здесь?
      - У Никиты кризис творческого вдохновения, у Врежа – свидание, - Аня бутылку забрала, глотнула, зажмурила глаза, подведенные тенями – хорошо так подведенные, густо. – Я там лишняя. Поэтому вот – гуляю.
      Никита – анькин новый муж, художник, волосато-дрыщеватый персонаж, слегка картавый и сильно запинающийся в разговоре, однако – очень эрудированный и начитанный, умеющий, несмотря на внешние дефекты речи, говорить красиво и захватывающе, ну, и что характерно – натура творческая, возвышенная, такие даже санузел посещают не просто так, а ради высшей цели и служения искусству. Неплохой, в принципе, парень, но – немножко зануда, на его, Артема, взгляд, а еще – ревнует дико. Кажется, Аня-Лилипут у него первая, которую он увидел голой, поэтому – даже наличие сына от прежнего мужа его не смутило, женился сразу, махом, совместив период ухаживания и окольцевания в короткие три месяца. Артема, отрекомендованного в качестве «близкого друга» воспринял, но – то и дело кидает огненные взгляды из-под кустистых бровей, видимо, подозревая в чичисбействе. Вреж – сын, обычно – Врежик, но именно официальное наименование полно горечи, Анька уже начинает осознавать, что мамина радость вымахала в семнадцатилетие и стала выше мамы на полторы головы, и уже – в поисках собственной семьи, причем – не менее активных, чем мать в недалеком прошлом.
      - А у меня – желание расслабиться, - пробурчал Артем. – Желательно, без свидетелей.
      - Знаю, - хладнокровно ответила Лилипут. – Пей пиво, у меня много там.
      Артем сделал глоток – один, а потом еще один, посмелее. Разговаривать пришла, зачем еще. О ком только, вот вопрос.
      - Ты там как, жениться не надумал?
      Закатив глаза к темнеющему небу, Артем молча выругался. Опять-двадцать пять.
      - Нет, не надумал.
      Густо накрашенные глазки Ани внезапно уперлись в него – сильно, тяжело.
       - А не пора бы, Тема?
      - Ань, - он отставил бутылку, встал. – Давай так. Сейчас начнешь мне на мозги давить – я пойду дальше стрелять. У меня, сучья тетка, не самая спокойная смена была, чтобы ты еще мне сейчас лекции читать начала!
      - Да не буду давить. Садись.
      - Присяду, - пробормотал Артем. – Садиться нет желания. Каждую смену обещают.
      Аня молча пила пиво, хрустела чипсами.
      - Ну, давай, спроси уже!
      - Зачем? Сам же расскажешь.
      - Надо очень мне, - Громов отвернулся, бросив взгляд на тир. Нет, дядя Сережа не будет беспокоиться, слишком хорошо он его знает. Даже если через год вернется, тот не подаст виду. Разве что, если огоньки к тому времени погаснут, он их снова зажжет.
      Лилипут толкнула его локтем.
      - Ну?
      - Да что «ну»! Робина снова включал! Хотя зарекался…
      - По поводу чего на этот раз?
      Артем сплюнул.
      - В сауну ночью дернули, сознание, мол, теряет! Приехал, а там – как по классике, четыре рыла, пьяные, борзые, все по канону, а с ними дурочка жмется – на полу сидит, кулак в зубах, в глазах – муть, молчит и на вопросы не отвечает. И голая, в простыню замотана наспех так.
      - Изнасиловали? – прищурилась Аня.
      - Нет, в шашки обыграли! – зло ответил фельдшер. – Эти мне начинают блеять, что, мол, сидели, пили, все чин-чинарём, а потом она возьми и на пол упади, и вот такая вот стала! Само собой, врут – она ноги к себе жмет, притронуться не дает, трясется вся!Ну, и глаза – это главное. Там сразу все видно.
      - Может, перепила? Или закинулась чем?
      - Ань, я, по-твоему, закинутых не видел?
      - Я на всякий случай спросила, - примирительно ответила Лилипут, открывая и протягивая ему бутылку – он и не заметил, как осушил предыдущую. – Дальше-то что?
      - В машину хотел взять – не дают, мразота долбанная, в дверях стали, начали что-то там про понятия, про «ты знаешь, кто мой батя?», в общем и целом – давай, мол, лечи ее быстро здесь, и вали нахрен, не мешай людям отдыхать! И без вопросов, разумеется!
      - Почему в них нельзя стрелять, интересно? – глазки у армяночки сузились, а губы сжались. Бывала в похожей ситуации, что ли?
      - Можно, как нельзя…  - буркнул Артем. – Только остаток жизни не хочется в Нарымском крае из-за этой плесени белковой провести.
      - Хрен их пойми, может, там таких и нет… Если там только те, кто в таких стреляет.
      - Ты себе мозг отсидела, Демерчан.
      - Мне, хотя бы, есть, что отсиживать. Разрулил как?
      Манеру плеваться вместо ответа он всегда считал дурной, однако – снова харкнул куда-то в кусты, далеко так, с оттяжкой. Да как… содрал неожиданным, рассчитанным рывком, с надрывно замычавшей девчонки простыню – вот они, расцветающие бардовые синяки на нетипично большой для худенького тела девушки-подростка груди, вот – ссадины на шее, и уголки рта – две косые свежие ранки, обличающе говорящие, что, как минимум, один из уродов был поклонником орального секса… а то, что у нее между неловко скорченных ног, она судорожно закрывает рукой… да и не надо смотреть, и так понятно, что там – опухшие малые половые губы, микро- (дай Бог, чтобы) разрывы вульвы, и – не факт, что эти тварёныши пользовались презервативами. И впереди у нее – помимо длительной психореабилитации и непременного рубца на психике, еще ряд анализов – на трихомониаз, бактериальный вагиноз, хламидий, более суровые - на сифилис и гепатит, венец всего – ВИЧ, а также – беременность от одного из этих, что сейчас суетливо перемещаются по предбаннику, то хватаясь за телефоны, то – начиная махать руками и громко орать, как всегда – комбинируя пьяную наглость с похмельной трусостью и пониманием, что – заигрались, и не всегда «батя» сможет безболезненно «отмазать», за такое – может, даже в угол поставит и от интернета на месяц отлучит… Алгоритм уже известен – холодный взгляд в никуда, выше голов матеряще-суетящихся, равнодушное: «Ну, что, молодые люди, на статьи 131 и 111 УК РФ вы уже заработали. В ваших интересах сейчас – заткнуть хавальники и сесть спокойно. Если кому-то звонить хотели – звоните, спасайте свои жопы. Девочку забираю, и СРАЗУ ПРЕДУПРЕЖДАЮ (это громко и отчетливо) – мешать не советую! Пенсионный возраст встречать на зоне – плохая примета!».  Девочку – руку через плечо, обхватить за талию, на ухо: «Давай, милая, давай, шагай ножками, там оденешься, надо-надо, идем…» - в машину. А по спине – колючий холод, неважно, что в сауне душно и влажно, все же бывает, могут и стрельнуть, и двинуть чем-нибудь тяжелым и острым, сколько случаев бывало. Что этим подпившим крысятам статьи, если не раз помянутый в разговоре «батя» у них, возможно, на черной машине с синей мигалкой по городу перемещается? Но, в очередной раз – повезло. Вывел. Уложил на носилки, махнул водителю, сорвались, унеслись в первую больницу, в отделение гинекологии. Сдал, выдохнул. Но до конца – не выдохнуть, жжет где-то внизу, у диафрагмы, где-то там, где, наверное, до сих пор еще живы, не сдохли, совесть и жажда справедливости, которых распаляет понимание, что ничего, вообще ничего этим сучьим отродьям за изнасилование не будет. Откупятся, а то и запугают – сколько ж примеров тому, если вообще не сведется все к тому, что девушка сама во всем и виноватая, вон – аж четыре свидетеля тому, как она сама активно их всех совращала, настолько активно, аж по задней стенке влагалища надрывы пошли…
      Одна только и отдушина фельдшеру «Скорой помощи» - сменившись и отоспавшись, выкурив полпачки и несколько раз пнув стену – пойти в старый парк, в тир, прижаться щекой к прикладу, найти в прицеле фигурку, надавить на «собачку», сбить ее, перезарядить, сбить следующую… Может, поэтому дядя Сережа и запалил сейчас пять огоньков? Четыре сопляка и их загадочный «батя» - каждому по пуле, чтобы задрожали, фыркнули испуганно и исчезли к собачьей мамаше, оставив только вонючий дым?
      - А я в ночь на второй подстанции, - произнесла Аня. – Вторую уже смену. Костлявая постаралась.
      - В «штрафбате»-то? А ты с ней что, погрызлась?
      - А надо? – ухмыльнулась девушка.
      Верно. Не надо. Костенко – это эталонное воплощение выражения, того самого, которого гласит, что в России нет страшней напасти, чем идиот, дорвавшийся до власти. Двадцать три года она уж как старшим фельдшером, а график писать так и не научилась – то тут, то там дыры, и как-то она, с помощью совершенно загадочных каких-то умозаключений, всегда приходит к выводу, что в этом виноват кто угодно, только не она. В итоге – Лилипут отправилась в ссылку на подстанцию номер два, а это – да, штрафбат. Подстанция маленькая, всего три бригады у них, а район – растянутый, поэтому, по факту, выехав утром, утром, только следующим, ты и возвращаешься. И прибывающая в помощь бригада с «Центра» - как манна небесная. Именно на нее диспетчер и скидывает всю «хронь» и пьянь – уличные вызовы, пятые этажи, бабушек с анамнезом, который не поместится и не двадцати страницах, пьяные драки, «дальняки», бомжей и обязательные роды, которые надо тащить в Центр, роддом только там. То-то и глазки у Лилипута подкрашенные – видимо, там циркулярные синяки от бессонных суток, как у панды.
      - И как?
      - Юлю видела, - Аня нарочито отвернулась, делая глоток из горлышка бутылки. – Привет тебе передавала.
      Понятно.
      - И ты ей передай, не забудь, - сухо ответил Артем.
      - Такой привет – забуду, - девушка тут же повернулась обратно. – Тём, ну ты как, живой вообще? Или чучело из мяса? Что ты ее мучаешь?
      - Я мучаю?
      - Я мучаю! - ядовито ответила Аня. – Моя б воля была – по башке бы тебе дала!
      - Демерчан, не лезь в это, а?
      - А почему не лезть-то?
      Глаза горят, ноздри расширенны, того и гляди – кинется. Да, Юльку она любит, и всегда защищает. Хотя и не подруги... еще один парадокс, кстати.
      - Хотя бы потому, что тебя никто не просил!
      Сказав – пожалел, глаза у Ани чуть сузились, показывая, что – да, попал, задел, сделал больно, молодец.
      - Это все, что у тебя из аргументов?
      - А чего ты еще от меня ждешь?
      - Она тебя любит, Громов, ты слепой или тупой? До сих пор любит, меня увидела, вижу же – хочет про тебя спросить, а не знает, как. Самой пришлось разговор на это выводить!
      Тоже понятно. Только смысл?
      - Ань, Юля уже три года как замужем. Официально, по закону, с загсом, кольцом и вальсом Мендельсона, подозреваю. В смысле – живет с другим мужиком, спит с ним, и, так понимаю, говорит ему, как минимум, «я тебя тоже» в ответ на его «люблю». К чему вот эти слюни размазывать?
      - А куда ей было деваться, когда ты ее бросил?
      - Я ее не бросал.
      -  Ладно, Громов, не бросил, не цепляйся к словам!
      - Так не провоцируй меня.
      Не бросил, да. Просто не удерживал, когда Юлька, заплаканная, растрепанная, долго откладывавшая тот разговор, наконец, не ушла, собрав вещи и хлопнув дверью. Не побежал следом, не остановил, не вернул, не обнял, и не сказал «люблю» - как тот, который говорит сейчас. Зато – не врал.
      - Ань, от меня ты что хочешь? – отставив бутылку, он повернулся к Лилипуту. Глаза в глаза, раз ей так приспичило выяснять отношения. – Да, я знаю, что она меня любит. Знаю, но то же самое я сказать ей так и не смог… нельзя любить по заказу, понимаешь? Она хорошая, да, она красивая, она милая, с юмором и пониманием у нее все в порядке, и в сексе она – тоже молодец… но я ее не люблю!
      - Почему?
      - А почему вообще любят и не любят? – разозлился Артем. – Полистай литературу на досуге, вместо того, чтобы меня долбать! Любовь по щелчку не включается, она либо есть, либо ее нет. И все!
      Аня моргнула. Один раз, второй.
      - Тебе прям вот эта подростковая страсть нужна? Обжималки на лавочке, перестук через стену, ревности и истерики?
      Сдерживаясь, он отвернулся. Ага, пиво, кстати оно, да. Мощным глотком прикончил бутылку.
      - А ты как замуж вышла, Демерчан? По подростковой страсти, или родители сосватали, семья, мол, уважаемая, породу надо культивировать?
      - Второе, - неестественно спокойно ответила Лилипут. – Семья уважаемая, Хачатур большое будущее иметь должен был, пока, как падла, не стал бухать и в карты играть.
      - И какого ж хрена ты мне тогда про любовь что-то объяснять пытаешься?
      - Да не пытаюсь я, - Аня опустила глаза, пнула ботиночком сухой лист. – Ты, понятно, одиночка, весь из себя брутальный, все такое. Юльку жалко просто, она-то до сих пор…
      - Юля замужем. Три года… я вроде говорил уже?
      - Я тоже замужем была. Даже сына родить ухитрилась. А потом муж об нас ноги вытер, если помнишь.
      Артем скривился. Да уж…  ноги. Отвратительнейшая сцена, которую избранник Лилипута, будучи приглашенным, закатил на праздновании дня медицинского работника, с дракой и скандалом, кто-то там, по мнению, как-то не так супруге соль передал… а потом Аня, сгорающая от стыда, уговаривала его утихомириться, и – хлесткий удар ей по лицу, наотмашь, а после, когда упала – ногами по спине… Вертинский, Вересаев и он, Громов – оттащив этого гаденыша от лежащей, рыдающей от боли и обиды Анечки, тяжело сопя, молча, без ругани, лупили его до тех пор, пока не прекратил выкрикивать угрозы и начал визжать о пощаде…
      - Он-то ее не бьет, надеюсь?
      - Она тебя любит, Артем.
      - А он – любит ее, - даже непонятно, почему-то внезапно слова стали рождаться с какой-то натугой. – А она – меня. А я ее – не люблю. Понимаешь, Ань?
      Лилипут помолчала, болтая остатки пива в бутылке, размазывающиеся пенящейся волной по донышку. Первой бутылке – в отличие от него, открывающего сейчас третью уже.
      - Нихрена я не понимаю. Дура я просто, вот что. В своей жизни не разберусь, в чужую лезу…
      Так.
      Тяжело вздохнув, он потянул нахохлившуюся Аню к себе, прижал.
      - Ты давай, это, без самокопания и достоевшины, ладно? А то по заду дам!
      - Давно уж мне никто по нему не давал, - Лилипут не удержалась, хихикнула. – Никита – он же пацифист, насилия не приемлет.
      - На следующую смену его с собой возьми – и нормально будет, боец прозреет еще до обеда.
      - Или скоропостижно в бозе почит, ага.
      От волос Ани пахло вкусно – чем-то таким пшенично-хмельным, пряным и очень уютным.
      - Тём, а почему мы вообще не вместе получились? – раздалось снизу наивно-детским голоском.
      - Потому что, Демерчан, я бы обязательно тебе что-нибудь сломал, а ты бы мне однозначно что-нибудь бы оторвала. А я хочу до старости дожить со своими запчастями, не менянными.
      Девушка снова захихикала, отстранилась.
      - Объяснения принимаются. Ладно, давай, допивай, и пошли уже, учить меня стрелять будешь!
      - Заняться мне больше нечем. Дядя Сережа пусть учит.
      - Тогда знакомь.
      Артем встал, потянулся, с неудовольствием отметив, как хрустнуло что-то в районе поясницы. Сорок один годик, да, прошу любить и жаловать. Подал руку Лилипуту, второй – подобрал пакет с пивом и чипсами.
      - И познакомлю, хрен ты меня остановишь. Пошли!
      Аня, прижавшись сбоку, деловито продела свою руку в сгиб его руки.
      - Как представишь?
      - Сестра, старшая, разведенная, слабоумная, в последнем приступе молодости, молодится активно, но безуспешно…
      - Дурак! – с достоинством ответила Аня. – Веди давай.
      Он повел. В конце концов, какая разница, кто погасит эти пять огоньков, что до сих пор горят? Дядя Сережа, понятное дело, ждет, сидит, пьет своей облепиховый чай, никуда не спешит. Он вечен, как море. Он не удивится Ане, как не удивляется никому – просто кивнет, просто подаст ей спичечный коробок с пульками, а, обучая целиться, тактично будет поправлять то локоток, то плечо – без обычных тычков, как с Артемом… но и только.
      - А про Юлю – подумай, пожалуйста.
      Аня сказала это очень тихо, еле слышно.
      Но он все равно услышал.

      * * *
      
      Щелкнула зажигалка. В который уже раз за эту паршивую, бессонную ночь.
      Гульнара, моргая опухшими глазами, бездумно уставилась в темноту оконного стекла, затянувшись сигаретой и тут же забыв о ней. Где-то, непонятно где, капала вода, назойливо, в рваном ритма, кап-кап-кап, пауза, кап-кап, и снова… далеко внизу, где за небольшим хребтиком, и лесом, растущим на нем, проходила федеральная трасса, иногда шумели машины. Мягко мерцала дверца микроволновой печи – он выбрал специально такую, подороже, с «ночным светом», чтобы кухня в темное время суток окутывалась загадочным синим сиянием. На миг в коридоре квартиры прошуршало – кот направился по своему обычному ночному маршруту «спальня хозяев – лоточек с песком – кухня и мисочка с кошачьими сухариками». Направился раздраженно, злясь на то, что его расписание сбила эта неправильная раздражающая суета с ярким, дерущим глаза, светом, неуместным посреди ночи, с кашлем, с громкими голосами, с неправильными звуками, несущимися из самой маленькой в квартире комнаты, с запахами, ни один из которых нельзя назвать приятным.
      Олег уснул, кажется. Проверять страшно… последний раз она, морщась, словно каждое движение может причинить боль, с трудом высвободила свою руку из его ладони, и тихо, ступая с носка на пятку, вышла, оставив дверь приоткрытой, но замерла в проеме, и долго, минут десять, не меньше, стояла, слушая его тяжелое дыхание, в которое то и дело вклинивался отвратительный, икающий, стон, и от каждого стона сердце сжимало… давно уже, года три, как его так сжимает, словно кто-то подвешивает гирю, и эта гиря тянет его вниз, а тяжи мышц, удерживающие его, горят огнем напряженной боли, разливающимся в левом плече и под левой лопаткой. Но – спит, дышит глубоко и редко, все же подействовал коктейль, хотя – уже ничему веры нет, что у него, что у нее…
      Слезы сами полились из глаз, сплошным непрекращающимся потоком. Гуля скомкала ворот халата, впилась в него зубами, чтобы – тихо, чтобы не всхлипывать, потому что даже малейший звук сейчас – преступление. Сигарета… да, была же? Жадно, словно после забытья, она затянулась, выпустила ядовитый дым из ноздрей и рта, так, чтобы он обжег слизистую глаз. Снова затянулась, и снова, до тех пор, пока не заболело в груди. Ничего… полуоткрытое окно вытянет дым, Олег не почувствует. Только бы поспал до утра, дальше… наверное, будет легче, кто знает. Уже ничего нельзя гарантировать, когда тебе уже пятый десяток, а твоему мужу – вот-вот будет шестой. И все здоровье, которое вы могли бы сэкономить к этому возрасту – вы уже разбазарили, разбросали на ниве охраны здоровья других. А нива оказалась каменистой и засыпанной солью, нихрена там не взошло, так что все, что вы так широко и радостно швыряли – просто сгинуло…
      Шум в коридоре. Сорвавшись с места, Гуля беззвучно зашипела на кота, вздумавшего копать песок в лотке после того, что коты обычно делают в песке. Крадучись подобралась к спальне, заглянула. Лампа все горит, он не любит спать в темноте, узкий теплый круг на скатерти стола рядом с клавиатурой компьютера, голова мужа на измятой подушке, метался долго, никак не мог улечься, мокрое пятно пота на наволочке… Спит. Наконец-то – спит.
      Вернувшись на кухню на подгибающихся ногах, Гуля только сейчас осознала, что голодна – ничего не ела с утра, по сути. Что там, в холодильнике, кстати? Она аккуратно, чтобы не издавать лишних звуков, открыла дверцу, бросив косую полосу света на свои обнаженные ноги и на кошачью морду между ними, внизу, тут же устремившуюся с интересом в обитель пропитания. Отпихивая указанную морду, настырно мурчащую и тычущуюся  любопытныммокрым носом везде, она провела рукой по полкам. Сыр, колбаса, остаток… годится, а вот и соленый огурчик, если все это положить между двумя полосками хлеба, то, в принципе, можно дотянуть и до утра. Но – без света, без шума, без гула микроволновки, без мокрой возни с посудой в раковине. Света полуоткрытого холодильника вполне хватит. Привыкла уже.
      Кот довольно зачавкал мясными кусочками в соусе, Гуля впилась зубами в бутерброд. Молча, глядя в черное окно, пытаясь в едва заметных искорках звезд прочитать какой-то ответ. Так и живем вот. Тринадцатый год уже.
      Сначала все казалось так хорошо, так радужно, черт бы его взял… поженились, медовый месяц в Черногории, маленький уютный Цетине в карстовой котловине у подножия Ловчен-горы, бирюзовые волны Адриатического моря, горячие рассказы Олега о Видовдане и Косовом поле, а попутно – о Слатине и русском «броске на Приштину»… как можно было не растаять от всего этого, особенно если ты – двадцативосьмилетняя девушка, серьезно засидевшаяся в девушках, и только сейчас вот, исчерпав все временные лимиты, когда слово «молодиться» липнет к тебе все чаще и настырнее – обрела счастье. Олег Якунин, сволочь, женоненавистник и скандалист, оказался тем самым, ради кого она все эти семь лет скрипела зубами и сжимала от горечи одиночества кулаки. Он – любил, он – заботился, он – на руках носил, он – дом обустроил строго по ее интересам, вплоть до того, что свой любимый компьютер с балкона перенес в их комнату (Гуля как-то сказала, что любит засыпать, когда он играет), а когда она забеременела – просто свихнулся от радости, бегал по соседям, всем рассказывал, что скоро заглохший род Якуниных воспрянет ото сна, разбавленный мощной татарской кровью рода Аскаровых…
      Гуля, отложив недоеденное, опустила голову, позволяя горячим каплям падать куда-то вниз, на голые колени.
      Да, она виновата. Надо было послушать его и идти в декрет сразу, не тянуть… но так хотелось еще немного, прежде чем на три года прочь, с линии, и, опять же, Костенко обещала в августе хорошие проценты, сссука рваная…
      Так вышло, что в ту смену она, с уже намечающимся пузиком, оказалась на бригаде одна – Костенко, сюсюкая и приближаясь реверансами, посетовала, что, мол, Гуленька,  все я понимаю, не переживайте, в ночь отработаете, только перевозки вам, если что. Перевозку и дали, почти под утро –существо с поломанными ребрами и носом, ЗЧМТ и прочими приятными осложнениями пьяного мордобоя, которое на третью ночь пребывания в отделении травматологии влетело в алкогольный делирий, стало собирать по темному времени суток одному ему видимых тараканов с остальных пациентов и себя, попыталось после выйти в окно -  и было поспешно выпихнуто в наркологический диспансер – от греха подальше. Существо спустили к машине, существу даже придали ускорение, загружая его в салон, впихнули направление  и благословили на перевозку. Дорогой существо вело себя относительно сносно, только пару раз звучно ударило по белым дверцам шкафов, после – угомонилось, что-то бормоча и глухо матерясь. Опасения оно не внушило – было анорексичное ввиду длительной спиртосодержащей диеты и вяло-сгорбленное какое-то. По приезду же в наркологию – утро начиналось только, сонное такое, августовское, с сочным запахом мокрой от росы зелени – все и случилось. Гуля, с трудом выбравшись из кабины, открыла дверь в салон, собираясь задать вопрос о самочувствии. Вопрос не понадобился. Из салона сначала вылетел кулак, звонко ударивший ее в скулу, ломая скуловую кость, а следом – нога, хрустко и больно ударившая в живот… В мутном тумане она видела, как поднимают, как волокут куда-то, кто-то звучно матерится над ней, и кого-то бьют, кажется… помнила жгучую распирающую жаркую боль где-то внизу живота, разрывающую горячими щупальцами что-то между ног, накатившую липкую дурноту и голос Инны Николаевны, заведующей диспансером: «Так… весело! Ножницы, быстро, ну!». Она, отпихивая удерживающие руки медсестер, опрокинулась набок, заходясь в рвоте, сквозь какую-то пленку, застлавшую глаза, наблюдая пластмассовый таз, сгустки крови в нем, и поверх – на обрезанной нити пуповины что-то маленькое, скорченное, похожее на тритона или морского конька… сверху на него тут же упала марля, а сильные, с жесткими мозолями, пальцы заведующей отвернули ее голову в сторону. «Не смотри, девочка, на меня смотри… слышишь?».
      Олег не запил, не устроил дурныхскандалов с мордобоем и приводами в милицию. Не уволился и не заставлял уволиться ее. Он до конца был рядом – ухаживал, мыл, кормил, уговаривал встать и добрести до душа, сам, сопя, убирался дома и готовил еду. Женоненавистник в прошлом, он четко усвоил для себя, что истерики – это удел именно той половины, которую он презирал. Он был рядом и остался рядом. Но он – умер.
      Словами этого не объяснить. Жил с тобой человек – а теперь лишь живет его пустая оболочка, которая ходит по инерции, говорит по инерции, ест и пьет по ней же, даже дышит – по инерции и лишь благодаря специальному центру в продолговатом мозге. На вопросы: «Что с тобой?» он всегда будет отвечать шаблонным «Перестань, все в порядке». Нет, не в порядке. В нем что-то с хрустом сломалось, и в этот разлом упал тот, кого звали Олегом Якуниным.
      И так уже – тринадцать лет. Олег рядом, он говорит «люблю» в ответ на аналогичное, он даже натужно смеется шуткам, если надо – одними губами. Глаза его мертвые. Особенно правый. Его кластерная цефалгия после того страшного утра обострилась, вырвалась из ремиссии, и принялась жрать его  - в прямом смысле слова. Приступы, до того случавшиеся, велик Аллах, раз в три месяца, стали бить его каждую неделю, всегда – внезапно, на фоне полного здоровья. Так  и сегодня…
      Моргая мокрыми глазами, она провела пальцем по сенсорному экрану смартфона, снимая блокировку. Разумеется – сообщение. Ожидаемо, на одной же станции работают. Хорошо, что ума хватило звук выключить.
      «Гульнара, ты как? Прости, если навязываюсь. Просто помни, что ты всегда можешь мне позвонить, хорошо?».
      Олег. Другой Олег, фельдшер ее недолгий. Ушел на другую подстанцию, когда в ее жизни появился Якунин, потом – свалил со «Скорой» в медицинскую краевую академию, вернулся вот недавно – врач, причем – не абы какой, а со специализацией «анестезиология-реаниматология». Гордый собой, солидный, полный чувства собственного достоинства, и красивый – чего уж там кривляться. Станционные девочки, понятное дело, завелись, и даже небольшую очередь, говорят, у кабинета старшего фельдшера устроились – осыпать ее мздой за месяц дежурства с новым доктором. Вошел, помнится, в бригаду, аккуратно постучав:
      - Можно, Гульнара Альфатовна?
      - Можно, - кисло ответил Олег, сидевший на стуле у окна, равнодушно смотревший на мелькание кадров на экране телевизора. – Тут все свои, кто не чужие.
      Олег – вошедший - поморщился, но слегка, чтобы не ронять реноме.
      - Помните же меня?
      - Да помню, дурачок, помню, - она улыбнулась, обняла, представила одного Олега другому – оба пожали руки без какого-либо энтузиазма, засуетилась, заливая воду в кофеварку и засыпая туда же кофе с сахаром … хотя, по факту, стоило все сделать строго наоборот, кофейный порошок позорно поплыл по поверхности воды и размешивался с трудом, налипая на ложку. Были пятнадцать минут скучной и рафинированно-вежливой беседы ни о чем, Олег Якунин откровенно зевал, а Олег Ефремов не менее откровенно злился – по всему было видно, что, приехав сюда в новом статусе, он ожидал застать ее брошенной, разочаровавшейся, готовой к любви, и точно не употребляющей слово «дурачок», уместное к титулу врача-реаниматолога-анестезиолога так же, как мангал в церкви. Попрощался сухо, еще суше закрыл дверь в бригадную комнату.
      - Олег?
      - Да все я понимаю, - пожал плечами муж, отворачиваясь к телевизору. – Первая любовь. Самая сильная, самая отвратная. Не трону я его, не бойся.
      Она не боялась, хотя тронуть Олег мог – характер у него был дурной, особенно, когда дело касалось чего-то личного. Но ее задело это «не бойся». Сама не зная для чего, тремя сутками после обменялась с бывшим фельдшером телефонами – по рабочей надобности, само собой. И вот – началось. Сначала писал, разумеется, строго по делу – проконсультироваться по клиническим вопросам, по написанию карт вызова и расходного листа, словно никогда этого не делал, после – обязательные поздравления с днем медика, ангела, первого зеленого листа и прочих идиотских праздников, которые, похоже, были выдуманы лишь для того, чтобы быть поводом кому-то написать. После, три месяца назад, видимо, после празднования дня медицинского работника же (пикничок, частично спонсированный профсоюзом, на Чертовых Воротах, в реликтовом каньоне, где – баня, беседки, танцевальная зона, и бонусом – купание в девственных водах древней реки, русло которой пробил сползающий ледник в ходе очередного, одноименного с ним, периода) – сообщение, которое всколыхнуло душу. Да, она жена… но и женщина тоже. А так – никто и никогда ей не писал.
      «Гульнара, прости, что так… и что на «ты». Я сейчас пьян-с, и вряд ли смогу сказать это тебе трезвым. Я  так слишком долго молчал. И очень долго сейчас печатаю это. Я тебя люблю. И всегда любил. И буду любить. Ничего от тебя не хочу, ничего не предлагаю. Но и молчать об этом – не могу. Знай просто».
      Сообщение, конечно, она удалила, но – чего греха таить, в памяти оно осталось. На следующую смену, встретив его на станции, поздоровалась – подчеркнуто вежливо, и услышала в ответ столь же вежливый и нейтральный отклик. А вот взгляд… взгляд – да, его не обманешь. И не спрячешь.
      Коллеги, чтоб их, шушукались  и то и дело доносили, что, мол, Альфатовна, ты-то хоть будь осторожна – с молоденьким путаться в твоем возрасте хоть и почетно, но для замужней женщины, сама понимаешь, особенно при том факте, что муж работает с тобой на одной станции, а до кучки – еще и на одной бригаде. Она скрипела зубами, довольно зло и резко отшивала добровольных советчиков, а после, уходя в душевую, упиралась горящим лбом в мокрый кафель. И ненавидела всех – Олега этого, сплетников чертовых, и себя, разумеется, потому что… чего греха таить, стоит только подумать – и вот он, огонек ниже пупка, не жжет, а греет, и приятная истома ползет мурашками по телу. Только – к шайтану и истому и мурашек! Она – замужем! Сама, не под дулом пистолета, не по принуждению и залету! Если и грешна она где-то, то только в мыслях – но никогда в реальной, чтоб ей сгореть, жизни…
      Сегодня Олега скрутило прямо на пятиминутке. Она поняла сразу – все же, тринадцать лет стажа, опыт есть… он сидел, слушая старшего врача, и вдруг стал тереть нос, один раз, второй, третий, сильно, словно стараясь раздавить что-то, застрявшее в ноздре. И глаз его левый – ожидаемо стал наливаться набухающей краснотой, и, казалось, запульсировал даже визуально. Гуля встала, сгребла мужа за плечи, стул за спиной, кажется, с грохотом упал, обрывая Нину Алиевну на полуслове.
      - Б…бл… - промычал Олег, привычным и ненавидимым ей жестом обхватывая голову ладонями, правая – к левой глазнице, левая – к левому же виску.
      - Аскарова, в амбулаторный спускайтесь! Вертинский, Яцко, помогите! Кто из бригад на станции?
      - Тринадцатая, Нина Алиевна.
      - Так в кабинет их, чего ждете?
      За дверью конференц-зала все стало хуже, намного хуже. Видимо, Олег слишком долго сдерживался – он отпихнул Гулю плечом, завыл тяжело и надрывно, с размаху, словно не в себе, ударился головой о стену.
      - Геннадьич, ты чего?! Тихо-тихо, ну?!
      Муж упал на пол, скорчился, все не отрывая рук от лица, страшного наполовину бледного, наполовину – залитого страшной багровой палитрой:
      - Антох… добей уже…!
      - Да прекрати, - бормотал Вертинский, пытаясь поднять лежащего. – Сейчас, до амбулат…
      - ДА НЕ ПОМОЖЕТ ЭТО!! – заорал Якунин, мокрый от невесть откуда нахлынувшего пота, страшный, оскаленный. – НЕ ПОМОЖЕТ! ДОБЕЙ, ДАЙ МАГНЕЗИИ ПО ВЕНЕ СТРУЙНО!! НЕ БУДЬ ТЫ СУКОЙ!! ХРЕНА МЕНЯ МУЧАТЬ..!!! ВСЕ ПОДПИШУ…!!
      Федька Яцко, рослый, молчаливый и медлительный, вопросительно посмотрел на нее.
      - Помогите, ребят…
      Антон пихнул его в бок, встал на одно колено, с трудом оторвал одну из рук Олега от лица:
      - Берем, Федь. Вот так, нежно…
      - Антоха… Ант… - голос врача захлебнулся. – Гуль, уйди…!
      - Ага, бегу уже, твою мать! – прошипела она, без удивления понимая, что лицо уже обзавестись двумя мокрыми дорожками от слез. – Вставай, не лежи, тут не помогут!
      - Ниг…, - он икнул в первый раз – страшно, громко, словно что-то в глотке надорвалось и превратило обычно звонкий звук в шипяще-цокающее нечто, отдающее мощным слышимым хрипом через всю грудную клетку, - … где не помогут… ниг…
      Кое-как, то и дело останавливаясь, фельдшера спустили Олега в амбулаторный кабинет. Там уже ждала бригада любимчиков главного врача – и Кузнецкий лично, насмешливо посматривающий  сквозь очки с диоптриями своими подлыми умными глазками на Якунина - жалкого, обвисшего, залитого потом. Коротко отдал распоряжение бригаде, вытянул из коробочки ампулу реланиума, неторопливо вынул из чехла тонометр.
      - Который уже за неделю, Олег Геннадьевич?
      - Не… помню…
      - Да и так понятно. Вам бы уже, откровенно говоря, с выездной работы пора на отдых. Или – заплетете лапти как-нибудь прямо на вызове.
      Гуля, ненавидяще глядя на его узкое, ухоженное, смеющееся лицо, сжимала кулаки.
      Игла нашла вену, окрашенный контрольной кровью раствор поплыл в венозное русло.
      - Боевая лошадь умирает только в бою, - прошептал Олег, откидываясь на подушку из дерматина (обычно ее клали под локоть, дабы обозначить вену). – А в остальных с-случаях она п-просто дохнет…
      - Ваша супруга, кажется, не солидарна с вами?
      Гульнара отвернулась, не желая встречаться с сальным взглядом, который, мельком кольнув в глаза, тут же дежурно обшаривал грудь, талию и бедра, частично скрытые рабочей формой, задерживаясь после на губах – нагло и настойчиво. Слухи доходили – Кузнецкий как-то хвалился, что для полноты сексуальной коллекции ему татарочка будет самое то. И кореянка тоже. Впрочем, так пялиться на Аньку Лян он бы не посмел. Был уже один, с отбитой промежностью, который принял ее решительное «нет» за обычную девичью стеснительность.
      В амбулаторный кабинет вошла Нина Алиевна, мельком глянула на лежащего, устало моргающего закатывающимися после диазепама глазами Якунина, взяла ее за запястье.
      - Гульнара… можно вас?
      Был вежливо-неприятный разговор в коридоре… понятно, о чем. Врач Олег Якунин – хороший врач, даже очень хороший, талантливый, а некоторые нюансы акцентуации его характера – нивелируются его трудоспособностью, несмотря на то, что у вас не так давно произошло, вы же понимаете, о чем я. Но – шестой приступ за две недели! А от слов «лечь на обследование» он свирепеет и начинает сыпать матерной руганью, которая, достигнув определенного количества, непременно перейдет в качество отношения к нему, и как к человеку, и как к специалисту. Нет никакой нужды становиться вдовой на «Скорой помощи», вот о чем надо вам подумать. Уговорите его. Как хотите. Работа на линейной бригаде благосклонна к самоотверженности, но никак не отблагодарит за нее – ни в общественном, ни в частном, рублево-зарплатном, смысле. А вы в курсе, что такое – лежачий больной дома, как это выматывает?
      Нашлась попутная бригада, которая привезла их домой. Уже не ребята – девчонки, молодухи, год как из училища, помогли подняться до шестого этажа, с любопытством разглядывая происходящее, дабы, понятно – почесать языки в курилке. Гульнара, скупо поблагодарив, захлопнула дверь перед ними, кое-как, простонав, доволокла мужа до кровати, отшвырнула одеяло, сопя, то и дело дергая головой, содрала с него одежду. Мельком глянула на часы – половина второго уже. А завтра – последний выходной. И после него – Олегу надо будет выйти на линию, снова на сутки, на обязательные уже тридцать вызовов за двадцать четыре часа, благодаря которым его приступы кластерной цефалгии и стали бить залпами… Даже если он и выйдет – что с ним будет на следующий день? Или – на следующий после следующего? Сколько он еще протянет, ему уже пятьдесят семь…
      Повторный приступ– в два часа после полуночи. Она проснулась от тяжелого стонущего воя и гулкого жестяного грохота – Олег упал в ванной, шумела вода, исходящая паром, лилась на его голову, он пытался до последнего обойтись бытовыми средствами, жар расширяет сосуды, а, может – сможет перебить жар раскаленного масла, которое кто-то ловкий, расковыряв отверствие, льет в левый глаз и глубже, ввинчивая горячий стержень в мозг. Обняла, заметалась, открыла заветную голубую коробочку, где, на дне, лежала трепетно хранимая ампула промедола – честно и грамотно списанная, оставленная на самый крайний случай. Узкое горлышко, надрез пилкой, в шприц чмоканьем – маленький плевок жидкости, за который она прямо сейчас может отправиться на нары, жгут на трясущуюся руку мужа, большим пальцем оттянуть голубой отлив вены под коже на себя, игла, блеснув срезом, вонзается в кожу, между двумя волосками и белым тяжем тонкого шрама. Бессмысленный шепот, стравливание раствора в сосудистое русло, разбавляя каждый толчок набиранием крови оттуда же – не до физраствора и разведения… Тяжелое дыхание мужа, навязчивая икота, отвратительная отрыжка. Запах… как без него. Наконец – миорелаксация и сон, тяжелый, наркотический и ненастоящий, не приносящий облегчения, ворующий силы у дня завтрашнего.
      Гуля отложила телефон. Закрыла глаза. Невольно – против желания, влез на сетчатку их, закрытых, назойливый контраст: юный красавчик Олег Ефремов, фигуристый и свежий, на пике красоты и молодости, пахнущий всегда «Олд Спайсом»  и никогда не допускающий щетины на лице перед сменой… ну, и чего греха таить, матерной руганью тоже не грешащий. И Олег Якунин – стареющий, растерявший почти все свои волосы, кроме, разве что, нелепой поросли за ушами чуть выше, исхудавший, злой, ненавидящий все и всех, давно уже не обнимавший ее сам, по зову сердца, и уж точно не говорящий «люблю» по зову его же, больной, проблемный, готовый вот-вот повиснуть тяжелым ярмом на шее, тем самым, которое сегодня Нина Алиевна обозначила тактичной фразой «лежачий больной». И – дальше быть сначала вдовой при живом муже, пока муж не закроет глаза окончательно, а уж после, растеряв на уход за ним, полуживым, неспособным даже добрести до туалета – начать замазывать лицо тоннами косметики и охотиться за молоденькими, а после, прозрев – просто за любыми, кто бы не шарахнулся от нее наутро…
      И красавчик Олег, укоризненно кивая на Олега уставшего, облысевшего, отощавшего, неудобно скрючившегося под одеялом, ничего не говорил, но его кивок спрашивал – Гульнара, ты что, действительно, готова к этому? Готова посвятить себя всю вот этому вот? Ты точно уверена, что его, как ты ее называешь, любовь, лучше моей любви? Ты старше меня и была с другим – но я и сейчас готов тебя забрать всю, целиком, не задавая вопросов, где и с кем ты была. А он, твой этот, талантливый, что сейчас лежит обдолбанный – он готов бы был? Помнишь, на сколько лет он тебя просто так вот, взял и оставил, без объяснений, без сообщений и звонков?
      Кот мурчал, тыкался в голень носом, требовал почесать. Гульнара молча, бездумно, водила пальцами по гладкой кошачьей шкурке, глядя в окно, темное и пустое, украшенное лишь отражением синего экрана микроволновки и бледным бисером рассыпанных августовских звезд.
      Там не было ответов на эти вопросы. Не было и у нее. Соблазн? Да, был… у кого бы его не было. Тем более, что беременность, которую они оба ждали, закончилась вот так – и что-то с хрустом она сломала между ними. Даже, на миг, Гульнрара ловила себя на какой-то невнятной ненависти к ребенку – которого никогда не было, который даже не пришел, но зато ухитрился уничтожить брак, который и так непросто ей дался… Она стыдилась таких мыслей, дергала головой, но – они приходили.
      За окном – темно. Скоро, конечно, по горе Моисей заскользят первые розовые блики, которые перепорхнут на Бархатную, а дальше – с Пикета польется уже августовский сонный утренний мед рассвета. Когда маленькая была, помнится, специально выбиралась на балкон, сопя, приникала к виноградным лозами, его заплетавшим, ждала этого «мёда», про который папа говорил, и, видя, как мягкое рассветное золото растекается по мокрому от росы городу, восторженно топала голыми ножками по старому сундуку, подставленному под окно, чтобы ей было удобно смотреть… Теперь – все не так. И солнце – то же, и рассвет – растекается с правильной стороны, и даже золото – оно не потускнело, оно все такое же, мягкое и ласкающее взгляд, но – что-то изменилось в ней, и, кажется, изменилось окончательно, без возможности отыграть назад.
      Что-то исчезло из ее жизни, что-то неуловимое, что-то важное.
      Что-то, ради чего хотелось жить.
      Из спальни раздался стон.
      Скоро родится новый день. И с ним – новые проблемы. В довесок к старым…
      Гульнара тяжело поднялась.
      - Иду, родной, подожди немного…
      
      * * *
      
      Выходя из квартиры, она едва сдержалась, чтобы не хватить металлической дверью – так, чтобы искры посыпались, чтобы звонкий грохот раскатился по всему подъезду. И чтобы дверь захлопнулась, оставив за спиной и семейство это, и санитара, будь он неладен. Вон, тащится уже следом, ожидаемо назойливо лыбится и уже, видно, рвется лезть с вопросами – очередными и бесконечными, которыми он успел осточертеть еще до обеда. А уже – вон, закат, пора на станцию, меняться, и домой, спать, ничего больше не видеть…
      - Афина Николаевна, а я вот чего спросить хотел…!
      - Давай в машине, а? – устало ответила она, ответила сквозь зубы, давя ругательство. Опять, снова-заново, да за что же все это...?
      - Да, хорошо, только вот скажите…!
      Она отвернулась, сосредоточившись на ступеньках и стала молча их считать, чтобы не слушать. Ступеньки широкие, размашистые, и невысокие, сделанные с явной заботой о живущих в этой башне из стекла и бетона – дабы не надорвались, спускаясь. О подъеме речь не шла, подъем здесь осуществляется строго на лифте, только лифт – не для абы кого, вызывается и работает только от прикосновения пластиковой карты жильца. Встретить бригаду никто не удосужился, поэтому не стоит и надеяться на то, что кто-то пойдет проводить. Остается лишь тихо радоваться, что всего лишь десятый этаж, а не восемнадцатый, последний. И что одышка прошла быстро, быстрее, чем ожидалось.
      - Ампулы забрал? – перебила она поток болтовни.
      - Кого? А… да нет, нафиг надо, сами выкинут!
      Сжав зубы, чтобы не выматериться, Афина продолжила спуск. Отправить бы его обратно, да ведь не откроют дверь, к гадалке не ходи. Уж кто-кто, а это семейство…
      Подходя к двери подъезда, монументальной, снабженной доводчиком, на миг замерла. Санитар затоптался сзади, недоуменно зафыркал – чего, мол, стоим? Да уж… раньше как-то мужчины подогадливее были, что ли. Или просто воспитывались мужчинами, а не мамками. Афина натужно толкнула могучую дверь, налегла всем телом, выдохнула, открывая ее навстречу жаркому зевку августовского вечера.
      - Афин-Николавна, а вы чего мне не сказали? Я б помог!
      - В машину давай, пиши расходку.
      Шумный, хоть и закрытый от иных смертных бетонным забором, двор, могучие гималайские кедры обрамляют по кругу, за ними – платаны, и даже, возле дома бабки Верезиной, машет ветвями эвкалипт, отсюда видно. Уютненько, этого не отнять – оборудованная детская площадка с горкой, каруселью, домиком сказок и прочими снарядами для ползанья, прыганья и карабканья, скамейки – не садовая поделка, а кованый благородный изгиб боковин, украшенных витыми декоративными вставками, и каждый брусок расписан в особый цвет. Дорожки из брусчатки, яркие фонари, освещающие эти самые дорожки, а еще парковку, уходящую под землю, где у каждого небожителя данных апартаментов, однозначно, есть собственное, застолбленное место. И не надо болеть головой на тему того, что тебя «запрут», если поставишь машину как-то не так. Или, что еще веселее, запрешь ты, и возмущенный узник будет пинать колеса твоей машины, вызывая тебя, пребывающую в закономерной отключке после суток, на скандальный диалог. Хорошо устроились, чего там.
      Санитар, носящий крайне экзотичное и претенциозное имя Иустин, с полностью неподходящей к данному имени фамилией Жушкевич, уже утвердился в салоне санитарной машины, вальяжно, по-княжески, раскинулся в кресле, закинув ногу за ногу. Афина с все нарастающим раздражением отметила, что штанины форменных брюк закатаны, как и короткие рукава робы. Рослый, блондинистый, как видно, от природы, нездорово оживленный, и – глупый, как ржавый утюг. Костенко поставила, кто ж еще. После того, как Киру Юнаичеву, что работала с ней почти два года, избили на вызове, и после скандала на пятиминутке, старший фельдшер принялась мстить, а это она умела, и умением своим пользовалась профессионально. Киру перевела в другую смену, дабы не встречались и не объединили усилия противодействия, не дай бог, а все практиканты, санитары, и иные, которых фельдшерами назвать не поднимался язык, ибо, при наличии сертификата «Лечебное дело» у них напрочь отсутствовал навык какого-нибудь клинического мышления ввиду, наверное, полного отсутствии мозга – все они оперативно и безоговорочно отправлялись на двадцать третью бригаду, к ней. Вот и этот персонаж – вроде бы оживленный и суетливый, интересующийся и готовый услужить, но – нет… В первые же полчаса, когда Афина начала объяснять парню основы работы выездной бригады, она поняла, что дело плохо – санитар Иустин кивал, угукал, согласно мычал и мотал головой, а после начал задавать вопросы, из которых явно вытекало, что либо последние полчаса он ее не слушал, либо не слышал. Практически ничего из того, что она ему говорила, за его серое вещество не зацепилось, вопросы из серии «А скажите, вот я вот делаю, да, в вену ему, да, если вдруг там артерия? Вот он сразу умрет или нет? А вот, смотрите, вот он умер, да, я что, я больше не ввожу, да?» - за неполные полдня разбудили в ней глухую ненависть к очередной опоре медицины, пришедшей сначала на практику, а теперь вот – на подработку, пока не доучится.
      - Дверь закрой! – прошипела она.
      - Жарко же!
      Вцепившись в нагретую на солнце черную пластмассу ручки, Афина хватила дверью машины так, что водитель подпрыгнул:
      - Афинка! Ты чего творишь?!
      Не отвечая, тяжело сопя, она забралась в кабину, швырнув на «торпеду» планшетку с картами вызова и сопроводительными листами, еле сдержалась, чтобы не швырнуть туда же бригадный планшет.
      - Ну, а что я..? – раздалось в окошке переборки.
      - Медик должен выглядеть как медик, а не как чмо пляжное! – рявкнула она, оборачиваясь. – Если тебе на форму плевать, можешь хоть до трусов раздеться, только без выставления напоказ!
      - Да это мое дело, как я выгляжу! – агрессивно уже раздалось голосом белоголового Иустина.
      - Когда сам будешь работать – делай, что хочешь! Сейчас старший в бригаде – я! И спросят, если что – с меня!
      - Да я им скажу..!
      Самый ненавистный тип дурака – дурак с инициативой. И с желанием доказывать и объяснять. Костлявая, видит бог, знала, кого ставить. То-то Вертинский утром сочувствующе по плечу хлопнул. Она-то еще, с малого ума, подумала, что заигрывает.
      - А вы чего не едете никуда? – возникла за окном юная дева, размашисто укачивающая младенца на руках. Юная и наглая, как и все, кто квартируется в этом островке роскоши в сердце насквозь пролетарского района, преимущественно состоящего из «сталинок», «хрущевок», и даже имеющего экземпляры до сих пор живых домов дореволюционной постройки, тех самых, где дранка замазана смесью глины и воловьего кизяка. С нежных лет приученная к вседозволенности, бесцеремонности, и отученная, за ненадобностью, от таких вещей, как вежливость и такт.
      - Вам до этого какое-то дело есть?
      - Там, - кивок куда-то за бетонные плиты, увенчанные сверху длинной змеей спирали Бруно, - вообще-то, люди болеют. А вашу «Скорую» надо три часа ждать! Вам тут как, не стыдно прохлаждаться, пока кто-то умирает?
      Где-то их, тут, что ли, в подвалах, штампуют по одному образу и подобию? По откормленному чистенькому рыльцу же видно, что ни дня не работала. И туда же – указывать! Как оно должно быть, именно так, и не иначе! А попробуй пни такую, дескать, приди на линию, покажи личным примером, как надо – исчезнет быстрее росы в пустыне. Одно дело – разглагольствовать, другое, натурально – самой упихать телеса в эту вот мерзкую гремящую и воняющую железом разогретых колодок машину и в не менее мерзкую, не из брендового бутика взятую, форму, ползать по пятым этажам, смотреть на гнойные язвы, и, что самое, наверное, обидное – порой выслушивать от собратьев по цеху безработных налогоплатящих точно такие же речи.
      Не отвечая, Афина нажала кнопку, заставляя оконное стекло поползти вверх. Понятное дело, снаружи загомонило – сначала сольно, а потом, привлеченные шумом, с детской площадки стали подтягиваться другие правдоборцы от негодующего материнства.
      - Саш… давай, и правда, что ли, отъедем?
      - А давай, - хмыкнул водитель, поворачивая ключ. Машина завелась, а потом несколько раз звонко «крякнула», после чего – заорала сиреной и засверкала синими огнями маяков, заставив потомство недовольных, пребывающее в колясках и на руках у нянь, синхронно разразиться криками. Ворота – мощные, раздвижные, способные, наверное, выдержать удар парового тарана, недовольно отъехали в сторону, выпуская бригаду на улицу Чайковского.
      - Не перегнул?
      - Зато теперь видят, что торопимся, - хладнокровно ответил Саша, одной рукой удерживая руль, второй, двумя пальцами, вылущивая сигарету из пачки, угнездившейся в нагрудном кармане. – Давай у школы встанем, пиши пока, а я посмолю.
      - Давай… - неохотно согласилась она. Понятно, что на Чайковского встать больше негде, все заставлено наглухо транспортными средствами нищего пролетариата, старающегося добыть колеса под каждого члена семьи, но у школы – это рядом с ее домом. Совсем это некстати, если учесть наличие Иустина в салоне. Хотя, внезапно, с непонятно откуда накатившей жгучей злостью, подумала она, не лучше ли? Все равно ж будет скандал, сейчас или позже, какая разница…
      Машина, вильнув под желтеющие кроны каштанов, приткнулась в узкий переулок, между бывшим комиссионным магазином, ныне – некой мужской парикмахерской для бород, усов и иных порослей на теле, и между ее домом, стареньким уже, трехэтажным, окаймленным кипарисами и неизменными огородами, под стать дому – старыми, заросшими колючим шиповником, виноградом, алычой и совсем уже  дикой порослью – крапивой и кислицей, пробивающейся между заботливо некогда уложенных камней дорожек. Давно уже умерли те, кто эти огороды делал, а внуки не сегодня – завтра спилят весь этот зеленый рай для очередного парковочного места для очередного «крузака», который втиснуть между советскими машинами плебса либо тяжко, либо зазорно.
      Прильнув к стеклу, Афина посмотрела наверх. Дома он, как и ожидалось. После того, как его выгнали из полиции, а потом – еще из нескольких мест, муж утратил интерес к поиску работы, хотя регулярно грозился начать, и даже порой, подпив, расписывал жаркие прожекты по скорому взрывному взлету семейного бюджета, как правило – до похмельной поры на следующее утро. Вот и вчера, пока она собиралась на смену, он, сидя на постели, размахивая телефоном (купленным в кредит, само собой), убедительно, если бы некстати вклинивающаяся икота, доказывал ей про очередной революционный способ заработка с помощью указанного телефона. Завтра, говорил он, вздергивая небритый кадык и опорожняя очередной «чпуньк» (его термин) с коньяком, он только разово вложится, дальше – неделю надо подождать, пока заявка обрабатывается и деньги начинают крутиться, а потом – только и заботы будет, что искать место, куда их складывать. Она покорно кивала, почти не слушая, покорно же отдала полторы тысячи на «разово вложиться», потом – еще тысячу на коньяк, точнее – на «обмыть», а сегодня – понятное дело, судя по тому, что окна на балконе нараспашку, пепельница стоит на подоконнике и полна окурков – очередное крушение надежд. А, следовательно, супруг ее, который - уже второй десяток лет пошел, как временно безработный, в очередной раз, заняв источник «чпуньков» в магазине, нажрался в хламину, и после, как обычно, будет вымещать ненависть к своей просранной жизни на жене. На ком же еще…
      - Афин-Николавна, карту вот возьмите!
      Не глядя, она протянула руку, сгребла бумажный прямоугольник, положила его на планшетку, начала писать. Не первый и не тысячный даже. Анамнезис витэ (кратко, не на догоспитальном этапе его расписывать), анамнезис морби, статус локалис - давление, пульс, сатурация, тургор… паспортная часть… ч-чего?
      Рывком повернувшись, она открыла окошко переборки:
      - Иустин, это что такое?
      - Где?
      - Вот! – она яростно пихнула карту вызова в окошко. – ЭТО что такое?
      - ЧТО?! – взвился санитар. – Что вы все придираетесь?!
      - П-придираюсь?!  – она без удивления отметила, что заикается. – Это вот что, твою мать?!
      В графе «ФИО» было размашисто, почерком первоклассника, с натугой одолевшего свою третью пропись, начертано: «Махно Сергеич Игнатыч».
      - Это что за Сергеич?!
      - Как сказал, так я и писал!
      В глазах – ни намека на чувство вины. Афина почувствовала, как багровая ярость сжимает глотку:
      - А это, чтоб тебя… что такое?!
      Еще одна графа, «место работы». Тот же почерк, пара помарок. Край отпечатавшегося большого пальца, измазанного в чернилах потекшей ручки. И одно короткое слово – «сдиржынка».
      - Какая, нахрен, сдиржынка?!
      По лицу обиженного Иустина ползли багровые пятна, он ерзал в кресле, он злился. Он же прав, а значит – все обвинения ложны в принципе:
      - Как сказал, так я и писал!!
      Водитель, отвернувшись, уткнулся лицом в руль, отставив руку в окно с сигаретой – и молча трясся в задавленном хохоте.
      - Ты… - голос сел. Черт, ведь уже карту написала! И роспись скандального родственника пациента на ней есть! А теперь, получается, карту надо переписывать. И роспись – брать снова. – Ты, собачья душа, ты местный вообще?
      - Вообще-то да! – казалось, еще миг, и Иустин покажет язык, дабы придать веса доводам. – Родился и вырос тут, если чо! А вы?!
      - Родился, значит… то есть, про санаторий имени Дзержинского слышал, я так поняла?
      - Я, вообще-то, там рядом живу!
      - И про местное название «Дзержинка» тоже в курсе?
      - В курсе!
      - ТОГДА, ДЯТЕЛ ТЫ ТУПОРЫЛЫЙ, ЧТО ЗА СДИРЖЫНКА ТАКАЯ В КАРТЕ?!! – она даже не подозревала, что способна так орать. – ТЫ, БАРАН, ПОНИМАЕШЬ, ЧТО КАРТУ ПЕРЕПИСЫВАТЬ НАДО?!!
      Соседи, а как же, тут же прилипли к окнам. Что здесь приткнулась машина «Скорой», их давно не удивляло, кто из дома работает там, они давно знали. И то, что Афина периодически приезжает домой – ревнивый супруг, будящий их порой ночами воплями скандалов, требует – тоже не удивляло.
      - А чо теперь?! – вызывающе ответил Иустин, сплетая руки на груди. – Ну, и переписывайте, это ваша работа! Я вам расходку написал!
      - Ссы в глаза… - икающим шепотом произнес погибающий от беззвучного хохота водитель Саша.
      До восьми вечера – сорок минут осталось. Самое оно было бы сейчас – дописать карту, ткнуть пальцем в планшет, ставя статус бригады №23 «свободна», дождаться отклика диспетчера, пересечь шумное по-вечернему Кубанское кольцо, свернуть на улицу Леонова, а дальше уже прямиком до станции, до сдачи смены, до свободы аж на три дня, поменялась, так срослось. Но нет, не судьба. Надо сейчас ехать обратно на Чайковского, снова сигналить под брутальными воротами вальяжной многоэтажки, снова лавировать между возмущенными приездом санитарной машины юницами, снова колотить в дверь, дожидаясь консьержа, после – подниматься на десятый этаж (лифт, по понятным причинам, отменяется), а еще после – звонить в ненавистную дверь. Дверь откроют, а за ней, уверена – будет хрупкий и изнеженный паренек двадцати годов от роду, расписанный, для придания брутальности тощему телосложению, татухами по плечам, лодыжкам, предплечьям и бог знает еще каким местам, мелированный от корней волос до кончиков, имеющий в носу загадочную железку, напоминающую формой неполное кольцо, за которое некогда техасские ранчеры тягали за собой быков и хавроний, усмиряя первых и не давая портить пол в загоне вторым. Слова, которыми юноша ответит на повторное приветствие и на повторную просьбу расписаться в карте вызова, можно предугадать – эти особи склонны к повторениям. Где-то там, в глубине этой роскошной квартиры, до сих пор лежит, хрипло сопя и плюясь белым на одеяло, на динамическом противопролежневом матрасе хозяин дома, жизни и юнца – тот самый, который вызвал их тогда… сейчас он уже, поблекший, обвисший, превратившийся в обтянутый кожей скелет, лишенный одной ноги по колено, а второй – по пах, никого и ничего не сможет вспомнить. Даже если растрясти, суметь сфокусировать расползшиеся в расходящемся страбизме зрачки и показать фото – бесполезно, наверное.  Придется, пытаясь не чувствовать вони колостомы и не чищенного в срок калоприемника (простенький однокомпонентный мешочек с клеевой пластиной), общаться, просить, уговаривать, выслушивать в ответ, и давить желание дернуть сученыша за это самое кольцо в носу, уронить его на пол, и прибить к полу гвоздем… впрочем, видимо, поэтому кольцо и неполной формы.
      А потом – после запоздавшей пересменки, приползти домой иссушенной всем этим, только для того, чтобы нарваться на обязательный скандал. Рома же – ревнивец, он, не состоявшись как верный муж, ныне трепетно блюдет верность супруги.
      «Сдиржынка»… черт бы тебя побрал.
      - Ну, что, Афин, как будем?
      Не отвечая, она набрала номер диспетчера направления. Гудок, второй, голос Милы Тавлеевой: «Скорая помощь, центральная, слушаю, что случилось?». Мысленно она вознесла благодарность потолку кабины… если б кто другой сейчас на направлении сидел.
      - Милочка, это двадцать третья, Афина.
      - Да, девочка моя?
      - Нам обратно на адрес надо, я тонометр забыла. Придержишь окончание?
      - Обратно, м-м… - пропела Мила, бегая, вероятно глазами, по монитору, где отмечалось местоположение бригад.  – А-а, вы с Чайковского только? Ну, езжайте, только шустренько.
      - Спасибо, Милок.
      Миле Тавлеевой уже почти пятьдесят пять, но – вот, характерный пример, когда возраст не властен над человеком, если она – вечный ребенок в душе. До сих ухитрилась она сохранить и свежие щечки, горящие юношеским румянцем, и сияющие глаза, и морщин – минимум, и голосок – как у первокурсницы, до сих пор вызывающие, звоня, жалуются, что зачем, мол, соплячек на прием вызовов сажают. На миг Афина покосилась на стекло окна двери. Отражение так себе качеством, но и там видно – и мешки под глазами, и неприятные морщины на шее, и глаза, те самые, зеленые и бездонные когда-то, бывшие ее гордостью, теперь вот, два остывших мертвых камня. Закончилась молодость, закончилась красота, и личное счастье тоже… если оно вообще начиналось.
      Дверь подъезда распахнулась. Ожидаемо распахнулась.
      - Ч-что т-тут?
      Роман был хорош – отечно-багровое лицо, прожилки под глазами, впалая грудь и выдающееся пузцо, напяленная задом наперед майка, нелепые шорты невнятного цвета, босиком, что характерно, и – молоток в руках. На миг она отстраненно подумала, что молоток этот уже почти лет семь, не меньше, пылился в стенном шкафу, полном паутины и пыли, ибо ремонт супруг считал делом, не терпящем суеты. А вот же, нашел.
      - Саш, поехали.
      - С-сс… - опасно нырнув левой половиной тела, муж вцепился в дверную ручку. – Ты т… тут з-зач..ИК… ем?!
      - Ром, мы с вызова на вызов. Иди домой!
      - Афин-Николаевна, адрес какой? – в окошке переборки, словно подтверждая существование закона подлости, возникло румяное херувимское личико Иустина. – Вызов берем же, да?
      Глаза Ромы на миг съехались в кучку, фокусируясь и фиксируя список поводов для скандала – молодой, так, красивый, так, рослый, так, блондин, опять же.
      - Ч-ч-что, сссука, нашла с-себе, ДА?!! – раскатился он воплем. Соседи, кто бы сомневался, приникли к окнам, шоу же, бесплатное, пропускать такое – бог накажет.
      - Вввввыходи!!
      - Рома, я тебя прошу…
      - ВВВВВЫХОДИ, ШШАЛ… - он не справился со сложным сейчас для него словом, вернулся к привычному, - СУКК-КА!!! ВЫХ-ХОДИИ!! Твою…
      На миг, непроизвольно, Афина скосила глаза на санитара – как он? С утра же, помнится, все мышцами поигрывал, грудь оттопыривал, невзначай вроде как рассказывал, как «отоварил» на днях троих, что пытались «лопатник отжать» в неуказанной подворотне неустановленного дома, всячески, в общем, демонстрировал брутальность… сейчас как, влезет?
      Увы, Иустин оказалсяубежденным пацифистом и противником семейных скандалов, о чем свидетельствовало невесть когда успевшее закрыться окошко переборки.
      - Едем, Афин?
      - И побыстрее, если можно.
      Машина тронулась, Роман, державшийся за дверную ручку, нырнул всем корпусом по вектору движения, распластавшись на асфальте и даже, наверное, какое-то время проскользив по нему. Соседи, конечно, рукоплескали и выбирали ракурсы. Закрыв глаза, она попыталась представить, что все это происходит не сейчас и не с ней.
      Гулкий удар сзади и звон.
      - Ах, ты ж гнида! – взвыл Саша, ударяя по педали тормоза и рывком вытягивая рычаг ручника. – Убью нахрен!!
      - Саша, Саш…  я тебя прошу… я заплачу, поехали только!
      - Да какого ж..!!
      - Саш! Поехали! Пожалуйста!
      Дернув головой, он нехотя вернул руки на руль, убрав их оттуда, куда тянулся изначально – под сиденье, где лежала дежурная бригадная монтировка. Мало ли что, вызывающие – народ разный, не всегда цветами и песнями встречают. Афина обернулась – в разбитом окне задней двери, расколов нижнюю часть наклеенного красного креста, дребезжа и стуча, застрял тот самый чертов молоток. И ведь не промахнулся же, когда швырял, скотина ужратая…
      Пока разворачивались, пока катили обратно по Чайковского (в ту сторону под вечер выстраивалась ожидаемая пробка едущих домой с работы), пока сигналились перед воротами кондоминиума, водитель молчал. Когда уже выходила из машины, взяв злополучную карту, негромко спросил:
      - А разводиться – не пробовала?
      - Пробовала, - тихо ответила Афина, не глядя на него. – Больше пробовать не хочется.
      Подъезд, лестница, подъем. Заслать бы засранца-«сдиржынку» вместо себя, но чует ведь сердце – снова что-то сотворит, видно же, карма у человека такая.
      - Что, недолечили? – в спину. Пятый этаж, поворот коридора, заваленный детскими самокатами, велосипедами, скейтбордами, бассейнами с разноцветными поролоновыми шариками и прочей атрибутикой счастливого материнства, вплоть до  того, что для прохода к веренице дверей квартир осталась узкая тропка. Та самая, что двадцать минут назад устраивала митинг. – Что, денег не дали?
      Отдыхиваясь, Афина остановилась. Ведь перебор же для одного вызова, верно? Она вынула из кармана формы смартфон, нарочито неторопливо сделала снимок, активировав вспышку, для пущего эффекта.
      - Э… ты, клава, ты охренела, что ли? Хрена ты тут снимаешь?!
      Не отвечая, Афина криво улыбнулась и скосила глаза сначала на телефон, который прятала в карман формы, а потом – задрала их вверх.
      - Слыш, с тобой разговариваю, ты!
      Она дождалась, пока девица схватит за рукав, потом повернулась, взяла ее за локти ответно притянув к себе. Та ожидаемо шарахнулась:
      - Ты ч…чо?!
      Все так же, не отвечая, Афина принялась изучать ее лицо, медленно и вдумчиво, слегка наклонив голову сначала влево, потом вправо, при этом – продолжая улыбаться странной, кривой и непонятной улыбкой.
      - Пусти, слышишь, ты… шибанутая!
      Вырвавшись, девица тут же ретировалась за завал детского барахла, как за баррикаду.
      - Я сейчас твоим… этим твоим позвоню, тебя, слышишь, уволят завтра же!!
      Афина молча шагнула по ступеням на шестой этаж, задержалась, повернулась, протянула руку, пальцем покачала из стороны в сторону, после – снова с улыбкой мотнула глазами вверх. Дальнейших комментариев не последовало, зато звонко бахнула закрываемая дверь. Вот теперь у юной кумушки точно будет разговоров на неделю, а то и на все три – не наложила ли порчу на нее страшная белобрысая ведьма из «03» в подъезде, особенно сейчас, в третий четверг месяца, когда Луна в каком-то там доме, а Меркурий в Венере.
      Снова ненавистная дверь, звонок – тот самый. Словно и не было прошедших двадцати лет, разве что дверь поблекла, потому что тогдашний хозяин сейчас пребывает в вегетативной форме, а детки, занявшие господствующее положение в здоровенной квартире, явно не знакомы были с понятием «беречь и приумножить». Некогда богатое жилище сейчас – храм захламления и бардака, где пылесос оживает, если повезет, раз в три недели, пыль не считается чем-то зазорным, а текущий бачок в дорогущей туалетной комнате… ну, что бачок, зато унитаз из Милана. И, куда деваться, даже сплит-система не справляется – тяжкая вонь гниющей плоти лежачего больного с сахарным диабетом, искромсанного снизу многочисленными операциями, она впиталась во все, даже в одежду и обувь. И тот жирноватый малец, к которому был вызов тогда, успел трансформироваться в кахексичного, слегка сутулого, узкого в плечах и бедрах юношу двадцати с чем-то там годиков, старше «сдиржынки», перенявший, однако, вельможную наглость папаши, ибо связи упомянутого, несмотря на бедственное его состояние, думается, остались.
      Выдохнув, Афина надавила на кнопку, слушая певучую трель, поплывшую внутри квартиры. Разговор, конечно, сейчас будет крайне позитивным и положительным.
      - Кто?
      - «Скорая помощь», бригада двадцать три, - отозвалась она.
      - Х…ли тебе надо?
      На миг, закрыв глаза, она вспомнила излияния правдорубов из добровольных на одном из медицинских форумов, что невылазно сидят там из насквозь идейных соображений. Добрее, мол, надо быть, с себя начинать, чтобы с гнилым отношением в ответ не сталкиваться, понимать, проникаться, входить в положение и вообще – соответствовать. Вероятно, никто из указанных гуру ни разу не натыкался на подобный ответ через дверь.
      - У нас ошибка в карте вызова, нужна ваша роспись.
      - А на хер ты сходишь не желаешь? – злобно, радостно, игриво. Оно и понятно, не оправдали надежд, не вылечили папу одним волшебным уколом от диабета, хрипучей одышки, вони и ампутаций. А еще врачами себя зовут.
      - Если это официальный отказ, я передам данные в стационар, в УСЗН, в Управление здравоохранения и полицию.
      - И дальше что?
      Не отвечая, Афина развернулась, махнув перед дверным глазком рукой, и решительно направилась к лестнице. Понятное дело, и трех шагов ей сделать не дали, дверь распахнулась, хулитель вылетел, пылая праведным гневом, потому что, услышав столько неприятных слов, связанных глаголом «передам», встревожился.
      - Э-э, подожди…те! Вы, там, это..!
      Афина молча, презрительно отведя взгляд на стену, изначально художественно оформленную под джунгли Занзибара с жирафами, Бармалеем, Айболитом и его четвероногими пациентами, а ныне расписанную фломастерами и маркерами, протянула карту вызова.
      - Вот тут, подпись. И все, больше не увидимся.
      - А мне за это платить не придется? Я откуда знаю, что вы мне тут суете?
      - Можете прочитать. Я подожду. Больные – тоже.
      - Больные ваши… - прошипел юноша, с нажимом черкая в графе. – Вы их не лечите нихрена, только бабки берете! Я б вас всех посадил бы к…
      Не дослушав, она направилась обратно. Жарко на улице, тошно в душе, даже не радует то, что три выходных ожидают. Подготовительная к ним часть уже гарантированно изгажена, не надо гадать, что ее ждет по возвращению домой. Ругань продлится, как обычно, до полуночи, потому – у супруга иссякнет то, что он зовет аргументами, а также количество этанола в крови, он начнет неуклюже замаливать свое сволочное поведение, апеллируя к своей неудавшейся жизни, тварям-коллегам, друзьям и прочим личностям, которые строили и строят бесконечные заговоры, и все это закончится слюнявой просьбой дать денег на еще один «чпуньк». Следующий день – он будет умирать от похмелья, материться и на полчаса занимать туалет, наполняя его звуками, про которые лучше не вспоминать. Может, если повезет, получится вырваться от него, сходить на море, благо до него – двадцать минут неторопливой ходьбы, а за все это ушедшее лето она там была два раза, и загар на коже – строго рабочий, руки до плеч и полоски на ступнях, не закрытые ремешками сандалий.  Хотя, может, уже и не пьянь-муж тому виной. С каждым годом снимать с себя платье на пляже, полном загорелых длинноногих девиц, с плоскими животами, упругими попками без намека на целлюлит и естественным образом задранными округлостями под лифчиком – испытание, когда в свои сорок четыре года ты уже, вытираясь после душа, уже не впадаешь в депрессию после каждой новой замеченной морщинки и складки, слишком часто впадать придется…
      - На станцию, да?
      Афина молча закрыла глаза, устраиваясь поудобнее в салоне. Ткнула в планшет, оживляя «Таблетку», нашла надпись «Бригада 23», выбрала из выпадающего меню «Свободен». Звонкий сигнал, статус бригады сменился на «На пути к пополнению». Да, на станцию. Пересменка, как-никак, уже двадцать минут как идет, пора и честь знать.
      - Афина Николавна, а вот что хотел еще спросить..!
      Саша зафырчал, отвернулся, подозрительно сильно засопел носом, гася рвущийся хохот.
      - Что еще, Иустин?
      - Вот вы сейчас там были, да, взяли с него подпись, то есть, я, если что, могу тоже так вот, вернуться, подпись взять и что хочешь написать? Он же не прочухает!
      Улица Чайковского, наконец, закончилась, поворот на кольцо, и на Леонова – Афина потратила одно мгновенье, чтобы отвернуться, когда проезжали мимо ее дома. Еще пять минут, и все – избавление. От смены, от ненавистной, пропотевшей формы, от коробочки с НЛС, от болвана Иустина.
      - Зачем тебе это?
      - Не, ну как зачем? Там же можно списать много чего, и наркоту, если что!
      - Можно, - улыбнулась Афина. Подняла планшет и потрясла им, разгоняя золотистые в закатном солнце пылинки, танцующие в воздухе. – Конечно, можно. Про статью 228.1 УК РФ ты слышал, я так поняла?
      - Да не, я ж не про то это ваше! – начал сердится Иустин, и от усердия даже попытался протиснуть все лицо в окошко переборки. – Я ж про то, что…
      - … что все наши разговоры записываются на цифровой носитель, - громко и отчетливо произнесла Афина, скосив глаза на планшет. – Даже те, что ведутся по пути на вызов и с него, мало ли что произойдет. И иногда прокуратура их прослушивает, мало ли, вдруг кто-то что-то сделать такое хочет, что под статью попадает. Представляете, санитар Иустин Жушкевич?
      - Афин… хорош… - простонал водитель, отвернув голову влево и мелко трясясь. – Я ж… зараза… за дорогой долж… ууууухххххихихихи!!
      Иустин исчез из окна быстрее отчисленного студента пятого курса при виде военкома. И когда успел наглухо закупорить окно – один бог знает…
      - Блин… ну ты жестко… - Саша вытирал слезы, бегущие по побагровевшим щекам. – Он же теперь сбежит нахрен!
      - Надеюсь, - пробормотала Афина, вытягивая ноги и шевеля пальцами. Кто знает, почему, но ступни жжет уже полдня, от простой ходьбы. Хочется надеяться, что это просто жара, возраст и усталость, а не ранние эмиссары того, от чего пациенту с последнего вызова отрезали обе ноги. Хотя, если честно, какая, к черту, разница? Кто-то там, помнится, говорил, что в сорок лет жизнь только начинается… любимая утешалка девочек, которые до сих пор цеплятся за молодость. У нее такого нет – она за тридцатые свои годы успела убедиться, что жизнь заканчивается гораздо раньше, чтобы уже никогда не начаться.
      Станционный двор – шумный, жаркий, пахнущий гудроном, расплавленным солнцем асфальтом, бензиновой гарью и бесконечными ароматами дезсредств, разливаемых в салонах санитарных машин.
      - Перегружай машину, я сдаваться, - бросила она через плечо, выбираясь из кабины.
      - Так это, вы мне что, помогать…? – начал было херувим, и осекся, натолкнувшись на ее взгляд.
      - Пошли, галантный ты мой, все покажу, - Саша дернул его за плечо. – Вон, сечёшь, 331-я стоит? Вот в нее все, что видишь и что не прикручено, и волоки, и шустрее.
      - А вы..?
      - А я меняюсь, Афина Николаевна – тоже. Не успеешь – Кира тебя с дерьмом сожрет. С Юнаичевой еще не работал? Зря, малой, у нее генералы плачут, так что – давай, шевелись…
      Оставив водителя проводить воспитательную работу с юнойнадеждой линейной работы, Афина, тяжело ступая, направилась к крыльцу. Что ж так больно-то? Как кто горчичники на подошвы налепил, ей-богу.
      - Отстрелялась, Афинка?
      Она молча кивнула, не желая разговаривать. Вообще никого видеть не хочется, хоть убей – и, по закону подлости, то один, то другая дергают, задают вопросы, лезут с разговорами, раздражают и провоцируют нагрубить. Вымученно улыбаясь вместо ответа, Афина сложила стопку карт вызова в окошко диспетчерской, губами послала поцелуй Миле Тавлеевой, прижавшей к ушкам сразу две телефонные трубки, направилась по коридору, в бригадную комнату, борясь с желанием содрать с ног сандалии и идти босиком.
      Кира встретила ее на втором этаже, взяла за локоть, обняла, отвела в сторону.
      - Афина Николаевна, вы в порядке?
      - В смысле?
      - Мне про вас тут понарассказывали всякого. Я волнуюсь.
      - А ты не волнуйся, - раздраженно ответила Афина, высвобождая руку. Кира, черт возьми, вечный неиссякаемый собиратель станционных слухов. – И жить станет проще. Машину сейчас перегрузят, наркоту я сдала, кислород не тратили…
      - Вы ходите к нему? – прошептала Кира, округляя глаза.
      Ах, вот в чем дело…
      - К кому – к «нему»?
      - Вы знаете. Видели вас. И с Астафьевым разговаривали.
      - Кируня, угомонись, пожалуйста.
      - Афина Николаевна, вы мне просто скажите, если помощь нужна будет! – глаза у ее бывшего «фельдшерёнка» - два пылающих оникса. Полнота ее никуда не делась, просто, с возрастом трансформировалась в гармоничное распределение веса, и Кира Юнаичева из неловкой толстушки-подростка превратилась во вполне привлекательную женщину, которой небольшой избыток веса только придает сексуальности. И, да – пустота в жизни у нее как-то сразу, словно по триггерному щелчку, сменилась на волну ухажеров, с неизбежно возникшей необходимостью выбирать между ними и устанавливать очередность в расписании ухаживаний. Одного вот – выбрала, живут вместе уже второй год, но пока не расписываются почему-то.
      - Скажу, не переживай. Смену ты принимать будешь?
      - Да не скажите вы ничего! – в уголках ее глаз блеснули мокрые бисеринки. – Вы вообще никогда не жалуетесь!
      - Потому что счастье начинается там, где заканчивается нытье. Все, давай замнем, хорошо? Иди, получайся, и за санитаром своим следи.
      - А… почему? – Кира моргнула.
      - Молодой, красивый, тупорылый. Все, как ты любишь.
      - Я – люблю?
      Разговор пора сворачивать. Правда – устала. С усилием засмеявшись, Афина обняла Киру и взъерошила ей волосы на голове.
      - Все, фельдшерёнок, иди работать. И дай мне отдохнуть.
      - Вы, если плохо все будет, к нам с Ильей приходите, - жалостливо донеслось ей в спину. – У нас квартира большая, всем места…
      Не слушая в очередной раз, она открыла дверь в бригадную комнату, на миг поморщившись от запаха – форма хранится в шкафу, стирается регулярно, но далеко не каждый день, а, уезжая на вызов, окна закрывают, потому как был уже прецедент, залезли и выгребли все, что смогли найти. Зябликов, помнится, ушел тогда, подпоясавшись бинтом, дабы не падали брюки – та юркая гадина, что ухитрилась забраться на общий балкон второго этажа подстанции по виноградному стеблю, польстилась даже на его пояс. И в везунчиках тогда оказалась Юлька Одинцова, сумку которой из бригадной комнаты вынули, распотрошили, выдрали оттуда косметичку и зеркальце, и бросили там же, на балконе, не заметив боковой карман на молнии, где лежали все ее отпускные.
      Переодеваясь, Афина бросила косой взгляд на себя в зеркало, что висело на двери. Ну, что сказать… На миг, задержав взгляд, она подошла, придирчиво рассмотрела себя в отражении захватанного пальцами стекла, покрытого с противоположной стороны серебряной амальгамой. Не так уж все и плохо, если так судить, верно? Грудь все еще есть, не то, что у Люськи Микеш, которая уже удалила обе, спасибо тубулярной карциноме, вовремя обнаруженной при маммографии; бедра – пусть уже не такие крутые, как раньше, но все же, не обросли «боковыми ушами», как у Маринки Иволгиной; живот… ну, он есть, пусть и не такой, как у тех копченых солнцем фигуристых сучечек на пляже, но не висит и не делится надвое бороздой снизу, и уже точно нет стрий, как у Ленки Поповиди. Глаза только вот… она приблизила лицо к отражению, разглядывая свое лицо. Волосы – все те же, белые, повезло уродиться натуральной блондинкой, прическа – та же, чего мудрить, распушенная челочка на глаза и закрученный сложный узел вверх, щеки – тоже в наличии, пусть уже и не такие розовые. И губы… когда-то она же даже гордилась ими, помнится, форма до сих пор сохранилась, разве что сочность сошла на нет, может, после того первого выкидыша... А вот глаза – глаза чужие. Вместо жгучей яркой малахитовой зелени – зияющая пустота и холод где-то внутри этой пустоты. Как, когда так случилось..?
      Впрочем, мысленно прошептала Афина, натягивая юбку, знаю когда, знаю – как, себе-то врать зачем? Знаю, все эти годы знаю.
      - НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ…!
      Дождавшись, пока голос диспетчера перечислит счастливцев, она аккуратно, стараясь не шуметь, сама не зная, почему – открыла дверь на балкон. Цветы стояли все так же, в обрезанной ножом надвое пластиковой бутылке, ромашки, большой букет. И даже не завяли, несмотря на августовскую жару – горделиво расправляли белые лепестки и даже пахли, вот дела...
      Афина, вынимая цветы из самодельной банки, на миг поморщилась. Странная женщина их продала, сидела на старом рыночном мосту, который подвесной и ходит ходуном, сидела в центре, где самый ветродуй, где обычно никто не сидит, и сама - худая какая-то, нелепо худая, ощущение такое было, что тело у нее сложено из фрагментов детского конструктора, и сложено крайне небрежно, глаза – огромные, а рот – узкий и неприятный, словно какой-то неживой. Она не зазывала, не упрашивала, она просто, увидев ее, поднялась и протянула букет, словно ставя перед фактом. И Афина купила, не задавая вопросов, не колеблясь и не понимая, зачем он ей.
      А теперь вот, собирается, словно на свидание. Когда только Кира пронюхать успела…
      Афина выждала пятнадцать минут, чтобы станция опустела – бригады разъехались по вызовам, те, кто сменился, разошлись по домам (особо удачливые – прыгнули в машины бригад, катящих в их сторону), станционный двор опустел, кабинет Игнатовича наглухо закрыт, Нина Алиевна – углубилась в изучение стопки дневных карты вызова, диспетчера – приросли к телефонным трубкам, тут уж классика, обвал вызовов приходится на пересменку. Вышла, поправив на поясе юбку, потом волосы, и зашагала по коридору второго этажа, ловя себя на том, что каждый шаг – как маленький прыжок, словно что-то пружинит под ногами. Помотала головой, хватит, мол. Не надо. Глупо все это.
      Коридор первого этажа. Крыльцо. Бетонный навес для санитарных машин, поросший мхом и виноградом, урна, исходящая удушливым дымком – кто-то, на бегу, кинут туда окурок, не потушив. Порядком запущенный сад слева, утонувший в траве, чахлые юкки, алыча и яблони, изогнувшиеся под тяжестью плодов. Вялая тощая фигурка престарелого, с облезлой корой, эвкалипта Бессмертного. И там, где-то рядом, кажется, до сих пор маленький алтарь – память о Венике. Впрочем, кто его уже помнит, Тёмка Громов разве что…
      Пустой двор. Гараж в углу, внутри раньше располагались машины главного врача, обе – «Волги», обе – коллекционно-редкие. Что нынешний глава станции там прячет – загадка, хотя слухи ходят самые разнообразные, Кира подтвердит.
      Стена гаража. Чуть поодаль – слегка изогнутый в силу возраста кипарис, за ним – бетонный забор. На неровностях бетона – мох, плесень и черные пятна от второпях погашенных водителями окурков. И – маленькая выщербина, старая, почти незаметная уже.
      Ветерок – легкий, почти незаметный. Солнце уходит за гору Бархатную, зажигая тополя и платаны на ней багровыми огнями.
      - Егор… - прошептала Афина, садясь на нагретый бетон бордюра. – Я пришла… снова…
      Цветы жгли руки.
      - Ты никогда меня не простишь, я знаю… но ведь ты же здесь, я знаю… Саша Астафьев мне много раз говорил…
      Со звонким «чиииик-чиииик» на головой пронеслись, стреляя узкими лезвиями черных крыльев, ласточки. Из динамика селектора по двору растекался легкий, но навязчивый фон.
      Афина положила руку на стену.
      - Я… не знаю, зачем, но я пришла… 
      Солнце исчезло. Последний луч пробежался по двору, на миг ослепил отблеском в луже, и замер на стене.
      - Прости меня, если сможешь… Прости меня, потому что сама себя я простить не могу… Поверь, пыталась много раз…
      Луч обнял, луч согрел, луч прижался к щеке, луч скользнул по белым волосам, по губам, по глазам. Луч, кажется, что-то хотелсказать.
      
      Хорошо, что никого на станции. Спасибо вызывающим. Никто не видит. Никто не лезет с вопросам.
      
      * * *

      - Ну, как она тебе? Вообще – как? – спросил, наверное, в сотый раз за последние десять минут Лешка.
      Антон не ответил. Двери вестибюля детской больницы распахнулись, выпуская их наружу, навстречу жаркому зевку летнего полдня. Длинная вереница напиханных в узкий двор машин, за ними – ряд тополей, длинных и стройных, за ними же – небольшой кипарисовый лесок, словно попытка доказать тополям, что можно быть еще длиннее и стройнее, а за ним и ниже – здание роддома.
      - Пойдем, присядем, покурим.
      - Давай, - Лешка суетливо зашарил руками по карманам.
      - Не  ройся, у меня есть.
      Лавочка под старой-престарой, еще штурм Измаила и Баязетское «сидение» помнящей, толстостволой ивой, удачно закрывающей курящих от окон детского стационара, была на месте – пусть покосившаяся, с изрядно расшатавшимися брусьями, чуть поехавшая на левый бок, однако – жива, надо же…
      Антон сел, Вересаев же, видимо, сил на это не нашел, щелкнул зажигалкой, жадно затянулся (он не курил с самого утра, маялся, но терпел) с наслаждением выпустил дым из носа, завертелся.
      - Ну?
      - Вот тебе и ну, - буркнул Вертинский, вертя сигарету в руках. Курить не хотелось, если честно. И на душе – паршиво, после только что увиденного. Самое обидное в том, что девочка, возможно, обещала быть красивой – если бы не то, во что сейчас превратилась часть ее лица, грудь, живот и плечи. Понятно, что пока еще до выписки далеко, выводы делать рано, но – зловещая багровая краснота разлилась по ожоговой поверхности, резко контрастируя с бледной незагорелой кожей (он, словно стыдясь, поспешил спрятать свои коричневые от пляжного солнца руки за спину). Одно радует – что обошлось без калечащих операционных вмешательств и без присоединения инфекционных осложнений, но радость эта крайне слабая, комбустиолог, худой, рослый и крайне неприветливый, после многочисленных расспросов удостоверившись, что говорит с коллегами и возможным приемным отцом пациентки, неохотно сказал, что девочке – прямая дорога к трансплантации кожи, и тут же озвучил ряд проблем, с которыми придется столкнуться, и сроки – только первая из них. И деньги – не последняя.
      Хотя тяжело даже не от этого. Девочка Элина, вся в мазевых повязках, мокрых и блестящих от левомиколя, увидев их, попыталась улыбнуться больным личиком, завозилась в кровати, комкая одеяло, неловко помогая себе здоровой рукой:
      - ПАПА!
      - Ну, котенька, тихо-тихо, не скачи… - торопливо опустился на колени Лешка Вересаев, бабник и циник, сжал ее ручку, подхватил под спину, обнял. – Тут твой папа, никуда не убежит…
      Голос его как-то неправильно изменился, и Антон, мгновенно отвернувшись, заинтересовался видом из окна на город, сияющий под солнцем в ложбине под горой Бархатной. Была бы возможность, воткнул бы наушники в уши, ей-богу, чтобы ничего не слышать.
      - … а мне они сказали, что ты не придешь…
      - В лоб им дай в следующий…
      - … ты меня точно любишь?
      - … хватит, все, чтоб я этого не слышал!
      - Пап, а зачем ты плачешь..?
      - Я не плачу…
      - … вот, я тебе сделала…
      - А я тебе кушать принес…
      Сжав до боли кулаки, Антон стоял у окна, вглядываясь вдаль, в мешанину зданий, машинально выделяя знакомые места - вон дом Афинки Минаевой, вон розовая крыша кинотеатра «Родина», вон угрюмый параллелепипед здания пожарной охраны, а через условный километр – два далеких кипариса, охраняющих вход на невидимую отсюда станцию скорой помощи, а выше, на Виноградной, за густой зеленью где-то спрятался старый миниатюрный замок, бывшая дача генерала Гурцкого, на сияющие в перевалившем через поддень на закатную сторону крохотные башенки которого Антон любил смотреть, когда лежал в кровати (она удачно располагалась у окна) во время тихого часа в детском саду… вон его крыша, кстати. А рядом – остановка автобуса, двадцать шагов, и после пятнадцати минут неторопливой езды ты дома, Алинка откроет двери, улыбнется, молча сдернет с плеча рюкзак и, не слушая возражений, будет помогать снять куртку, если сезон не позволяет ходить без нее. А Вероника, маленькое черноволосое чудо, с двумя косичками и маминым, чуть задранным и суженным на кончике носом, уже повиснет на ноге, и будет, дергая за брючины, требовать посмотреть, как она умеет теперь – она ходит в секцию художественной гимнастики, каждый ее маленький успех требует от родителей вдумчивого и восхищенного изучения. Он будет смотреть, как дочка, сосредоточенно сопя, будет демонстрировать растяжку ног, и все достигаемые благодаря ей производные – «ласточка», «мостик», «уголок», «березка»… Алина, как обычно, встанет за спиной, положит ладони на одно его плечо и будет хихикать в ответ на его очередное: «Ух, мама моя женщина, как ты так вообще?». Как легко быть счастливым, когда все вот так, гладко и ровно, любящая жена и замечательная дочка, талантливая, умненькая, здоровая…
      Антон сжал зубы. Да, легко. И поэтому сейчас никак не избавиться от мерзкого чувства непонятной вины, находясь в этой больничной палате.
      - Пап, а кто это с тобой?
      - Антох…
      Он повернулся, подошел к кровати. Лешка так и не встал с колен, обнимал правой рукой прижимающегося к нему ребенка, левой торопливо размазывал что-то по лицу, отвернувшись.
      - Привет, Элина.
      - Привет, - тихо, серьезно, без детской звонкости в голосе ответила девочка. Все ее лицо закрывала циркулярная повязка, желтая от лекарственных растворов, оставляя открытыми только глаза и рот, сверху – выбивались растрепанные светлые волосы с застрявшими в них волокнами разлохматившегося бинта, и даже открытые места – горели красным, особенно там, где десквамированный эпидермис соединялся со здоровой кожей. – А кто ты?
      - Это, котенька, дядя Антон, - Вересаев, наконец, сумел совладать с голосом и слезными железами, повернулся.
      - Мой дядя?
      Повисла пауза, короткая, тяжелая.
      - Твой, твой, - решительно произнес Антон, на миг опередив друга, уже собиравшегося, судя по мимике, сказать нечто противоположное. – Я брат твоего папы Леши, твой дядя, получается.
      - А почему ты не приходил раньше?
      Лешка моргнул, закашлялся, уже открыл рот, чтобы что-то, по обыкновению, соврать.
      - А мы тебя с папой Лешей долго искали, - серьезно произнес Вертинский, глядя в карие глаза девочки. – Очень долго, никак найти не могли. А тут вот пожар случился, и нашли. Видишь, как быва…
      - Ты будешь еще приходить?
      Теперь пришла его пора закашляться.
      - Будет, котенька, куда он денется.
      - Может, он не хочет…
      - Приду, не сомневайся. И подружку тебе приведу.
      - А она хорошая, как ты? Или плохая, как Нина Викторовна?
      - Как я, - ответил Антон, мысленно представляя, как залепляет звонкого «леща» упомянутой Нине Викторовне, кем бы она не была. – Тебе понравится.
      - А можно, я тебя поцелую, как папу? Тогда ты меня никогда не бросишь.
      Лешка наградил его коротким и болезненным пинком в лодыжку – только, мол, попробуй побрезгать, собачье ты рыло, никогда не прощу… Антон, не обращая внимания, тоже опустился на колени.
      - Можно, моя хорошая, тебе все можно.
      Тяжелый запах левомиколя, плохо вымытых волос  и больной кожи, отторгающихся некротических масс, легкое касание потрескавшихся губок к щеке (он проклял себя, что не побрился накануне, щетина – чуть ли не полметра), сопящий влажный носик ткнулся в щеку…
      - Теперь веришь, что не брошу?
      - Верю, - тихо ответила девочка. – Ты хороший, я вижу. Я тебе тоже куколку сделаю.
      - Какую куколку?
      Лешка горделиво показал то, что до этого сжимал в правой руке. Картонная втулка от рулона туалетной бумаги, обернутая по нижней части отрезом материи, символизирующим юбку, в роли пояса выступала синяя полоска оберточной ленты, завязанная на узел, руки – два, приклеенных к верхней части втулки скрутка ткани другого, розово-бордового цвета, сверху – матерчатый клубок, обернутый остатками того, что не ушло на юбку, завязанными под предполагаемым подбородком, как платок. И фломастером на лицо – нос, глаза, густые брови, широкий улыбающийся рот, румяна на щеках. Просто. И красиво.
      - Ты это сама сделала? Правда?
      - Правда, дядя. Я их много делала. Только они все сгорели…
      - А ничего, котенька, не огорчайся, - Лешка прижал ребенка к себе, аккуратно, но сильно. – Ты мне еще больше сделаешь, когда я тебя заберу, хорошо?
      - Хорошо, пап. А ты меня скоро заберешь?
      - Так быстро, как смогу. Там много бумаг надо сделать, понимаешь?
      - Давай, я сделаю, я умею.
      Невольно – засмеялся Лешка, за ним – Антон, а потом захихикала и Элина.
      - Ты кушаешь хорошо? Все тебе дают? Никто не обижает?
      - Нет, пап, никто не обижает. Дядя Карен приходит, он мне всегда хорошее говорит, всегда улыбается и мультики дает смотреть. У него смартфон большой, там все видно.
      Лешка поперхнулся смехом, и по его лицу разлилась сочная краснота. Дядя Карен – это, без сомнений, тот самый угрюмый комбустиолог Овсепян, с которым только что беседовали, и, черт возьми… у самого мозгов должно было хватить,  чтобы понять, что разглядывание больничных стен очень быстро утомляет.
      - А ты любишь мультики?
      - Очень люблю, папа, я про Красную Лису и Ночного Призрака люблю, я даже сказку сама про них придумывала.
      - Так, дочка, вот что! – все еще алея залитым краснотой лицом, Вересаев достал из кармана дорогущий айфон, кредит за который (это Антон знал точно, вдвоем ходили брать, любит Лешка «яблочную» продукцию) он еще будет выплачивать черт знает сколько. – Дяде Карену телефон нужнее, а я тебе вот этот вот отдам. Только подожди немного, я схожу, сим-карту тебе  куплю, чтобы ты мультики смотрела сама, ладно?
      - Папа…
      - Лех, я снаружи подожду, - вставая, быстро произнес Антон. И еще быстрее вышел из палаты.
      Позже вышел и Лешка, снова с покрасневшими глазами, непохожий на себя, встрепанный какой-то, суетливый и неприятный в этой суетливости. Что-то пробормотал, ткнул рукой в направлении выхода из ожогового отделения, и побежал к ординаторской. Видимо, в очередной раз задавать врачу Овсепяну те же самые вопросы на новый лад. Антон подождал немного, приоткрыл дверь в палату:
      - Элинка?
      - Да, дядя? – она лежала на кровати, крепко сжимая в ручках силиконовый чехол с телефоном, личико – кажется, даже светится.
      - Я тебя люблю. И папа Леша тебя любит. Не забудешь?
      - А зачем вы меня любите? Я некрасивая.
      - Это для дураков ты некрасивая. А для нас ты самая красивая на свете. Веришь?
      - Нет… пока не верю.
      - Потом поверишь. Потерпи часок, принесем симку, будешь про своего Красного Призрака смотреть.
       - Красную Лису и Ночного Призрака! – с трогательной строгостью произнесла девочка.
      - Прости, котенька, я из деревни, до сих пор на лампочку дую, - улыбнулся Антон и подмигнул. – В лисах и призраках пока не очень.
      Элина тоже подмигнула – сначала одним глазом, потом другим, а потом улыбнулась в ответ. Даже сейчас, с обожженной кожей, в повязках – видно было, что ее улыбка очень красивая.
      Антон аккуратно закрыл дверь в палату. Тяжело вдохнул и выдохнул, сильно, до боли в грудной клетке. Сжал и разжал пальцы рук. Дернул головой из стороны в сторону. Не помогало.
      Дверь ординаторской выпустила Вересаева и кусок фразы «… я вам русским языком, вроде бы, сказал уже…», сказанную крайне раздраженным голосом.
      - Как она тебе, Антон? А?
      - Пошли, - буркнул Вертинский.
      - Ну, понравилась хоть?
      - Понравилась. Пошли, говорю.
      - А как вообще? Ну, хрена ты рожу кривишь, скажи нормально?
      И вот, выйдя на улицу, добравшись до курилки, где еще санитарами, помнится, на практике, дымили втроем тогда, Громов, он и Вересаев, три разгильдяя, вечное горе заведующей кафедрой «Лечебное дело» Чуйковой... Сколько лет прошло, считать страшно, ведь, кажется, еще вчера зелеными сопляками сюда прибегали, бриться только-только начинали, и впереди – вся жизнь бриллиантовым морем разливалась, казалось, что все дороги открыты, и на горизонте – только радуга из перспектив успешной и насквозь талантливой карьеры в медицине, каждый последующий шаг будет состоять из нарастающих по экспоненте славы и уважения, а в ближайшем будущем – мнится должность главного какого-нибудь оперирующего хирурга, он же – главный врач, он же – профессор, он же – глава РАМН, он же – владелец заводов, газет, пароходов… По крайней мере, в это хотелось верить, и все казалось таким простым и ясным, без двусмысленности и неопределенности. Видимо, обучая их, как-то забыли упомянуть про возрастную усталость, профессиональное выгорание и разочарование работой после многолетнего испытания нервов на прочность скотским отношением, низкой зарплатой и хромающим здоровьем. И тем, что будь ты хоть трижды профессиональным медиком – Богом ты стать не можешь. И всех спасти – тоже.
      - Леш.
      - А?
      - У меня полторы сотни тысяч отложено на депозите, - негромко сказал Антон. – Веронике на институт в Питере собираем, как школу закончит. Через полтора месяца смогу снять.
      - И?
      - Ты сложнее одиноких гласных не тянешь уже? – обозлился Вертинский. – Деньги на трансплантацию кожи будут нужны – полторы сотни килорублей с меня. Остальное уже сам доставай.
      Лешка замер, не донес руку с сигаретой до рта. Сглотнул.
      - Антох… ты не думай, что я не ценю. Только я ж не отдам! Мне тогда почку придется толкнуть, а лучше – все три!
      - А тебя, дятла, никто отдавать и не просит.
      - То есть, мне вот так и жить, с вечным долгом на шее?
      - Так и живи, - он встал, погасил окурок в пепельнице, черной изнутри от табачного нагара банки из-под кофе, прикрученной проволокой к лавочке.
      Шумела ива. Тек жар от нагревающегося бетона и металла припаркованных машин, раскаленный воздух дрожал ближе к поверхностям.
      Антон ткнул пальцем в голубую стену больницы, подернутую белыми бойницами стеклопакетов в окнах.
      - Там тебя, вон за этой стеной, твой ребенок ждет! А ты мне про какие-то деньги чешешь, про отдачи какие-то, барана кусок!
      - Скотина ты, Вертинский..! – Лешка порывисто обнял, прижал к себе. В очередной раз за этот день ломая голос в неправильную сторону.
      - Лех, хорош! Ты в последнее время чуть что, так реветь! Обабился совсем. Месячные когда последний раз были?
      - Ты… дурак… не поймешь, - шипел Вересаев, уткнувшись носом ему куда-то в плечо. – Я ж все отдам… все, черт, квартиру, если надо… я боюсь, понимаешь… ПОНИМАЕШЬ?!
      - Понимаю, Леш.
      - Нахер мне эти деньги не сдались…! – лицо его было мокрым, красным, словно отекло, словно расплылось… это ли непрошибаемый фельдшер двенадцатой бригады? – Я… я без нее теперь жить не смогу… а там прогноз…
      - Ш-ш-ш, угомонись! – на ухо ему произнес Антон.
      - Да ху…
      - Прогноз прогнозу рознь… слышишь меня, Лех? С тобой говорю? Слышишь?
      - Да.. слышу… черт…
      - Вот и давай слюнями не брызгай! Найдется решение! И лечение найдется! Ты мне скажи – даже если с ожогами ничего не сделать, ты ее заберешь?
      Вместо ответа Лешка коротко, зло  и очень больно ударил его кулаком куда-то под ребра.
      - Вот и хорошо. Остальное – уже детали… меня слышишь, не?
      - Да слышу…
      - Давай тогда, от меня отлипай, морду просушивай, и пойдем.
      - Куда? – сипло спросил Вересаев, яростно растирая красноту на лице.
      - Сим-карту покупать, куда, - буркнул Антон. – У тебя ребенок мультиков хочет, про это Ночную Лису, или как там ее…
      - Красную Лису и Ночного Призрака!
      - Ну, точно, твое дитё. Можешь больше меня не убеждать.
      - Стыдно не знать, - Лешка откашлялся, а потом как-то робко, стыдливо попытался улыбнуться. – Я даже этот мульт посмотрел, вдруг поговорить захочет… Кстати, хороший, рекомендую.
      - Непременно гляну.
      - Ржешь снова?
      - Не ржу. Потому что она не только с папой Лешей может захотеть поговорить, но и с дядей Антоном. А дядя Антон, в отличие от папы Леши, не должен быть лаптем и владеть терминологией.
      - От лаптя слышу. Дай еще сигарету.
      - Не передознешься?
      - Не надейся, - пробормотал Алексей,  торопливо закуривая. – Я ж теперь, как пионер, курю строго по расписанию, чтоб на нее табачищем не дышать… Сейчас, не бей копытами, докурю, пойдем, симку возьмем… потом что?
      Антон задрал голову. Солнце в зените, маленький яркий шар, разливающий зной на сонный в миниатюрной сиесте город, транспорт вязнет в пробках, люди, по большему счету, прячутся в кондиционированных помещениях, никому не до кого нет дела сейчас. Алина – на дежурстве в санатории «Полярном», Вероника – у тещи, кот накормлен и спит. И смена – аж послезавтра.
      - Давай в «Красный горн» заглянем, что ли.
      Лешка выпустил длинную струю дыма, потом – два кольца, и еще одну струйку, потоньше, сквозь них – до обидного красиво выпустил, с каким-то небрежным шиком. Ему вот такое никогда не удавалось.
      - Думаешь?
      Где-то далеко, на улице Дагомысской раздался гулкий вой сирены, прерывающейся длинным «кряканьем» – очередная бригада пыталась пробиться к приемному третьей больницы, и у нее это получалось туго, потому что улица с двух сторон наглухо заставлена припаркованными машинами, для встречного разъезда вариантов нет, до получаса иногда елозишь там, пытаясь лавировать между джипами и прочими глянцевыми корытцами бонз из новопостроенных домов выше Больничного городка. Бонз можно понять, денег отвалили за квартиры в курортном городе прилично, польстившись на «курорт, до моря десять минут на машине, вид – закачаетесь!», а парковка в доме на семьдесят две  квартиры – на пятнадцать мест, куда деваться, приходится, со слезами на глазах, забивать единственную улицу, ведущую к больнице, невзирая на знаки о запрещенной остановке и нудные сигналы бригад «Скорой».
      - Уверен. Надо, сдается мне. Глотнем вод скорби, восплачем о горестях бытия выездного.
      - И пошли они во Горн Червленый, - подхватил Вересаев, выпуская в жаркий воздух дымную струю. – И принял он их. И оставили они там свою зарплату, и аванс частично. И взлакал Валерик больше, но стеснены в средствах были фельдшера, и кошели их пусты стали. И понял он, что исчерпаны и пьяны оне, и ныне отпустил их с миром он.
      - И стало так, - Антон засмеялся. С натугой засмеялся, краснота на щечках и около глаз Элины до сих пор никуда не хотела деваться, назойливо лезла в память.  – Все, добивай, двигаем.
      - Добиваю.
      Двор детской больницы закончился здоровенными, крашенными в серое, воротами, с символической будкой охранника, которого обычно никогда нет на месте, далее – поворот вниз, под сень пихт, дорога вниз, роддом справа, ПНД слева, роддом справа. Боги, боги, сколько же здесь прошло, на этой улице Дагомысской, сколько людей сюда привезли, сколько – не довезли, сколько разрешилось здесь же от бремени, и даже где-то сейчас топают двадцатилетние юноши и девушки, которых ты лично видел тут только в виде вздутого живота, максимум – в виде багрового младенца, всего в сыровидной смазке… а сколько было сдано за вон теми воротами психоневрологического диспансера, с Серегой Тикушиным на седьмой бригаде, кто сможет сосчитать? Кажется, только вчера это было – грязная квартира с характерным запахом, по которому и узнается клиент (нейролептики, смешиваясь с потом, производят крайне специфический аромат), короткая борьба, лента вязок, стягивающая руки буянящего больного, распахнутые зев машины, крики со стороны добровольных помощников или критиков, пациент на носилках, Серега – у его ног и задней двери, мало ли, были попытки выбить ее и на ходу выскочить, он – в крутящемся кресле, как облегчение – в свете фар появляются вот эти вот ворота с сонным секьюрити, двор диспансера из расползшихся в стороны от времени бетонных плит, жухлая трава, робко растущая из щелей между ними, ступеньки к металлической двери приемного отделения, передача обычно сразу утихающего больного санитару профильного отделения… а после, по традиции, сигарета, взатяг, до жжения в глотке, сидя на подножке машины (Серега предпочитал дымить, опершись на «врачебную» дверь машины). Давно уж позади и психбригада, и Анна Викторовна ушла уже по возрасту, и водитель Палыч, что ходил и ездил с одинаковой скоростью, давно уже перебрался в верхнюю тундру, где водка бесплатная и бензин нелимитированный… а кажется, что всего ничего прошло. И даже вывороченное на вызове плечо ноет на погоду порой так, что, кажется, только вчера его первый раз на место вправляли.
      - Старею, что ли… - с неудовольствием пробормотал он, отворачиваясь от ворот ПНД.
      - Все стареют, не ты один, - буркнул Лешка. – Антох, слушай, я только сильно сегодня налегать не буду. Давай кружки по четыре… ну, в крайнем случае, я просто с тобой посижу.
      - Чего так? Деньги или здоровье подвели?
      - Я завтра сюда с утра снова, как сам думаешь, дочка сильно папиному перегарищу обрадуется?
      - Думаю, что даже посоветует папе к участковому наркологу заглянуть, пока не  началось, - против воли, Антон улыбнулся.
      - Чего лыбишься?
      - Это не для средних умов. Вон ларек, беги, отоваривайся!
      Они стояли уже на перекрестке, обрамленном, для разнообразия, уже не тополями и кипарисами, а разлапистыми гималайскими кедрами, между которыми то и дело нахально вклинивались платаны. На противоположной стороне стоял ларек, начинавший свою карьеру еще как «Союзпечать», раздавшийся в стороны со временем и многократно сменивший профильность реализуемой продукции, и там было все - от котлет по-киевски, до взрослых памперсов и детских энциклопедий «Хочу все знать». И сим-карты, как и зарядные устройства для телефонов, наушники, чехлы и наборы проводов разных мастей – тоже имелись. Больничный городок вокруг, пожелания у пациентов, их родственников и медицинского персонала самые разнообразные, надо соответствовать.
      Лешка звонко свистнул, привлекая к себе внимание двух потоков машин, торопливо поклонился в обе стороны, прижав одну ладонь к сердцу, другую – куда-то поближе к печени, после чего рысью кинулся через дорогу. Что поделать, ближайший переход отсюда аж в пятидесяти метрах, приходится вот так вот… Один из пилотирующих, имеющий под собой черный, наглухо тонированный джип, однако, яростно засигналил, после чего даже сымитировал попытку причалить к тротуару – Лешкин оттопыренный средний палец, кажется, уязвил его в какое-то из чувствительных мест. Однако, словно в последний момент преисполнившись христианского прощения, вильнул обратно в поток. И верно, не всегда большая машина обозначает большого человека за рулем, а фельдшер реанимационной бригады может и в лоб заехать, невзирая на чины и звания, ширина плеч намекает.
      Антон улыбался, наблюдая за ним, даже не понимая, почему ему вдруг стало так хорошо и радостно.
      Вряд ли потому, что хамло на папиной тачке было поставлено на место небрежным жестом. И вряд ли даже потому, что впереди душевные посиделки за кружкой пива в их любимом баре. Может, просто погода, лето и свежесть воздуха повлияли?
      Может.
      А может, и потому, что Алексей Вересаев, давно уже заслуживший славу безответственной похотливой кобелины, принципиально неспособной на любые серьезные чувства, как-то сразу и легко, без мучительных тренировок, овладел словами «дочка» и «папа»?
      
      * * *
      
      «Дина, что с тобой происходит?».
      Этот вопрос она слышала уже не первый день, и каждый раз задающий его менялся, а интонация – оставалась той же, с которой он был задан в первый раз.
      Она не отвечала. Как можно ответить на вопрос кому-то, если ты не способна ответить на него сама себе? Что-то происходит, это факт, а факт, если верить булгаковскому Воланду – самая упрямая в мире вещь. Всегда явная, но далеко не всегда понятная.
      Тихо выскользнув из-под простыни, она, стараясь ступать бесшумно, дошла до двери в ванную комнату, открыла стеклянные створки душевой кабины, чуть поморщилась, когда вода изначально полилась холодная… а потом с наслаждением подставила лицо под щекочущие струйки, смывая с тела засохший пот. Так бы и стоять тут, ей-богу… чтобы никуда не надо было идти, до тех пор, пока планета крутиться не перестанет. Душ хороший, с вибромассажной насадкой, понятное дело, не просто так установленной, и на рукоятке – различные режимы, включая и те, ради которых она устанавливалась. Помнится, они даже любили играться с этим… даже странно, что упоминание об этом в прошедшем времени не вызывает никаких чувств. Впрочем, что у нее когда вызывало чувства, настоящие чувства, о которых столько написано в книгах? Те самые, которые сжигают душу дотла, которые не дают дышать, которые лишают покоя и сна? Они существуют вообще, или это слюнявые выдумки обделенных банальным вниманием противоположного пола марателей бумаги, сублимирующих на ней собственную половую несостоятельность?
      Когда она выключила воду и открыла глаза, душевая была также пуста. Лишь на изогнутой никелированной трубе сушилки откуда-то возникло белое махровое полотенце. Понятно…
      Когда она, вытершись и завернувшись в это полотенце, вернулась в комнату, Лианна сидела в кресле с ногами, положив ладони на колени, и подбородок – на ладони, и молча смотрела в окно, за которым, кажется, должен был заниматься рассвет. Кремовые дорогие шторы не пропускали лучи солнца даже днем, создавая в апартаментах интимный полумрак. Лианна, как и Огюст Дюпен, была влюблена в ночь. Жаль, что не только в нее.
      Дина кашлянула, слегка, просто, чтобы обозначить, что слушает.
      - Ты забыла полотенце, я принесла, - тихо, медленно, словно о чем-то глубоко задумавшись, сказала Лианна.
      - Я видела. Оно на мне.
      - Ты устала от меня?
      На такие вопросы лучше всего ответить молчанием. Любой более конкретный ответ всегда ранит.
      - Дин, не мучай меня, пожалуйста, скажи как есть. Я не девочка, меня бросали еще тогда, когда ты в школу только пошла. Что я действительно ненавижу в этой жизни, так это недосказанность!
      Девушка опустилась на край кровати – роскошной, мягкой, застланной невообразимым количеством шелковых простыней, сейчас – по-утреннему растрепанных.
      - Нет.
      - Тогда в чем дело? Что с тобой происходит?
      Опять…
      - А почему ты решила, что со мной что-то происходит?
      Лианна тихонько рассмеялась, горько и зло:
      - Девочка моя, я умею различать секс по любви и секс на «отъ…сь»! Сегодня у нас с тобой был именно тот, который под номером вторым в списке!
      - Я никогда тебе не говорила, что я тебя люблю, - осторожно произнесла Дина.
      - Да причем тут слова? Чувства выражаются не только ими, ты в курсе? И, если честно, слова – самое убогое из средств выражения чувств!
      Дина тяжело вздохнула. Обвела взглядом комнату. Будет ли она по ней скучать? Комната, чего уж там, шикарная – именно апартаменты, жалкое слово «квартира» никак не могло относиться к этим дорогим обоям, к ковру с толстенным ворсом, четко, грань в грань совпадающему с границами золотистых плинтусов, к монументальной люстре из причудливо переплетенных тонких стеклянных лепестков, разбрасывающей регулируемый свет, когда надо – направленный, когда – рассеянный, когда – интимно-мерцающий… а еще потрясающая по своему удобству темно-бордовая мебель, шкафы, диваны, три кресла, в которые садишься и тонешь сразу же, кровать эта сумасшедшая, на которой реально можно проснуться в той же самой позе, в которой заснула. Лианна снимает ее очень давно, ее муж, тоже, надо полагать, мужчина богатый, уважаемый и небезгрешный, спокойно относится к увлечениям своей высокопоставленной супруги, ревности между ними давно нет, надо полагать, и любовниками всех мастей у них принято хвалиться друг перед другом, как у любых августейших…
      Нет, кажется, не будет. Почему-то никакой привязанности эта роскошь в душе не оставляет.
      - Ли.
      - Да, Дина?
      - Мне с тобой хорошо.
      - Но? – горько спросила Лианна, все так же, не поворачиваясь, смотря на немое, завешенное шторами, окно.
      - Но чувств у меня к тебе нет, - собравшись, произнесла Дина. – И ни к кому нет. Не трать времени, не спрашивай «Как ее зовут?». Я не умею любить. Я всегда одна, и я привыкла к этому.
      - Причина только в этом?
      - Нет. Еще есть моя работа и мой дурной характер.
      - Ты можешь не работать! - Лианна повернулась, наконец, невесть когда успевший возникнуть на ее голове венец из волос задрожал, глаза заблестели. – Я тебе это уже много раз говорила, я сделаю так, чтобы до конца твоей жизни ты не нуждалась ни в чем! Даже если замуж выйдешь, я, если надо, и твоего мужа смогу обеспечить! А с характером твоим я как-нибудь найду общий язык, сломаю свой, если надо… Что? Ты мне не веришь?
      Дина встала, положила ей руку на плечо. Слегка поморщилась, когда Лианна тут же сжала ее пальцы своими.
      - Верю, Ли, еще как верю. Ты богатая, ты влиятельная, ты все можешь. Скажи – а ты сама вот так вот согласилась бы? Привыкнув с детских лет все сама себе добывать, сама на себя надеяться? Смогла бы на шею кому-то сесть и нихрена не делать до конца жизни, как шматок мяса жить, только жрать, спать и т…
      - Не продолжай… - прошептала Лианна. – Ну, не смогла бы, допустим! Но ведь всегда можно найти компромисс!
      - Вот у нас с тобой и есть компромисс. Не разрушай его просто.
      Лианна встала, выпрямилась, ночная рубашка – одно название, ткань тоньше паутины, как-то сама задирается куда выше бедер, гладких и крутых, талия вогнутая, грудь – как у старшеклассницы, линия спины – даже гусар обзавидуется. Ежедневный фитнес, сауна, массаж, спа-процедуры, что там еще у них, у обеспеченных…
      - А если я тебе скажу, что мне недостаточно такого компромисса?
      Ее взгляд жег, но Дина глаз не отвела. Хотя очень хотелось.
      - У тебя много возможностей, Ли. Пальцами щелкнешь – и любая девочка к тебе прибежит, особенно сюда, особенно – к тебе. На любых условиях. Зачем тебе именно я?
      - Потому что мне нужна именно ты!
      - На мне…
      - Свет клином не сошелся, знаю! – Лианна деланно засмеялась, смех вышел больным и ненатуральным. –Не я это решила, понимаешь? Я не вру тебе, ты  у меня не первая и не юбилейная! Мне уже сорок семь, ты не знала? И только с тобой я чувствую, что мне снова восемнадцать! Ни с кем больше, Дина, ни с кем, понимаешь?! А поверь, мне есть, с кем и с чем сравнивать!
      Уйти сейчас – самое лучшее. В голосе Лианны вполне ощутимо слышатся грозовые нотки зарождающейся истерики. Уйти – а потом, через полгода, может – год, она найдет себе девочку посговорчивей. Которая не будет выпендриваться и разыгрывать самостоятельность, а будет задорно тянуть деньги на подарки, поездки в Дубай и прочие пенные вечеринки на яхтах с бассейном из шампанского «Дом Периньон», а под закат, не кривляясь, торопливо выпрыгнув из нижнего белья - охотно раскидываться на вот этих вот роскошных простынях.
      Дина опустилась на ковер. Прижалась щекой к ноге Лианны.
      - Я же не ухожу.
      - Уходишь, - горячо отозвалось сверху. – Уходишь! Я чувствую!
      - Некуда мне идти.
      - Я не боюсь, что ты уйдешь к кому-то! - голос Лианны вибрировал от боли. – Я боюсь, что ты уйдешь от меня! Я понимаю, черт, я уже давно не девочка, и даже прикидываться не буду, чт…
      - Ли! Угомонись!
      Дина встала. Поправила полотенце, закрывающее грудь, чуть устыдившись этого. Лианна все видит, все замечает. Amantesamentes4.
      - Все, хватит… иди сюда. Не зли меня только, прошу.
      - Дурочка ты моя… - жаркий страстный шепот. – Дурочка моя любимая…
      
      Дина вздрогнула. По вискам стекали струйки, по спине – тоже, под попкой было жгуче и неудобно, а спина – так вообще разразилась негодующими воплями. Встряхнув головой, она приподнялась с крутящегося кресла в салоне машины. Да уже… сморило так сморило.
      - Дин, ты сдаваться идешь? – Анечка Лян в дверях, волосы забраны, как у гимнастки, в художественный пучок, на затылке, стянуты тонкой сеточкой.
      - А… да? Блин… иду!
      Вечер, пересменка, усталый жар августа на излете. Тонкий полумесяц, изогнувшийся улыбкой Чеширского Кота где-то высоко в лазоревом небе, над крышей малосемейки, что напротив станции, по верхушкам кипарисов плывет сонное закатное золото, шумит за забором улица Леонова, и гомон в станционном дворе  - как обычно, вызовов куда выше обещанной нормы, все бригады заехали с опозданием, и сейчас так же меняются, в ритме ошпаренной кошки, потому что даже легендарные «пятнадцать минут до начала смены» уже роскошь, в диспетчерской на мониторе направления вызовы громоздятся уже в четыре ряда.
      - Лусман, твою душу, шевелись давай! Что ты там, сдохла, пока ехали?
      - Слова жены с прошлой ночи повторяешь?   – холодно поинтересовалась Дина, выбираясь из салона, выдергивая за собой оранжевый ящик терапевтической укладки.
      Водитель ответил что-то крайне хамское, но отвечать ни времени, ни желания не было. И правда, аврал на станции – уже двадцать первая, двадцать седьмая и четвертая, которые меняются на 19:30 – с воем укатили. Они с Аней меняются, заступает Инна Коваль и молодой парнишка, из новых, все никак не запомнит его имени. Вроде даже неплохой, говорят.
      В коридоре станции – все как всегда, смешались в кучу кони, люди… фельдшера и врачи толкали друг друга локтями, кто-то, вполголоса ругаясь, торопливо дописывал карты вызова на столе – одном из двух имеющихся, прижатых к стене, затисканных между банкоматом и кофейным автоматом, пахло табаком, пахло духами и мужским парфюмом, и эти робкие попытки придать себе человеческий облик гибли в шквале ароматов сухожарового шкафа и прокаленных в нем металлических инструментов, запечатанных в крафт-пакеты, в разливах амбре дезсредств, под специфическими  испарениями от одежды отработавших и в разливах бензиновой гари, врывающейся в коридор через никогда не закрывающуюся дверь. Дина повернула за угол… м-да, ожидаемо. В заправочной – обязательный аншлаг, очередь на пополнение, сдачу и списание вытянулась вдоль стены, загнулась, и вернулась на круги своя к входу. И всем срочно, разумеется.
      - Динчик? – мягко, очень тихо что-то коснулось локтя.
      - А?
      Аня Лян, маленькая, худенькая, с сосредоточенном собранными в кучку бровками.
      - Я пойду в бригаду, хорошо? Я все перегрузила.
      На миг, который она потратила на то, чтобы угомонить невесть откуда возникший розовый щекочущий шар в живот, Дина кивнула.
      - А меня-то зачем спрашивать? Сдалась – иди.
      - Я пойду… просто… - или казалось, или чернильно-черные глазки Ани лучились чем-то светлым, нехарактерным. – Дин… можно, я скажу?
      Шар закрутился, увеличился, начал пульсировать, начал щекотать не только живот, но и ноги, руки, а также те места, которые ему щекотать не полагалось в принципе.
      - Скажешь что?
      Ляночка – глазки строгие, губки стянулись в серьезную гримаску. Юная, свежая, очень красивая. Мечта, а не девочка.
      - Ты меня все время… помогала мне… я хочу сказать, что…
      - Что? – беззвучно произнесла Дина, забыв, что вокруг заправочная, толпа и вся станция скорой медицинской помощи.
      - Что я всегда тебя помнить буду, - Аня запнулась, опустила глаза вниз. Потом, кажется, набралась храбрости, подняла их снова. – И всегда тебе помогу, и все для тебя сделаю, ты мне только скажи, хорошо?
      - Да что сказать-то? Ты о чем?
      Анечка улыбнулась – яркой, уже забытой после смерти доктора Зябликова, улыбкой.
      - Ни о чем. Я пойду?
      Дина помедлила, взяла ее за руку:
      - Анют, ты дурака точно не сваляешь? Вены резать не собралась? Или глотать что-то токсичное?
      Нет. Видно же. Аня мягко отстранила ее руку, чуть пожала предплечье – спасибо, мол, за тревогу и заботу.
      - Я просто за солнечный порог иду, - ответила она. – Видишь, закат какой?
      Закат? Дина недоумевающее посмотрела. Ну… закат, да, закат хороший. Солнце в августе шикарное, тает в море медленно, льет сонный золотой свет на город, выкрашивает даже самые его неприглядные уголки  в неземные цвета, расписывает медом стены и окна, разливает мягкие блики на палисадники и бульвары. И сейчас даже – вон, за зданием бывшего аэровокзала, ныне – за резиденцией Госнаркоконтроля, горящий диск медленно уходит за листву магнолий, и лучи, настойчивые, сильные, танцуют в воздухе заправочной, в сияющей круговерти пылинок, зажженных огнем умирающего дня.
      - Ань, ты точно в порядке?
      Аня потянулась, обняла, коснулась губами ее щеки, очень рядом с уголком губ. Против воли – по телу словно пробежал электрический заряд.
      - Я пошла, Динчик.
      Гомон заправочной, толкотня, то и дело орущий селектор, дергающий то очередную бригаду на вызов, то – зовущий ответственного по бригаде сдать карточки, то – выкрикивающий стоматолога амбулаторно (напоказ, дабы не гомонили больные, стоматолог живет в Кипарисовом, едет на электричке сюда, опаздывает всегда).
      - Лусман, ты заняла, нет? Я пройду?
      - Иди, - одними губами прошептала Дина, смутно соображая, кто был спрашивающий, покидая очередь, выходя в коридор, по которому только что даже не прошла – пробежала Аня Лян. Пробежала радостно, чуть ли не вприпрыжку, словно торопилась на свидание. Из коридора только два пути – либо в ЦСО в подвал, либо – на второй этаж, в комнаты отдыха бригад. Подвал – вряд ли, а вот бригадная комната… да мало ли, что можно в ней сделать.
      Дина бежала по коридору, тяжело дыша, дыша отчаянно, словно предчувствуя – происходит что-то очень плохое. Ляночка никогда не говорила ей такого, никогда не обнимала, никогда не целовала, никогда, после похорон Зябликова, не улыбалась, и никогда, твою собачью мамашу, не прощалась так…
      У двери пятнадцатой бригады она на миг остановилась, прижалась ладонью к стене, стараясь угомонить бешено колотящееся сердце и жгучую одышку, рвущуюся из глотки. Аня там, внутри, она переодевается, она, возможно, собирается на свидание, она, мало ли, нашла, кого-то, кто заставит ее забыть о горе, врываться сейчас – это грубо и непростительно, правда ведь?
      Сквозь окно напротив бригадной двери бил ярко-золотой луч закатного солнца, он растекался по двери, и, казалось, вся дверь из дешевой древесно-стружечной плиты сияет и лучится.
      Дина постучала. Один раз, а потом – еще два.
      Потом дернула ручку и распахнула дверь рывком – та была не заперта…
      Закатное солнце ворвалось в комнату отдыха бригады номер пятнадцать.
      Прямо у порога двери лежала, скорчившись, обняв себя за плечи, фельдшер Аня Лян. На ее лице так и застыла счастливая, мягкая и радостная, улыбка.
      Дина упала на колени. Торопливо попыталась нащупать пульс, определить наличие дыхания, в порыве отчаяния – что-то найти в реакции зрачков навсегда застывших глаз. Она закричала, громко и надрывно.
      Аня улыбалась. По притолоке плыл, угасая, закат.
      Казалось, маленькие блики гибнущего солнца, чуть помедлив, стекают по дверному проему и танцуют в затхлом воздухе.
      - Динка, ты чего оре… а-а, б-****ь!! Сергеич, сюда беги!
      - Чего?
      - Амбушку тащи, живо!!
      Кто-то подошел, кто-то ее поднял, кто-то отстранил. Даже, кажется, что-то прозвучало по селектору, что-то про бригаду тринадцать, амбулаторно, срочно.
      Дина, тяжело дыша, стояла на коленях, уткнувшись лбом в стену коридора, неожиданно холодную и приятную.
      Дина, что с тобой происходит?
      Что происходит?
      В голове, словно зацепившись чем-то, крутилась по кругу одна и та же фраза.
      «Я просто за солнечный порог иду».
      Солнечный порог.
      Анечка, маленькая, любимая, беззащитная…
      До боли, до крови, кусая губы…
      Нет же чувств, верно? Именно про это она прошлой ночью говорила Лианне. Она не умеет любить, она не умеет привязываться, ей никто не нужен, она привыкла быть одна, всегда одна, в горе и радости…
      Мишустин и Назадзе, фельдшера тринадцатой бригады, уже возились, ставя катетер, Кузнецкий, вполголоса матерясь, задирал голову лежащей девушки, накладывал ларингеальную маску и раздувал манжету, герметизируя дыхательный контур, тянул к себе из укладки мешок Амбу.
      Мутными, полными слез глазами, Дина смотрела на ручку Ани – тонкую, безжизненную, с аккуратно, по-студенчески, подстриженными ноготками, небрежно откинутую на порог комнаты отдыха. На порог лился свет засыпающего солнца из окна. Казалось, он заставляет пальцы двигаться, жить, дать хоть какой-то намек на то, что реанимационное пособие поможет.
      Свет погас.
      Дина зарыдала, сжавшись в комок.
      
      * * *
      
      - БРИГАДА ДЕВЯТНАДЦАТЬ, ФЕЛЬДШЕР ГРОМОВ!
      Ощущение такое, что Цапля – специально выделяет его фамилию. И ощущение верное, если учесть что Цаплина – из рядовых диспетчеров внезапно стала старшим фельдшером по ЦДС, на ровном месте практически, совершив головокружительную карьеру за неполный год -  если не считать того факта, что, четко держа нос по ветру, она изначально полировала то, что обычно полируют, будущему – а ныне присному главному врачу.
      Ничего, по сути, не случилось, но есть негласное правило – бригаду объявляют по номеру. Второй раз, если первый оказался неуспешным – по номеру и фамилии старшего, дабы намекнуть, кому нагорит, если упомянутый будет и далее жевать сопли. Цаплина же девятнадцатую бригаду зовет строго по номеру и фамилии, и, натурально, невольно у всех слушающих селектор и причастных вырабатывается неправильный рефлекс, что фельдшер Громов – злостный вредитель, вечно его приходится, как гадящего мимо лотка кота, тыкать мордой в срочность вызова и сам факт его наличия.
      Оскалившись, Артем шел по коридору. Нет, никаких скандалов, только в американском кино строптивый винтик, решив раскрутиться, берет и ломает весь механизм, и выбирается из дымящихся обломков гордым, несломленным, и аккурат в самый хэппи-энд. Только не этот, тут ломом не перешибить, если учесть, что с приходом нового «главнюка» количество административных работников на третьем этаже Центральной подстанции как-то скачкообразно увеличилось, в том числе – и юридически образованных, бог весть зачем понадобившихся в количестве аж четырех штук. Тут – либо толстовское непротивление, либо – забитое молчание, либо достоевская злобная рефлексия. По крайней мере, он пытался себе это внушать в очередной раз. В очередной раз понимая, что все, как обычно, пойдет не по плану.
      Окошко диспетчерской, сложенный лист карты вызова. Красная черта на нем. Улица, общественное, разумеется, место, и – судороги с потерей сознания.
      - Артем Николаевич, вас что, персонально надо звать? – из кабинета, словно чертик из табакерки, вынырнула Костенко. – Уличный вызов, вы чего копаетесь?
      А… ну, понятно, откуда ветер дул все это время. Значит, сожрали Андрюху Шульгина, сожрали Борьку Кулько, не подавились неугодными Ямпольским, Миролюбовой и Манушкой Азарян, теперь – дело за засидевшимся на девятнадцатой фельдшером Громовым. Охренел указанный фельдшер, возражает, когда на пятиминутках его общим скопом к земле пригибают, доказывает что-то, цифры приводит, диагнозы свои на КЭК отстаивает, от лишения зарплатных процентов отказывается, в общем – хамит и раздражает.
      - Докажи, что копаюсь, Анька, - он помахал смартфоном. – Все записано, от момента получения вызова до сюда прибытия!
      - Какая я вам Анька?!
      - Анька, которая меня сейчас задерживает, на уличный вызов ехать не дает! – громко, раздельно произнес Артем, поднося телефон ко рту, борясь с желанием закончить фразу словом «прием!».
      - Вызов получили – езжайте!
      А то… понятно, что очередную схватку накоротке Костенко проиграла, но, ретируясь в свой кабинет, уверена, что проиграла битву, а не войну. Все его карты вызова она будет читать вдумчиво, уделяя внимания даже запятым и нажатию шарика ручки, трепетно, выполняя поручение, идущее с третьего этажа, выискивать будет повод фельдшера Громова загнуть, наказать, и в перспективе – уволить, как без этого. Вольнодумцы всегда были неугодны. Умные не нужны, нужны верные, если верить братьям-классикам. Новый главный врач, как и полагалось свежевоцарившемуся тирану, активно истреблял тех, кто его возвел на престол, потому как из соратников по борьбе апостолов не сделать – они тебя и пьяным видели, и струсившим, и ахинею вместо диагноза ставящим…
      Вниз по ступеням крыльца, под арку навеса, наполовину защищающего санитарные машины от лютого ливня, что грохочет уже час. Артем прополз, боком прижимаясь к стене, добираясь до навеса – тяжелые капли били в бетон, осыпая форменные синие брюки каскадом брызг, незаметных и многочисленных, которые чуть позже придадут приятных ощущений при ходьбе, прилипая к лодыжкам. Хорошо одно – дождь летний, не так тяжело ощущать эту сырость, как в разгар знойного февраля….
      - Куда, Тёмыч?
      Наконец-то – спокойный взгляд на карту. О как…
      - А недалеко, оказывается. Московская, 17. Бар наш.
      - Судороги, - зловеще протянул водитель, поворачивая ключ в замке зажигания. – Судороги, сука! Перебухал, падла, теперь – судороги! Ментам звонить не пробовали, для разнообразия?
      - Лень, это наш бар, не забывай - рассеянно произнес Артем, усаживаясь и прижимая к планшетке карту вызова. – Там даже стены знают, когда бригаду надо вызывать, а когда нет. Поехали, там само не пройдет.
      И до пересменки уже – чуть больше часа, была такая глупая надежда, что дадут доработать, в смысле – додежурить тихо, без суеты и писанины. Увы. Фельдшерам, сродни ему, Громову, которые до сих пор не женаты, без детей, алиментов, скандальных фактов биографии и прочих рычагов давления, спокойно дежурить на линии противопоказано, спросите Костенко.
      - Включайся, Лень. Быстрее доедем, быстрее уедем.
      - Я-то уеду, а тебе еще до утра бога гневить, - ухмыльнулся водитель.
      Расплескивая пенную воду, машина нырнула на улицу Леонова, под грохот струй, наотмашь лупящих по крыше и бортам, заливающих лобовое стекло мутными наплывами, которые с большой натугой пытались расшвыривать щетки «дворников». Встречные машины исчезли, сменившись мутными размытыми парными световыми пятнами, небо пропало, зелень кипарисов и магнолий превратилась в размазанную серь. Вечер, он и есть вечер, хоть летний, хоть какой. Артем не любил вечера,  может, с тех самых даже пор, как они стали одинокими и пустыми… когда ушла Юля.
      - И уличный же, что характерно!
      - И пьяный, Лень, все так, не нуди, а? – отмахнулся Артем. Непонятно почему, но настроение испортилось – а ведь это был не первый и не сотый даже уличный вызов. Понятное дело, что клиент будет, как говорится, в хламину, и пахнуть от него будет, как от городской помойки, и на оказание помощи он, скорее всего, будет реагировать не вознесением молитв – но к чему вдруг это вот мерзкое сосущее нечто в районе диафрагмы, словно заплутавший голодный спазм, не заметивший недавнего обеда, решил взять свое?
      - Я не нудю, нудить тебе будет вон кто… видишь, машут?
      Поворот с Леонова на Московскую, и, да, под кипарисами, где издревле ютился «Красный горн» - несколько мокрых фигур, с вжатыми в плечи головами, махали руками, привлекая внимание бригады «Скорой помощи».
      - Вижу. Ближе давай!
      - Щас тебе «Гамлета» сыграют, готовься!
      - Тогда помяни меня в своих молитвах, нимфа, - буркнул Артем, вдыхая и распахивая дверь, впуская в неизбежную духоту кабины мокрую свежесть залитой ливнем улицы. Выпрыгнул наружу, удачно, прямо в лужу, кроссовки утонули в мутной воде с зловещим «чавк».
      - Доктор! Сюда! Сюда давайте! Чего копаешься, ты?!
      Всекак всегда. Не отвечая, Артем распахнул дверь в салон, выдергивая из щели между креслом и отопителем укладку.
      - Шевелись давай!
      Проигнорировав понукание повторно, он, не обращая внимания на струи дождя, торопливо зашагал к узорчатой черной оградке, отделяющей тротуар от проезжей части – прислонившись к ней, запрокинув голову, тяжело дыша, сидел пациент, усиленно моргал и пытался что-то разглядеть в грохочущем небе.
      - Что случилось?
      - Не видишь, что ли, что?
      - Тихо, - отпихнул голосистого мужчина постарше, посолиднее, с брюшком, почти без волос, зато с окладистой черной бородой. – Доктор, смотри, что тут… сидел он, в общем, пиво пил, все чинарем, потом, видишь, вскочил, нюхать начал…
      - Да ты лечи давай! – снова влез голосистый, худой, коротко стриженный, с неестественно спрямленным носом, видно – не раз ломаным.
      - Нюхать начал, - терпеливо повторил Артем, морщась – дождь лил и лил, и форма уже вся – насквозь. – Дальше что? Упал, судороги, сознание потерял?
      - Да, потерял, - солидно, по-волжски, «окая», подтвердил чернобородый. – Хорошо так потерял. Вон, в рот ему вилку сунули, согнул аж!
      Понятно. Спасибо «Красному горну», чтущему традиции социалистического прошлого, и Общепиту тех годов, что вилка алюминиевая, а не  из чего пожестче.
      Артем опустился на корточки перед сидящим. Мужчина был немолод, годков так уже под сорок с финализирующей цифрой, щетина на лице, недотягивающая до голливудской бородки размером, изобилует седыми волосками, одет в вельветовую голубую рубашку, неброские бесцветные джинсы, поверх рубашки – жилет с множеством карманов, давно не стриженные волосы зачесаны со лба назад, видимо – дабы замаскировать тонзуру неизбежной возрастной алопеции. По уголкам рта – ранки с еще незапекшейся кровью, судя по всему – результат братской помощи в виде вилки в рот, взгляд дурной, блуждающий, грудь вздымается, а ниже ремня джинсов можно и не смотреть – понятно, что там после закономерной нагрузки на сфинктеры тонической фазы эпилептического припадка.
      - Доктор, вы осторожнее, пожалуйста, это же Сережа! – прозвучало над ухом. Бабулька, в голубом полиэтиленовом дождевике, в палочкой, в платочке, с большой пластмассовой сетчатой сумкой, родом прямиком из детства. Откуда только взялась…
      - Мне, милая, без разницы, кто это! – процедил Громов, натягивая перчатку и слегка шлепая сидящего по щекам. – Дружище, слышишь меня? Как ты? Как самочувствие?
      - И это вся, сука, твоя помощь?! – тут же завизжало сзади. – Давай я тебя по роже…
      Артем повернулся к чернобородому:
      - Угомоните, пожалуйста. Он реально мешает.
      Тот кивнул. Визжащий тут же умолк.
      - Встать можешь, Сережа? – Артем осторожно обхватил сидящего за плечи, правую – под подмышку, потянул наверх. – Ты ж Сережа, да? Давай, тут мокро и орут, пошли в машину, там все спокойно сделаем…
      Пациент послушался, засопел, из носа у него при выдохе вылетел тяжелый белый сгусток – прямиком на брючину фельдшера.
      По улице Московской то и дело катили машины, и их проклятое «шшшших» из-под колес то и дело швыряло волны грязной воды на машину, фельдшера и пациента.
      - Х-х-ххх… рррр…
      - Давай просто молча, - Артем помог ему встать, помог удержаться в этом положении. Машина рядом, носилки – тоже, а внутри всяко проще будет.
      - Сереженька!! Ты чего?! – заголосило со стороны тротуара. Еще одна бабушка, сгорбленная, в древнем плаще, мокром и обвисшем, тяжело опираясь на палку, ковыляла к ним. – Господи, да за что же..?!
      - Да нормально с ним все будет, мать, не кричи…
      До машины – пять шагов. Артем аккуратно взял пациента за локоть – и отлетел, отброшенный толчком.
      - Рукх…и убр…л! – прошипел Сережа. Его тут же мотнуло вперед и вправо, взгляд ожидаемо поплыл.
      - Тихо, родной, я ж тебе помочь хочу! Давай в маш…
      Снова попытка взять его за руку – и снова рывок.
      - Отвалил!!
      - Не бейте его! – снова крик. Громкий, звонкий, на всю улицу. Тут же включился крикливый встречающий, почуяв себя в своей стихии, заголосила вторая бабушка, да и остальные встречающие – тоже отозвались гневным рокотом.
      Скрежеща зубами, Артем снова распахнул дверь салона санитарной машины.
      - Друг мой, если тебе помощь нужна – заходи. Нет – иди к чертовой матери отсюда! Я тебе не мамка, уговаривать не буду!
      - Вот! – рука со смартфоном, камера – чуть ли не в лицо. – Вот, смотрите, вот так эта «Скорая» людей спасает!
      На миг Громов закрыл глаза – больно уж соблазнительной показалась картина, в которой можно было спокойно, не тратя нервов, вывернуть руку звонкого, дождаться блаженного вопля боли, выдернуть из тощих пальцев с, кажется, маникюром смартфон, размахнуться им и расколотить его прямо о сломанный нос, а потом, добавив еще кулаком, запихать искрящие останки аппарата в раззявленный рот.
      Сережа что-то буркнул под нос, затряс сальными волосами, полез в салон, поскользнулся на ступеньке, едва не упал – Артем успел его подхватить, подспудно снова ожидая повторной попытки вырваться. Нет, на сей раз пациенту было не до того, он остался на коленях на полу санитарной машины, и стал судорожно втягивать воздух носом.
      - Смотри-смотри, снова нюхает! – раздалось за спиной.
      Артем выматерился.
      - Дружище, давай сюда… живее давай! На носилки его!
      - Ну, даю…  - бормотал «волгарь», мощными ручищами обхватывая Сережу поперек торса и приподнимая. – А зач…
      Ответ последовал тут же. Сережа завыл дурным голосом, рванулся там, что машина качнулась, изо всех сил бабахнул ботинками в полуоткрытую дверь, едва не вырвав ее из пазов.
      - ГОЛОВУ ДЕРЖИ!
      - Дай… дай вилку, что-нибудь! – тут же заметался помощник, завертел головой. – Задохнется ж!
      - Я сказал – голову держи! – рявкнул Артем.
      Сережа вытянулся на полу в струну, аккурат ткнувшись макушкой в раму носилок, сдвинув их с лафета.
      - Сереженька…! Голубчик..!
      И бабульки в двери, и хмырь этот с  телефоном наперевес – как без них, лезут, словно от этого зависит успех терапии.
      - Да он синеет уже, ты, мудак! – завизжал звонкий. – Вот, не дышит уже, языком подавился! Я ж тебя посажу, урод!
      Пациент застыл в пике тонической фазы судорог, глаза закатились куда-то вверх, лицо – темно-бардовое, из глотки рвется задавленное спазмом глухое мычание.
      - Теперь – держим, крепко держим!
      - Да держу, куда ж я де…
      «Волгарь» снова не успел договорить – тоническая фаза сменилась клонической, и лежащий забился на полу, словно пойманная рыба, яростно колотя ногами по порогу и двери, беспорядочно молотя руками, пальцы которых то сжимались в кулаки, до побеления ногтей, то распускались рывком. Обе бабульки, причитая, отпрянули от двери, к счастью, увлекая за собой и звонкого.
      - Доктор, ведь помрет же! – тяжело дыша, пробасил помощник, удерживая бьющегося на полу пациента.
      - Не помрет! Голову ему не дай разбить – и не помрет!
      - А язык?
      - Дался вам этот язык…
      Клоническая фаза судорог утихала, Сережа гулко сипел носом и сжатыми губами, выплевывая с каждым выдохом пенистую слюну, смешанную с красным.
      - Воняет, чуешь?
      - Чую, как не чуять… давай на носилки его, пока можно.
      - А что, может снова? – опасливо спросил «волгарь», с неохотой отпуская голову лежащего. – Может, пусть тут пока?
      - Не надо «тут пока». На носилки давай, потом трындеть будем!
      Носилки заскрипели, подстраиваясь под вес пациента, опасно накренились влево – одно колесо после удара ухитрилось вывернуться с лафета и повиснуть в воздухе.
      - Э-э, братец, меня слышишь? – помощник похлопал лежащего по щекам, довольно звучно и сильно. – Как ты там?
      - Не буди! – шикнул Артем, чертыхнувшись мысленно. Сам виноват, надо было проинструктировать.
      - Почему?
      Ответ «по качану» так и просился на язык, но не в этой же ситуации! Человек сам, не по принуждению, вызвался помочь…
      - Ты, когда компрезетом перезапускаешь, тоже его пинаешь и кнопки разные жмешь? Или даешь сначала загрузиться?
      - Ну… - неуверенно произнес «волгарь», посеяв в Артеме смутные сомнения, что слова «комп» и «резет» ему малознакомы. – Нет, а что?
      - Вот и сейчас его не трогай. Пусть в себя придет сначала. Руку отогни, вот тут!
      Жгут на предплечье, благо – вены искать не надо, хорошие, толстые, спиртовым тампоном по локтевому сгибу, несколько раз, сильно, с нажатием, нагоняя кровь и вытирая комковатую серую грязь, налипшую в складки кожи.
      - Ты ему укол ставишь, что ли?
      - Ставят стакан на полку, - недовольно буркнул Артем, отыскивая срезом иглы вену. – Или уродов со смартфонами, что под руку лезут – на место. А укол – это процесс, его поставить никак не получится. А вот произвести инъекцию – вполне.
      - Спасибо, просветил! – ухмыльнулся невольный напарник, наблюдая, как окрашенный кровью реланиум под толчками поршня уходит куда-то вглубь вены, подтекающей темно-бардовым. – А чего так из него полило?
      - Давление, чего… два приступа подряд. Скажи спасибо, что глаза не лопнули!
      - А что… и такое бывает?
      - Угу, - соврал Громов, выдергивая иглу из вены, сгибая руку пациента, задавливая ей тампон.- Особенно когда вилки в момент приступа в рот пихают – сплошь и рядом.
      - Дык… все  ж знают, что надо, чтоб язык не откусил! Я ж со школы помню вон – язык откусывают и подавл… давятся им, в общем!
      Артем закатил глаза к потолку машины, украшенному лампами направленного света, окаймляющим инфузионный блок. И все вот это вот – в век вседоступной информации, в век интернета и всеобщей компьютеризации!
      - Ну, как он, доктор? – одна из бабушек, в синем дождевике, глаза – мокрые, губы – трясутся, пальцы нервно теребят палочку.
      - Как я и сказал – все с ним нормально будет, моя хорошая.
      - Ой… - бабулька пошатнулась, вцепилась в подозрительно перекосившуюся после удара ногами дверь. – Ой…
      - Не-не, «ой» сейчас и здесь конкретно запрещается! Прекращайте нервничать, мне пока и так работы хватает!
      - Что там? – взвизгнуло за спиной бабушки. – Что, умер… умер?
      И, отпихивая ее, в салон снова полезла вездесущая рука с маникюром и смартфоном.
      - Задолбал…
      - Ладно, доктор, лечи пока, я прогуляюсь, - «волгарь» поднялся, зловеще хрустнул сначала одним кулаком, потом вторым. – Посмотрю, чего тут и как.
      - Спасибо, что помог.
      - Дело житейское, - он тяжело поднялся, с шумом отодвинул дверь вправо (шум был неправильный, что-то там все же вышло из строя), выбрался наружу, сгреб звонкого. – А, ну-кесь, ходи сюда, чего скажу!
      - Э-э… вы… ты чего творишь?!
      - Да вот чего…
      Сережа тяжело и размеренно дышал, лежа на носилках. Реланиум свое дело сделал, судорожную готовность снял, но – отключил его на довольно длительный срок. А больного вылечить мало – надо еще карту вызова оформить так, чтобы прокурор и следователь рыдали, обнявшись, если им вдруг приспичит ее читать.
      Артем выглянул на улицу. Дождь, только что лупивший с яростью водопада, стих. По дальнему краю горы Бархатной, отграничивающей район Коммунстрой от моря, растекалась бардовая полыхающая полоса заката, продернутая острыми яркими клинками прорывающегося сквозь серые клубы дождевых туч лучей солнца, уходящего куда-то за соленые волны, на покой. Шумели машины на улице, раскалывая зыбкое стекло луж, громко били по крыше и по плечам тяжелые капли, стекающие по листьям. Он поманил бабушку, что стояла поближе:
      - Уважаемая, а вы, как я понял, пациента знаете?
      - Я? Я… да, я знаю! Это же Сережа!
      - Вот и чудно, давайте ко мне… тихо, ногу аккуратно, я помогу!
      Бригадный планшет, лежащий в кабине, внезапно издал раскатистую трель. А потом еще одну, такую же нетерпеливую. И снова.
      - Какого…?
      - Видимо, интересуются, чего ты так долго? – флегматично ответил Леня. – Сам знаешь…
      - Понятно.
      Артем усадил бабушку на крутящееся кресло, сам устроился на лавке у носилок.
      - Давайте карту напишем, ладно?
      - А он как же… он что…
      - Спит, все с вашим Сережей нормально. Проснется и будет как огурец. Давайте поближе к теме. Его фамилия, имя и отчество?
      - А?
      Против воли Артем дернул щекой. Зря обрадовался, получается.
      - Вы сказали, что его знаете. Значит, можете его данные мне назвать? ФИО, адрес, возраст… что-то такое?
      Бабушка затрясла головой в платке.
      - А-а, нет, тут же… как же… мы ж его как Сережу только и знаем. Он же нам всем помогает!
      - Мне б кто помог… - с досадой произнес Громов. – Вообще ничего, птичка моя золотая? Ну, фамилию хотя бы?
      В кармане заголосил звонок телефона. Можно было даже не смотреть, кто звонить, на номер диспетчера направления давно уже стояла тема «Звездного марша» из фильма про космические войны и сопящего злодея в черном шлеме.
      - Громыч, везти надо, - раздалось из кабины.
      - Без тебя знаю!
      - Ну, так погнали, ты все равно ни черта не узнаешь тут!
      Артем рывком задвинул окошко переборки. Коротко сверкнул глазами сквозь стекло, давая понять, что потом предстоит разговор. Раскомандовался, твою тетушку, герой руля и списания бензина! Пока пациента вон держали, тихо сидел, помочь не рвался.
      - Ладно, раз вы ничего про него сказать не можете, тогда я вас не держу.
      - Я с ним поеду! – решительно заявила бабушка. – Вон, сейчас Машу позову, и мы вместе поедем!
      Водитель забился в окошке, у него ожидаемо сработал рефлекс «никаких сопровождающих из вольножелающих».
      Артем оглянулся. Сережа лежал на носилках, спал, губы у него, успевшие приобрести нормальный цвет, слабо подергивались. В конце концов, в приемном отделении ему не помешает, если хоть кто-то сможет подтвердить, что он не бездомный и не перепивший люмпен.
      - Давайте Машу, только быстро! Мы его сейчас в третью больницу повезем, вы оттуда домой доберетесь?
      - Доберемся, внуку позвоню! – бабушка с гордостью продемонстрировала извлеченный из кармана жакета «социальный» телефон, аккурат для старшего поколения произведенный – с крупными светящимися клавишами, с  мега-ярким экраном, с минимум функций и громким динамиком.
      - Ну, тогда давайте шустренько..!
      Он перебрался к лежащему, намотал на руку манжету тонометра, нацепил на палец сине-белую прищепку пульсоксиметра, недовольно скривился, глянув на данные сатурации.
      - Дыши давай лучше, Серега, ладно?
      Пациент, понятное дело, не ответил. Нагнав грушкой давление в манжету тонометра, Артем проследил глазами за подергивающейся стрелкой на манометре, выслушивая пульс на локтевом сгибе. Ну, хоть тут все не так грустно.
      - Ладно, родной, спасибо, что хоть в статус не завалился. Костлявая с Цаплей бы из панталон выскочили бы от радости…
      Снова зазвонил телефон, на сей раз – узнаваемый рингтон из популярной ныне среди молодежи песни «Я стерва, я сволочь, я полная (длинный высокий сигнал)». Поставленный, разумеется, на звонок с конкретного номера.
      - Я вас слушаю, Анна Петровна.
      - Громов, вы почему так долго на вызове?! – громко, надсадно, раздалось в трубке. – Вы там что, вы считаете, что вы один работаете?! Почему не отвечаете на вызов диспетчера?!
      - Анна Петровна, вы из старших фельдшеров подстанции номер три как-то в старшие врачи успели переквалифицироваться? Какое отношение мое нахождение на вызове имеет к вашей непосредственной работе?
      Ожидаемое шипение на том конце линии связи – потому что тычок носом был четко по существу. Да, понятно, что персонал, из тех, что молча прогнулся, молча же и терпит, что Костенко очень часто лезет не в свое дело, но – не в его случае. Раз фельдшер Громов уже в почти официальной оппозиции, то и миндальничать смысла нет. Уволят – так уволят, не сошелся свет клином ни на этой чертовой станции, ни на медицине в целом… ведь хотел же уйти пятнадцать лет тому назад, когда умер Веник, Игнатович не дал, добрая душа, чтоб его… Однако, если уходить – то громко, со скандалом, громко и размашисто. Понятно, что ничего внятного этот акт не даст, но не молча же, сжав зубы, как побитый пес…
      - Будете писать объяснительную! Слышите, Громов?!
      - Слышу, отлично слышу. Я сначала с моим адвокатом это обсужу, хронометраж ему покажу, карту вызова, а потом насчет объяснительной с ним поговорим. Кстати, время, потраченное на разговор с вами, который отвлекает меня от оказания помощи мы в этой объяснитель…
      Щелчок, обрывающий разговор. Ожидаемый. Не первый уже за последние полгода.
      - Мы в этой объяснительной обязательно укажем! – громко закончил Артем, взмахнув онемевшим телефоном. – В секундах, жаба ты давленая!
      - Доктор, вы… нам?
      Вторая бабушка, цепляясь за предплечье первой, опасливо заглянула в салон.
      - Нет, что вы! Ручку давайте, сейчас быстренько в больницу вашего Сережу свозим! Но  вы точно домой потом доберетесь?
      Бабушка под номером первым, что в дождевике, уже деловито, на правах своей, устраивалась на лавке рядом с носилками, гладила по руке лежащего пациента.
      - Доберемся, вы не бойтесь. А Сереженька почему спит?
      - Потому что с его болезнью сейчас выспаться надо, - авторитетно заявил Артем, устраивая на крутящееся кресло вторую бабушку, неловко комкающую мокрый плащ. – Я вперед, вы следите за ним, хорошо? Если что, стучите прям в стенку.
      - Да, хорошо, сынок, не бойся.
      - Я б не боялся, да жизнь другому учит, - с натугой закрыв дверь в салон, он распахнул другую, в кабину. – Леонид, ты готов к гонкам на выживание?
      - Ноги вытри лучше, юморист.
      Артем попрыгал на месте, разбрызгивая мокрыми кроссовками воду лужи, в которой он стоял. Ноги уже насквозь, носки – тоже выжимать можно, самое оно – вытирать.
      - Вытру, не сомневайся, завтра прям с утра начну. Давай, с дискотекой в «тройку», если можно – на форсаже.
      - На форсаже  ему… - буркнул Леня, поворачивая ключ в замке зажигания.  – Припалить бы тебе сзади чего, чтоб на форсаже.
      - Все давно там спалено, тормознутый ты наш. Давай, Лень, шевели уже педалями, тебе меняться, мне – человека спасать!
      Машина завыла сиреной, засверкала синими бликами маяков, вильнула в основной поток, ползущий по улице Московской, неизбежно забитой наглухо, особенно – вечером, особенно – после дождя, когда все ливневки дружно изрыгают мутную воду обратно. В заляпанном зеркале заднего вида Артем успел увидеть фигуру «волгаря», прощально поднявшего руку… окно закрыто, махать уже поздно. Спасибо, друг, как бы тебя ни звали, мало вас таких, в отличие от звонких со смартфонами и скандальными постами в социальных сетях, поэтому жизнь и заставляет вас, таких, ценить и любить.
      Кстати, о «любить»…
      Он оглянулся назад.
      Обе бабушки гладили лежащего Сережу, одна – по лбу и вискам, вторая – по предплечью руки, локтевой сгиб которой был до сих пор заляпан красным и украшен белой полоской спиртовой салфетки. Что-то говорили, за воем сирены не было слышно, уговаривали, может быть, трясли головами, словно прогоняя какие-то мысли. Сережа, массивный, с внушительным пузом, слегка перекосившимся направо вместе с носилками, в нелепом жилете, с растрепанными мокрыми волосами, лежал, не реагировал, диазепин усыпил его глубоко и сильно, на какое-то время пригасив безостановочно полыхающий где-то в коре головного мозга эпилептический очаг.
      Видно же, что хоть и не родной для них человек – но не посторонний. Ради постороннего не вызываются добровольно ехать под вечер аж в Больничный Городок, откуда такси – втридорога, а упомянутый внук может и не ответить на звонок, всякое же бывает. Интересно, так бывает до сих пор – чтобы неродной человек стал роднее иных родных?
      Поворот на улицу Горького, длинный негодующий сигнал тонированного джипа, котором плевать на какую-то там «Скорую», за малым не боднул ее в борт. Ну, и что, что он на красный, он же на джипе, что непонятного?
      Да. Бывает.
      Вот она, сосущая и гадкая боль в груди. Веника помнишь, Артем? Или уже забыл?
      Сирена. Мигалки. Блики на стекла машин, на стены домов, на лужи, на мокрые ольхи и платаны. Запах фекалий, запах пота, запах тяжело больного человека. Крики. Ливень.
      …Веник, жалкий, избитый, тяжело и неловко ворочающийся в грязи, в своем ободранном длиннополом пальто, под струями дождя, дышащий с трудом, сдерживающий до последнего рвущуюся из глотки кислую рвоту…
      На миг, словно лицо обожгло, Артем прижался щекой к стеклу.
      - Тём, ты чего?
      - Ничего!
      Поворот на улицу Туапсинскую, перекресток, вечная толчея на нем, светофор там давно для галочки, все лезут друг на друга, и проезжают строго по принципу самого смелого и первого втиснувшегося. Машину качает сначала вправо, потом влево – яма, после того, как прямо тут, на перекрестке, рванул бензовоз, разнеся в клочья пять машин, оказывавшимся рядом, и вынеся окна еще трем десяткам, кому посчастливилось быть лишь поблизости. Яму быстро засыпали, еще быстрее заровняли асфальтом. Потом были дожди, и асфальт ожидаемо просел.
      Громов снова обернулся.
      Дышит Сережа. Бабушки уже робко улыбаются.
      - Сам приболел, смотрю?
      - Не смотри. Давай к приемнику лучше.
      - Да я даю, даю…
      Планшет снова дал о себе знать – назойливый вызов диспетчера направления. Валька Цаплина – человек непрошибаемый, команда получена – будет звонить до тех пор, пока не иссякнет заряд батареи, любой, хоть телефонной, хоть ее синоатриального пейсмейкера. Жаль, если честно… неплохим человеком она была изначально, как работать только начинали, даже шутить умела и курить на крыльце с выездным людом не чуралась. Забуреть и здороваться через зубы ей продиктовало лишь нелепое стечение обстоятельств и вынужденно принятый статус старшей по диспетчерской (и по ЦДС – впоследствии), ибо, по ее многократным публичным сетованиям «В этом бардаке нормальный человек разобраться не сможет».
      - Ответь-то уже!
      - Лень, давай за дорогой следи, а?
      Водитель ожидаемо отвернулся, с ожидаемой же обидой.
      - Доктор, там Сережа пить просит!
      Поворот на Дагомысскую. Все, почти дома. В переносном смысле, конечно.
      - Скажите, пусть потерпит. А, если у него что-то типа паспорта имеется, пусть найдет!
      Сирена смолкла, больничный двор наплыл со всех сторон, слева – высокая пятиэтажная стена старого корпуса «тройки», справа – чуть менее высокая стена опорная, расписанная многолетними посланиями исцеленных, многократно и многослойно, традиция тут такая, выписавшись – что-то нацарапать на замшелом, крошащемся от постоянной сырости теневой стороны двора, бетоне, дабы больше сюда не попасть. Вечно мигающий и гудящий иногда световой короб над входом в приемное отделение. Пандус и неизбежный порог, заставляющий налегать на носилки с тяжелым выдохом, поднимая колеса вместе с лежащим.
      Сдать и назад, навстречу пересменке, навстречу бессонной ночи. Навстречу утренней грызне на пятиминутке с Костенко.
      - Серег, ты как?
      Он не ответил, тяжело засопел, вцепился в бицепс неожиданно сильными пальцами, сдавил больно, до гематомы:
      - Я… где?
      - Сереженька, ты в больнице! Доктор тебя привез! – тут же возникла откуда-то сзади одна из бабушек.
      - Нах-хрена?!
      - Чтобы было! – внезапно обозлился Артем, по одному отклеивая пальцы пациента от своего плеча. – Сядь уже, и не шебуршись!
      - Шебуршись? Т-ты это мнне?
      И даже, кажется, приподнялся, уже, видно, двинуть снизу вверх готов.
      Как по заказу, в мозгу вплыла назойливая песенка «Кто людям помогает, тот тратит время зря...». Может, старушка Шапокляк знала, что говорила?
      - Тебе, - сухо ответил Громов, отворачиваясь. – Андрей Игоревич, невролог нужен. Тут эпи, манифест и повторный, в присутствии, без анамнеза, но так подозреваю, что со стажем. Слишком быстро от двух кубов реланиума отошел.
      Сзади шелестели голоса бабушек, уговаривающих пациента Сережу не бузить, сесть и спокойно ждать врача. Сережа, кажется, не соглашался. И, кажется, что-то такое неправильное говорил про того, кто ему оказал помощь и привез сюда.
      А ведь еще карту писать…. пытаясь проглотить желание удавить того, кто тебя сейчас костерит, надо будет, после уже оказания помощи, за малым не лебезя, выспрашивать у него паспортные данные, и, как показывает практика, крайне малый процент эти данные готов сообщит, не мешая их с матерными пожеланиями противоестественного сношения вопрошающему. И роспись в карте, в графе о согласии на осмотр и медицинское вмешательство – отдельный вид пытки, почти каждый второй это воспринимает в штыки, от категоричного немотивированного отказа до въедливых расспросов на тему того, не отберут ли у него за эту роспись чуть позднее ипотечную квартиру и кредитный «Форд-Фокус». А кто-то, из особо дотошных, начинает тут же перечитывать карту вызова, спотыкаясь на буквах почерка замордованного дежурством фельдшера, задавать вопрос по каждому пункту, фотографировать, и тут же лезть в «гугл» за мнением виртуальных экспертов по врачебным ошибкам, халатностям и общей неграмотности по сравнению с некими светилами из Первопрестольной и окрест.
      - Доктор?
      - А? – он обернулся. Бабушка в мокром плаще протянула ему бумажку, исписанную смешным, крупным, словно детским, почерком. – Я все спросила, вот, тут написала. Он злой сейчас, вам не ответит.
      Артем быстро пробежал глазами по написанному… Ермолаев Сергей Анатольевич, 1977-го года производства, адрес… телефон… полная дата рождения, да уж – молодец, бабушка! Шустрая, с ходу так и не скажешь.
      - Вам бы памятник, дорогая моя, нерукотворный, в полный рост, да на коне, - улыбнулся он. – Может, карту ему подсунете, расписаться? Вдруг вас не тронет?
      - Давайте! – решительно ответила бабушка. – Не тронет, куда ему, он же хороший! Давайте карту свою!
      - Сейчас, я быстренько…
      Бабушка сгребла белый бланк, направилась к лавочке, где сидел пациент. Артем, не оборачиваясь, торопливо водил ручкой по графам сопроводительного листа. Уже пересменка началась, судя по часам, Леня в кабине, надо понимать, тихо бесится, ибо переработки – дело добровольное, доплат за них не предусмотрено. И старший фельдшер, можно не гадать, уже подпрыгивает на пороге подстанции, выглядывая в створе ворот, выходящих на улицу Леонова, машину девятнадцатой бригады, дабы вчинить… в общем, что-нибудь вчинить, было бы желание.
      - Возьмите, доктор!
      - Сердечно вас благодарю! – Артем склонил голову. – Выручили. Кстати… мы на Леонова сейчас, через Северную поедем, можем вас там высадить, чтобы внука вашего не дергать.
      - Он уже едет, - махнула рукой бабушка. – Он жениться надумал, квартира, сами знаете, нужна, вот и бегает ко мне все время, ждет, что я свою отдам, а сама куда-нибудь в деревню подамся.
      - А вы..? – невольно заинтересовался Громов, направляясь к дверям приемного отделения. Сидящего справа Сережу он нарочно проигнорировал, отвернувшись. Извини, братец, не заработал ты сегодня на долю вежливости, не надо было про мою маму и половую ориентацию таких вещей говорить. Мурло…
      - А я что? Как помру, так и будет ему квартира. Я тут родилась и выросла, мне если и съезжать, то только на Верещагинское, под землю, к деду моему.
      - Думаете, ускорит переезд?
      - Кто ж их знает, современных-то? – вздохнула бабушка. – Говорят, сейчас и не такое могут…
      Дверь с натугой ушла вперед, впуская в кондиционированный коридор мокрый  и душный зевок августовского дождливого вечера.
      - Доктор?
      - А?
      - А можно вам взятку дать?
      Против воли Артем остановился, повернул голову:
      - Чего?
      - А вот, - бабушка проворно впихнула в боковой карман на рабочей робе зашелестевший полиэтиленом пакет с конфетами. – Вот, вам, и водителю вашему, попейте за нас чайку там.
      - Ну, не знаю, не знаю, - ухмыльнулся фельдшер, доставая пакетик и подбрасывая его на ладони. – Взятка-то из этих, особо крупных, как бы не посадили нас с водителем нашим лет так на сорок.
      - А вы никому не говорите, - бабушка заулыбалась, толкнула сухим кулачком в плечо. – Тогда и не посадят.
       - Ну… разве что так. Тогда тссс, не скажу! Все, моя хорошая, бывайте, поехал я.
      Вниз, по ступеням, к машине. Узкая полоска заката уже погасла, город погружается в угрюмые сумерки, спасибо тучам, снова наплывающим с гор.
      - Спасибо вам за Сережу! – уже без улыбки, серьезно, раздалось сзади.  – Он хороший, но, видите, болеет…
      Спорить? Да черта с два, особенно после «взятки» - данной от души, гораздо более ценной, чем даже пятитысячная купюра, порой брезгливо бросаемая на оранжевую пластмассу терапевтического ящика, в тандеме с вальяжным, с ленцой: «Давай только, слыш, делай все нормально, если проблем не хочешь, я вашу шушеру медицинскую знаю!».
      Артем забрался в кабину, хлопнул дверью.
      - Звонимся, Громыч?
      - Всенепременно. Кстати, руки давай.
      - Нахрена?
      - Дай, говорю!
      Распахнув отрывное горлышко пакета, он щедро насыпал конфет в недоверчиво подставленные ладони Лени.
      - Держи, тебе – за умение дрифтовать и джипы подрезать, а мне – за то, что в вену не промазал.
      - А не лопнешь – бабулек обжирать?
      - Поэтому с тобой и делюсь! – Артем засмеялся, кажется – первый раз засмеялся искренне за последние несколько  месяцев. – Лопаться будем либо вместе, либо – никак.
      - Может, еще сейчас и с Костлявой бодаться с собой позовешь?
      - Нет, Акула Боб, извиняй, Боливар не выдержит двоих.
      - А хорошо бы, - сквозь зубы произнес водитель, невольно скосив глаза на планшет. – Ладно, покатили.
      И правда – кто знает, насколько правдивы слухи о том, что через этот девайс начальство периодически слушает разговоры выездных бригад?
      Машина, зашелестев мигалками по мокрым веткам алычи и черешни-дички, нависавшим над узкой аллеей, ведущей к воротам, вывернула на Дагомысскую – в неизбежную пробку, горящую в сгущающихся сумерках красно-желтыми цветами машинных огней.
      - Поорать?
      Артем не ответил, вопрос – риторический. Две узкие полосы, превращенные запаркованным личным транспортом в одну, не разъехаться со встречной машиной, только хуже будет, встанут наглухо обе полосы, и, что еще хуже – перекресток впереди, где улица Туапсинская, такая же многострадальная в плане нагло брошенных авто, завязнет на полчаса, не меньше. Открыл планшет, пробежался глазами по таблице вызовов… да, пятница никогда не разочарует. Хуже только ночь с воскресенья на понедельник, когда ряд граждан, в период с часа ночи до пяти утра желает экстренно оздоровиться, желательно – одним безболезненным тычком в район мочки уха. Девятнадцатая прибудет, согласно прогнозу навигатора, на станцию не ранее чем через тридцать пять минут, и в пути вызов не возьмет, водителя же надо менять – в общем, вот он, повод докопаться на пятиминутке, понятно, что не самостоятельно кидаться в атаку, она будет усилена фланкирующим огнем со стороны начмеда и главного врача.
      Иногда, все же, посещают грустные мысли – тот ли путь он выбрал? Может, стоило, как и все, прогнуться и молчать? Кивать, поддакивать, лебезить, на день ангела тесниться у двери с надписью «Старший фельдшер», реверансами приближаться к столу, неловко оставлять звякающий и булькающий пакет, выходить в позе больного болезнью Бехтерева, стучать на своих же, молча выходить на ставшие привычными «бесплатные» смены, которые в табеле Костенко подавала, как свои по внутреннему совмещению? И жить так вот, до тех пор, пока не спишут на берег по факту физической или моральной непригодности?
      Может. Только не хочется. До сих пор.
      «Тёма, ты тут?».
      Сообщение от Аньки.
      «Я там».
      «Костлявая бесится. Ты на следующую смену в штрафбате».
      Новость, собачья задница…
      «Откуда знаешь?»
      «Пришла в бригаду, меня обняла, плакала, обцеловала, сама все рассказала». И россыпь издевательских смайликов.
      Артем тяжело выдохнул. Да, это подлый ход, который позволит избежать возможного конфуза на пятиминутке – вряд ли она пропустила слова об адвокате мимо ушей. Нагнуть за задержку – это еще бабушка надвое вилами на воде написала, а вот выпихнуть на вторую подстанцию на неопределенный срок – это дело неподсудное, старший фельдшер Центральной подстанции чуть старше, чем все остальные идентичные. А это – бессонные сутки, с момента принятия смены, до момента ее сдачи, вон, Лилипута спросите.
      Пробка медленно, тягуче, ползла вперед. Снова стало накрапывать с неба, габаритные фонари расплылись по стеклу багровыми кляксами. Где-то далеко, за хребтом Ажек, гулко заворчал гром, намекая, что недавний ливень был просто разведкой боем, а уже в ближайшем будущем все будет серьезно, с мокрым шквалом, с порывами ветра, такими, что гнут деревья к земле и отрывают еще зеленую листву, унося ее в никуда шипящей водяной воронкой.
      «Ты, гадость карликовая, точно к этому руку не приложила?»
      «Ногу, ухо и часть ягодицы», - тут же последовал насмешливый ответ.
      «Никите что оставила?»
      «Ему хватит. Он не ты».
      Вот как-то так у них всегда заканчивается переписка. Хорошо, хоть с нужными символами, исключающими восприятие подобных фраз всерьез.
      - Лень?
      - Чего?
      - Давай поорем.
      Водитель сначала неторопливо вытянул сигарету, так же неторопливо щелкнул зажигалкой. Пустил клуб дыма в полуоткрытое окно. Он знал, как и для чего говорится эта фраза – и соблюдал ритуал.
      - А толку? Не протолкаемся же, вон, сам видишь, глухо все.
      - Зато взбодрим их, что ли.
      Второй клуб дыма в окошко, сигарета – в угол рта.
      - Взбодрим, говоришь…  - нарочито рассеянно пробормотал Леня. – Ну, разве что ради взбодрить… Ты это, подгузники пристегнул?
      - Айе, тройным морским, кэп! Давай уже, стаксель на брамсель!
      - Йо-хо-хо! – лениво произнес водитель, выпуская третий, финальный, клуб в окошко, потягиваясь, тыкая пальцем в пульт, оживляя сирену. – И бутылка рома, холера вам в кубрик!
      В окно ударила тугая струя ветра. Машина «Скорой помощи», окутавшись воем и голубыми огням, рванулась по встречной полосе, гневными звуками горна отпугивая попутные и противостоящие транспортные средства. Леня злодейски присвистнул и скорчил рожу – встречные машины торопливо жались к неудобной высокой обочине, судя по лицам за лобовыми стеклами, комментировали это не пожеланием попутного ветра и семи футов под килем.
      Артем неторопливо развернул конфету, кинул в рот. Твое здоровье, Сережа, не болей. Глаза б тебя больше не видели, если честно.
      
      * * *
      
      Когда дверной звонок издал свою мурлыкающую мелодию в четвертый раз, она, чертыхнувшись, встала. Звонивший явно знает, что она дома – иначе бы не насиловал кнопку. Или просто успешно сочетает в себе тупого и упрямого. Что ж, тем приятнее будет вышвырнуть его, особенно если это очередной любитель впарить какую-то скидочную, в три цены, электронную дрянь, еще недавно бывшую запчастями от разных агрегатов на помойке.
      - Иду, твою душу! Хватит трезвонить!
      Накинув цепочку на дверь, Офелия Михайловна аккуратно ее приоткрыла. Опыт был – как-то так же звонила одна морфинно-абстенирующая мразь, из одного из соседних домов, которой кто-то наплел, что раз тут живет врач, то и наркоты у него – море разливанное. Еле ухитрилась дверь закрыть, ломился так, словно судьба человечества от этого зависит, а нож в руке, уже наготове, в  это же дверь тыкался, видимо, в надежде, что она из ДСП и пустот между ними.
      - Кто там?
      - Офель, это я. Открой, пожалуйста.
      Вот как…
      Откинув цепочку, врач распахнула дверь уже настежь. Нина Алиевна, сама, настоящая и лично, в каком-то несерьезном летнем сарафане, с аккуратно расчесанными налево, перекинутыми через плечо, в какой-то строго-старомодной прическе девочки-первокурсницы, волосами, тщательно окрашенными в каштановый цвет, впрочем, до конца не скрывавший то и дело мелькающие белые пряди седины.
      - Войду?
      - Нет, на пороге тебя держать буду, - буркнула Офелия Михайловна. – Заходи, раз пришла.
      Нина прошла мимо нее, обдав запахом духов. Офелия поморщилась, невольно скользнула глазами – не держит ли чего в руках? Только алкоголя и душевных посиделок сейчас не хватало, черт побери. Но – нет, руки подруги были пусты, ни пакета, ни свертка, ни авоски с запотевшими бутылками.
      - Куда дальше?
      - Куда хочешь. Пошли на кухню, там посветлее.
      - Пошли, - согласилась старший врач, скидывая на пол босоножки. – Чайник поставишь?
      - Там кнопку нажимаешь – он сам ставится, - съязвила, не удержавшись, Офелия Михайловна. Но Нинка не отреагировала, спокойно прошествовала к окну, раскрытому по случаю духоты погибающего августа, щелкнула кнопкой на пластиковом мытом-перемытом чайнике, чья пластмасса уже приобрела неискоренимые серые разводы. Офелия снова подобралась – сейчас точно заведет про то, что старые вещи надо выкидывать, а новые – покупать, все лучше, чем отжившее барахло складировать.
      Нина молча села на стул у раскрытого окна, оттуда, как по заказу, потянуло прохладным ветерком, заставив за окном заколыхаться разлапистые листья банана, подсвеченного вечерним солнцем. Улица безостановочно шумела, то и дело по ней проезжали автобусы и машины, а еще, что особо раздражало, периодически доносился равнодушный женский голос: «Переход через улицу Донскую разрешен!», и тут же, без перерыва, назойливо - «Заканчивайте переход! Заканчивайте переход!». Зимой от этой бесконечной долбежки спасают закрытые окна, но сейчас – апофеоз лета. Жара, удушающая, выдавливающая сало из кожных пор, вливалась в квартиру, словно лето, уходя, торопилось отдать все резервы тепла, чтоб уж наверняка, чтобы ничего не осталось. Весь день пришлось лежать под вентилятором, который, по сути, тоже не спасал, жевал только душный воздух, и больше вредил, чем помогал – под ним легче не становилось, а стоило на шаг отойти, и сразу вся в поту, как проститутка из провинции на допросе в столичном отделении полиции. А тут, вон, смотри как – Нинка только зашла, и сразу холодком повеяло. Не иначе, благодатью делиться пришла.
      Офелия Михайловна села напротив, мысленно негодуя – с каких-то непонятных причин откуда-то выплыло унизительное желание начать метаться, вытирать со стола, пихать с глаз долой пакет с мусором, немытую посуду в раковине, извиняться за паутину в углу и не совсем вылизанный шваброй пол. Уж у Нинки-то дома, надо понимать, все стерильно, как в Эрмитаже, с пола даже есть можно… Понятно, вроде, что не звала и не ждала, а никуда это чертово бабье стеснение не девается, из глубин аминокислотных связей лезет.
      Повернувшись, она с ненужным стуком поставила на стол две чашки, рассыпала в них кофе из банки на столе, не спрашивая гостью, опрокинула по две ложки сахара. На том свете от сладкого воздерживаться будем, сейчас как-то недосуг. На миг подняла глаза – не будет ли возражений? Не было. Нина молча смотрела на нее, хотя, казалось – сквозь нее, не обращая никакого внимания ни на возню с кофе, ни на захламленную кухню, ни на что вообще, ощущение было такое, что она собирается с мыслями, чтобы сказать что-то очень неприятное.
      Чайник с громким щелчком отключился.
      - Сигарету не предлагаю.
      - Кури, мне без разницы.
      - Разве? – в знак легкого изумления она изогнула бровь. – А чего с крыльца молодняк гоняешь тогда?
      Ну? Будет лекция про то, что в лечебно-профилактическом учреждении все должно быть здоровым и за здоровье агитирующим?
      Нина рассеянно уставилась в окно. Она была непохожа на себя. От слова «совсем».
      Офелия Михайловна пихнула обратно уже наполовину вытянутую из пачки сигарету:
      - Ну, не тяни давай. Что? Диагноз подтвердили? Прогноз какой дают?
      Казалось, Нине понадобилось усилие, чтобы перевести взгляд от горящих зеленым банановых листьев за окном на нее.
      - Прогноз, Офель, самый отвратительный. Я не за этим пришла.
      - Давай ты только в позу вставать не будешь? Что было, кроме кровохарканья? Тахикардия, одышка, кашель, гиперсаливация? Это можно под много чего подогнать. Ты не куришь, не пьешь, с весом дружишь, не оперировалась, и мужиком не родилась. А МРТ может и не все увидеть…
      - Там расслоение уже, Офель. У меня каждое утро в лопатку как шило втыкают, и боль ничем не купируется. И кашель с кровью… ну, ты сама врач, надо объяснять?
      - Ну так какого хрена ты копаешься? Эндопротезирование аорты сейчас даже у нас делают, в той же «Лана-Мед»! Не за бесплатно, конечно, но лучше долговое рабство, чем оградка с гранитным портретом.
      Нина взяла чашку, повертела ее, подула на пошедшую рябью поверхность черной жидкости.
      - Я же сказала, что я не за этим.
      - А зачем тогда?
      Вместо ответа старший врач повернула голову к окну, снова рассматривая закатное солнце, растекающееся по листьям кустов бузины, окаймляющих тротуар улицы Донской, рассеянно пробежала глазами по гудящей и сигналящей дороге, по общежитию на противоположной стороне.
      - Ты обещаешь мне, что не будешь перебивать?
      - А я тебя раньше перебивала?
      - Неоднократно – на пятиминутках. Особенно когда была не согласна. А сейчас ты будешь не согласна.
      Против воли – накатила злость. Офелия Михайловна приподнялась на стуле.
      - Нинка, хорош дурить? Самоубийство грехом было и до нас с тобой, и после нас останется. А эвтаназии сюда пока не завезли. Да и…
      - Что – «да и..»? – слабо улыбнулась Нина Алиевна. – Скучать будешь?
      Сжав зубы, Офелия Михайловна посмотрела ей прямо в глаза, чего избегала последние двадцать лет.
      - Буду.
      Улыбка Нины превратилась в солнечный блик – кто-то в общежитии напротив открыл окно, сфокусировав свет… кажется. Или нет? Солнце же бьет общаге строго в противоположный фасад, никак не получится.
      - А если я тебе скажу, что скучать не придется?
      - Я не могу похвастаться, что все поняла.
      - Пей кофе.
      - Да нахрен кофе! Если ты собралась…
      - Не собралась, Офель. Поверь.
      И снова – эта странная, отрешенная, улыбка, словно мысли ее находятся где-то далеко, и тут, на кухне, она разговаривает только по инерции.
      - Тогда какого черта, Халимова?
      Нина неторопливо коснулась губами горячей жидкости, отпила глоток.
      - Не знаю, с чего начать, Офель. Точно седьмую бригаду не будешь вызывать?
      - Если и дальше будешь мозг мне делать, я тебе двенадцатую вызову!
      - Ну, хорошо…
      Снова прохладный ветерок из окна – специально, что ли? Нина с наслаждением отодвинула край воротника сарафана, впуская внутрь воздушную струю, зажмурила глаза.
      - Понимаешь, какое дело… ко мне Зябликов приходил.
      - И что?
      Нина на миг превратилась в Нину Алиевну, только для того, чтобы подарить косой взгляд старшего врача безграмотному фельдшеришке, что тупит напоказ при разборе его карты и диагноза «Расчесанная рана верхнего лица».
      - Он приходил полторы недели назад, Офель.
      А вот это – уже да. Уже повод отложить в сторону вновь взятую в руки пачку сигарет.
      - Ты…?
      - Повредилась рассудком? – слегка оживив улыбку, спросила Нина.
      Офелия кивнула, не желая отвечать – ее вариант был куда более живописным в плане фразеологии.
      - Нет, Офель. Я на смену ехала в маршрутке, помнишь, когда Надя приболела, в ночь меня за нее дернули?
      - Не помню.
      -Да неважно, на самом деле. Я в маршрутке сижу, дремлю, с Мамайки ехать прилично, а я после суток, никакая уже. Вдруг меня за плечо – передайте за проезд, мол. Поворачиваюсь деньги взять – а там Аркаша  сидит и улыбается, хитро так, мол, пошутил.
      - Аркаша на Верещагинском, Нин.
      - Я не хуже тебя это помню. Сама от профсоюза бегала, похороны организовывала. А он меня за руку берет, и головой кивает, мол, выходи на остановку раньше, поговорим. Я вышла.
      На вид – Нина как Нина, если не считать ее этой невнятной отрешенности, сидит, дышит, двигается, пьет кофе, и прическа у нее «выходная» («рабочая» полностью исключает какие-либо декорации, кроме тугого пучка на затылке), ничего в ней не выдает того, что в ее головном мозге сейчас бушует пожар безумия. Вообще бессимптомно.
      - И? Он пропал?
      - Офель. Давай ты только сейчас не будешь говорить, что тебе надо быстро отойти и позвонить, хорошо?
      - А по мне видно?
      - Я этого ожидала. Поверь, я в тот момент отреагировала точно так же. Аркашка – живой, улыбающийся, и хорошо так помолодевший. На миг даже подумала, может, не знаю, младший брат какой-нибудь, может – сын его внебрачный, да что еще в голову может прийти?
      - В основном – это.
      Нина согласно кивнула головой, прядь волос скользнула по ее плечу.
      - Мы вышли, он говорит, давай, мол, до станции тебя провожу, тут недалеко, а у меня времени мало, закат уже. Я кивнула, я тогда еще говорить не созрела. Он меня под руку взял, и идем мы вот так, по Леонова. Иду и думаю, хоть бы одна бригада проехала бы, посигналила – тогда бы я точно знала был, ку-ку я уже, или действительно Зябликов рядом. А вокруг – хорошо так, тепло, без духоты, цикады стрекочут, голуби воркуют, солнце, вот как сейчас, садится. Людей мало, и машин тоже, странно как-то все это, словно нам и, правда – поговорить дают.
      С трудом нашарив кнопку, Офелия Михайловна щелкнула зажигалкой, жадно втянула в себя табачный дым, выпустила голубоватую струйку в солнечный луч, падающий на стену, совмещенную с ванной, из окна.
      - Он мне говорит – ты, говорит, Нинка, не пугайся, ты головой не поехала. Я живее тебя сейчас. Вот, говорит, на меня посмотри, что, паршиво выгляжу? Как в училище на физкультуре, разве нет? И крутится – а ведь правда, он действительно моложе стал, ему лет сорок, не больше, волосы черные, живота нет, весь как на пружинах.
      - Может, и правда – брат? – осторожно спросила Офелия Михайловна. – С какого-нибудь, мало ли, пружинного завода?
      Нина Алиевна скривилась:
      - Если тебе уж так обязательно считать меня бабкой с манифестом паранойи – считай. Только вязать не кидайся, дослушай. Ну, не знаю, представь, что я тебе сон рассказываю.
      - Да не буду я тебя вязать. И что он, в итоге?
      Глоток кофе. Снова отсутствующая улыбка.
      - Идем мы по улице, он мне рассказывает, Офель, дикие вещи. Он не умер. Он ушел. Говорит, на одном вызове ему пациент один, уж без деталей, где это было – предложил уйти, причем – уйти туда, куда ему хочется.
      - В каком смысле?
      - В таком, что он может себе выбрать любое место, куда он хочет уйти. Место, время, окружение… не знаю, государственный строй, валюту, газовый состав атмосферы, что угодно. Мне он сказал, что книжку одну вспомнил детскую, из «Мурзилки», про доктора в какой-то Солнечной Долине, и выбрал. И ушел – прямо туда. И теперь он там, в этой долине, вокруг, говорит, только добрые и сердечные люди, работает так же, на «Скорой», только машина – мечта, вызовы – строго по профилю, все вызывающие – один в одного, вежливые и корректные, а зарплаты нет, там полный коммунизм, если тебе что-то надо, просто идешь в магазин и берешь. И помолодел, и дом у него хороший, свой, и рыбалка классная, пруд рядом, десять минут на велосипеде, через сосновый бор, красивый, и без комаров.
      Затяжка. Выдох. Снова затяжка. Жалко Нинку, черт…
      - А к тебе он зачем пришел, в таком случае? Сидел бы в своей Солнечной Долине, на кой хрен обратно в наше кубло возвращаться?
      - Он позвал. Сказал, что у них есть возможность пригласить двух человек с собой – при условии, конечно, что это хорошие люди. А там, говорит, в самую душу смотрят, не соврешь.
      - Нин, - тихо, устало, произнесла Офелия Михайловна. – Я вот это вот все это уже слышала. Бабуля мне что-то такое вечно в уши сгружала, а потом еще и в церковь вызов был. Там бородатый мужичок с золотым крестом примерно то же говорил. Только глаза отводил почему-то, пока я ту бабку интубировала. Тебя что, в секту какую-то затянули, не пойму? Что ты несешь?
      - Думаешь, я прям слюни распустила и с ходу поверила? – взгляд Нина на миг снова стал колючим и острым.
      - А есть повод не думать?
      - Он показал.
      - Как? И что?
      Нина помолчала. За окном медленно гас закат. И улица Донская, обычно шумная и голосистая, как-то шумела уже более отстраненно.
      - Мы до поворота на Красноармейскую дошли, он меня за собой поманил. Помню, как раз тогда солнце за Бархатную уходило, прям в глаза било, и Аркаша дверь в подъезд открыл… дверь, как сейчас вижу, как-то вся словно золотом окуталась, словно в рамке какой-то горящей. Открыл – а там луг зеленый, незнакомый, ветерок оттуда бьет, травой свежескошенной пахнет, холм такой большой, дорога вверх уходит, а на нем статуя солдата, большая, дорожка к ней, цветы на клумбе в виде красной звезды высажены. И тепло так, хорошо, провода какие-то за холм уходят, столб еще помню, на котором они – старый такой, рассохшийся, вьюнком порос, и ящерица изумрудная на нем сидит. А Аркаша смеется – здесь, говорит, вечное лето, за зимой надо в другую Страницу перебираться, а мне пока в лете хорошо. Ты, говорит, приходи, Нинка, если надо – по соседству дом появится, а если тебе город нужен – я, говорит, попрошу, тебе перелистают, выберешь. Я, понимаешь сама, стою, воздух ртом ловлю. Когда отморгалась, спросила – а как туда, к тебе, попасть? А легко, отвечает. Ты приглашена, только захоти. По-настоящему захочешь – и за любой дверью через солнечный порог шагнешь. Дверь откроешь – а там страна твоей мечты, Нинка, говорит, представляешь? Страна, где твое любимое дерево не спилили, страна – где твоя мама до сих пор жива и пирожки тебепечет каждое утро, где каждый день – как по заказу, где даже дождь льет только тогда, когда ты этого хочешь. И – можешь стареть, можешь молодеть, можешь застрять на любом интересном тебе возрасте на неопределенный срок. И где тебе хорошо, потому что ты нужен – особенно, если ты доктор линейной бригады. Просто захоти – и уходи сюда. Я, говорит, Аню скоро позову, вдруг согласиться? Я ж теперь не старый козел, а молодой, мало ли…
      - Аню… Лян которая?
      Нина кивнула.
      - Помнишь, как ее нашли? На закате, у двери?
      - Лусман говорила, что Лян про самоубийство ей...
      - Не говорила она такого, - старший врач покачала головой. Волосы рассыпались, седые волоски замелькали. – Она попрощалась, и сказала, что за солнечный порог уходит, Офель. Я с Диной только вчера разговаривала, специально ее к себе вызвала, заставила каждое слово вспомнить. Она попрощалась – и ушла. Ни один яд так быстро не подействует, чтобы девочка через пять минут уже перестала дышать с отрицательным откликом на полноценное реанимационное пособие, чтобы на адреналин и кардиоверсии - с глухой изолинией на кардиограмме, без остаточных осцилляций хоть каких… по крайней мере, ни один из тех, что можно достать законно.
      - И ты подумала, что девчонка..?
      - А почему нет, Офель? – Нина прищурилась. – Зяблик сейчас молодой, живет в идеальном мире, в том самом раю, что нам при жизни построить всегда обещали – почему нет? Я уверена, что она ушла. Поэтому и радостная такая была, когда с Лусман прощалась.
      - Ну, хорошо… - сигарета закончила свою жизнь с пепельнице в облаках дыма. – Допустим, что это так, что ты права, а не выдаешь мне тут клиническую картину параноидной формы шизофрении. И что – ты собралась уйти? В смысле – туда, к Аркашке? Все бросить, свалить, и пусть Коля твой сам барахтается?
      - Я возьму его с собой.
      - А если – нельзя? – зло спросила Офелия Михайловна. Непонятно почему, но сейчас ее в Нине раздражало все – ее какой-то одухотворенно-восторженный тембр голоса, ее отсутствующий этот взгляд, ее идиотская история, ее надломанный, словно заранее за что-то извиняющийся тон, и хотелось сильно надавить туда, где больно. – А если – на входе Кольку завернут, а тебя пропустят? А если, не знаю, у вас мечты разные, и вас в разные углы распихают? Если там, не знаю, медицины нет, а ты больше ничего делать не умеешь? В дворники наймешься? А если там работать не надо вообще – ты ж всю жизнь работала, Халимова, ты без медицины и работы недели не протянешь, сама в петлю полезешь!
      Нина молчала.
      Солнце почти село, по кухонным шкафчикам растеклась узкая полоса, желто-алого цвета.
      - Я об этом очень много думала, Офель, - тихо ответила старший врач. – И, поверь, боюсь именно этого.
      - Тогда..?
      - Как думаешь – Коле лучше жить вдовцом, или жить и знать, что его жена, хоть и не с ним, но – жива, просто в другом мире?
      - А на кладбище не то же самое на надгробиях пишут?
      - Тут он будет знать наверняка.
      - Наверняка, - другая сигарета просто просилась в руки. Дернув щекой, Офелия Михайловна вытащила ее из пачки, раздраженно защелкала зажигалкой. – Как – наверняка? Телефон с собой возьмешь, звонить ему будешь?
      Нина встала. Подошла к кухонной двери, ведущей в коридор. Солнечный луч аккурат добрался до дверного косяка, из широкой полосы превратился в тонкую полоску, изменив цвет на почти полностью бордовый, коснулся вздутой белой краски, покрывающей дерево.
      - Офель, ты не злись. Просто глянь…
      Дверь распахнулась – и засияла, словно кто-то в коридоре успел установить мощную лампу накаливания. Офелия Михайловна приподнялась на табурете, хотела выругаться, но не смогла. Сигарета вывалилась из ее рта на клеенчатую скатерть.
      Не было коридора.
      Была широкая, свободно раскинувшаяся, как можно только в сельской местности, улица. С неба падал жаркий полуденный свет, но улица была почти вся в тени – тополя и абрикосовые деревья, заботливо окрашенные снизу известью в белое, бросали тень на порядком уже изношенный асфальт, на приземистые одноэтажные домики с узкими высокими окнами, утопленными в глубокие, как бойницы, проемы. Кажется, не так давно проехал по этой пустынной улице грузовик – в пыли, покрывающей асфальт, четко отпечатались ребристые крупные следы шин, и в воздухе все еще танцевала золотая взвесь, поднятая проехавшим… улица уходила вдаль, за поворот, и у старого, деревянного, в мазуте, обмотанного толстой проволокой вокруг трещин, столба, круто поворачивала куда-то вправо. Издалека слышался ленивый звон и мычание, нет сомнений – то самое здание, что на повороте – большой коровник. Тишина, какая-то монументальная, всеобъемлющая, от нее дышит жарким спокойствием июньского лета, когда все самое хорошее – только впереди, и сейчас самое время выкатить, пока бабушка не видит, ее «Урал», впихнуть тело между просветом велосипедной рамы, потому как  в седло – еще никак по росту и возрасту, и, налегая на педали, покатить по пыльной, утоптанной тропинке через лес прямо на речку, мимо кирпичного здания МТС5, мимо заросшей крапивой и полынью заброшенной дороги, ведущей в чащу, к забытом болоту, где фашисты расстреливали партизан в войну, и где до сих пор видят крадущиеся туманные фигуры в ушанках – и прямиком, под кручу, к обрывистому берегу, где издревле несет свои мутные воды река, к узкой полоске пляжа под кручей, раздеться, и нырком – в холодную воду, одним махом остужающую разгоряченное молодое, послушное, полностью здоровое тело…
      Дверь, чуть скрипнув, закрылась. Свет погас. Офелия Михайловна замерла – посреди кухни, в неудобной такой позе – вытянувшись всем телом в сторону того, что только что видела. А Нина стояла возле дверного проема – и улыбалась.
      - Да как-кого ж… х…?
      - Офель, ты себе стол сожжешь!
      Стол? Обернувшись, проводя ладонью по глазам, словно сдирая налипшую паутину, она увидела, как тлеет упавшая сигарета, уже изгадившая одну из ромашек, украшающую скатерть, черным пятном. Чертыхнувшись, она торопливо подобрала виновницу покупки новой скатерти, швырнула ее в раковину, схватилась за тряпку, несколько раз провела по сгоревшей поверхности, словно пытаясь себя убедить, что исправить содеянное реально… в сердцах бросила тряпку вслед за сигаретой.
      Неизвестно когда успевшая очутиться на табурете, сидящей за столом, Нина покачала головой.
      - Нинка, черт… как?
      - Теперь ты веришь, что я не сошла с ума?
      - Теперь я не верю, что я не сошла!
      - Анамнез недостаточный, врач Милявина, - она пальцами аккуратно взяла чашку за ручку, отпила кофе. – И карта написана безобразно, я под таким свою подпись ставить не буду.
      Без удивления отметив, что ноги как-то сами по себе стали сгибаться в коленях без команды сверху, Офелия Михайловна вцепилась в край стола, подтянула его к себе, опустилась на сидение.
      - А..?
      - Что ты видела, имеешь в виду? Не знаю. Возможно, именно туда тебе и хочется, Офель? Что это за улица?
      Офелия Михайловна закрыла глаза, чувствуя, как колотится сердце. Что за место… станица это пробабушкина, что за место… дурак бы не узнал, Господи… И дорога – как живая, все та же, пыльная и пустая, исчерканная только редкими следами велосипедных шин, и еще более редкими – шин машинных, и абрикосы эти, мелкоплодные, шелковицы, под которыми вечно земля вся в черных пятнах, и поворот у коровника, где вечно разит тяжелым навозным духом – прям за ним и будет дом бабушки Лизы, старые, одностворчатые, ворота, которые еще под телеги делались, и уж триста лет как не открывались, ибо некому заезжать, калитка из досок, запираемая изнутри на наивный простенький накидной алюминиевый крючок, кому войти надо – войдет, в станице незваных гостей почти не бывает, и дворик там – узкий, между домом и отдельной кухней, старенькой, с печью, с вязаным пологом на полу, с грудой сваленных в углу облущенных кукурузных початков, которыми эта печь топится, а еще на ней одеяло толстое, и занавеска, расшитая улыбающимися хитрыми колобками. А бабушка, гадать не надо, она там, она в огороде возится, придет чуть позже, вынет из погреба крынку с холодным кизиловым компотом, поставит на стол чугунок со свежесваренным борщом, остро пахнущим капустой с грядки и красным стручковым перцем, даст любимую, старую, почти потерявшую роспись, деревянную ложку, оставшуюся от деда Мити, сгинувшего без вести в кровавой каше Ржевской битвы, сядет напротив, подопрет щеки, украшенные глубокими морщинами, руками, будет смотреть за тобой, пока чугунок не опустеет, после чего, довольно хмыкнув, пойдет перебирать зерно.
      - Я там выросла, Нинка…. я там, понимаешь..?
      - Понимаю. Я свой дом вижу. И мама мне машет оттуда. И папа тоже, зовет, говорит, приходи, я плов такой сделаю, что ты пальцы съешь. Там все еще Советский Союз, только там войны, кажется, не было, у нас на воротах звезды с черной каймой нет, которую папа повесил, когда похоронка на деда пришла. Там все так, как нам в книжках обещали, Офель? Ты меня осуждаешь, что я хочу туда?
      Редкий, очень редкий случай, когда на обращенную речь старшего врача Халимовой не находится ответа.
      - Я это часто вижу, - тихо сказала Нина. – Часто, я же, как ты слышала – приглашена. Каждый закат – все двери мне сиять начинают, любую открывай, и сразу там окажешься. А дом наш сожгли, когда девяностые были, все сожгли, а потом экскаваторами разровняли, что-то там построили уже, там теперь один бетон, от родительского гнезда – ни следа, ни памяти. Теперь, говорят, и кладбище, где они лежат, тоже в бетон закатать хотят…
      - Так… - в горле что-то предательски щелкнуло, предательски сжалось, предательски свело голос в идиотский сип. – Так, Нин… ну, хорошо… допустим и это. А чего же не идешь? Чего ждешь?
      - Я не могу, - ровно ответила Нина Алиевна. – У меня есть работа и станция.
      Рука сама потянулась за пачкой и очередной сигаретой – Офелия на миг замерла, подавив в себе желание шлепнуть одной ладонью по другой.
      - Работа эта и станция никуда не денутся, если тебя вдруг не станет.
      - Спасибо, Офель.
      - Не за что, нахрен! Ты как маленькая, Нинка. Мало мы своих на Верещагинское свезли? Кто хоронить приходил, кто слезы лил? Коллеги, и то не все. Из излеченных я там что-то никого не наблюдала.
      - Я знаю. Только все бросить вот так вот не могу. Даже ценой личного счастья.
      На улице – чуть похолодало, надвигались сумерки. Донская шумела чуть меньше, но это временное затишье – скоро все, кто отработал, потянутся домой, в свои бетонные новопостроенные норы, отдыхать перед следующим днем в офисе. И придется окно закрывать, будет вонища выхлопных газов, будут бесконечные сигналы особо торопливых, будет чертова возня, которая раздражает и будет раздражать – когда улица Донская была еще частично грунтовой, и заканчивалась тупиком, те, кто проектировал хрущевки и малосемейки, прилегающие непосредственно к проезжей части, вряд ли рассчитывал, что по этому захолустью будет проезжать что-то серьезнее одной машины в сутки.
      - А если тебя долбанет прямо там, на рабочем месте? – прищурилась Офелия Михайловна. – Если умрешь – ты попадешь туда, или, на общественных началах, уйдешь в края вечных обещаний вечного счастья?
      - Дверь в кабинете старшего врача тоже есть.
      - Она, твоя дверь, работает всегда, или только на закате?
      Нина – невиданное дело – дернула щекой, а затем нахмурила брови.
      - Ты думаешь, - с какой-то садистской радостью продолжила Офелия, - что стенка аорты будет ждать, чтобы рвануть? Мол, в три ночи нельзя, только на закате, да и без терминального геморрагического, чтобы хозяйка успела до двери доплестись?
      - Офель. Очень больно.
      - А ты не за слюнями сюда и пришла! Ты пришла, чтобы я твою розовую мечту раскритиковала, верно? Чтобы тебя лицом в неувязки потыкала? За восторженным блеянием могла бы и к Дашке Дубровой сходить, она ж всегда за тебя, даже когда Родина этого не требует.
      Снова – в цель. Нина, кажется, даже слегка побледнела. Отвела глаза. Замолчала.
      Молчала и Офелия, внутренне кипя. Пусть обижается. Пусть глазки закатывает. Знала, черт, куда и к кому шла. Врач Милявина елея никогда и никому не лила, и правду – всегда в глаза. За что ее и ненавидит почти каждый первый кислорододышащий.
      - Ну? – не выдержала она. – Встанешь, скажешь, что домой пойдешь? А потом на планерке отыграешься?
      Не отвечая, Нина уставилась в окно, в накатывающий фиолетовый цвет вступающего в свои права вечера, нервно сминая тонкие пальцы с синими прожилками в тесный побелевший клубок.
      - Нин? Ты обиделась, но не оглохла! Может, пообижаешься в другом месте? Я такси вызову.
      Почему так гадко в душе, когда это все говорится? Да – подруга, да – какое-то, очень долгое, время пребывавшая в статусе подруги бывшей, теперь вот – в невнятной такой дружбе с ней пребывающей, больше напоминающей до зубов вооруженный нейтралитет, чем дружбу… Пришла тут, черт, душу раскрывать, просил ее кто-то, что ли? Она вот ни перед кем не раскрывает, даже перед Вертинским, даром что двадцать лет вместе работают без малого, даже домой его никогда не приглашала, нехрен ему тут делать. Видно, что Нинка ждала другого – восторга, может, растерянных словоизлияний на тему, как это прекрасно – жить в выдуманном мире, который стал настоящим… а может, черт, и ждала униженных просьб тоже пригласить, а? И зубы – сразу сжимаются, и хочется двинуть кулаком куда-то, в мягкое, да побольнее, до хруста. Хотя, разумеется, не придется, сама сейчас уйдет, не дожидаясь…
      - Офель…
      - Ну?
      Нина – жалкая, обмякшая, непохожая на себя. Моргающая мокрыми глазами.
      - Ты права… Я, действительно, потерялась в этом всем. Думаю, думаю, ничего у меня не получается…
      - Хочешь, чтобы я за тебя думала? Или что? 
      - А у тебя есть что-нибудь посерьезнее кофе?
      Что?
      - Ты про алкоголь, Халимова?
      - Нет, Милявина, про запах портков бомжа. Есть или нет?
      Ну… есть, как не быть. Иногда на вызове вместо проклятий и приветственной мантры «покадоедетесдохнутьможно» - перепадает что-то такое, булькающее и оформленное в изящную бутылку. В основном, конечно, она это отдает Вертинскому, но порой, если уж сильно бутылка изящная…
      - Только потом не жалуйся, - буркнула Офелия, вставая. – Там ядреное.
      - Не буду. Неси свое ядреное.
      С опаской взявшись за дверную ручку, она распахнула дверь… ну, вот теперь коридор напоминал коридор, причем – до малейших деталей, вплоть до слегка скошенного зеркала напротив туалетной двери, до неуместного, но понравившегося ей портрета Петра Первого на фоне витиевато расписанного на фанерной доске выжигателем Санкт-Петербурга, всего во флагах, шпилях и корабельных мачтах. И журчащая вода в недочиненном унитазном бачке – вот она, никуда не пропала. И линолеум, уродливо вздувшийся кое-где – тоже. А дальше – гостиная, та самая, которую когда-то Лена Туманова запирала за шерстяной носок, дабы звуки не мешали… как давно это было. Ленка звонит, и пишет в мессенджер, но с каждым годом – все реже, возраст, новые интересы, уже не дети – внуки появились. Не до старых дружб, чего говорить, особенно если учесть, что обещание поехать в Волгоград и остаться там хотя бы на неделю так и остается обещанием уже почти пятнадцать лет. Кажется, она еще не до конца успокоилась – все предлагает приехать и остаться, обещает найти и жилье, и хорошее место на местной подстанции «Скорой помощи», связи позволяют, только – зачем, на самом деле? Зачем менять одну пустоту на другую? Тут хоть Нинка – недо-подруга, Вертинский – недо-друг, хоть ради чего-то хочется еще существовать.
      Сервант распахнулся с натугой, давно не открывала, дверь протестующее скрипнула, зеркальные полки зловеще заколыхались, посуда на них – сплошь декоративная – негодующе задрожала и зазвенела. Офелия протянула руку, взяла за горлышко бутылку, забавную такую – пузатую, суженную ближе к горлу, и у него, у горла, украшенную двумя воротниковыми отложениями, а чуть выше – закругление, и пробка сверху прикрыта пластмассовым миниатюрным сомбреро. И герб какой-то на ней, со скалящимся солнцем, украшенным то ли странной росписью по периметру, то ли – не в меру курчавой бородкой.
      Замерла, упершись внезапно запылавшим лбом в стекло серванта.
      Лена, Антон, Нина… весь ее круг общения, по сути. Все остальные ее, даже опрос проводить не надо, ненавидят. Ну, может, боится Костенко, и, очень может – уважает Якунин, хотя гордится что тем, что этим – сомнительное удовольствие. Это – даже не семья и друзья, даже не эрзац… неужели это все, что ей положено за весь пройденный жизненный путь, который, сволочь, даже из приличия нельзя назвать счастливым?
      Может, и правда – туда? К чертям все, город этот опостылевший, от жары дохнущий, больных этих бесконечных скандальных, пятиминутки, девятые этажи, рецепты и сопроводительные листы, быдлоту и пьянь, пятиминутки и вызовы на КЭК, все вообще к черту, уйти в тихий бабушкин мирок, где только вечная деревня, вечное лето, и тебе снова – двенадцать? А там, глядишь, найдется Ярослав Туманов, только неженатый и живой, и с ним как-то все по-другому пойдет? Ничего ж делать не надо будет, просто каждое утро – на речку кататься, ну, может, бабушке в огороде помогать и козу Дулю на луг выводить и к столбику привязывать, а может… теперь-то уж точно, соберется она ночью и пойдет на болото, посмотреть на тени партизан, на заросшую и частично обрушившуюся воронку взорванного немецкого склада боеприпасов, где до сих пор находят ржавые гильзы и обоймы…
      Дверь в гостиную, та, что раньше запиралась на носок, слегка скрипнула.
      Нина подошла, мягко ступая босыми ногами. Помолчала. Обняла сзади.
      - Ничего не говори, Офель. Все понимаю. И понимаю, что теперь и ты меня понимаешь.
      Она обернулась, жестоко, до жжения, ненавидя себя, и мокрые дорожки, что нежданно поплыли по щекам.
      - Я тебя никогда не понимала, Нинка…
      - Понимала. И сейчас тоже понимаешь. Пошли, будем твою текилу пить.
      - И?
      Снова – отсутствующая улыбка… хотя, теперь, кажется, понятно, что не отсутствующая, а – строго наоборот.
      - Да без «и» твоего. Просто поговорим. Просто подумаем. Просто представим, что у нас есть выбор, и мы, в кои-то веки можем его сделать?
      - Ты-то можешь…
      - У меня два приглашения, Офель, - уже серьезно, без намека на улыбку, ответила Нина Алиевна. – И с твоей стороны свинство предполагать, что я могу истратить его на кого-то другого.
      - А…
      Нина подняла руку и издала строгое звонкое: «Шшш!».
      - Давай только не разливайся в благодарностях и не злись. Мне ничего из перечисленного сейчас не нужно. Пошли на кухню. Рюмочки у тебя есть?
      - Все у меня есть.
      - Доставай тогда.
      Протянув ей бутылку, Офелия Михайловна, отвернувшись и стараясь вытереть мокрые щеки о плечи, выудила из серванта двух «рыбок» - белых, с синими спинками и красными плавниками, задравших головы и распахнувших рты.
      - Нин?
      - Что?
      Она какое-то время помолчала.
      - А ты не боишься, что вот сейчас во все это поверишь – а оно окажется обманом? Внешне все блестит и переливается, а по итогам, чуть пожив, поймешь, что там точно такое же гнилье, как и здесь?
      - Боюсь, - тут же ответила Нина Алиевна. – Очень боюсь. Поэтому и пришла к тебе. Не боялась бы – телефон и адрес Дашки Дубровой я знаю, да и ехать ближе, чем к тебе.
      - Убедила.
      
      * * *
      
      - Пятиминутка закончена, всем спасибо!
      Тут же, словно подгадав – ожил селектор:
      - НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ…!
      Олег Якунин сморщился, прижав ладонь к виску. Даже этот, бубнящий и фонящий белый пластиковый ящик в сеточку, висящий на стене, сейчас раздражал. Врачи и фельдшера линейных бригад с шумом отодвигаемых стульев поднялись, затоптались, неизбежно формируя пробку у дверей конференц-комнаты, торопясь ее покинуть так, словно у последнего черт отнимет душу. Впрочем, чего кривляться, недалеко от истины это утверждение, прежний заведующий, марионетка главного врача, так и делал – дергал уже почти ушедшего агнца, предназначенного на заклание, прям в дверном проеме, возвращая обратно к столу, где сидят главный врач, начмед, старший врач и старший фельдшер – эффект деморализующий получается отличный. Вот и тискаются отработавшие сутки, пихая друг друга локтями, словно, зараза, стадо какое-то, торопясь сбежать, словно это спасет, если вон та жаба, что сидит, лениво окидывая взглядом персонал, возьмет да и простит тебя в случае удачной эвакуации. Олег стиснул кулаки, вспоминая детство, и хулиганье с пятнадцатого дома, мимо которого он так же вот, опустив голову и ускоряя насколько возможно шаг, пытался прошмыгнуть каждый раз, возвращаясь со школы, а если это и удавалось – хулиганье было занято или просто ему было лень -  облегчение попадания домой портил кислый привкус понимания того, что завтра, по факту, может быть реванш. Всю жизнь он ненавидел свою детскую трусость, хоть и основанную на понимании, что один не противник семерым - поэтому с пятиминутки всегда уходил последним, вставал нарочито шумно, потягивался, окидывал взглядом сидящее начальство, задерживаясь глазами на парных органах зрения каждого – и только после этого покидал комнату. Гуля сидела рядом, она знала привычки мужа, всегда сжимала его локоть, то ли – чтобы поддержать, если его заденут, то ли – чтобы вовремя одернуть. Впрочем, после участившихся приступов кластерной цефалгии его почти не трогали, понятно – зачем цепляться со смертельно раненым, ему терять нечего, отбиваясь, он может и покалечить.
      - Гуль… ты иди домой одна, ладно?
      Гульнара повернула голову к нему, поймала взгляд:
      - Почему?
      - Я схожу зальюсь сегодня.
      - А что мешает мне с тобой пойти?
      - Ничего. Я просто хочу один посидеть, песенки послушать, кулаком по столу постучать.
      Гуля – она все еще красива, может, чуть стала шире в бедрах, но это не испортило фигуру, высокие скулы, ярко-зеленые глаза, черные, с отливом, волосы… что еще надо? Татарская кровь жены подарила ей на сорокалетие не увядание, а спокойную красивую зрелость, и даже сейчас Гуля спокойно одевала и короткие юбки, и декольте, если он разрешал – с ожидаемым эффектом горящих глаз со стороны молоднячка, особенно на последнем Дне Медика, который праздновали на Чертовых Воротах… там она даже сумела показать, что купальник-бикини ей идет сейчас даже больше, чем в юные годы, уже не столько прилегая, сколько обтягивая то, чем обычно гордится любая женщина.
      - Хорошо, иди. Ты мне обещаешь, что ничего не сотворишь? И будешь на сообщения каждый час отвечать?
      Это – часть договора. Да, он – натура неспокойная, и еще, вот, больной на голову, в каком бы контексте это не воспринималось… если он не отпишется, она все бросит и приедет. Татарочка, что с нее взять, ревнивая, горячая, импульсивная.
      - Обещаю, - Олег неловко обнял ее, прижал к себе, коротко сморщившись… она, разумеется, заметила.
      - Опять?!
      - Не так сильно, Гуль, - соврал он. – Поэтому пойду только пивом зальюсь, давление вниз спущу, вдруг – отпустит…
      - Олег Геннадьевич, вы не слышали, пятиминутка закончена! – раздалось откуда-то справа голосом Костенко. Он зло дернул головой, на миг закрыв глаз – прострелило.
      - Я не тупой и не глухой, Анна Петровна!
      Костенко, понятно, сникла – все, кто из породы шакалов, умеют только подтявкивать на сильных, кося глазом на сильных со своей стороны. А там, понятно, поддержки не было – Игнатович, не обращая ни на кого внимания, перебирал какие-то бумаги в папке, начмед уже успела испариться, а главный врач – ну, что главный врач, он сам по себе уже высшее существо, не будет же он бодаться с доктором, который и так уже, судя по донесениям, не сегодня – завтра освободит ячейку в графике, по собственному желанию или по желанию чуть повыше – не суть.
      Гуля впилась ему в плечо, встала вслед за ним, сопроводила до выхода. Олег на какой-то момент поймал себя на том, что хочется от души хватить дверью в «пятиминуточную» - просто так, без причины, как это Офелька Милявина делает периодически. Только бессмысленно это все, верно? Голову это не излечит, зарплаты не прибавит, Костенко по статье не уволит…
      В коридоре второго этажа, по обыкновению, было шумно и людно – пересменка и разгон по вызовам. Вон, уже сорвалась двенадцатая в лице Рысина, Вересаева и Нехлюдова, сто процентов – ДТП, теперь уж норма, что кто-то с кем-то не может поделить дорогу с утра; вон, несется Невена Милован с двадцать первой, худенькая сербочка с непривычными, пронзительными глазами, подчеркнутыми чужим изгибом бровей и высотой скул, несется так, словно вызов застиг ее за разглядыванием журнала с пошлыми картинками, а с ней, с широко распахнутыми очами, в нелепом, не на ту пуговицу, кажется, застегнутом халате, девочка из медучилища, пришедшая с июньской практики поработать, а следом – Афинка Минаева с голубоглазым рослым идиотом, все никак его имя не запомнится, что-то такое экзотическое, декадансом несущее. Все толкаются, шумят, бегут. Но его, конкретно его – огибают, словно косяк рыбы в воде избегает кусок гнилого мяса. Против воли – в груди тяжелеет, и на глаза что-то сверху начинает давить, делая картинку мельтешащего коридора размытой и плывущей. Разве можно так, коллеги, братья-медики, вашу мать? При жизни еще – хоронить, можно разве так?
      Кажется, его чуть шатнуло – сильные пальцы Гули впились ему в локоть. Олег неловко улыбнулся, выравниваясь, кивая головой, мол, показалось тебе.
      Дверь в бригадную комнату распахнулась, внутри – ожидаемое удушье от жратвы Маркеловой, которая без салата из редьки жить не может. Ладно бы, она обычно его выставляла наружу, за окно, но сейчас, пока лето, несмотря даже на раскрытые окна в комнате – дышать нечем.
      - О, Олежик, как отработал?
      Ей-богу, так и тянет наорать на нее… но нет, Олька Маркелова нечувствительна к любым колебаниям воздуха, потому что тупа, тупей раздавленного арбуза.
      - Нормально. Оль, воняет, ты можешь, хотя бы, после нас это свое дерьмище откупоривать?
      Фельдшер ее, какая-то соплячка из новых, худая, стройная, вся из себя готично-черная, с роскошной гривой волос угольного оттенка, блестящей кератиновой волной разлитых по спине, реагирует ожидаемо – кривится, смотрит злобным волком, отворачивается. А Ольке – все, что в глаза попадает, по умолчанию считается росой от сотворившего глобус сей…
      - Олеж, так редька ж полезная, ты чего сам не ешь? Гуль, ты чего мужа не кормишь?
      Гульнара, не отвечая, скрылась за дверцей шкафа, переодеваясь.
      - Так как отработал-то?
      - Руками, ногами и башкой, - пробурчал он. – На пятиминутки ходи, услышишь все без вопросов тупых.
      Снова – «фырк» от девчонки-фельдшера, возившейся возле терапевтической укладки, стоящей на бригадном столе.
      - Ты лучше расскажешь, я Игнатовича и Костенку сто раз слышала.
      Все бы ничего, но от вонищи редьки, смешанной с майонезом и чесноком – аж глаза слезятся, и узкий стержень с винтовой нарезкой уже уверенно карабкается от левой переносицы вверх, раскидывая тонкие жгучие щупальца куда-то к синусной пазухе, забрасывая сетчатую плеть к решетчатой кости, и подбираясь к глазному яблоку. Все, к черту, раздеться, одеться, сбежать, еще немного – и даже пиво не поможет… Гулька потому и отпускает в пивняк безропотно, потому что да, хоть и криво, но то, что наливает Валерик, помогает лучше, чем препараты спорыньи, которые все чаще хочется смять в хрустящий ком и спустить в унитаз…
      - С утра сдернули, в шесть пустили пожрать и поменяться, потом – сломались, час отдыхали, а потом нас дрючили до утра, не вынимая.
      Третий «фырк», а еще – крутой поворот спиной к хаму, с зигзагообразной волной все тех же роскошно-черных волос, распущенных по спине, видимо – реакция новопреставленного фельдшера из свежедипломных на слово «дрючили».
      Олька мирно подносила вилку ко рту, ее ничего прошибить не могло.
      А вот в глаз уже медленно погружалась раскаленная игла.
      - Слышишь, девочка, не знаю, как там тебя – ты с фронтитом, что ли, на работу приперлась?
      - А? – тощая красоточка повернулась, широко распахивая глаза. Понятно, с ней так еще никто не разговаривал, что в училище, что на практике, она же девочка,  а еще, имея узкую талию, модельные бедра и бодро оттягивающую форменную голубую робу тугую грудь, она в качестве самого собой разумеющегося привыкла воспринимать то, что все к ней относятся если не с обожанием, то с пиететом точно. И уже точно не позволяют себе при ней отпускать словечки, вроде только что прозвучавшего.
      - Бэ! – прошипел Олег. – Какого черта ты укладку на стол вперла?
      - Вы… мне?
      - Нет, баллонам твоим! Ты знаешь, где эта сумка за сутки была? В каких бомжатниках на какие полы ее ставили? Какого хера она сейчас на нашем столе делает, где мы едим?
      Девочка ожидаемо затрепетала – глаза заморгали, намокли, губы обмякли, вроде бы надо и отповедь дать, но – нечем крыть.
      - Ящик со стола убери, в машине его перебирай!
      - Анна Петровна… она сказала, что ящик в машине не оставлять!
      - Анна Петровна жрет отдельно от нас, на вызовы не ездит, и срать в отдельный сортир ходит, а если ты шигелл или лептоспир нам сюда притащишь, она лично к тебе в инфекционку не потрусит. Зато знатно отдерет тебя за нарушение санэпидрежима!
      - Олег…, - укоризненно раздалось голосом Маркеловой.
      - Что – Олег?! – окрысился он, вставая. Запах уже не давил, он жег. Все, хана, уже от приступа никуда, как и от амбулаторного кабинета. – Ты какого пса не следишь, что твой фельдшер делает, Оля? Скажи ей, твою мать, пусть хоть сиськи лифчиком закроет! Не слышала, что ли, как в пять утра в лифте жмут и трахнуть пытаются?! И лохмы распускать – их что, так сейчас в мучилище, учат? Или педикулез уже отменили?!
      Гуля вынырнула из-за шкафа, обняла, прижала к себе, молча потащила – навстречу коридору сначала второго, а потом и первого этажа подстанции, навстречу ожидаемо перекосившемуся на мутное миру и липкому огню, расплывающемуся по левой половине головы, навстречу ненавистному «БРИГАДА ТРИНАДЦАТЬ АМБУЛАТОРНО!», навстречу жгучей боли и отупению от инъекции, а после, как приступ купируется, навстречу ненавистному: «Олег Геннадьевич, вы же врач, вы сами прекрасно понимаете, что будет с вами, если вы…».
      А ведь хотел тихо и мирно, хотел просто пива попить…
      
      
      Снова вечер – нервный, дерганный, снова ненавистная тишина в квартире, снова – измятая постель и мокрая от пота наволочка, рядом, на полу – синий пластмассовый тазик, на компьютерном столе – жгут, шприц, ворох спиртовых салфеток и шприц в стерильной упаковке. Все как всегда – телевизор на стене показывает черный квадрат Малевича, все, что способно тикать, пищать, петь, плясать и издавать любые звуки, из комнаты удалено, включая кота. Дверь закрыта, а Гуля там, гадать даже не надо, ходить на цыпочках, стирает, как она в последнее время приучилась, руками, чтобы шум от машинки, когда та начинает отжим, не разбудил. А впереди – бессонная ночь, потому что весь день он продрых, отключенный инъекцией реланиума, смешанного с магнезией. Приступ вышел отвратительным, тяжелым, голову словно расколол огненный зигзаг, его долго и натужно рвало, а потом – все плыло слева, словно один глаз внезапно стал меньше и частично провалился куда-то вглубь черепа. И так – почти каждую неделю… и уже не раз в неделю даже. Что уж там, права и Халимова, и Игнатович прав, даже Костенко, хоть и тварь – права. Участившиеся рецидивы краниалгии говорят только об одном – скоро наступит финал, или лопнет сосуд где-нибудь под твердой мозговой оболочкой, и тугая струя крови из артерии оторвет ее к чертовой матери, сдавив гематомой дрожащее серое желе мозга… или он сам, не дожидаясь, не будучи тварью дрожащей, наплевав на сроки приговора, не поставит жирную точку в своей биографии. Литературы на тему кластерной цефалгии он перелопатил много, в том числе – и про процент тех, кто путал окно с дверью и железнодорожные рельсы – с кроватью, лишь бы остановить этот страшный, дикий, пульсирующий огонь, сжигающий голову заживо. Возраст… ну, черт возьми, пятьдесят семь лет, это уже знак, что пора настраивать мысли на определенный лад, разве нет? Тем более, что ничего оставить после себя на этой планете уже не получится, после выкидыша у Гули случилось самое, наверное, страшное, что может случиться у женщины, мечтающей о семье и детях – преждевременная менопауза. Все, на детях они уже окончательно поставили крест, что уж там говорить … даже секс в последние годы стал проблемным из-за этого… атрофия влагалища, самое, сволочь, малое из зол. Гульнара теперь уже на пожизненно заместительной гормонотерапии, на фитоэстрогенах и поливитаминных комплексах. Но она, хотя бы, может это скрывать, терпеть, держаться, улыбаться и делать вид, что все еще  в порядке… в отличие от него, развалины прижизненной, дежурным, наверное, клоуном Центральной подстанции, его регулярные приступы же – шикарный повод для обсуждения и сплетен. И вступиться за него  и его репутацию – некому, Гуля – не приспособлена к ругани и словесной драке, а друзей у него нет, и никогда не будет.
      Олег осторожно повернул голову влево, прислушиваясь к ощущениям. Боль затаилась, она ушла недалеко, узкий отравленный кончик где-то в районе бассейна левой средней мозговой артерии до сих пор мерцал алым, обещая реванш, стоит только подпрыгнуть и как следует заорать, а еще лучше – потрясти башкой, как на рок-концерте. Скривившись, он приподнял голову… можно, кажется. Приподнялся, сел на кровати… раздет, как всегда, жена, тяжело дыша, после бессонных суток, ухитрилась снять с него всю, провонявшую потом и куревом, одежду, прежде чем раздеться самой и отдыхать. Даже, уверен, обтерла тело мокрой губкой, прежде чем накрыть одеялом. Против воли и желания – глотку сдавило. Олег поднял глаза, встретившись с волчьим взглядом в зеркале напротив кровати. Взгляд жег и спрашивал: «Заплачешь, слюнтяй? Сможешь? Ты же никогда этого не делал!». Словно в первый раз, Олег рассматривал отражение – исхудавший до костлявости, с неправильным выпуклым животом внизу, волос на голове – жалкий остаток, выбриваемый парикмахером за ушами и на затылке за две неполные минуты, лестница горизонтальных морщин на лбу, ввалившиеся глаза, торчащие ключицы, двигающиеся туда-сюда в такт тяжелому дыханию, даже такое усилие, как просто оторваться от подушки, вызывает одышку. Даже у него картина, отраженная на амальгаме, вызывает отвращение – неужели у Гули что-то по-другому? Ей сорок два, она еще красива, ей самой-то не противно каждую ночь, что не на дежурстве, ложиться в постель вот с этим вот?
      Сжав зубы, Олег добрел до двери, на ней, на крючках, висела одежда. Хорошо, что еще не зима, не надо пялить на себя сто и одну шмотку, хватит джинсов и майки, а на ноги можно еще и сандалии. Дверь на себя, она ж на тряпку заложена, чтобы кот не открыл – рывок неправильно всколыхнул все тело, а узкое жало радостно замерцало и чуть удлинилось. Я тут, родной, никуда не уйду, только свистни.
      - Олеж, ты чего… ты куда?
      Он, не отвечая, обнял жену, сильно, до боли, прижал к себе, уткнувшись носом в ее волосы.
      - Ну, что ты…
      Олег не отвечал, он прижимал ее к себе, такую родную, такую теплую, такую свою, ставшую за все эти тринадцать лет семейной жизни для него смыслом этой жизни, без которой – хоть сейчас в  петлю. Гуля сейчас – с распущенными по-домашнему волосами, в коротком шелковом халатике, в мягких пушистых тапочках в виде тигриных лап, податливая и покорная, идеальная же жена, что еще нужно, спрашивается…
      - Потерпи, я сейчас кушать сделаю.
      - Гулик, я пройдусь, хорошо?
      - Куда ты пройдешься? – ожидаемо – жгучий страх в глазах. – Куда ты после сегодняшнего утра?
      Он улыбнулся ей в шею, коснулся сухими губами пахнущей лавандой кожи.
      - Только до «Ластика» и обратно, обещаю.
      Гуля помолчала, сжимая губы. Чуть отстранилась:
      - С тобой нельзя, так понимаю?
      - Можно. Только не надо.
      - Хорошо.
      Олег взял ее щеки в ладони, повернул уже упрямо сжавшееся лицо к себе:
      - Пожалуйста, не надо, минем Кояш6. Ты же знаешь, что в моей жизни нет других женщин. Да и им я в хрен не уперся.
      - Я ничего тебе про это не говорила. Меня просто обижает, что ты уходишь куда-то не со мной. Ощущение такое, что тебе хочется куда угодно, только чтобы я не была рядом.
      - Дурочка…
      Спасибо физиологии, чтоб ее, возраст и диагноз не запрещает целоваться.
      - Я от тебя никуда и никогда не уйду. Просто… помнишь своего Элтона Джона? Ту, что ты слушаешь всегда?
      Гуля заморгала, неуверенно заулыбалась. Поняла и оценила сказанное.
      - Да. Только тут моря нет.
      - И не надо. Парк подойдет. А завтра, как очухаюсь, пошли по морю вдвоем пройдем, ты и я, и пустой пляж… хочешь?
      - Очень хочу…
      Он вышел за дверь, аккуратно ее притворив – дверь железная, несмотря на проклеенный поролон, иногда бахала, когда по подъезду тянуло сквозняком. Поколебался, глядя на лифт, после чего, круто повернувшись к нему спиной, зашагал вниз по ступенькам. Там, в кабине, душно будет, и, опять же, в уши ввинтится громкий женский голос: «Пятый этаж! Fifthfloor!». Лучше ножками, тем более, что все вниз, устать шансов мало.
      Гуля очень любит песни Элтона Джона, он ей специально – и диски доставал с его альбомами, потом – сборники на дисках, специально искал редкие и неизданные, включая малоизвестную песню «Пугало», когда мир еще ничего не знал ни об Элтоне Джоне, ни об Реджинальде Дуайте. Иногда, раньше, когда от громких звуков свод черепа не пытался расколоться на мелкие куски, Гуля даже пела дома караоке – включая дуэт своего кумира с Джорджем Майклом, толкала ему микрофон, подпевай, мол. Он пытался, как без этого, раз жена любит, то и ему негоже морду воротить, хоть музыка ни разу не в его вкусе. Впрочем… была у английского сэра одна песня, которая, прозвучав как-то по радио, зацепила. Вызов был отвратительный, бабушка, одинокая, выписанная из стационара с неоперабильной карциномой поджелудочной железы, вызвала просто для того, чтобы не быть одной – все, что могли сделать хирурги онкодиспансера, уже было сделано, включая аностомоз между желудком и тощей кишкой… однако метастазы никуда не делись, и бабушку выписали, по факту, умирать. Она лежала на кровати – бледный, дрожащий скелет, обтянутый дряблой и мокрой кожей, тонкие, почти прозрачные, пальцы робко и жалобно жали предплечье врача, шепот, хриплый и свистящий: «Внучек… ну хоть что-нибудь… внучек…». Инъекция стадола, долбанный паллиатив, ненавистные слова: «Простите, моя хорошая, что могли…», возня с картой вызова и паспортом, старым, советским, истертым, до сих пор одетым в чехол с красной звездой, серпом и молотом. Фельдшер, не выдержав, ушел, а он остался, ждал, пока опиаты позволят бабушке разогнуться, улечься на кровати, накрыл одеялом, смешным таким, стеганным, словно из заплаток, поправил подушку… мельком упал взгляд на стол, где, сиротливо скучившись в плошке, лежали окрашенные луковой шелухой пасхальные яички… В голову ударила сволочная мысль: «Некому будет их есть!». Олег, сжав зубы до боли в деснах, ушел из квартиры, аккуратно закрыв дверь за собой…. ушел навстречу скандалу со старшим врачом, потому что есть стандарты, а еще – Госнаркоконтроль, и за наркоту для стационарного, по факту, онкобольного очень скоро с него  спросят… никого не заколышет тот факт, что везти ее обратно в стационар – просто мучить, не примут, только выписали… Когда он вернулся в машину, фельдшер наглухо закрыл окно в переборке, сидел спиной, растирал кулак, костяшки которого были ссажены до крови… двинул по стене, выйдя с адреса, ожидаемо…. Олег молча мотнул головой водителю. Тот, не спрашивая, тронул «Газель» с места, включил радио. В кабине поплыл голос Элтона Джона… песня непонятная, ибо не на русском, но – почему-то вклинивающаяся в душу, между ней и болью, подаренной вызовом. После диджей резюмировал – дескать, иногда всем нам, как певцу, надо в жизни только одно – остаться одному, и пройтись по пляжу, по кромке песка и соленой воды, из ниоткуда в никуда, и чтобы – никого вокруг, кроме волн и ветра. Слова запали в душу… песня тоже. Хотя признался в этом он жене только сейчас.
      И, правда – он иногда так делал, осенью, когда море еще не холодное – уходил, брел по линии прибоя, навстречу чернильно-черным тучам, наплывающим со стороны Новороссийска из-за гор, навстречу пенным зигзагам, наплывающим и утекающим обратно в мутную зелень соленой воды, брел, смотря куда-то вперед, не обращая внимания на наглых, суетливых чаек, бегающих по гальке, клюющих что-то в буро-зеленых комках водорослей, выброшенных недавним штормом. Шел и шел, ни о чем не думая, просто погружая босую ступню в зыбкий мокрый песок, чувствуя, как щиколотку обнимает теплая волна, обнимает на короткий миг, и тут же убегает обратно, а другая ступня уже шагает по практически сухому песку, на короткий миг, потом удар прибоя, и пенные брызги окатывают колени. И – пустота в мыслях, пустота в душе, нет эмоций, нет желаний, нет проблем, ничего нет, есть только бесконечный берег, есть гулкий шелестящий шум, есть далекая линия горизонта, зыбкая и недостижимая, словно зовущая делать шаг за шагом, маняще обещая, что очередной шаг может стать решающим, и после него – откроется дорога в какую-нибудь волшебную, загадочную и насквозь хорошую страну, где нет боли, нет зла, где не нужно лаяться со старшим врачом, писать объяснительные и карты вызова, не нужно бросать одиноких бабушек умирать, где все бабушки – живы и здоровы, и все, что тебе остается – только радоваться и улыбаться, весь день напролет, а если и лечить кого-то – то без страданий и несерьезно, с улыбкой и уж точно без сопроводительного листа, рецепта на наркоту и перетряхивания костей на КЭК.
      Сейчас, впрочем, прогулка не из таких.
      Олег вышел из подъезда. Вечер зевнул ему в лицо надвигающейся осенней прохладой – стало зябко ногам, плечам, по бокам протянуло мерзкой пробегающей дрожью. Яблони, окаймляющие двор, уже начинали ронять листья на машины и скамейки беседки, стоящей над опорной стенкой – оттуда открывался шикарный вид на долину речки и гору Бархатную. И на закат, как без него, сейчас солнце уходило спать все правее и правее, поближе уже к горе Моисей, поэтому вечер выглядел как-то по-другому, по-осеннему, в такой вечер не хотелось идти в поход или на пляж, хотелось угрюмо сесть у окна, хотелось перечитывать свои подростковые мемуары, затягиваясь ароматизированным дымом сигариллы, отхлебывать из фужера коньяк, и регулярно отвлекаться, засматриваясь сонным взором вглубь жаркой полоски заката, потухающего под тяжестью разрастающихся на небе фиолетовых дождевых туч.
      Но он вышел из дома не для этого.
      Телефон, адресная книга. Кнопка вызова. Длинные гудки – быстро оборвавшиеся щелчком.
      - Я слушаю, - коротко, спокойно. Разве что чуть с холодком – видимо, номер записан, знает, кто звонит. И записан понятно почему – если учесть, что они никогда друг с другом телефонно не общались.
      - Тогда слушай внимательно, - скривился Олег, направляясь между домами к магазину. – Такси бери, приезжай на Вишневую, на конечную автобуса 59. Жду тебя там.
      - Зачем мне это нужно?
      - Когда приедешь, узнаешь.
      - А если не приеду?
      - Значит, останешься доживать бараном! - прошипел Якунин, обрывая разговор. Он остановился, подышал, глубоко, тяжело, изгоняя из груди колючее нечто, пробудившее злость. Вопросы он еще задает, гаденыш малолетний….
      Магазин сиял на пятачке, где останавливались маршрутки – там была конечная, но Олег обошел это место стороной. Знакомые могут попасться, ну их к дьяволу, особенно Вертинского, нежданного соседа из дома напротив, вечно рожу воротит. Жена его, на удивление, всегда здоровается… впрочем, она на «Скорой помощи» работала всего ничего, сейчас вроде где-то в санатории. И дочка у них – всегда улыбается, мордочки корчит и язык показывает. Он одно время даже подыгрывал ей, пока это не случилось в присутствии Гули… она, разумеется, ничего не сказала, просто отвернулась, а ночью, прижавшись к нему в постели, разрыдалась, надрывно, страшно, до истерических судорог и спазмов… С тех пор у них с Вертинским ненависть стала обоюдной – хотя и без явных причин.
      Узкая дорожка, поворот, в глубине буков и вязов лесного массива, прилегающего к их домам – старенький, еще девяностые помнящий, ларек, сменивший сотни владельцев и тысячи профилей реализуемой продукции, и сотовыми телефонами там торговали, и продуктами, и зеленью, и спортивными товарами, и бытовой химией тоже, на короткое время там даже был мини-компьютерный клуб с тремя компьютерами и скоростным, на тот момент, интернетом. Сейчас это – скромное заведение, названное актуальным владельцем «LastChance» - и представляющее из себя скромную инкарнацию пивнячка для пролетариата, с пластиковыми столами и стульями, с крохотной барной стойкой и зонтиками, скрывающими вкушающих продукцию пиводелов Краснодарского края от дождя. На удивление, впрочем – обилия люмпенов, на уровень которых претендует это заведение, тут нет, владелец – Петрос Аршакович, в прошлом КМС по вольной борьбе, в первые же недели существования «Ластика», вполне конкретно пресек попытки юных и не очень дегустаторов сублимировать личную несостоятельность погромом чужого имущества и персон.
      Вытянув сигарету из пачки, Олег закурил. Жаркий вдох табачного дыма, гадость, мерзкая и липкая – но то самое жало, что до сих пор выглядывает из засады, потускнело и уменьшилось. В глотке, правда, зажгло и защипало. Первая сигарета за сегодня, так и бросить недолго, врач Якунин.
      - Как всегда? – улыбнулась из-за поперечной доски, изображающей в ларечке барную стойку, Анжелика. Олег невольно улыбнулся в ответ. Девочка замечательная – худенькая, стройная, подтянутая, чуть, может, по-подростковому, угловатая, но – с далеко идущими перспективами, которые не портит чуть горбатый носик… да чего там, не портит, он только придает ей шарма, выступая в блестящем тандеме с двумя огромными глазами и милым, чуть смуглым, личиком.
      - Не как всегда, давай одну пока, - он виновато развел руками. – Тетя Гуля денег не дала, сказала, завязывать пора.
      Анжелика сверкнула своими глазками, зарумянилась:
      - А вы ее не слушайте! Вы мужчина, вы сами решаете!
      - Не могу, дустэр7, я же ее люблю!
      - А вы не любите.
      - Сама попробуй как-нибудь, - ухмыльнулся Олег, забирая пластиковый стакан, наполненный янтарной жидкостью, украшенной тонким кружевом пены сверху. Налито чуть больше, чем положено, чуть ли не с горкой – как всегда. Кажется, юная леди положила на него глаз, даже Петрос иногда подшучивает над этим. Впрочем, вспоминая пример Аркашки Зябликова и его девчонки-фельдшера, куда смеяться уж… прямо лебединый пример самопожертвования. Умер Зяблик – и девочка с собой покончила. Хотя между ними разница – в тридцать лет, не меньше.
      Булькающий звук – пришло сообщение.
      «В такси. Буду через 10 минут».
      Под зонтиками «Ластика», всеми тремя, сидели тоже трое – парочка, упершаяся в смартфон, скованная наушниками и над чем-то на экране хихикающая, и одна женщина, одних, может, с Гулей лет, угрюмо смотрящая куда-то в темный массив леса, изредка дергая поводок, на другом конце котором мелко семенил ногами пушистый белый шпиц, трясущий закрученным над спиной хвостом. Почувствовав его взгляд – посмотрела ответно, искривила губы в вялой улыбке, в которой читалось робкое, запуганное многочисленными обидами, приглашение. Олег отвернулся. Нет, не надо. Один – так один. Как в той песне.
      Со скрежетом повернув стул, он сел, вытянул ноги, от души затянулся, коснулся пересохшими губами пластиковой дуги стаканчика. Пиво – восхитительно холодное, терпкое, кусачее, исходящее пузырьками, сводящее корень языка в сморщенный стерженек – полилось в глотку… Господи, вот оно, счастье… Второй глоток. Третий. Затяжка. Напротив – темнеет настоящий колхидский лес, шумит, дрожит, роняет листья на шуршащую подложку, защищенную красноягодными кустиками иглицы понтийской. Сейчас – то самое время, когда можно наслаждаться и закатом, и лесом, и вечером, комаров уже нет, слепни тоже отвалили подальше, нет вечерней жаркой духоты, сиди себе тут, на краю, наблюдая за зубчатой черной кромкой деревьев, за которыми тает узкая полоска заката. Хорошо. Тихо. Никто не мешает. Никто не лезет в душу. Никто не хочет от него ничего, никому он, кроме, может, юной Анжелики, здесь не нужен, так бы и вечно – сидел бы, вытянув уставшие ноги, откинувшись на неудобную спинку пластикового стула, смотрел бы в никуда, изредка глотая что-то из бокала…
      Девочка, словно почувствовав его мысли, возникла рядом, поставила на стол стеклянную пепельницу, украшенную гранями, с намеком на драгоценность обрабатываемого материала.
      - Дядя Олег?
      - Да?
      - А у вас все хорошо?
      Якунин, поколебавшись, покачал головой. Осторожно, чтобы не разбудить проклятое жало.
      - Нет, милая. Только ты в это не лезь, хорошо?
      - Ну и не буду!
      Чертыхнувшись – мысленно, разумеется – врач поймал девочку за руку.
      - Ребенок, ты не фыркай, хорошо? Я тебя обидеть не хотел и никогда не захочу. Каждый мужчина свое «плохо» должен сам ломать, иначе это не мужик, а сопля на стене. Видела когда-нибудь такую? Похоже на меня? Посмотри – похоже? А так?
      Сработало – миниатюрная армяночка, еще не успев толком обиженно нахмуриться, невольно заулыбалась.
      - Вы вечно все переворачиваете.
      - Оно само переворачивается, - вздохнул Олег, отпуская тонкое запястье и подмигивая – осторожно, и исключительно правым глазом. – Ты мне еще кружку потом сделаешь, как эта закончится?
      Анжелика закивала, повернулась, и направилась обратно к ларьку, неловко двигая плечами – слишком уж распрямила спину, пытаясь придать походке, видно же, некий шарм и тигриную пластику.
      Темнело. Солнце скрылось, стены домов на миг потемнели, а после окутались тенями, отбрасываемыми включившимися фонарями уличного освещения. Еще один плюс «Ластика» - тут фонаря нет, ни одного, освещение – исключительно из окон ларька, создающее приятный полумрак и ощущение интимности времяпровождения. Вот и чудно. Пока еще молчит боль, и в голове – до сих пор легкий мутный шум от медикаментов, но ведь это – все временно. Завтра будет новый день, выходной еще, а после – ранний подъем, душная «пробка» на спуск с района, забитая маршрутка, где каждый норовит тебя пихнуть, двинуть чем-нибудь или от души наступить на ногу, а в идеале – впереться в узкий проход с коляской, и, прокатившись ее колесом по твоей ноге, обдать тебя огненным взглядом – стоит, мол, тут, гнида, юной матери дорогу застит. А потом – торопливая пробежка через Цветочный бульвар, потому что расписание у маршрутки такое – или очень рано, или впритык к лимиту времени пересменки, станционный двор, принятие смены, и дальше – сутки на линии, будь она неладна. Снова – этажи, вонючие квартиры, недовольные вызывающие, снова – «Вы там что, через Аляску едете?», снова – камеры телефонов, снимающие каждое действие, снова – желания исцелить хронические и нелеченные годами заболевания одним волшебным «уколом» неведомого препарата, который «у вас есть, я знаю, я в интернете читала!», снова – жалобы, снова – претензии, снова – «ты, падла, у меня завтра работать не будешь, готовься!», снова – орущая сирена, тяжелые носилки, приемные отделения и их персонал, который даже не пытается скрывать свою ненависть к тебе, потому что ты – извозчик хренов, докатил и сдал, а им – возиться с окровавленным бомжом, выбривать рану на темени, раздевать его, задыхаясь от вони немытых телес и присохших к коже фекалий… снова тяжелая заря, и вторая уже пачка сигарет, смятая, отправляется в урну, во рту – корка от выкуренного, и усталость – тяжелая, изнуряющая, давящая с каждой сменой все сильнее, все настойчивее, не проходящая через двое суток отдыха, накапливающаяся, заливающая свинец в ноги, когда в пятом часу утра ты вынужден их переставлять по ступенькам вверх, навстречу очередному острому приступу консультации и вальяжно-ленивому: «Нет, мы в больницу не поедем! Если что, мы вас еще раз вызовем! Что? Приедете, куда вы, нахрен, денетесь!».
      И так – по замкнутому, порочному кругу. До тех пор, пока… пока – что? Увольнялись же ребята, находили что-то себе, кто в медицинской области, а кто, наплевав, уходил в таксисты, в менеджеры какие-нибудь, в монтаж кондиционеров и натяжных потолков, даже в поверку водомеров – лишь бы подальше от орущего селектора и ненавистных карт вызова, в которых ты подгоняешь свою реально оказанную помощь под стандарты, иногда откровенно прибрехивая, дабы страховая, вдумчиво вычитывающая твою спотыкающуюся писанину, не развернула тебя кормой к карающему нефритовому посоху законодательства. А он вот – не может. До сих пор. Впрочем, он и не корчит рожи, не разливается на кухне и на неофициальных медицинских суаре о том, что, все, мол, ухожу – в отличие от коллег по медучилищу еще, он уже вон, во врачах, а те до сих пор тянут фельдшерскую лямку, и каждый совместный уход со станции после смены – одни и те  же постылые разговоры на застывшей ноте – увольняюсь, мол, задолбало, мол, зарплата никакая, нагрузка лютая, вызывающие - твари, пусть сами себя лечат, нахрен оно надо, лучше в (называется рандомно любое место, менее почетное, но оплачиваемое сдельно), к тому же там (приводится в пример некий шурин брата бывшего соседа по общажной комнате) сейчас работает, деньги гребет если не ковшом экскаватора, то точно шанцевым инструментом. И – нихрена. Год за годом. Работают, никуда не деваются, прогибаются и под самодурство Костенко, и под развеселые новшества, введенные свежепосаженным главным врачом – например, тот забавный флешмоб, когда особ, особо глубоко лизнувших, заставили построиться во дворе подстанции, где они, на камеру, хором и ямбом, под бодрую музычку, проскандировали, что медицина догоспитальная у нас в городе – на высоте, все всем довольны, и вообще – дай бог здоровьичка царствующему станционному самодержцу, что поднял качество помощи на догоспитальном этапе до головокружительных высот. Ролик этот долго мотался по социальным сетям, набирая завистливые комментарии, мол, вот, живут же люди, есть же где-то и адекватное начальство. А пока сие лицедейство снимали, с приглашенным оператором, с дублями и раскадровками – остальные оставшиеся на линии бригады впахивали с лютой перегрузкой, задержки с полутора часов взлетели до шести, статистику смертности за эти сутки – кто ж собирал…
      Он не уходит. Уходил уже – хватит. Помотавшись по миру, ну – пусть по южно-славянской его части, пожив в Сербии, в Черногории, в Македонии – понял, что даже самый лучший на свете съемный угол не сможет тебе заменить дома. И что, хая отечественную медицину, поливатели грязями никогда не сталкивались с медициной иной, насквозь страховой, отчаянно дорогой и крайне малодоступной. Сдавшись, он вернулся… женился на Гуле, остался врачом скорой медицинской помощи. Может, это и было правильно… может. Только теперь изношенное годами тело все больше рвет болью еще относительно молодую душу, привыкшую к свободе и неспособную к бараньей покорности. Наверное, поэтому  он раз за разом и выходит на смену – доказать себе и всему миру, что он – может, и будет мочь, коль надо, а если валить с линии – то только вперед ногами, захлебнувшись кровью, на вызове, вцепившись в кардиограф, пнув ногой дефибриллятор, выцарапывая на груди ногтями «Не реанимировать!»…
      - Можно?
      - Нужно, - буркнул Олег, не оборачиваясь. Надо же, даже знает, где искать – так-то «Ластик» стоит немножко отдаленно от конечной остановки. А ведь – не потерялся, пришел… бывал раньше, получается?
      По бетону чуть заскрежетали пластиковые ножки стула.
      Пора.
      Олег повернулся, гася сигарету в пепельнице. Второй Олег – сидел напротив, скрестив руки на груди, скользя по нему взглядом – ожидаемым таким, насмешливо-снисходительным взглядом, взглядом более удачливого соперника, который вот-вот победит, но ему все еще любопытны трепыхания почти пораженного врага. И то – не радость ли, сидит тут, в дешевом пивнячке, заливается не менее дешевым пивом, майка, кажется, наизнанку напялена.
      Очень хорошо.
      Насколько позволяла мимическая мускулатура, Якунин улыбнулся.
      - Не дорого за такси отдал?
      - Да не очень, - юнец улыбку вернул достойно, мягко и без раздражения. И – не зацепился за откровенно агрессивный вопрос.
      - Пиво будешь? – он слегка подтолкнул к нему пластиковый стаканчик.
      Олег Ефремов наклонился, потянул носом, после чего – взял стаканчик, сделал смелый глоток. Поставил стакан на место.
      - Буду. Сами закажете, или мне сходить?
      Против воли – он почувствовал, как что-то защипало в уголках глаз. С досадой провел кулаком по виску и скуле.
      - Не надо никуда ходить.
      Анжелика – вот она уже, понятное дело – увидела рядом со своим кумиром красивого молодого человека, юное сердцечко забилось, ноги сами принесли.
      - Вашему другу тоже один, дядя Олег?
      Ефремов заулыбался, подтянул к себе стакан:
      - Нет. Давай твоему дяде новый, а этот я допью.
      Девочка залилась краской, засуетилась, исчезла в ларьке – исполнять поручение нового кумира.
      Олег новоприбывший хладнокровно отхлебнул пива из стаканчика.
      - Ладно. Зачем звали?
      Якунин потратил одну секунду, чтобы измерить его взглядом. Рост – ну, что-то около метра с семью десятками сантиметров, пуза ввиду юности годов еще не намечается, руки – в нужных местах округлены, видимо, знает паренек и про турник, и про отжимания, не то, что его сверстники – дрыщевато-субтильной конституции, с впалыми грудками, сутулыми плечиками и сгорбленными осанками, выработанными многочасовым сидением за компьютерными сетевыми игрушками. Лицо… ну, лицо как лицо, нос прямой, глаза два, оба – смотрят прямо, и довольно дерзко, карие, кажется… выбрит, несмотря на выходной день, может – самодисциплина, а может – тайная надежда, что Гульнара Альфатовна на момент его приезда окажется где-то поблизости и обязательно сможет издалека оценить и его осанку, и небрежную позу, и аккуратную роскошь имиджа – джинсы с блестящей стальной буквой, и с фирменными заклепками по углам карманов, и обтягивающую торс белую майку, где напротив сердца раззявил пасть фирменный же крокодил. И прическа, опять же – волосы аккуратно подстрижены, уложены в красивую современную челку, завернутую влево.
      - Поговорить звал.
      - Я понял, что не в шахматы партейку сгонять.
      Молодец, пацан, что говорить. На язык острый – и уверенный в себе, видно же. Чем черт не шутит – не иначе как из-за Гули и пошел в мединститут, стал врачом, и не абы каким санитарно-унитазным эпидемиологом, а боевой элитой – анестезиологом-реаниматологом, видимо, рассчитывал вернуться на станцию обратно на лавровых ветвях славы. И поразить. И увлечь. И отбить – как без этого, если эта лысеющая пожилая сволочь, что тогда возникла возле машины, все еще с ней, отбить напрочь и наглухо, просто одним своим шикарным видом доказав, что Гульнара Альфатовна выбрала не того. А тот – вот он, рядом, только тронь…
      - Скажи-ка мне…
      Разговор прервала Анжелика – все еще пунцовая, она принесла пиво, поставила перед Олегом, расплескала слегка на стол, после чего, ойкнув, принялась вытирать.
      - Доченька, уйди, хорошо? Не мешай.
      Да – такие слова, как удар по лицу – не смертельный, не калечащий, но – очень болезненный. Девочка ушла так быстро, что даже небольшой вихрь поднялся за ее спиной.
      - Гуля – моя жена. Ты в курсе?
      Олег Ефремов кивнул, не сводя с него чуть прищуренных глаз.
      - Замуж за меня вышла по любви, не по принуждению, сама захотела, ждала меня аж семь лет – тоже, думаю не забыл?
      - Я редко что забываю. Давайте к сути, а?
      - Что у тебя к ней? – наклонившись вперед, спросил Олег. С неудовольствием отметил – жало чуть раскалилось, задвигалось, двинулось вперед, надавив на глазное яблоко изнутри коротким веселящимся нажатием. Скучал, мол?
      - Что у меня может быть к ней? – оказалось, юнец Олег может щуриться еще пронзительнее. – Вы намекаете, не наставил ли я  вам рога?
      - Я знаю, что не наставил.
      - Тогда?
      - Я видел и до сих пор вижу, какими ты глазами на нее смотришь. Поэтому повторно спрашиваю – что у тебя к ней?
      - А-а, - протянул юный Олег, отставляя стакан с пивом. Вытягивая ноги, кажется, с каким-то удовольствием. – Вот оно что. То есть – вы взревновали, Олег Геннадьевич? Поэтому сдернули меня на ночь глядя поскулить на тему ущемленной самцовой гордости?
      А ведь он драки хочет, видно же – не просто так шеей задвигал, не просто так у него пальцы сжались. Дай только повод, сволочь гнилая, которая мою женщину увела….
      - Не поэтому, - Олег отхлебнул из своего, последнего, кажется, бокала, подаренного Анжеликой с превышением нормы. Больше девочка на него не посмотрит после сказанного.
      - Могу я тог…
      - Заткнись и послушай меня, Ефремов!
      На миг за столом воцарилась тишина.
      В горле зажгло, но – уже поздно было останавливаться… раз начал.
      - Я – уже отживаю. Не только я это понимаю, все это понимают. Только Гуля не хочет этого понимать – потому что любит. Если я ей сейчас развестись предложу – она мне в лицо харкнет!
      Олег-второй замер, расширенными глазами смотрел на него.
      - Я мучаю ее собой, понимаешь же? Она от меня не уйдет, пока я жив. Поэтому, чего вихлять – у меня только один выход.
      - Олег Геннадьевич…, - произнес юный врач, хлопнув ладонью по столу. – Вы, не пойму… вы совсем, что ли, конченый мудак?
      Олег вздернул брови. Что, дескать?
      - Вы… ты, гнида, мне предлагаешь, что ли, тебя грохнуть, и после этого к Гульнаре под бок побежать?!
      Молодец.
      - Нет, - покачал головой Якунин. Осторожно покачал, боль потихоньку начинала возвращаться. – Ты, мальчик, тоже врач, тебе надо объяснять мой прогноз?
      Ефремов гневно засопел, втягивая в себя воздух. Да, обрушиваться гневной тирадой на человека, который одной ногой уже в яме – за пределами врачебной этики.
      - Ты мне нравишься, - тихо произнес Олег. – Говорю это честно и открыто, без подначки. Ты хороший умный парень, и Гулю, кажется, любишь искренне. Был бы ты просто юным щенком, который на возрастную бабенку запал ради жажды новых впечатлений – я бы с тобой вообще разговаривать не стал бы.
      Второй Олег молчал, сверлил его взглядом.
      - Я ее тоже люблю. И поэтому, только поэтому – не хочу ее мучить. Понимаешь меня?
      Молодой врач напротив медленно кивнул.
      - Если меня не станет, а меня все равно когда-то не станет – я хочу, чтобы ты о ней позаботился. Потому что никому, так как тебе, я доверять не смогу.
      - Красиво сказано, Олег Геннадьевич… - произнес Ефремов. – Как в кино. Американском. Теперь вам полагается пиво допить и утопать в темноту вешаться – для правильного завершения драматической сцены.
      Боль потихоньку просыпалась, острие иглы уже щекотало глазной нерв. Еще немного – и будет точный колющий удар, а после расплавленное олово расплывется по всей левой половине головы, перекашивая лицо и сворачивая залитый слезами глаз в сторону.
      - Просто мне скажи – я могу на тебя рассчитывать?
      На какое-то время наступила тишина. Олег Ефремов отвернулся, сделал глоток, потом еще один, поставит стакан на стол.
      - Она меня возненавидит.
      - Не лезь к ней сразу. Дай отплакать свое, будь рядом, предложи дружескую поддержку и помощь… я тебя учить, что ли, должен?
      - Если вы с собой покончите – она до конца жизни будет винить себя. И, легко может статься, никого больше в свою жизнь не пустит. Об этом вы подумали?
      - Нет… - помолчав, признался Олег. – Не подумал. У меня по планированию передачи собственной жены в чужие руки вообще стаж небольшой. Может, ты что-то предложишь?
      Олег-второй прищурился, черты лица у него зло заострились:
      - А в рыло вам не заехать, доктор Якунин? Вы во мне кого увидели вообще, вашу мать?! Крысу, которая будет тут советы раздавать, как у вас жену отбить?!
      Анжелика, услышав грозовые нотки за столиком, обеспокоенно выглянула из дверей ларечка. Обида обидой, но если этот красавчик станет бить дядю Олега – так недолго и папе позвонить. А папа его непременно головой в мусорник засунет, были уже прецеденты с любителями кулаками помахать.
      - Действительно, - тихо сказал Олег. Встал. Уже ощутимо похолодало – спускалась ночь.
      - Сбегаете? – насмешливо спросил Ефремов. – От драки или от ответа?
      - От тебя, идиота.
      Он повернулся, задвинул стул ногой обратно под стол. Раскаленное острие уже медленно погружалось в глазное яблоко изнутри. Второй приступ за день, милая тенденция, чтоб ее…
      - Будем считать, что этого разговора не было! - донеслось сзади.
      Олег остановился. Закрыл глаза. Только не сейчас, пожалуйста…
      - Разговор был. Я сказал, ты меня услышал. Дальше думай сам, у тебя башка не только для того, чтобы челочки начесывать!
      Не прощаясь, он зашагал обратно, к конечной остановке маршрутки. Шумел ветер в вершинах здоровенных буков, тянувшихся вверх откуда-то снизу, со склона обрыва, который венчала здоровенная бетонная опорная стена. Кажется, самая ее высокая точка – аккурат на конечной остановке. И заборчик там есть, отграничивающий и защищающий – невысокий, перешагнуть нетрудно.
      Сзади раздался топот маленьких ножек, тонкие смуглые ручки вцепились в него, обняли, сильно, до боли.
      - Ты… чего?
      - Не ходите туда, дядя Олег! – жарко зашептала Анжелика, не отпуская. – Не ходите, не надо!
      - Куда… домой не ходить? – он попытался улыбнуться, хотя и понимал, что в темноте улыбка – даже такая, кривая, искаженная болью - останется незамеченной.
      - У вас глаза плохие были! – девочка стиснула пальчики. – Я вас не пущу!
      - Ну… не пустишь. Что же мне, тут ночевать?
      - Нет… просто пообещайте мне, что домой пойдете!
      - Обещ…
      - Нет! – армяночка вцепилась в его ладонь, отогнула указательный и средний пальцы, после чего таким же образом разогнула свои. – Вот так, серьезно пообещайте, что ничего с собой не сделаете! Или я вас не пущу!
      - А что это даст?
      - Если вы соврете, я умру! – черные глазки Анжелики сверкали в темноте, отражая свет фонаря на остановке. – Тогда вам стыдно будет!
      - Да уже… - он неловко обнял девочку, прижал к себе, чувствуя, как колотиться о тонкие ребра ее сердечко. – Ситуация тут у нас с тобой. Ладно… обещаю. Домой пойду, только домой, никуда, кроме как домой. Веришь мне?
      Анжелика чуть отстранилась, покачала головой:
      - Нет, не верю. Но вы теперь меня обмануть не сможете! Вы побоитесь!
      - Даже если хотел бы, не смог бы. Все, дочка, топай обратно, а то они все твое пиво вылакают.
      Снова налетел порыв ветра – и он уже ощутимо отдавал холодом. Где-то там, в районе дальнего хребта Алек, судя по глухому рокоту, льет тяжелый, долгий и студеный дождь, скоро река наполнится грязной водой, вздуется, полезет вверх, к самому краю набережной, грозя выплеснуться на улицы, и будут по ней плыть коряги и пеньки, выдранные где-то в высокогорье с обваленных паводком берегов, а на бетонных порогах, сделанных для снижения скорости ее течения, в страшной пенной коричневой круговерти будут биться, ныряя и выскакивая на свет, пластиковые бутылки и прочий плавучий мусор. Олег провел ладонью по лбу, словно вытирая пот… откуда бы ему взяться? Какое-то время смотрел на худую фигурку Анжелики, убегающую обратно, к рабочему месту, потом повернулся, медленно направился на остановку. Там уже, понятно, никого, вечер, кто в город потащится, да еще и в перспективе надвигающегося ливня?
      Остановка пуста. Ни людей, ни маршруток. Ярко сияет нутро магазина, находящегося строго напротив. Молчаливы окрестные дома. Гулко шелестит здоровенный банан, посаженный в маленьком палисадничке, аккурат возле столба, на котором кто-то, по только ему известным причинам, приколотил полгода назад большой плакат, на котором размашисто было написано: «ИДИ ДОМОЙ!». Соседи до сих пор хихикают и выдвигают версии, кто и для чего это организовал.
      Олег положил руку на металл забора, чуть сжал его. Впереди – сияющие огни ночного города, сжатого между двумя пологими горами, залитая золотом ложбина, и где-то в сонме этих искр – светится и его подстанция. К статичным огонькам добавляются бегущие по дорогам, взблескивающие то белым, то красным светом. И небо, затянутое в тучи – подсвечено заревом множества маленьких электрических солнц, оно кажется бесконечным, за ним не видно даже морской дали, черной и пустой сейчас, спящей и ждущей утра. А если перевести взгляд ниже – там бездна. Черная, пустая и пугающая… лишь где-то там, в самом низу, тускло светят фонари на узких дорожках парка, но до них далеко, очень далеко, и кажется, что стоит только сделать шаг – и ты утонешь в этой черноте, которая плещется у края опорной стены. Внизу там – заросли бамбука, а также – всякий хлам, который кидают туда ленивые сволочи, которым принципиально тяжело пройти лишних три метра до мусорного бака.
      Один шаг… и все. Вообще все. Дальше пусть они разбираются без меня. Гуля? Она справится, поплачет, как без этого, но потом поймет, что иначе нельзя было, нельзя, проклятье, подыхающему мужу терзать ее ежедневно, отнимая у нее молодость и красоту преждевременно. Ефремов этот? Сделает все, как надо, хоть и встает сейчас в позу – куда он денется… Не сразу, через год, через два, но все равно наденет кольцо на палец Гульнаре Якуниной, и без лишних проволочек сделает ее Ефремовой. Анжелика? Да глупости все это, Господи, пальцы эти, клятвы… Найдет себе другого кумира, поздоровее, с не таким сучьим характером, который обижать не будет. Юные сердца отходчивы, быстро выздоравливают, быстро забывают, быстро находят новый повод для восхищения.
      Нет, получается, поводов задерживаться?
      Новый порыв ветра – сильный, и на сей раз в спину – словно подталкивая. Давай, не тяни, раз решение принял. Завтра уже будет поздно… и через полчаса уже будет поздно, начнешь думать, анализировать, сомневаться. Один шаг через заборчик, разжать руки, и – вперед, к короткому свистящему полету во тьме. Будет, возможно, обжигающий удар в конце, но он короткий, заметить не успеешь. И оборвется эта проклятая, сжирающая заживо, ненавистная боль, отравляющая его жизнь и жизнь Гули…
      Олег замер, вцепившись в металл забора.
      Ну?
      Ну же!
      Иди!
      Медленно, словно внезапно шею сковало ржавчиной, он обернулся.
      В наступившей темноте светилась только распахнутая настежь дверь магазина. И отсвет падал на плакатик, неведомым шутником прибитый к столбу, увенчанному электрическими проводами.
      «ИДИ ДОМОЙ!».
      Боль недоумевающее заворочалась, тонкое щупальце вплыло в висок и поползло от ушной раковины к уголку рта. Какое «домой»? Сейчас? На надвигающемся рецидиве приступа? Сдурел, Якунин? Прыгай, оборви все одним махом! Мужик ты или кто?
      - И правда.. – прошептал Олег.
      Оттолкнулся руками от заборчика. Город отпрянул куда-то назад, в темноту. Бездна исчезла.
      
      Прижав ладонь к лицу, Олег медленно, шатаясь, направился прочь от обрыва.
      Шаг через заборчик он так и не сделал.
      Не сейчас, сволочь ты гнилая, до чужой души алчная. Гуля кушать готовит, разве можно ее обижать? Старалась же… Анжелика до сих пор, наверное, пальцы буквой V держит, нервничает, злится, что отпустила. Да и Олег Ефремов… неплохой он, в принципе, парень, зачем его подставлять? Будет же прокуратура копать, проследят, кому был последний звонок с телефона самоубившегося…
      Домой. У Гули есть настойка на клубнике, задурманить голову хватит. Может, обойдется этой ночью и без вызова бригады.
      Когда он входил в створ между двумя домами, ветер напомнил о себе еще раз. Он свалился откуда-то сверху, обнял, закружился, взметнул вверх маленький смерч из опавших листьев платана, наотмашь хлестнул призрачной дланью по лицу, словно ругая за что-то, и пропал. Олег постоял, все так же прижимая ладонь к горячему и пульсирующему глазу, поморгал вторым, здоровым. Сплюнул куда-то, в темноту.
      Отвали.
      Домой я иду.
      Подождешь…
      
* * *

      Как гласит народная медицинская скоропомощная мудрость, «контрольное изнасилование» - вызов перед самой вечерней пересменкой, причем вызов, повод к которому напрочь исключает рутинный осмотр, беглую консультацию, торопливый тык литической смесью в ягодицу и привычное сотнями идентичных случаев написание карты вызова по пути на станцию. Впрочем, угрюмо подумала Афина, может изнасилование и лучше было бы… там, говорят, если расслабишься, то можно хоть какое-то удовольствие получить. В отличие от подарка диспетчерской под самую сдачу смены.
      Район – отдаленный, улица – Видная, чтоб ей сгореть, сборище общаг, окруженных неправильным овалом из «хрущевок», запирающим неровным зигзагообразным строем эту гнусь внутри, словно старающихся скрыть с глаз долой разруху и грязьдо сих пор чудом живых строений, возведенных некогда в качестве временного приюта для рабочих, строивших район. С воздуха выглядит точь-в-точь как странная печать, впившаяся в вершину некогда священной для коренных народов горы Уинхэ, изрытой глубокими кавернами, где, по городским легендам, до сих пор где-то внизу скрыто капище, и там статуя богини Уинхэ стоит в полный рост, целиком и полностью отлита из золота, на костях принесенных в жертву, запертых заживо заваленным камнями выходом невольников… Вид – шикарный, на горы и море, эвкалипты еще тут сохранились, кипарисы попадаются, да и палисадники все еще существуют, некоторые из них даже имеют ухоженный вид, который лишь слегка портят растянутые от окон к столбам веревки на шкивах, закрепленных на металлических столбах, дабы можно было выстиранное белье растягивать хлопающими полотнищами над зеленью частных огородиков. Школа, впрочем, рядом, кинотеатр, три супермаркета, и даже намек на маленький частный театр имеется… все бы ничего, если бы не контингент.
      Повод – «сломала руку, без сознания, падение с высоты, срочно!». Две красные черты на карте вызова. И это все – за проклятые полчаса, когда ты сдираешь с себя форму и валишь к чертовой мамаше с этой станции на двое суток. Везение или интриги? Кто ж теперь скажет…
      - Афин-Николаевна, а вот, смотрите, мы сейчас что делаем, когда приезжаем? – в окне, добавляя горечи душевному состоянию, деятельно суетился белоголовый Иустин, возбужденный первым, по сути, экстренным вызовом. – Я дефик беру, долбанем, если что, да?
      Афина отмолчалась, даже не стала поворачивать – утомил. Намертво причем. Ругать его бесполезно, учить… кажется, еще бесполезнее, его, как и эту вот, нетипичную для наступившего сентября, жару, надо просто терпеть. Дернуло ж ей обмолвиться при Костенко, что сил нет работать с этим дебилом – теперь он поселился двадцать третьей бригаде постоянно, и строго в одну с ней смену.
      - Саш?
      - Да семнадцатый дом – вон он, - водитель ткнул пальцем в возникший перед ними бетонный параллелепипед, недавно, к очередному краевому торжеству, торопливо побеленный и даже косметически украшенный – битые и растрескавшиеся стеклоблоки подъездов и разномастные рамы на балконах портили общий колер росписи престарелого жилища. – Только у тебя ж там квартиры в карте нет, за домом она, сто пудов.
      - Кто, квартира? – тут же влез в разговор и окошко переборки Иустин.
      - Давай во двор… - Афина осеклась. Ага, во двор. Двор, по традиции, заставлен наглухо причудливо припаркованными машинами, каждая из которых, несомненно, составляет годами выверенный местечковый элемент парковочной мозаики, правила которой незыблемы и священны. Втиснуться санитарному «Фольцу» в этот лабиринт – смерти подобно, потому что слово «разворот» вызовет лишь нездоровых смех, а тискаться задом среди кредитных тачек, царапнуть которые – преступление, так себе идея.
      - Вон! Вон они!
      Толпа юнцов, неопрятно-гоповатого вида, вспорхнула с лавочки, на которой они до этого гнездились в полном соответствии с аналогией пернатых – сидя на спинках, ногами на сиденьях, и заплевывая все окрест семечками и производным слюнных желез. У одного из вспорхнувших, переброшенная через плечо на ремне, как винтовка, имелась даже Bluetooth-колонка, гундосившая что-то такое из современного, про чикс, движняки и мусоров, которые все предыдущее отняли, арестовав невиноватого вора.
      Тяжело сопя, Афина кое-как выбралась из кабины. Черт его знает, что с месячными делается, раньше на аббревиатуру «ПМС» она реагировала кривой улыбкой, чужие жалобы выслушивала относительно равнодушно, а сейчас вот, последние три месяца – словно кто-то берет и обкручивает маточные трубы раскаленной добела колючей проволокой. С утра – уже одна ампула кеторола в ягодицу в станционном туалете, перед последним вызовом, сдавшись, попросила Иустина уколоть еще раз, хотя, конечно, оголяться перед этим приматом  не хотелось. И, все равно, каждый шаг – как у русалочки Андерсена, по режущим лезвиям… Неужто где-то там, внутри таза, распускает тонкие красные щупальца ожившая от одной или десятка сотен бессонных ночей раковая клеточка?
      - Слыш, это, доктор… ты ж доктор? Эта, короче, там мамка у Славяна упала, сломалась, короче!
      - Показывайте, где!
      Юнцы замельтешили вокруг, загомонили, задышали этаноловыми выхлопами, двое из имеющихся открыто приложились к захрустевшим пластиковым двухлитровым бутылкам.
      - Там это, короче, за домом, слыш-чо, надо идти! – тощий, сутулый, неприятный, какой-то смазливо-гадливый паренек у них, кажется, был за птицу-говоруна.
      Обернулась – Иустин тут? Или снова пацифизм демонстрирует? Нет, выбрался из машины, хлопнул дверью, в руках – оранжевый терапевтический ящик. И все.
      - Шины я брать буду? – зло спросила Афина. Весь день этот блондинистый товарищ выносил ей головной и спинной мозг разглагольствованиями, из которых явно и прямо вытекало, что как только он обретет диплом фельдшера, в медицине наступит новая эра, и именно имя «Иустин Жушкевич» будет вписано в нее золотыми буквами на черном обсидиане. Баран, прости, Господи…
      Два дома соединены бетонной аркой, над которой – добавочные комнаты счастливцам, живущим в боковых квартирах, проход выводит на задворье – там, круто уходя вверх, расположены те самые огородики, трогательно и наивно окаймленные кустами лаврушки, листами шифера, а зачастую – и просто столбиками, между которыми натянута тонкая проволока. Бабушки живущих еще делали, кто ж еще… их уж давно нет, зелень разрослась, дорожки, выложенные плиткой и речными камнями, поплыли и заросли травой, никому эти палисадники уже не нужны, так, дань традиции… однако, вон, на узкой и крутой тропке лежит женская фигура, в серо-белом халате, скорчившись в неудобной и неестественной позе.
      - Вон, слыш-чо, лежит час уже, вы где хотите-то?
      Спорить? Ага, проходили. Еще Клавдий Гален говаривал, слезая с колесницы после очередного суточного раскатывания как по атриям патрициев, так и по инсулам плебеев,  и приняв горячительного во славу Бахуса, что пока помощь пациенту не оказана, бригада и вызывающие общаются на разных языках. Впрочем, может, он такого и не говорил.
      Медики направились по бетонному покрытию, густо поросшему мхом, к тропинке. Мох понятен – сторона тут теневая, солнце если и бывает, то очень вечером, а сверху постоянно капает с невнятно отжатого белья, распятого на капроновых веревках. Поэтому, собственно…
      - Дооооктор….
      - Тихо, моя сладкая, тихо, - Афина, скривившись от боли, прострелившей от поясницы куда-то внутрь женского начала, вцепилась руками в металлические перила, окаймляющие очень крутую, но короткую, к сожалению, лесенку, несомненно, спертую когда-то и откуда-то. Дальше, за ней, начиналась глинистая тропа, ведущая к огородику, откуда и возвращалась пострадавшая. – Что у вас, показывайте.
      - Да вот…
      Иустин сзади завозился, тоже хотел посмотреть. Ну, да, предельно все ясно – чуть выше лежащей смазанный след на глине, очерчивающий траекторию падения, правая рука, которой она пыталась затормозить – приобрела ступенеобразную форму в районе запястья, укоротилась и искривилась наружу. Одна нога в несерьезных резиновых тапочках упирается в ближнюю к ней ступеньку металлической лесенки, вторая – неловко согнута в колене и куда-то отведена назад, а левая рука, вся в глине, темно-синего цвета, упирается в противоположный край земляного бруствера, ограждающего тропинку.
      - Вы давно лежите?
      - А не видите..? – едва слышно прошептала женщина. – Как упала… так и лежу…
      Куда уж яснее – если ее рука, которой она здесь ухитрилась создать для себя максимально щадящее положение, уже отекла и посинела…
      Афина повернулась к нетерпеливо топчущемуся санитару:
      - Вакуум-плечо готовь!
      - А вы там, слыш-чо, типа лечить ее будете? – прозвучало за плечами Иустина. Гвардия, защищающая честь матери Славяна, кто бы он там ни был, встала в фалангу, готовясь атаковать.
      - Физ дай, десятку, салфетку и жгут!
      Хорошо хоть – в подобных ситуациях обычно деятельный санитар замолкал. Афина забрала у него ампулу физраствора, шприц, вынула из кармана формы оранжевую коробочку с НЛС8, открыла, забрала из поролонового ложа стадол… хватит, наверное. Головку ампулы – долой, жало шприца – внутрь, выбрать все, что есть в этой маленькой стеклянной бутылочке, вплоть до капель на стенках, после – развести прозрачной водой хлорида натрия, аккуратно, насколько позволяет ситуация, напялить на иглу белый колпачок, предусмотрительно спрятанный в разорванную обертку от шприца.
      Вечер. В окнах возникают лица соседей. Кто-то курит, пуская в вечерний воздух облачка сизого дыма, кто-то пьет что-то, кто-то – увлеченное увековечивает зрелище на камеру телефона. Ни одного, однако, в качестве помощника тут не возникло, пока мама загадочного Славяна лежала, исходя болью, пытаясь придать внезапно искалеченной руке хоть какое-то удобное положение.
      - Уколов не боитесь? – Афина подарила лежащей бледную улыбку. Та едва заметно мотнула головой, какая, мол, к черту, сейчас боязнь…
      - Аллергия на лекарственные препараты есть?
      - Э-э, слыш-чо, ты там чо, базарить или лечить нарисовалась?
      Дворовые шавки осмелели, увидев, что приехавшие не противятся агрессии. Проверено уже годами – как еще можно замаскировать собственную бездеятельность и бесполезность, когда кому-то нужна помощь? Идеальный вариант – обрушить праведный гнев на приехавших спасателей, тогда, в пылу разлива ненависти к криворуким медикам, внимание аморфной публики, что сейчас пялится с балконов, сосредоточится именно на указанных криворуких, особенно, если указанные не спасут. Тогда и претензий не будет к тем, кто, вызвал, спокойно отвалил заливаться пивом на площадку.
      - Нет… не помню…
      Торопливо обернув здоровую руку больной жгутом, Афина затянула его на самораспускающийся узел. Есть, конечно, германский, эластичный и комфортный жгут с пряжкой, но хрен его сейчас проденешь, рука больной отекла, оторваться от глины, в которую она вцепилась, не сможет.
      - Терпите… минуточку, хорошо?
      Глаза женщины тускло засветились:
      - Да вы… делайте… доктор… я ж не школьница, в обморок…
      - Вот и чудно.
      Мягкий, плавный прокол кожи, оттяжка поршня, карминовое облачко крови в цилиндре шприца. Жгут - распускается одним движением, стоит только потянуть.Не первая инъекция, слава Богу…
      - Голова сейчас… меня слышите?
      - Слы… шу…
      - Закружится. Готовьтесь! Мы вас сейчас выносить будем.
      - Да… да…
      Иустин, в кои-то веки, не подвел – засопев, подлез, подтянул вакуумную шину под размякшую руку больной. Афина, с трудом заведя мешок под жалко обвисшую конечность, вытащила вверх ремешки креплений, кивнула – можно, давай. Санитар бодро заработал насосом, откачивая воздух из синтетического мешочка, заставляя наполнитель сжиматься и, в теории, моделировать удобное положение для искалеченной руки. Шина дешевенькая, кажется, краевой выделки, форма – квадратная, наполнителя – минимум, и при моделировании – большая часть его ссыпается вниз, туго обхватывая конечность снизу, и почти не захватывая ее сзади. Часто приходится, чего греха таить, сверху бинтом приматывать обычную, лестничную шину Крамера. Это, разумеется, добавляется популярности бригадам «Скорой помощи», которые и так до сей поры в ней купались…
      - Не больно сейчас?
      - А.. а? Нет… нет… а Слава где?
      Обернувшись, Афина махнула гвардии вызывающих.
      - Мальчики, давайте, выносить ее надо!
      - А чо, типа, ты не должна? – тут же, надо ли удивляться, прозвучало от самого юркого и сутулого.
      - Типа должна. Типа не упру, потому что типа баба. А ты, я так поняла, типа мужик?
      - Предъяву рисуешь, чо ли, шмара? – тут же, с восторгом почти. Вот оно, вот, сейчас-то точно можно отыграться за то, что пока мама вашего друга синела одной рукой и болела другой, вы индифферентно бухали, в ленивом ожидании помощи извне.
      - Прокурор тебе ее нарисует, ублюдок! – прошипела фельдшер. – Встал и помог, твою мать! Гнилье подвальное!
      - Типа, ты, сука…
      - Да хорош базарить, Чич, волоки уже! – дернул говоруна кто-то из более, кажется, серьезных, сзади. – Потом предъявишь. Куда там впрягаться?
      Иустин уже разнимал на части ковшовые носилки.
      - Вот, подводим, ты – встань тут, ты – вон там… тихо, не суетимся! Вы – как?
      Больная моргала глазами, слабо, кажется, соображая, где она находится.
      - Я? Я – хорошо… а Слава зачем кушать пошел?
      - Пошел – значит, хочет… сводим, вот так, не защеми!
      Разъемные части «ковшей» вошли в соединение с благословенным «щелк». Теперь – донести бы, а дальше будет проще.
      Невнятные сочувствующие засуетились вокруг, заерзали, неловко хватаясь за стальной обод носилок. Один из них, тот самый, юркий и неприятный, как-то особенно громко выматерившись, на миг припал к ее спине, оттолкнулся, мотнул головой, мол, извиняясь. Иустин, сосредоточенно сопя, держал ножной конец носилок, страхуя от падения лежащую – старающиеся были нетрезвы, и их ноги опасно елозили в глине дорожки, намекая, что пострадавших может и стать больше.
      Вынесли, однако. Под ногами запружинил мох бетонной облицовки окантовки общежития, и дальше – только за угол зайти, а Сашка – он уже опытный, он уже расчехлил задник машины, вывалив носилки и, на всякий, запихал себе кусок кабеля со стальной жилой за поясницу. Район – люмпенский, мало ли что.
      - А вы… - бледная, мокрая, пациентка коснулась рукой лица Афины, придерживающей носилки. – Вы… его… жена?
      - Его? Кого?
      Румяный Иустин внезапно застеснялся, отвернулся, показывая, что ему обычно ненавистная возня с терапевтическим ящиком внезапно стала интересной и желанной.
      - Нет, - деланно засмеявшись, ответила Афина. – Вообще не его.
      - А жаль… вы такая… красивая…пара… Слава, что?
      «Ковши» звучно шлепнулись на носилки, выкаченные натренированным годами Сашей.
      -Ай!
      - Вам кто, душу вашу, бросать сказал? – зло прошипела Афина. – Вашу бы маму так кинули – порадовались бы?
      - Слышь, пилюлькина, не базарь много, - с какой-то насмешливой ленцой выдавил юркий, уже забирающийся обратно на лавочку, как и прежде – с ногами. – Тебе принесли, лечи давай по-нормальному. Накосорезишь там – смотри, саму кинем так, что не встанешь!
      Как всегда – оскорбление глотается, как еще. Это только в американском кино бравые рейнджерс из медицинского спецназа кидаются бить рожи, тыкать ими, рожами, в россыпь заранее расколотого стекла, а, налюбовавшись воплями и непоказным раскаянием злодеев, гордо укатывают с больным в закат с мигалками и сиреной. Без последствий для себя и больного, разумеется.
      Захлопнув дверь машины, Афина сначала длинно, с оттяжкой, выдохнула, пропуская воздух сквозь тесно сжатые зубы. Потом еще раз… и еще.
      Иустин все еще молчал, возясь где-то там, в ножном конце носилок, что-то поправлял в деталях халата лежащей пациентки. Не лез. Может, чем черт не шутит – учится уже?
      - Афинка, что? – коротко раздалось из окошка. – Возимся или катим?
      Она коротко покосилась на часики, розовые, перламутровые, что обхватывали запястье красивым чешуйчатым ремешком, из натуральной, само собой, кожи, украшенной блестящими камешками. Первый подарок от Ромы, когда он еще был человеком, а не сбухавшейся тварью, был богат и при хорошей должности, и ухаживал, куда деваться – красиво и широко.
      - Сейчас, Саш, распишем и – едем. Иустин, ты там что?
      Санитар торопливо положил планшетку себе на колени.
      - Женщина? Женщина, вы меня слышите?
      Она слышала.
      - Слава… ты кушал? А супик?
      Понятно. Афина, сопя от боли, некстати снова заплескавшейся где-то в глубине малого таза, перебралась назад, забрала планшетку и ручку.
      - Да, моя золотая, Слава покушал, всем доволен. Давайте бумажку напишем, и вас быстренько в больницу отвезем.
      - А… зачем ту… да?
      - Затем, что у нас со Славой пересменка, а у вас – рука больная. Давайте без лишней лирики, ладно?
      - Ли… - женщина заморгала, задергалась, недоумевающе скользнула взглядом по своей руке, подтянутой к шее черным матерчатым ремнем, затянутой в непонятный оранжевый лубок. – Господи… я же… я вам тут что наговорила?
      - Да ничего вы не наговорили, - бледно улыбнулась Афина. Боль растекалась тонкой раскаленной проволокой – от задней стенки матки и куда-то слегка вправо и очень сильно влево, вгоняя шипящие раскаленные иглы в дрожащий красный эндометрий, и далее, по ходу труб…
      - Полные ФИО скажите, пожалуйста.
      - Аня…
      Против воли – лоб протянуло мерзкой испариной, а ноздри затрепетали. Больно, Господи, как же больно… и это после двух инъекций кеторола.
      - Полностью ФИО, вы меня не слышите?
      Лежащая на носилках на миг замешкалась, как-то жалко подтягивая края своего халатика здоровой рукой, словно ей внезапно стало холодно.
      - Вы только не смейтесь…
      Да уж, самое время сейчас зубоскалить. На миг Афина поймала себя на мысли, что хочется заорать что-то вроде «Вашу душу собачью, а похоже, что мне сейчас весело, когда в паху все зубами рвет, и чувство такое, что в следующий раз я схожу отлить чистой кровью?!». Очень хочется. До задавленного в глотке крика. Хорошо мужикам, не мучаются так вот каждый месяц….
      - Не буду.
      - Ну…
      - Ну?
      - Анаконда Витальевна я. Анаконда Суркова.
      - Простите, чт… как?
      - Вот и все переспрашивают, - тихо ответила больная, болезненно скривившись. – Я потому больше Аней и представляюсь.
      - А я – Афина, - внезапно, сама себе не отдавая отчета, произнесла фельдшер. – Афина Николаевна. И тоже всю жизнь шуточки вот выслушиваю.
      - Правда?
      - Жаль, паспорт не прихватила. Дату рождения скажите, пожалуйста…
      Машина тронулась, медленно, скрипуче, дергаясь, пока Саша, беззвучно ругаясь сквозь зубы, открыв дверь и вывалившись наружу почти наполовину, пытался выкатить «Фольц» на большую воду среди узкого коридора заночевавших транспортных средств. То и дело – он останавливался, выходил, смотрел, сплевывал, после чего снова забирался в кабину, снова путем загадочных манипуляций с педалями и рулем продвигал санитарный транспорт на несколько метров ближе к победе, прежде чем ему начинал застить прицел очередной, отклячивший сухой, тронутый ржавчиной, зад, представитель автопрома, оставляющий для маневра лишь пространство размером с игольное ушко.
      - А вы – как?
      - Родители, как. Оба – преподаватели истории. Наградили вот…
      Рывок. Саша длинно и тяжело выматерился, выскочил, хлопнул ладонью по борту – знак Иустину выходить и работать навигатором. Солнце уже почти село, задние фонари машины дают так себе свет, а фонарей освещения уличного на улице Видной не водится, наверное, со времен уничтожения СССР на радость американскому рассаднику демократии. Сейчас – предстоит долгое и очень скрупулезное ерзанье, дабы выгадать пару сантиметров, тех самых, которые не позволят желтому борту санитарного «Фольксвагена» войти в скрежещущее касание с торчащим бампером небрежно впихнутого под два дерева (площадочка под ними заботливо отсыпана щебнем) «Ауди». Даже тот факт, что оба транспортных средства собраны в одной Германии, не оградит водителя Сашу от последующего судебного иска от разгневанного аудивладельца.
      - А у меня только мама… папа еще до меня ушел куда-то… Мы ж деревенские, хутор Субботин, слышали, может?
      - Нет, к сожалению.
      - Ну, Михайловка это, Волгоградская область. Мама Анакондой назвала, думала, это слово такое, красивое, сестру ее, тетку мою, Голкондой вон звали… вот и она меня так. Ой!
      Еще один рывок – на сей раз, более сильный, с ударом колеса обо что-то твердое и каменное. И скрежет – хороший, звонкий.
      - ****Ь!!
      - Саш?
      - Ты, баклан криворылый, можешь вообще командовать, нет?! – заорало с улицы сашиным голосом. – Нахер ты мне руками машешь, если тут бордюр и арматура торчит?!
      - Вы ж… т… вы ж сами сказали, чтоб махал, если машину не цепляете!!!
      Снаружи раздалось задавленное рычание, после чего – на миг в окошке двери возникла оскаленная физиономия водителя, налитая нездоровым свекольным цветом.
      - Вы как?
      - Больно снова, доктор, - тихо произнесла больная. Поерзала, снова начала тянуть на себя полы халата. – Простите, пожалуйста, я ж не хотела вас беспокоить…
      - Угомонитесь, Бога ради. Саш, хватит орать. Мы выедем отсюда когда-нибудь – или эвакуатор вызывать?
      - Выедем! – каким-то яростно-паровым свистом прошипело в окошко переборки. – За портки держись и дятла своего тоже держи!
      Иустин впрыгнул обратно в салон, дыша всем собой незаслуженной обидой и жаждой мести. Он явно рвался что-то сказать, но – сдерживался, потому что именно в этот момент Саша, взревев двигателем, двинул завибрировавшую временную палату больного куда-то назад сложным трехступенчатым зигзагом, с резкой остановкой, перегазовкой, и далее – длительным воющим рывком и округлым разворотом, с лихим оттормаживанием около наполовину заросшей жухлой травой кучей щебня. Что-то, кажется, гневно выстрелило под капотом, что-то захрустело под полом машины, что-то, возможно, с треском сократило срок гарантийного обслуживания втрое. Саша, сопя, сплюнул в окно.
      - Двигаем, что ли?
      Афина просто кивнула.
      Больная ежилась на носилках, начинала дрожать, словно за бортом стала резко падать температура. Нормальная реакция организма на боль, поэтому, собственно, и входит в комплектацию выездных бригад…
      - Иустин, одеяло где?
      - Так, где…. вы ж сказали на стерилизацию отдать!
      - Я тебе это на прошлой смене говорила! Сегодня забрать его надо было!
      - И что? – санитар застыл на боковой лавке образцом для ваяния Давида Обиженного в мраморе. – Вы мне что, сказали сегодня забирать?
      Вот. И так – каждую смену. Хоть кол на башке теши, хоть – копер для забивания свай.
      Вздохнув, Афина постучала в окошко переборки.
      - Сань, дай куртку мою.
      Теплая куртка, на синтепоне, давно еще, в начале нулевых годов выданная выездным бригадам, темно-синего цвета, с надписью «Скорая помощь», оригинально выведенной на спине краской, которая начала облупляться в первую же неделю. И никаких других регалий принадлежности данной куртки к службе оказания помощи на догоспитальном этапе не было, разве что идиотский крест из светоотражающей ткани, нашитый слева на груди, больше, черт возьми, прицел напоминающий, чем крест. Однако – тогда гордились и этим, в далеких девяностых годах, когда в первый раз службу приодели во вполне официальные куртки. Эта – до сих пор жива, в противовес выданным за двадцать лет прочим. Носить ее, понятное дело, нельзя, но брать с собой даже Костлявая не запретит.
      Афина заботливо укутала лежащую курткой, подоткнула болтающиеся рукава.
      - Тепло?
      - Ох… тепло, спасибо вам, доктор…
      - Спасиб нам не надо, надо, чтобы вам тепло было. Все, Сашечка, двинули!
      Над головой тут же заорала сирена, разгоняя вой и синие блики ожившей мигалки по стенам домов. И «Фольц» - словно выстрелив  собой, ломанулся вниз с горы Уинхэ. У водителя – своя отрада, понимать стоит, чего уж…
      - Доктор… - пальцы больной сжали предплечье Афины. – А зачем вот так… шуметь-то? Ну, ехали бы тихо… чего людей беспокоить…
      Она просто погладила пальцы, не отвечая. Не надо смотреть даже на планшет, там и так отражено очевидное – багровая задыхающаяся змея пробки от Уинхэ до самого стадиона, а далее, по Центральному – либо спотыкание о многочисленные светофоры и вяло ползущие потоки, либо – шараханье по Корчагинскому оврагу, по улице Красной, где узкая улочка в принципе не предполагает разъезда с встречным джипом, нагло прущим, моргающим дальним светом и обещающим проблемы, если ты сей момент не сделаешься плоским.
      - А мы людей и не беспокоим, не переживайте.
      Сирена покричала и затихла. Смысла нет… все наглухо стоит. Да  и не в почете бригады «Скорой», чтобы дорогие лакированные ковчеги не по уставу начинали ерзать и с фарватера сходить. Чести много для этих, что под мигалками таксуют, любой, кто медицинские сериалы смотрел, подтвердит.
      Иустин заворочался, выдернул из нагрудного кармана длинный бланк расходного листа.
      - Афина Николаевна, а номер карты скажете? И что израсходовали?
      - Так вы и вправду Афина…
      - Куда уж правдивее, - она зашарила по карманам, разыскивая ампулу израсходованного стадола. Что там кроме него было… физ, шприц-«десятка», мелочь в виде спиртовых салфеток.
      Пусто. Нет ампулы – как нет и оранжевой коробочки, где эта ампула должна была лежать.
      - Афина Николаевна, вы..?
      Не обращая внимания на него, Афина, приподнявшись, начала яростно шарить по карманам формы, словно пытаясь саму себя убедить, что их пустота – выдуманная. Нагрудный – пуст, да там и не было ничего, кроме двух бланков рецептов на НЛС, два боковых – тоже пустые, и даже два джинсовые – там ничего, а ведь в одном из них лежал телефон… вот. Вот, собачья тетушка! Приплыли…
       Машина бригады «Скорой помощи» натужно толкалась сквозь тугой, мерцающий красным, кишечник длинной вечерней «пробки».
      - САША!!!
      Водитель, четко уловив интонацию, тут же перегнулся, возник в окошке:
      - Афинк, чего?
      - Сань, коробка с НЛС пропала! Я выронила, походу, давай назад!
      - С больной?
      - Дебил, что ли?! – взвизгнула Афина. Это, черт возьми, не шутки уже. Потеря коробочки – это, по факту, статья. Въедливые носители погон и майорских званий из Госнаркоконтроля никогда не поверят, что куб морфина, три куба сибазона, ампула стадола, ампула клофелина, фентанила, ну и прочее составляющее коробочки просто кануло в слив городского водостока, без следа и состава преступления. Им не просто так дают звания за раскрытие и задержание. Вон, был же прецедент, когда врач Дворецкая, присев неудачно в нужнике первого этажа подстанции, уронила из незастегнутого кармана куртки эту коробочку в дыру… вскрывали асфальт станционного двора экстренно вызванные рабочие с отбойным молотком, машины свободных бригад в срочном порядке передислоцировали кого по углам, кого – на обочину улицы Леонова, а всему персоналу станции на той смене запретили использовать туалетные комнаты под страхом личного тычка кулаком в область лицевого черепа от действующего главного врача.
      - Афин, я вильну, конечно, - громко, отчетливо, произнес Саша. – Даже протолкаемся назад, если повезет. Только ты точно уверена, что все, что ты профукала, там и лежит?
      Против воли – лицо заливает жгучим красным. Против воли – всплывает тот самый, юркий и гнилой, что споткнулся и на миг прилип к спине… когда стаскивали вниз больную, кто бы там смотрел, чьи лапы шарят по карманам. И сейчас – поздно, наверное же… эта тварь, что так глумливо попрощалась, давным-давно уже спихнула куда-то с глаз долой и телефон, и коробочку. Возвращаться, со слюнявой надеждой, что эти ублюдки внезапно осознают и вернут – какая доза наивности для этого нужна? С больной в машине уже…
      - Афин-Николаевна, а что, там у вас что-то осталось? – туго толкнулось в уши голосом Иустина.
      - Ничего… - Афина вдохнула и выдохнула. Все, встряла. Как уже не дергайся – встряла.  – Саш… Едем в «тройку», и очень быстро, если можно.
      - Дай пулемет, поеду быстрее…
      - Едь без пулемета! – возглас вышел визгливым и режущим слух, краем глаза она отметила, как дернулась и неловко заерзала под курткой больная.
      Водитель не ответил, Иустин отвернулся. Кажется, даже до него стало доходить, что «контрольное изнасилование» вышло чреватым не только поздней сдачей смены и временем переработки, которую никто не оплатит.
      Сзади раздалось назойливое «кряканье» горна, и, вильнув прямо перед ними, через встречную полосу вперед вылезла машина ДПС, окруженная красно-синим ореолом огней «мигалки».
      - ДОРОГУ УСТУПАЕМ! – заорало из динамика на крыше машины. – В СТОРОНУ ПРИНИМАЕМ!  В СТОРОНУ! ПРОПУСКАЕМ САНИТАРНЫЙ ТРАНСПОРТ!
      - Во как… - удивился Саша.
      Машины, сбитые в густую полосу нервно гудящего металла, хоть и неохотно, но довольно быстро стали расползаться в стороны, кое-кто даже – с заездом на обочину.
      - БЫСТРЕЕ, В СТОРОНЫ ПРИНИМАЕМ!
      - Сколько живу и работаю – первый раз такое… ну, держитесь там, что ли…
      «Фольксваген», повторно окутавшись воем сирены и голубыми бликами, нырнул в освободившийся коридор. Мелькнуло музыкальное училище справа, погруженное по вечернему времени в темноту, длинный частокол кипарисов за ним, крутой поворот на улицу Первомайскую, уходящую строго вверх, к старым еще, дореволюционной постройки, домам, в которых до сих пор уютные тихие дворики… изгиб к не менее забитой улице Горького, слева – ответвление к морскому порту и вокзалу, машина ДПС туда и устремилась, оставляя бригаду в гордом одиночестве.
      - Ну вот, а я уж думал, до самого приемного нас докатят! – донеслось из кабины. – Ладно, и на таком спасибо, чего уж…
      Афина не отвечала, до боли, до побеления пальцев, сжимая стальную станину носилок. В голове словно пульсировал огромный белый, давящий на глаза и ослепляющий их, шар. Пропали наркотики! Это – все, это – конец всему. По станции ходило немало историй о том, как кто-то и где-то профукал ампулу морфина или промедола – и подробно, со смакованием, расписывался процесс кровопускания, учиненный указанному горемыке. Законы сейчас такие, что шутить не будут… да и, чего уж кривляться, куда проще прижимать к ногтю медика, неспособного себя защитить в принципе, чем настоящего любителя торговли дурманом, которого еще надо и найти, и поймать. И вот, сейчас, и, сучья душа, на самом последнем перед уже почти сданной сменой вызове – это досталось ей! За что, Господи… что она на сей раз сделала не так? Что делать сейчас – к старшему врачу? Или к заведующему подстанцией сразу? Хотя, какой заведующий, время уже – начало девятого, Игнатович работу в пять заканчивает, и ночных дежурств давно не берет. В мыслях ворочалась какая-то странная, пустопорожняя мешанина, в испуганные предположения то и дело вклинивались какие-то посторонние, к делу не относящиеся, реминисценции – День Медика на Чертовых воротах и Вертинский, задорно (и здорово, куда деваться) орущий под гитару медицинские песни собственного сочинения… городской пляж, шум прибоя, надувной мяч, влетевший ей, лежащей, прямо в лицо, румяная от раннего загара девочка, присевшая рядом с заботливым: «Тетя, я вас не сильно ударила?»… Роман, пьяный и злой, с четырьмя свежими, сочащимися бардовым, царапинами, не пойми от кого, рассекающими небритую щеку, ввалившийся в час ночи домой с очередной, взятой в ларьке в долг, банкой пива, в ответ на ее взгляд зашипевший: «Ччччто, п-падла, осссссужд..ш-шь? Н-на, подавись!» - и удар этой банки в стекло кухонной двери, тут же взорвавшейся каскадом осколков, забарабанивших по линолеуму… Егор, молодой и такой еще наивный, первый раз заступивший на одну бригаду с ней, протянувший было руку для знакомства и тут же отдернувший ее назад, словно боялся обжечься, он еще и десяти слов не успел сказать, как она уже успела понять – сражен, лежит на лопатках, сдается на милость победительницы…
      Афина помотала головой. Ни к чему это все. Есть проблема, и ее надо решать, причем – уже сейчас надо было бы, если бы хотя бы остался телефон. Удивительно, но о нем она вспомнила как-то мельком, без особых эмоций, словно и не отдавала за него одиннадцать сэкономленных тысяч. Черт с ним, жаль только списка контактов, ведь даже позвонить некому, спросить, проконсультироваться! Взять у Иустина, что ли… опять же, номеров она не помнит. На миг перед глазами снова всплыла ухмыляющаяся физиономия «юркого» - довольная, радостная, торжествующая, воображение быстренько нарисовало его шустрые пальцы с небрежно обкусанными грязными ногтями, сдирающие с оранжевой пластмассовой коробочки резинку, стягивающую ее створки, жадно выковыривающие из поролоновых ячеек ампулы, восторженный шепот рядом: «Ух, ё… зырь, Чич чего наколядовал! Почем пойдет, сечешь?».
      Мразь…
      А ведь был бы нормальный муж… и вообще – муж в принципе, назойливо забилось в голове – так по звонку бы сорвался, сдернул бы с мест пару ребят, приехали бы туда, на Видную, уронили бы ублюдков рожами в землю, дали бы по почкам, выбили бы из них и наркотики, и телефон, и чистосердечные признания на его камеру, а после – он бы позвонил, и нарочито ленивым и ровным голосом сказал бы в трубку: «Сладкая, я все решил, не морочься. Сейчас все твое привезу, посиди там на своей «Скорой». Э-э, давай только без хлюпанья носом, ладно? Скоро буду, целую». Наверное… Егор бы так и поступил бы, кто знает. Роман же, в период службы в полиции и ухаживания за ней, звонко разливался о том, что распотрошит любого, кто посмеет на нее криво взглянуть и с недостаточной грацией дать ей сдачу в магазине… куда-то все это плавно испарилось, вместе с его полицией, связями, деньгами и человеческим поведением.
      Машина остановилась. Третья больница, старый корпус, приемное отделение. Сотни раз уже приходилось лицезреть эту картину – пандус, мерцающий короб с красными крестами и уведомительной надписью, одна лампа в котором обязательно гудела, а вторая – моргала, монументальные металлические двери с двумя камерами наблюдения, перила из полированных металлических труб… но никогда еще так не воротило от этого всего. Salusaegroti – supremalexmedicorum9, да? Кто спорит… только сейчас не до блага больного, сейчас бы – свою шкуру выдернуть из того, во что она вляпалась, пока занималась работой во благо.
      - Иустин… вот сопроводок, сводишь, сдашь?
      - А вы?
      Афина закрыла глаза и несколько раз сильно вдохнула и выдохнула.
      - Ты просто можешь пациентку сдать, или даже это ты без няньки не тянешь?
      - Да, доктор… я сама…
      - Вы мне просто никогда не говорили..! – агрессивно начал Иустин.
      - Я уже встаю… не ругайтесь…
      - Да хватит вам уже! – громко, с болью в голосе, выкрикнула Афина. – Куда вы встаете, черт бы вас…
      Бесполезно. Как объяснить дураку, что у нее – глаз дергается, руки трясутся, что еще минута – и она разрыдается прямо там, перед фельдшером приемного, если тот, как обычно, начнет включить директора, придираясь к каждой строчке сопроводительного листа?
      Дверь в машину распахнулась. Саша, звонко закряхтев, поставил ногу на подножку:
      - Так, голубочка моя, давайте-ка мне руку… нет, не эту, здоровую давайте! Вот, аккуратно, я тяну, вы – встаете, идет? Воооот, хорошо! Голову пониже, не стукнитесь, тут любимое место у всех наших пассажиров.
      - Спасибо… простите…
      - Было бы за что прощать – уже простил бы, - Саша нарочито громко засмеялся. – А так – сейчас я вас придерживаю, а вы тихонько шагайте, договорились? Тут недалеко, вспотеть не успеете. Давайте, плечо придержу!
      Приобняв пациентку, он стрельнул злобным взглядом на санитара:
      - Сопроводок взял, вышел, зашел, сдал! Только вякни мне тут!
      Закрывая дверь, он протянул Афине свой, уже кажущийся жутко древним, телефон – какую-то «нокию», кнопочную, но при сём являющуюся смартфоном.
      Машинально сжав черную пластмассовую коробочку, она откинулась назад на сиденье, сильно, до боли, зажмурилась, давая двум жарким струйкам, долго до этого прятавшимся во внутренних уголках глаз, зазмеиться вниз, к губам. Вот так, Афина Минаева. Вот так. Чудный финал твоей шикарной карьеры в медицине, прям как ты мечтала, когда в медучилище поступала – сначала фельдшер, потом – врач, потом, главврач краевой клинической больницы, потом, мало ли, и заслуженный врач РФ, и академик РАМН, и обязательное портретное лицо в каждом кабинете медицинского учреждения, наравне с Гиппократом, Галеном и Абу Али ибн Синой… Вместо этого – двадцать лет изнуряющего впахивания на линейной бригаде, без каких-либо перспектив, что в карьере, что в зарплате, что в улучшении условий труда; вместо развития и профессионального роста – постепенная деградация, когда, читая в журналах и интернетных статьях про новые и революционные препараты, ты все равно тыкаешь в зады и вены все ту же древнюю магнезию, карту вызова заполняешь все так же, от руки, на бланке еще советского образца, а что такое кардиопамп – знаешь только по фотографиям на медицинских пабликах. И счет спасенных – никаким хреном не повлияет на то, что тебя, как вокзальную шалаву, прямо сегодня может уже, сразу после сдачи смены, могут швырнуть на нары – «до выяснения».
      Несколько раз она резко провела тыльной стороной ладони по глазам, заморгала. Все. Хватит истерик раньше времени. Если проблема возникла, надо ее решать. Не зря Сашка свой телефон ей кинул.
      Номер старшего врача у водителя в адресной книге, возможно, и был, но туда можно не звонить в принципе – слишком много людей его знают, спасибо глобальной сети, не дозвонившись на 03, они звонят старшему врачу, так что и там – всегда равнодушный женский голос «Вы звоните на станцию скорой медицинской помощи. Ждите ответа оператора», повторяющий эту фразу по кругу. Поиск по букве «Х»… пусто, по букве «Н» - снова мимо. А если… Ну, да, она у всех водителей обычно и записана как «Алиевна» - как-то издревле сложилось, что уважаемого в коллективе человека изначально зовут не по имени, а по отчеству. Гудок… второй… третий… провал, шипящая тишина. Снова гудок.
      - Я слушаю.
      - Нина Алиевна… это я, фельдшер Минаева!
      - Слушаю вас, Минаева.
      - Нина Алиевна, у меня тут…
      - Что случилось? – голос старшего врача тут же потяжелел, обзавелся металлическими нотками, кажется – даже оброс шипами.
      «Ты на Нинку не фыркай, соплячка!», - вспомнились слова Офелии Милявиной, сказанные в одном неприятном разговоре на станционном крыльце. Пожаловалась, было дело, знала же, что Офелия и старший врач всегда в вечных контрах. «Нинка – она своих шлепает, а чужих за своих – порвет!».
      - Я… тут… - и, проклятье ему, вот он, жгучий комок, подкативший к горлу, наглухо перекрывающий его, срывающий голос в какое-то натужное мычание, а слезные каналы – распахивающий настежь. Прижимая к себе телефон, словно величайшую на свете драгоценность, Афина скорчилась в крутящемся кресле салона, давясь, захлебываясь, рыдала, презирая и ненавидя себя за это, но не в силах остановиться.
      Динамик телефона молчал. Старший врач терпеливо ждала. Наверное, это был не первый такой звонок ей. Наверное – и не сотый даже.
      - П-простите, Н-нин…
      - Что случилось, Минаева? Спокойно все расскажите, я разберусь.
      - У меня наркотики украли… вс-се… и телефон тоже…
      - На вызове?
      - Да! Мы выносили, этот урод сзади прилип, я ж не видела! Я как могла все? Я носилки держала, и там шина же еще! Я только потом… когда он расходку попросил!
      - Я все поняла, - коротко раздалось в трубке. – Сдавайте больного, приезжайте на станцию, объяснительную напишите, а потом вызовем полицию.
      - Скажите… - говорить все еще было трудно. – Скажите, насколько это все… серьезно? У меня санитар и водитель в свидетелях, что я их не продавала… насколько могут быть проблемы?
      - На станцию приезжайте, Минаева, поговорим, - отчеканила Нина Алиевна, обрывая разговор.
      В сердце – ледяной шип. Слов утешения, на которые она так рассчитывала, не прозвучало. Да и откуда им взяться, понятно же – сейчас Госнаркоконтроль начнет рыть на три метра под землю, потому, что для них даже утерянная пустая ампула – уже праздник, а тут – целая коробочка этих ампул, и сплошь непустых.  Кажется, уже упоминалось, что на фельдшере «Скорой помощи» куда как проще отбить раскрытие очередного факта распространения, чем на том же «юрком» твареныше с улицы Видной?
      Солнце село. В салоне машины стало почти темно – зыбкий свет падал от светового короба с надписью «Приемное отделение», свет отвратительный, дергающийся, мерцающий, раздражающий. Сейчас все медицинское для нее казалось чужим и таким же отвратительным, враждебным, угрожающим, и где-то в самом далеком уголке сознания тонкий детский голосок упрямо кричал о том, что, вот, мол, доигралась, мол, решила лечить и быть героем, не слушала и не внимала советам, а теперь – пришла пора пожинать результаты двадцатилетней ударной работы на ниве догоспитального звена здравоохранения. Хотелось бросить все прямо сейчас, не ехать на станцию, хотелось просто открыть дверь машины, содрать к чертовой мамаше с себя голубую форму, сбежать куда-то в темноту, откуда неслась воркотня запоздалых по осеннему, неправильно теплому, времени сверчков, хоть голой – но добежать до набережной, до своего подъезда, торопливо, стуча босыми пятками по холодным ступеням, подняться на свой третий этаж, открыть дверь, захлопнуть ее  с силой, замкнуть на три замка, выключить везде свет, задернуть шторы, забраться под одеяло, накрыться с головой, вжавшись лицом в мягкое тепло подушки, втиснуться в угол между двумя стенами… и забыть про все, никого туда не пускать, пусть весь этот проклятый мир, где за добро платят обвиняющими статьями и тюремными сроками, пусть выживает, сволочь, как-нибудь сам, без нее… Но ведь – не убежишь же, верно? Не сегодня, так завтра – выдернут тебя из спасительной темноты одеяла, звонком, повесткой, оповещением электронной почты, и поплетешься ты, как миленькая, как ягненок – на убой, под нож, сама и покорно, потому что твое блеяние не заинтересует никого. Даже других таких же ягнят, что будут, разве что, расширенными глазами созерцать, не делая никаких выводов, твой уход в сторону мордатого дядьки в кожаном фартуке, держащего ободранный многочисленными доведениям об оселок нож… Некуда бежать. И защитить – тоже некому. Может, где-то, в параллельной вселенной, медиков и защищают, с пеной у рта, вплоть до побивания камнями ложных хулителей… в этой, по крайней мере, пока с таким сталкиваться не приходилось.
      С шумом отъехала раздвижная дверь.
      - Афин-Михална, сдал, а вы, знаете, что, вы… а, вы почему..?
      Саша мягко, спокойно, вынул свой телефон из ее безвольно свесившейся с бедра руки:
      - Дозвонилась?
      - Да, - тихо, почти беззвучно, ответила она. – На станцию давайте.
      - Вот и не трусись, родная, - водитель показательно сжал оба кулака. – Притянут – пойдем вместе, а уж я сумею объяснить, как тебя обчистить смогли. В регистраторе все записано, и как ехали, и как там елозили.
      - Кто бы поверил…
      - Конь в пальто! – хмыкнул Саша. – Давай, не соплюй там, карту свою пиши. Приедем – я с Алиевной сам поговорю.
      - И я поговорю, - внезапно ожил Иустин, все еще пунцовый щеками после нагоняя. – Я чо, я скажу, у меня вообще, если чо, в прокуратуре… не, ну как, в прокуратуре, в общем, работает дядькин брат, я, если чо…
      - Через плечо! – Саша пихнул его внутрь салона. – Давай, ехаем домой, по пути продумывай, кому позвонишь, что скажешь, как обоснуешь. Давай-давай, на тебя только вся надежда, шевели суставами!
      Он потянул дверь в сторону закрытия, но Афина задержала ее в последний момент.
      - Саш…
      Водитель улыбнулся, провел ладонью по волосам, черным на темени, наглухо седым по вискам.
      - Потом, Афин, потом. Сейчас ты на мокром настроении, наговоришь еще чего лишнего, а я жениться не готов!
      - Дурак ты какой…
      - Каких завезли! – хохотнул он, закрывая дверь. – Все, покатили!
      Машина тронулась. Иустин, не дожидаясь, на сей раз команды, протянул ей бригадный планшет.
      Афина помотала головой. Сам, мол, давай. Когда-то и тебе придется фельдшером становиться. Начинай хоть с малого. С разблокировки планшета, например. И с открытия рабочей таблицы.
      Пароль.
      «Бригада 23. Статус: свободна».
      Отзыв.
      «На пути к пополнению».
      Юстас – Алексу.
      Иустин – «Ромашке».
      На короткий миг, забыв про все, что случилось за последний злополучный вызов этой смены, Афина, наблюдая, как санитар сосредоточенно, с важным видом, тыкает пальцем в сенсорный экран - молча, едва заметно, грустно улыбнулась кончиками губ.
      
      * * *
      
      Лешка во время пятиминутки упрямо молчал. Всю эту утреннюю конференцию он сидел, уткнувшись невидящим взглядом куда-то в собственные ботинки, казалось – отсутствовал полностью, и лишь редкое моргание его воспаленных, покрасневших за бессонную ночь, глаз, свидетельствовало о том, что он жив. Иногда он вздрагивал всем телом, судорожно проводил ладонью по голове, словно пытаясь убедиться в том, что она еще на месте, жестко тер виски – и снова замирал. Рядом с ним, точно так же нахохлившись, сидел Игорь Нехлюдов, его напарник по бригаде реанимации, а за ним – доктор Рысин. Все трое молчали, хотя чувствовали много вопрошающих взглядов, упирающихся в них со всех сторон. В конференц-комнате стояла небывалая для утра тишина, никто не кашлял, не кряхтел, не шушукался, не отвлекался на разглядывание чего-то голого или смешного в телефоне. Даже голос Игнатовича, чуть хрипловато зачитывающего суточную статистику вызовов по подстанции, казался глухим и невыразительным. Начмед Бирюкова, сцепив перед собой пальцы в некую загадочную мудру и опершись на локти, внимательно изучала что-то, одно ей видимое, за спинами сидящих медиков. Костенко, примостившаяся одесную начальства, вела себя как обычно – зыркала по комнате, делая бесконечные пометки в тетради, которую она вечно таскала на пятиминутки, судя по суженным ее глазам и кривой полуулыбке, вряд ли это были списки на премию. Место же старшего врача пустовало.
      - Спасибо, Максим Олегович, - произнесла Бирюкова, когда заведующий подстанцией закончил и усталым жестом отложил лист с напечатанными цифрами на стол. – Теперь же…
      По комнате пронесся легкий, как призрачная волна, множественный вздох.
      Начмед медленно сняла очки, сложила их, убрала в нагрудный карман халата.
      - Коллеги…
      - А где Милявина? – внезапно, зашелестев тетрадью, ожила Костенко. – Вертинский, где твой врач? Поч…
      - КХМ!
      Взгляд, которым ее ожег Антон, казалось, мог если не убивать, то сдирать кожу заживо. Где-где… тебе не понять, быдло безмозглое…
      - Позже, Анна Петровна, - холодно заметила Бирюкова. Костенко мгновенно сникла, возможно, но не факт, сообразив, что влезла крайне не вовремя. Да еще и вышестоящего в табели о рангах оборвала.
      - Коллеги. К сожалению, сложилась ситуация, которую мы не можем не обсудить сейчас, поэтому я вынуждена просить вас задержаться.
      Обычно подобное заявление всегда вызывало невнятный недовольный гул. Но не сегодня. Медики молчали – все.
      Бирюкова выдержала необходимую паузу, дабы придать веса словам.
      - Как вы все, полагаю, знаете, сегодня ночью на нашей станции произошло ЧП… не стало нашего старшего врача, Нины Алиевны Халимовой.
      Они знали. Еще бы не знать…
      - Я не буду долго рассказывать о том, что для нас всех значила Нина Алиевна, сколько она лично вложила в то, чтобы наша подстанция стала лучшей среди остальных… не буду говорить и о том, что она была добрым, честным и очень отзывчивым человеком. Не буду потому, что вы все это очень хорошо знаете!
      Лешка, звучно скрипнув зубами, яростно вцепился пальцами в волосы, до побеления фаланг, еще ниже сгорбился.
      - Боюсь, что никто и никогда не сможет нам ее заменить, потому что такие люди, как врач Халимова, наверное, закончились вместе с великой эпохой, их породившей.
      Кто-то, кажется, Невенка Милован, тихо всхлипнул. Антон, сидящий рядом с пустующим стулом, предназначенным для Офелии Михайловны, упрямо сжав губы, сверлил начмеда взглядом.
      - Я уверена, что всем нам будет ее еще очень долго не хватать… и, разумеется, уверена, что вы, как ее коллеги, поможете семье Нины Алиевны со сбором средств на, м-м… ритуальные необходимые мероприятия.
      - А вы, я так понял, в стороне отсидитесь?
      Костенко зашипела, словно упавший в лужу кусок раскаленного металла. Якунин, у кого ж еще наглости хватило бы..!
      - Олег Геннадьевич! Что вы себе позволяете?!
      - Олег, - негромко произнес, повернувшись, Рысин. – Тормознись. Я все понимаю, эмоции, но не сейчас же…
      Якунин медленно кивнул. В его глазах плескалась ненависть, яркая и насыщенная, только непонятно, по чьему адресу.
      - Разумеется, мы не отсидимся, - помолчав, сухо произнесла начмед. – И администрация, и профсоюз сделают все возможное, чтобы изыскать денежные средства на все, что потребуется.
      Тихий, сдавленный, полный злости, вдох – на сей раз слева, где сидит, привалившись к крашенной в несерьезный розовый цвет стене, Гуля Аскарова. Да, было дело, когда у нее умер отец, профсоюз посодействовал – целых две тысячи выдал от щедрот. По станции ходили слухи, что она швырнула эти деньги в лицо профоргу, сгребла ее за шиворот и процедила в лицо: «Чтоб ты на эти деньги всю свою родню хоронила, мразь!». Профорг, конечно, сие публично и яростно отрицала… а по лицу Гули и так все было понятно.
      - В любом случае, помощь, материальная или организационная, будет приветствоваться. Нину Алиевну нам не вернуть, но проводить ее мы должны по-человечески. Она, как настоящий врач, ушла из жизни на своем посту… мне кажется, это надо уважать и ценить.
      - И всем нам сдохнуть так же, на «дэпэшках»10 после суток… - прошелестело сзади голосом Дины Лусман.
      Костенко, словно услышав, заерзала, задвигала шеей, выглядывая кого-то среди сидящих.
      - Причины смерти  мы пока называть не можем достоверно… возможно, что и ТЭЛА, и ОИМ исключать нельзя, к сожалению, когда ее обнаружили и вызвали двенадцатую бригаду, было слишком поздно.
      На Лешку было страшно смотреть, лицо его было багровым, а пальцы настолько вцепились в волосы на голове, что, казалось, через секунду или они сломаются, или кожа скальпа с треском разорвется.
      - Клинически-то предположить можно? – негромко произнес кто-то с места.
      - Можно, - тут же ответила Бирюкова. – Что это изменит в данный момент?
      Ответа не последовало. Действительно, пустые разговоры, как ни крути… факт того, что свою смену Нина Алиевна не сдала и уже никогда не сдаст, уже состоялся, и не изменится даже после патанатомического заключения. Просто, как и всегда в таких случаях, угнетает бездействие и безысходность свершившегося… хочется что-то выяснять, в чем-то разбираться, с кем-то спорить, кого-то винить, давать какую-нибудь коллективную телеграмму… что угодно делать, лишь бы не сидеть вот так, как Вересаев, который первым обнаружил Нину Алиевну ночью.
      - Нам надо быть сильными, коллеги! - громко, раздельно произнесла Бирюкова. – Наша станция за последний месяц уже потеряла двоих – фельдшера Анну Лян и старшего врача Нину Алиевну Халимову, это слишком много… слишком! Нам надо быть внимательнее друг к другу, и всегда приходить на помощь не только пациентам, но и своим коллегам по бригаде!
      Кажется, договаривая, она сама старалась не морщиться, прекрасно понимая, что за этими возвышенными словами, по сути, ничего нет. Какая уж, к черту, помощь, когда бригады утром со станции срываются, утром же, по сути, и заезжают, короткие визиты для пересменки за отдых считаться не могут. И когда ты, поутру, выжатый и измочаленный тремя десятками вызовов, волочишь ноги до автобусной остановки, о каком внимании к соратникам по шприцу и внутримышечной магнезии можно вообще говорить? Добраться бы до дома и рухнуть в постель, молясь, чтобы хватило сил если не на душ, то хотя бы раздеться…
      - Берегите себя, моя очень большая к вам просьба. На этом все, пятиминутка окончена, всем спасибо!
      Задвигались стулья, медики вставали, но сейчас – без обычного гомона, возгласов и оживления. И, не надо гадать, мимо кабинета старшего врача все будут проходить, закрывая глаза и отворачиваясь. И на вопросы смены пришедшей – отвечать неохотно, даже огрызаясь. Нину Алиевну действительно любили…
      Лешка все сидел, сжимая голову ладонями. Он не отреагировал на легкий тычок в плечо от напарника и вопрос вполголоса: «Лех, ты тут ночевать собрался?». К нему подошел Якунин, сел, слегка перекосившись набок, положив руки на колени.
      - А вам, Олег Геннадьевич, какое-то особое приглашение требуется?
      Он не ответил, оторвал одну из лешкиных рук от волос, сжал в своей. Вересаев был очень плох… лицо все в красных пятнах, в глазах – муть, губы – дрожат, нелепая русая бородка, которую он внезапно стал отращивать пару недель назад, трясется. Кто-то из проходящих останавливался, даже успевал приоткрыть рот для вопроса, но, наткнувшись на взгляд врача, тут же осекался и шел дальше, к дверям.
      В окно падали лучи тусклого осеннего солнца. Давно уж не было солнечных дней, лето, казалось, забрало их с собой все… но – вчера был закат, и вот сегодня гора Бархатная под утро окуталась розовым свечением, и из-за противоположной горы – Пикета, нехотя, тяжело, как-то лениво выбралось забытое, тусклое и почти не греющее, светило.
      - Олег Геннадьевич, я с вами разговариваю! Нечего тут сидеть! Вересаев, вы оглохли тоже?
      - Брысь отсюда… - сквозь зубы процедил Якунин. – Выйди, оставь пацана, гнида… у тебя, твою мамашу, хоть что-то человеческое в душе осталось вообще?
      Ожидаемо – щеки у старшего фельдшера набрали крови и сочную красноту вместе с ней.
      - Анна Петровна, - раздался голос Игнатовича. Он возник сзади, поправил древний, еще динозавров помнящий, накрахмаленный колпак, который носил постоянно, взял ее за локоть. – У меня вопрос по вашему отчету по проверке санэпидрежима на второй подстанции. Вы же там, кажется, были в комиссии?
      - А… что? Да, я была. А чт…
      - В мой кабинет, пожалуйста! - отчеканил Игнатович. – Идемте-идемте, пусть посидят, они люди взрослые, сами выход найдут.
      - Мне же закрывать кабинет надо!
      - Закроете потом. Тут воровать нечего. Пойдемте, говорю.
      Костенко, однако, задержалась в дверном проеме, окинула взглядом двух сидящих напоследок:
      - Жаль, что это борзое соплячье пороть нельзя, как в старые времена!
      - Жаль, что Костлявая вчера Нину забрала, а не свою тезку! – произнес, не поворачиваясь и не выпуская ладони Лешки, Якунин. – А то б праздновали сейчас!
      - Чт… что вы с-сказали?!
      - Анна Петровна, я вас уговаривать должен, что ли? – донесся из коридора потяжелевший голос заведующего подстанцией.
      - Да-да, Максим Олегович, иду!
      Дверь захлопнулась. Дождавшись, пока откроется и закроется другая дверь, напротив, в кабинет Игнатовича, Антон отлип от стены коридора, вцепился в ручку.
      Лешка трясся всем телом, уткнувшись лицом почти что в собственные колени, на линолеуме пола блестело несколько мокрых кружков от упавших слез. Видимо, плакать он как-то разучился, поэтому лишь глухо мычал, и правой рукой бесцельно елозил по брючине джинсов, словно стараясь схватить что-то. Якунин молча сидел рядом, не пытаясь утешить или, чего еще придумали, обнять, угрюмо смотрел куда-то в сторону. На вошедшего Антона он не отреагировал.
      - Лех… ну, Лех, ты чего? Ты чего, а?
      Кажется, Вересаев даже хотел что-то ответить, но комок в горле внезапно увеличился в размерах, и он, подавившись им, снова затрясся в безмолвных конвульсиях.
      - Отвали от него, - буркнул Олег. – Пусть выревется, ему надо. Успеешь еще тупые вопросы задать.
      Антон, стрельнув взглядом, хотел ответить резко, очень резко. Но не ответил. И правда, не время, друга трясет, не в этот же момент с этой сволочью цепляться. Тем более, что именно Леша каким-то непостижимым образом ухитрялся с ней, сволочью, находить общий язык, вплоть до того, что панибратски именовал его Олегом, несмотря на ощутимую разницу в возрасте. Больше случаев подобного сближения с врачом Якуниным наука не знала – кроме случая с его женой Гульнарой, конечно.
      Опять же… он все узнал только утром, под самую пересменку, когда замордованную, наравне со всеми остальными, четырнадцатую вернули на станцию. Первое, что он увидел – рыдающую на крылечке станции диспетчера направления Марину Афанасьевну. Под ногами у нее дымилась выпавшая из рук, уже почти полностью превратившаяся в серую пепельную колбаску, сигарета. В коридоре был гомон, дверь кабинета с табличкой «Старший врач» - нараспашку, на полу кабинета – мятые термоленты кардиограмм, обертки от шприцов, колпачки от них же – соломенной россыпью, на диване – расчехленный дефибриллятор, мешок Амбу, распахнутый синий чехольчик на «молнии», в который сейчас кто-то небрежно ссыпал рукоять и набор клинков ларингоскопа, открытое настежь окно, неприятный холодный утренний бриз, влетающий в него, жгучий верхний свет, льющийся с ламп на потолке, и уставший, с восковым взглядом, участковый, сидящий на крутящемся кресле старшего врача, что-то пишущий в бланке протокола, а рядом с ним Игнатович – с какими-то ввалившимися, отливающими оловом, глазами, хотя, как всегда, гладко выбритый и подтянутый, в неизменном колпаке и галстуке.
      Офелия, шедшая за ним, остановилась – резко, словно налетев на невидимую стену,больно вцепившись пальцами в его плечо.
      - Ни… нка? НИНКА?! КАК?!!
      И, судорожно пытаясь схватить стену, стала оседать на пол.
      Вот так… он, словно в полусне, доволок Офелию Михайловну до амбулаторного кабинета, не спрашивая уже разрешения, выдернул из оранжевой коробочки ампулу феназепама, нашел иглой вену, влил его туда, разводя кровью. Позвал Нехлюдова и Федьку Яцко, кое-как они помогли обмякшей женщине добраться до комнаты отдыха, уложили ее на кушетку.
      - Не перебрал с чистым-то? – спросил Федя, дождавшись, когда Антон укроет лежащую клетчатым колючим пледом. – В ее возрасте…
      - В ее возрасте от такого трансмуральный с кардиогенным словить – проще, чем высморкаться! - зло ответил Вертинский. Федя промолчал.
      - ВРАЧАМ И ФЕЛЬДШЕРАМ БРИГАД, СВОБОДНЫХ ОТ ВЫЗОВОВ, ПРОСЬБА ПРОЙТИ НА ПЯТИМИНУТКУ! – пронеслось по коридору.
      Тогда-то ему на глаза и попался Лешка – переставляющий ноги, как зомби, глядящий вроде бы как перед собой, но, кажется, ничего не видящий. Антон кинулся к нему, но хлынувшая в узкое горлышко дверного проема конференц-комнаты толпа в синий костюмах оттеснила Вертинского назад. Когда получилось втиснуться в «пятиминуточную», Вересаев уже сидел со своей бригадой, на кресле переднего ряда, сидел так, как просидел все это время, глядя в никуда и раздирая пальцами собственную кожу.
      А сейчас, вот, его колотит, словно он лично…
      - Олег… Геннадьевич, - слегка запнувшись, сказал Антон.
      - Чего тебе?
      - Вы что-то знаете, чего не знают все?
      Якунин – худой, какой-то вытянутый весь, форма на нем, как на вешалке, болтается, щеки вваленные, глаза – запавшие и неприятные, голый блестящий лоб и несерьезная кайма волос от уха до уха, по окружности основания черепа. И губы – вечно искривлены в издевательской нерожденной ухмылке, всегда наготове там и язвительная отповедь, и гнусное резюме, и сволочной комментарий.
      - А тебе-то какое дело?
      Вдох-выдох…
      - Есть мне дело, - Антон скосил глаза на Лешку, этими же глазами и показывая гниде-Якунину, зачем он здесь.
      - Ну, тогда уйди давай, потом с ним потрындишь. Или ты настолько ему друг, что будешь сейчас ему мозг ломать, правду из него доить?
      - Да вы..! – вскипел Вертинский.
      - Хлебало закрой! – процедил Якунин. – Взял и вышел нахер отсюда!
      - Нахер, говорите?
      А ведь, и, правда, давно пора было в это мерзкое рыло съездить… даже непонятно, зачем откладывал. Сейчас только встать и кулак в кучку собрать, а дальше – само пойдет.
      - Аа… антох…! – Лешкины пальцы стиснули его запястье. – Уйди… п-п… пп-по-братски прошу… я т-тебе потом…
      В воздухе кружились невесомые пылинки.
      - Уверен, Лешк?
      Вересаев не ответил, он лишь затряс головой. Все так же сжимая руку Якунина, гниды Якунина, которого ненавидит любой трезвомыслящий, работающий на станции скорой медицинской помощи.
      - Ладно. Услышал, брат. Ухожу, твоего звонка жду.
      Стараясь не замечать огня, лижущего сейчас щеки, лоб и органы средостения, Антон встал, нарочито аккуратно поправил за собой стул. Не время, не время сейчас… пусть успокоится. Когда-нибудь, может быть, и смогут они обсудить, как так вообще могло получиться, что лучший друг в тяжелой момент предпочел эту падлу полудохлую тебе, лучшему другу же. Когда-нибудь, но не в ближайшее время – слишком велик риск остаться без лучшего друга вообще. Потому как очень давно его, словно щенка, на ковер налившего, не вышвыривали вот так вот, с подобной формулировкой, и безнаказанно.
      Коридор. Двери комнат отдыха бригад. Напротив туалетов – нужная, с цифрой «14». Полуоткрытая… ч-черт!
      Сорвавшись на бег, Антон бросился по коридору. Да мало ли что, Господи, Михайловна же с Алиевной с юных лет дружат, что она могла с собой…
      - Ваша работа, Вертинский? – осведомился Игнатович, все такой же – строгий, подтянутый, в халате и своей идиотской белой шапочке. Видимо, быстро он с Костлявой и ее отчетом разделался, в трех язвительных фразах. Комната – все та же, диван застелен, Офелия спит, укрытая пледом, смена – фельдшера Аракелян и Мазарина, судя по брошенным на стулья вещам, уже укатили на вызов.
      - Вы о чем, Максим Олегович?
      - О нецелевом расходе лекарственных средств, - за золотыми очками глаза заведующего казались демоническими. – Я не осуждаю вашу тактику, но ваша стратегия – бьет прямо по вам. Вы карту вызова оформляли, расходуя феназепам? Надо вам напоминать, из какого списка этот препарат?
      Против воли – захотелось выматериться. Слишком много для этого утра, которое и началось с какой-то неправильной красноты в рассветных красках.
      - Не надо… я карту напишу.
      - Я на это очень надеюсь. Кстати, а вы в курсе же всех спектров действия данного препарата? Включая противопоказания?
      - В смысле?
      Игнатович встал, расправил полы белоснежно-белого халата.
      - Мне кажется, пора Анне Петровне устроить всему среднему медицинскому персоналу внеплановое подтверждение квалификации. А пока, для справки вам, Вертинский – бромдигидрохлорфенилбензодиазепин, -  он с явным удовольствием разбил слово на слоги, делая ударение на каждом, -  противопоказан для лиц, находящихся в состоянии длительной депрессии, по причине того, что он провоцирует и усиливает суицидальные мысли.
      - Так я…
      - Ваш врач, скажите – она всегда была веселым и радостным человеком, никоим образом не склонным к негативному мышлению?
      Антон промолчал.
      - Нина Алиевна – ее близкая подруга, Вертинский. Ближайшая. Других подруг у нее никогда не было, насколько я знаю. Как вы думаете, что сможет спровоцировать бесконтрольное введение транквилизатора у вашего доктора, ввиду случившегося? Что мешало вам позвать кого-то, прежде чем принимать своевольное решение?
      - Да ничего… - ненавидя жжение на щеках и лбу, ответил фельдшер. – Но мы же всегда его используем…
      - Для малолетних истеричек и возрастных ипохондриков, - подхватил Игнатович, даже кивая колпаком. – Все верно, радует, что наш средний медперсонал настолько обучен, что зазубривает алгоритмы. Это же куда проще, чем гибкое клиническое мышление.
      - Максим Олегович!
      - Да, я слушаю вас?
      Слушает, разумеется – аж голову набок наклонил, и глазки – прищурены, наполнены боевым ядом отповеди на любой нелепый аргумент выскочки-фельдшера, который, пусть даже проработав двадцать лет на линии, возомнил о себе невесть что. Например, что сумеет когда-нибудь сравняться уровнем знаний и умений с врачом.
      Офелия Михайловна завозилась в постели, что-то невнятно пробормотала, из-под клеточек пледа вынырнула ее рука, сухая и белая, попыталась что-то найти на полу, потом – на брючине Игнатовича, потом – вяло обвисла, касаясь пола окрашенными в фиолетовый цвет ногтями.
      Заведующий опустился на стул, руку аккуратно заправил обратно под одеяло, провел ладонью по лбу спящей, задержал на миг, словно считая дыхательные движения.
      - Сидите теперь тут, Вертинский. Домой я вам идти запрещаю. Пока ваш врач не проснется, будете сидеть. Потом – на такси везете ее по месту проживания. И там обязаны убедиться, что с ней все в порядке. Только после этого звоните мне.
      - А феназепам?
      - Я разберусь.
      - А..?
      - Не злите меня больше, чем это необходимо, Вертинский.
      Он снова промолчал. Игнатович величественно повернулся, обдав его легким ветерком, поднятым полами халата, и вышел, оставив в бригадной комнате удушливый запах своего чертового парфюма, который он использовал всегда… во всяком случае, если верить Тёмке Громову, с тех самых пор, как на этой станции появился десять лет назад.
      - НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ…
      Голосок Милы Тавлеевой дрожал, это было слышно, когда она объявляла номера бригад. Не надо гадать, что скоро она сбежит с направления, закроется в туалете, а после будет долго умываться холодной водой, прежде чем выйти обратно. Она очень не любит, когда кто-то видит ее слезы…
      Антон открыл, ступая с пятки на носок, подошел к двери, медленно приоткрыл ее, скользнул взглядом по коридору. Ушел заведующий. Так же медленно ее закрыл, повернул «собачку» замка. Крадучись прошел через всю комнату, не сводя глаз с лежащей на диване Офелии Михайловны. Вряд ли проснется, конечно… бессонные сутки и бензодиазепины делают свое дело, но лучше не рисковать. Он осторожно потянул на себя балконную дверь, придерживая ее ладонью и чуть задирая вверх, потому что у петель имелась отвратительная привычка пронзительно скрежетать… вытянул из нагрудного кармана пачку, потряс ее… осталась еще пара сигарет, хватит. Сидеть придется минимум часа три, если уж слишком припрет – попросит у кого-нибудь. Заведующий мог бы и не давать своих распоряжений  - совести не хватило бы у него оставить своего врача вот так, в подобном состоянии. Если учесть, что у Офелии – ни детей, ни плетей, плакаться и изливать душу она не умеет.
      Закрыв дверь, Антон щелкнул зажигалкой, втянул в себя осточертевший за сутки, но все же желанный, сизый дым, протянул его по легким, выплюнул тонкой клубящейся струей в сухие виноградные лозы, заплетающие балкон подстанции. Вот так, назойливо стучалось в голове, вот такая фигня под занавес дежурства, фельдшер Вертинский, ожидал, нет? Кто-кто, но Алиевна… она же – символ, альфа и омега этой подстанции, сама суть ее существования, она – это первое, с чем сталкивались все самостоятельно и не очень работающие фельдшера… сколько карт вызова было переписано после ее язвительных корректив, сколько персональных лекций выслушано в кабинете старшего врача, сколько объяснительных, рапортов, сколько выговоров на пятиминутках, до красноты лица и злобной дрожи пальцев… и сколько тихих, едва слышных, слов благодарности в ее адрес, когда ты, повзрослев, оперившись и избавившись от юношеской самонадеянной дури, начинал понимать, что все ее придирки и замечания были строго по делу, что за любого, наделавшего ошибок, бедолагу-фельдшера, она не боялась цепляться даже не с главным врачом – с начальником Управления здравоохранения, что, когда речь шла о «ее медиках» - не было для нее никакого авторитета, ни законного, не криминального… и от ее стального тона, которым она разговаривала даже с сильными мира сего, указанные сильные невольно осаживались, забывая даже на короткое время, что это именно они – сильные… Сколько было жалобщиков, угрожающих, скандалящих, обещающих проблемы и сроки в пенитенциарных заведениях, сколько раз двор подстанции озарялся фарами наглухо затонированных иномарок, прикативших «побазарить» и поставить на место… всегда казалось, что Нина Алиевна, словно зачарованная, словно получившая когда-то зелье бессмертия, не боится никого из тех, кто с матерными воплями открывал дверь в кабинет старшего врача – что ей просто любопытно полюбоваться на очередного юродствующего и на его ужимки, прежде чем размазать его по полу своим ледяным: «Так! А теперь послушайте меня..!».
      А теперь – ее не стало. Просто так вот, одним махом, без каких-то предварительных приготовлений, без длинной драматической кульминации, без хоть чего-то, что могло поспособствовать принятию этой ситуации. Мир не вздрогнул, время не остановилось, тихие ангелы, иже есина небеси, не пронеслись сияющими кометами, трубя в золотые трембиты. За окном сейчас все так же шумит проснувшийся город, катят машины, гомонят студенты во дворе кулинарного училища, где-то несется глухое назойливое «бумц-бумц», задирающее вверх задницу круто «заниженного» тюнингованного корыта и наполняющее владельца, зарабатывающего внутри преждевременную глухоту, чувством собственной крутости; где-то, не пойми где, слышно радио, и бубнящий мужской голос что-то рассказывает про котировки валют, о нестабильности на Балканах, нотах правительств друг другу, и прочей никому не нужной чуши. Словно и не было никогда Нины Алиевны, словно не заслужила она своими сорока с лишним годами беспорочной работы в медицине хоть минуты траурной тишины…
      Угрюмо глядя на дымок сигареты, Антон уселся на жесткий стул, лишенный ножки и подпертый тремя кирпичами, облокотился о стену, задрал, как в юные годы, ноги на парапет, огораживающий балкон. Ведь и Анна Валерьевна, столь же бессменный (и казавшийся столь же бессмертным) старший фельдшер Центральной подстанции – так  же ушла, тихо, незаметно, уволилась как-то внезапно, и через два буквально месяца зачахла дома. Не зря шептались, помнится, что она работой только и держится, поэтому и приходит на станцию каждое утро к шести часам, всегда подтянутая и собранная, благоухающая чем-то французским и терпким, бодро взлетающая на третий этаж подстанции в туфлях на высоких каблуках – при том факте, что ей уже было семьдесят четыре года. До семидесяти пяти Анна Валерьевна, увы, не дожила… ушла, сдав должность белобрысой жабе, которая до сих пор на ней и сидит, танком не спихнешь.
      Ведь и раньше умирали на станции – чего уж греха таить, сия благородная профессия, неразрывно связанная с бессонными ночами, нервным напряжением, нерегулярным и крайне паршивым питанием, не защищенная законодательно от слова «совсем» - она, как безумный Кронос, склонна пожирать собственных детей. Зябликов вон, из недавних совсем… Анька Лян, Юнона Лагутина, доктор Власин, диспетчер Ленка Милецкая, диспетчер же Карина Тоноян, доктор Ованесян… подкосил его тюремный срок, а потом – жизнь бездомного, говорят, подобрала его какая-то девушка, пациентка его бывшая, забрала домой, заботилась, как о родном, но долго он не протянул, на руках у нее и отдал Богу душу… доктор Ваня Вознюк, простая душа, правдоруб и бессеребренник, избитый на вызове, с травмированной почкой и полностью оторванным, как оказалось, мочеточником, вернувшийся на станцию, хватающийся за поясницу и пах, бледный, криво улыбающийся, отпихиващий руки коллег и просивший оставить его в покое, и дать другой вызов уже… заваливший давление, с картой вызова на руках, оплывший на сидении в машине, куда он с трудом сумел забраться, экстренно госпитализированный с урогематомами множественной локализации, и скончавшийся в стационаре от гнойного перитонита – в финале. Много их, очень много, слишком много, если честно, даже считать не хочется, чтобы не впасть в истерику… но их смерть, пусть и дергала душу, при этом – никогда не надрывала ее настолько, как смерть Нины Алиевны.
      - Без Нины Алиевны эта станция сдохнет, - тихо, отчетливо, произнес Антон. Заморгал, словно удивляясь – кому и зачем он это сказал. Погасил окурок. Встал. Бросил взгляд в окно – в бригадной комнате ничего не изменилось, Офелия Михайловна все так же лежала, закутавшись в одеяло, отвернувшись к стене и уткнувшись лицом в подушку. Он присмотрелся – дышит. Хорошо.Не хватало еще бежать за «амбушкой»…
      Телефон, пальцем по сенсорному экрану, снимая блокировку. Улыбающаяся Алинка, с улыбающейся двухгодовалой Вероникой, в смешной ушастой шапочке, на руках. Любимое фото. Любимая семья. Наверное, только это и заставляет его еще улыбаться в этой жизни и на этой работе.
      - Да, коть?
      - Алин, я поздно сегодня приду.
      - Почему?
      Антон помедлил. Врать? Изворачиваться? Нет, не получится. Как-то жизнь к этому не подготовила.
      - Нина Алиевна наша… умерла. Сегодня, на смене. Слышишь меня?
      - Слышу… - изменившимся голосом ответила жена. – Как… почему? У нее же возраст еще...
      - Ничего не знаю. Самого на станцию под утро запустили, уже там все было, и участковый, и бригада реанимации. Лешка обнаружил, я так понимаю.
      - Ты с ним говорил?
      - Нет, - помедлив, ответил Вертинский. – Он сейчас не готов к разговорам.
      - Да… я поняла. А почему ты задержишься?
      - Офелия.
      - Ясно. Может, я приеду? Вероничку к маме твоей могу отвезти, а потом приеду к тебе.
      Антон подумал.
      - Нет, Алин, наверное, не надо. Я с ней посижу пока, потом до дома доведу. Ты же знаешь, она и меня-то с трудом выносит, а если кто посторонний будет – взбесится. А она сейчас и так, сама понимаешь, не в лучшем состоянии.
      - Да, я поняла. Тебе денежек перекинуть?
      - Зачем?
      - Потому  что собирать на похороны будут. И вам с Лешей все равно надо будет сесть и выпить сегодня. Если ты говоришь, что он нашел…
      - Где вас вот таких, понятливых, делают… - прошептал Антон.
      - Где-то делают. Две тысячи скину, если надо еще будет, позвонишь. И… в любом случае позвони, хорошо?
      - Хорошо. Люблю тебя. Лохматик наш что делает?
      - Лохматик по дивану скачет, уперла мою бордовую юбку, дырки в ней для глаз сделала, в какую-то Красную Лису играет. Я так понимаю, ты мне сможешь объяснить, о чем речь?
      - Непременно, - улыбка, невольно изогнувшая губы вверх, впервые за эти дикие сутки, воспринялась мимическими мышцами как нечто чужеродное. – И объясню, и покажу.
      - Ладно, Антош… целую сильно-сильно. Если получится – не пей много, хорошо?
      - А был замечен?
      - Не был. Просто это Нина Алиевна… боюсь, что вы с Лешей не сдержитесь.
      - Сдержусь. Обещаю.
      - Хорошо, сладкий. Люблю тебя.
      - И я тебя.
      Антон моргнул, убирая от уха телефон. За разговором, не заметив – обогнул станцию по балкону почти по периметру, миновал и бригадные комнаты, и поворот, и слепое окошко станционного архива, сейчас вот – на углу, за ним – три окна отдела статистики, а далее – элитное место, балкончик, выдающийся вперед (ибо внизу крыльцо с навесом, на котором он и расположен), весь увитый виноградом, с полноценным столом, стульями без кирпичей, и с почти официальным разрешением курить тут, ибо – вотчина бригады реанимации. Пока всех разогнали, включая указанную бригаду, там, на правах хозяев, обычно торчат любимчики главного врача – тринадцатая бригада, во главе с Кузнецким – наглые и расслабленные сукины дети, единственные, кажется, которые на этой станции приобретают округлые формы не от проблем с метаболизмом и работы органов внутренней секреции, а строго от безделья. По крайней мере, только тринадцатая, а точнее – смена Кузнецкого, замечена в заказе пиццы и прочего корма прям в бригадную комнату, в спокойном и вдумчивом мытье собственных машин во дворе подстанции, и в поигрывании в футбол в нем же, дворе, с радостными воплями, и последующим неспешным намыванием телес в душевых кабинках в подвале ЦСО. Официально – именно тринадцатая на станции торчит под некие крайне исключительные случаи, когда требуется нечеловеческая реакция и энциклопедические знания. Про неофициальную часть, конечно, говорят много, но не в лицо и не инициатору идеи, разумеется.
      В любом случае – пора назад. Еще не хватало с этими высокомерными, криво глядящими, гаденышами, встречаться взглядом… не здороваться, разумеется, фельдшера Назадзе и Мишустин здороваться разучились в принципе, перейдя под крылышко доктора Кузнецкого. Ублюдки.
      Он шагнул назад. И замер.
      - … сколько осталось, ты можешь нормально сказать?
      - Да не знаю я! Меня там нахрен посылают! Я ж ей никто..!
      - Не визжи. Сколько? Что говорят? Ты ж не на ровном месте заистерил!
      Тяжелое, сопящее, мокрое, со сплевыванием, дыхание.
      - Не знаю, Олег… ****ь, не знаю… это ж ребенок, что я в них понимаю? Она не спит, у нее судороги вторую ночь, бредит, с сестрой палатной говорил – галлюцинирует. Обещали же другое, твою мать!
      - В медицине не обещают. Что еще?
      - Да что еще… - всхлипывания, знакомые надрывные звуки.
      Антон замер, прижавшись к стене.
      - Что еще? – жестко, зло прозвучал ненавистный голос врача Якунина.
      - Что-что, б…****ь!!! – с болью, громко. – Что?! Динамическая непроходимость кишечная, отек легких прогнозируют! И протеинурия лютая, и лейкоцитоз собачий!!
      - Повторюсь – сроки называют?
      Лешка, кажется, снова затрясся.
      - В-в-в….в-выгнали меня… т-ты ник-кто ей, гово…
      - Ясно. Все, дыши спокойно. Меня слышишь? Дыши тихо, спокойно. Не дергайся!
      Неизвестно, как дышал Лешка – а вот у Антона в груди тут же скрутился и запульсировал ледяной узел.
      Элина умирает.
      Другого объяснения, и другой причины, по которой Лешка сейчас бьется в истерике, не существует. Даже по обмолвкам понятно – острая ожоговая токсемия, когда идет обратное всасывание жидкости, содержащей токсины от поврежденных и разлагающихся тканей, нарастающая интоксикация, наотмашь бьющая по ЦНС, по сердцу – до токсического миокардита, по ЖКТ – до язв и динамической кишечной непроходимости, по легким, как без этого – не зря слово «отек» прозвучало, значит, уже, как минимум, диагностированы явления экссудативного плеврита… а еще – оглушающий удар по почкам, этим маленьким рабочим лошадкам организма, яростно прогоняющих через себя всю кровь организма до тридцати раз в сутки. И все это – на фоне того, что необходимость трансплантации кожи девочке никто не отменял. А при такой вот прущей симптоматике – какая, к лешему, трансплантация…
      Выйти из-за угла? Подойти, расспросить, пихнуть в плечо, сказать, чтобы не паниковал, что друг рядом?
      Антон сильно, до скрежета, стиснул зубы. Нет. Не сейчас. Судя по новыми и диким ноткам в Лешкином голосе – он на самой грани. И голос Якунина – странно сдавлен, словно эта бездетная циничная тварь, пусть и хорошо лечащая своих пациентов, вдруг научилась любить и разучилась ненавидеть всех и вся. Сцепиться с ним сейчас прям перед Лешкой… хорошо же будет, правда?
      - Олег, я… я в петл…
      Звонкий шлепок. Еще один.
      - Я тебе башку оторву, если еще раз такое вякнешь! Слышишь меня, ты, чучело с яйцами?!
      - Да т…
      Странные звуки, с хрустом, словно кого-то сгребли за одежду и хорошо тряхнули, до разрыва волокон.
      - Я сказал – не истери, ты уши не моешь?! Не бывает безвыходных ситуаций!
      - Не бывает?! – Лешкин голос сорвался на фальцет.  – НЕ БЫВАЕТ?!!
      И затих.
      Какое-то время на балкончике царила тишина. Тяжелая, прерываемая глухими грудными звуками, очень мало отношения имеющими к смеху и радости.
      -  Не бывает, - тихо, хрипло, ответил ему врач. - Бывают неприятные решения.
      - Я без нее…
      - Знаю – жить не можешь. Ты сказал, я услышал. На вот, покури пока. Мне позвонить надо. И подумать тоже.
      - Да не хочу…
      - Кури, сказал! – рявкнул Якунин. – Не беси меня, твою мать!
      Дернув головой, Антон, стараясь ступать неслышно, направился обратно. День уже начинался, а в глазах – все та же ночная мельтешащая муть.
      Слишком много для сегодняшнего утра случилось, ей-Богу. Слишком. Алиевна, Лешка, Элина… может, еще будут сюрпризы? Валяй, творец этой станции и окрест, до самых до окраин Вселенной, не стесняйся, ты ж мастер по ним! Правда, специализация твоя как-то скривилась, сюрпризы твои – сплошь сучьи и несмешные, и только больно делают тем, кто здесь ради высшей цели работает… Что? Антон остановился, задрал голову, словно с блекло-голубого неба к нему кто-то обратился с вопросом, зло ощерился. Не ради высшей цели, говоришь? А ради чего, родной? Ради высокой зарплаты? Ради палат каменных и Мальдив пламенных? Ради ранней пенсии, ради внеочередного зачисления в детский садик ребенка, ради всеобщего уважения… хрен с ним, может – ради, хотя бы, свободного места в маршрутке, когда ты, полумертвый, на подгибающихся ногах, домой плетешься после дежурства? Какого пса замолк, а? Ладно, Нину Алиевну ты прибрал, ладно – Зяблика, Аньку-то Лян за что? Ей двадцать пять всего было! А Элину – у которой вообще ничего в жизни хорошего не было, которая вот только-только себе папу нашла - она когда нагрешить успела?! Лешку, который, собачья твоя душа, всю жизнь отпахав на бригаде реанимации и все это время живя впустую и ради ничего, именно сейчас обнаружил в себе смысл и силы жить – что он тебе плохого сделал?!
      Ответа не было, как его не было никогда. Смачно харкнув куда-то в сторону, Антон зашагал по балкону к окнам своей бригады. Молчи, молчи. Это у тебя, друг, лучше всего получается. Тебя-то точно никто с утра в прокуратуру не дернет, если отмолчишься…
      Офелия Михайловна проснулась. Она сидела на диване, откинувшись на его спинку, положив левую руку на смятый плед, а правую – на левую половину груди. А вот – еще один сюрприз, как по заказу.
      Антон рывком распахнул дверь балкона:
      - Офелия Михайловна, что? Болит?!
      Врач молча посмотрела на него, потом отвела взгляд.
      А… понятно.
      Фельдшер подошел, аккуратно убрал подушку с дивана. Сел рядом.
      - Я вас домой отвезу. И потом – на смену тоже… если сможете.
      Офелия Михайловна молчала.
      Против воли – он чувствовал, как в груди поднимается злость на самого себя, на эту идиотскую неловкую паузу, на то, что сказать-то, по сути, кроме пустых и избитых фраз, нечего… что-то про то, что дал и взял, что все там будем, что станция ее никогда не забудет, по крайней мере – не сразу же после похорон. И вообще – ненавидел саму необходимость хоть что-то говорить в этот момент, просто потому, что молчание – давило, и тишина – угнетала, и пустота в комнате казалась пульсирующей.
      Офелия Михайловна молчала.
      Встать сейчас надо, извиниться, вызвать такси, наверное. Дождаться, пока оно приедет, аккуратно довести ее до станционного двора… скорее всего, надо будет сесть с ней, сопроводить, мало ли, что. Довести до подъезда «хрущобы» на Донской, может, даже придется подняться до ее второго этажа. Потом, бегло попрощавшись, сбежать к чертовой мамаше от нее, от хлынувшей из распахнутой двери квартиры атмосферы одиночества, тоски и затяжной депрессии.
      Игнатович, наверное, кивнет своим колпаком.
      Или, все же,  этого будет недостаточно?
      Офелия Михайловна молчала.
      Да. Недостаточно!
      Недостаточно быть скудоумным подростком на сороковом году жизни!
      Недостаточно быть медиком по профессии – если ты, болван, не медик в душе! Которая настолько огрубела, что не чувствует боли другой души, той, что много лет рядом, той, что не умеет говорить, что умеет только больно молчать…
      Сжав зубы – снова, до скрипа и боли – Антон настойчиво обнял врача за плечи, потянул, прижал к себе ее, позволил ее лицу уткнуться в плечо, прижал крепко, сильно, насколько можно - сильно.
      Офелия заплакала.
      Сильно. Надрывно. Громко. Страшно, дрожа всем телом, с робкой доверчивостью прижимаясь к своему фельдшеру. Первый раз в жизни – за все годы работы.
      Прижавшись, в свою очередь, щекой к ее жестким волосам, часто подернутым белыми ниточками седины, Антон угрюмо гладил ее по плечам, по голове, по вздрагивающей спине, что-то бездумно шептал, что-то глупое и успокаивающее, что-то нелепое и доброе, что-то – наивное и обещающее, пустыми глазами глядя куда-то в стену, словно силясь взглядом отыскать на ней что-то, что должно все объяснить и расставить по своим местам.
      По стене медленно полз солнечный луч, полустертый и слабый, пропадал и снова появлялся, стоило облакам чуть раздаться.
      Он, разумеется, ничего объяснить не мог. Даже если бы хотел.
      
      
      * * *
      
      Листья платанов неприятно хрустели под ногами. Платан – очень хитрое дерево, он листья и распускать, и сбрасывать начинает строго тогда, когда уже нет никаких сомнений в развитии температурного режима очередного сезона года. Его не обманывает ни раннее тепло, ни поздний холод, поэтому именно по платану и ориентируются, когда встает вопрос об извлечении из шкафа и пуховика, и купальника. И сейчас, если уже эти пятиконечные листья, пожелтевшие и скукоженные, напоминающие растопыренную человеческую ладонь, украшенную снизу длинными черешками, начали массово сыпаться – жди осень, настоящую, мокрую и промозглую, с тяжелыми ливнями, с туманами, с ревущими штормами и шквальным ветром, задирающим рябь на речке вверх, заставляющим чаек негодующе орать и кружить над набережной.
      Дина угрюмо смотрела себе под ноги – черные полусапожки давили лиственную падь, покрывающую брусчатку. На их коже – неприятные росчерки грязи, как без нее, когда ты пробираешься к свежевырытой могиле через менее свежевырытые…
      Она ненавидела кладбища – возможно, с того самого момента, когда бабушка, тяжело дыша и вытирая пот со лба, густо украшенного морщинами и утопающими в них бородавками, привела ее к могилам родителей. Она не помнила их, понятно, ибо ребенка, который достал своими воплями и болезнями, меньше чем через год отдали на воспитание бабушке… ну, как отдали – забрала, узнав, что дочь  и ее избранник «забыли» коляску с Диночкой где-то, не пойми где, и не собираются искать, потому как ночь и поздно. Глядя на незнакомые лица в овалах эмалевых фотографий, вбитых в надгробия, она лишь моргала, не понимая, зачем она здесь, и почему она должна хоть что-то чувствовать, находясь рядом с ними. После – не зажилась и бабушка, сгорела буквально за полгода, жутко похудев и начав по ночам страшно, клокочуще, плеваться желтым на пол. После – детдом, и Татьяна Михайловна, добрая, заботливая, всегда и для всех находящая и ласковое слово, и сладкую ватрушку (пекла сама, специально для воспитанников), глупо и разом исчезнувшая в автоаварии – удар «КАВЗа» был о борт груженого арматурой «КАМАЗа», ущерб – смешной, пассажиры все, в лучшем случае, получили легкие ушибы, кроме «Тахаловны» – один-единственный, вырвавшийся из связки, рифленый стержень змеей скользнул, пробил сначала оконное стекло автобуса, а после – височную кость так и не успевшей обернуться воспитательницы.
      Каждый раз, приходя на кладбище, Дина ощущала какое-то непонятное чувство омерзения, которое даже сама себе охарактеризовать не могла. Впрочем… был еще и вызов, если припомнить.
      Повод вполне обтекаемый - «травма голеностопного сустава», центральная аллея Верещагинского, какая-то дурная девица юных годков, при розовых волосах, вся в коже и цепях с шипами, с чем-то таким железным и острым в ушах, губе и ноздре, активно машущая конечностями, длинная узкая тропинка вверх, к пятому сектору, гомон голосов, один из гомонящих – юный и пьяный в дымину, валяющийся на тропинке, с подвернутой ногой, неудачно зацепившейся за незамеченный впотьмах корень. И писк, тонкий и скулящий, чтоб его… прямо за этим сборищем ублюдков, на могиле с красной звездой, растянутая капроновыми веревками за лапы, уже распотрошенная валяющимся тут же канцелярским ножом, кошка… ее, надо понимать, кровью, на известняке надгробия была намалевана другая звезда, тоже – красная, но перевернутая и подтекающая кровавыми каплями. И дергающийся полиэтиленовый пакет – там были котята, тоже предназначенные на убой. Сатанисты или еще какая-то такая шваль, поклоняющаяся очередному бредовому лику с рогами – она так и не узнала, дыхание тогда сперло, а лоб мгновенно обметала испарина. Спасибо Ардашу, водитель никогда не отпускал девчонку-фельдшера на подобные вызовы одну, он тогда длинно и сипло выдохнул: «Ахххх, вы, сучьи дети…!»,  а после – огрел с размаху тяжелым балонным ключом первого из присутствующих, тут же завизжавшего бабьим голосом…
      Дина ненавидела кладбища. Но сегодня не пойти было нельзя – в это место бригады везли Нину Алиевну.
      Переодевшись и сдав барахло Инке Коваль, она забралась в одну из десяти предоставленных для процессии машин, внеурочно выдернутых из гаража санитарного автотранспорта – главный врач расстарался. Сам, однако, не поехал, как-то молча, без объяснения причин. Глухой – но ропот был, как без этого. Кулагин, если что, всегда был среди тех, кто нес гроб к месту упокоения… По двору станции металась Костенко, раздавая какие-то бестолковые команды и распоряжения, которые никто не слушал – не до нее было, а венки и цветы, что еще с ночи приволокла профорг, можно было погрузить в машину и без директивных указаний. Тронулись кортежем по улице Леонова, включив только «мигалки», без сирен, молча, без разговоров и комментариев. Было и отвратительное своей иссушающей пустотой прощание в комнате ритуального агентства, удушливый запах горелого воска, узкий гроб, заострившиеся и чужие черты разом пожелтевшего лица Нины Алиевны, мерцание свечей, был объемистый батюшка, воскуривший ладан в кадиле и начавший что-то малопонятное говорить нараспев, то и дело прерывая речь громким лающим «кхым-кхым», заставляющим морщиться тех, кто стоял рядом. Была Офелия Михайловна, бледная, немая, сидящая в изголовье, с разом побелевшими за два дня волосами, был Антон ее Вертинский, стоящий за спиной своего доктора, дергающий губами и очень часто отворачивающийся, чтобы снова повернуться – с красными, свежеоттертыми, глазами. Были и сукины дети, сродни Цаплиной, которая, на правах старшей ЦДС, частенько выхватывала от старшего врача за самоуправство  - указанные всхлипывали громко, напоказ, то и дело размахивали платочками и зажженными свечами, звучно шептали слова утешения друг другу, хотя в глазах – змеиное злорадство, как же, избавились от ига и тирании…Был молодняк, едва слышно переговаривающийся, малопонимающий, что сейчас происходит, и КОГО сейчас вот-вот зароет в жесткую, богатую отломками мергеля, землю Верещагинского кладбища эта станция скорой медицинской помощи.
      Было прощание. Дина, дождавшись очереди, коснулась губами холодного лба, украшенного церковным венчиком, погладила восковую щеку лежащей.
      - Нина Алиевна… вы далеко не уходите, хорошо? Подождите меня с Анной Валерьевной, я скоро…
      В спину кто-то больно пихнул, зашипел:
      - Что несешь, дура? Башкой поплыла?
      Не отвечая и даже не оборачиваясь, Дина отошла от гроба. Перед глазами – мягкая и какая-то воздушная муть, странное такое чувство, словно у осужденного на смерть – которому наконец-то назвали дату и время исполнения приговора.
      - Лусман, сюда идите, подержите!
      Костенко. Ей же до всего дело, верно? Суетится, изображая организатора, а попутно – стреляет свинячьими глазками во всех направлениях – кто что говорит, кто как скорбит… мало ли, все пригодится, когда придет пора.
      Дина молча подошла, взяла ворох белых полотенец, взяла фотографию Нины Алиевны в  рамке, украшенную черным уголком справа внизу.
      - Дин, ты как? Норм?
      Санитар, тот самый, что с Казанковым в смене, остановился напротив, взял пальцами за рукав куртки. Сочувствует, что ли? А, какое там… в глазах сплошь спортивный интерес затащить в койку бабенку, что категорически отказывается любоваться на его училищную харизму и тщательно вылепленный на турнике торс. Жаль, короткие и хуже развитые ноги все портят.
      Молча освободив рукав и отвернувшись, она посмотрела на Антона Вертинского. Вот, кстати, пример нормального мужчины, если уж о них рассуждать. Придерживает свою Милявину за плечи, пока та наклоняется над лежащей, руки – напряжены, лицо – камень, и убьет сейчас любого, кто попробует влезть. При том факте, что у них с врачом – длинная и странная двадцатилетняя работа, нелепая и дикая смесь вражды и нейтралитета, дружбой это нельзя назвать даже в принципе. Однако вот – платок ей дает, по спине гладит, и, главное – глаза, глаза! Даже сомневаться не стоит – порвет он за Милявину любого, на мелкие лоскутки, на кровавые лохмотья. Почему они не все такие, спрашивается…
      Дорога на кладбище, центральная аллея, украшенная по краям длинными, темно-зелеными, кипарисами, поплывший и раскрошившийся местами бетон дороги, то и дело проседающий ямами и перекосами вправо, где до сих пор журчит задавленный наваленным от могильных раскопов грунтом Верещагинский ручей. Яма, раскрытая, словно рана, вся в желтой, яркой и гадкой какой-то, земле, прислоненный к земляной куче крест из мореного дуба, обвязанный белой тряпкой, в небе – серо-белая мешанина облаков, срывающиеся и пропадающие капли нерожденного дождя, голоса, скрип досок, наспех брошенным от тропинки к могиле, по которым идут фельдшера, несущие обитый бордовым велюром гроб. Скрежет винтов, закрепляющих крышку… спасибо хоть прогрессу, убрали из церемонии погребения отвратительный момент заколачивания гроба, когда каждый удар – словно в сердце острым, и, чего уж, были случаи, когда вызывали бригаду для реанимации близких родственников – представлялись прямо рядом, отяжелев от звука звонких и страшных ударов молотка.
      Тихо плакалАнтон Вертинский. Всхлипывал, отворачиваясь, Тёма Громов, тер лицо Лешка Вересаев, мелко крестилась Надежда Александровна, мертвым взглядом смотрел на уплывающий вниз на веревках гроб Олег Якунин, Анька Демерчан – та просто отошла, вцепилась в искривленный ствол недалеко растущей ивы, странно и как-то жутко затрясла головой. Откровенно скучала Цаплина, то и дело упиравшаяся в телефон, им же периодически делающая фотографии и отсылающая их куда-то и кому-то заинтересованному. Поодаль стоял Игнатович – молчаливый, чуть скошенный набок, без своего обычного накрахмаленного колпака, в невнятной круглой меховой шапочке с козырьком, стоял, и молча смотрел, что-то сжимая белыми от напряжения пальцами. Даже станционные дурачки – молчали и глазели, как в этом мире становится меньше на одного замечательного медика. Рядом с Вертинским – стояла Милявина, она не плакала, не махала свечами, не тряслась и не изображала что-либо… просто стояла, молча, сухим взглядом провожая свою единственную, как говорят, подругу, в последний путь. На миг – их взгляды встретились.
      После этого Дина и ушла.
      Кажется, что-то там ей вслед Костенко прокричала. Наверное, про поминки и необходимость присутствия, раз человеко-место уже оплачено профсоюзом.
      Как может пустота в душе так встретиться с другой - идентичной?
      Смешно, наверное, было бы… за много лет никто, включая ее фельдшера, так и не понял Офелию Михайловну – а Дина все поняла за один короткий миг. Может, потому что боль, которая закольцована где-то глубоко внутри, нашла отдушину, и, найдя – зазвучала в унисон с другой болью, точно такой же?
      Улица Дагомысская уже закончилась, впереди – шумный центр. Нет, не туда. Куда угодно, только подальше от людей. Может, пройтись по Цветочному бульвару? Выходной сегодня, из тех, которые у обычных людей, там не продохнуть от мамаш с колясками и школьников с бубнящими Bluetooth-колонками, выкрученными на полную громкость, и вопящими при этом так, словно их главная задача – переорать собственную музыку, терзающую уши покорно молчащих окружающих. Море? Нет, не годится, море Дина тоже не любила. Что-то такое пугающее было в его бескрайнем горизонте и темноте соленой воды, растекающейся от края и до края. Всегда как-то казалось, что оно просто выжидает, снисходительно наблюдая за муравьиной суетой людишек, строящих в прибрежной зоне какие-то там бетонные буны и волнорезы, отсыпающих зону пляжа песком и галькой, возводящих кафе и эллинги – чтобы потом, в какой-то момент, утратив спокойствие, взвиться вверх бешеной пенной стеной и смести все это к чертовой матери, разбросав щепки и куски бетона с костями обнаженной арматуры – в назидание… Куда тогда? Может, не стоило выпендриваться, следовало поехать со всеми в поминальную столовую на Приморской… посидела бы угрюмо над тарелкой куриного супа с лапшой и маленькой миской с кутьёй, послушала бы речи собратьев по сдаче смены о том, какого человека они потеряли…
      Нет! Не смогла бы! Дина, не меньше, чем кладбища, ненавидела и поминки – если не больше. Сидеть и жрать, давиться, пихать в себя куски, в знак памяти о том, кто навсегда остался сейчас один, в душном пленудеревянного ящика и перепаханной лопатами земли… слушать пьяный бред и гнилую банальщину, про «помним и никогда не забудем», про то, каким он парнем был… пытаться водкой задавить в душе пульсирующий очаг боли, пытаться не думать о том, что в жизни образовалась пустота, которую никто и никогда не сможет заполнить, пытаться не реветь в голос, когда хочется, или, наоборот – выдавливать из себя слезу, когда тебе все равно… что может быть отвратнее?
      Сожженная душа Офелии Михайловны перед ней сейчас – как на ладони. Всегда одна, всегда – против всего мира, всегда – готовая оскалиться на любой тычок извне, сама себе – крепость и армия, не рассчитывающая ни на кого, зато подозревающая – каждого, и поэтому – готовая каждого, даже того, кто рядом и близок вроде бы – отшвырнуть прочь, лишь намек пусть будет… Никогда никого не любить, ни к кому не привязываться, не держаться ни за кого, не открывать душу, не пускать в свою жизнь, отгородиться от всего и всех железобетонной стеной, унизанной металлическими шипами! А для маленькой и тихой частички чего-то мягкого, розового и детского, что, сжавшись, сидит где-то глубоко внутри, которую никто и никогда не увидит – вот, работа в медицине, на переднем крае, на догоспитальном этапе, пусть хоть малая часть этой работы, та, где ты действительно нужна, где успеваешь и спасаешь – пусть она и будет утешением, хоть таким… И закрыться, снова, наглухо – потому что в той работе, где ты должна спасать – слишком много будет моментов, когда ты спасти не сможешь, и нельзя, ни в коем случае, пускать эту боль внутрь, она убьет это беззащитное и доверчивое розовое существо. Так и жить – по инерции, в обществе и для общества, инородным телом…
      Набережная реки – украшенная свежеуложенной брусчаткой, расписанными в светло-розовое фигурными балясинами, отграничивающими пешеходную зону от водной. А вот тут вот, возле пешеходного перехода – небольшой балкончик, выступающий над опорной стеной.Девушка остановилась, положила руки на бугристый парапет. Прямо под ней – искусственный порог, уже основательно изъеденный течением, еще, помнится, девочкой бегала сюда, когда бабушка спать ложилась после обеда, понырять и поохотиться на юрких мальков, прыгающих вверх на миниатюрных водопадиках, стекающих с бетонных плит. Сейчас же, по осеннему времени – вместо мирно кружащей голубой воды под порогом беснуется пенное месиво, черно-грязное, выстреливающее вверх капли и обреченную, бьющуюся в агонии, пластиковую бутылку, принесенную откуда-то с верховий. Глубина там – метра два, немного, но в такой-то круговерти… неужели не хватит?
      Или что – завтра, как обычно, на смену? К температурам, «плохо выпившим», преющим паховым областям и «сделайте, чтобы он перестал блевать от водки по утрам»? Не хватит ли?
      Вокруг люди, конечно, снуют, то и дело мотаются на электросамокатах подростки, машины по улице Конституции идут непрерывным потоком, не лес и не волки вокруг – только это вряд ли помеха. Практика показывает, что уже не те люди и не та эпоха вокруг, и если ты, суча ногами, будешь сдыхать на асфальте, девять из десяти будет наматывать круги вокруг тебя, стараясь не замараться в луже крови и выбирая ракурс получше, ради лайков и репостов, дабы залететь в топ, ни в коем случае не заморачиваясь такой дуростью, как попытаться применить к твоему дергающемуся телу «гражданский поворот спасения» или тройной прием Сафара. Так что, можно не колебаться – получится. И вправду, не затянулся ли этот фарс? Доживать жизнь так, как Офелия Милявина, с поломанной душой, в ненависти ко всему сущему, без намека на изменения, тихо угасать?
      Ани уже нет. И никогда не будет. И не будет другой такой Ани. Есть лишь Лианна, она до сих пор звонит и пишет – телефон уж неделю как лишен голоса и даже вибрации, она не читает сообщений и не собирается перезванивать. Но она, как бы это подло не звучало – не нужна. Да и никто не нужен, если уж совсем честно. Пошло бы оно все…
      - Купаться собралась, Динчик? – раздалось сзади.
      Дина рывком обернулась.
      Афина Минаева невесть когда успела усесться на лавочку, что находилась под развесистым каштаном, до сих пор еще частично зеленым – затянувшееся летнее тепло обмануло дерево, доверчиво давшее новые зеленые листья надвигающимся холодам. Платан бы спросило, что ли…
      - Тебе какого хрена тут надо?
      Афина вытянула ноги – длинные, стройные, затянутые в облегающие черные джинсы, поддернула полы серого, в черную крапинку, пальто.
      - Да так, знака «Остановка запрещена» не увидела, присела.
      - Молодец! – против воли – в глотке что-то щелкнуло. Принес ее хрен, чтоб ему  и ей, и всем им, хренам этим… Ведь почти же уже…
      - Может, я не в свое дело лезу, но мне показалось, что ты как-то неправильно ушла.
      - Ты права. Не в свое дело лезешь.
      - Судьба у меня такая – правой быть, - без улыбки пошутила Афина. Поправила кокетливый венчик белоснежно-белых волос, который она закручивала на голове всегда. – Присядешь?
      В горле, откуда-то родившись, зрел горький и обиженный комок. Помешала, сволочь мелированная, не дала сделать то, что хотела… теперь же уже не решиться…
      - Может ты – привстанешь? И свалишь отсюда куда-нибудь?
      - Не свалю. Сядь, пожалуйста. Я тебя ничем не обижала.
      Мимо с воем пронесся электросамокат – и долговязая фигура на нем, увенчанная наушниками, плевавшая на тех, кто окажется на пути гордого бороздителя брусчатки.
      - Что тебе нужно, Минаева?
      Глаза Афины – странные, вроде бы и изумрудно-зеленые изначально, но – какие-то выдохшиеся, словно пеплом подернутые, неприятные.
      - Да ничего, на самом деле. Просто Нину Алиевну жалко, а сидеть в общей столовой и слушать чавканье отовсюду я не хочу. И слушать блеянье Костлявой – тоже.
      - Тебя никто не заставляет.
      - Мне нужно поговорить, Дина, - не показалось, кажется, в голосе девушки-фельдшера звучали просительные нотки. – Или выговориться, как хочешь, понимай. Не захочешь слушать – я тебя тоже не заставляю.
      Сейчас, наверное, самое время, расшаркаться – мол, ну, что вы, не стоит, говорите, с меня не убудет.
      - А если, например, мне твои откровения малоинтересны?
      - Значит, я напрасно потрачу время, и ты тоже, - произнесла Афина, вставая. Показала рукой – направо, согнув локоть. – Там, на Конституции, во дворе пятнадцатого дома, лавочка есть такая хорошая – под тополями, за гаражами, и не видит никто. А у меня случайно тут фляжка коньяка завалялась, муженек не нашел, повезло.
      - Ну, так и иди!
      Афина на какой-то момент застыла, измеряя ее взглядом, с головы до пят. Дернула щекой.
      - Пойду. Приятного купания, Лусман!
      Снова – вжжжжуууух, пронеслись один за другим, два всадника электрических двухколесных недолошадей, словно отсекая разговор, разбивая пространство между говорящими, пока Минаева, придерживая сумочку, уходила через дорогу, прочь, к тому самому загадочному двору на улице Конституции.
      Дина рывком отвернулась, снова – к реке. Пока еще не поздно же, еще буруны бьются, и не страшно почти еще, дел-то – ногу задрать на парапет, оттолкнуться, и, вниз, головой, руки за спиной, чтобы при ударе ни в коем случае не выжить…
      Нет. Поздно. Уже страшно. Уже откатило от глаз то странное мутное нечто, что до последнего момента сдавливало их, нашептывая искусительно, что там, внизу, в мокрой круговерти – не страшно и не больно…
      Гореть тебе в….
      Тяжело дыша, облокотившись о парапет, Дина до боли, до крови, укусила нижнюю губу. И ведь – даже слез не выдавить, не получится. После того, как Анечка вот так вот ушла – глаза словно обмелели, ни капельки слезные железы уже не родят. Даже сегодня, на кладбище, в мавзолее, даже на пятиминутке, когда Бирюкова речь заготовленную говорила – никак. Эмоциональная тупость проснулась? Манифест грядущей шизофрении, тихо-мирно дремлющей в генных недрах, основанных двумя родителями-алкашами? Или есть более простое объяснение – что-то про циничную сволочь, которая никогда никого по-настоящему не любила. Кажется, именно так говорилось в очередном, всплывшем на экране телефона, сообщении от Лианны – она не открыла и его, но частично прочитать успела.
      Адрес она нашла легко – район их подстанции, в каждом из этих домов она побывала, и не по разу, кое-где – как-то мимолетно, а есть и хрущевские памятники отвратным вызовам, после которых рука сама тянется к сигарете. Вон, например, девятый дом, все по той же Конституции – новогодняя смена, четыре утра, седьмой вызов с момента боя курантов, сам год – встреченный аккурат над еле живым от принятого этанолового или иного содержимого бутылки, повисшим на кустах бузины возле помойки – вызвала какая-то добрая душа, из окна увидев, посочувствовал, но лично посодействовать спасению не пожелавшая. Крики, вой ракет, салютные хрустящие россыпи над головой, радостные голоса, бегающие разноцветные блики – и бородатая рожа, отпихивающая, валящаяся на асфальт, дико, на застывшей ноте, орущая: «Ппппшлаааанааааааах!» - раз за разом, словно заклинило. И вот, после нескольких вызовов, благоухая смесью бомжатины и гипохлорита, детский вызов, аккурат в девятый дом, рядом с предыдущим местом вызова. Скривившись от жуткой смеси запахов, она тогда набросила на шею вместе с фонендоскопом мишуру – чтобы хоть как-то не портить праздничное настроение, раз к ребенку едет, шагнула в натопленный радиаторами удушливый жар квартиры. И все вводные замечательного вызова -  едва стоящий на ногах, разящий водочным выхлопом, люмпенообразный папаша, костлявая, с лицом практикующей ведьмы, мать в каком-то бесцветном халате, которая с порога же зашипела: «Где тебя, с-сука, носит?! У него тридцать девять уже!!». При осмотре – двухлетний ребенок, энтеровирусная инфекция как она есть, лечения не получал, в поликлинику не обращались, болеет уже пятый день, откровение, что болезни надо лечить, накатило на семейную чету именно сейчас, к четырем новогоднего утра, после того, как застолье и водка подошли к концу. На вопрос – почему не обращались, с двух сторон полетела площадная брань, визгливое женское: «Да ты кто такая, падла, чтобы меня тут строить?! Тебе за что деньги платят?!», и вторящее ей мужское: «Слыш, я т-тебя… т-тут….нахххрер… сейч-час позвоню… тебя заррроют нахх!!», после чего, для большей наглядности – размашистый удар по серванту, с выбиванием стекла в дверце. Против воли – задрожали руки, против нее же – мочевой пузырь внезапно стал мал, и колючим ознобом пробрало по спине. Уйти – нельзя, помощь оказать – не дадут любящие родители, защищать себя – не даст любящее начальство и действующее законодательство. Дина тогда все же попыталась, терпеливо выстояв под потоком словесных помоев, вскрыла стерильную оболочку деревянного шпателя, щелкнув фонариком, попыталась осмотреть зев брыкающегося на коленях беснующейся мамаши ребенка, чуть задрала ему голову – и даже почти получилось увидеть миндалины, но в ответственный момент та, привстав, отшвырнула ее назад, пронзительно завопив: «ТЫ… МРАЗЬ, ТЫ – МОЕГО РЕБЕНКА ТАК… Я ТЕБЯ СЕЙЧАС..!!!!!!». И сзади, словно ждал сигнала… нет, ударить прямо ее любящий детопроизводитель не рискнул, зато от души влепил ногой по терапевтическом ящику, тот с треском ударился о стену, раскалываясь и звеня осколками битых ампул. И тоже открыл рот… С того вызова Дина ушла с двумя глубокими царапинами на щеке, с синяком на локте и с оплеванной ядом, в тугой комок боли свернувшейся, душой. Не тронули… почти, однако мразь мужского пола, настырно следовавшая за ней до самой машины, надрывно орала в спину на весь подъезд и улицу, привлекая внимание общественности к болезни продолжателя своего рода, то и дело норовила пихнуть кулаком в шею, и, как заклинание, повторяла: «Т-ты у меня, б-****ина, пох-ходишь тут с мишурой на ш-шее!!». Как доработала до утра, не помнила, помнила зато, как уходила утром со станции, на миг задержалась, посмотрела на мерцающую переливами огоньков гирлянды елочку, стоящую на окне диспетчерской. Долго и сосредоточенно рвала ту самую мишуру в клочья, а, зайдя уже за угол станционного двора – разревелась, и никак не могла остановиться…
      Поворот, два монументальных гаража, начинавших когда-то монолитными железобетонными блоками, а ныне – трансформировавшимися в трехэтажные самострои с контурами и элементами, вогнавшими бы любого архитектора в гипогликемическую кому смелостью решений и эклектичностью элементов декора. Стоят под острым углом друг к другу, один, не шутка и не обман зрения – имеет перед входом, по обе стороны прозаичной металлической двери с кошачьими ржавыми метками по нижней части, две помпезных выбеленных колонны, претендующих на ионический ордер, с симметрично завитой капителью, частично, впрочем, облупившейся уже и кое-где декорированной старой паутиной. Второй, хоть и отстает в классике оформления, зато перебивает дурновкусием мансарды, обрамленной панорамными пластиковыми стеклопакетами, небрежно приляпанной к оштукатуренной в серое стене, без какого-то там намека на корректное и гармоничное сочленение основного массива здания и этого вот придатка. Оба, однако, соблюли трогательное единение в оформлении приусадебного участка – высаженные в ряд кусты остролиста, постриженные, с неизвестно зачем выбеленными стволами. А за гаражами – открывается тихий уютный дворик, стол, нависшая крыша беседки, тень и тишина. Впрочем, за зарослями бузины, угадывались контуры какого-то очень древнего сарайчика, помнящего еще, наверное, Кровавое воскресенье, перекосившегося на все углы, заросшего плетущейся лианой, чья дверь, вся в облупленной краске невнятного цвета, уже не совпадающая своими контурами с потерявшей форму прямоугольника дверной коробки, нелепо оттопыривалась, выглядывая из кустов.
       Афина сидела на лавочке беседки, закинув ногу на ногу, бездумно глядя куда-то в стену правого гаража, с этой стороны, по причине ее невидимости с улицы, сохранившей первоначальные бетонно-серые разводы.
      Дина села рядом. Помолчала.
      - Не выпрут нас отсюда?
      - Не выпрут, - блондинка смешно наморщила нос. – Тут один товарищ живет, я его регулярно от… ну, скажем, пьянки, капаю. Так что сидеть мы тут можем, сколько душа пожелает.
      - Доставай тогда свой коньяк, что ли.
      - Подожди.
      - Чего подождать?
      Дверь правого гаража распахнулась, оттуда вышла, судя по уверенной походке, не менее чем хозяйка – высокая, дородная, с горделиво вздернутой головой, с макияжем и прической, уложенной даже сейчас, в домашних условиях, в тандеме с халатом и тапочками. Она приветливо кивнула Минаевой, скользнула равнодушным взглядом по Дине, поставила на стол поднос – там были две маленькие рюмочки и тарелка с нарезанными кружками лимона, чуть поодаль – небольшая солонка.
      - Если холодно станет, позовите, пледы дам.
      - Спасибо, - кивнула Афина. Улыбнулась – одними губами.
      Подарив ей в ответ такую же улыбку, хозяйка исчезла, аккуратно притворив за собой дверь.
      - Ты ей не нравишься.
      - А я не дачка на Мальдивах, чтобы всем нравиться, - хладнокровно ответила фельдшер, извлекая откуда-то из сумочки плоскую серую фляжку со свинчивающейся крышкой. – Само собой, считает  меня шлюшкой с красным крестом, которая только и ждет, как ее муженьку в койку прыгнуть. Но, пока он во мне нуждается – терпит, и вон, видишь, даже симпатию изображает.
      - Так прямо бухает сильно?
      Афина покачала головой. Тонкая коричневая струйка коснулась дна первой рюмочки.
      - Нет, там другое. Он, в принципе, мужчина неплохой – скажем там, занимается полноценной организацией отдыха для очень важных людей, настолько непростых, что даже в золотой унитаз опростаться не пойдут, не по рангу. Работа непростая, где-то раза три-четыре в год у него возникает такая рабочая ситуация, что ему приходится двое, а то и трое суток на ногах быть… без сна, само собой.
      Вот оно что…
      - «Спиды»?
      - Они, родимые. Глотает амфетамин, куда деваться. А потом я его в чувство привожу. Симбиоз, сама понимаешь.
      - За возможность посидеть в беседке? – не удержавшись, съязвила Дина.
      Афина склонила голову, посмотрела на нее, словно решая, обидеться или нет. Потом мягко улыбнулась.
      - Не только. Ты девочка взрослая, не полгода на линии, сама понимаешь.
      - Не мое дело, в смысле?
      - И это тоже. Пьем?
      Не отвечая, Дина взяла рюмку в руку, взвесила, раздумывая, не плеснуть ли коньяк в личико этой блондиночке, не расколотить ли посуду о стену, и не вернуться ли на набережную.
      Коньяк обжег рот и глотку, вниз по пищеводу тут же поплыло распирающее колючее тепло.
      - Ухх…!
      Афина, не кривясь, проглотила свою порцию, кокетливо отставленным мизинчиком аккуратно двинула в ее сторону тарелку с лимоном.
      Разговор неторопливо потек, но не вязался с самого начала. Само собой, обсудили и Нину Алиевну, и ее странную смерть, и Костенко с ее идиотской суетливостью, и свинский жест «главнюка», не проводившего заслуженного старшего врача Центральной подстанции в последний путь. Потом как-то плавно съехали к последней смене, к Лешке Вересаеву, который ходил и разговаривал так, словно уже одной ногой готов составить компанию Нине Алиевне, упомянули встрявшую на ДТП Невенку Милован, карточку которой на пятиминутке разнесли в хлам, и влепили выговор за кривое оказание помощи, неправильно введенный воздуховод и слишком поспешную транспортировку, до стабилизации гемодинамики… стуканул Кузнецкий, кто ж еще, этого типа хлебом не корми – дай лишний раз самоутвердиться за чей-нибудь счет. Кто спорит, врач он хороший, и знает очень много, лекции в медучилище даже читает, но дерьмовым человечишкой от этого быть не перестает. Да и, поговаривают, он мстит сербочке за то, что как-то подкатывал к ней с вполне определенными предложениями, но был отбрит резкой фразой «Пуши курац, пичкар!», где за непонятными словами стояла вполне понимаемая суть сказанного. Невена давно и серьезно замужем, иных мужчин чурается, делая исключение лишь для Олега Якунина – собственно, он ее откуда-то из ныне покойной Югославии на нашу станцию и привел. Почему и как – никто не знает, ходят слухи разные, от тайной жены либо любовницы до того, что сволочь-Якунин как-то героически спас жизнь то ли ей, то ли ее мужу, и с тех пор черноокая красоточка его боготворит, кротко снося и его гадкий характер, и мерзкий язык.
      Однако Афина что-то недоговаривала, и Дина потихоньку начинала злиться. Несколько раз она ловила себя на том, что уже готова встать и сухо попрощаться – не для пережевывания станционных сплетен же ее позвали? Но не вставала… непонятно, то ли коньяк наконец-то начинал свое магическое действие, то ли – закатное солнце, которое потихоньку забиралось на крышу стоящей за стеной дикорастущей бузины «хрущевки», то ли – странное чувство, какое-то непривычное, которое возникло, зацепилось где-то за грудиной, и не хотело уходить. Нет, не желание – хотя Афина, если уж говорить откровенно, даже в свои сорок с чем-то выглядела хорошо, пусть, и не столь ухоженной, как Лианна. Что-то непонятное, словно впервые за очень долгий срок ты обрела кого-то, кто думает как ты, смеется над тем, что смешно тебе, подхватывает фразу, которую ты только начала. Это было приятно – и это было неправильно. Минаева – не подруга ей, и в жизни никогда у них не было таких вот совместных посиделок, разве что за одним столом на Дне Медика встречались… и завтра уже, когда закончится коньяк и этот день, они снова разойдутся по разным углам. Так какого же черта сейчас играть в близких подруг, если это изначально обречено?
      - Может, поговорим уже по делу? – собравшись с духом, произнесла Дина.
      Афина покачала головой, рассыпая белые пряди над высоким лбом.
      - Рано.
      - В каком смысле – рано?
      - В том самом.
      - Шикарный ответ. Так, может, я потопала уже?
      Снова – взгляд этих странных зеленых глаз. Странных – потому что зелень в них какая-то жухлая, мертвая, словно заросшая мхом могильная плита.
      - А куда тебе торопиться, Дин?
      - Тебе, может, и некуда… - не удержалась, потому как больно – так уколоть. – У тебя, я слышала, там все совсем плохо в плане алкашки? Даже машины наши бить начал?
      Словно блик пробежал по зелени, Афина как-то вся скукожилась на миг, словно спасаясь от холода. Потом распрямилась:
      - Да, все плохо. Бухает страшно, алкогольная энцефалопатия уже присутствует, полиневропатия – периодически заглядывает. А еще мне приходится с ним каждую ночь, что не на смене, в одну постель укладываться, перегаром его полночи дышать! И утром в сортир его волочь, чтобы не упал, и пол не обгадил!
      Дина, не выдержав ее взгляда, отвернулась.
      - Прости…
      - Не за что мне тебя прощать. Не ты мне его в загсе  подсунула!
      Они какое-то время молчали, глядя в стороны. Дина сжала зубы… да что с ней, в конце концов? Зачем так… особенно с той, кто ее остановил в момент, после которого уже нет возврата, кто привел сюда, угощает коньяком, в конце-то концов? Что плохого она сделала? Ведь даже в душу не лезет, настырных вопросов не задает… зачем так?
      - Афин… - превозмогая себя, она положила ладонь на ее узкую, побелевшую от стиснутых пальцев, ладошку. – Не обижайся, правда. Я всегда одна, понимаешь? Я не привыкла к компании, и к друзьям тоже. И не хочу привыкать сейчас.
      - Да, я в курсе.
      - Простишь тогда?
      - Прощу. Сама виновата, сам позвала же.
      - Зачем ты меня позвала?
      Афина повернулась. Улыбнулась – но улыбка вышла какой-то ненатуральной, какой-то жалкой и растерянной. Словно улыбающаяся до последнего момента сомневалась, стоит ли улыбаться.
      - Сейчас поймешь. Все дело в том, что…
      Она замолчала. Закатное красное тепло расползалось по верхушкам кипарисов и замшелому шиферу крыши «хрущевки». Становилось уже прохладно в этом странном тупичке, скрытом от шума многолюдного и густонаселенного района Коммунстрой.
      - Что?
      Вместо ответа - сзади скрипнула дверь утонувшего в кустах заброшенного сарайчика.
      - … что тебя сюда пригласила не я, - скорее поняла, чем услышала девушка.
      Тонкие, хрупкие, похожие на детские, пальцы легли ей на плечо. И вместе с этим – голову окутал тонкий, очень узнаваемый, запах духов, который еще не так давно витал в комнате отдыха бригады номер пятнадцать. Запах, который она уже почти успела забыть.
      - Привет, Дина… - тихо, почти беззвучно, произнесла за ее спиной Аня Лян.
      
      * * *
      
      Вторая подстанция скорой медицинской помощи проигрывала Центральной всем, чем только можно проигрывать в принципе – поэтому и приобрела неприятную славу медвежьего угла, куда начальством ссылаются все неугодные, которых уволить на данный момент не позволяет и без того дырявый график дежурств. Центральная подстанция – она да, она была столицей догоспитальной медицины в городе, ибо располагалась на Леонова, в сердце района Коммунстрой, и не абы где, а в капитальном, изначально под ее нужды построенном, здании, где было все, что нужно для счастья – и ЦСО в подвале, и отдельное (большое!) помещение под диспетчерскую (где у фельдшеров по приему вызовов был даже свой закуток с холодильником, диваном, микроволновой печью и столом, чтобы не давиться едой над монитором, с прижатой к уху телефонной трубкой), и целый этаж под комнаты отдыха бригад, комната для конференций, еще этаж – под начальство, причем каждому – отдельный кабинет, а бонусом – здоровенный актовый зал со сценой, и под крышей – даже десяток комнат, превращенных в общежитие для приезжего медицинского персонала. Да чего там… даже первая подстанция, не так шикующая, все равно была в выгодном положении, ибо располагалась в хоть и одноэтажном, но, все же – отдельном здании, пусть старом и несовременно выглядящем (когда-то, во времена развитого социализма, тут находился аэровокзал), однако там имелся и душ, и раздельное мужское и женское туалетное удобство, разве что комната отдыха была общей (бывший зал ожидания), и место для сна… пардон, для горизонтального способа дежурства, надо было с утра забивать заранее, кидая рюкзак или сумочку на один из многочисленных диванов, расставленных по периметру этого зала, украшенного по верхней части старомодной гипсовой лепниной, с потолком, на котором было изображено голубое, в облаках, небо, сейчас, однако, сильно облупившееся от времени. Стоянка санитарного транспорта, опять же – немаловажный фактор, который ощутимо влияет на комфорт работы… не понять это тому, кто никогда посреди ночи не был разбужен на вызов криком селектора, не выбирался из-под нагретого одеяла в уличный холод, и не забирался в еще более холодную машину, чей металл холод, казалось, аккумулировал и усиливал. Где-то в более северных регионах, понятно, стоянка базируется внутри отапливаемого помещения, что продиктовано, правда, не столько заботой о персонале, сколько пониманием, что прогревать наглухо промерзшую машину до того, чтобы она могла стронуться с места, не шагнув одним колесом к ремонту двигателя – себе дороже. Однако и на Центре – машины стоят под бетонным козырьком, длинным, пусть и не закрывающим их до конца, но все же – дающим возможность в ливень забраться во чрево санитарного транспорта без необходимости выжимать намокшую форму.
      Увы, вторая подстанция – нелюбимое дитя, находится в районе, расположенном в ущелье, и, казалось бы, относительно небольшом, если бы не одно «но» - будучи нешироким, район одновременно являлся очень растянутым вглубь от побережья, поделенным на несколько разбросанных по горам сел, расстояние между которыми исчислялось в десятках километров, и именно здесь незыблемый стандарт «одна бригада на десять тысяч населения» давал сбой. Бригад на второй было всего три, больше не полагалось, и все они постоянно были на выезде – по описанной выше причине, ибо скататься в Хлебный (20 килошагов от побережья) на температуру, а сразу после этого поехать в Вольную на судороги (9 их же от линии прибоя) – это почти полтора часа, если учитывать извилистость дороги, невнятность адресов (три улицы Олимпийские на район – давно уже не удивляют), убитость сельских дорог, наличие обязательной родни, которую тоже нужно экстренно осмотреть и проконсультировать, не то, чтобы по жизненным показаниям, но – на всякий, ибо «вас, если вызвать, хрен дождешься». Да и район, считающийся городским – тоже никуда не девается, там точно так же болеют, рожают, перепивают и не смотрят на сигналы светофора, переходя дорогу. Под размещение подстанции, однако, капитального строительства не было предусмотрено – просто пункт стоянки бригад «Скорой помощи», имевший место быть еще со времен Советского Союза, был переоборудован в подстанцию – в основном, конечно, в формулировках.
      Указанный пункт располагался в здании трибуны стадиона, на первом этаже (на втором был тренажерный зал, душевые и кабинеты тренеров), в довесок к нему была сооружена «кухня» - небольшой домик, где было всего две комнаты, одна – с плитой, небольшим кухонным столом и старым, гудящим и грохочущим, чудом непонятным живым, местами тронутым зашкуренной и закрашенной ржавчиной, холодильником «Орск», вторая – узкая, тесная, пропахшая сыростью, облицованная кафелем, выполняющая роль общей душевой. Если же зайти в саму подстанцию – накатывала грусть. Минуя дверной проем, справа – диспетчерская, точнее, отгороженная часть коридора, забранный металлопластиковыми панелями закуток, в который были втиснуты тумбочка, этажерка с документами, офисное кресло, опасно перекошенное, ибо пол уже давно просел (на спинке скотчем было наклеено угрожающее «НА КРЕСЛЕ НЕ КАТАТЬСЯ!»), и «рояль» - странной формы стол, с приподнятой задней панелью и скошенной столешницей; далее коридор делал изгиб, демонстрируя две узкие и высокие, крашеные в белое, двери, подозрительно напоминающие двери в душевые комнаты (которыми они, собственно, когда-то и являлись), за которыми располагались кабинеты заведующей подстанцией и старшего фельдшера соответственно; а сразу после – сердце подстанции, общая комната отдыха, если, конечно, ее можно так назвать… кушетки, расставленные попарно, голова к голове, узкий стол у стены для тех, кто не пишет карты вызова в  машине и на адресах, телевизор, приклеенный к верхнему углу комнаты, грозно нависающий над резным и крытым лаком столиком для желающих отдохнуть от вызовом – на нем лежала шахматная доска, порядком затрепанная уже колода карт, и толстая стопка кроссвордов, которую периодически пополняла заведующая (дочка у нее, по разговорам, работала в местной газете «Утренняя волна», располагала возможностями делиться). Окон в комнате не было, вентиляцией работала открытая дверь, а скопление человеческих, пусть даже и следящих за гигиеной, тел неизбежно порождало то, что обычно порождает упомянутое скопление. И санитарная комната – да, она была, была чуть поодаль кухни, метрах в пяти сзади, синяя будочка, насквозь провонявшая септиком, закрытая на навесной замочек (бездомные, кто ж еще… лучше в такой переночевать, чем на улице), ключ от которого лежал на «рояле» диспетчера.
      Еще, как упоминалось, была стоянка сантранспорта – она тоже подводила. «Фольцы», все три, плюс резервный, парковали прямо за кухней, с натугой и филигранно матерясь, потому что пространство предусматривало безопасную парковку только двух из них, и то – не предусматривало, если честно. Водители, выдавая чудеса словесных конструкций, вывешиваясь в окна машин и загибая зеркала, ерзали, загоняя «временные палаты больного» между стеной стадионной трибуны и бортом коллеги по вызовам, зачастую только для того – чтобы через пять минут рвануть снова на вызов. По понятным причинам, втиснуться в салон, когда дали вызов – возможно только после того, как машина прогреется и выедет, под всеми атмосферными осадками, какие были изобретены с момента отмены крепостного права. И выезд – он тоже оправдывает, забитая транспортом основная улица, ближний край которой наглухо заставлен припаркованными машинами, поэтому дернуть на срочный вызов через десять минут, потому что ни одна сволочь в сплошном потоке принципиально не обращает внимания на твою орущую сирену – в порядке вещей. Как-то, помнится, писали письмо на имя главного городничего с просьбой выделить знак «Остановка запрещена» на данный участок улицы – и, что характерно, просьба внезапно была удовлетворена без обычных проволочек, знак был установлен, и Юлаева, заведующая, даже показательно-радостно, под прицелами камер телефонов, протирала его тряпочкой перед водружением. Однако – припаркованный ряд железных коней никуда не делся, несмотря на неоднократные жалобы в ГИБДД и отсылаемые отчеты с фотографиями, потому как, по неофициальной ноте оттуда – половина машин, прижатых к тротуару улицы Городской, принадлежат тем, что неправильно припаркованные машины эвакуирует, окститесь уже, господа медикусы. Поэтому – вой очередной бригады СМП, пытающейся выбраться из капкана стадионной парковки на вызов здесь – обычное, привычное, изо дня в день повторяющееся…
      Артем обвез взглядом двор. Да уж, что-то в этом мире изменчиво, а что-то, кажется – застыло навеки. Как он пришел сюда когда-то юным практикантом из училища, как запомнился все то, что сейчас видит взгляд – вот оно, незыблемое, вплоть до куста остролиста, в который он  как-то свалился, по юным делам – «обмыв» полученный диплом, выйдя в ночь «покататься» с полюбившейся бригадой, и не рассчитав своих сил в плане борьбы с зеленым змием. Ощущения те еще были, особенно наутро. И все же – ностальгия крайне навязчивое, хотя и безобидное, заболевание, само накатывает, само и проходит…
      - Кидаешь якорь в родном порту, юнга? – ядовито осведомился водитель Леня, прекрасно осведомленный о прошлом своего фельдшера – после многих лет совместных смен и долгих разговоров между вызовами.
      - Сарынь на кичку, Леонид. Не лезь лапами в мое светлое детство, обижу больно.
      - Больше, чем эта жизнь и эта бригада – не сможешь, силенок не хватит, - хмыкнул водитель. – Ладно, чеши уже, представляйся губернатору – один же черт, сейчас ушлют к сарыни твоей куда-нибудь.
      - Не без того… - буркнул Громов, выбираясь из машины.
      Штрафбат, как и обещала Лилипут, прям с утра – Костенко, встретив его лично и прямо у машины, в момент приема смены и перегрузки оборудования, подарив жабью улыбку, вручила ему стопку карт вызова, промаркированных напечатанным в заглавной части «Постанция ССМП №2». Стопка толстая, значит – на сутки, до упора. С понятным финалом. Немного разбавило горечь то, что, стоило старшему фельдшеру выбраться из машины, та, окутавшись оглушающими воплями сирены и синими огнями, рванула с места к воротам, за малым их не снеся – и Артем, мстительно ухмыльнувшись, наблюдал шикарный скачок, который произвела Костенко, не ожидавшая от ненавистной девятнадцатой бригады такой прыти.
      Дверь с ожидаемым скрипом подвесной пружины распахнулась, застряла в крайней точке, а после, толкнув – звучно бабахнула о дверной проем и коробку. Еще дядя Игорь вешал, царство ему небесное, вечно мерз, вечно бесился, когда в помещение подстанции то и дело заходили «в лифте рожденные», бросающие дверь нараспашку. Пружина та же, можно не проверять, сам же ему стремянку держал, пока он, сопя и светя фонариком, зажатым в зубах, возился с отверткой где-то под притолокой.
      Диспетчер за окошком наигранно-вежливо изогнула бровь.
      - Бригада девятнадцать, прибыла для разгребания, - скривившись, бросил Артем. Чего миндальничать, и так понятно, кого поутру зашлют к «плохо мужчине, мусорные баки, судороги».
      - Чудно, что прибыли. К Илоне Христофоровне – если не в курсе, отмечайтесь.
      - В курсе, в нем…
      Стук в дверь кабинета заведующей подстанции, глухое «Войдите!», ладонь на облупленную краску двери бывшей душевой.
      - Темочка!!
      - Илона Христ…
      - Мальчик ты мой золотой! Тебя прислали, да?!
      - Ну, меня, меня… - бормотал Громов, борясь с желанием начать вежливо отжимать от себя тесно сдавившие его руки заведующей. – Только не плачьте, я это этого МКБ забываю сразу.
      - Вот же дурачок… вечно такой вот…! – Илона Христофоровна, постаревшая, но при сём – все еще хрупкая, изящная, затянутая в белый халат, с художественно уложенной прической на голове, какая-то неловко усохшая, что ли, ставшая меньше и беззащитнее. – Я уж тебя и увидеть не надеялась! Ты как же там, на Центральной? Не звонишь, не пишешь… женился уже, наверное? Детки есть? 
      Пришлось помотать головой – навстречу ожидаемому сдвигу тонких бровей.
      - Илона Христофоровна, вы же меня знаете. Мне всего сорок годиков, я до сих пор не знаю, кем буду, когда взрослым стану, а вы мне про жен, детей каких-то…
      Заведующая укоризненно поцокала языком, построжела лицом – кто бы сомневался.
      - Ты, так-то, не молодеешь, друг мой. В сорок годиков надо как-то к жизни относиться посерьезнее, что ли. Она, жизнь, если ты до сих пор не понял, не навсегда дается.
      Понятно. В курсе она про Алиевну, как же без этого.
      Артем вздохнул, сделал короткий, но настойчивый шаг назад. Хватит. Ностальгическое сближение – не повод лезть в душу.
      - Как к ней не относись, она все равно закончиться одним и тем же финалом – с непременным агональным периодом перед ним. И в тот момент рыдающие лица жены и детей скорее будут лишними, чем помогут.
      - Эх, мозгов тебе Бог дал, да пользоваться ими, вижу, так и не научил, - махнула рукой Юлаева. – Ладно, мое дело маленькое!
      - Бригаду мне мою оставите, или…
      - Какое там еще «или»…! - в голосе заведующей отчетливо прорезалась горечь. –Давимся тут, мечемся, как  мыши в родах… у  меня и так трое человек стабильно каждые два-три месяца на больничном, не выдерживают уже по возрасту. Не до жиру тут – бригады перетасовывать. Становись на линию и будь готов, что могу сказать.
      - Всегда готов, Илона Христофоровна! – отчеканил Артем, отдавая пионерский салют прижатой наискосок ко лбу правой ладонью.
      - Доработай сначала…
      - НА ВЫЗОВ БРИГАДЕ ТРИДЦАТЬ ОДИН, ТРИ-ОДИН! ФЕЛЬДШЕР АМБАРЦУМЯН! – прогудело под потолком. Селектор старый, звук – как сквозь тугой ком ваты, поэтому и необходимо добавлять фамилию – для надежности.
      Выходя из кабинета заведующей, с ним же Артем и столкнулся. Не со звуком, а с вызванным фельдшером, разумеется.
      - Оба! Темка!
      - Карен! Ты не помер еще, что ли?
      Обнялись, до боли и звезд из глаз стукнувшись лбами.
      - Ну-ну-ну, - насмешливо процедил Карен, обшаривая его взглядом. – Для кого так отжираешься, для мясокомбината?
      - А тебя все так же жена не кормит, смотрю?
      Оба засмеялись. Куда уж не смеяться… Артем всегда как-то ухитрялся сохранять и талию, и вес в пределах нормы, не прикладывая к этому никаких усилий, а Карен еще в училище склонен был к полноте, вечно все на каких-то диетах сидел, отвары какие-то на лекциях глотал, вечно таскал с собой разного рода шарлатанские книжки с интригующими названиями «Плоский живот за три недели? Легко!», и постоянно находил какие-то то тибетские, то непальские, то уругвайские таблетки из измельченной священным жестяным крисом селезенки дикого баклажана-альбиноса, которые на сей раз вот точно помогут и сгонят ненавистные килограммы куда-то в пустоту. Не согнал, с искривленным диабетом второго типа метаболизмом разного рода амулетики из Шамбалы – не самый лучший помощник. Наконец, перестав комплексовать и шарахаться от зеркал, плюнул, решив, как оно и должно было быть изначально, принять себя таким, каким есть. На практику сюда они пришли оба, и Карен, неожиданно для самого себя, очень быстро стал любимчиком всей станции – начитан, остроумен, талант юмориста был в нем заложен еще при сборке (отец – актер театра, играющий, в большинстве, именно комические роли), и все это – в тандеме с умением, орудуя с виду неуклюжими пальцами-сосисками, находить даже самые глубокие, тонкие и «ломающиеся» вены, ловко поддевая их на острие иглы ленивым тычком и шикарно-небрежным «контролем» поршня шприца, подгоняемым мелким движением ногтя большого пальца – обзавидуешься, насколько изящно все это смотрится... Тут же и жену он себе нашел, внезапно абсолютно для всех – красотку Иру Булгакову, угрюмую и молчаливую блондинку, «охреневшую», по общему мнению, ибо, приходя на смену, она не здоровалась, уходя – не прощалась, в разговорах не участвовала, от совместных посиделок на тему двадцать третьего восьмого марта, Нового Года и Дня медика всегда уклонялась, и даже если и улыбалась – то только губами, и сдержано, без смеха, которого от нее никто никогда не слышал. С Амбарцумяном, однако же, вот – сошлась, и, поработав на одной бригаде три месяца, они внезапно стали со станции уходить вместе, сначала – рядом, а чуть позже – уже держась за руки. А еще позже – вот… повергли в шок всех, даже его, чего уж там скрывать.
      - Тебя к нам, что ли?
      - А ты еще не понял? – зловеще прошипел Артем. – Вас всех тут заперли со мной на сутки. Одних. Без помощи. Без связи с внешним миром…
      - Все, хана бабкам и бомжам, ага, - Карен пихнул его кулаком в бок. – Ладно, раскладывайся, потрындим потом,я понесся, а то Колумбовнамою печень клевать начнет!
      - Карен Арутюнович, мой возраст пока не подразумевает глухоту! – донеслось через дверь из кабинета заведующей. – Вам что, проценты жмут?
      - Я мчусь впереди своего визга, Илона Христофоровна! – гаркнулфельдшер, подмигнул, и звучно затопал по коридору в сторону диспетчерской.
      Оставшись в одиночестве, Артем на миг помедлил. Почему – он и сам сказать не мог, вроде бы и не мальчик уже, да и подстанция – не чужая, хоть и прошло уже почти двадцать лет, тех людей, кого он знал, и с кем работал, тут давно уж нет, Христофоровна разве что... И все эмоции эти юношеские, смущение и румянцы, они – тоже в прошлом, все уже в прошлом, по сути. Двадцать лет на линии – повод быть в себе уверенным, разве нет?
      Он толкнул дверь, входя в комнату отдыха, заранее готовясь к обязательному амбре – по указанной выше причине. Но не готовясь к тонкой гамме духов, хлынувшей на него, словно волна.
      Как-то так получилось, что он изначально привык, что большинство персонала на второй подстанции – одной с ним туалетной комнате. Девушки тоже были, куда без них господам-гусарам, но редко и ненадолго. А на данный момент весь персонал в комнате был исключительно женским.
      - Вот как, - констатировала одна из девушек, беззастенчиво смерив его взглядом, от макушки до шнурков. – Свежее мясцо с Центра, на сей раз – мужское. И ничего такое!
      - Тебе бы все мясное, Цукер, - ухмыльнулась вторая, не девушка – женщина уже, но, несмотря на большой плюс в ясно читаемом возрасте за сорок – вполне симпатичная, с каким-то сумасшедшим изгибом спины, выдающим в ней то ли бывшую гимнастку, то ли – несостоявшуюся модель. – Скоро на таких диетах в машину пролезать перестанешь.
      Первая зыркнула – наполовину злобно, наполовину смешливо. Странно вот – ее красивой назвать было нельзя, по крайней мере, по тем канонам, которым обычно сейчас измеряют красоту. Чуть полновата, чуть низковата, прическа… ну, обычная, по сути, волна рыжих волос как-то небрежно перекинута через плечо, ничего же такого, по сути – однако, какой-то неуловимый шарм в ней определенно присутствует, присутствует во всем – в язвительном прищуре глаз, в чуть наклоненной голове, в смешно скрещенных по-турецки ногах, ступни которых - в полосатых носочках, с разделенными пальцами, каждый из которых – разного цвета.
      - Девочки, вставать не надо, драться – тоже. Я вас всех люблю, вы все красивые. Шконка моя где имеет место быть?
      Захихикали – уже хороший признак. Бабский коллектив – то еще испытание, особенно, если на смене он разбавлен только Каренчиком, который строго женат, шаг влево – шаг вправо…
      - Юль, покажи, видишь, стесняется молодой человек.
      Да, была и третья. Тихо сидела у стены, у указанного столика под телевизором, нарочито внимательно что-то изучая в экране смартфона.
      - Вон та.
      - Спасибо, - подчеркнуто вежливо кивнул Артем, закидывая рюкзак на кушетку, раскрывая его и начиная не менее вдумчиво что-то в нем перебирать.
      - Шевалье не имеет чести представиться дамам? – прозвучало сзади. Рыжулька с фамилией Цукер не собиралась впускать на свою территорию какого-то товарища со стороны, тем более, с Центра, без обязательной шпильки в чувствительное место. Центр, ввиду его центральности, близости начальства, относительного обилия бригад, наличия спецбригад, и, вообще, зажратости в целом, тут недолюбливают, как и выходцев с него.
      - Ах, говорил я тебе, Кири, не связывайся с ледями!11 – пробормотал себе под нос Громов.
      - Что, простите?
      - Прощаю, - он решительно застегнул «молнию», бросил на кушетку свернутую простыню и походную подушку. Против воли – поймал взгляд Юли, скользнувший и тут же пропавший в экране телефона. Да, простыня та самая, что она покупала, с запоминающимся рисунком – два хитрых котенка трутся носами… угораздило же взять, черт…  – Только на первый раз, без скидки на забывчивость.
      Беловолосая «гимнастка» откровенно усмехнулась, откинулась на кушетке назад, потянувшись, ненароком, что ли, продемонстрировав потрясающий изгиб спины и талии, и состояние своей, до сих пор находящейся в боевой форме, груди, обтянутой форменной синей робой.
      - Вот как? – заинтересовалась рыженькая. – Мсье хам?
      - НА ВЫЗОВ БРИГАДЕ ТРИДЦАТЬ ДВА, ТРИ-ДВА, ФЕЛЬДШЕР ЦУКЕР!
      Взгляда Юли он не видел, да и не нужно было – чувствовал, даже если бы ее глаза были закрыты.
      - Мсье хам, женоненавистник, разведенец, почти алиментщик, да не срослось – мсье еще и импотент в пятом поколении. Честь имею!
      Он резко дернул головой вниз, встряхнув челкой, обозначая поклон, отдающий этакой царскосельской кавалергардщиной.
      Рыженькая встала, без нужды оправив на себе форму. Подойдя к двери, задержалась, произнесла задумчиво так, в пространство:
      - Знаешь, Кристин… я, кажется, нашла себе будущего покойного мужа.
      Светловолосая Кристина хихикнула, не отвечая.
      Юля Одинцова, упорно молчавшая в углу, настолько упорно, что это начинало давить – тоже не отреагировала.
      Артем изобразил кривую улыбку, вынул из кармана формы пачку сигарет, и направился к выходу – вслед за ядовитой рыжулькой. Не то, чтобы сильно хотелось курить и видеть указанную ядовитую, просто… просто, какого черта?! Ну, жили вместе, ну – расстались, все же бывает, не было любви с его стороны, не выдавишь ее из себя, любовь, рожи-то зачем корчить? Он сюда не сам напросился, все претензии – к подруге Костенко, которая тебя, если ты не забыла, не раз и не десять даже на пятиминутке грязью полоскала!
      Во дворе он яростно защелкал зажигалкой. Ожидаемо – лишь снопы искр и ленивое «ффурк» голубого язычка пламени, вылезающего и тут же пропадающего. Как проклятие какое-то – на смену он регулярно выходит с неработающей зажигалкой. И дохнет она не вечером, когда пофиг уже, не посреди дня, когда можно заехать в любой ларек за новой – строго утром, когда курить хочется особенно сильно, и когда рядом – никого курящего.
      - Держи, - раздалось  рядом.
      Почти никого.
      - Вельми понеже, - буркнул Артем, обжигая кончик сигареты ярко-оранжевым язычком самого настоящего, не натужного, как в своей сдохшей зажигалке, пламени. – Паки-паки, или как там дальше…
      - Иже херувимы, князь, - хищно улыбнулась рыженькая, забирая зажигалку обратно. – Ангелина.
      - Артемий.
      - Сплошное «А», - вздохнула девушка. – Не знак ли неба, как  считаете?
      - Вряд ли. В небе только смесь газов, водяных испарений, явления магнитосферы, и то, что вы, смертные, называете звездами.
      - А как же любовь, что движет солнце и светила?
      - Великому Данте ради указанного нейрохимического безумия пришлось пройти ад и чистилище. Да и Вергилий был под боком в нужные моменты. Я вот не готов пока. Да и вы, донна, кажется, зоветесь не Беатриче?
      - Ангелинка, ебт! – гаркнуло из-за кухни. – Тебя ждать долго?
      - Умный, - констатировала Ангелина, игнорируя крик, и окидывая его новым, еще более оценивающим взглядом. – Это плохо. Знание преумножает скорбь. Иногда – не только личную.
      Она развернулась и побежала к машине, вряд ли из желания поскорее ринуться на очередной неделю как обострившийся синусит. Форма ее обтягивала в нужных местах, и в нужных местах же сейчас колыхалась.
      Артем отвернулся, надо признаться, с трудом. Почему – и сам не мог себе объяснить. Вроде бы он, в принципе, человек свободный настолько, насколько это может регламентировать Семейный Кодекс РФ, да и что касается половых беспутств… давненько было, чего греха таить, хрен пойми, почему. Как-то не хотелось, и даже не хотелось разбираться, почему не хотелось. А тут – эротизм рыжей Ангелины налицо, к привлекательной полноте фигурки которой шикарно прилагается явная начитанность и острота язычка. Но…
      Он сплюнул, яростно затянулся, с силой выдохнул клуб дыма в листву тополя, доверчиво свесившего ветки над асфальтом парковки. Откуда, черт бы его побрал, это мерзкое чувство вины, спрашивается? С Юлей они разошлись тихо, без скандала, битья посуд и лиц, просто придя после тяжелого разговора к выводу, что нет… не получается вместе, никак. Она первая предложила разойтись, первая же и стала вещи собирать… возможно, конечно, просто ради того, чтобы он ее остановил, кто ж теперь скажет. Он не остановил, потому что – зачем? Не будет счастья там, где нет взаимной любви, зачем держать девочку, которая каждый день ловит взглядом его взгляд, ждет каких-то слов, каких-то особых знаков, поступков, чего угодно – и каждый же день понимает, что их не будет? Все честно ведь… И все равно, гнилостное чувство, что ты предал – не проходит, даже после яростного диалога с  самим собой, где ты себе уже в сотый раз объяснил, что Юля – ушла сама, не по принуждению, уже, вообще-то, замужем, может, и беременна, кто знает, в отличие от тебя, который год уже живущего жизнью одинокого отшельника, чей цикл бытия замкнулся на маршруте «станция – бар – дом и компьютер с играми», что перспектив у тебя найти любовь всей жизни – на сорок лет меньше, чем изначально было, что…
      -  Что?
      - Зовут вас, говорю, - блондинка Кристина протянула ему карту. – У нас, на второй подстанции, обычно бригады сами вызов берут, не вынуждая старшего фельдшера выполнять функции курьера.
      - У нас тоже, - борясь с нахлынувшей на щеки незваной краснотой, ответил Артем. – Мне показалось, или вы прям хотели мне эту карту притащить?
      «Гимнастка» засмеялась, шлепнула его по запястью:
      - Ну, допустим, и хотела. Вы на Ангелину сильно не обижайтесь, девушка она у нас одаренная, особенная, со своими обезьянками под твердой мозговой.
      К чему бы эта внезапная попытка подлизаться, мисс Модельная Фигурка?
      Короткий взгляд на карту – «Революции, 17/4, задыхается, 67 л., инсульт был». Долбанная «дробь четыре» предполагает, что указанный дом от семнадцатого может находиться и в двух шагах, и в двух сотнях метров, а еще они могут почти соприкасаться стенами, но заезд к искомому будет с совершенно другой улицы, извилистый и трудный, без намека на разворот в густо заставленном частным авто дворике. А еще время на карте – почти идентичное тому, в которое дернули на вызов тридцать вторую, но – та покатила на температуру.
      - Мне обижаться некогда, у меня тут задыхаются, - кисло улыбнулся фельдшер.
      - Вот и чудно. Меня Кристина зовут.
      - Хорошо вам, - не удержавшись, ядовито ответил Артем, складывая карту вдвое и запихивая ее в нагрудный карман формы. – Фёклам и Ефросиньям сейчас куда сложнее живется.
      Негоже лебезить перед тиранами. Пусть и фигуристыми. Наглеть начинают, привыкнув.
      Повернувшись, он зашагал к машине, где Леонид шелестел страницами «Одиссеи капитана Блада», которую он по кругу перечитывал каждую смену на протяжении уже шести, что ли, лет. Спину как-то странно жгло, между лопатками, наверное – ненавидящим взглядом старшего фельдшера Кристины с неизвестным отчеством, вряд ли оценившей сей демарш.
      - Инфаркт, инсульт, падение с высоты, массовое ДТП, все сразу? – поинтересовался водитель, аккуратно закладывая страницу и оживляя двигатель. – Физиогномика твоей личины намекает на последний вариант. 
      - Бабья дурь, Лёнь. Третьей степени, последней стадии. Дернули, пока тромбануло там что-нибудь.
      - Одна из странных особенностей человеческой натуры состоит в том, что человек, имеющий твердое представление о некоторых вещах, все же приходит в ужас, когда непосредственно убеждается, что его представление соответствует действительности12.
      - И ты, Брут… - отворачиваясь, буркнул Артем.
      - И я, - подмигнул Леонид. – Ладно, ключ на старт.
      - Протяжка... чтоб вас всех.
      - И меня? – с нарочитым удивлением.
      - Авэ, Цезарь. Давай, пинай своего Инцитата, не беси меня.
      - Инцитат Калигулы коняшка был, нет?
      - Я про «не беси» недостаточно громко сказал?
      
      Вечер пришел почти незаметно – незаметно для них обоих, день выдался, прямо сказать – напряженным. Водитель, правда, высказался еще более прямо, и куда точнее, в сердцах швырнув сигаретой в полуоткрытое машинное окно, промазав, и, будучи осыпан снопом ярких искр, матерясь, ползал по полу кабины, разыскивая тлеющий остаток табачной палочки. На станцию их, все же, пригласили, вот прямо сейчас, в шесть пополудни, и, не надо гадать, строго для пополнения терапевтической сумки. Судя по планшету, оставшиеся три бригады тоже не отдыхали, и заедут куда позже – Каренчик на своей 31-й уже почти час возился с прободившейся язвой желудка на Малиновой Поляне, 32-я, пребывая, судя по локализации, в неком фаворе, не покидала района городской застройки, но – тоже была не в сахаре, потому что моталась от дома к дому, от головокружения к не помогающей от запоя клизме, от давления – к «рвота кубиками Лего, второй день, срочно!». Тридцать третья пребывала где-то строго на периферии – от Ягодного до Хлебного, потом – в Воронцовское, и снова – в Ягодное, из конца в конец, бегом, в том самом рабочем режиме, когда Юля, судя по всему, кривясь и оглядываясь, была периодически вынуждена бежать куда-то на обочину, к кустам, что погуще. «Отзвон» в виде тычка в сенсор планшета, пауза, назойливая трель – новый вызов. А вслед за ним – еще один. И – еще. Разве что фильтрация, понятное дело, крайне предвзятая – последнюю больную он и Лёня, шипя и глотая рвущиеся наружу ругательства, кое-как выволокли из узкой двери барака, где она лежала уже, судя по запаху, полгода – оправляясь строго под себя, обрастая коростой немытой кожи и вшами, радостно заполонившими заросли волос на голове, и дай Бог, чтобы только там… родня, тяжело и профессионально пьющая, вызвала на «булькает, не спит» - на развернутый во всей красе кардиогенный отек легких, а шарму рабочей обстановке добавляла узкая сараеобразная комнатенка, освещенная фонариком с телефона водителя, отсутствие вен, и пенистая мокрота, которую полулежащая больная, то и дело дергающаяся всем отечным рыхлым телом, натужно расплевывала на все, что было в поле зрения. Пока Артем, моргая, пытался найти иглой катетера хоть какой-то намек на вену, у раздутых сизым отеком ног больной, обтянутых теплыми вязаными носками, мяукая, возились три кошки, терлись спинками о ноги фельдшера, задирали лапки вверх, скребли коготками по иссушенной шелушащейся коже хозяйки, искательно водили мокрыми носиками. Родня что-то мычала сзади, то агрессивно, то – умиротворяющее, даже порывалась что-то такое сделать полезное, но – шарахалась от запаха, который прошибал и проспиртованные дешевой сивухой мозги. Пока шипел сквозь маску кислород и капал в вену «Нитроминт», пока морфин добирался по венам до дыхательного центра,Артем, с растущим чувством мизантропии, вооружившись марлевой салфеткой и перекисью, вычищал огромную трофическую язву на икре у больной, глухо и натужно стонавшей от каждого прикосновения. И каждое пьяное «Дох..хтар, н-ну, чо там…?» в спину вызывало растущее желание выйти, сгрести вопрошающего за шкварник, заволочь его в комнатушку, ткнуть щетинистой пропитой рожей прямо в полукруглую рану, формой напоминающую запятую, прямо в красно-желтое, заживо гниющее,добавить по затылку, и заорать: «Что там, падла?! Это же мама твоя, дерьмо ты несмытое!! Смотри, что там! Смотри, мразь, смотри, насмотрись!».
      Устал, что ли?
      За окном мелькали деревья, машина мчалась навстречу закату – роскошному, каким он всегда бывает на переломе лета и осени, залившему яркими, сочными оттенками желтого и красного границу между морем и небом, оставив между ними мутную полоску испаряющейся воды. Цикады уже умолкли, зато справа и слева стали оживать квакши, забирающиеся на мшистые стволы самшитов и тисов, и заводящие свое оглушительное «уууак-ууууак», влетающее и вылетающее в окошко машины. Тлела сигарета, локоть, отставленный наружу, холодил накатывающий с моря бриз, назойливо забираясь в рукав, и выглаживая кожу груди и спины. Так и тянуло сказать что-то вроде «Эх, хорошо…» - но, само собой, не фельдшеру линейной бригады «Скорой помощи». Гадостный божок, пихающий тебя под руку, когда вен нет, пишущий за тебя сонную ересь в картах вызова под утро, заставляющий забывать стандарты и лечить наобум – он никогда не дремлет, ему только повод дай. Впрочем, сегодня он и так, кажется, оторвался с лихвой – если пролистать заполненные карты вызова, взглянуть на бардак в салоне машины, на пятна рвоты на полу, посмотреть на лица бригады, когда даже улыбчивый Леонид лишь молча пялится на темнеющую дорогу, не пытаясь шутить и цитировать очередного классика. А где-то, не так далеко отсюда, если прямо через горы – то километрах в десяти всего, Костенко, наверное, воскуривает благовония из объяснительных и докладных под зубастым тотемом указанного божка, призывая ритуальным танцем посреди кабинета его к новым гадостям на головы мятежной девятнадцатой бригады.
      Да, устал. Раньше бы – разговоры до утра, книжка хорошая, а еще лучше – зацепиться с Леонидом на тему глубины выписанного образа Пауля Боймера, о спорности вреда, нанесенного России Лжедмитрием Первым, о роли анархиста Суварина, затопившего шахту в городке Монсу… и о том, сознательно ли Эмиль Золя использовал русского на роль сатанинского персонажа, или это был случайный выбор… А теперь – добраться бы до кушетки, и всем телом на нее, к черту всех, кто вокруг, даже Каренчика, хотя он, судя по всему, будет в том же самом настроении. Прошли уже те времена, когда деревья были выше, люди – лучше, а вызовы воспринимались как экзотика, а не как сволочная постылая рутина, между которой ты почитаешь за счастье, если хоть на десять минут можешь снять где-нибудь в укромном уголке с ног обувь и тихо застонать от облегчения….
      «Как ты там?»
      Лилипут. Третье уже сообщение. Дел у нее других, что ли нет?
      «Стою на карачках перед диспетчерской, вою на луну. Не мешай».
      Поворот, машина чуть наклонилась, и бриз внезапно повеял сочной хвоей, густой сыростью тихих ручьев, пробирающихся между толстых мхов. К черту все, может, а? Прям завтра, с утра, как смену сдав – туда, в тисо-самшитовую рощу, священную еще  для древних убыхов, где никогда ни одно дерево не видело блеска лезвия топора, палатку на спину, спальник, нож, походную лампу, и еще что-то такое из походной мелочи… а? Понятно, что голод пригонит обратно к поселениям хомо сапиенсов, но ведь и это – лечится, разве нет? Можно врачевать кого-то частным образом, можно подрабатывать дровоколом и огородокопом, можно вообще уйти в пост и покаяние, не зря же говорят, что природа – прокормит, ты не обижай ее только. И, да – выть там на луну можно, глубоко в лесу, в голос, срывая глотку, никто не помешает, не осудит, не дернет в ответственный момент на очередное «в носу ощущение инородного шара два месяца».
      «Пойдем завтра повоем вместе».
      Вот, пожалуйста. Кстати, телефон придется выбросить – именно по этой вот причине. Если ты мизантроп, то не сможешь быть им на полставки. Всегда найдется тот, кто тебя обязательно выдернет из состояния катарсиса и сатори, которого ты вот-вот, казалось бы, уже достиг.
      «А больше некому с тобой поголосить?»
      Резковато, но – по делу. Прошли те времена, когда гарцующий в крови Робин Гуд пинал его кидаться утешать всех скорбящих, кому только приспичило выбрать именно его жилеткой для вытирания соплей.
      «Есть, наверное, но я хочу с тобой».
      Против воли – Артем скривился. В этом вся Анька. Слишком непосредственна, до фривольности. Сейчас, наверное, самое правильное – вежливо ее послать с ее бедами. Честно, на веки кто-то невидимый тихо, незаметно, но настойчиво сыпет песок, и глаза – моргают. А ночью поспать не дадут, это гарантированно. Не хватало еще с утра топать с обиженной чем-то Анькой в очередной пивняк, заливаться, выслушивать про ее мужа, родню, еще кого-то, поддакивать, кивать, пыжиться давать советы какие-то, прекрасно понимая, что им никто не последует.
      «Со мной – дорого».
      «Я плачУ», - тут же прилетело, с выставленным ударением. «Все, что ты у дяди Сережи настреляешь, за мой счет».
      Вот же зараза мелкая… познакомил их, на свою голову. Теперь на нее же, голову, оба и сядут. Ну, на шею – как минимум.
      - Лёнь?
      - Чего?
      - Если от всего и всех тошнит – ты обычно что делаешь?
      Машина, выглаживая дорогу перед собой двумя световыми конусами, нырнула в поселковую черту. Древние тисы остались за спиной, менее древние дубы, нависающие над дорогой, чуть разошлись, впереди – аллея из кипарисов, за которой уже светился настоящим уличным светом первый цивилизованный, отмаркированный по всем правилам, перекресток.
      - А что делают обычно, когда тошнит? – хмыкнул водитель.
      - Ответ неудовлетворительный. Потому что способ больно болезненный. И не самый эстетичный.
      - Тогда не трепыхайся, эстет. Если уж тебя в волны закинуло, драться с ними – идея тупая. Либо строй лодку, если есть из чего, а если не из чего – тогда плыви по течению.
      - И выкинет меня на какой-нибудь коралловый риф, где шкуру быстро измочалит в лоскуты, а местные барракуды и акулы-мако, глотая слюну, дадут прямого аккурат в мою сторону.
      - У гнилого капитана и бриг тонет, - веско произнес Леонид, поднимая для значительности сказанного указательный палец. – А божий кормчий – и на корыте Новый Свет откроет.
      - Лирика, Лёнь. Я задолбался, понимаешь? Не хочу я Нового Света. И Старый – тоже уже видеть не могу.
      - Но ведь и тонуть не хочешь?
      - Не хочу!
      Ветер усилился, посвежел, потому что диск солнца, скрытый сейчас от них «хрущевками», уже утонул в соленой воде моря, а по небу поплыла рябь убегающих в сторону гор лазурных облаков.
      - Остров хочу, Лёнь! Маленький, мне большой не надо! Но – чтобы он мой, и чтобы никого вокруг, на тридцать выстрелов из Большой Берты, веришь? Чтобы между мной и кем-то еще было не менее тысячи километров воды, причем – воды соленой и грозной.
      - И что бы ты там делал? Спивался?
      Перекресток наплыл, обнял светом фонарей уличного освещения, зашумел шинами проезжающих автомобилей. Теперь направо, по кольцу, потом нырнуть вниз, под мост, и на – подстанцию.
      - Нет, вряд ли, - Артем потряс пачку сигарет, по звуку определяя, стоит ли закурить еще одну. – Это скучно, однобоко и бесполезно. Я бы, если б прилетело – построил бы там дом, не курятник, но и не викторианский сарай на сорок никому нахрен не нужных оружейных и малых гостиных. Уютный был бы такой дом, под пальмами, на пять комнат, с подвалом, где у меня была бы бочка с амонтильядо литров так на пять сотен.
      - Ради всего святого, Монтрезор! – ухмыльнулся Леонид, закатывая глаза.
      - И библиотека – в одной из комнат! – воодушевившись, продолжил фельдшер. – На три стены из четырех, шкафы, такие, чтоб под потолок, и лестница, дабы до книжки добраться, и отдельно – читальня. Слышишь, плебей? Кожаное кресло, лавочка для ног, плед, камин рядом обязательно, меха для раздувания огня и кочерга из кованой стали, с башкой дракона Ямато-но Ороти!
      - У тебя, я так понял, остров тропический получается. Не упаришься – с камином-то? Там даже поросята изначально на гриле рождаются.
      Поворот, защелкал сигнал на рулевом колесе. Негодующий сигнал – какой-то торопливый, не желающий уступать дорогу, ибо на «крузаке», шарахнулся в сторону, не забыв обозначить свое негодование в адрес прислуги из крастнокрестных, что дохрена себе позволяют -  по главной без уступания дороги проезжать.
      - Не упарюсь, не завидуй. И, знаешь, еще, чего?
      - Ну, не томи уже!
      - Маленький такой бар! – Артем закрыл глаза, мечтательно подергал бровями. – Лень, ну представь просто – закат тропический, зелень шумит, прибой усиливается, прилив же… а у тебя в доме собственная маленькая терраса, там три столика, и небольшая стойка, где зеркало, кранчик для налива местного пива из плодов мукукуса ложнобледноликого, десять мерцающих лампочек, и старенький «бумбокс», кассетный можно даже, который тебе будет петь. А ты садишься за столик, причем – за любой из трех, они же все твои, вытягиваешь ноги в сандалиях, смотришь на тонущее в волнах солнце, на гребешки этих волн, на летучих рыб, делаешь первый глоток…. Ну?
      - Зацепило, да, - кивнул Лёня, притормаживая. Въезда на территорию подстанции был ожидаемо затруднен – владелец черного джипа, отчаявшись найти место сначала во дворе дома, а после – и окрест, ничтоже сумняшеся, втиснул свое транспортное средство аккурат кормой к бамперу последнего припарковавшегося на улице Городской. А бампер богоизбранного – как-то сам по себе забрал три четверти из пространства, предназначенного для заезда санитарных машин на свою территорию. – А вот сейчас – зацепимся мы.
      Артем сплюнул в окно. Изгадил такую мечту, жаба…
      - Действия? – поинтересовался водитель, почесывая как-то неловко за ухом.
      - Да что – действия…
      Выйдя на улицу, Артем несколько раз дернул головой в стороны, с неудовольствием слыша хруст. Раньше он отсутствовал, кажется, ну, или был тише. Неправильно это.
      Примерившись, он коротким резким ударом ноги заехал по двери, заставив металл с негодованием взвыть, прогибаясь внутрь. Тут же надрывно заорала сирена, и замигали габаритные огни. Скривившись, Артем подошел к задней двери – и повторил процедуру. Место удобное, темное – как говорится, сам вышестоящий велел. Открыв дверь в кабину, он забрался обратно, кинул на колени планшет с картой вызова.
      Первым примчался владелец, возбужденный голосящим брелком сигнализации – вооруженный тяжелым отрезом металла, заботливо обмотанным в нижней части зеленой изолентой. Наряд полиции, заблаговременно вызванный водителем непосредственно после акта вандализма, прибыл чуть позже, благо находился в трех сотнях метров отсюда.
      - ДА ЭТО ОН, ЭТОТ ОЛЕНЬ, ОН БИЛ!!!!! – орал владелец джипа, размахивая боевой рельсой. – НА РЫЛО ЕГО ГЛЯНЬ!! ХРЕНА ОН ЛЫБИТСЯ?!
      - Ничего не знаю, - равнодушно цедил Артем. – Ехали на станцию, по времени – сверить можете, подъезжаем – а тут вон, сирена орет, машина дымится.
      - Не дымится, допустим, - угрюмо буркнул участковый, все прекрасно понявший. – Видели кого-то… подозрительного?
      - Да бегает тут один, с пузом и железкой, машет, ругается.
      - Я с вами серьезно сейчас!
      - Так и мне не до веселухи. Вы ж бюджетник, должны понимать, что наши задержки значат.
      - Давайте клоуна уже выключайте! Потерпевший вас обвиняет в причинении ущерба на ощутимую сумму для бюджетника – вы, кажется, это тоже должны понимать?
      - Понимаю даже лучше, чем вы, - вежливо, воркующее, произнес Артем, наблюдая, как по станционному двору шествует старший фельдшер Кристина, на лице которой сконденсировалась для удара вся накопленная за годы войн с неправильно парующимися ненависть. – Вот сейчас, меньше чем через минуту, займемся пополнением сумки и пересменкой – и сразу после этого ринемся понимать, слово даю.
      - Я Ж ТЕБЯ ЗАВАЛЮ, БЛ…НА!!! – проревело в воздухе. Джип, рыча, дернувшись, откатился, пропуская машину «Скорой помощи».
      - Будешь? – флегматично осведомился Леонид. Не надо было проверять, у него под сидением лежит дубинка, сделанная из силового кабеля с медной сердцевиной. Если дело слишком далеко зайдет, то тут они оба давно уже пришли к совокупному пониманию, что лучше целеньким давать пояснения в полиции, нежели быть правым и лежать в коме в отделении нейрохирургии с проломленным в трех местах черепом.
      - А то.
      Вечерний воздух назойливо пах бензином – хотя не должен был. Летний вечер пахнет обычно росой, падающей на траву, оседающей с дороги пылью, расплавленным гудроном на дорожках стадиона, что рядом, пахнет свежей прохладой горной реки, многие годы негодующе шумящей в бетонном коробе с порогами, куда ее, полноводную и своенравную, заключили советские строители. Скрип подвески, пока машина паркуется. Желтый свет набирающего силу  фонаря над стоянкой – старенького, овального, на Центральной тоже когда-то такой был. Пасторальная, тихая, мирная, милая сердцу картина, как тогда, в первые дни практики. Эх…
      Короткий тычок – сначала в средостение, потом, пока хватает ртом воздух – в печень.
      - Смотри чего, сучоныш… наговорил ты нормально. Сейчас я по форме, это проглотил. Завтра, как поменяюсь –жди в гости. Пацаны подъедут, за каждое слово ответишь. И за бл…дину – отдельно.
      - Т-ттттт-ттты… - сипя глоткой, силился ответить внезапно упавший на колено джиповладелец, выкатывая глаза в сторону участкового, который в данный момент выбирал ракурсы, делая фото искореженных дверей.
      Артем подобрал боевую железяку, взвесил ее в руке. Дурная вещь. Размахнувшись, крутанувшись вокруг своей оси, зашвырнул ее куда-то вглубь магнолий, там, где шумела река. Прислушался, дождался громкого «бульк».
      Повернулся.
      Подарил змеиную улыбку начавшему выпрямляться пузанчику, лишенному основного орудия убеждения.
      - Свободен. Завтра жди, прям с утра. Дверь не закрывай, чтобы новую потом не ставить.
      - Тебе хана, айболит сссраный!
      Громко вздохнув, Артем подошел к разом напружинившемуся автовладельцу.
      - Ну?
      - Чо – ну? Чо, думаешь, не втащу щас?!
      Фельдшер от души пихнул его грудью.
      - НУ?
      Боевой джиповладелец ожидаемо попятился, оставляя поле боя. Шакалья порода, если взять нахрапом не удалось – ретируются за подкреплением, чтобы тявкать уже из-за спин, с безопасного расстояния.
      - Слыш, ты, падла, зав…
      - Завтра тебя свозят на Верещагинское, мышь немытая, - изобразив на лице тихую скорбь, тихо, с придыханием, сказал Артем. – Там есть ряд могилок, место хорошее такое, тихое, и солнце падает под вечер красиво. Обнюхай, вдруг понравится.
      Уходя, он обернулся – не кинется ли. Нет, убрел. Завтра, разумеется, ринется звонить по знакомым адвокатам, прокурорам и губернаторам, как без этого.
      - И смысл? – поинтересовался Лёня, пристроившийся на подножке машины, трамбующий табак в чашу пеньковой курительной трубки.
      - Ваши вопросы подозрительно типичны, мой друг.
      - Таких, хочешь сказать, на твоем острове не будет? Строго такие, как я?
      - Артем, вы собираетесь пополняться?!
      Кристина стояла в проходе двери, накинув на плечи флисовую курточку, вряд ли необходимую по теплому времени года, но очень хорошо подчеркивающую серебро ее волос в контрасте с серой фактурой ткани. Дышала тяжело, как после пробежки – понятное дело, не каждый день орешь на участкового, обещая затащить в помещение подстанции, ткнуть носом в статистику по задержкам доездов, авариям, конфликтным ситуациям – и вытекающей отсюда смертности, черным восклицательным знаком неизменно выпирающей из всего этого. Илона Христофоровна все это долго и трепетно собирает, тщательно складирует, в любой момент будучи готовой сама ли, либо руками своего первого зама вывалить все это на любого, кто осмелится…
      - Бегу, бегу…
      Заправочная на второй – узкий кусочек коридора, забранный арматурной решеткой, ибо где-то там, в глубине помещения, таится сейф с НЛС, а выдача – столик, на котором стопкой лежат журналы, и где-то рядом, назойливо шумит вода, некстати напоминая, что туалеты тренерских комнат – этажом выше.
      - Уассся, плохо работаешь, - посетовал Карен, оттесняя его и пристраиваясь к столику. – Жанчик, ты там где?
      - Что у вас?
      «Жанчиком» оказалась молодая девушка, чуть ли не девочка, черноволосая и кареглазая, может быть, и милая бы, если бы не яркий пятна угрей,  усеивающие ее щеки, лоб и даже переносицу. Волосы у нее были небрежно собраны в «дульку» на макушке, лишь одинокая спиралеобразная прядь спускалась по правому виску  - надо отметить, удачно придавая ее лицу некий шарм.
      - У нас – в кишках газ, гипостаз и ателектаз. А так, в принципе, все просто класс! Давай пошустрее – эуфиллина три, панангин – один, гепарин – один, фуросемида – четыре…
      Артем отодвинулся, распахнув укладку, кинув расходный лист на сложенное вчетверо полотенце… помнится, когда-то, в довесок к нему, еще возили и мыло в пластиковой мыльнице, закрыл глаза. Под веками ощутимо что-то кололо, словно маленькие ежики бегали, то и дело сворачиваясь в колючие клубки. И что-то неприятно давило сзади и слева, чуть пониже лопатки… не пора ли кардиограмму себе снять, пока не началось, а? Или уже началось, и не стоит тратить термоленту? Перед собой-то кривляться не стоит – на пятом начавшемся десятке. Двадцать годиков ночных смен к чертовой матери сорвали циркадные ритмы, и выработка мелатонина в его организме, как и в любом другом, находящееся сейчас с ним в здании этой трибуны – сорвана тоже. А без мелатонина, маленького незаметного гормонального стража, регулирующего работу головного мозга, пищеварительного тракта, стимулирующего иммунные процессы и тормозящего рост разного рода опухолей – понятно, наверное, что… Помнится, он даже статью читал, где эксперимент на крысках проводили, часть из которых держали в полной темноте, часть – в полном освещении, оставшихся – в разных вариантах освещенности, поскольку именно свет настраивает организм на «дневное» функционирование, обрубая продуцирование мелатонина даже в те часы, когда это предусмотрено природой. Те, что жили при свете, помнится, под конец эксперимента – весили по килограмму, органически – были куда старее своего календарного возраста, а еще у них обнаружили разного рода забавные новообразования, ряд из которых уже успел дать метастазы. И ведь, что самое паршивое – это не закрытая информация, любой, кто имеет доступ в интернет, может прочитать и проникнуться, любой – от вызывающей на «три дня спит с кошмарами, дергается нога, срочно!» студентки второго курса, до той же Илоны Христофоровны, которая, благо заведующая – спит каждую ночь и строго дома. Но, если Христофоровна – заложник системы, то истеричная сучка, тычущая тебе в лицо какую-то распечатанную ересь с воплями: «ВОТ, МОЙ ТАРОЛОГ МНЕ  ВСЕ РАСПИСАЛА, ЧТО ВАМ НЕПОНЯТНО?!!» - паразит в этой самой системе. Который сожрет тебя, сам или коллективно, ибо имя им – легион, и завтра же, как только над тобой сомкнется могильная земля, начнет терзать того, кто пришел тебе на смену. И, что самое обидное – нет выхода. Никакого. И не будет, ни сейчас, ни через десяток лет… дальше можно не заглядывать, прогноз собственному здоровью, уже изрядно измочаленному двадцатилетней работой на линии, и так понятен.
      - Вы получаться собираетесь? – голос у «Жанчика» был тонкий, слегка писклявый, и недовольный. Тоже понятно – новый, пришлый, не представленный, не введенный в круг доверия, а еще и с Центра – поэтому и отношение соответствующее, презрительно-холодное, пока не оправдает.
      Задолбали вы уже, если честно, герцогини из трущоб!
      Не отвечая, Артем кинул ей через окошко в решетке расходку. Ожег взглядом:
      - Сейчас укладку оставлю, на пять минут курить свалю, вернусь – чтоб была пополнена.
      - Вы, я так поняла, ох…
      - Если на вызов дернут, а у меня в сумке пусто – пишу рапорт!
      - Да ты…!
      Не слушая – ни негодующих криков, ни укоризненного цоканья Каренчика, давно уже попавшего под бабье иго этой строго матриархатной подстанции, Громов повернулся и направился обратно, на улицу. К черту вас всех, подстанцию, что эту, что Центральную, что любую другую, больных ваших – туда же, да и здоровых, железками машущих – следом, ломать вас плугом через борозду, под килем тащить по ракушкам, на рею, за дыхло, к «Веселому Роджеру», манильской веревкой дернуть, чтоб язык наружу, чтоб…
      - … чтоб я сдох… - едва слышно прошептал он.
      Не было улицы. Не было «кухни», не было «хрущевки» за ней, отделенной от территории подстанции рядком тополей, не было глухого темно-синего неба, где сейчас должен был догорать закат, а с реки – тянуть сыростью и обязательным жабьим концертом. И фонаря над парковкой – тоже не было.
      Прямо за порогом стелился сочный белый песок, волнами сбегающего к бирюзовой прозрачной воде, небрежно плескающей на него, докатывающейся до неровной пунктирной линии уже подсыхающих водорослей, выброшенных прибоем, наверное, ночью. Чуть дальше – бирюза переходила в густую синеву… отсутствие фитопланктона, тут же подсказало заворочавшееся сознание, впитавшее в себя километры строк прочитанных книг, красный свет полностью поглощается, синий – полностью отражается, поэтому… В небе – белые невесомые облачка, и где-то вдали – обжигающее белое солнце, разливающее непривычный жар на кожу, непривычный даже для южного жителя. А чуть в стороне – полощет днище в прозрачном прибое самая настоящая тихоокеанская бангка – узкая, длинная, с острым задранным носом и кормой, с двумя выносными парными опорами, придающими ей некое подобие жука-водомерки, с тремя мачтами, пронзающими тент, накрывающий палубу. Сзади, кажется, что-то шумит, что-то высокое и многолиственное, судя по гулу, а еще добавляется какой-то забавный перестук, словно плоды на этом самом, шумящем – круглые, жесткие и полые внутри.
      Веник сидел прямо на песке, в руках у него – рыбацкая сеть, он ловко орудовал клещицей, деревянной, с узким язычком внутри, отполированной многократными скольжениями пеньки. Он почти не изменился, он так же был худ, сгорблен, все те же седые длинные волосы, густые на висках и затылке, редкие на темени, никуда не делись и шрамы – один на груди, косой и рваный, и второй – на пару санитиметров левее пупка, складчатый, при каждом вдохе и выдохе сжимавшийся, как меха гармошки. Сеть уже почти была закончена, судя по навязанным грузилам и поплавкам в виде свернутой в рулон пересушенной коры. Он поднял глаза, улыбнулся, кивнул головой на бангку – мол, сейчас, докручу ячейки, и пойдем рыбачить в ночь, погода, видишь, вот, хороша, чудо просто. Тянуло сочным бризом, не морским – океанским, густо пахнущим солью, йодом, создавая где-то между корнем языка и нёбом ощущение присутствия морской капусты.
      - Веня… ВЕ..?!
      Крик оборвался. И видение – тоже. Звучно хлопнула дверь, доводимая могучей пружиной, которую когда-то вешал дядя Игорь.
      - В моем имени нет этих букв, - утробно улыбнулась рыжая Ангелина, поправляя фонендоскоп на шее. – Но я не против, если вам прям…
      Грубо отпихнув ее, Артем выбежал во двор. Теперь – в тот самый, который и должен был быть изначально, двор. Словно безумный он метнулся влево, метнулся вправо, замер посреди, задрав голову вверх. Нет небесной сини. Нет облачков. Нет бриза.
      Нет Веника.
      Словно ошалев, Артем, сам от себя не ожидая, застонал – громко, тяжело, словно раненый.
      - Громыч, ты чего? – кажется, донеслось откуда-то сзади.
      Пальцами – по мятому асфальту двора, нет ли где-то секретной, что ли кнопки, ручки, чего угодно, чтобы – обратно!
      - Он у вас нормальный вообще? – холодный голос старшего фельдшера Кристины. – Может, седьмую пора вызывать?
      Леонид, наверное, что-то такое пробормотал, приличествующее ситуации, непременно присовокупив цитату из своего любимого Сабатини, про своего не менее любимого капитана Блада.
      В каждую щелочку бетона, пальцем, до надрыва кутикул – может, там?
      Нет.
      Показалось, верно, фельдшер Громов?
      Сочно так показалось, до запахов, до кожно-тактильных ощущений, до понимания, что на островной жизни Веник даже немножко раздобрел, окреп и помолодел, что ли?
      Тяжело дыша, Артем поднялся, смутно понимая, что как-то надо отряхнуть загаженные колени и локти, как-то объясниться. Мутным взглядом скользнул по небу.
      Луна. Ночь. Подсвеченные заревом района тучи, медленно ползущие к горам.
      - НА ВЫЗОВ БРИГАДЕ ДЕВЯТНАДЦАТЬ, ОДИН-ДЕВЯТЬ, ФЕЛЬДШЕР ГРОМОВ! – сквозь тугую вату прозвучало где-то сзади.
      Не глядя ни на кого, сквозь строй жгущих взглядов – к диспетчерской. За вызовом – очередным, тяжелым, угнетающим, выдерущим еще часть минут из того срока, что бы отпущен ему при изготовлении. С обязательным злобным, с выдыхом в лицо: «Ну, и где вас хер носит, вызвали четыре часа назад?!».
      Вместо острова. Вместо лазурной воды океана и радужных рыбок, мелькающих в ней, стоит только нырнуть. Вместо чудного вечера в своем собственном маленьком баре, под тихие песни кассетного бумбокса, и неторопливое написание мемуаров в блокноте, глядя на закат и вдыхая сочную ночную океанскую соль накатившего бриза.
      Вместо тихой ночной рыбалки с Веником – живым, настоящим, дышащим Веником!
      Вместо мечты.
      Вместо всего этого.
      Открывая дверь машины, он едва сдержался, чтобы не хватить по ней кулаком. Не та дверь. Не тот мир.
      - Работать сможешь? – нарочито ровно спросил Леонид, оживляя поворотом ключа машину. – Что там, сопли-кашель? Может, я схожу?
      Артем молча сунул ему карту вызова, не отвечая. «Госпитальная, 13/7, заезд от котельной, укусила собака, мужчина, сред. лет., тр. лица, выпадение глазн. яблока».
      Завыла сирена где-то наверху, тоскливо и надрывно, как много раз уже. Разве что на сей раз – чуть надрывнее. Словно понимая, словно сочувствуя.
      Бригада номер девятнадцать, повернув на улицу Городскую, нырнула под мост, и растаяла в темноте.
      
      
      * * *
      
      
      Всю смену Офелия Михайловна молчала – молчала каждую свободную минуту, когда не было необходимости говорить. Ее никто и не трогал, разумеется, но раздражали взгляды – и особенно взгляд Вертинского, тот прямо сверлил ее, сопровождая каждое ее движение, словно боялся, что она выкинется в окно или полоснет себе ножом по запястью, стоит ему отвернуться. Ближе уже к обеденному времени, не выдержав, она высказал ему все, что думает об этой осточертевшей за полдня опеке – он не обиделся, как в былые бы времена, что само по себе было плохим знаком. Да, назойливо пялиться вроде бы закончил, на вызовах предусмотрительно вставать между ней и газовой плитой перестал, но – ясное дело, все это временное. По лицу фельдшера читалось – злишься, это хорошо, значит, живешь, значит, выпускаешь наружу то, что чернеет внутри, пусть и на меня, все лучше, чем в зеркало… И это раздражало тоже. Раздражало все. Раздражала станция, раздражал отвратительный осенний день с рваными клочьями неопределенных туч на небе, мутные полосы дождливого сумрака, то и дело  сменяющиеся солнечными всплесками, раздражал Кузнецкий, быстро, быстрее, чем предполагалось правилами приличий, занявший место старшего врача вместо Нины, показательно вежливый и обходительный, если бы не змеиные его торжествующие глаза дорвавшегося до куска власти карьериста… раздражала Костенко, сунувшаяся с самого утра в бригадную комнату с нарочито эмоциональной сочувственной речью – но нарвавшаяся на ее взгляд, стушевавшаяся, неловко затоптавшаяся на месте, и быстренько юркнувшая за дверь. Раздражали пациенты – все, как один, решившие заболеть не ниже пятого этажа, не раньше прошедшей недели до вызова, и начинавшие приветственное обращение с перечисления фамилий знакомых депутатов, чиновников, главных врачей и иже с ними у власти обретающихся, которым стоит только свистнуть – разотрут в порошок, если немедленно не вылечат одним волшебным поцелуем между ягодиц три часа уже орущего ребенка (пятый день как из роддома).
      Но Офелия Михайловна держалась. Пусть так, что хоть с кем-то и на смене. Дома – еще хуже, дома – пустота. И ведь даже помолиться некому, как-то не обзавелась она верой в созидателя мира сего, который в промежутках между созданиями внесолнечных экзопланет с железными дождями не забывает проверить, бормотала ли ты в пятницу вечером, бухнувшись на колени, малопонятные слова на старославянском перед расписанной масляными красками доской – и строго наказать, если нет. И друзей тоже не нашлось… разве что Лена Туманова в далеком Волгограде, может, если ей позвонить, она даже и приедет… но, почему-то Офелия была уверена, станет только хуже. Плакаться кому-либо она разучилась еще с юных лет, и чужие слезы, пусть даже слезы сочувствия – вызывали все то же раздражение. Наверное, такова судьба всех сильных и независимых, про которых так часто шутят в телевизоре и интернете? Кошек, разве что, не хватает…
      Пятый, разумеется, этаж, скромная дверь, обитая дерматином, перекрещенным нитями шпагата, создающего узор из ромбов. Звонок – черная пуговка в зеленом цилиндре, зудящий, неприятный, явно – тот, который устанавливали еще строители, когда дом сдавали. Антон прислоняется к стене, с ненужным стуком ставит оранжевый терапевтический ящик на пол, дышит натужно – устал тоже. Восемнадцатый вызов уже. Далеко не предел.
      - Кто?
      - Конь в пальто… - вполголоса, отвернув голову, произносит фельдшер. – Начало седьмого, ты кого ждал, священника?
      - «Скорая помощь»!
      - А, давай, заходи, чего стоишь!
      Против воли – Офелия Михайловна скривилась. Пусть назовут это снобизмом, но неприятно, когда с порога, вот так, по-свойски – на «ты», запанибрата. Обычно такой контингент больше всего и создает проблем.
      Узкая прихожая хрущевской «однушки», вешалка прямо напротив двери, смутно угадываемая за грудой одежды, слева – коридорчик на кухню и вход в основную комнату, соединенную с лоджией. Квартира явно холостяцкая, слишком уж много признаков отсутствия женской руки – три пакета с мусором, прислоненные к обувнице, роняющие фрагменты содержимого на давно не мытый пол, покрытый рубероидной плиткой, ровесницей дверного звонка, обои тараканьего цвета, явно видевшие, как настилали пол и монтировали звонок, ну и скоксовавшееся амбрэ дешевых сигарет, перегарного конденсата, ядреного пота и чего-то совсем уж удушливого, с кухни, видимо – суррогатно-концентратной еды, заменяющей разносолы, подразумеваемые супружеской жизнью.
      - А я не понял! – протянул худой, жилистый, какой-то нелепо скроенный мужичонка, чьи седые волосы были забавно-зализанно зачесаны ото лба направо наискось, сохранив следы расчески – явно применялся гель или его аналоги. Харизмы, помимо застывшей прически, добавляла уже вошедшая в легенды майка-«алкоголичка», белая… когда-то, а ныне напоминающая коллекцию оттенков серо-желтого, спортивные боксерские шорты, и никак не вяжущийся с обликом клошара перстень желтого металла, украшающий безымянный палец правой руки вызывающего. И очки – роговые, с диоптриями, с одной дужкой, роль второй выполняла не менее легендарная резинка от трусов, пропадающая где-то за ухом пациента.
      - Что вы не поняли?
      - Я старых не заказывал, вы там чем слушали? Молодых почему не прислали?
      Офелия Михайловна вздохнула. Давно уже даже такое откровенное хамство не вызывает в душе ничего, кроме тупой усталости. Короткий взгляд на Антона – да, то же самое. Лет так пятнадцать назад засверкал бы глазами, размазал бы люмпена по полу ядовитой тирадой, а после, смоля одну за одной сигареты, исходил бы яростью в машине. Ныне – устало прикрывает глаза, стоит, слегка покачиваясь, не реагируя.
      - Что у вас случилось?
      - Что случилось! – пируэтом руки мужичонка изобразил крайнее возмущение. – Они спрашивают, вы слышали? А я для чего вашей этой, в телефоне, распинался? Чтобы ваши вопросы тут выслушивать?
      Повод к вызову – «боли внизу живота, затрудненное мочеиспускание, настаивает на вызове бригады».
      - Мужчина, может, вы к делу пере…
      - И вы мне еще выговаривать будете?! – тут же взвился пациент, тряся окаменевшим от геля начесом на голове. – Нет, я знал, что у нас медицина такая, но чтобы настолько… где там у меня телефон вашего главного был… сейчас, ждите!
      Антон, словно проснувшись, поднял голову, глазами спросил – можно? Она дернула щекой – не надо. Это война с ветряными мельницами, с предсказанным заранее результатом. Вызвавший всегда прав, даже если повод – идиотский, поведение его – скотское, а тактика бригады при вышеприведенных вводных была насквозь вежливой и податливой.
      Усталость – вот что важно. Она как-то научилась накапливаться, что ли, обзавелась новыми навыками, которых раньше не было. Сутки двое – это работа на износ, давно понятно, когда первые сутки ты наглухо отсыпаешься, а вторые – угрюмо ворочаешься перед следующими сутками… но сейчас даже двух суток для отдыха стало не хватать. Давящее нечто, делающее глаза сонными, мысли – притупленными, а ноги – ватными, обычно приходившее ближе к часу ночи, ныне наносит визит уже с утра, как правило, сразу же после первого вызова, и не отпускает ни следующим утром, ни после обязательного отсыпа после смены. Может, и правда – пора?
      Хорошо Нинке… не болит голова больше на тему этого всего.
      - Вам помощь нужна, или мы поедем? Вы бригаду задерживаете.
      - Никуда вы не поедете! – отчеканил пациент, в знак убедительности помотал сухим пальцем с желтым перстнем и таким же желтым от никотина ногтем прямо перед ее носом. – Я уже давал одну телефонограмму Президенту, видимо, надо еще одну дать!
      - Давай, он же спать не будет, ждет… - буркнул Вертинский.
      - Что вы сказали?!
      - ПОГОДА, ГОВОРЮ, СЕГОДНЯ, ХОРОШАЯ! – фельдшер, задрав голос, тряхнув головой, выпрямился и двинулся вперед. –Зима уже, а снега все нет! Прикинь?!
      - Хватит, - сморщившись, негромко произнесла Офелия Михайловна.
      Этого хватило – как всегда. Видимо, не только у нее нервы сдают, если даже Антон сорвался… понятное дело, что этого сушеного Геракла он сшибет с ног легко, куда легче, вопрос в том – что будет следом.
      На миг все трое замолчали, обмениваясь взглядами.
      - С тобой, паренек, потом разберусь! – решительно заявил вызывающий. – Короче, иди давай, погуляй пока, а вы, мамаша, давайте, делайте! У меня и без вас занятий хватает! Ждешь вас тут по…
      - Может, - давя рвущееся наружу ругательство, произнесла Офелия, - вы, наконец, скажете, зачем была вызвана бригада?
      - Ах, даже так? То есть, у вас так принимают заявки от тех, кто налоги платит? Ну, прошу, прошу… нормальная у нас «Скорая помощь», что могу сказать…
      Не менее холостяцкая комната – древний платяной шкаф, ощутимо покосившийся влево и трогательно подпертый деревянным чурбачком, раскладной стол, тот самый, который в советские времена расправлял крылья по новогодним праздникам и именинам, книжная этажерка, большая, и книг на ней много, даже очень… телевизор, еще из далеких девяностых, с выпуклым экраном, с сияющей разноцветными огоньками, кажущейся чужеродной на фоне всей этой архаики, приставкой цифрового телевидения поверх него, узкая кровать, ожидаемо смятая и небрежная, на которую была наброшена белая простыня – свежеотглаженная, о чем свидетельствовал стоящий рядом на табуретке утюг. Стояло и еще кое-что.
      - Я не п….
      Договорить она не успела – мужичонка бодро спустил с тощих чресл сначала боксерские трусы, потом – трусы небоксерские, плюхнулся на простыню, задрав ноги вверх.
      - Что вы, я не понял? Массаж простаты делайте, вон, я все вам за вас приготовил. А ты, это, парень, ты глухой, нет, тебе русским языком сказали погулять пойти!
      И тут же – словно что-то ударило под челюсть, под самый корень языка, он тут же онемел и словно отек, стал чужим и тяжелым. Офелия Михайловна шагнула назад, рывком протянула фельдшеру чехол с тонометром и планшет, вцепилась в дверной косяк. Да не брезгливость это, черт возьми, за годы работы чего  только не видела… что-то странное с ней  начало твориться.
      - Вы как? – пристально глядя в глаза, произнес Вертинский, сжимая ее плечи. – Офель-Михална, меня слышите? Или сейчас тринадцатую дерну на нас.
      - Не надо ничего дергать… - прошептала она. – В подъезд выведи, куда угодно…
      - Принято, за меня держитесь…
      - А я вас долго ждать буду, вы, труженики Эскулапа? – донеслось с кровати, где вызвавший до сих пор возлежал в позе героя мужеложеского порнографического кинца.
      - Потерпи чуток, падла… - прошипел Антон, вцепляясь в нее, обхватывая за плечи, приподнимая.- Сейчас дождешься… слово даю… ****ь немытая…
      - Хватит….
      Зевок входной двери. Золотистый свет закатных лучей, пробивающихся сквозь подъездное окно. Легкий звон.
      Нет.
      Звон не легкий, он громкий и вполне узнаваемый.
      Мимо, важно мотая рогатой головой, шагала пегая корова, с большим жестяным колокольчиком на шее, а за ней, топая босыми ногами по слежавшейся за день пыли, вприпрыжку бежал пастушок, в смешных коротких холщовых штанишках и большой, «на вырост»,  белой нейлоновой рубашке, нелепо лощеной и солидной на фоне деревенского пейзажа, в шапочке, сделанной из лопуха, размахивая длинной хворостиной.
      - Здрасьте, тетя! А вы к кому? К Анисимовне?
      Солнце садилось где-то далеко за зубчатой кромкой хвойного леса, далекой и такой узнаваемой. И поле перед лесом, заросшее борщевиком, чередой и лопухами – оно тоже было знакомым, еще бы… Воздух пах горьким, как всегда в это время, когда дул ветер от реки – стадо, которое пастушок гнал с поймы, неминуемо проходило заросли полыни, и горечь в воздухе была для станичниц сигналом, что пора встречать кормилиц.
      Моргая, пытаясь согнать куда-то вниз откуда-то взявшийся в горле густой комок, Офелия Михайловна, не ответив пареньку, торопливо обернулась.
      Тополь… вот он, все такой же, старый, ссохшийся, но сильный, мощный в обхвате, отграничивающий их участок от участка Евдокимовых. Калитка - как всегда, полуоткрытая, с сонно висящим алюминиевым крючком. Жестяная табличка на воротах с надписью «Милявина Е. А.» и красной звездой, обведенной черной траурной каймой. За воротами  – двор, частично из крепко утоптанной земли, частично – выложенный старой глиняной брусчаткой, дед Митя, говорят, лично обжигал и вколачивал киянкой в жирную кубанскую почву, слева, увитая хмелем и виноградом – кухонька с торчащей вверх печной кирпичной трубой – справа же…
      - Тетя, вы заболели? Может, вам к доктору?
      К доктору…
      Против воли – откуда-то из глубины грудной клетки, из органов средостения, вырвался смешок. Ее – к доктору? Никогда такое не приходило в голову, если уж честно.
      - Нет, дружок… - хрипло произнесла Офелия Михайловна.
      Вокруг царил жаркий летний вечер. Где-то на лугу начинали распеваться сверчки, чуть дальше, в хвойном лесу, где в зацветшем глухом болоте до сих пор на дне лежит мертвое, проржавевшее насквозь,беззубое  железо фашистского оружия, подавали голоса лягушки. И солнце – уходило спать, золотя листья тополя червонным цветом.
      - Если вы к Анисимовне, может – загоните коровенку? Мне недосуг, тут вон – еще дел прорва! - и в знак значимости своих слов паренек сочно сплюнул в пыльную крапиву, росшую на обочине, после чего деловито подтянул сползающие штанишки.
      - А… ну, загоню, оставляй.
      - Спасибо, тетя! Ну, давай, квёлая, топай!
      Словно во сне, Офелия провела рукой по жерди ворот, нашаривая запор… давно известный, давно забытый, такой же откидной крючок, как на калитке. Толкнула их, распахивая внутрь, нижняя жердь проскребла по самодельной брусчатке.
      - Ну, Муська, тебя долго ждать?
      Корова помотала головой, фыркнула, после чего важно зашагала во двор, мотая раздутым от молока выменем. Ей ли, чья бабка и мать жили в войну в общей комнате дома, ели и отправляли свои надобности там же, лишь бы немцы не увидели, не знать, что она – основная кормилица для семейного гнезда Милявиных?
      - Офелька, ты вечерять сейчас будешь, или подождешь, пока яйков соберу? – донеслось из полуоткрытой двери кухни. – Я до курочек еще не ходила.
      Ответить она не смогла. Просто стояла, глотала воздух, горький и жаркий, пахнущий пылью и полынным цветом, потом коровки Муси и ее же навозом, а еще – молочно-блинным чем-то таким, что, мягко проникая через ноздри внутрь, обнимает и тихо шепчет: «Ты дома… ты в безопасности… ты среди своих».
      Бабушка Лиза, вытирая вышитым передником маленькое сморщенное родное лицо, выглянула из дверей.
      - Чего молчишь-то? Тебе яишку тоже, или борщика похлебаешь пока?
      Офелия Михайловна на миг опустила глаза вниз – на ней все та же скоропомощная униформа, синяя, с белыми светоотражающими вставками, дабы ночью не снесли на трассе любители жать газ до упора, фонендоскоп все так же свисает с шеи, на руках – сморщенная уже от возраста кожа и печеночные пятна, ногти… лучше не говорить, и так понятно, не до прихорашивания. Ей все так же шестьдесят четыре, можно не сомневаться. И бабушки Лизы на свете не может быть уже лет так сорок с лишним…
      - А с чем борщик? – спросил кто-то незнакомым ее голосом.
      Бабушка заулыбалась, сморщила щеки – и левая была точно такой же, как правая, без онкологической язвы, разъевшей ее лицо до тройничного нерва в девяносто втором году.
      - Перчика я намяла, капустка свежая, с грядочки, иди, вечеряй. А я Муську заведу.
      Шаг по брусчатке деда Мити. Второй. Третий.
      - Бабушка!
      - Ты чего, внученька?
      - Бабушка…
      Носом уткнулась в ее смешную кацавейку, которую она носила всегда, дед же пошил… в ее родной запах, в запах блинов, в запах сливочного масла, в запах уютной печки, топленой кукурузными початками, в запах накрахмаленных простынок, которыми она всегда украшала большую комнату в доме, вдруг вернется когда-нибудь муж… и подушки возвышались пирамидкой, покрытой кружевной вышивкой, и фотографический дагеротипический портрет их, молодых супругов в овальной простенькой рамке – он  ведь до сих пор там висит, зайти только в знакомую горницу…
      - Ну-ну-ну, - бабушкина мозолистая ручка гладила ее волосы, такие же седые и жесткие, и уже где-то редкие, чего уж там… - Ты не реви, не реви, внучка. Обидел кто нешто? Ты вон чего, знаешь, обид в душу не пускай, они пусть куда в другое место ходят, обиды эти. Ты, если и обидел кто, ты его прости, пусть сам в своем барахтается, а ты ступай тихонько дальше.
      Слова просились на язык – но говорить не получалось, что-то в груди тряслось, содрогалось, сгибалось в спазмах, не пускало их наружу.
      - И дед сейчас придет, ой – надает тебе, - ласково шептали бабушкины сморщенные губы ей на ухо. – Он же ж насчет нашего бабьего, сама помнишь, строгий… иди, кушай да спать беги, я тебе постелила, и книжку твою положила…
      - А коровка наша… вы же ее на мясо… когда ты болела…
      - Да Господь с тобой, какое мясо, ты чего? Перегуляла, никак?
      - Перегуляла, - плача и смеясь, согласилась Офелия Михайловна, обнимая бабушку Лизу, сильно, как можно сильнее, изо всех отпущенных природой, сил. – Очень перегуляла, бабуль… я…
      Подъезд. Узкий, неопрятный, освещенный лишь закатным солнцем, проникающим сквозь стеклоблоки, которыми забрана внешняя стена. Обмотанная паутиной лампочка, со следами побелки, вышарканные ступени, кое-где – с торчащими ребрами арматуры. Лицо Антона Вертинского – строго напротив, марлевый тампон в его руке, источающий мерзкий запах аммиака.
      - Офелия Михайловна, скажите, что вам лучше. Бить снова не хочу!
      - Отвали…
      Руки фельдшера, цепкие и сильные, придержали ее, начавшую клониться набок.
      - Да не трогай ты меня… отпусти, твою мать!
      Вертинский зло глянул, как в былые времена прямо, верхняя губа чуть задралась, приоткрыв зубы.
      - Давайте вы мне тут дрессировку устраивать не будете, ага? Мне еще не хватало вас на вызове качать!
      Офелия Михайловна помотала головой, закрыла глаза. Не померещилось, она знала… после всего того, что рассказала ей Нина тогда. И двор их старого дома в станице, давно уж снесенного, и бабушка, давно уж умершая – все это было живым, реальным, настоящим, осязаемым… доступным. И сейчас, против воли – горечь в душе, когда тебя из этой сонного летнего вечера выдернули обратно сюда, в сволочной мир, с его склоками, бедами и катаклизмами, чтоб им сгореть.
      Антон сделал короткий шаг назад, оценивающе окинул взглядом.
      - Давайте так – я вас в машину сейчас, потом с этим простатитным разберусь. А потом поговорим.
      Разбираться, впрочем, не потребовалось – упомянутый возник в дверном проеме, напялив обратно, хвала Творцу, предметы туалета, зло сверкнул очами сквозь диоптрии, и обрушил на медиков жаркую тираду, суть которой сводился к тому, что сейчас он – позвонит, а они – пожалеют, после  чего дверь с грохотом захлопнулась, а следом в замке заворочался ключ, как-то торопливо, словно хозяин всерьез опасался, что оскорбленные служители Асклепия тут же начнут эту дверь выламывать.
      - И ладно, - произнес Антон. Выжидающе посмотрел на врача.
      Офелия Михайловна медленно кивнула. Дверь никто бригаде не открыл, как же еще – так и напишет в карте вызова. Пусть докажет, сволочная душа, что не так дело было. Массаж простаты ему подавай…
      Медики спустились вниз, покинули дом, забрались в машину. Офелия Михайловна положила на колени планшет, выставила статус бригады «свободна», вытянула пустой бланк карты вызова.
      - Офелия Михайловна?
      - Что?
      - Покурим давайте, потом напишете.
      Удивленно обернулась. Не самое типичное предложение от Вертинского, который всегда старался сначала покончить с рутиной, а уж потом – заниматься чем-то еще.
      - Ну, давай…
      Открыв дверь, врач выбралась обратно на улицу. Уже сгущались сумерки, остатки солнечного света еще цеплялись за верхушки кипарисов, окаймлявших двор дома на Земляничной, где-то в густой зелени кустов начинали свой концерт сверчки, последние, наверное, наслаждающиеся остатками летнего тепла перед грядущей угрюмой мокрой южной зимой. Сочно пахло лавровым листом – у дома напротив кто-то днем, видимо, обрезал кусты, и теперь ветки «лаврушки» лежали большой кучей, источая специфический запах.
      Антон, какой-то нетипично серьезный, оборвал полиэтилен на новой пачке, вылущил из нее две сигареты, протянул ей одну. Щелкнул зажигалкой, жадно затянулся, словно первый раз за сутки, длинно выдохнул, выпуская клуб дыма в прохладный вечерний воздух. Офелия Михайловна, сжав фильтр сигареты, рассеянно смотрела куда-то за его плечо, вряд ли осознавая, на что смотрит. Того, что она хотела еще раз увидеть, там все равно не было.
      Прошла первая минута, за ней минула и вторая. Пауза затягивалась. А ведь именно ради разговора он ее из машины вытащил, нет разве?
      - А кто она? – спросил фельдшер, нарочито внимательно смотря куда-то в небо.
      Тишина. Давящая и звенящая напряжением, словно та самая секунда затишья между двумя ударами выпущенных в «артиллерийской вилке» пристрелочных снарядов.
      - Ты про кого? – медленно спросила Офелия Михайловна.
      - Вы знаете. Женщина эта, которая вас обнимала. Это мама ваша?
      Казалось, мир качнулся, словно гигантский маятник. Уронив сигарету, врач вцепилась рукой в желтый борт машины, а второй – в форму Вертинского.
      - Ты… что… ты – видел?!
      Антон кивнул. Глаза у него были какие-то шальные, большие, широко распахнутые.
      - Я вас к двери доволок, а потом вы через нее куда-то в другое место вышли. А я – на пороге стоял, смотрел вот… и слышал даже. Вы плакали…
      - Какого ж ты…
      - Я звал! – тряхнул челкой фельдшер. – Я вас звал, вы не слышали! А потом – все это исчезло, вы стали по стене подъезда сползать, я вас подхватил!
      Отпихнув его руку, врач шарахнулась назад, словно не в себе. Он, значит, фельдшер родной, сучий сын, обратно выдернул, добрая душа, холерная гнусь! Заорать на него сейчас, завизжать, забить кулаками по лицу, по груди? Вывалить, что он – дегенерат тупой, своим подхватыванием он, сам того не зная, уничтожил ее единственный шанс уйти прямо сейчас, туда, куда уже ушла Анька Лян и Аркаша Зябликов, и куда, возможно, не успела уйти Нина? Кричать, брызгать слюной, тыкать в него кулаком, пока в его серых чертовых глазах не появится сначала понимание, а потом – страшное раскаяние, пока не заревет, может быть, не перегрызет себе вены от чувства вины… Нет. Не поможет это – ни ей, ни ему. Закатное солнце уже сгорело, и обратно ей не шагнуть, сколько бы дверей она теперь не открывала. Пусть уж лучше так…
      - Не говори никому, - медленно, глухо пробормотала врач. – И жене своей тоже.
      Антон ответил, снова жадно затянувшись:
      - Что это было, Офелия Михайловна? Как, черт… этого же вообще быть такого не может!
      - Ты меня слышал? – повысила голос врач.
      - Я не глухой и не тупой! - вскинув голову, неожиданно вспылил фельдшер. – Ответьте на вопрос!
      - Зачем тебе мой ответ?
      - Там какой-то мир другой, да? – не слыша ее, спросил Вертинский, сверкая глазами. – Что-то типа параллельной реальности, нет? Как у вас это получилось? Как это сделать?
      - Никак! - не удержавшись, зло, почти с ненавистью, рявкнула Офелия. – Теперь – уже никак, у меня раз один был, ты, хрен заботливый, меня вовремя оттащил! Спасибо, б…!
      Оборвав ругательство, сочно сплюнув на землю, она полезла в кабину, забралась, от души хватила дверью. Водитель, куривший в окно, попытался притвориться глухим и немым.
      Какое-то время она яростно шуршала ручкой по карте вызова, оформляя безрезультатный, все это время, сжавшись затылком, ожидая скрипа окошка в переборке и извиняющегося, кающегося голоса Вертинского. Но – не дождалась. Оборачиваться не стала, свернула карту, борясь с желанием смять ее и швырнуть куда-нибудь. Бросила взгляд на бригадный планшет – на станцию. Без иллюзий конечно, время пересменки, только и всего – вызовы аккурат сейчас громоздятся один поверх другого в компьютере диспетчера направления, а вызывающие, матерясь, слушают в трубках равнодушное «Вы позвонили на станцию скорой медицинской помощи. Ждите ответа оператора». Обвал вызовов – всегда на пересменку, и тому, кто сможет это объяснить, подкрепив научными обоснованиями, наверное, Нобелевскую дадут.
      Машина, скользнув желтым бортом по кустам, выбралась из двора, поехала по узкой улице Земляничной, выбираясь к более широкой Виноградной, а оттуда уже, ссыпавшись с горы Бархатной, на Леонова, на станцию. Темнело. Воздух за окном свежел и уже неприятно холодил кожу. Над морем что-то темное и угрюмое клубилось где-то вдалеке, возможно, обещая завтра с утра грозу и ливень, обычное дело здесь в раннюю осень, налетающий и тут же пропадающий, сменяющийся душным паревом, когда на смену черным тучам приходит еще по-летнему мощное и жгучее солнце. Доработать бы… честно, все тяжелее и тяжелее каждую смену становится, словно после каждой кто-то невидимый кидает маленькую свинцовую гирьку на затылок, и их, этих гирек, все прибавляется.
      А ведь, шепнул кто-то беззвучно, скользнув ветерком по щеке, был у тебя сейчас шанс, Офелия, помнишь? Шанс послать все, разом и навсегда, без длительной тягомотины с оформлением увольнения, продажи квартиры и въедливых вопросов нотариуса, просто – шагнуть за солнечный порог, туда, где – мирная тихая кубанская станица дремлет под вечерним солнышком, где цвиркает сейчас в коровнике молоко в алюминиевую кастрюлю, повинуясь нажатиям бабушкиных твердых, хоть и морщинистых уже, пальцев, а рядом с ней стоит оловянная кружка, покрытая темным ситечком – выявлять кровь или гной в удое, мало ли что, и возится поросенок в соседнем сарае, чует молоко, похрюкивает, а по огороду, пользуясь отсутствием хозяйки и слабым запором в курятнике, бродят наглые «цыплаки», задирая тонкие худые ножки, поклевывая укроп и сельдерей… можно было бы прямо сейчас, вместо станции, пересменки и последующей бессонной ночи – в маленькую комнатку, где окна выходят на заросли борщевика и бузины, за годы полностью скрывшие плетень, который ставил когда-то дед Митя, где прохладно и уютно, где кровать прижимается к выбеленной глине стены, а над ней висит с детских лет до каждой мелкой детали знакомый ковер с оленями, взрослым и малышами, где на табуретке лежит зачитанная, с затрепанными уголками, книжка «Двенадцать стульев», с рисунком на обложке, где отец Федор и Киса Воробьянинов заняты перетягиванием потенциального вместилища сокровищ мадам Петуховой, забраться под лоскутное одеяло, потому что ночью все равно будет прохладно, зажечь керосинку, с ней уютнее, читать, пить чай с чабрецом и брусникой, который бабуля все равно принесет с кухни, обнять подушку, утонуть в ней с головой, и забыть про все, про всех, про живых и мертвых…
      - Чтоб тебя! – отчетливо произнес водитель. – Михайловна, торможу, сама видишь!
      Она видела. Двое выскочили на дорогу, заметались, замахали руками. Руки у одного, как и рубашка-«ковбойка» в серо-белую клетку, были густо заляпаны кровью.
      - Стой! Стойте!
      - Стоим уже, - произнесла врач в окно. – Что случилось?
      - Бабушку сбили! Там… сбили… у нее кровь! Она там дышит плохо! Слышите!
      Карма. Ругнешься разве что…
      Офелия Михайловна выбралась наружу, забирая с собой планшет с картами вызова и чехол с тонометром. Сзади хлопнула дверь – Вертинский, с терапевтическим ящиком, с шиной и кислородным ингалятором, повисшим на плече, в дополнительных понуканиях давно не нуждался.
      - Дорогу показывай!
      - Да вон она, за поворотом! Вы только спасите! Пожалуйста!
      Дом, за поворотом которого была искомая бабушка, был старый, весь в щербинках отпавшей штукатурки, по нижней части заросший плетущимся клематисом, между окнами вверх, выбиваясь из асфальта, вдоль стены уходила загадочная труба, по ходу которой стена приобрела странный ржавый цвет, словно из этой трубы что-то регулярно выплескивалось. Из-за угла выглядывал ярко-желтый руль электросамоката, лежащий на асфальте, вывернутый до упора, с содранными грипсами, а чуть поодаль неловко мялись, отряхиваясь и разглядывая ссадины на локтях и лицах, двое подростков… да что там, школьников. Точнее, отряхивался один, второй, тихо матерясь, вертел в руках остатки смартфона, который, несомненно, был вставлен в крепление на руле, и от удара об асфальт разлетелся на части. А чуть дальше, пачкая разлохмаченную резину грипса, по асфальту ползла темная в наступающих сумерках лужа.
      - Бабушка! Ну, что ты, ну, родненькая, ты дыши, ты не закрывай глаза, ну! – истошный крик девушки. Она подняла глаза, услышав шаги медиков.
      - Быстрее… БЫСТРЕЕ, ВЫ, ЧТО, НЕ ВИДИТЕ, ОНА УМИРАЕТ!!
      Офелия на миг остановилась. Понятно, куда уж понятнее… бабулька выходила из подъезда, выбросить мусор собиралась, вон, белое пластиковое ведро лежит, откатившись, расколовшись трещиной, растеряв все свое содержимое широкой полосой, а эти два малолетних дегенерата, чего гадать, неслись на своем этом самокате на полной, благо двор имеет уклон, а выход из подъезда – оборудован клетчатой беседочкой, заплетенной все тем же клематисом, которая закрывает обзор -  и снесли женщину, на полном ходу, врезавшись. И, судя по неловко вывернутой ноге в толстом шерстяном носке – шейка бедра хрустнула, как минимум. Резиновые тапочки слетели оба, но это, конечно, не то, что при ДТП, когда отлетевшая обувь – сама по себе уже диагноз и посмертный эпикриз. Плохо было то, что лежащая как-то неправильно отвернула голову в сторону, противоположную направлению удара, между губ у нее сочилась густая темная жидкость, и в ней плавали чужеродными вкраплениями белые осколки выбитых зубов, а дыхание оттуда вырывалось крайне нерегулярно, с кровавыми пузырями и звуком «пррррррх».
      - Работаем.
      Антон уже был рядом с лежащей, растягивал халат на груди, нагнулся, щекой ловя дыхание, пока его пальцы искали пульсацию сонной артерии. Офелия Михайловна, с трудом подавив желание закряхтеть, опустилась на колени рядом, щелкнула фонариком, задрала веки лежащей. Хреново дело, как оно обычно и бывает – зрачковая реакция присутствует, но анизокория13 -  вот она, видимо, отлетев, бабушка хорошо приложилась головой об твердое, и там сейчас, откуда снизу, от испачканных красным седых волос, натекает кровавая лужа, зреет гематома, сдавливая головной мозг. И кожа – холодная на ощупь, и в свете фонарика – неприятно бледная, как у курицы, только что вынутой из морозильника.
      - Аритмичный, сорок, - буркнул, не глядя на нее, Антон. – И Чейн-Стокс, как он есть.
      - Что вы говорите?! Вадик, что он говорит?!
      - Лей, дыши, я перемотаю, - коротко бросила Офелия, вынимая из уже раскрытой укладки бинт и стерильные салфетки. – Воротник давай.
      Обычно в такие моменты Вертинский чем-то таким огрызался про то, что не надо учить ученого, и раздавать тупорылые советы там, где их никто не просит. На сей раз он промолчал, возясь с липучками воротника Шанца.
      - Доктор, вы скажите – что?! – в голосе девушки отчетливо звенела истерика. – Просто, не щадите, скажите – жить будет?!
      Девушка красивая и молодая, на пике красоты и молодости, гибкая, фигуристая, русые волосы заплетены в косичку, попка и бедра обтянуты какими-то новомодными шортиками  из тонкой, очень облегающей,серой ткани, подчеркивающими каждый изгиб и впадинку, голый рельефный животик мокрый от пота, и ходит туда-сюда, грудь – затянута полоской ткани, которая, несомненно, является неким модным спортивным аналогом майки, а еще есть пояс с бутылочкой, снабженной «соской», как у велосипедистов, и на левом плече имеется надеваемый карманчик для телефона. Видимо, возвращалась с пробежки, оставив бабулю дома, сделала круг по району, и,  вернувшись – вот, обнаружила…
      - Дышит? – коротко спросила врач.
      - Амбушкой поддыхивать надо.
      - Я сделаю, вену ставь.
      Торопливо – манжету тонометра на дряблую безвольную руку, грушкой загоняя стрелку манометра вверх, фонендоскоп к локтевому сгибу… ну? Да, как есть – паршиво, систолическое АД невнятно стукнуло где-то в районе пятидесяти, про диастолическое можно уже и не заикаться.
      - ДОКТОР?! ВЫ ПОЧЕМУ МОЛЧИТЕ?! ЧТО ВЫ С НЕЙ ДЕЛАЕТЕ?! ВАДЯ, ЧТО ОНА ДЕЛАЕТ?! ЧТО ТЫ МОЛЧИШЬ?!!
      Марлевую салфетку в рот, выбирая сгустки крови и осколки зубов, маску с раздуваемой манжетой на лицо, забирая нос и подбородок, украшенный редкими жесткими волосками в герметичный контур, нажатие на текстурированные зеленые бока дыхательного мешка. Зашипел ритмично «утконос» - нереверсивный клапан, направляющий выдох пациента в сторону.
      - Дофамин добавляю?
      - Да.
      - Струйно?
      - Полтинник на систоле. Сам как думаешь?
      Вертинский должен был ответить: «Никак не думаю, хрена цепляетесь?». Он не ответил. Он жестом подозвал Вадика, того самого, измазанного кровью, первым обнаружившего, надо понимать, впихнул ему пластиковый пакет с раствором Рингера, проткнутый пластиковой иглой системы для капельного введения, принялся возиться с лейкопластырем, фиксирующим катетер в вене.
      - А… скажите? – дрожащий голосок сзади. Один из сбивших, тот, кажется, что разбил локти, а не телефон. – А нам идти можно?
      Безымянная девушка, словно этого ждала – бурно зарыдала, забилась, прильнула к ошалевшему от бешеного развития событий окровавленному Вадику. Наверное, можно парня понять – пришел на свидание, подружка отписалась, что сейчас заканчивает бег по кругу, запрыгнет в душ (обязательно подмигивание при этом), а после – вся к его услугам. А, вместо шикарного вечера с возможным сексом где-нибудь в машине или в быстренько снятой квартирке – вот это вот. Хороший, кстати, тест для Вадика – не дернет ли, отделавшись беглым «давай, держись, я тебя наберу завтра»?
      - Родителям звони, дебил, - глухо раздалось голосом Вертинского. – Пока время есть.
      - А чего мы, вы вообще? – раздалось ломающимся голоском второго, в отличие от первого – борзого. – Вы, это там, видели, у меня айфон вот…
      Лежащая закашлялась – Офелия Михайловна, убрав маску, терпеливо водила марлевой салфеткой по дряблым старческим губам, убирая сгустки крови и рвотные плевки. Звук удара она пропустила.
      - Я тебе этот айфон, ублюдок, в самую…
      - В полицию позвонил кто-нибудь? – громко произнесла она, заканчивая ревизию ротовой полости лежащей, снова пристраивая маску на место.
      - Я… - еле слышно прошептала девушка. – Они трубку не взяли…
      - Так еще раз звони, хрена копаешься?! Или тут не виноват никто?
      - Да вы знаете, кто мой папа?! Я сейчас ему наберу, он вас всех раком…
      Новый звук удара. Молодец Вадик, пакет с Рингером держать не перестал, залепляя оплеуху.
      Снова контроль давления. На сей раз первый удар стрелка зафиксировала где-то в районе семерки с ноликом, а бабушка – внезапно завозилась, и даже попыталась неловко шевелить рукой. В сознание, однако, приходить не торопилась.
      - Тебя зовут как? – раздался голос Вертинского.
      - Люда… Людмила.
      - Ну, и чудно. Ты – звонишь в полицию, все, что тут – отфоткаешь. Это обязательно. Ты – Вадим, я так понял?
      - Правильно понял….
       - Сейчас носилки расчехлим, бабушку будет нужно переложить, я покажу как. Готов?
      - Да готов, готов, вы давайте, это, пошустрее…
      - Друга твоего как зовут?
      - Игорь.
      - Вот и шикарно. Видите, наш водитель уже носилки выкатывает? Давайте к нему, помогайте.
      Офелия Михайловна разогнула замотанную, по старинке, в бинт, лестничную шину Крамера, примеряясь по здоровой ноге лежащей. Протянула руку – в нее тут же лег бинт свежий, из укладки вынутый, от упаковки освобожденный, что и говорить – Вертинский выдрессирован отменно. Молчит только как-то странно – адресно в ее сторону.
      - Голову придерживай! Игорь, ты... правильно… держи мешок, вот так жми, чтобы дышать не перестала!
      - Да… ДА! Алло! – раздался крик девушки Людмилы. – Да, это мы… я… у нас бабушку сбили… ударили…!
      Она снова сорвалась на плач. Вадик, неловко вытирая руки о джинсы, оставляя на них бардовые пятна, решительно взял телефон.
      - Алло! Да… добрый вечер… не очень добрый! Тут бабушку моей девушки сбили на самокате… да, серьезно, тут «Скорая»… да откуда я знаю?! Без сознания она, в крови, дышат ее через маску эту зеленую! Евдокия Максимовна, дальше не знаю… да, это внучка, она сейчас говорить не сможет! Тут… это Земляничная, шестнадцать, во дворе… нет, на улице, не в квартире!
      - Офелия Михайловна! – раздалось из салона машины. Антон – злой, собранный, глаза колючие. – Очень быстро надо!
      Значит – хуже стало бабушке, как загрузили, несмотря на то, что маску вместо мешка Амбу фельдшер уже успел подключить к СМПГ14.
      Она коротко пихнула внучку в мускулистое плечико, подтянутое фитнесом и приятно затонированное морским загаром.
      - Меня слышишь?
      - Я… я слышу…
      - Реветь потом будешь! Бабушку твою сейчас берем в третью городскую, полицию дождешься – потому езжайте туда!
      - А… а? Подождите! Доктор, вы как ее..? Да подождите вы..!
      Не отвечая и не оборачиваясь, Офелия Михайловна торопливо, насколько позволяло здоровье и возраст, забралась в салон – дверь за ней хлопнула без ее участия, Вертинский торопливо постарался, и желтый «Фольц» тут же рванул с места, заорав сиреной. Щелкнув, загорелся свет ламп, сжирая тени на сухощавом лице лежащей, заостряя ее нос и выбеляя кожу. Антон, торопливо пристегнув «липучкой» правую руку лежащей к станине носилок, дабы не выдрала ненароком катетер, тянул из паза дефибриллятор, врач, беззвучно чертыхаясь, доставала ларингеальную маску. Вернулись на станцию, называется… и ведь не сбежать же было, не пьянь на остановке в луже рвоты плескалась. Теперь – молиться надо, причем – всем хором. Потому как – если бабушка отдала Богу душу на нагретом солнцем асфальте дома номер шестнадцать по улице Земляничной, то – судьба, иншалла, кисмет, что угодно… А вот если все то же самое она проделает в машине – это уже статья, это уже «начала транспортировку пациента, не оценив тяжести его состояния и не стабилизировав, что привело к ухудшению его самочувствия и…». Первое, конечно, чище для репутации и прокуратуры. Чего не скажешь про совесть.
      - Готов?
      Антон угрюмо кивнул, сдергивая дыхательную маску с лежащей. Офелия Михайловна, устроившись позади головы пациентки, щелкнула фонариком, освещая беспомощно распахнутый рот лежащей… рвотных масс нет, съемных протезов – тоже, а осколки зубов – уже убраны салфеткой… ввела ларингеальную маску в ротовую полость, упирая ее в твердое нёбо, повернула, нажимая до сопротивления, взяла из невесть откуда возникшей ладони фельдшера пустой шприц, присоединила к манжете, нажала на поршень. Дернулась трубка, кажется, сам леший не разберет на ходу, уже не суть – несколько форсированных нажатий на мешок Амбу, Вертинский коротко кивает – есть экскурсия грудной клетки.
      - Довезем?
      Дернув щекой, Офелия отвернулась. Довезем – не довезем, к чему это блеянье сейчас, если уже встряли…
      - А может… - едва слышно донеслось с той стороны носилок. – Может – сможете ее туда забрать…?
      Против воли – лицо залила багровая краснота, ярость заклокотала в глотке. Как, как ему объяснить, что нет у нее ключей от волшебных дверей, чтоб их трактором поперек зада, что только Нинка и могла… что она, наверное, и пыталась ее позвать чуть меньше часа назад к себе, что сейчас, не прояви Антон Вертинский своей обязательной предупредительной заботливости – она бы уже пила брусничный чай с бабушкой Лизой, и спать легла бы без опасения, что из-под теплого стеганного одеяла выдернет вопль селектора, и, кто знает, может, завтра – приехала бы к ней Нина, в легком простеньком коротком платьишке, полинявшем за одно только лето на жарком солнце, на своем велосипеде «Школьник», скрипя цепью, бросила бы его по-простецки к воротам, не закатывая, и забежала бы во двор с криком: «Баб Лиз, а Офелька дома?».
      Никак.
      Не будет бабушки Лизы уже. И Нины – вечной Нины, молодой девчонки, с облупившимся от солнечных поцелуев носиком, с вечно собранными в серьезную гримаску бровями – тоже не будет. Могло бы быть – но не судьба. И даже эта бабушка, с трудом добирающая сейчас по шкале Глазго желанные девять баллов, отделяющие сопор от комы – она сейчас счастливее, наверное, чем врач Милявина, которую поманили раем, позвенели над ухом ключами, дали принюхаться к ароматам нектара – и после грубо выставили за дверь.
      Возможно, Антон и понял. Лицо его снова стало непроницаемым, он, раскорячившись над носилками, прижал бедром расчехленный дефибриллятор, держась одной рукой за откинутый с потолка инфузионный блок, второй копошился в терапевтической сумке, выбирая ампулы адреналина.
      На повороте на улицу Дагомысскую бабушка захрипела. На шее у нее задергались кивательные мышцы, а по носогубному треугольнику поплыл ожидаемый сволочной цианоз. До станционара – триста метров, но хрен приемное возьмет такого больного – по понятным причинам, зачем им труп, от которого надо отписываться?
      Медики обменялись взглядами. Все?
      Поворот – второй, уже к привычно распахивающимся воротам старого корпуса «тройки».
      - Помоги…
      Прижимая воротник Шанца, бережно – на бок бабушку, насколько позволяет качающаяся машина и гофрированный шланг, тянущийся от бело-синего блока СПМГ. Голову – мягко, бережно, очень плавно – назад… удерживая от судорожных дерганых движений, от глухого бьющегося кашля.
      - Регургитация, думаете?
      В очередной раз не ответив, Офелия Михайловна жадно смотрела – губы, мочки ушей, ногти… ну? Отливает, кажется, гадкая синева? По крайней мере – не растет же? Применение ларингеальной маски, когда непонятно, что у пациента в желудке – риск, но что, черт подери, в этой работе вообще не риск…
      Остановка. Торопливые шаги водителя, бегущего к задним дверям – ему уже много лет не надо ничего объяснять, он все понимает прекрасно.
      - Чего привезли?
      - Каталку давай! – рявкнул Вертинский, пружинисто выпрыгивая из машины.
      Сдать – вот  что сейчас главное. Повезло сегодня – в приемном дежурит профессор медицины, заслуженный член  и академик РАМН Викентий Игоревич Мовзенко, в просторечии – Витька-Мопс, фельдшер приемного отделения, солидный, корпулентный, в высоком белом накрахмаленном колпаке, зеленой отутюженной форме, с тщательно остриженными усами, с вальяжно-барскими манерами патриция, волей судьбы вынужденного снисходить до народных трибунов выездных бригад, то и дело волокущих сюда захворавший плебс.
      - Только сейчас дышать перестала, верно? – донеслось ядовито-снисходительное.
      Вертинский, уже с мокрой спиной, злой и ощетинившийся, не отреагировав, продолжил жать бока мешка Амбу.
      - Неверно, - холодно произнесла Офелия Михайловна, появляясь в дверях, упираясь руками в металлическую раму каталки. – Поможешь, или дальше мебелью поработаешь?
      Мопс обмяк. Офелию Михайловну он не любит и очень боится – по крайней мере, хочется в это верить. После ряда стычек – сдулся, больных берет, не выказывая харизмы и не включая указанного академика, кем, несомненно, себя мнит. Вот и сейчас – величественно пожав плечами (приемное отделение никогда не пустует), он удалился за стойку, прижал к уху трубку, вызывая реаниматолога и нейрохирурга – строптивость проявлялась лишь в ироничном шевелении усов, явно пересказывающих свою версию истории поступившего пациента. Оно и понятно – негоже какой-то там линейной бригаде покушаться на святое, переигрывать его на его же поле, где тон и правила задает лично он, а не какие-то там…
      Офелия Михайловна коротко зыркнула, шлепая сопроводительный лист на стойку. Мовзенко, кто бы сомневался, тут же заинтересовался прошлогодним календарем на стене.
      На улице уже была ночь – настоящая, чуть холодная, звенящая от трелей сверчков, полная гудков машин, толкающихся чуть ниже, в пробке на улице Дагомысской, с рассыпанной белой крошкой звезд на невесть когда успевшем почернеть и обуглиться небе. Россыпь неприятно напомнила осколки зубов, плавающие в темной луже крови. Пахло бензином, пахло нагретым асфальтом, и откуда-то вплетался в это все тонкий душок сгнивших пищевых отходов – чуть повыше старого корпуса «тройки» высился хвойный лесок, а над ним – три новые многоэтажки. И, да, чего греха таить – частенько пакеты с мусором летели из окон прямо в лесок, все ж проще, чем до мусорных контейнеров топать. Писали, жаловались, отсылали фотоотчеты – да, все было. С понятным результатом, не пойман – не вор.
      Антон подошел, молча уселся на подножку машины, вытянул сигарету. Щелкнул зажигалкой. Не предложил сигарету ей, как обычно.
      Молчала и Офелия Михайловна. Говорить не хотелось. Ничего не хотелось.
      Сверкнули фары… фара, точнее, мотоцикл с ревом осел назад. Недавний Вадик, откинув небрежным пинком ноги подножку, спрыгнул с этой зверюги – «Кавасаки», не абы что, помог выбраться из седла своей подружке, аккуратно снимая с нее шлем… ну, молодец, что сказать. Не сбежал, не бросил, принесся сюда вот. Шлем даже не забыл.
      - Ребята, вы… куда ее?
      Офелия Михайловна отвернулась, Антон молча ткнул рукой в сторону приемного отделения.
      - А… - голос юной Люды задрожал. – А… она… живая?
      - Как и все мы, - коротко, максимально избегая эмоций, ответил фельдшер. – Только теперь вам ухаживать за ней придется – сами понимаете, чтобы она снова смогл…
      Девушка замотала головой, обхватила ее руками, затряслась:
      - Господи… да я все для нее сделаю! Все сделаю! Спасибо вам! Спасибо!
      Она заколотила кулаком в дверь приемного отделения, не разглядев кнопку звонка.
      Вадик постоял рядом, откашлялся.
      - Как… в итоге?
      Действительно – как? Надо же знать расстановку фигур, прежде чем за игру садиться.
      - Врача приемного ищи, он тебе все расскажет, - скучным голосом произнес Вертинский.
      - Найду, не сомневайся. Я про то – шансы у бабули есть? Мне Людку к чему готовить? Ну, мыть там, кормить, переодевать – это понятно, все будем, что-то еще, может, светит? Может, везти куда, в край, например – если надо денег искать, мне бы сейчас надо начать. Так что?
      Офелия, склонив голову, посмотрела на него. Нет, не из тех, определенно… те, кто из сволочной породы, у них уже обычно в глазах уже мелькают варианты, как бы красиво пропасть из жизни сочной самочки, которая вдруг вместо источника наслаждения превратилась в источник проблем.
      - Не говорите, - помолчав, резюмировал парень. – Ладно, я понял. Вы это, ребята… в любом случае, спасибо, что остановились, вот, возьмите…
      Антон, обрывая фразу, встал, взял деньги, свернул их вдвое, потом еще вдвое, потом аккуратно вложил парню в карман джинсов, преодолев короткое сопротивление. Покачал головой:
      - Не надо, друг. Честно. Ты хороший, ты правильный – этого достаточно. Мы сделали, что смогли, теперь и ты не подведи, ладно?
      - Не подведу. Надеюсь. Руку хоть дай, что ли…
      - Дам.
      Машина кряхтела и щелкала остывающим двигателем. Очередная смена. Очередная пересменка, сорванная вызовом в пути – теперь только на станцию, бегом, перекидать барахло из одной машины в другую, пополнить сумку, сдать карты вызова, сбегать, если повезет, к магазину через дорогу – за булочкой и пакетом кефира, и все. До утра можно про отдых забыть. А утром, даже гадать не надо, придется выслушать от Бирюковой на пятиминутке за введение ларингеальной маски пациенту, выдавшему при транспортировке регургитационную симптоматику (то, что Мовзенко стуканет – сомнениям не подлежало, как и то, что солнце встает на востоке). И после этого – домой, шатаясь, на маршрутке, прижимаясь к металлической трубе, на гудящих ногах, ибо уступать место мерзко пахнущим сонным престарелым теткам – давно уже моветон.
      И, через мутные, сонные, в полузабытье, сутки – все заново.
      И – уже не уйти.
      Открыв дверь в кабину, Офелия Михайловна бросила короткий взгляд на своего фельдшера.
      Вертинский стоял, задумчиво потирая одной ладонью вторую – ту самую, которую только что крепко стиснул благодарный за скорую медицинскую помощь Вадик. Смотрел куда-то за кромку хвойного леса, где скрылось солнце. Молчал.
      О чем-то сосредоточенно думал.
      Настолько сосредоточенно, что кусал губы.
      
      * * *
      
      Слухи всегда распространяются быстро, а уж на станции скорой медицинской помощи – со скоростью света, и не менее. Причем – разумеется, они на старте уже обрастают не существовавшими изначально деталями и подробностями, доводящими даже правдивое событие до абсурда. А уж такое…
      С самого утра Дину уже несколько раз брали двумя пальцами за рукав формы, отводили в сторонку, округляли глаза и шептали: «Слышала..?». Девушка отмалчивалась, мотала головой, всячески пытаясь показать, что ей неинтересно – не получалось, новость жгла языки, и ей, захлебываясь, излагали про то, что на станции неладно, двери открываются не в комнаты отдыха и туалеты, а за какой-то солнечный порог, и лично Нина Алиевна встречает за ним, берет за руки, и вводит  куда-то в райские кущи, где бесплатная еда и водка, смерти нет, «Скорая помощь» работает за зарплаты в миллиардном эквиваленте, а Костенко трудится санитаркой по зданию с правом персонала подстанции отпускать ей пинки под зад безнаказанно, и даже за денежное вознаграждение. Варианты круто разнились – кто-то говорил, что да, мол, Алиевна там, за этим порогом, но с кровавыми дырами вместо глаз, и голос у нее хрипящий и страшный, а из распахнутой двери разит канализацией, трупным запахом и адской серой; были и очевидцы, углядевшие неведомо когда, что лично Аркаша Зябликов, худой и полупрозрачный, в странной белой хламиде ломаной какой-то походкой брел ночью по коридору второго этажа, осторожно трогал бледной рукой с длинными ногтями ручки дверей, проверяя, не открыто ли, и тяжело стонал, если дверь не поддавалась. Также –излагались условия для прохода за загадочную дверь, от занимательных в своей детальности и изобретательности (надо всю смену ни разу не заматериться, ни запороть ни одной карты вызова, любую терапию проводить строго внутривенно, даже если она не показана, а, входя на вызов, бормотать три раза «Свет и добро,  мой бог, мне пора за порог…» и незаметно оставить царапину ногтем где-нибудь на обоях), до откровенно идиотских, требовавших поедания земляных червей, жабьих глаз, буккальных соскобов больных сифилитическим стоматитом, и еще чего-то такого гадкого, предусматривающих стимуляцию собственного рвотного рефлекса, а также унижение либо себя, любимого, либо кого-то. Высказывались и версии – откуда это все взялось, в наказание за какие и чьи грехи, ичем закончится. Версий было много, но большинство из них сходились в том, что – ничем хорошим, потому что на этой станции (произносилось, как правило, с мрачным акцентом на слове «этой») хорошее и раньше-то было редким гостем, а ныне, с таким начальством, такими вызовами и такой зарплатой – оно навсегда сюда забыло дорогу. Кто-то, однако, робко, словно собственных слов боясь, говорил о втором пришествии, и о том, что эти странные двери – только начало воцарения того, кто обещал вернуться пару тысяч лет назад.
      Как могла, Дина избегала разговоров – и людей тоже, потому что мысли у нее уже неделю как были не на месте. И понимание, что обсуждаемое – правда, пусть и многократно перевранная, тяготило.
      Пару раз за смену она сталкивалась в коридоре с Афиной Минаевой – молча обменивались взглядами, молча расходились, не задерживаясь. В мутных зеленых глазах Афины была глухая тоска – понятная только ей, ну, теперь еще и Дине тоже.
      После того вечера на лавочке дома номер пятнадцать, что по улице Конституции – мир словно перевернулся, словно стал размытым пятном, отстранился и поблек. До сих пор девушка ловила себя на том, что то и дело непроизвольно проводит ладонью по своему правому плечу, тому самому, на которое легли тонкие пальчики Ани Лян, словно пытаясь вновь их нащупать и сжать – Ани, с которой она уже успела попрощаться навсегда, даже почти успела смириться, что никогда больше не увидит ее и не услышит ее голос. Афина тогда, одним глотком, коротко, по-мужски, забросив в себя коньяк, встала и ушла из дворика, коротко бросив через плечо: «Прогуляюсь пока».
      - Не оборачивайся только, - голос Анечки был тихим, едва слышным, но –узнаваемым.
      Дина вцепилась в ее пальчики, сильно, кажется – до боли их сжав.
      - Анька…!
      - Я все знаю, что ты хочешь сказать, Динчик. Поэтому я пришла.
      Тяжело сглотнув, девушка сжала зубы – желание повернуться, вопреки просьбе,словно рвало что-то внутри.
      - Как ты… здесь? Ты же…
      - Нет, - голосок Ани тихонько зазвенел смехом. – Я не умерла. Я ушла.
      - А мне казалось, что тебя унесли.
      - Нет. Меня Аркадий Игоревич забрал.
      Дина встряхнулась, помотала головой. Коньячное отупение не отступало, окутывало голову, но не настолько, чтобы поддакивать очевидной же чуши!
      - Он умер, Аня… как и ты. А я – просто надралась. И тебя тут нет. И быть не может!
      - С тобой все в порядке. Это я попросила Афину Николаевну тебя привести сюда. Она очень хорошая, ко мне всегда доброй была, и она не расскажет никому.
      На миг – короткий укол непрошенной, глупой ревности в сердце.
      - А я? – хрипло прошептала Дина. – Не была доброй? Почему ты ко мне не пришла, если могла?
      Пальчики Ани - единственное, что напоминало о том, что ситуация, происходящая сейчас – реальна, коротко вздрогнули, сжались.
      - Я же пришла сейчас. И здесь, с тобой.
      Дина судорожно, до боли в груди, вдохнула и резко выдохнула. В уголках глаз защипало. Чертов коньяк…
      - Но ведь ненадолго, верно?
      - Ненадолго, - согласился голосок сзади.
      - А что я должна сделать, чтобы ты осталась надолго? Руку себе отрубить? Кровью на пергаменте с пентаграммой расписаться?
      - Почему ты так хочешь, чтобы я осталась?
      Голова окуталась горячим туманом, когда она произнесла вслух то, что боялась произнести даже мысленно. Вопреки всему – жар в висках, дрожь в глотке, странное чувство пустоты где-то в подложечной области…
      Пальчики кореяночки сжали ее пальцы, они были теплые, нежные, живые, пальцы живого человека, не призрака!
      - Я тоже тебя люблю, Динчик, - помолчав, ответила Аня. Коротко вздохнула, словно решаясь на что-то.
      - Очень-очень люблю. Но… прости, я не смогу тебя любить так, как хочешь ты. Однако я пришла именно поэтому!
      - Почему – поэтому?
      - Я хочу тебя забрать к себе… к нам.
      Забывшись, Дина мотнула головой вправо – но тут же ладонь легла ей на щеку, насильно отворачивая лицо обратно.
      - Прости… это обязательное условие. Ты не должна меня видеть.
      - Почему?
      Аня снова помолчала. Сгущались внезапно нахлынувшие сумерки, начали свое, уже недолгое, по осеннему времени, стрекотание сверчки, и с недалекой реки доносились голоса квакш, распевавшихся к грядущему дождю. Откуда-то из-за угла жилого гаража, который слева, донесся отчетливый щелчок зажигалки. Афина, разумеется, кто же еще… тактично пропала, теперь ждет, когда можно будет вернуться.
      - Уходят по-разному, Динчик… кто-то окончательно, кто-то – с возможностью вернуться ненадолго. Не спрашивай, не знаю, как так. Если ты уходишь окончательно, ты просто исчезаешь, когда переступаешь солнечный порог.
      - Какой… порог?
      - Помнишь закат тогда?
      Дина помнила. Помнила слишком хорошо. Лучше, чем хотелось бы.
      - Мое тело осталось там, помнишь?
      - Помню…
      Тонкие ручки, с белой, незагорелой кожей обвились сзади, обняли.
      - Прости меня… я не могла тебя предупредить. Я слышала, как ты плакала… я все видела, все понимала, мне было больно так же, как и тебе. Не плачь сейчас, прошу тебя.
      Легко сказать. Дина сердито провела предплечьем по глазам, стирая нежданную влагу, против воли брызнувшую из глаз. Чертов коньяк, дернуло же его пить…
      - Пока мое тело тут, пока не истлело – я могу возвращаться, чтобы забрать кого-то еще. Но не каждого, а только того, кто этого заслужил.
      - А я, значит… заслужила?
      - Пока нет, - тихо, очень тихо произнес голос Анечки. – Но я хочу, чтобы ты заслужила… поэтому я пришла. Это нарушение правил, но мне разрешили, если ты не будешь на меня смотреть, и будешь в измененном состоянии сознания, чтобы не реагировать резко… алкоголь подойдет.
      - Минаевой ты, однако, показалась?
      - Она заслужила.
      Стало совсем темно. В «хрущевках» Коммунстроя, одно за другим, словно светлячки, стали зажигаться окна. Похолодало. Слышно было, как шумят машины, проносящиеся по улице Конституции – днем они ползут, ибо рядом школа, светофор и вечная «пробка».
      - Что я должна сделать, чтобы сравняться с Афиной Заслужившей? Выйти замуж за запойного алкаша и пару десятков лет с ним прожить?
      Легкое дыхание коснулось ее правого уха. Запах духов стал сильнее.
      - Подумай, Динчик… - еле слышно произнесла девушка. – Ты сможешь, просто догадайся. Я не могу подсказывать. Сделай это – и я смогу открыть для тебя дверь.
      - Что за дверь?
      - Любую. Лишь бы было солнце и закат, а там – любая дверь, на которую солнышко падает, без него не получится. Открой – и там, за порогом, будет все, что ты только захочешь!
      - Я ничего не поняла, если честно… Я просто хочу, чтобы ты пришла и осталась со мной!
      На миг – маленький носик ткнулся ей в затылок, руки – сжали ее плечи.
      - Прости, родная… я не могу так. Ты же знаешь.
      Комок в горле, снова, как тогда, у порога комнаты отдыха, сдавливающий глотку, не дающий говорить.
      - Я знаю… но что я могу с собой поделать, это же не мой сознательный выбор был – девочек любить…! Я такая, какой меня жизнь вырастила, чтоб ее…!
      Ладошка Ани мягко скользнула ее по глазам, убирая слезинки.
      - Я все понимаю. Все-все понимаю, и не осуждаю ни тебя, ни твоих увлечений. Ты хорошая, Дина. Поэтому я хочу тебя забрать. Пойми, что тебе нужно понять… и на закате открывай дверку. Там у тебя и папа, и мама будут, и друзья – настоящие, которых у тебя никогда не было. Может, в твоем идеальном мире буду я, такая, какая тебе и нужна…
      Руки кореяночки разжались, скользнули по плечам Дины.
      - Не уходи…
      - Я должна. Прощай, Динчик.
      Дина не ответила. Ком в горле – самый паршивый на свете помощник, когда нужно что-то красивое и трогательное сказать на прощание. Тихо скрипнула за спиной рассохшаяся, перекошенная, поросшая мхом дверца старого сарайчика.Все. Можно даже не оборачиваться, чтобы убедиться, что сзади – пусто, никого. И нет смысла бежать к сарайчику, рвать на разваливающуюся гнилую дверь на себя, пытаясь в затхлой, грязной, заросшей диким плющом, иглицей и паутиной комнате искать ту, которой там быть не может.
      Девушка молча, опершись локтями о столешницу, глядя пустым взглядом куда-то в пространство, застыла, как-то отстраненно ощущая, что по щекам до сих пор стекают жгучие капли, кажется, даже падают на порезанные дольки лимона, лежащие в тарелке.
      В проходе между гаражами мелькнуло яркое, рассыпающее искры – окурок, отброшенный щелчком пальцев. Появилась Афина, серьезная, собранная, избегающая смотреть в глаза. Села рядом, разлила остатки коньяка из фляжки по рюмкам. Помедлив – обняла, прижав к себе, неловко погладила по волосам.
      - Все-все. Не реви, не надо. И не говори мне ничего.
      - Ты же все равно все слышала… - всхлипнула Дина, прижимаясь носом к ее ключице, трогательно выглянувшей из-за широкого ворота блузки.
      - Слышала, но не слушала. Это твоя жизнь и твое дело.
      Дина сильно, до боли, сжала веки, позволяя слезам вылиться целиком, без остатка, на миг задержавшись на глупой мысли, что слезы падают на блузку Афины, не осталось бы следов, что ли…
      - И… как мне теперь надо?
      - Понятия не имею. 
      Девушка подняла голову, отстранилась.
      - А чем ты тогда заслужила этот ее… солнечный порог? И почему ты еще здесь?
      Афина отвернулась, светлые волосы, похожие на серебро в накатившей вечерней темноте, скрыли ее лицо.
      - Не знаю. Это ответ на оба твоих вопроса.
      - Не скажу, что я что-то поняла.
      - А я тебя и не собиралась просвещать. Ты же не куришь, да?
      Не дождавшись ответа, она принялась нарочито озабоченно хлопать себя по карманам. Дина терпеливо ждала окончания пантомимы, сверля ее взглядом. Не дождалась.
      - Хватит, Афин. Любой, кто смолит, четко знает, сколько у него сигарет с собой. Не уходи от темы.
      Афина как-то сразу осунулась, лицо ее стало заострившимся, как у умирающего. И, в который раз уже, девушка заметила – ее глаза, большие, красивые, вероятно,  некогда, сиявшие малахитовой зеленью – ныне выглядят как поросшее ряской и тиной глухое болото в лесной чаще.
      - Да не знаю я… - в голосе женщины прозвучала глухая тоска. – Не просилась и не умоляла – это тебе могу точно сказать!
      - А у тебя… с Аней ничего не было?
      Спросив – внутренне сжалась, ожидая ядовитой отповеди на тему «Кто бы говорил!».
      Афина, однако, не обратила на это внимания, потерла лоб, заморгала, словно пытаясь что-то вспомнить.
      - Я со смены была, - медленно, тягуче, словно спросонья, произнесла она. – Домой пришла, а там Роман… нажрался, как обычно, в хламину, кружку мою любимую об стену расколотил, черт его знает, что ему там привиделось, две пустых бутылки на столе, на кухнеуснул,  рыл… лицом в тарелке с окурками, сигарету уронил, прожег линолеум на полу. Захожу – а дома дым и вонища прямо с порога! Кое-как я его отволокла, раздела, уложила, все водой залила… на кухне села потом, разревелась. Смена собачья была, и еще после нее – такое! Пятно черное на полу, не закрыть, не закрасить, весь линолеум менять надо… Солнце садится, помню, по рукам ползет, в глаза лезет, а меня плач душит, и боюсь в голос – вдруг проснется, только ж уложила. Потом, слышу – дверь на кухню открываться начала. Еще, помню, сглотнула – вот, мол, накаркала, пробудился, сейчас начнется. Голову подняла – а там…
      Она замолчала.
      - Ну?! – не выдержала Дина. – Что там?!
      Афина мотнула головой, снова, как и чуть раньше – резко вздернув голову, забросила в рот остатки коньяка.
      - Прости. Ничего я тебе сказать не могу, обещала. Но – Аня попросила меня тебя привести куда-нибудь, где будет дверь, закат, и не будет лишних глаз. Я сделала.
      - Я так и не услышала ответа на мой вопрос.
      - На какой? – скривилась Афина, двумя пальцами беря лимонную дольку и окуная ее в соль. – На тот, который про меня, Аню и про было-не было?
      - И этот тоже.
      - Не было. У нас на станции ты одна из таких уникальных. Остальные как-то предпочитают мужчин. В моем случае – таких, от которых не разит перегаром круглосуточно.
      Дина не оскалилась – в голосе Афины не было издевки.
      - Я не знаю, честно. Аня сказала, что мне можно уйти – как ей. Но не сразу. Надо что-то закончить – а что, я не поняла.
      - Хреновый из тебя союзник, получается… - пробормотала Дина, вытирая с лица остатки ненужной влаги. Чертов коньяк. Следы все равно останутся, как не три, и до дома идти – далеко, каждый пялиться будет.
      - Какой есть. Пей, ешь лимончик, да пошли уже.
      - Пошли.
      Они разошлись на Цветочном бульваре, до которого добирались молча, рядом, но не соприкасаясь, словно боясь что-то нарушить. Дойдя до круглой клумбы и памятника амазонке, сидящей верхом на вздыбившемся коне и ломающей стрелы над головой, они какое-то время постояли, словно пытаясь найти какие-то слова, которые подошли бы для финала этого отвратительного дня и для его странного продолжения. Не нашли. Молча и разошлись – Афина, кажется, махнула рукой, Дина же просто повернулась, и зашагала в сторону улицы Новоселов, где ее ждала комнатка в общежитии, оставшемся еще с советских времен – когда-то там жили строители района Коммунстрой, и общажки, само собой, возводились временно, только на период застройки территории бывшего аэродрома. И остались, старые, прогнившие, дышащие смрадом подвала, с истертыми ступенями, проваливающимися полами, облупленным кафелем общих душевых – как живое подтверждение тому, что ничего нет более постоянного, чем временное.
      И вот, неделю и три смены спустя – ничего яснее не стало. Что она должна понять, как и что заслужить, чтобы… чтобы - что? Чтобы снова увидеть Аню? Чтобы покинуть этот мир ради какого-то другого, лучшего, идеального? Ради того, чтобы хоть одно утро не подвергать себя самокопанию, не отплевываться от бесконечных, непонятно откуда выплывающих, обвинений, что подкидывает ей совесть? Почему же тогда Минаева – до сих пор здесь, если она, со слов Анечки, как-то загадочно заработала уже свое право уйти в эту сказочную страну? Да и вообще – было ли то, что было? Не подсыпала ли ей Афина что-то такое в тот коньяк… кто ее знает, раз амфетаминового торчка капает, что у нее может найтись в запасе? Ответа на эти вопросы не находилось, интернет был явно бессилен, хотя и подкидывал забавные варианты объяснений, а Афина ее откровенно избегала, здоровалась бегло, отводила глаза, и торопливо уходила, словно опасаясь чего-то.
      Очередное дежурство. Очередной вызов. Очередной высокий, шестой на сей раз, этаж, гудящие от усталости ноги, шагающие по ступеням, очередной крик: «ДА ЖИВЕЕ ТЫ, ПАДЛА, ХРЕНА ТЫ ТАМ ПЛЕТЕШЬСЯ?!», гулким эхом раскатывающийся по колодцу подъезда. Двери квартир – словно замерли, напряглись и сжались, проходя мимо них, девушка, казалось, физически ощущала прильнувших к «глазкам» людей, жадно интересующихся источником шума, но, разумеется, отстраненно и безучастно, ни в коем случае не откроющих дверь, даже если сверху начнут литься потоки крови. Поэтому, собственно, даже на пятиминутках Бирюкова открытым текстом говорит: «Если начинают бить на адресе – кричите «Пожар!». Ваше «Помогите!» никому сто лет не сдалось, люди боятся ответственности, всегда притворятся слепыми и глухими, лишь бы чего не вышло. А пожара боятся все – пользуйтесь. Хоть кто-то – да выскочит, за него и цепляйтесь!».
      - Что случ…?
      - Да шевелись, чего! – рявкнул высокий, плечистый, коротко, по-военному, стриженный, в принципе – даже симпатичный, если бы не злобный оскал на лице, мужчина. – Шесть часов едешь, еще и вышагиваешь тут, как на прогулке, твою мать!
      Устало прикрыв глаза, Дина мельком вспомнила проникновенную проповедь в период затишья между вызовами фельдшера Антоненко (с ударением на «е»), закончившего семинарию, и устроившегося на станцию «Скорой помощи» ради сохранения диплома – не сильно устроившегося, на полставки, не до кровавых мозолей в ушах от фонендоскопа. Проповедь была хорошая, про смирение  и прощение, до «семидесяти семи прощать завещаю», про то, что творец сего сфероида не приемлет насилия и не сотворил ничего, кроме рая. После, пару недель буквально спустя, была драка в машине, когда подобранный на улице наркоман с передозом опиатами, «похмеленный» налоксоном, расклеил закисшие глазки с тающим миозом, решил, что бригада, склонившаяся над ним – обломала кайф, и тут же, без предупреждения, двинул в челюсть Антоненко, приветливо располовинившего бороду в наивной улыбке, и только начавшего фразу: «Добрый день, как вы себ…». Челюсть, к счастью, удар выдержала, чего не скажешь о трех зубах, а еще, пока проповедник от ургентной медицины, ошеломленно мотая головой, плевался красным и осколками эмали, в живот ему вонзилась нога пациента, аккурат в область селезенки. Была безобразная свалка в машине, водитель Лешка Елин, отработавший на психбригаде пару лет, честь ему и хвала, не растерялся, быстренько заскочил в салон, двинул неправильно воскресшего в загривок, а потом коротко придушил, пресекая дальнейшие яростные трепыхания. Потом был вызов полиции, объяснение, написание заявлений, возня с ответной жалобой в обычном стиле «Избили, унижали, укололи не то, чуть не убили». В итоге, когда Костенко вывесила график на следующий  месяц – вместо фамилии «Антоненко» на двадцать восьмой бригаде в клетках таблицы зияла грустная пустота. Не иначе – в пустынь убрел, прощать до семидесяти семи…
      - Что… пришли? – донесся из раскрытого дверного проема дрожащий женский голос. – Где он? Я ему сейчас по роже…
      Она выскочила в коридор – короткий шелковый халатик, ярко-блондинистые, с черными корнями, волосы растрепаны, длинные стройные голые ноги выглядывают из-под коротких обшлагов, лицо оскалено, и даже уже рука занесена. Тоже симпатичная – если бы не жгучая ненависть во взгляде и рука.
      - Да бейте, не стесняйтесь, - коротко произнесла Дина. На более длинную тираду не хватило дыхания после подъема. – Молоток возьмите, удобнее будет.
      - Она, сука, еще и веселиться тут будет! – донеслось сзади возбужденным голосом симпатичного мужчины. – Она, рвань…
      Лицо женщины перекосилось, она рывком отвернулась, согнулась пополам, тяжело, пронзительно  зарыдала.
      - Рвань, да, - пробормотала фельдшер, оглядывая комнату. Для «хрущобы» - очень уютная и ухоженная «трешка», широкая прихожая, четыре двери – одна, что справа, на кухню, надо понимать, две напротив, и одна слева – в комнаты. Из первой, полузакрытой шелестящей шторой (полотно с веревочками, на которые нанизаны кусочки округлых разноцветных обрубков тростника), выскочила обвиняющая, там – вязаная дорожка на полу, короткая, заправленная под стильный паззл-коврик, уютные кремовые обои, кресло – кожаное, телевизор тоже – не абы где на тумбочке пристроен, а на стене висит, на специальном креплении. Чисто, уютно… откуда ж столько агрессии?
      А… ясно. Дверь второй, соседней комнаты была нараспашку, и ряд вопросов сразу отпал при первом же взгляде.
      Пожилой мужчина, одетый в какую-то растянутую черную нелепую майку с выцветшим рисунком и надписью, в слегка растянутых «трениках» на ногах, с пушистыми остатками седых волос за ушами, тяжело сопя, сидел прямо на полу, привалившись к стене, прижимая к виску сильно пропитанную алым скомканную бежевую ткань, кажется, наволочку. И остатки волос – также выкрашенные в красное, были не за ушами, если уж совсем точно – за ухом. Второе находилось отдельно от хозяина, на полу, в растекшейся лужице крови, уже кое-где подернутой печеночного цвета сгустками. На обоях – кровавые следы пальцев, обрушившаяся полка, криво повисшая на одиноком шурупе, чуть выше – часы-утенок, который в такт движения секундной стрелки должен был дергать лапами – сейчас неестественно лапы замерли в крайней левой позиции. Чуть касаясь лужицы острием сияющего лезвия, на паркетном полу замер длинный, очень неуместный в квартире дома советского типа, длинный самурайский меч-катана, а поодаль – лежала расколотая ударом о пол деревянная, в черное окрашенная, подставка-катанакакэ, с выведенными на ней четырьмя золотистыми иероглифами. Вокруг, словно довершая дикую версию токонома15, были рассыпаны книги, слетевшие с полки, когда падающий мужчина схватился за нее, пытаясь остановить свое падение. Краем глаза, непроизвольно – на корешки, идиотская привычка, с детских лет укоренившаяся у детдомовской девочки, у которой не было других друзей, кроме книжек. Ожидаемый «Сёгун» Клавелла, «Тай-Пэн» - его же, «Восемь знамен» Саважа, пусть немного и не о той стране… «Секреты самураев» неизвестно кого, автора на обложке не было, «Бусидо. Кодекс самурая» Цунэтомо, кто бы сомневался, толстая книга рисунков тушью, несомненно – Тоба Содзё, кто ж еще так владел кисточкой… И перевернутая табуретка, жалко охромевшая на одну ножку, довершала картину, окончательно собирая анамнез и ставя точку в итак насквозь прозрачном диагнозе. Полез мужчина батарейки в часах поменять, а дальше – судьба продемонстрировала одну из своих многочисленных кривых ухмылок, подломив ногу у табурета, подсунув «самурайскую» полку зятя в качестве опоры, с самого верха которой ему на голову, блеснув голубой сталью, устремился сувенирный, но, при этом – острый, меч, гильотинным ударом четко, словно прицелившись заранее, полоснувший ухо лезвием.
      - Так и будешь стоять? – сзади, зло, с ненавистью.
      Не отвечая, девушка повертела головой.
      - Пакеты у вас пластиковые есть?
      - Что? Какие, нахрен, пакеты? Ты работу свою делать собираешься, падла белобрысая?!
      - Повторяетесь, - холодно ответила Дина. – Повторюсь и я – пакеты прозрачные, пластиковые, ненужные – есть в хозяйстве?
      Женщина, явно жена, отвернулась, с размаху шлепнув по стене ладонью:
      - Где… Валь, где мой телефон?! Я сейчас… им позвоню… ее нахрен…
      - Да-да, - прошептала Дина, опускаясь на колени, торопливо натягивая перчатки. – Нахрен, никак иначе. Мужчина, хороший мой… слышите меня?
      Пострадавший с явным трудом повернул голову, словно корка засохшей крови, покрывавшей шею, была ржавчиной, забившейся между позвонками. Лицо бледное, но – без синевы носогубного треугольника и расплывающихся в бесформенные мерзкие пятна зрачков.
      - Если теперь … можно так… говорить…
      - Тряпочку сейчас уберем, я посмотрю, хорошо?
      - Валик вон… перекисью залил… подушку испортил…
      - Да и молодец, - аккуратно, поливая каждое свое действие щедрым плеском хлоргексидина, она принялась отнимать присохшую уже ткань от раны. Где-то сзади, из соседней комнаты, слышался гневный голос «молодца», что-то и кому-то жарко втолковывающего в телефон – не надо гадать, по поводу чего и кого. – Вы сейчас тихонько посидите, я повязочку наложу.
      Лицо пожилого мужчины, морщинистое и тоже – симпатичное, как-то жалко перекосилось в стыдливой ухмылке.
      - Ван Гог теперь… ей-богу, хоть… картины рисовать…
      Торопливо примотав пропитанную антисептиком салфетку к ране бинтом, Дина повернулась к оставшейся в комнате женщине:
      - Пакетов ваших ждать долго буду?
      - Да зачем вам?!
      В голосе – истерика, которая объяснима и понятна – отец ранен, на полу, в крови, бригаду ждали долго, очень долго, дольше, чем способна выдержать даже самая толерантная и либеральная душа, находящая в мирное время оправдания даже для серийных убийц и маньяков, и – неизвестно, что впереди, что будет, выживет ли папа, который только что был нормальным, здоровым, и собирался вечером, как обычно, на лавочку подъезда, с Палычем и Оганесовичем, в шашки поиграть и привычно поругать правительство, цены, молодежь и вообще. Всегда самое страшное – это неизвестность и неопределенность.
      - Ухо вашему папе спасти хочу, - произнесла фельдшер. – Пакеты прозрачные, две штуки давайте, а потом еще один готовьте такой же – в него наливаете воду, и кидайте лед из морозилки. Справитесь?
      - Господи… да справлюсь… Валь! Валя, ты где там?! С кем ты там разговариваешь, сюда иди!
      А любые конкретные инструкции – это уже не неизвестность, это направленная деятельность. Дина сжала зубы. Все как всегда. Люди одни и те же, они не меняются.
      - Руку дайте мне, золотой мой.
      Контроль АД – по понятным причинам, хорошо снижено, с явным таким намеком на наплывающую смесь травматического и геморрагического шоков.
      - Ссссс…. – тяжело выдохнул пациент. После недавней бравады он свои силы израсходовал, лицо его стало пергаментным. – Круж… ж…. тошн…
      - А давайте-ка на пол, дружочек! – решительно произнесла Дина. – Подушка ваша как раз пригодится… нет-нет, голову набок! Ноги вот так, повыше, вот сюда. И кулаком сейчас поработать сможете?
      - А…?
      - Да ничего, - вены на руке у пострадавшего были отличные, рука работяги, чуть усохшая в силу возраста, но – все еще жилистая, синие толстые нити под морщинистой кожей читались ярко, без необходимости лезть за жгутом. Катетер легко нырнул в венозное ложе, уронив неизбежные несколько капель на подложенную марлевую салфетку, и по пластиковому хоботку системы заструился раствор Рингера. Дина повертела головой, пытаясь найти место, куда повесить пластиковый мешочек – оборванная, на одном шурупе держащаяся полка, растерявшая восточную атрибутику, смотрелась ненадежно. Пожав плечами, она подняла за рукоять катану, коротко размахнулась, воткнула ее в паркетину, пальцами расширила проушину на пластиковом пакете с раствором, продевая его через рукоять, чтобы он, зацепившись за цубу, покорно повис, отдавая кристаллоидный раствор лежащему.
      - Вот ваши пакеты! – казалось, вернувшаяся дочь боролась с тем, чтобы не швырнуть ей искомое в лицо. Дина посмотрела и скривилась – прозрачным был только один, второй – стандартный «алкашечный», матово-черного цвета, в который упаковывают обычно в местных магазинчиках пойло, если кому-то приспичило залиться им на лавочке, не привлекая внимания полиции. Рассказывать сейчас про то, что прозрачность пакетов принципиальна, поскольку позволит хирургу осмотреть ампутированный орган, не извлекая его из временного хранилища? Нет, не та аудитория, видно же.
      - А пол портить – это тебя тоже в твоей «Скорой» учили?  - раздалось из дверного проема. Вызвавший Валентин договорил, теперь – отводит душу, по лицу видно, что разговор его не удовлетворил. Никто по ту сторону трубки не согласился спалить эту белобрысую ведьму на площади перед городской администрацией, приковав цепями к санитарному «Фольцу», и подкидывая в огонь классификаторы МКБ вперемежку со «Стандартами оказания скорой и неотложной медицинской помощи».
      Проигнорировав его и на этот раз, девушка аккуратно пошлепала пальцами, затянутыми в латекс перчатки, по щеке лежащего.
      - Как вы? Лучше? Головокружение, тошнота – как?
      - Да лучше… вроде… болит только….
      - Сейчас все решим, вы, если плохо становится – сразу говорите, ладно?
      Лежащий, видимо, решил ответить кивком –и коротко взвыл в ответ на рывок головы.
      - Я сказала – говорите, а не головой мотайте!
      - Врачи, сука ваша мамаша… - громко, отчетливо донеслось сзади. – Кто этим ****ям безграмотным дипломы выдает вообще!
      На миг Дина поймала себя на вялой, уставшей мысли, что неплохо было бы сейчас, строго в традициях страны Восходящего Солнца – встать, плавно, словно танцуя, развернуться на одной ноге, в полном соответствии с техникой татикадзэ, вырвать катану из паркетины (пусть это и катана, а не тати, более парадный, чем боевой, меч), и полоснуть этого голосистого одним ослепляющим ударом, окропив карминовым росчерком обои сзади, полоснуть, как в Бусидо наставляется – оставив маленький кожный лоскут сзади, чтобы тело, выбросив вверх два перекрещивающихся кровавых тугих фонтана, увлекаемое тяжестью отсеченной головы, само свалилось назад. Несколько раз моргнула, прогоняя мысль. Наверное, это имела в виду Аня, говоря про «заслужить»? Надо перестать ненавидеть, перестать злиться, перестать мечтать прирезать очередного сукина сына, наслаждающегося своим доминированием над беззащитной девчонкой-фельдшером, начать их понимать и любить?
      Сжав зубы, Дина аккуратно, стерильной салфеткой, подобрала ухо, этой же салфеткой обернула, аккуратно сложила сверточек в пакет.
      - Второй дайте. И третий – с водой и льдом. Вы сами у себя и у него время воруете.
      - А, ну нормально, Валь! Мы еще и воры, слышал, нет?
      - Ленка…. – тяжело дыша, произнес лежащий пациент. – Хва… тит! Дай пакет… какого копаешься… не пой… му!
      Пока была суета на кухне, с бряканьем посуды и яростным шорохом выгребаемого содержимого из морозильной камеры холодильника, девушка еще раз перемерила давление. Получше, чтоб не сглазить – до девяти десятков систолическое добралось.
      - Что…? – прошептал пациент, скашивая глаза на циферблат манометра. – Рано мне еще… туда?
      - Рано, - тихо сказала Дина. – А мне бы вот уже – самое время.
      - Сплюнь, дочка… ты ж молодая… совсем…
      Прибыли ожидаемые пакеты – второй, страхующий первый от попадания воды к ампутанту, и третий – полный указанной воды, в которой плавали ледяные кубики и ошметки ледяной «шубы», которую обычно намораживает морозильная камера. Дина аккуратно сложила ампутант в пакет, притопив его в воде, туго завязала на несколько узлов, оставив длинные «ушки». Достала телефон, набрала номер.
      - Подстанция станции «Скорой помощи» номер три, старший врач Кузнецкий!
      - Дмитрий Станиславович, это пятнадцатая, фельдшер Лусман!
      - Слушаю.
      Дина коротко объяснила.
      - Надеешься на реплантацию? – в голосе Кузнецкого тонкой яркой змейкой струилась насмешка. – А ты в курсе про возрастные ограничения данной процедуры? Сколько лет твоему пациенту?
      - В курсе, - сдерживаясь, ответила девушка. – Вы можете в третью позвонить, или мне надо этим заниматься?
      - Не борзейте, Лусман! - голос старшего врача тут же утратил игривость, зато приобрел до сих пор несвойственные ему ледяные нотки. – Еще раз в таком тоне  со старшим врачом будете разговаривать – и…
      Дина сильно, до боли, сжала глаза, до мелькания зеленых кругов. Нина Алиевна, где вы? Зачем вы нас оставили? Почему вы ушли, а мы тут – теперь без вас, с этими вот кузнецкими, костенками, и прочими валентинами, которые сейчас, не надо даже оборачиваться, снимают все на камеру смартфона, дабы завтра уже раскидать развернутую жалобу на десятки разных инстанций? Почему уходят такие, как вы, как Анечка, как Зябликов, почему остается жить и размножаться только вот такая вот плесень, которая ненавидит тебя, и даже не считает нужным скрывать, что ненавидит? И при этом – требует безоговорочной, безусловной любви с твоей стороны к своей персоне, апеллируя к долгу медицинскому, клятве античного доктора, призванию какому-то – к чему угодно, что может оправдать его право быть сволочью в твой адрес, не неся за это никакой ни моральной, ни материальной ответственности. 
      - Езжайте, Лусман! – донеслось словно сквозь тугой слой ваты. – Утром поговорим. Третью больницу я предупрежу!
      Дина оборвала звонок, машинально провела запястьем по лбу и глазам, словно стирая невидимый плевок. Глаза жгло. И где-то внизу, в области органов средостения – жгло тоже, жгла ненависть, чистая, ничем не замутненная, годами дистиллированная.
      Прости, Анечка. Не судьба.
      - Помогите.
      - Что – вот так, ногами, и поведете, что ли?
      - Можете понести, так быстрее будет.
      Длинная, матерная, до чертиков уже надоевшая тирада про разленившихся «скорых сволочей», которым за работу платят, и которые при этом – почему-то категорически отказываются иметь на каждой выездной бригаде по десятку плечистых носильщиков. В очередной раз не отвечая, Дина перекинула руку пациента через свое плечо, застонав на миг, подняла его с пола.
      - Дойдете?
      - Да куда ж… я… денусь…
      Чуть позже – под вторым плечом возник скандальный Валентин, тяжело сопящий, словно авансом предстоящим тяжелым нагрузкам. Сзади шла дочь, придерживающая над головой отца пакетик с остатками раствора Рингера одной рукой, во второй сжимая другой пакет – со страшной ношей. И молчали, прижавшись к глазкам, соседи, трепетно созерцавшие данное шествие с шестого этажа на первый – без малейшего желания выйти и предложить хоть какую помощь. Все как всегда, люди не меняются. Разве что квартирный вопрос их еще испортил…
      Была подъездная дверь, металлическая, на мощном гидравлическом доводчике, подпертая щербатым замшелым кирпичом, была асфальтовая дорожка между кустов лаврушки, узкий двор, очень узкий, большую часть которого занимали наглухо припаркованные машины, приютившиеся под сенью могучей опорной стены, сложенной из гигантских железобетонных кубов, густо поросших мхом и ажиной, а по верхней части – бамбуком, с робким вкраплением чудом выживших в этой пуще инжирных ветвей, тянущих к солнцу ветки с толстыми, похожими силуэтом на птицу, листьями.
      И был дождь – тяжелый, незапланированный, осенний дождь, который обычно обрушивается на город вдруг, без предупреждения. Тугие струи били с внезапно потемневшего неба, стегали листья деревьев, выколачивали из луж колонии пузырей, мели мелкой мокрой пылью в подъездный проем, ощутимо тянущей холодом.
      - Тяже…ло, до…ч…. – тихо раздалось рядом. Пациент стал обмякать на руках. Где же вы, Асклепий с Гигией, посылающие мускулистых эмиссаров с носилками каждый раз, в какой бы дом фельдшер линейной бригады не вошла бы…
      До машины – почти пятьдесят метров, ближе ее подогнать не получилось, спасибо узости двора и гениям местной парковки.
      - Теперь – что? Где ваша карета?!
      Да там же, где и принц, по сути… застряла где-то безнадежно далеко и никогда до нее не доберется.
      Дина вдохнула и выдохнула. Да, какого черта, тут нет вариантов…
      Она, продолжая обнимать больного правой рукой за плечо, нагнулась, подхватывая левой рукой под колено, задирая его вверх.
      - Ну, черт бы тебя драл… так же делай, не видишь?
      Валентин увидел, повторил, хвала его сообразительности. Сплюнул, что-то прошипел, что-то, надо понимать, не хвалебное.
      - Давай, выносим!
      - А вы, ты… что же…?
      В спину привычно вгрызлись стальные зубы, тяжело, с оттяжкой, раздирая что-то в районе поясничного отдела позвоночника, на голове заколотило мокрым и холодным, за шиворот формы тут же полезли мерзкие влажные пальцы, в висках тут же забухало, а перед глазами, как по заказу – замелькали «мушки», сигнализируя о спазме сосудов сетчатки глаз, и намекая, что первый гипертонический криз три месяца назад – был лишь намеком на то, что ожидает вскоре, полгода не пройдет.
      - ДАВАЙ, ДАВАЙ, ДАВАЙ!!
      Дождь превратился в ливень, он яростно хлестал по металлу крыши машины, по плечам, по голове, по намокающей повязке пациента, он ревел и выл, налетал дрожащей волной, охаживая узкий двор мокрым плеском, и на миг отступал, словно трубач, набирающий воздуха перед выдувом следующей ноты.
      Дверь – нараспах, внутрь скорее! Дина, юркнув, потянула к себе податливо валящегося на нее больного.
      - Да помоги же!
      Валентин, выдав что-то длинное и крайне матерное, сполз вниз, подтягивая обмякшие ноги тестя вверх.
      - Сама-то… хера?!
      И на сей раз оставляя хамство без ответа, девушка, застонав, уложила мужчину на носилки. Намок, да, но не сильно бледнеет, что хорошо. Из распахнутой машинной двери сильно дуло, и воздух был сырым и холодным. Злой, мокрый, с обвисшими волосами, облепившими лоб, Валентин стоял в проеме, сверля ее взглядом, который явно говорил, что все, абсолютно все, даже этот внеплановый душ, ей непременно зачтется.
      - Дин, что там? – раздалось из кабины.
      Девушка, привстав, торопливо привязывала пакет с ампутированным ухом к перекладине под потолком.
      - Сейчас, в третью надо, очень шустро!
      - Все у тебя шустро…
      - Слыш, ты! – тут же перекинулся на новый объект для вымещения раздражения зять пострадавшего. – Делай свою работу давай, мудила, или я тебя сейчас твоим же сараем перееду!
      - Ты это мне, что ли, щегол?!
       - Ще-гол?! – глаза у Валентина опасно заузились, аккурат в азиатском стиле, как у  его обожаемых самураев.
      - Может, поедем уже? – холодно произнесла Дина. – Или вы пока поцапаетесь, а ваш родственник подождет?
      И пальцем ткнула в висящее на перекладине ухо, одиноко обернутое салфеткой, плавающее в пакетах. С внезапно откуда-то нахлынувшей усталостью осознав, что нет желания распинаться перед этим товарищем про то, что ампутант надо беречь, даже малейшее сдавление ему повредит, поэтому, вот так, подвешенным, как дичь…
      - Вези давай! – и дверь с лязгом захлопнулась, кажется, чем-то опасно хрустнув в районе замка. В окнах задних дверей было видно, как скандалист, пригибаясь, побежал обратно к подъезду, маша рукой в сторону кухонного окна собственной квартиры, и пальцем показывая на стоящий у бригадной машины серебристый «Лексус» - забавный факт, но именно тот самый, из-за которого «Фольц» не смог протиснуться к подъезду. Бог шельму метит, видимо, впрочем… и не шельмам достается.
      - Как вы? – поинтересовалась девушка.
      Пациент завозился на носилках.
      - Да доживу, наверное…. Только больно очень…
      - Сейчас обезболим, родной, не волнуйтесь.
      Еще один штрих к прелести организации работы догоспитального этапа – сейф в салоне машины, где хранится коробочка с НЛС. В сухой теории, их можно взять с собой на вызов, если он подразумевает нечто ургентное, а не обычный острый приступ консультации, но как-то так сложилось, что далеко не всегда вызывающие называют истинную причину вызова. Вот и данный – «упал муж., гол. болит, плохо». Кто ж знал, что в таком приличном семействе можно нарваться на гильотинную ампутацию уха катаной? Дина щелкнула ключом, вынимая оранжевую пластиковую коробочку, ногой подтянула к себе терапевтическую укладку, зашарила в ней, разыскивая шприц.
      - Голова закружилась?
      - Да… как-то… зудит, что ли…
      - Голова зудит?
      - Нет… шея и по спине гладит вроде кто-то…
      Вот и чудно. Ампулу – обратно в коробочку, не дай Боже потерять – Госнаркоконтроль сожрет с костями. Как ту же Афину – до сих пор, после каждой смены, покорно плетется туда на дознание, и, поговаривают, что, несмотря на все ее объяснения, ее и водителя, дело уже передали в прокуратуру. Оно и понятно, за фельдшером куда как проще охотиться, чем за той шушерой, что вопит почти каждый вечер у нее то в коридоре блока, то под окнами, а периодически – колотит в дверь посреди ночи, когда у очередного любителя внутривенных радостей случается пароксизм счастья, с остановкой дыхания и пенными слюнями наружу. Поговаривают также, что Афина, по сути, уже дорабатывает – в самом скором времени ее дернут на третий этаж, где новый главврач, в самых обтекаемых и вежливых выражениях, предложит ей самореализовать себя на какой-нибудь другой ниве, отличной от догоспитальной медицины. Были случаи, поэтому и гадать не надо – проще выпихнуть из стада овцу, внезапно ставшую паршивой, чем подцепить паршу самому. 
      Взвыла сирена над головой, машину дернуло, качнуло, когда одно колесо неловко полезло в ливневку. Водитель коротко выматерился, судя по интонации – не по поводу колеса и ливневки. Ну, это понятно, уязвлен – хотя драться все равно не полезет, не тот человек.
      Растопырив ноги, упираясь в переборку между кабиной и салоном одной, и в станину носилок другой, девушка угрюмо уставилась на лежащего пациента, машинально, бездумно наматывая стянутые в тонкую косичку волосы на палец, скручивая их кончики –привычка, от которой ей так и не удалось избавиться, сколько не старалась. Лил дождь, выл сигнал где-то над крышей, потихоньку сползал на город очередной вечер, и на душе – царила гулкая пыльная пустота. Убежать бы от нее…
      До боли сжав веки, Дина зажмурилась. Что, Аня, что надо? Как найти дорогу в твой этот сказочный мир, который забрал тебя, разрешения не спросил? Сколько еще оскорблений надо выслушать, сколько этажей преодолеть, волоча на себе ящик и кардиограф, сколько карт вызова переписать, сколько вен исколоть, сколько ран перевязать? Или не в этом дело вообще? Ведь несть числа же примерам тех, кто работал куда как лучше и больше, но в рай так и не попал, а лежит сейчас тихо на Верещагинском кладбище, и у иных порой могилки наглухо затянуло ажиной и бузиной, никто не навещает. Как и что она должна понять? К чему эти чертовы прятки, к чему загадки и недосказанности?! Неужели так сложно просто сказать было, что надо… даже Минаева, которая как-то загадочно свое право заслужила, молчит, и при встрече глаза отводит!
      Длинный сигнал сзади. Ох… уже приехали, оказывается, за окошком боковой двери тускло светит короб приемного отделения «тройки», и сегодня, разумеется, смена Мовзенко – наглого и сально обмеряющего ее взглядом каждый раз, стоит ей только кого-то привезти. Местечковый вариант Кузнецкого, один в один, разве что Мопс, в отличие от вышеупомянутого, до врача не дорос… хотя проявлять гонор это ему никогда не мешало. Дина встала, выбралась наружу, в холодную влажность осеннего вечера, оббежала машину, распахивая задние двери.
      - Да иди уже, пиши, выкачу! – буркнул водитель. Как-то сдавленно буркнул, и неловко скосил глаза. А… понятно. Сигнал, выдернувший ее из пучины размышлений, принадлежал знакомому «Лексусу», а из него аккурат вылезал не менее знакомый Валентин с супругой, и, судя по выражениям их лиц, все еще симпатичных – они жаждали крови.
      - Паспорт его можно попросить? Вы документы брали?
      - А вы нам это сказали? – громко, вызывая на скандал, ответила дочь. – Что вам еще, в больнице это вашей? Код от карты, ключи от машины надо?! Трусы мои последние не завернуть?!
      Как и всегда – Дина отмолчалась. Жизнь научила избегать словесных баталий, особенно на том поле, где ты изначально поставлен в качестве заведомо побеждаемого. Скосила глаза на мужа Елены – может, там получше будет?
      - Так, в общем! – голос Валентина окреп, он решительно двинулся к дверям приемного отделения, взгляда фельдшера упорно не замечая. – Давайте сюда вашего главного, кто он у вас тут, сейчас разберемся, как вы к людям относитесь! Охренели, вашу…
      В какой-то миг Дина осознала, что осталась одна – водитель с фельдшером «приемника» уже успели закатить раскладные носилки с пациентом внутрь, скорбящие родственники последовали за ними, а вокруг – только улица, хмурое небо над головой, дождь, сменивший ливень на посту, и гадкий запах сырости, которым тянуло от большой опорной стены, поросшей мхом. Под стеной что-то шевелилось. Моргнув, Дина присмотрелась. Что-то маленькое, пестрое, жалко бьющееся… Помотав головой, она торопливо перебежала двор. Бабочка, светло-желтая, с красными точками на поверхности задних крыльев, намокшая под внезапно налетевшим водяным шквалом, прилипшая к мокрому бетону, силилась встать… да что там, хотя бы оторваться от поверхности.
      - Блин… - прошептала девушка.
      Отвернуться и уйти? Это же бабочка, обычное насекомое, каких миллионы, она и живет-то несколько недель, что изменит отсрочка? Все равно, если завтра будет даже солнечная шикарная погода, первая же пролетающая мимо галка все равно оставит от нее только неловко закружившиеся оборванные крылышки и облачко желтоватой пыльцы.
      Дина опустилась на корточки, протянула палец, аккуратно коснулась им усиков.
      - Ну… ну же, глупенькая, давай!
      Бабочка мелко дрожала, уже даже не пытаясь махать крыльями.
      - Да чтоб тебя….
      Палец аккуратно ткнулся в щупики на голове насекомого, передние ноги робко завозились, ощупывая папиллярные линии, ожили средние и задние. Медленно, шатаясь, она переползла на палец.
      Вот и отлично. Дина аккуратно ссадила ее с пальца на ладонь, прикрыла второй ладонью, бегом пересекла больничный двор обратно, на миг помешкала – куда? Вот… подоконник прямо рядом с входом в «приемник», тут хоть не льет.
      - Давай, подружка, мне ж тут не месяц тебя ждать, слезай.
      После, отвернувшись, распахнула тяжелые двери больницы.
      Внутри – все было как всегда, словно в паршивенькой копии какого-то некогда популярного фильма, переснятого разного рода вдохновившимися уже не одну сотню раз. Скандалящий, размахивающий руками и телефоном, зять. Визжащая, то и дело срывающаяся на ультразвук, дочь. Вальяжно-величественный Мопс, парирующий атаки семейной пары с завидной ленцой, выдающей многолетнюю практику. Вяло веселящиеся лицезрением бесплатного шоу избитые, разящие застарелым многолетним перегаром, завсегдатаи, скучковавшиеся на лавке в углу рядом с манипуляционной, у дверей которых свалено чье-то загаженное белье, заляпанное кровью и тем, что обычно не демонстрируется джентльменами в обществе дам. Бледный, жалко обмякший, выглядящий смертельно уставшим, испуганным кафелем стен, ярким светом люминисцентных ламп, чужими запахами и громкими звуками, пациент, сжавшийся на одном из кресел, стоящих вдоль стены.
      Девушка, помешкав, подсела к нему, достала карту вызова. Скотство, конечно, спрашивать сейчас травмированного человека про СНИЛС и номер паспорта, не говоря уже про адрес по прописке – но родне явно не до того.
      Уходя, оставив сопроводительный лист на стойке, она стиснула зубки лишь, когда в спину донеслось: «А вот, вот эта ваша, почему таких вообще на работу берут?!».
      Снаружи ощутимо похолодало, да так, что начал бить озноб. Или температура окружающей среды тут не причем? Тускло светило натужно пробивающееся сквозь алую щелку между свинцовой пеленой туч, сонное и сердитое осеннее солнце. А может…?
       Дина, крадучись, вернулась, потянула на себя дверь приемного отделения. Гулкие голоса, два мужских и один женский, запах «самаровки» и непременной бомжатины, не зря же панталоны благородного дона у манипуляционной сложены. Ни намека на сказочный мир, который должен быть за солнечным порогом. Ни Ани, ни живых и любящих родителей, ни даже Тахаловны, живой и радостной, обнимающей ее, и еще толпу подбежавших к ней детей.
      Горечь в глотке – незваная, злая, разъедающая ткани, словно кислота.
      Вранье это все. Нет никакого солнечного порога. Иначе – Минаева, мучающаяся сейчас с тяжело и профессионально бухающим  деградантом-мужем, а бонусом – с висящим на ней уголовным делом, уже давно бы ушла из этого мира, хлопнув дверью. И не было никакой Анечки тогда, тем пьяным вечером, был лишь коньяк и, может, действительно – какая-то загадочная дурь, которую Афина в него подмешала.
      Солнце, вяло, словно разочарованно, мигнуло и пропало. Пришла пора сумерек, пересменки, а после – ночной бессонной тягомотины, с вызова на вызов, с этажа на этаж, до самого хмурого утра, которое завершит пятиминутка, где иуда Кузнецкий, гадать не надо, от души оторвется на ней прилюдно. Надо же во вкус куска власти войти, в самом-то деле…
      Уже почти спустившись с крыльца, Дина обернулась. В мерцающем свете светового короба бабочка лежала на нержавеющем подоконнике – смирно, тихо, не шевелясь. Вообще. Даже усики не двигались. Все.
      Девушка выругалась – длинно, грязно, насквозь матерно, так, как не выражалась никогда, наверное, в жизни. В груди зажгло, забилось – спасла, сучка, молодец! Отплевалась, с мокрого бетона на холодный металл пересадила, совесть успокоила! Вот, результат твоего спасения, довольна? Сейчас как – повернешься и уедешь? Отговоришься что-то про «богдалбогвзял» и забудешь через пару минут, как обычно делается в таких случаях? Какой таким солнечный порог… персональная кастрюля с серой в адских банях, не более!
      Взбежав по ступеням, Дина, насколько аккуратно могла, насколько позволяли внезапно задрожавшие пальцы, приподняла бабочку за крылышки, положила на ладонь, накрыла второй, несколько раз вдохнула внутрь. Ну же! Ну! Вдох – и жаркий бережный выдох внутрь, в темноту сложенных ладоней, один, второй, третий… Аккуратно разжала ладони. Усики у бабочки вяло дергались, лапки неловко бродили, пытаясь что-то нащупать! Господи, ну хоть так… если жива, это уже больше, чем ничего!
      - Тихо, тихо, тихо… - прошептала Дина, аккуратно складывая пальцы «домиком», закрывая бабочку от капель падающего дождя, второй рукой торопливо открывая дверь в машину. – Все, не дергайся только, я ж тебя не хочу покалечить…
      Хлопнула дверь с водительской стороны.
      - Звонилась, Динка?
      - Нет, дай планшет.
      - Планшетом бы дал! – примирительно буркнул водитель, протягивая его через окошко в переборке. – А ты чего назад залезла?
      - Холодно. Ты все никак не надышишь, - рассеянно ответила Дина, пристраивая бабочку на полочку, бережными движениями ногтей аккуратно пытаясь ее усадить на расстеленную стерильную салфеточку. – Печку не хочешь включить?
      - Кого? Ты там что, головой поплыла? Лето ж еще без двух недель!
      - Паш, включи, правда, замерзла. Не знаю, может, кто-то обкашлял, поэтому знобит.
      - А… ну так лучше и сиди там тогда. Сейчас включу.
      Планшет, короткий код, «Таблетка», «Бригада №15» в выпадающем списке, «Свободен».
      Машина ожила, отопитель, чихнув, загудел под ногами, обдав щиколотки неожиданным теплом. Родные «газельки», помнится, пробуждали внутреннее тепло гораздо сложнее и дольше.
      Звонкое «дзыньк», статус – «На пути к пополнению».
      - Едем, что ли?
      - Да, домой давай, - в салоне теплело, и бабочка начинала уже, пока еще вяло – но шевелить крылышками, украшенными зубчатыми линиями, украшенными пятнами черного цвета. Теплело и в груди – наверное, первый раз за долгое время… с тех пор, как не стало Анечки.
      Машина тронулась. Дина, упираясь локтем в переборку, бросила короткий взгляд на двери приемного отделения и дорогую машину, ткнувшуюся носом почти в крыльцо с пологим пандусом, сложенное еще по старинке, из кирпичей, с которых то и дело отпадала штукатурка. А вот к ним – мертвая пустота в груди. Нет любви. Нет жалости. Нет злости даже. Ничего нет. Якунин тот же – уже орал бы, плевался и сыпал такими бы матерными конструкциями, что старый боцман бы пришел в восхищение. А у нее – просто мертвое отупение, словно мелькнули какие-то лица за окном автобуса, и пропали, ни оставив в памяти ничего, кроме тающих размытых бледных пятен. А ведь не таким должен быть медик, тем более – фельдшер «Скорой помощи», ему по званию положено соболезновать и слезы лить над каждой ранкой на губе… Наверное, ошиблась она – и с выбором профессии, и с собственной жизненной позицией. Таким циничным – в медицине точно не место…
      - Паш… а, Паш?
      - Чего?
      Дина положила подбородок на предплечье, которым опиралась об окошко.
      - Ты не в курсе, случайно, чем бабочку накормить можно?
      - Кого-о?!
      
      * * *
      
      То, что смена не заладилась с самого начала – Артем и понял с самого начала. Тупой– и тот бы понял, наверное, разбуженный в половину второго ночи звонким сигналом пришедшего сообщения. Зарекался же в свое время – поставить на смартфоне режим «Не беспокоить», что-нибудь такое с девяти вечера и до шести утра. Но так и не поставил – после ухода Юли не нашлось никого, кто бы слал ему сообщения и звонил в неурочное время, кроме соседей родственников знакомых, жаждущих медицинских консультаций – но те уж давно в листе блокировки.
      Все ничего, но подъем – в половину шестого утра, поездка на маршрутке, а потом еще и на электричке на работу, без варианта подремать в обоих транспортных средствах, а далее – суточное впахивание на вражьей территории именно в качестве штрафника. Костенко, кто же еще – хотя, конечно, не шакалу охотиться на благородного оленя, рык хищника явно раздавался двумя этажами выше по подстанции, потому что даже Игнатович – стал внезапно скуп на общение. Ктожспорит, Plato amicus meus est, sed asinus eius carior est16. Артемегоневинил. Если уж есть сверху разнарядка – избавить станцию от неблагонадежных элементов, противиться ей никто не сможет, ни рабы, ни свободные. В любом случае, будучи разбужен в неурочное время – уже не уснешь как следует. Особенно, если учесть, что сообщение из разряда неординарных.
      Моргая, он открыл пришедшееи пробежался мутным взглядам по строчкам:
      «Привет. Не знаю, как-то мы с тобой неправильно разошлись тогда… Может, просто друг друга не смогли понять? Но, знаешь, мне все равно нужна твоя помощь». Символ смеющейся рожицы союзно с двумя сложенными ладонями. Вот так. Просто и без изысков.
      Номер был неопознанный, потому как давно удаленный из адресной книги, но – незабытый. Артем, отшвырнув телефон, выбрался из постели, по коридору размашисто прошагал на балкон, заскрипел деревом давно перекосившейся двери, нашарил на пластиковой полочке пачку сигарет и зажигалку, торопливо заскрежетал колесиком, выбрасывая снопы бесполезных искр. Очередная… Тщетно попытавшись найти рабочую версию, чертыхнулся, вынул из ящичка стола, стоявшего там же, на балконе, резервную коробку спичек  – жадно затянулся, после чего длинно и тягуче сплюнул в черноту ночи с окна. Вот как, получается. Ирочка, жена бывшая, после ряда годков полной тишины, внезапно вышла на связь – и, что характерно, в урочное время, в половину второго ночи. Черт с ним, что перебила сон, а если б он, например, ну, женат был… у нее не хватило мозга сообразить, что новая жена ее бывшего мужа вряд ли воспримет с радостным смехом и хлопаньем в ладоши сообщение от жены бывшей, да еще и такого провокационного содержания? Или на это и был расчет?
      Выдохнув в ночь несколько дымных клубов невесть откуда проснувшейся в груди ярости, Артем утопил сигарету в пепельнице, сдавив ее до боли в фалангах пальцев, пока не погасли последние искорки тлеющих табачных листьев. И до утра ворочался, как без этого – вместо обязательного сна в гости пожаловали ностальгия, невесть откуда взявшаяся вина непонятно за что и жгучая ненависть, в арьергарде которой скромно скрывалось за десятью вуалями что-то, что начиналось с фразы «до сих пор не могу забыть…».
      Утром, злой, невыспавшийся, с дергающимся глазом, опоздал на маршрутку, до вокзала пришлось катить на такси – разумеется, на пойманном, заказанное через приложение не успело бы, шесть сотен минус – ради смены на чужой подстанции, где, кроме Каренчика, ну, и Христофоровны, всяк тебе враг. Даже Леонида нет, который бы ядовитой цитатой в очередной раз изгнал бы мрак из души – как было объявлено фельдшеру Громову после пятиминутки, он по некой производственной необходимости переводится на подстанцию номер два, со своей девятнадцатой бригады – на локальную, сроком пока что на месяц. Жабья ухмылка Костенко, акцентировавшая слово «пока», ясно давала понять, что указанное «пока» растянется строго до того момента, когда озверевший от нагрузок и дальней дороги фельдшер Громов сам не напишет заявление «по собственному».
      Разумеется, он позвонил – хотя целых полдня себе это усиленно запрещал, вплоть до того, что оставлял лишенный голоса телефон в комнате отдыха… но, приезжая с вызова, плохо владея собой, торопливо снимал блокировку с экрана, и, презирая себя, жадно смотрел – нет ли еще сообщения? Не было. Часам, что ли, к девяти вечера, он не выдержал – и, в самом деле, не лучше ли рубануть по гордиевому узлу, чем мотать его вокруг собственной шеи? Вряд ли это будет приятный разговор, конечно, но….
      - Привет.
      - Привет, Тёмочка. Я очень рада, что ты мне позвонил!
      Артем помолчал. Вдохнул и выдохнул. Неправильно это все как-то.
      - Ты… мне писала. Зачем?
      - Ну…. Ты знаешь, у нас как-то все плохо получилось тогда. Я с Ярославом разошлась давно. И с Юрой тоже.
      А… еще и неучтенный Юра имел место быть, оказывается. Мило.
      - От меня тебе что нужно было в половину второго ночи?
      - Знаешь, ты какой-то грубый стал!
      - Знаю.
      - Ну, фу! – на миг из ее голоса повеяло чем-то давно забытым, все же – восемь лет вместе прожили, за такой срок – короткие фразочки, собственный смешной жаргончик вырабатывается, и от каждого такого слова – словно излучает прежней теплотой. – Давай мириться уже! У меня вот болит, мне помощь нужна!
      - А именно?
      - Подожди, сейчас фотки скину!
       В ухо последовательно и назойливо впились три подряд сигнала входящих сообщений.  Ругнувшись вполголоса, Артем, скользя большим пальцем по экрану, торопливо пролистнул картинки, на которых из-под кожи выпирало что-то сизо-красное, с шелушащимися краями.
      - Ну, фурункул это, если верить увиденному.
      - То есть, ты не уверен?
      - Я всегда неуверен, когда занимаюсь телефонотерапией.
      - Ой, ну прекрати! – в голосе Иры, в том самом голосе, который он до сих пор помнил, снова зазвучали смешливые колокольчики. – Наш хирург тут тупой такой, а вот тебе я почему-то верю!
      Сзади что-то хмыкнуло и громко кашлянуло. Торопливо обернувшись, Артем узрел Ангелину, которая в упор его разглядывала, нагло и бесцеремонно, напрочь игнорируя факт прижатой к уху телефонной трубки. Судя по ее тесно сдвинутым бровям, она слышала разговор, динамик у телефона довольно громкий.
      - Чего надо?
      - Сигарету – для начала!
      Зло пихнув ей пачку, Артем ушел прочь, к реке, продолжая слушать, что говорит по ту сторону телефона та, которую он когда-то…
      Больно уколов в спину уголком, пачка сигарет, крутясь в воздухе, метко ударила между лопаток. Гневно обернувшись, он обвел взглядом станционный двор. Никого… разумеется.
      - Слушай, - прервал он словоизлияния Иры – о ее мамаше, о кошках, о работе, о подругах, о чем-то еще, наверное. Не тот возраст уже, чтобы на пустопорожние разговоры время тратить, на самом деле. К чему все эти попытки поиграть в прошлое, если все уже давно не так?
      - Что?
      - Ну, ты вот сказала... написала, ладно – мы друг друга не смогли понять. Так, может, если – я один, ты одна, может – встретимся завтра, допустим, и попробуем понять? Бывает же второй шанс, попытка, я не знаю…
      Что-то звонко бухнуло в висках, а потом – мощно ухнуло куда-то вниз, в живот, расплескивая холод. Как в юные годы, когда ты в первый раз говорил кому-то «люблю»…. точно так же, замерев, втянув глотку и прямую кишку до упора, в ожидании ответа, всеми фибрами души чувствуя, что ответ разочарует.
      - Я… не сказала тебе, что я одна.
      И – ослепляюще-жаркая волна омерзения сверху вниз, словно какой-то смеющийся толстозадый гаденыш-купидон, радостно лыбясь, льет на тебя кипящие невидимые помои.
      - Да…. Точно.
      - Но мы же можем быть друзьями, верно?
      Второй раз за этот день - он втянул в себя воздух разве что не с хрустом, после чего сочно и звонко, до боли в диафрагме, харкнул куда-то вглубь бузинных листьев.
      - Это, в смысле, будем общаться как раньше, просто ты при этом будешь спать с другим?
      Пауза – чуть более долгая, чем раньше.
      - А это для тебя так важно?
      Господи, да что ты творишь вообще… где разум, который ты вкладываешь в черепную коробку каждому прямоходящему…?
      - Ир, знаешь, что… да нет, к черту…
      - Нет, ну ты уже начал, договаривай!
      Артем заморгал, позволяя с ресниц упасть куда-то в траву невесть откуда возникшей на них росе. Странная такая роса, в неурочный час возникает, не по погоде даже.
      - Я ничего не начинал. Ты мне сама написала!
      - И что?
       Действительно. И что?
      - Ничего. Кроме того, наверное, что у тебя там, кажется, есть классный чувак, на которого ты меня променяла. Один, или несколько – я не в курсе. Давай, наверное, ты по вопросам здоровья будешь консультироваться с ним – все ж у бойца теперь это святое право и обязанность! А мой номер, наверное, сотри, и никогда не звони!
      - Ого! – неприлично громко раздалось из динамика, пока его пальцы торопливо тыкали в экран на значки «Завершить звонок» и «Ограничить доступ». – Сильно я тебя заде…
      На миг Артем замер – с каким-то вялым интересом отмечая, что он словно оглох и ослеп. Шум реки рядом, шум машин на улице Городской, шорох ветвей тополей над головой – все словно как-то отдалилось, стало чужим, ненастоящим. Он сжал и разжал кулак, поднял его перед глазами, словно в первый раз видел, полюбовался на побелевшие фаланги, а после, коротко размахнувшись – изо всех сил заехал по стене кухонного домика подстанции, рассаживая в кровь кожу о бугорки штукатурки, впуская длинную белую змею боли от запястья куда-то вглубь, к локтю. Качнулся, схватился непострадавшей рукой за ту же стену, потряс рукой искалеченной, обмяк, словно кто-то вынул из него все кости, как в жутком рассказе Рея Брэдбери, оперся спиной о стенку, и тихо, сдавленно застонал.
      - Вот и молодец… дебил… баран… дятел криворогий! На что ты, сучья селезенка, рассчитывал?
      Прошипев это, он дернул головой – не слушает ли кто? Станционный двор, однако, был пуст в человеческом плане, лишь замерли машины 31-й бригады, его временной, поделенной с Каренчиком, и 32-й, на которой дежурила стервозина Ангелина Цукер.
      Действительно, Громов, что с тобой? Мало, что ли, примеров было, когда те, кто тебя бросил, пытались вернуться? И, само собой, не потому, что им нужен был ты, а потому, что что-то нужно от тебя. И, само собой же, незамедлительно растворялись в воздухе, получив это самое «что-то», оставив после себя размытое «надо как-нибудь увидеться, поговорить». В чем разница между ними и твоей бывшей женой, бесцеремонно написавшей тебе в крайне неправильное время, без намека на извинение и без попытки хотя бы покаяться в содеянном?
      Артем снова коротко, вполголоса, чтобы никто, если что – выругался, и скривился. Тыльная часть кисти наливалась пульсирующей болью, а между пальцами стекали жаркие струйки. Чудесно… теперь бы доработать до конца смены с такой рукой. Надо сходить, перевязаться, что ли…
      Он пересек станционный дворик, левой ладонью с натугой пихнул дверь, растягивая проклятую пружину. Амбулаторный кабинет, если его можно так назвать – справа за диспетчерской, кажется, в стадионно-спортивные времена там был склад спортивного инвентаря. Запах потных подмышек и кроссовок, по крайней мере, не перебивала даже самаровка и облицовка белой кафельной плиткой.
      Не повезло. Кабинет не был пуст.
      - Садись, - буркнула Ангелина, доставая из уже раскрытой укладки флакончик с перекисью, упаковку стерильных салфеток и бинт.
      Артем приоткрыл было рот, намереваясь, без миндальничанья уже, выдать рыжей все, что он о ней думает. Но, сам не понимая, почему, не стал, сел на кушетку, застеленную непромокаемой простыней, протянул руку, покорно подставляя ранки под струйку пероксида водорода. Ангелина, сжав губы в тугую струнку, молча обработала кожу, закрыла салфеткой, стянула турами бинта, ловко завязала их, и, блеснув ножницами, отсекла кончики. Закончив, она пальцами, затянутыми в синюю резину перчаток, довольно больно провела по суставным поверхностям, отыскивая, надо полагать, признаки перелома.
      - Спасибо, - произнес Артем, испытывая какую-то непонятную неловкость, и злость на эту рыжульку, которая определенно лезет не в свое дело.
      Ангелина сверкнула глазами, отпихивая его забинтованную конечность и сдирая перчатки с запястий:
      - Дурак!
      И вышла, звонко хлопнув дверью амбулаторного кабинета.
      А ведь глаза у нее зеленые, как у Афинки Минаевой, не замечал… и брови такие же рыжие, как и волосы. Мозги только, кажется, розово-болотного цвета – судя по адекватности поведения. Впрочем, фигуристая Кристина, местный старший фельдшер, предупреждала, кажется, по поводу специфических поведенческих реакций своей подруги.
      Артем вздохнул, поднимаясь. Ладно. Это всего лишь дежурство, всего лишь сутки. Завтра, к черту все, домой, залиться, наверное, пивом до бровей, открыть онлайновую игрушку, удариться в дебри выживания на чужой океанической планете до глубокой ночи, забыв про все и всех хоть на два дня.
      Но смена не задалась с самого начала – и не собиралась изменить взятому курсу. Была ночь, было «контрольное изнасилование» - в виде люмпенской пары, решившей встретить рассвет романтичным священнодействием на советской еще, панцирно-сеточной, кровати, непродавленной только лишь потому, что там винты для подтяжки сетки. Все бы ничего, но из покровных материалов была лишь третьей свежести простыня, а некоторые элементы сетки от времени успели лопнуть и зловеще торчали сколами металла. Злой рок не благословил очередной процесс размножения, в какой-то момент коитуса основной орган вместо другого основного органа сначала скользнул между коварно пропустившими его кусками проволоки, а после, потянувшись назад – застрял между ними. Почувствовав боль, инициатор процесса рефлекторно рванулся назад, насаживая себя тем самым на проволочные штыри, как на рыболовный крючок. Были крики, была пьяная истерика у дамы сердца, были соседи, полуодетые, полусонные, прибежавшие на дикий вой… был местный умелец, который, не сумев освободить пленника, нашел ножницы по металлу, и торопливо выгрыз сетку по периметру нефритового стержня. А, чтобы не сильно лило кровью, второй догадливый выудил из морозильника два пакета пельменей, и в итоге – выбираясь из машины, моргающей синим, в рассветном сумраке Артем узрел тощего, голого, неловко замотанного в обляпанную кровью простыню, мужчину, вокруг гениталий которого красовалось жабо из металлической сетки, а корень жизни с двух сторон сдавливали покрытые поплывшей изморозью пачки с пельменями. В санитарные годы, наверное – был бы повод для смеха и захлебывающихся рассказов. Но не сейчас, в без двадцати шесть, когда тебе дали прилечь только на пятнадцать неполных минут после адских суток. Без комментариев и замечаний – фельдшер просто загрузил пострадавшего на носилки (группа поддержки, разбуженная столько нетипичным образом, с неожиданной охотой помогла их выкатить и закатить обратно), обработал раны, зафиксировал сетчатый круг концентрической повязкой, и махнул водителю – в «пятую», и побыстрее.
      -Доктор, а ук…кол сде…л….
      - Не переживай, не ты первый, - произнес Артем, втягивая в шприц кеторол. – Только, человеком будь, не дергай ничего сейчас там, лады?
      Пациент какое-то время покорно молчал, даже не издав обычного «ой» на введение иглы в мышцу.
      - Слуш… а он теперь это… работ….тать буит, н-не?
      Внезапно, как-то нелепо, усталость трансформировалась в злость.
      - А нахрена он тебе, голубь? – зло поинтересовался фельдшер. – Не натрахался за свою биографию, что ли?
      Пациент – худой, жалкий, впалая грудь, какие-то сдавленные с боков, что ли, плечи, чуть выступающий живот, намекающий, что где-то на горизонте маячит асцит от регулярных возлияний – вдруг стеснительно так, словно ребенок, заулыбался, показывая не первой свежести зубы.
      - Да мы ж… это ж… с Юлькой маль… ень… малого, в общм, хотим, ну, понял, не?
      - А..? – начал был злобно Артем. И замолчал. Сотни, если не тысячи, отшлифованных ядовитых, доказанно больно бьющих, фраз сейчас готовились к бою, чтобы обрушиться на этого вот, лежащего, тяжело бухающего, пустого, явно не работающего, бесполезного для жизни, прямоходящего, валяющегося сейчас на носилках, завернутого в драную кровавую простыню, как патриций – в тогу. Но в глазах у него сейчас – самая настоящая, может, им самим давно забытая, нежность, когда он пытался своей спотыкающейся артикуляцией выдавить слово «маленький».
      - Че..го?
      Фельдшер отвернулся, не ответив. Юлька. Маленький. Нежность. Господи, как же задолбало все… Домой, пожалуйста, можно домой? Даже без душа, потом душ, просто под простыню чистую забраться, и с головой накрыться, этого хватит.
      Он сдал больного молча, не реагируя на подначивающие вопросы врача приемного отделения, расписался в сопроводительном листе, вышел на улицу, навстречу ощутимо тянущему прохладой обязательному утреннему ветерку, назойливо ползущему, вопреки логике, от моря по речному ложу вверх, к горам, задирающему речные волны рябью, скользящей против течения. Поэтому, помнится, этот район, в давние годы – обособленный городок, так и называли местные  в еще более давние годы – Тоох-са, река, текущая вверх. Местечковый, курортный, вариант реки Евфрат.
      - Домой?
      Артем кивнул, не отвечая, тяжело забираясь в кабину, чувствуя, что фонендоскоп, висящий на шее, словно ярмо, тянет голову вниз. А ведь не так давно, пару, что ли, десятков лет назад, аж грудь вперед выпячивал, когда на самостоятельную работу ставили, фонендоскоп перед зеркалом в бригадной комнате старательно вертел, выбирая ракурс получше…
      Солнце взошло где-то за горами, его лучи мягко поплыли над курящейся утренним туманом ложбинкой между двумя горами, съедая его, гладя ласковыми ладонями мокрые шиферные крыши, стены домов, облицованных ракушником, профилем, мраморной крошкой и даже уцелевшей с советских времен фасадной плиткой, кое-где до сих пор трогательно пестрящей зазубринами, элементы которой были некогда выдерганы школьниками для игры в «плитки».  Давно уж выросли те школьники, некоторые вон, до сих пор живы, на линейных бригадах раскатывают всю ночь. Скажи им, что можно будет обратно, к тем временам, когда самое страшное, что было в жизни – это сбегать к пятому дому (там сплошь враги, которые всегда дрались со всеми, кто с первого дома), забраться в огород к дяде Лёве (у него была большая рогатка, ставшая уже легендой, обросшей множеством подробных историй, как и с каким результатом он подстреливал зады любителей драть алычу, айву, груши и яблоки на его участке), и вернуться домой после половины восьмого вечера, пропустив «Спокойной ночи, малыши» и обязательный мультик – побегут же назад, впереди своего визга, теряя тапочки… да?
      Артем помотал головой. Что с ним такое случилось в прошлое дежурство? Даже по дикой пьяной лавочке, а, видит Бог, после развода всякое случалось – но никогда не было такого, чтобы средь бела дня, и уж точно без алкоголя, обычная дверь открылась на какой-то тропический пляж, и там – чтобы был Веник, живой, настоящий, улыбающийся, забывший боль и горе, зовущий на ночную рыбалку… Нет, не может такого быть, дурость это. Впрочем, озлобленно добавило сознание, а чего ты ждал, фельдшер Громов, после «штрафбата» и сучьих суток на чужой подстанции, где всю гадость спихивают на тебя? И не такое померещится, поверь слову, просто отработай тот самый «пока»-месяц, на который тебя тут помазала Костенко, чтоб ей ехиднами оправляться до третьего колена. Однако…  до самого последнего момента как-то хотелось верить, что Веня – реальный, и тропический мир вокруг него – реальный, и все, что надо сделать – это руку протянуть, и вот, вот то, о чем ты разливался Леониду, идеальный мир для тебя, чтоб никого вокруг на сотни парсеков, только ты и друг, и к черту все остальное человечество, больное и здоровое, радостное и злобное, чего-то желающее и от чего-то яростно отфыркивающееся, бурлящее в своей мешанине моралей, идеологий и дебильных религий, где ненависть неотличима от любви, где благословляют оружие и проклинают младенцев, войной приходят к миру, где жгут живьем девственниц ради очищения от грехов, и где порноактрисы на пенсии внезапно становятся посланниками морали и наставниками по сохранению семейных ценностей. Хотелось верить – но не верилось. Разве что взгляд старшего фельдшера Кристины Корсун стал с самого начала смены каким-то нервным, стоило ему переступить порог подстанции, подозревающим, что засланный с Центра фельдшер Громов в определенным момент может кинуться и начать кусать.
      На пятиминутку он опоздал, на пересменку, впрочем, тоже. Когда машина, подвывая сигналом, кое-как втиснулась под эстакаду (машины уже забили улицу Городскую до полного флюса), под шлагбаум уже подныривали медики уходящей смены. Его, однако, терпеливо дожидалась ИнночкаМаева – юная в свои сорок девять, свежая, улыбчивая  девушка, женщиной ее не поворачивался язык назвать, несмотря на наличие двух дочек-близнецов, стройная, изящная, с аккуратной короткой светлой прической, эталонная реинкарнация Милочки Тавлеевой на второй подстанции. Почему-то страшно смущаясь в ее присутствии, Артем торопливо расписался в журнале приема-передачи смены, спихнул коробочку с наркотиками и обе укладки, по-студенчески спрятался в туалете, переодеваясь. Инна, звонко хохоча, что-то увлеченно рассказывала Юле Одинцовой, пришедшей на смену Ангелине Цукер, та отвечала – кажется, слишком часто, слишком оживленно. И, дверь санузла не давала подтвердить, слишком часто поглядывающей в его сторону, вряд ли – с излучением любви и благодарности. График второй подстанции перетряхнуло, в связи с внеплановой ссылкой фельдшера Громова на оную, фельдшер Одинцова теперь ушла со своей бригады на тридцать вторую, Каренчик – перескочил на невнятный ритм «сутки-день-сутки», упомянутая Инночка – встала на суточную работу вместо дежурства днями. А фокус недовольства – вот он, кряхтит за фанерной дверью, натягивает на себя джинсы, стоя босыми ногами на холодном кафеле. Объяснять им всем, что не было никакой его личной инициативы в том, чтобы вставать на два часа раньше и ехать хрен знает куда? Ага, самая та аудитория…
      - Артем, а вы шины все протерли? – донеслось в спину певучим голоском Инночки.
      - А?
      - Вы мне в прошлый раз шины в крови оставили, - бровки ее домиком, лицо – как у куколки, обрамленное с двух сторон пушистыми белыми прядями, разделенными на темени слева аккуратным пробором. – Мне Кристина Антоновна потом выговор сделала!
      Спать, просто спать. К черту кристин, которые антоновны, к собачьей матери всех…
      - Пусть Кристина Антоновна каждую оближет и проверит, - подчеркнуто вежливо ответил Артем. – И, если где что найдет, пусть лично звонит. Но не часто, я человек занятой!
      Дверь хлопнула за спиной, спасибо пружине имени дяди Игоря, завхоза подстанции… пардон, зам-зав-подстанции по административно-хозяйственной части, мир его праху. Хороший был мужик, пружины находил такие, чтобы сами точку ставили в идиотском разговоре, без необходимости что-то дополнительно пояснять.
      Теперь – под светом разгорающегося уже дня, надо топать по улице Городской, под сенью чередующихся с пальмами кипарисов, до вокзала, через Партизанскую и Горнострелковую, срезав угол у памятника мужчине в стеганом ватнике, вздымающему в небо трехлинейную винтовку со штыком, пересечь маленький луна-парк, дождаться электрички, которая приходит аж в десять часов… Можно, конечно, на автобусе, но то на то и выйдет, просто приедешь более измочаленный поездкой по серпантину, а еще допечет социум, который норовит пихнуть, наступить на пальцы ног, а в идеале – гаркнуть на рассевшегося великовозрастного сволочугу, который не догадывается уступить место будущей матери, ставшей, возможно, оной примерно час назад.
      У шлагбаума стояла Ангелина – уже успевшая сменить форму на какое-то легкомысленное цветастое летнее платье, стянутое по талии белым пояском, и расправленное в районе груди и бедер. Стояла она неправильно – расставив крепкие полные ножки в сандалиях, и уперев кулачки в бока.
      - Я пройду? – безразлично поинтересовался Артем, пытаясь обойти ее слева, где кончалась бело-красная пластмасса шлагбаума.
      - Не пройдешь, не заработал, - ответила рыжулька, смещаясь, отсекая его от пути на волю, и сильно пихая в грудь.
      - Не понял?
      - А это не для средних умов. Развернись – и шагай вон туда, куда показываю!
      Пальчик Ангелины показывал на крохотную автостоянку на три машины, аккурат на бежевую «Жигули»-«семерку», аккуратную, ухоженную, сияющую облицованной под никель решеткой радиатора.
      Злость всколыхнулась и погасла. Он действительно устал. Даже ругаться. Даже выяснять, что этой шумоголовой дамочке нужно.
      - А если начну шагать?
      - Если… - закатив зеленые глаза, пробормотала Ангелина, хватая его за локоть и волоча за собой. – Шевелись уже!
      Звонко «пикнула» сигнализация, выстреливая вверх «пимпочки» замков дверей… надо же, центральный замок даже стоит. Салон «семерки» зевнул неожиданной свежестью и нежной пушистой зеленью чехлов, покрывающих сиденья. И резиновые коврики – ни пятнышка, ни царапинки, сплошная гладь нетронутой резины, вымытой, кажется, даже с привлечением моющих средств, а не воды из мятой пластиковой бутылки.
      - Я в партикулярной обуви, ничего?
      Ангелина раздраженно мотнула головой, садясь за руль, вытягивая рычажок подсоса, после, не глядя,утапливая ключ в рулевую колонку. Двигатель чихнул, потом заурчал, капот на миг пронзила сквозная дрожь.
      - Вы меня прямо до апартаментов, миледи? – произнес Артем, натужно пытаясь придерживаться уже выработанного алгоритма общения – такого вот, дурашливо-интеллектуального, коль понятно стало, что стервочка тоже много читает в перерывах между вызовами и дежурствами.
      Машина тронулась, ткнулась передним бампером в безостановочный металлический поток улицы Городской, разразилась негодующим сигналом, и сигналила до тех пор, пока не втиснулась в него, за малым не поцарапав что-то дорогое и кабриолетообразное, вильнувшее влево.
      - Вокзал, вроде как, не в той стороне?
      - Дэвид Ливингстон и Васко да Гама аплодируют вашей наблюдательности, мессир, - соизволила, наконец, ответить, Ангелина. Подол платья на ее правой ноге, то и дело давящей на педаль, задрался, куда выше, чем следовало бы.  – Впрочем, вас супруга точно не станет ругать за долгую отлучку, я уверена.
      - Мне б вашу уверенность…
      - Забирайте, сегодня как раз бесплатно.
      Артем замолчал, молча фиксируя глазами – поворот с Городской на Земляничную, потом – на Сталинградскую, узкая развилка, крутой подъем вверх по Севастьянова, а потом, вглубь заросшей каштанами улицы Олега Кошевого, где на опорной стене до сих пор нарисованы портреты ребят из Молодой Гвардии… нарастающий мох кто-то аккуратно отскребает, а краски – регулярно подновляет, и чуть ниже, баллончиком с краской, молодежно, но – не портя картину, выведено «Краснодон – не забудем! Не простим!».
      Узкий дворик у двухподъездной пятиэтажки, спрятавшейся в самом уютном месте района, сверху – над опорной стеной растут огромные каштаны, закрывающие путь в дворик дождю и снегу, снизу – полоса ольх, оставшихся от лесного массива, когда застраивали район, дом номер девять по улице Кошевого – как маленький уютный чердачок в большом шумном доме, отгородившийся от всех портьерами, тонкими деревянными перекрытиями, и уютными кашпо…. В дворике дремали три машины, еще одна выезжала, коротко посигналив. Ангелина, небрежно крутанув руль, встала на ее место.
      - А теперь?
      - Квартира номер пять, этаж второй, прошу следовать за мной.
      Артем выбрался из машины, аккуратно прикрыв за собой дверь. Видимо, генетическое наследие, выработанное негодующими криками «Дома так холодильником хлопать будешь!» водителей линейных бригад, не иначе.
      - Что там, в квартире номер пять?
      - Там все нормально, - рыжулька снова цепко сжала его локоть пальцами, и поволокла за собой в подъезд – старый такой, классический подъезд «хрущевки», он вырос в таком, собственно, пока родители не развелись, жил вот аккурат в такой вот квартире, что напротив, по центру, где дверь открывается в узкую прихожую, а оттуда разит сыростью полуподвала, потому что комната – в цоколе, там всегда на обоях сырость, и дома вечно горит свет, и телевизор плохо ловит, потому что антенная общественная – ее украли, папа приволок рукодельную, умельцами спаянную, на решетку балкона проволокой примотанную…
      Дверь открылась – и, да, квартира точно такая же. Разве что на полу лежал вязаный половичок, напротив входа – резной гардероб, на котором висели три куртки и один полиэтиленовый плащ, в общей комнате, это было видно – уют и гладь, мягкие пуфики, полноценная кровать взамен раскладному дивану и его аналогам, на стенах – картинки в рамках, самые разные, преимущественно – с персонажами советских мультфильмов, улыбающимися и обрамленными цветами, воздушными шариками и конфетами в цветных обертках. Комната большого ребенка, не иначе, который отгородился от всего мира этой атрибутикой детства, и металлическая дверь с двумя замками, проклеенная поролоном изнутри – выполняет важную миссию, не пускать в этот островок доброты ничего из внешнего мира.
      - Разувайся, раздевайся, душ там! – Ангелина деловито спустила с его плеча рюкзак, небрежно бросив его на ближайший пуфик. – Завтрак будет в обед, прошу не пугаться.
      - А… дело в том, что…
      - Если ты думаешь, что от меня не разит тем же самым после смены – минус в зачетную таблицу. Я двоих бомжей за сутки в «пятерку» свезла, вряд ли ты меня удивишь сильнее, чем они.
      И ладно, в самом деле, с вновь всколыхнувшейся злостью, подумал он. Расшаркиваюсь тут, как курящий пятиклассник перед завучем, напрашивался, что ли, в гости? Артем подцепил носком правого кроссовка пятку левого, избавился от него, после чего повторил процедуру в обратной последовательности. Рыжулька хмыкнула, после чего направилась по коридору – к кухне, минуя дверь в ванную комнату.
      - Вещи в стиралку брось, позже разберусь.
      - Дорогая, а когда к  маме огород копать поедем? – язвительно произнес ей в спину фельдшер, стягивая майку – с трудом, шея гнулась очень неохотно, а еще где-то у поясницы что-то неправильно кололо.
      - Через пару недель, дорогой, - донеслось в ответ, в тандеме с зашумевшей водой, льющейся во что-то звонкое, вроде кастрюли. – Как годовщина будет, так и съездим на Верещагинку, травку прополоть и цветочков пересадить.
      Артем замер, на сей раз – уже не пытаясь бороться с нахлынувшей краснотой щек. Пошутил, черт бы его…
      - Прости.… Не знал же.
      - Мойся иди. Я скоро.
      Мозг вяло зафиксировал это, но не стал анализировать – он устал, очень устал. Не хотелось и под душ, но ванная комната – была шикарная, насколько это понятие может ужиться в старенькой «хрущевке» - темный стильный потолок, аквамариновая плитка по стенам – вся в рисунках рыбок, водорослей и развеселых осьминогов, стиральная машинка застелена мягким ковриком, клеенчатая занавеска – тоже вся на морской мотив, с русалками и морскими звездами, полочка над зеркалом – чисто девичья, с массой кремов, лосьонов, кондиционеров и прочих непонятных мужскому уму аксессуаров, что-то увлажняющих, питающих и тонизирующих в каких-то загадочных местах. Бегло, машинально, пробежался взглядом – никаких мужских бритв с остатками жестких волосков, одеколонов и прочих намеков на то, что его визит может закончиться грустным скандалом и тоскливым мордобитием. Мало ли…
      Вода зашипела, где-то загудела труба, и восхитительное тепло хлынуло на лицо, стекая по груди и спине вниз. Артем сдавленно застонал, закрыв глаза и задирая голову вверх. Да… вот так, будьте любезны, и подольше, если вас не затруднит, смывайте с насквозь пропотевшей не один десяток раз шкуры амбрэ притонов, канав, подвалов, немытых тел и нестиранных одеяний, кишащих вшами, а попутно – и запахи кала, нечищеных зубов, гнойных ран и, особенно ненавистный – запах свежей крови, с его мерзким металлическим оттенком. Сколько лет уже на линии, а все равно – от этого запаха каждый раз одинаково воротит. Поэтому, собственно, и не сложилось, получив высшую категорию, пойти на реанимацию или кардиологию, там каждый вызов подразумевает кроворазлитие, зачастую – полное, до опустевшего сосудистого русла. Все это – в сливное отверстие, в гудящую темноту, пусть на покрывшейся мурашками от наслаждения коже останется только восхитительно чувство свежести и чистоты, свободы от этого всего…
      - Подвиньтесь, шевалье, вас неприлично много!- раздалось сзади.
      Артем обернулся, благодаряспокойствию и выдержке, выработанной годами на линии – рывком.
      - Я мыло взять не могу, ваша широкая спина мешает, - насмешливо произнесла Ангелина. Свои рыжие волосы она стянула ярко-розовой резинкой в смешную «дульку» на темени. Собственно, данная резинка была единственным элементом одежды, который на ней присутствовал.
      - А… кхххм….
      - Верю, верю, что неотразима, - девушка, слегка потеснив его рукой, дотянулась до полочки, на которой лежал белый кусок жасминового мыла. – Только не надо изображать стеснительность, как минимум, нашу Юлечку ты точно в подобном туалете наблюдал. Воды можно?
      - Не то, чтобы мне жалко было… - растерянно пробормотал Артем, покорно направляя душ. Ангелина была действительно хороша – пусть и невелика ростом, но все, что полагалось иметь девушке, у нее было, и оно было гармонично-правильного размера, в меру упруго, в меру – округло, небольшой животик, неожиданно крепкие ягодицы, и такие же ноги, чья полнота в рабочей форме оказалась обманчивой – ни капли жира там не было, ноги бывшей спортсменки, возможно, давно завязавшей, но не утратившей формы.
      - Щедрость издавна считалось скорее благом, чем пороком, - наставительно произнесла Ангелина, растирая мыльную пену между ладошками, и начиная деловито размазывать ее по его груди и животу. – Как говорили древние греки, здоровье – это первое благо на свете, ты в курсе?
      - А второе, если деменция не зашла слишком далеко и не обманывает память – быть красивого сложения, - парировал он, чувствуя, как неожиданно сильные пальчики энергично скользят по его телу, бесцеремонно, уверенно и спокойно, словно сотни раз это делали. – Что-то такое из греческого гимна, верно?
      - Умный, - снова констатировала Ангелина, вытряхивая на ладошку длинную тягучую каплю шампуня. – И это скорее порок, чем благо. В отличие от красивого сложения.
      - Это не я, это пьяный акушер, скользкие руки и твердый пол.
      - Не надо все ввалить на средний медицинский персонал, юноша! - произнесла нарочито скрипучим голоском девушка, неожиданно удачно пародируя и интонацию, и манеру говорить Илоны Христофоровны. – Преклоните колено и голову, мой рост позволяет мне посвятить вас в рыцари разве что в прыжке.
      - Всегда одно и то же, - ответил Артем, опускаясь, как было скомандовано наглой рыжулькой, на одно колено, и подставляя волосы под пену шампуня. – Встань на колено, женись по залету, разведись с отречением, и удались в изгнание, пожертвуй квартиру и зубные протезы твои не корысти ради, а токмо волею пославшей.
      - Смешно ожидать чего-то иного от твари хилой и ненадежной, верно?
      Он что-то невнятно промычал, разглядывая пальцы ее ступней, аккуратные, подтянутые, ногти, украшенные красным лаком, испытывая что-то странное, давно забытое, кажется. Выше поднять взгляд мешали пенные ручейки, сбегающие по волосам, и невесть от чего проснувшаяся стыдливость.
      - Для адепта зрелой патристики разве что. А лично я никогда не вешал постер Блаженного Августина на стенку.
      Тугая струя теплой воды обрушилась ему на затылок, смывая шампунь, заставляя зажмуриться.
      - Что, даже «Исповедь» не читал? – деланно-удивленно раздалось сверху.
      - «Монологи», разве что, и то – заснул на второй странице.
      - Тогда, милорд, восстаньте и обретите веру.
      Он встал, встряхнув головой, проводя предплечьем по глазами. Хорошо. Даже слишком. Спать не перехотелось, как обычно бывает после душа, строго наоборот – по телу разливалась дремотная истома.
      Ангелина, однако, думала иначе – иначе, зачем бы она довольно бесцеремонно пихнула ему в руки два флакона и мыло?
      - Моя очередь теперь, так понимаю?
      - Правильно понимаешь.
      Девушка, толкнув его мокрым бедром, прижалась к кафельной стене, изогнув спину, выпятив попку и слегка расставив ноги. Аккуратную такую попку и довольно интересные ноги, то и дело притягивающие взгляд.
      - Ну, я ждать долго буду? Мы на смене одинаково устали, если что.
      Вдохнув и судорожно выдохнув – Артем медленно положил сначала одну ладонь на испещренную бисеринками воды кожу рыжульки, потом – другую, а потом – ладони, оснащенные мыльной пленкой,как-то сами по себе скользнули вперед и вверх, сжимая две упругие грудки, сводя их вместе.
      - Неплохо, - промурлыкала, не поворачивая головы, Ангелина. – Но не отвлекайся давай, мне все еще хочется быть чистой после дежурства.
      Молча чертыхнувшись, он принялся неловко водить ладонями вверх-вниз, спрашивая себя, что с ним, собственно, происходит, не первая же девушка в его жизни, если что, и на пятом десятке лет юношеское неловкое смущение – это уже атавизм, не те года, не та эпоха.
      - Волосы не надо, я сама и потом.
      - Не для средних умов? – осведомился Артем, направляя струю душа на мокрую спинку девушки.
      - Склоняю голову пред вашей догадливостью, мой лорд.
      - Да-да, склоняй. А то, мне кажется, это единственное, что в тебе еще несклоненное осталось.
      Ангелина хихикнула.
      Повернув ручку крана, он выключил воду.
      - А… что насчет полотенца?
      Ладошка Ангелины отпихнула его руку от занавески.
      - До полотенца мы еще доберемся.
      - М-м?
      Она все еще стояла, прижавшись к стене душевой, может, чуть больше изогнув спинку и чуть сильнее выпячивая то, что уж совсем нахально прижималось к нему снизу.
      - Вынуждена повторить свой вопрос – я долго ждать буду?
      - То есть…
      - То есть – получу я, наконец, то, ради чего я притащила тебя домой после собачьих суток? Или мне, не знаю, непременно нужно изображать какую-то банальщину в виде упавшего мыла?
      - Прямо сейчас?
      - Через пару десятков лет, боюсь, будет неактуально уже.
      Артем моргнул. Помотал головой. Ну, устал, да… однако не настолько, кажется. В конце концов-то, надо же поставить эту стервочку на место, разве нет?
      - Тогда без жалоб и истерик после! - произнес он, решительно сдавливая ее бедра руками – восхитительно упругие, приятно округлые и горячие после душа, тут же прильнувшие к нему.
      - Ничего не могу обещать… ох! Импотент в пятом поколении, ты сказал?
      - Максимум – в третьем.
      - Ох… ну да… чувствую…
      
      Ангелина спала, трогательно приоткрыв ротик, по-детски обняв его рукой и закинув ногу на обе его ноги, спала глубоко и сильно, как спит человек, вымотанный тяжелой сменой, человек со сбитым линейной работой суточным ритмом. А вот он – не спал, хотя какой-то час назад глаза были словно засыпаны песком, закрывались сами, ничего не хотели видеть. Кровать у рыженькой была под стать ее комнате – большая, с резной деревянной спинкой, украшенной двумя хихикающими купидонами, прижимающими ко ртам ладошки, словно они имели счастье наблюдать то, что на этой кровати происходило не так давно, и до сих пор полны впечатлений. Разве что не хотят делиться ими при тех, кто сейчас на кровати лежит. Плевать на них. Странное, давно забытое чувство, которое нахлынуло до этого, оно так и не прошло, оно словно решило задержаться в терпко пахнущем чем-то освежающим воздухе этой комнате, смешавшись с запахом двух разгоряченных тел, только-только прекративших делать друг другу хорошо, и ныне обессилено лежащих на голубой простыне, чей рисунок – тропический, береговая линия и безбрежный океан, уходящий вдаль, смутно напоминал что-то, что померещилось прошлой сменой.
      «А теперь?» - насмешливо спросил кто-то откуда-то из дальнего уголка затылочной области черепа. – «Все еще хочешь уйти, в свой этот идеальный мир, после того, что сейчас было?».
      В окно лоджии, смежной с комнатой, било солнце – сильное, назойливое, чуть миновавшее полдень. Это у нормальных людей сейчас разгар жизни, не у медиков «Скорой помощи».
      - Не знаю… - беззвучно прошептал Артем. – Отвянь, ладно? На неопределенный срок, желательно.
      Ангелина беспокойно завозилась во сне, пальцы ее сжали его плечо, голое бедро несколько раз дернулось. Он аккуратно, стараясь едва касаться, погладил ее по щеке, по лбу, слегка подул на кончик носа – бабушка еще говорила, что там можно прогнать плохие сны.
      Она снова заснула. А он лежал, машинально гладя ее по волосам, глядя в потолок, украшенный гипсовой лепниной и наивными какими-то рисунками розочек.
      Как заснул – он не заметил. И не слышал, как пришло на телефон очередное сообщение.
      
      * * *
      
      Ближе к вечеру Гульнара поняла, что больше она уже не сможет.
      Вообще.
      Сегодняшний день был плох в самом начале, отвратителен в своем протяжении, и почти закончился катастрофой. И, что самое паршивое – не закончился окончательно.
      Воскресенье, день выходной, поликлиника в закономерном отдыхе, а налогоплатящий и не очень социум обычно именно к этому дню начинает осознавать, что то, что беспокоит – само не прошло, плюс – обязательный бонус в виде «он вчера перепил, ставьте капельницу, чтоб все прошло, вы должны, я читала!». Шквал вызовов – с самой пересменки, без заезда, как водится… и все бы ничего, но жару ситуации подбросило то, что на смену не вышло шесть человек сразу. И только один из этих шестерых открыл больничный лист. Петька Долинский, Инесса Георгиевна с четвертой, Даня Лютиков с девятой, Мариэтта Аветисян с семнадцатой, Марина Афанасьевна из диспетчерской элиты – просто не вышли. Шепотом по станции поползли слухи, что на звонки вышеуказанные не отвечают, передать ничего не просили, никак о своем будущем прогуле не предупреждали, а скатавшаяся по адресам их проживания на выделенной специально для этого машине Костенко вернулась иссиня-черного цвета, бахнула дверью кабинета, впрочем, вскоре вылетела оттуда, и рысцой понеслась на третий этаж, к главному врачу – видимо, для дачи не самых приятных в своей жизни объяснений. Дыра в графикеразмером  в четыре выездные бригады размером – это ЧП, понятное дело.Особенно на фоне провозглашаемой официальной политики «Хоть все увольняйтесь, никого тут никто не держит, на ваше место очередь стоит».
      Кажется, именно в этот день в очереди были пробелы. Поэтому - кого-то быстренько сняли со своих бригад, располовинив состав, дабы эту дыру заткнуть, что немного разбавило ситуацию, но не решило проблему, потому как, нехорошо ухмыльнувшись, вполголоса сказал Антон Вертинский – это только начало. Начало чего – отвечать не пожелал, а после их разогнали по вызовам, наглухо, до вечерней пересменки, без заезда и обеда. Дыра в графике, она, родная.
      Не это, однако, было основной проблемой. Олег за этот день из просто ядовитого человека превратился в окончательную скотину – превратился как-то сразу, без предупредительного выстрела.
      Этой ночью, как и тремя предыдущими, он спал отвратительно, все время ворочался, стонал, дергался, подушка у него была вся в поту, и Гуля несколько раз, устав слушать его сдавленное мычание, вставала, тянулась за коробочкой, где лежали заранее приготовленные жгут, шприц и ампула баралгина… хотя эффект от него был скорее желаемым, чем реально действующим. Муж, однако, уколоть не давал, последний раз – зло прошипел что-то, хлопнул дверью, ушел в другую комнату. До рассвета она пролежала без сна, скомкав одеяло, укусив его край, чтобы не разрыдаться в голос, мутно спрашивая беззвучно кого-то невидимого, чем и каким образом она ухитрилась заслужить это все. Было мрачное мглистое утро, вялый дождик, стучащий по стеклам и козырьку над кухонным окном, безвкусный, кажется, завтрак, Олег, угрюмо молчащий, ковыряющий вилкой яичницу с жареной колбасой, отвечающий на ее слова и вопросы односложно и невпопад. Была робкая надежда, что это все – последствия внезапной удушливой жары, нетипичной для позднего сентября, и что, придя на смену, окунувшись в рабочую обстановку, все это исчезнет – была, и пропала.
      Первый же вызов развеял иллюзии – напрочь. Вопреки ожиданиям – милый частный домик на Высокогорной, удобный заезд, парковочное место для двух машин, одно из которых зияло приветливой пустотой, и разворот удобный, если уезжать, и встречающий – в возрасте, украшенный благообразной красивой сединой по вискам, с гордым дворянским профилем и формой  позвоночника, намекающей, что спину сей муж не гнул, ни перед сильными мира сего, ни в поле с тяпкой. И одеяния – не растянутые спортивные штаны, и не боксерские шорты, Боже упаси – стильная такая шелковая пижама с серебряными драконами, даже на вид – настоящая, из того самого шелка, который дико ценился в средневековой Европе.
      - Прошу, уважаемые, сюда прошу, - приглашающими жестами он указал на приветливо распахнутую дверь, тоже – солидную, красиво декорированную разноцветным витражом, над притолокой которой уютно нависал фонарь, стилизованный под старину, украшенный коваными элементами и накрытый фигурным плафоном.
      - Выше забраться не могли? – зло буркнул Олег, входя, нарочито, кажется, громко стуча ногами. – Где больной?
      - Прошу прощения… - слегка растерялся вызывающий, одергивая на себе клетчатый, ручной вязки, жилет, смешной, никак не стыкующийся стилем с пижамой. – Моя супруга в спальне, это выше, по лестнице… а вы, простите..?
      - «Скорая помощь» не разувается, - тихо сказала Гуля, наблюдая слегка сгорбленную спину и напряженный голый затылок мужа, решительно направившегося вверх по деревянной лестнице, убранной пушистыми половичками.
      - Да, я вас понял, но…
      - Но – если вдруг счет времени идет на секунды, а у нас обувь на первом этаже осталась – надо объяснять? Или, кажем, тащим мы носилки, носками шлепая, прям по этой вашей лесенке, а под ногу кубик от конструктора «Лего»,  например, и все мы, кувырком – и тот, кто наступил, и тот, кто держит, и тот, что лежит? Как дети, ей-Богу…
      Вызвавший граф в изгнании согласно склонил голову, прижал ладонь к клетчатой жилетной груди, трогательно изображая понимание и покаяние –шайтан, этим незамысловатым жестом, сочетанным с мягкой улыбкой, тут же располагая к себе. Дом богатый, но – чрезмерно, не по-нуворишески, семья, видно, знатная – но без зажратости, сей благородный муж, изящно худой и трогательно предупредительный – скорее напоминает декана факультета философии на пенсии, чем отставного бандитского пахана, живущего в свой кайф на дивиденды от отрезанных голов и пальцев в лихие для страны годы.
      Гуля, смущенно хмыкнув, поднялась по лестнице, с какой-то нетипичной стыдливостью ступая на половики. И, правда, в самом деле, первый вызов же, к чему так сразу на конфликт идти? Не двадцатый, когда требование разуться вызывает желание придушить требующего, замешанное на мстительном желании сделать требуемое – дабы борцы за чистоту полов и ковролина в полной мере ощутили ароматы четырех ног, не снимавших обуви уже двадцать часов.
      Пациентка лежала на кровати, была она, сродни супругу – изящно худа и подтянута, благородно бледна и столь же посеребрена по волосам, завитым кудряшками, раскинувшись на пяти подушках, двух больших, и трех малых, в белой ночной рубашке, с рюшечками и рисунком из морских звезд. У ее постели, большой, монументальной даже, с самым настоящим розовым балдахином, уже стоял оранжевый терапевтический ящик, на резной тумбочке из, кажется, красного дерева, небрежно лежал зашарканный и в нескольких местах прошитый разноцветными нитками чехол с тонометром, а еще там был Олег, с поперечной лестницей злых морщин на лбу.
      - Стулья у вас в доме водятся?
      - Простите? Ах, вы про…
      - Я про. Вы, когда гостей приглашаете, тоже их стоя принимаете?
      - Однако… - пробормотал за спиной Гули вызывающий, ошарашенный, кажется, нажимом со стороны врача.
      - Доктор… вы простите…
      - Руку, пожалуйста, - не дав ей договорить, ответил муж, вынимая тонометр, и с каким-то неправильным злым энтузиазмом затягивая его на дряблой коже плеча пациентки. – Свое рабочее знаете?
      - Мое… что, простите?
      - Давление, при котором себя хорошо чувствуете, - не сдержавшись, влезла Гуля, не дав Олегу нахамить в очередной раз – судя по знакомой гримасе, именно это он и собирался сделать.
      - А, ну не знаю… Май, кажется, в курсе… Маик, ты где?
      - Понятно, - произнес Олег, вынимая дужки фонендоскопа из ушей, после чего – присел на край кровати, прямо на розово-кремовое одеяло, неземное, явно не предназначенное для контакта ни с воздухом, ни с землей, ни с формой медика «Скорой помощи», застиранной и покрытой пятнами неизвестного происхождения. – Жалуетесь на что?
      - Да вот, понимаете ли… Маик, ты там где? Он сейчас вас расскажет.
      - Я разговариваю сейчас с вами! - голос Олега звонко лязгнул металлом. – Отвечайте на вопросы!
      - Не совсем понимаю, простите?
      Олег встал, сматывая в тугой комок манжету тонометра и фонендоскоп:
      - Если у вас жалоб нет, мы поедем. Там больные люди ждут, если вы не в курсе!
      - То есть, по-вашему, я не больная?
      - Видимо, нет, - ядовито улыбнулся Якунин. – Больные обычно жалобы сами предъявляют, а не зовут сторонних лиц!
      - Почему вы хамите, можно вас спросить?!
      Олег оскалил зубы, резко наклонился к лежащей, заставив ее отпрянуть:
      - Потому что, пока мы слушаем ваше блеянье, где-то ребенок сейчас задыхается! И нас не дождется! А если мы туда опоздаем, я его вам привезу, в вашу опочивальню прямо! И родню – тоже! Им про хамство мое расскажете!
      Гуля замерла, словно окаменела, с картой вызова в руке, которую она так и не успела прижать к планшетке.
      - Я все слышал, юноша!– донеслось сзади слегка задыхающимся от непривычно прилагаемых усилий, и в дверном проеме спальни возник вызывающий Май, волочащий стул – тяжелый такой, с изогнутыми ножками, и столь же изогнутой фигурной спинкой, украшенной бронзой и обтянутой ситцем переливающегося лазурно-голубого цвета. – И не думайте, что ваше свинское поведение останется без последствий! Вот!
      Стул звучно грохнул ножками по ковролину.
      - Еще раз спрашиваю, - произнес Олег, не обратив никакого внимания на вошедшего. - На что вы жалуетесь?
      - Я? Я… Маик!
      - У нее голова кружится, - с раздражением раздалось со стороны двери. – Шла утром, пардон, кхм… в уборную, почти упала, я успел подхватить! И ест плохо она! Мерзнет постоянно… что вам еще надо?!
      Снова склонившись над лежащей, Якунин потянул на себя одеяло.
      - Язык покажите. Живот дайте посмотрю. Почему вздут? Давно?
      - А… ох! – лежащая сделала судорожную попытку дернуть одеяло обратно. – Это к делу не относится, это у меня часто так…
      - Руку дайте!
      Гуля увидела – по лицу мужа прошла короткая болезненная судорога. Та самая, которая каждый раз предваряла новый приступ огненной боли.
      - Собирайтесь!
      - Со… что? Куда?
      - В больницу, и живо! – голос Олега был скрипучим и тяжелым.
      - Маик, что происходит, ты можешь мне объяснить?
      - Сию секунду, душа моя! – благородный вызывающий выпрямился, приблизился к постели и к врачу. – Послушайте меня, доктор, или кто вы там? Мы можем поговорить откровенно?
      - Можем, можем, - лицо мужа уже ощутимо перекосилось. Гуля закрыла глаза, молча шепча невнятные проклятия не пойми кому… думала, хоть недели две до следующего приступа есть. – За мной идите!
      - А… как вы сме… да в смысле – идите?!
      Олег вытащил сопротивляющегося супруга в лестничный проем, ведущий из опочивальни на первый этаж, до Гульнары донеслись обрывки злых обрубленных фраз. Видимые слизистые бледные, трещинки уголков рта, язык такой же, ногти с граненым исчерчиванием… мало? Простудными болеет часто, разумеется? А как слабость чувствует – как зуммер от телефонной трубки в ушах? Хрена ждете, спрашивается, аристократы сраные?! Признаки железодефицитной анемии налицо – вы сопли жуете и «Скорую» дергаете? Супруг нервно возражал, и даже перечислял препараты, которые супруга принимает – строго против железодефицитной анемии, и уже пятый месяц, между прочим!
      - И то, сучья душа, что терапия эффекта не оказывает, вам мало? – прошипел Олег, кажется, даже багровея от злости, судя по интонации голоса. – Ни малейшей мысли не возникло обследоваться, чтобы потом в колостому не гадить? Проще линейную бригаду ради укола спазмолитика вызвать и душонку успокоить?
      - Вы…
      - Я! В больницу собирайтесь, живо! У нас вызовов много! Или отказ подписывайте!
      Пока была суета, шуршание одеял, одеяний и вещей, спешно пакуемых в большой пакет из супермаркета, пока шли возмущенные разговоры, перемежающиеся обещаниями позвонить и разобраться, Гуля, закончив оформление карты вызова, аккуратно прислонилась к Олегу, выбравшемуся из комнаты в дворик – аккуратный такой, украшенный по периметру фигурными перилами из гипса, барельефами и растущими на должном расстоянии друг от друга дорогущими кипарисами.
      - Что там, минем яхшы17?
      Олег тяжело дышал, правый глаз у него дергался, по вискам стекали струйки пота.
      - Колоректальная карцинома818 там, токсико-анемическая форма. Возраст, сволочь, под шесть десятков, а они все в деточек играют…
      - Как узнал?
      Вопрос, между прочим, не праздный, такие диагнозы пальцем не ставятся.
      - Как-как… - муж страдальчески сморщился, сбросил ее руку, ушел в машину.
      Гуля осталась стоять там, где стояла, невидящим взглядом глядя на соседнюю с горой Бархатной гору, где мелькали огоньки катящихся сквозь пасмурную дождливую морось машин.
      У Олега появились видения. Снова. После стольких лет.
      Его жуткая головная боль – всегда была платой за них, даже тогда, когда они пропали. Приступы ослабли, уредились и часто бывали даже паузы до полугода, купировались порой и обычными ненаркотическими анальгетиками – но не исчезли окончательно. А сейчас, когда они снова появились – кажется, понятно, что будет вскоре. Следующий приступ будет таким, что все прежние покажутся легким недомоганием… если не будет последним приступом в его жизни.
      Горло сжало – сильно, до мгновенного удушья. В душе вскипела и забилась жалость к мужу, истерзанному, уставшему, несмотря на свою стальную середину – жалко выглядящему сейчас, в мешком висящей на нем синей форме, когда он с трудом забирался в кабину машины, слегка склонив голову на бок. За что жизнь так наказала его… и ее, если уж на то пошло? Да, характер у Олега далек от ангельского, отвратительный у него характер, но ведь – он хороший врач, счета уже нет, наверное, тем, кого он спас за горы работы на линейной бригаде. Разве такова должна быть награда человеку, который посвятил всю свою жизнь спасению жизней других? Есть, шакалья их мамка, хоть какая-то вообще справедливость на свете?! Или, конкретно для медика, где-то кем-то утвержден принцип «живи быстро, работай много, сдохни побыстрее»? Как всегда – никто не торопится кинуться с ответами и объяснениями.
      Всю смену Гуля пыталась поймать взгляд мужа, но тот от разговора упорно уклонялся, на вопросы отвечал скупо, огрызаясь, приезжая с вызова на станцию (все два раза) – уходил из бригадной комнаты на балкон, и сидел там, отвернувшись. На каждом последующем вызове – словно какой-то демон пробуждался в нем, и он практически орал на вызывающих, а почти всю смену, как назло, попадались именно те, на кого орать не следовало – ни по соображениям порядочности, ни по принципам собственной безопасности. Исключение лишь составил один вызов, по странной иронии, попадавший под определение тех, где можно было бы и ругнуться – мужчина, грузный, в возрасте, с приступом эпилепсии на Цветочном бульваре. По прибытию бригады, машину окружили около десятка бабушек, размахивающих древними, советских времен еще, сумочками, одна – даже почти легендарной сетчатой «авоськой», обрушили на выбирающихся наружу медиков поток разномастной ругани и проклятий, где «Сволочи, чтоб вы там сдохли все!» было одним из самых нейтральных. Почему-то Олег отругиваться не стал, молча, натянув перчатки, потянул пациента из лужи на себя, тяжело закряхтел, зло сверкнул глазами – не на него, на водителя, не успевшего отвести взгляд и изобразить из себя предмет мебели. Втроем (на бабушек надежда была слабая, а случайные прохожие как-то сами по себе ускоряли шаг, проходя мимо, кроме трех юнцов, увлеченно снимавших происходящее на камеры телефонов) они кое-как загрузили лежащего на носилки, размазав по полу салона уличную грязь, пока дождевая влага бодро стекала грязными струйками на лафет.
      - Сереженька, ты держись, они тебя спасут! – донеслось с улицы дребезжащим голосом. – Пусть только не спасут, я им, собачьим хренам..!
      Указанный Сереженька, к слову, уже приходил к себя, и повел себя, как скотина – выругался, харкнул на пол, попытался встать, хватаясь одной рукой за край носилок, а другой - одновременно пытаясь сорвать манжету тонометра с плеча.
      - Лежи, - коротко сказал Олег, коротким толчком ладони отправляя его обратно на носилки. На миг их взгляды скрестились, после чего пациент бузить передумал, что-то невнятное пробормотал – и внезапно покорно улегся.
      - Магнезии десять по вене на физе.
      - Да, хорошо.
      В окно, испещренное дождевыми каплями и змеящимися прозрачными подтекам от них, что-то требовательно застучало, кажется – клюка одной из бабулек.
      - Что они за вас так переживают? – удивленно спросила Гуля.
      Пациент отвернулся, буркнул нечто, вряд ли лестное, на вопрос не ответив. Молча, никак не отреагировав на «горячий укол» и просьбу сообщать о том, когда будет чувство прилива жара к лицу, он вылежал положенные пятнадцать минут, после чего, черканув что-то в соответствующих графах карты вызова (согласие на медицинское вмешательство и отказ от госпитализации), выбрался наружу, навстречу радостному гомону бабулек, и ушел прочь, не оглянувшись. Именно в такие моменты Якунину и полагалось бы что-то такое сказать вслед про «быдло херово, алкаш вонючий, подбирай их тут..!» - но он промолчал, смотал тонометр, и убрался в кабину писать карту, никак не прокомментировав происшедшее.
      В очередной заезд на станцию Гульнара решила больше не ждать.
      - Олег. Давай поговорим!
      Муж сидел на лавочке, под бетонным навесом, закрывающим санитарные машины от непогоды, в пальцах, слегка усохших уже, с желтыми от никотина ногтями, была зажата сигарета, наполовину истлевшая, уронившая на пол две пепельные «колбаски».
      - Ты не устала от разговоров за сегодня?
      - Я устала не от них.
      Голова Якунина как-то жалко дернулась, сникла:
      - Так иди, отдыхай. Я тебя не держу!
      - Я уйду тогда, когда я буду четко понимать, что с тобой происходит!
      - Ничего со мной не происходит! – рявкнул Олег.
      - Я вижу! – повысила голос и она. – Вижу, что ты весь день, как ишак с подпаленным задом, бесишься! Я твоя жена, я тебя всегда поддержу! Зачем ты так со мной?!
      Мимо торопливо прошагала приехавшая с вызова двадцать первая бригада – сербочка Невена и ее фельдшер, безымянный молодой длинноволосый молчун, все дежурство вне вызовов предпочитавший безвылазно отсиживаться в бригадной комнате.
      Олег вздернул голову – лицо багровое, правый глаз, кажется, залит кровью, по вискам – следы высохшего пота, зубы оскалены:
      - Уйди, Гуль… я тебя прошу, не трогай меня!
      - Может, мне вообще уйти?! – ей показалось, что эти слова произнес кто-то рядом, говорящий ее голосом. - Может, надоела тебе жена, другую надо?!
       - Хватит свою дурость татарскую мне тут демонстрировать!
      - Какая есть! – Гуля изо всех сил, до жгучей боли, хватила ладонями по бедрам. – Ты знал, на ком женился! Не  нравится – я тебя тоже не держу!!
      Олег рывком стал, яростно швырнул сигарету в стену, выбив из нее яркий сноп искр, и ушел прочь, за угол здания подстанции, пошатнувшись и хватаясь этот угол рукой. А Гуля осталась стоять, чувствуя, как в горле что-то судорожно пульсирует, и как по спине стекает ручеек холодного пота, а перед глазами плывет какая-то мутная мерзкая пелена. Вот… сказала, вслух сказала… Сжав глаза до жжения между веками, она сначала шагнула вперед, догнать, обнять, прижать к себе, все объяснить… потом замерла. Нет, сейчас он не услышит, не поймет, если вообще поймет…
      Она сама не могла себе объяснить, как ухитрилась вернуться на крыльцо подстанции, пройти по коридору, нарваться на ехидно-насмешливый взгляд Кузнецкого (дверь в кабинет старшего врача была приоткрыта, и он, разумеется, слышал все), подняться на второй этаж, как-то попасть ключом в дверь замка бригадной комнаты. В себя она пришла только тогда, когда обнаружила, что лежит, скорчившись, на диване, обняв подушку, судорожно прижав ее к себе, и подушка уже мокрая от слез, а остановиться она не может, раз за разом – всхлипывает, с болью втягивая в себя воздух, глухими рыданиями выбрасывая из себя все, что накопилось за все эти дни… и годы, чего уж тут. Есть предел любому терпению, и даже самый терпеливый рано или поздно – может вот так вот сорваться. Аллах свидетель, она была терпелива, очень терпелива!
      В дверь осторожно постучали. Гуля не ответила, отвернулась, вжалась лицом в подушку. Кто бы там ни был, хоть Костенко, хоть главврач, хоть мэр города, хоть создатель этого глобуса собственной персоной.
      - Я зайду? – раздалось осторожное. Голос был женский, с чуть шипящим чужим акцентом.
      Невена Милован.
      Странная сербочка, непонятно как и зачем появившаяся на станции вскоре за ее мужем. Точнее, если уж судить по месту ее рождения– черногорка, шайтан их там разберет, этих южных славян, ссорящихся и мирящихся между собой бесчисленное количество раз. Олег ее сюда пригласил, и совершенно этого не скрывал, поэтому Невену длительное время считали его практически официальной любовницей – пока станционные сплетники не выяснили, к грусти своей, что доктор Милован – замужем, и даже воспитывает дочку Ясну, которая на доктора Якунина не похожа ни разу, даже при самых смелых допусках. Муж, впрочем, не серб – албанец, этот момент добавил было пикантности, ибо союз льда и пламени всегда вырождается либо в потоп, либо – в пожар, и какое-то время ждали, что будет некий скандал в югославском семействе на религиозной почве, желательно – с кровавыми деталями. Скандала не случилось, интерес увял. А Невена осталась, тихая, смирная, покорно сносящая и тяжелые дежурства, и неизбежные дополнительные смены, валящиеся на неофитов в рамках «оправдать и заслужить доверие», и регулярные выволочки на пятиминутках – тех, кто не отрастил зубы и не огрызался, жрали в первую очередь, закон краснокрестных джунглей, а как же. Гуля долго не могла для себя решить, как к ней относиться, одно время даже всерьез размышляла, не начать ли ревновать ее к мужу – и не стала. Невена на Олега смотрела как-то странно, с какой-то робкой почтительностью, с каким-то непонятным тихим восхищением и поклонением, как смотрят на какого-нибудь Великого Учителя Вселенской Мудрости, без каких-то знаков личной приязни, которые можно было бы истолковать как покушение на семейное счастье четы Якуниных. Все же – непонятно ее поведение, порой она с Олегом садится где-нибудь удаленно (доносили жадно сплетничающие, подмигивая и делая руками загадочные жесты), говорят они о чем-то долго, муж твой матерится даже иногда, а Невенка – только кивает и глазами моргает, ни слова против. Не напрягает разве? Точно у вас дома все в порядке?
      - Нет… - еле слышно прошептала Гуля.
      Дверь скрипнула, закрываясь. Оставив, впрочем, чувство присутствия в комнате другого человека – Невена явно задала вопрос из вежливости, не прислушавшись к ее «нет».
      Сербочка подошла, остановилась у дивана. От нее вкусно пахло, парфюм Невены – это отдельная статья завистливых разговоров, потому что делиться названием и источником ее кружащих голову ароматов она упорно не желала.
      - Плачешь?
      Что ей сказать? Послать, длинной матерной тирадой? Не уйдет, судя по сообщениям сплетников, порой муж в ее присутствии выражался куда сочнее, и это не работало.
      Скрипнули уставшие, третье поколение работающих на семнадцатой бригаде переживающие, пружины дивана, когда она села рядом, положила узкую ладонь с длинными пальцами несостоявшейся пианистки на ее плечо.
      - Не плачь. Не надо. Все будет хорошо.
      - Что… будет? – выдавила из себя Гульнара.
      Невена наклонилась, слегка приобняла. Пальцы ее легко пробежали по щекам  и скулам, татарским – красивым и высоким, придающим глазам лучистую глубину, как говорил муж…. пробежали, убирая слезы.
      - Просто скажи Олежку, что бабушка Тияна вчера морковку копала, ему обещала прислать. Он поймет. Скажи. И не плачь!
      - Ты… про что?
      Невена встала – худенькая, черненькая, коротко стриженная, какая-то чужеродно-привлекательная в синей, чуть великоватой для нее униформе со светоотражающими полосами на рукавах, и – очень собранная, угольные брови над переносицей сведены в строгий острый угол.
      - Скажи ему, Гуляша. Он ругаться если будет, ты его не слушай. Люби лучше!
      - А я – не люблю, что ли?! – против воли, громко, до противного – громко. На радость тем, кто, возможно, сейчас припал ушами к смежным с бригадной комнатой стенам.
      - Ты любишь, видим19, - серьезно ответила сербочка, делая ударение на второй «и» в слове «видим». – Любишь, боишься, мучаешься. И он тебя мучает. Ты люби, не думай!
      Она повернулась, направилась к двери.
      - Подожди!
      - Что?
      Гуля села – с натугой, с вялым удивлением отметив, что просто приподняться с дивана – как-то неправильно отозвалось гулом в голове и коротким размытием перед глазами, накатившим и пропавшим приступом тошноты. Ортостатическая гипотензия20, верно, Гульнара Альфатовна? Очередной звоночек от возраста, что скоро – и до такого же коллапса недалеко, а потом, следом за мужем, в мергелевую земельку Верещагинского пора? А когда вы рожали последний раз, можно вас спросить?
      Слезы все текли. Гуля не стала их вытирать.
      - Расскажи мне, почему ты и Олег – близки?
      Казалось, Невена не удивилась – ни окрику, ни вопросу. Она неловко затопталась на месте, вытащила стул из-под стола, села на него, села прямо напротив, сложив руки вдоль коленок, словно отличница в первом классе.
      - Не говорил он?
      - Я не спрашивала.
      Сербочка качнула головой, словно подтверждая какие-то сомнения для себя, которые сомнениями быть перестали. Провела своими длинными пальцами по коротким волосам, пропуская вторые сквозь первые. Тяжело вздохнула, словно собираясь с духом.
      - Война у нас была в девяносто девятом, помнишь?
      - Смутно, - ответила Гульнара, вытирая остатки слез с лица,и уже жалея, что начала этот разговор. Не ее дело, наверное, ведь ничего же не было у Олега и Невены, зачем копаться….
      - Замир пулеметчиком был, отход отряда прикрывал, - глядя куда-то за нее, на стену, сказала Невена. – По нашим, сербским, солдатам стрелял. Мы в Майя-Главе жили, мама и бабушка, у нас там фермочка была…. Битка на Кошарама, слышала хоть?
      - Про что?
      - Битва при Кошарах, так, кажется, на русском?
      - Нет, не слышала, наверное.
      - Не слышала… - горько произнесла Невена. – А по нам тогда бомбы кассетные падали, корову убили, курочек тоже, всех, одним ударом, в землю вбили, Любинко, бабушкин брат двоюродный, нам успевал молоко передавать, пока его тоже не убило!
      - Прости… хотя не знаю, за что. Я на вас бомбы не кидала.
      - Я знаю.
      Невена потерла глаза, сжала пальцами переносицу, сильно ее, до побеления, сдавила.
      - Там сто десять наших войников21 выстояли против натовцев и албанцев, Гуляша! Все полегли почти, и – не пустили они! Пять там – русских было, и Олежек – тоже был!
      Вот так даже…?
      - Он мне не говорил, я…
      - Албанцы отходили, мы в подвале сидели! - черные глазки Невены подозрительно замерцали мокрым. – Где-то у них там миномет на горе был, выл постоянно, в воздухе еще голуби кувыркались, перья сыпались – они их били! Голубочки у нас на кипарисах всегда ворковали… как деревья артиллерия поломала, они все летали, кипарисы искали… Огород бабушки перепахали, улицу нашу – тоже, у нас погреб был,  тетка Милица к нам бежать пыталась, мы ее звали, ее посреди улицы…
      Гуля молчала, сверля взглядом сербочку – наверное, может, первый раз кому-то, кроме Олега, открывшуюся за все проработанное время на подстанции.
      -Потом стрелять начали, когда их отряд вошел. Издалека стреляли сначала. Страшно было, Гуляша… сначала удар в стену, пыль летит и визжит пуля, а потом только слышишь, как выстрелили…. Она в наш дом зашли, все там сломали, все изгадили, пожгли, у них там ватрена тачка22 была, что ли…. я слышала, как они наверху ругались! Мы в погребе сидели, мама плакала, бабушка вязать пыталась, у нее спицы падали постоянно, потому что руки дрожали. Потом бомбы снова падали, или что-то там еще, я не знаю. Сильно ударило, мы попадали, земля посыпалась, очень посыпалась, у мамы – кровь из ушей, она плакать начала. Я тогда наверх полезла.
      - Зачем?
      - Зачем?! – черные глаза Невены на миг блеснули злостью. – Умеешь сама порванные барабанные перепонки лечить?!
      - А там, те, кто сверху – умеют?
      - Они же люди! Они должны!
      Дитя божье, честное слово. Наивное и глупое, не сказать грубее. И не показать, что с такими наивными делали в Чечне, когда они вот так вот, выбирались на свет, надеясь на понимание и человеческое отношение.
      - И что – помогли?
      - Олежик помог, - тихо ответила Невена. – Там Замир лежал в комнате, ему ногу перебило осколком, весь пол в крови, он лежит, мелко-мелко дергается, воет, хрипит, белым плюется. А Якушичко – ему жгут, рану затампонировал, меня увидел – закричал, заставил в погреб перетащить. Мы его вдвоем тащили, пока наверху по нам снова стрелять начали.
      - Он же враг… зачем его спасать?
      Сербочка подняла головку, тряхнула короткими черными волосами, посмотрела строго:
      - А зачем вообще спасать, если все равно умрем, Гуляша? Олежик доктор, как я – доктор, он не смог мимо кровью текущего пройти. И я не смогла! Мы его утянули, перевязали, я его мыла и кормила!
      - А мама что?
      - Мама плохо слышит до сих пор. Олеж тогда бабушку за руку взял, скривился, ругаться стал.
      - Он… увидел что-то у нее, верно?
      - Был микроинсульт, внутримозговая киста – если кратко, - сербочка сжала пальцами свои колени.  – Я и так себя наругала уже много – ну, спит плохо, ну, на глаза давит, ну, тошнит когда, то ж возраст, то же – думаешь про своих самое хорошее всегда! Он меня наругал сильно тогда, пока Замиру мышцы шил!
      Гульнара моргнула. Олег – врач «Скорой помощи», не травматолог. Шить связки, мышцы, иные части человеческого тела – не обучен. Хотя, в полевых условиях… чему только жизнь не заставит научиться.
      - Каким образом?
      - Да как смогли оба. Иглу на зажигалке прокалили, ракия23 была – нитки стерилизовали. Замир кричать не мог, он только бился и рычал тогда!  Олег ему ракию на марлю лил, губы пропитывал, чтобы он не кричал. Мы тогда вместе четыре дня в погребе сидели. И вот – видишь, как получилось… Сама не помню, как полюбила. И он полюбил. Все мы тогда забыли – и что бог у нас разный, и что война вокруг, ничего не видели. Он красивый такой был…
      Гуля встала, подошла к окну. Мглистый осенний вечер, мокрые брызги залетают на балкон, угрюмо обвисшие виноградные лозы свесили засохшие листья. За кипарисами кулинарного училища – что-то гулко ворочается, что-то темно-сизое, напоминающее о том, что гроза, обещанная сообщением от МЧС – не пустая угроза, а вполне реальное нечто, заливающее сейчас долину реки в верховьях и колотящее в ее русло молниями.
      - Бабушка… что, в итоге?
      - Прооперировали в Болгарии, - тут же ответила Невенка. – Вовремя прооперировали, одно фрезевое отверстие, одна аспирация – все. Баба24 Тияна сейчас жива и здорова, уже может морковку копать и лучок сажать – сама может! И Замир – здоров. И я – тоже.
      - А…
      - И Яська – тоже! – вставая, не дала ей закончить сербочка. – Люби его, Гуляша! Все делай, люби, никого не слушай!
      - Легко как у тебя все, - процедила Гуля, сама не отдавая себе отчет, почему глотку так сжимает что-то такое красное, огненное, полное какой-то невнятной завистливой ненависти. – Люби, никого не слушай. Методичку, что ли, религиозную прочитала?
      - Нет, не читала.
      - Ну, и вали тогда отсюда!
      Невена покорно поднялась, поправила на себе форму, открыла дверь. На миг задержалась, сказала, чуть повернув чернявую голову:
      - Один шаг будет за порог, Гуляша! Потом никак!
      Дверь закрылась. Гульнара крепко, до боли, сжала пальцы, до хруста… Порог, значит. Тот самый, про который уже слухи ползут. Не из-за него ли сегодня пять человек не вышло?
      Порог. Скотина, не ты ли, кто бы ты ни был, сейчас жжешь голову моего мужа огнем? Не из-за тебя ли он сегодня сам на себя не похож, в истеричную какую-то мразь превратился, уже развестись готов, ударить готов, на все готов, лишь бы от боли избавиться, от этой сволочной цены, которую он всю свою жизнь платит за свою волшебную гипердиагностику? За ту самую, за которую его еще ни один пациент, кроме ушедшей сейчас Невены, не поблагодарил?
      Она почти бежала по коридору. Вниз, по ступеням, мимо ЦДС, мимо двери аптеки, мимо гладильной комнаты, мимо диспетчерской, на улицу, навстречу шквальному, невесть откуда налетевшему, ливню, навстречу страшному, раскалывающему голову, удару грома, заставившему завыть а капелла все машины, выстроенные по улице Леонова вдоль малосемейки. Порыв ветра хлестнул по лицу и телу сначала влажной, а потом, без паузы – очень мокрой волной дождя, мгновенно превратив униформу в мерзкое, липнущее к телу, образование, стесняющее шаги. Олег должен быть где-то там, за поворотом, за углом подстанции.
      - Гуля!
       Она обернулась.
      - Подожди, пожалуйста!
      - Зачем?
      Олег Ефремов – молодой, красивый, узкий в бедрах и животе, широкий в плечах, с небрежно заброшенной со лба на темя челкой, эффектный в форме, с швейцарским фонендоскопом, дорогим, и тоже – эффектным, свисающим с шеи.
      - Нам надо поговорить.
      Небо расколол сначала удар грома, а мигом позже – раздвоенный огненный зигзаг. Гроза бесновалась прямо над подстанцией. Дождь заревел, мощно извергаясь на алычу, юкку и каштаны станционного сада, на козырек парковки, на крыши санитарных машин, выбивая из всего мелкую бриллиантовую мокрую труху, наполняющую некогда душный воздух неожиданной свежестью.
      - У меня есть муж, Олег!
      - Я знаю. Именно о нем я и хочу поговорить!
      Еще удар – и взблеск почти в ту же секунду. Сигнализации заорали, кипарисы забились в диком шелесте, а полотна дождя стали лупить накатом в крыльцо и стену подстанции – одно за другим, удар за ударом.
      - Хорошо. Пойдем!
      Гуля оправила на себе намокшую форму, отвернулась от мельтешащей круговерти осеннего дождя.
      Позволила себя увести обратно в здание подстанции.
      Муж же все равно где-то под навесом. Или в машине. Или в магазине, что через дорогу от подстанции. И не хочет ее видеть. Будет орать, будет беситься.
      Она верна мужу – была и будет. Просто очень немного дохрена устала подстраиваться под его головную боль и изменчивое настроение, под его крики и приступы беспредметной тупой ярости, разбуженные очередным приступом. Не вообще – а просто, конкретно, сегодня. У каждого же есть предел прочности?
      Если он устал от нее – что мешает супруге устать ответно?
      Дождь лил – тяжело, сильно, с напором, стегая пенящимися брызгающими наплывами крыльцо, лавочку, ивыщербленную годами стеклянную пепельницу с надписью «клуб «Картахена», выбивая из нее размокшие окурки, колотясь в дверь, просясь внутрь. По ступенькам плыли змеящиеся волны, стена подстанции, та, что не была защищена балконом, потемнела и сменила розовый цвет на какой-то угрюмый оттенок красного.
      - НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ…! – раздалось поверх всего этого.
      Невена Милован, горбясь, прикрываясь несерьезным полиэтиленовым дождевиком, побежала через станционный двор к машине, утопая по щиколотку в дождевой воде.
      Дина Лусман, сжав как-то судорожно свою белую косу, торопливо добралась до «Фольца», запрыгнула внутрь. Видно было, как смеется водитель. Видно было, как молчит Дина.
      Антон Вертинский, словно не замечающий непогоды, под шквальным ливнем – открыл дверь, впуская внутрь кабины свою Офелию Михайловну, держа в руках распахнутый над врачом зонт. Дождался, пока она заберется в кабину, какое-то время еще постоял, словно о чем-то глубоко задумался, потом – встряхнул головой, свернул зонт и скрылся за хлопнувшей дверью с красным крестом.
      И двенадцатая – с очередным срочным вызовом. Рысин – аккуратный, подтянутый, всегда гладко выбритый, чуть седоватый по верхней части прически, очень похожий на капитана торпедного катера из советского фильма; Нехлюдов – полный, суетливый, в миру – хохотунчик, но перед каждым вызовом – мрачный и неразговорчивый. И Вересаев.
      Тень Вересаева. Молчаливый безголосый Алексей, заросший дикой щетиной почти до бровей, с ввалившимися глазами, с запавшей челюстью, с застывшей какой-то странной гримасой на лице.
      Олег Якунин, сидящий на лавочке, провожающий взглядом уезжающие бригады, все, до последней. Яростно трущий лицо, особенно там, где правый глаз наливается жидким огнем. Беззвучно шепчущий что-то, непонятно кому. В грохоте дождя не было слышно слов.
      
      * * *
      
      - Афина Николаевна, а вот скажите… - едва слышно прошептал Саша, и тут же отвернулся, затрясся в беззвучном хохоте.
      - Да отвали ты, бога ради…
      Хлопнула дверь салона, глухо бухнул о  прорезиненныйпол оранжевый терапевтический ящик, ожидаемо, как после каждого вызова, скрипнуло открываемое окошко в переборке.
      - Афин-Николавна, а вот скажите..! – настырно вторгся в кабину голос Иустина.
      - Да ё…! - Саша даже не вышел, он вывалился наружу, хватил своей дверью, давясь рвущимся наружу гоготом.
      - Что тебе еще? – устало произнесла Афина, расправляя форменные брюки, как-то неправильно задравшиеся, и устраивая на коленях планшет с картой вызова.
      - Вот я чего не понял – а вот они блокаду просили, вы ж  можете? Не, ну не так, а за бабки – можете же?
      Женщина вдохнула, приподняла планшет – другой, электронный, изогнула бровь, намекая. Иустин тут же, издав сложный звук гортанью, пропал из окошка, вспоминая прошлые уроки. Вот и чудно, как минимум, семь минут тишины обеспечены, дабы оформить документацию, на большее ее санитара, увы, не хватает, его зуд общительности сильнее инстинкта самосохранения. С этим вот чертовым «Афина Николаевна, а вот скажите…» - он лезет к ней после каждого вызова, абсолютно после каждого, даже после такого, где рутинность анамнеза жизни и заболевания, диагноза и терапии в принципе предусматривают отсутствие каких-либо вопросов. Водителя, который сейчас вытирает мокрые от смеха глаза где-то сзади машины, понять можно  - ему, в отличие от нее, наставницы и гуру, выдерживать субординацию необязательно. Впрочем, и на вызовах он не присутствует, ему простительно. Хуже дурака – только дурак с инициативой, в очередной раз вспоминаются слова покойного отца. Сейчас, наверное, глядя с облачка на копошащегося в салоне санитарной машины санитара, он, поди, тоже, в унисон с Сашей, закатывается и колотит кулаками по мглистой неровной поверхности облака райского пола, или что там у них вместо ламината и паркета.
      Интересно, а смог бы он ответить, раз уж поселился высоко, в непосредственной близости от Министерства Правды, только не оруэлловского, а настоящего,когда и как так получилось, что в вызове линейной бригады население научилось видеть решение всех своих проблем в плане здоровья, включая нерешаемые, включая непрофильные и насквозь сторонние? Взять хотя бы последний вызов. Женщина с хорошим таким возрастом, исключающим даже намек на последний приступ молодости, и с не менее хорошим диабетическим весом, все в бисерном жарком поту, неуклюжая, тяжело и натужно дышащая, скованная в полуразваленном старом кресле жестким корсетом, забирающим на себя львиную долю нагрузки на уставший позвоночник, где целых три позвоночных диска выдавили наружу пульпозное ядро, кто как смог – от протрузии до экструзии, с обязательным болевым синдромом, от которого матрона, не желая госпитализироваться и обследоваться в принципе, уже три месяца избавляется лошадиными долями обезболивающих, разлохмативших ее почки до анальгетической нефропатии, с обязательными спутниками оной – ломящими болями в пояснице с характерной локализацией, слабостью, головокружением и периодически приходящей упорной рвотой, а так же – с ожидаемой мутно-красной мочой в унитазе, которая, собственно, и послужила поводом к вызову. «Кровь в моче, боль в пояснице, настаивает на вызове бригады». Обматерить бы диспетчеров… но вызов принимала Милочка Тавлеева, ребенок божий, которая-то точно все бы сделала, чтобы ограничить звонок консультацией и рекомендацией дергать участкового врача, а не линейную бригаду. По приезду – трое сыновей, худых, нескладных, с татуировками на тощих голенях и безволосых предплечьях, этаких иудушек головлёвых, лебезящих перед монументальной матерью семейства, громко, скандально, напоказ, дабы видела и оценила заискивание – требующих здесь и сейчас ее быстро исцелить от недуга, ведь у вас на «Скорой» этой вашей сволочи делают паравертебральные блокады, мы узнавали! Живее давайте, видите, она кровью в туалет ходит… вот, смотрите – мало вам? Спасибо хоть – в лицо содержимым унитаза не плеснули, тон был откровенно обвиняющим, подразумевающим, что нефротоксическое действие фенацетина, ибупрофена и иже с ними метамизола натрия на эпителий канальцев и интерстиций почек матроны – строго вина не через пять минут после звонка прибывшей бригады медиков, не желающих… ну, дальше по тексту.
      Все бы ничего – стандартный набор уговоров вызвать участкового, обратиться к профильному специалисту, в частную клинику, если уж совсем невмоготу терпеть очереди и давку у кабинета, в любом случае – это не вопрос к экстренной медицинской службе, «Скорая помощь» не лечит, не оперирует и не выполняет манипуляции ЛФК25…  но у санитара Жушкевича именно в этот момент включился триггер элоквенции26, и он вступил в галдящую дискуссию с иудушками, начав что-то доказывать, объяснять и опровергать, проигнорировав предостерегающий тычок в бок от своего фельдшера. Сжав зубы, Афина набрала сама в шприц кеторол, торопливо воткнула иглу в объемистую ягодицу больной, впрыснула препарат. Дождалась яростного отказа от госпитализации, с трудом добилась росчерка в карте вызова в графе этого самого отказа, выслушала попутно много еще чего интересного про себя и «этого твоего блондинистого», показательно заполнила сообщение в поликлинику, прекрасно понимая, что читать его никто не будет – там про данную пациентку и так знают прекрасно. Уходя с вызова, услышала в спину ожидаемое: «А… то есть, делать не будете?! Ну, тогда далеко не уезжайте, мы вас сейчас опять вызовем! Понабрали тут швали по объявлению!». В очередной раз, уходя с вызова, пыталась убедить себя, что мерзотное чувство оплеванности – выдуманное и проходящее. Иустина ждать не стала, бесполезно… впрочем, он вскоре и сам затопал по лестнице следом, уловив, что остался держать оборону своей единственно правильной точки зрения в одиночку.
      Ручка скользила по карте вызова, ставя галочки в нужных пунктах, отмечающих данные физикального обследования, избавляющих медика хотя бы частично от натужной писанины, которую рожать с каждой сменой становилось все тяжелее и проблемнее. Помнится, вступающий в должность новый главный врач изначально грозился, что всю эту халтуру уберет, и все карты вызова будут из себя представлять линованную бумагу, а данные анамнеза и объективного осмотра, не говоря уже о диагнозе и проведенной терапии – будут отныне и присно вноситься строго от руки, а не от лукавого, в виде клеточек и галочек. Хвала неведомым силам, пообещав – забыл, ибо взвыли бы и бригады, и старшие врачи, которым все это в течение суток пришлось бы читать, разбирая спотыкающийся почерк, особенно, когда карта вызова была оформлена непосредственно перед утренней пересменкой.
      Этот вызов - завершающий, сейчас, благо время перевалило за шесть вечера аж на три минуты, бригада поедет на станцию, даже если весь мир будет рушиться. И будет мертвая пауза – с семи до восьми, пока меняются бригады, когда диспетчера, цедя проклятия сквозь зубы, начнут рвать трубки с рогулек – вызов, вызов, вызов, обвал вызовов, и везде срочно, везде – прямо сейчас, чтоб через минуту, особенно будут лютовать те, кто сродни иудушкам с оставленного за спиной вызова. Будут звонить и действительно нуждающиеся – и будут нарываться на равнодушное зацикленное «Вы позвонили на станцию скорой медицинской помощи! В целях вашей безопасности все звонки записываются!», которое будет повторяться в динамике телефона долго, очень долго. Будут материться, будут швырять телефоны, сбрасывать звонок и снова набирать, будут строить планы мести гнилой службе, которая должна спасать, а, по факту – даже не хочет ответить на звонок. На станции же гнилой службы – уже торопливая пустота, бригады раскиданы по вызовам, и никто, ни небо, ни его создатель, не смогут приблизить приезд хотя бы одной из них – особенно если учесть, что город растянут, писанина – обязательна, госпитализироваться вызывающие соглашаются только после долгих уговоров, а еще имеют место длительныеобстоятельные сборы… и далее бригада несется на следующий вызов, который, как оно часто бывает – в другой части города, посылают же первую освободившуюся.
      И замыкает свое кольцо ярко горящий нетленным пламенем круг ненависти обоюдной ненависти.
      Те, кто вызывают «Скорую помощь» не по делу – не получают от нее того, чего хотят. Те, кто вызывают по делу – не дожидаются. В любом случае – виноватыми остаются медики линейных бригад, вне зависимости, как хорошо они работали эти сутки – на случайно выбранного фельдшера с радостью повесят свору собак за некие прегрешения его коллег, действующих или выдуманных, которые когда-то и как-то к кому-то не успели, не помогли, не спасли, не отвезли, отказали во всем человеческом, цинично поржали над лужей крови под дергающимся в агонии телом.  И каждый раз, уходя со смены, оставив за спиной кровавый кусок души, выдранный этими словами, медик плетется домой – не отдыхать довольно после хорошо проделанной работы, а просто глухо отлежаться, в забытье, до глубокой ночи, после чего рука сама тянется к сигарете и бутылке, потому что сегодняшний уже сгоревший день – первый выходной, а завтра – уже будет день перед точно такой же сменой. И впереди – длинная череда идентичных дней, если, конечно, тебя удачно не шибанет в голову апоплексия, расплавившая твое серое вещество в жидкую кашицу, лишив тебя возможности двигаться, думать, говорить, есть и пить. А, если не шибанет – готовь еще один пласт, который благодарный социум вырежет из тебя без анестезии на следующем дежурстве.
      Самое тоскливое во всем этом то – что ты пришла в догоспитальную медицину именно для того, чтобы спасать. И за все эти отработанные годы счет спасенных тобой – уничижающее мал, настолько мал, что любой посторонний осведомился бы – ты точно фельдшер «Скорой помощи»? Ты точно знаешь, как интубировать, как катетеризировать подключичную вену, да бог с ней… наружную яремную хотя бы,  что такое тройной прием Сафара – помнишь, нет? И окклюзионная повязка при напряженном пневмотораксе – как накладывается? Если нарвешься на прободную язву желудка с кровотечением – сумеешь распознать и довезти, не оставишь дома, купившись на обманчивое «А, знаешь, дочка, вот болело вроде… а теперь прошло, может, не поедем?»?
      Афина угрюмо покачала головой, пальцем отвела скользнувшую на глаза белую прядь. Лет десять назад, может быть, воспламенилась бы в ответ на подобные вопросы… теперь – кто знает? Если функция не используется или используется не по назначению – она атрофируется, это не псевдоумняк из социальных сетей, это физиология. Если фельдшера выездной бригады экстренной службы использовать как аптеку на выезде, пристегнув функции участкового терапевта, носильщика и представителя службы социальной защиты населения – от него нелепо ждать эффективности работы именно в области ургентной медицины. Впрочем, сколько уже бесполезно говорено и безответно написано было на эту тему…
      Закончив карту вызова, она ткнула пальцем в экран планшета, с коротким вздохом доставая пустой бланк карты новой. До пересменки еще час, вызовов – много, не надо строить иллюзии по поводу ответа диспетчера направления.
      Планшет, однако, звякнул неправильным сигналом и надписью «На пути к пополнению».
      - Во как? – заинтересовался Саша. – Там все выздоровели или перемёрли?
      - Мечтай, - хмыкнула фельдшер. – Амбулаторных, наверное, уже очередь, нужно кого-то на прием в кабинете посадить – вот и позвали! Покатили, что ли?
      - Куда ж мы денемся…
      - Афина Николавна, а что, вызов, да? Чего там?
      Саша закашлялся, отворачиваясь к окошку.
      Как же ты мне осточертел, Иустин, кто бы дал тебе знать… как же вы все мне осточертели – станция эта, работа эта, больные и здоровые, начальствующие и пресмыкающиеся перед ними, машина эта, провонявшая мешаниной бензиновой гари, смазочных материалов и производных хлора, карты вызова, чтоб они все сгорели смрадным пламенем, которые пишутся для прокурора, утренняя головная боль, дорога до дома, не приносящая радости, потому что дома – тоже все осточертело, алкаш-муж, ободранные обои, удушливый запах немытого тела и перегара… И ведь – нет исхода, верно? Так и будет по кругу, ночь, улица, фонарь и круглосуточная аптека, покатощая бабка с косой не решит заглянуть на огонек этого самого фонаря. Нет, не нытье это. Безысходность просто, фатализм и принятие неизбежного. Слишком уж много в памяти тех, кто сейчас лежит на Верещагинском кладбище, кто верил, что еще  годик, еще два – и все изменится, воссияет солнце правды и справедливости если не над всем миром, то над маленькой станцией «Скорой помощи» в курортном городке – точно, ведь не зря же терпели, не зря же ждали, не зря – верили и считали дни, когда зарплаты перестанут помещаться в кошельке, нагрузка рухнет от тридцати вызовов за сутки на бригаду – до пяти вызовов по подстанции, а карты вызова отменят за ненужностью и архаичностью. Не дождались. И не дождутся те, кто остался и те, кто пришел на смену ушедшим.
      Солнце потихоньку сползало вниз, предвещая закат, удлиняя тени, и окрашивая дома и деревья в вечерние цвета, в какой-то особенный оттенок, навевающий легкую грусть, сродни той, которая накатывает, когда ты съезжаешь со своей старой и тесной квартиры в новую, может даже – в большую и просторную, и последний раз закрываешь за собой дверь, понимая, что больше никогда ее не откроешь… и что-то как-то неправильно давит в груди, хотя, казалось бы – радоваться надо…
      Машина бригады свернула на улицу Госпитальную, ведущую круто вниз от «Больничного городка», покатила вдоль высаженных по краям дороге кипарисов, забарабанивших частым чередованием света и тени по окошку, заставляя женщину невольно прикрыть глаза. А ведь, не приведи Всевышний, эпилепсия в анамнезе – как пить дать, шарахнул приступ бы, все условия для него сейчас, чередование яркого света и тени. Ладно – у фельдшера… помнится, у восемнадцатой бригады именно такое вот мельтешение спровоцировало манифест парциального приступа у водителя, и «Фольц», вильнув, влетел в обшарпанный бетонный угол общежития, обняв его выстрелившим паром радиатором, заставив врача и фельдшера от души приложиться, кого об что, Иннокентьевну – головой о лобовое стекло, а Витьку Мирошина – плечом о переборку, до перелома головки плечевой кости и разрыва ключично-акромиальной связки.
      - Афинка, как там дела-то у тебя? – спросил Саша. Спросил осторожно, словно уже заранее зная ответ. Да что там – полстанции знает, как у нее дела «там».
      - В понедельник в прокуратуру пойду, на дознание, - коротко ответила Афина, не желая вслух произносить слово «допрос», заранее отдающее преступным душком.
      - Помочь чем сможем?
      Фельдшер горько улыбнулась – краями губ.
      - А то! Выловите ту падлу, что коробочку сперла, выбейте из него душу, а коробочку верните! И чтоб еще на камеру покаялся, пока будет сам себе яйца отрезать! Тогда отстанут… наверное.
      Саша поморщился, пожевал губами, подергал себя за усы.
      - Афинка, я ж не из вежливости вопросы задаю. Напинать этого урода, конечно, не сможем – даже если отловим и нахлобучим, это ж мразь – она тут же заявление на нас настрочит! Сама знаешь!
      Афина кивнула. Да, было дело. Избили как-то Люську Микеш на вызове, хорошо так, до перелома спинки носа и сотрясения головного мозга, до разрыва паренхимы селезенки. Ребята со станции, посовещавшись и сойдясь во мнении, что закон защищает кого угодно, кроме пострадавшего медика, через неделю нашли распустившего руки сами, отходили его от души и с душой - выбили все зубы, своротили челюсть и сломали пальцы на правой руке. А дальше – был визит наряда полиции на станцию, и всех участников, одного за другим, стали дергать в прокуратуру. Последствия для всех вышли очень травматичными, трое из среднего медицинского персонала были вынуждены проститься и  с выездной работой, и с медициной – в принципе. А у Люськи, к слову, через полгода обнаружилось уплотнение, аккурат по среднеключичной линии четвертого ребра слева – именно туда носком кроссовка удачно двинул избивающий.
      - Но, если надо денег там собрать, может – еще что, мы всегда впряжемся, ты только скажи!
      - Я ценю, Саш, поверь, - тихо ответила Афина. – И, если вдруг что – я скажу, ты не думай. Пока, вроде как, денег никто не просит, и на еще что не намекает.
      Водитель хмыкнул, явно неудовлетворенный ответом.
      Афина устало прикрыла глаза, чувствуя веками, как по ним скользят тени от остроконечных деревьев, на миг меняясь с сонной теплотой солнечного света.
      В нагрудном кармане раздался певучий звук. Кого там еще…
      «Нам надо срочно поговорить».
      Номер незнакомый, но картинка, пристегнутая к аккаунту, вполне узнаваема, все же в одном общестанционном чате состоят – бабочка с желтыми, в красных точечках, крыльями, сидящая на коже запястья. Странная картинка, если честно.
      Дина Лусман. Очень неожиданно – если учесть, что всю эту неделю они как-то, словно договорившись, старались избегать друг друга.
      «О чем, Дина?».
      «Я, кажется, поняла».
      Афина внезапно ощутила, как по телу словно прошла жаркая волна, до испарины на лбу, до жара в промежности и в подмышках.
      «Кажется – или поняла?».
      Ответ задержался – и фельдшер поймала себя на том, что кусает губы, нетерпеливо постукивая пальцем по сенсорному экрану телефона.
      «Он тебе все объяснит. Приезжай».
      Машина, вильнув, метнулась через перекресток, для порядка коротко взвыв сиреной и блеснув маяками. В рации что-то зашипело, щелкнуло, словно кто-то решил поиграться с тангентой. Может, Милявина – она до сих пор, игнорируя планшет, предпочитает отзванивать на подстанцию именно по радиосвязи. И детские две бригады – тоже, в рамках их извечной грызни на тему того, кто больше вызовов сделал, строго по рации отзваниваются.
      «Кто объяснит?».
      «Успей к закату. Я расскажу».
      Сжав зубы, женщина торопливо набрала ответ:
      «Дина, а нельзя без этой тупорылой мистики, по-человечески все сказать?».
      Сейчас, по классике жанра, Лусман должна отмолчаться. Прошла минута, другая – разумеется, в тишине, ответа не приходило. Афина подняла глаза – солнце было еще над Бархатной, не касалось верхушек кипарисов улицы Виноградной, резных башенок бывшей дачи Гурцкого, но осенью – закаты скоротечны, а солнечные дни – редки. И почему, черт возьми, в груди что-то такое тяжелое заворочалось, словно вскрылась маленькая капсула с вакуумом, забилось какое-то странное чувство, что если сейчас на станцию не успеть – что-то она упустить, что-то очень важное, очень значимое, что уже никогда не повторится?
      - Сашенька?
      - Чего?
      - Можешь очень быстро домой сейчас?
      - С каких таких?
      Афина скривила лицо, вытирая со лба неправильную влагу, закатила на миг глаза к потолку, потом опустила их вниз, после чего потерла живот, скорчив гримаску.
      - А…  понял, не дурак. Ну, держись тогда, сейчас на сверхзвуковой пойдем!
      Машина взвыла – двигателем, сиреной, покрышками, и рванулась по улице Конституции, вдоль набережной реки и длинной череды каштанов, сейчас – грустных, с пожухшими желтыми листьями, скрученными в сухие комки. Знакомый маршрут, много раз уже хоженый. Десятки, сотни раз, после очередной госпитализации или доставки в «Больничный городок»… ну, или, как сегодня, совпало, адрес вызова рядом с многопрофильной третьей больницей, дойти до нее – пять минут с перекурами, но просто «Скорую» вызвать проще. Вон там, чуть дальше, ближе к навесному рыночному мосту, болтающемуся на четырех стальных вантах, она под утро, обняв дерево, рыдала после того вызова, где Киру избил богатенький сучоныш, и мокрыми глазами, часто моргая, разглядывала распускающуюся «свечку» цветка дерева. Вчера, кажется, это только было…
      - Афин-Николаевна, вызов дали, да?!
      Вызов, вызов…
      - Сумку перетряхни, «Амбушку» проверь, и что с кислородом – тоже посмотри! – чуть повернув голову, коротко, чеканно, стальным голосом произнесла женщина. – И шустрее!
      Подействовало – Иустин исчез из окна, и тут же чем-то яростно застучал в салоне, тут же что-то уронив, и, кажется, даже частично разбив.
      Водитель, скосив глаза, криво усмехнулся, искривил бровь.
      - Ничего, - тихо произнесла, слабо улыбаясь, Афина. – Ему полезно.
      Поворот на автомобильный мост, за ним – транспортное кольцо на две полосы, и улица Леонова, на которой станция, всего ничего осталось. По гималайским кедрам и пихтам, окаймлявшим дорогу, растекалась сонливая желтизна – солнце, не обращая никакого внимания на суету людишек на маленьком сфероиде, крутящемся в мертвом холоде мирового пространства, лениво уходило на покой, рассыпая желтые лучики в окнах «хрущевок», бросающих яркие блики на дорогу, другие дома и в глухую линию кустов остролиста, выполнявшую роль забора, ограждающего проезжую часть от любителей незапланированно ее пересечь в пешем порядке – остролист работал куда эффективнее, чем ненадежный забор.
      «Я уже подъезжаю, дождись».
      Ответа на это сообщение также не было. Машина, свернув на Леонова, тут же погасила маяки и оборвала сирену – для того, чтобы со всей этой дискотекой лететь на подстанцию, нужен весомый повод, и водитель виновато хмыкнул, вставая в короткую пробку, неизменно вырастающую у светофора. Держись, мол, подруга, доберемся до станции, не сдавайся только. Афина коротким кивком обозначила, что держится… снова скользнула глазами по экрану телефона.
      Что там, черт возьми, происходит на подстанции сейчас? Что имела в виду Дина, написав про некого «его», который что-то там должен объяснить?
      На секунду только, закрыв глаза, она вспомнила тот вечер, когда пришла домой с очередного дежурства. Точно такой же вечер был, точно так же солнце сползало в соленую воду моря, разве что чуть медленнее, и было тогда ощутимо светлее, лето же… Маленькое сборище у подъезда, галдящее и скандалящее, обвиняющие крики в ее адрес, короткий взгляд наверх – из распахнутого настежь окна кухни их квартиры плыли черные клубы дыма, и, судя по плавающей дымке в подъезде – не только из окна. Бабка Изюм, истерично визжащая, норовящая ткнуть ей в бедро своей клюкой (отказала ей как-то, устав от частых звонков посреди ночи, явиться этажом ниже перемерить давление в половину пятого утра, проигнорировал железный аргумент «тыжврачидолжна!»), что-то такое про «сволочей,  которых давно вышвырнуть отсюда надо» вопящая. Торопливый бег по ступенькам, мимо утопленных в толстых стенах проемов дверей квартир, до боли в груди, до сбивающегося дыхания, до острой спицы, вонзившейся откуда-то изнутри в органы средостения, оставляющей жгучую боль после себя. Горелая вонь на лестничной площадке, усилившаяся после открытия двери (три торопливых звонка ничего не дали, пришлось ключом), удушливая гарь, струящаяся из кухни, а там – Роман, трогательно наряженный в свежевыстиранные ей накануне семейные трусы и майку, уткнувшийся лицом в металлическую тарелочку с кавказской чеканкой, которую он уже давно приспособил под пепельницу, привалившийся к столу, полускрытый двумя пустыми бутылками коньяка… очередной, сволочь, «чпуньк», взятый в долг в магазине… и выгоревшее большое черное пятно на полу, источающее ту самую гарь и вонь, в центре которого сиротливо лежат остатки сигареты, выпавшей из уснувшей руки супруга. И, довершая картину, в открытое окно вплывал многоголосый вой – подъехали машины пожарной службы, вызванной, разумеется, Изюмихой, кем же еще. Она тогда, коротко, по-мужски, выматерившись, схватила мусорное ведро, вытряхнуло его содержимое куда пришлось, подставила его под тугую струю воды из-под крана, окатила тлеющее пятно на полу, с шипением наполнившее кухню смрадным паром. Было тяжелое объяснение с соседями, с вызванным участковым, с пожарными, подписание каких-то, невнятно скользнувших перед глазами, документов, сулящих штрафы, и вообще - проблемы, а после, когда она осталась одна на залитой водой кухне – тяжелое давящее чувство изнуряющей усталости. Сонно мычащий Роман уже вовсю дрых в постели, куда она его с трудом, сопя сквозь тесно сжатые зубы, отволокла, во дворе до сих пор продолжался стихийный митинг, линолеум пола на кухне был безнадежно изгажен, по периметру валялся мусор из ведра, а от раковины тяжело тянуло мочой – супруг уже не раз был замечен в том, что, алкогольно оскотиниваясь на кухне, не имел сил дефилировать до туалета по малой надобности, предпочитая решать проблему прямо на месте. Солнце, назойливо лезшее в окно, слепило и раздражало. Повернувшись к нему спиной, она тогда опустилась на стул – тот самый, на котором до этого дрых ее избранник, чуть не спаливший квартиру; закрыла глаза, тихо застонала, непонятно зачем сгребла свои волосы в кулачки, сжала их, сильно, до боли в пальцах, после чего, откинув голову назад, стукнула затылком по стене. Несколько раз, сильно, до звона в ушах. После чего сгребла бутылку с остатками коньяка, вздернула ее донышком вверх, несколькими глотками вколотила в глотку ее содержимое, закашлялась, часто моргая и вытирая набежавшие на глаза слезы. Отшвырнула бутылку, слава Богу, не разбившуюся, отрикошетившую от полотенца для посуды, висящего на стене, гулко зазвеневшую, покатившуюся по полу, к обгорелому пятну…
      Скрипнула дверь – непонятно когда.
      Егор вошел, словно делал это много раз, и ничего его здесь удивить не может – ни вонь, ни мусор на полу, ни бардак, ни сама атмосфера неправильной мешанины сломанного благополучия, когда один из супругов упрямо пытается создать, а второй – настырно пытается разрушить. Сел напротив. Солнце делало его лицо сияющим, золотым, неземным… впрочем, ничего странного в этом не было, если учесть то, что он не отбрасывал тени.
      - Зачем ты пришел?
      Егор улыбнулся – так, как улыбаться умел только он, загадочно, мягко и как-то утешающе, словно мудрый дедушка, общающийся с несмышленой внучкой.
      - Тебя нет… да?
      Снова улыбка – еще более загадочная. Есть, нет – какая разница, верно?
      - Леша Астафьев говорил… там, у стены гаража, где ты… тебя…
      Ладонь ее бывшего врача и мужчины легла ей на запястье – легкая, почти невесомая, прохладная и успокаивающая. Глаза – яркие, словно звезды, и они ведь говорят что-то… что-то, что?
      - Ты меня никогда не простишь…
      Егор молчал. Лицо его чуть стало прозрачнее, словно солнечный свет, что потихоньку угасал, забирал у него силы.
      - Уходи, Егор… - едва слышно прошептала она. – Я перестану носить цветы к стене. Я все поняла уже.
      Ладонь скользнула по ее щеке, на короткий миг задержалась у губ, пальцы нежно коснулись их каймы. Он покачал головой. Не переставай. Не вздумай.
      - Как же… тогда…?
      Как?
      Егор встал, повел рукой, открывая кухонную дверь, всегда издающую тонкий скрип в такие моменты (Роман обещает петли смазать уже четвертый год). На этот раз – она открылась абсолютно беззвучно. И закатное солнце раскрасило в яркие цвета то, что было за этой дверью… то, что было, хотя никак не могло бы быть в принципе.
      «Приходи к солнечному порогу. Когда поймешь, что сможешь. И все будет хорошо».
      Кажется, она успела увидеть, как улыбалась Анечка Лян, миленькая, словно расцветшая и ставшая яркой и неземной, обнимающая за талию высокого, сильного мужчину лет тридцати с густыми черными волосами, в котором Аркадий Зябликов угадывался с большим трудом. Дверь закрылась. Закат погас. Видение исчезло. Лишь шепот Егора – давно уже умершего Егора до сих пор звучал в ушах.
      Приходи к солнечному порогу.
      И все будет хорошо.
      Как будто это так просто… Она каждый вечер после этого – открывала все двери, на которые падало закатное солнце, и – молча, и читая какую-то нелепую  выдуманнуюмолитву, и сразу, рывком, и – с паузой в три удара сердца, не зная, что еще выдумать. Искала даже в интернете что-то – о параллельных пространствах, об ангелах, об оживших прошлых любовниках и муках совести, способных порождать истинные галлюцинации. Ничего внятного не нашла, разумеется, и уже готова была забыть о том, что видела, списав все на усталость, измотанность и общее моральное истощение. Но однажды вечером, когда солнце снова падало в окно, день был выходной, во дворе не было ни гомона, ни шума, Роман, на удивление, протрезвившись, первый раз ушел на очередные поиски работы, не выудив из нее денежную сумму – ей на плечо, откуда-то из ниоткуда, из полуоткрытого кухонного окна, наверное, легли тонкие пальчики Анечки Лян…
      Что же ты поняла сейчас, Дина?
      Машина, вильнув через встречный поток, игнорируя негодующие сигналы, влетела на станционную парковку. Саша довольно крякнул, вытягивая на себя рычаг ручного тормоза, подмигнул – беги, мол, тут недалеко, дотерпишь.
      Двор станции был полупустой, лишь три машины бригад, менявшихся в половину восьмого, еще не принявших персонал… а еще что-то было не так. Очень не так. Крики доносились из коридора, громкие, скандальные, и солирующим вокалом было, разумеется, визгливое сопрано голоса старшего фельдшера – по устоявшейся уже годами привычке высиживающего на рабочем месте до восьми, а то и девяти вечера.
      - Во как? – успел удивиться Саша.
      Костенко вылетела из дверей станции, вихрем пронеслась по ступенькам, размахивая какими-то бумагами, судорожно сжатыми в кулаке – белесая прическа растрепалась, халат, и до того с трудом застегивающийся на клипсы, постыдно распахнулся в районе живота. Следом за беснующимся старшим фельдшером верноподданно трусила Лидка Семкив, а в арьергарде – Танька Гонтарь, из неофитов, добровольно-принудительно принявшая, по слухам, на себя обязанности составлять табели за свое малое начальство. Позже чуть на крыльцо выбрались двое диспетчеров, и кто-то еще, из посторонних, видимо – амбулаторных больных.
      - КУДА ОНА?! – визжала Костенко. – КУДА ПОШЛА?! ПОЧЕМУ НЕ ОСТАНОВИЛИ?!
      Она пронеслась мимо машины, едва ли ее заметив, свита мелькнула следом, на пустой станционный двор, освещенный медным теплом закатного солнца, усталого, уже почти ушедшего спать.
      Афина выбралась из машины, краем уха разве что сообразив, что Иустин снова разразился какой-то вопрошающей скороговоркой, поднялась по ступеням, аккуратно раздвинула руками маленькую толпу из пришедших пациентов.
      Дверь кабинета старшего фельдшера была распахнута настежь, на полу кабинета и частично коридора густо блестели осколки разбитого зеркала, не так давно украшающего эту самую дверь изнутри. Гомонили пациенты, сгрудившееся на лавочке у амбулаторного кабинета, а Кузнецкий, дежуривший старшим врачом сегодня, собранный и серьезный, с прищуренными за очками подлыми глазами, держал у уха телефон, кому-то что-то вполголоса докладывая… понятно, конечно, кому и что.
      Милочка Тавлеева, стоявшая в коридоре, подплыла к ней, взяла двумя пальчиками за короткий рукав формы. Коротко моргнула, намекая, что надо поговорить. Афина покорно последовала за ней в помещение заправочной, чувствуя между лопаток острый взгляд Кузнецкого.
      - Что было? – вполголоса произнесла она.
      Милочка огляделась, моргая детскими глазками, словно видела заправочную впервые – потолок в загаженной временем побелке, длинный ряд металлических шкафов с номерами бригад на дверях, где хранились терапевтические укладки, зарешеченное окно с  амбразурой для выдачи медикаментов, инструментария и перевязочных, откидной столик под ним, дабы ты не распихивал все указанное по карманам, а складывал в оранжевый ящик.
      - У Олежика был приступ. Очень тяжелый. Гулечка его с вызова привезла, «двенадцатая» его амбулаторно лечила.
      Афина молчала, не отрывая взгляда от диспетчера.
      - Диночка с вызова приехала, улыбалась – первый раз я увидела, после того, как Анечки не стало, - продолжила Мила. – Кажется, сияла даже, карточки сдала, телефон достала, начала писать вроде что-то. Сообщение, наверное, потому что у нее телефон сигналы стал…
      - Я в курсе, - хриплым, чужим, голосом, произнесла Афина. – Дальше что?
      - А потом ее Анна Петровна к себе вызвала. Она пооглядывалась, меня увидела, подошла, - невинно продолжила Мила. – За руки взяла, сказала, что тебя она не дождется, не получилось – и попросила передать, что тебе надо туда, где он и цветы для него. А она уходит, потому что время пришло. Еще для какой-то Лианны просила передать другое… не могу сказать. Потом обняла меня - и ушла.
      - Какие, к черту, цветы?! Куда она ушла?!
      Милочка моргнула, удивленно посмотрела на нее:
      - Как – куда? Куда все уходят в последнее время.
      Какое-то время они обе молчали.
      - Откуда ты…?
      - А разве непонятно? - голосок у Милочки, несмотря на ее пять десятков с небольшим хвостиком лет, был детский и певучий. – Она зашла, а потом Анна Петровна на нее кричать начала… громко кричала, матом даже. Мне неловко было, тут же пациенты сидели.Потом дверь сильно ударила, зеркало разбилось. Диночка ушла.
      Афина покачала головой, судорожно провела тыльной стороной ладони по внезапно вспотевшему лбу:
      - Не скажу, чтобы я что-то поняла.
      Мила улыбнулась – мило, как ее имя, после чего положила ухоженные пальчики ей на щеку, погладила, мягко, ласкающее.
      - Она из кабинета вышла, а в коридор не вошла. Понимаешь? Она там сейчас, где Аркаша Зябликов, Марина Афанасьевна и наша Ниночка Алиевна. Солнышко светит, теплое такое, развене видишь?
      В глотке внезапно стало сухо – словно после дневного перехода через солончак озера Эльтон. И именно эта сухость помешала ей задать вопрос – один, несколько, сотню. Афина отшатнулась к стене, прижалась к ней, словно пытаясь найти опору. Мила Тавлеева еще раз улыбнулась, словно убедившись, что ее поняли – и исчезла за дверным проемом.
      Вот так. Дины больше нет. И никогда не будет. Значит, не зря Анечка приходила…
      Откуда-то, не пойми откуда, внезапно навалилось глухое чувство дикой тоски – словно на чьем-то детском празднике, где при раздаче нарезанных кусков торта тот, кто его раздавал, прошел мимо тебя, как мимо пустого места. И в душе, против воли, завопило гадостное обиженное: «А я..? А Я?!».
      Суетливо, торопясь, Афина достала из кармана формы телефон, ткнула в номер, красовавшийся над сообщениями, пришедшими недавно, полчаса не минуло даже, непонятно на что надеясь. Глухая тишина, ни гудков, ни равнодушного голоса, сообщающего, что абонент находится вне зоны действия сети… ничего.
      Афина глухо застонала – тяжело, словно раненое животное, прижалась лбом к стене заправочной, неожиданно холодной, пустой и плоской… как и вся ее прошедшая жизнь. Как вот так вот можно, словно в паршивом западном кинце – поманить разгадкой, и исчезнуть буквально за пару минут до ее  приезда… где эта ваша драная справедливость и торжество добра и правды, вы, писатели добрых книжек и сниматели добрых фильмов и роликов в интернете? Где она? Где?!
      До иссушающей боли – ладонью по стене, с размаху, с гулким эхом по пустому коридору станции. И еще раз. И еще раз – до зудящей волны, от кончиков пальцев до позвоночного столба. И до стона, тяжелого, надрывного, обманутого, брошенного…
      Гадина…
      - Афина Николаевна, если вы закончили – становитесь на амбулаторный прием.
      Вкрадчивый, ехидный голос Кузнецкого, слишком умного, слишком хитрого, слишком матерого, чтобы впасть в дешевую истерику, с которой вылетела со станции Костенко.
      Она отмолчалась, вытирая лицо и глаза. Понятное дело, что завтра, на пятиминутке, будет проникновенная речь, с патетикой, закатыванием глаз и иных частей тела, а после – жгучий вывод, не ошиблась ли станция скорой медицинской помощи, принимая в свои стройные ряды вышепоименованного фельдшера.
      - Да… я сейчас, в машину, за сумкой – и вернусь.
      - Постарайтесь уж! - из сладкого голоса старшего врача сочился яд. – Больные люди ждут, им те, кто клятву Российского врача давал, а потом не сдержал – точно не помогут!
      Глаза Кузнецкого – два ядовитых зверька, затаившихся, изготовившихся к атаке.
      Афина отвернулась. Вышла из дверей подстанции, мутным взглядом обвела станционный сад, навес для машин, длинную череду кипарисов, кончики который тлели оранжевым. Спустилась к машине.
      - Афин… что там?
      Она слабо мотнула головой.
      - Иустин, кардиограф и терапию возьми, в амбулаторный давай.
      - А вы?
      - А я подойду.
      - Когда подойдете? А если там, ну это, с инфарктом сейчас?
      Не отвечая, фельдшер прошла мимо – мимо машины, мимо вовремя выбравшегося из нее водителя Саши, что-то сурово деятельному Иустину начавшего внушать, мимо пробежавшей назад Костенко, мимо косых лучей, растекающихся по асфальту станционного двора. К стене гаража, порядком облупившейся, обросшей мхом, ничем не примечательной, кроме, разве что, засохшего букета цветов, лежащих на бордюре, оставленных ей…. впрочем, не засохшего. И не лежащего. Кто-то обрезал пластиковую бутылку, наполнил импровизированную вазу водой, и поставил букет туда… Сашка Астафьев, наверное, кто же еще. Кроме него, на этой станции никто в Егора не верит, и не видит его. Но, может, не только он? Ведь именно странная девушка-одиночка позвала ее сюда, обещая какие-то объяснения, пока не село солнце.
      Туда, где он и цветы для него. Это же ты хотела, Дина?
      Рядом с цветами, на бордюре, лежала мертвая бабочка, чьи крылышки едва шевелил легкий вечерний бриз. Желтые крылышки, в красных пятнах.
      Афина остановилась, глядя на стену.
      Ее тень отражалась по старой штукатурке – все еще изящная,  не расплывшаяся, надо отдать должное образу жизни, тень четкая, рельефная, угадывался отложной воротничок формы и волна волос, переброшенных через левое плечо.
      А рядом была другая тень – тень того, кто тени давно уже не отбрасывал, того, кого здесь быть не могло.
      Тень как-то виновато пожала плечами и успокаивающе протянула руку, почти успев коснуться плеча ее тени – кажется, она хотела что-то объяснить и досказать то, что не успела ей сказать исчезнувшая прямо со смены Дина.
      Солнце погасло. И тени растаяли – все и разом.
      - БРИГАДА ДВАДЦАТЬ ТРИ, ФЕЛЬДШЕР МИНАЕВА, АМБУЛАТОРНО! – гулко разнеслось по пустому станционному двору. Голос Милы Тавлеевой сочился легким оттенком вины, понятно же, что Кузнецкий уже стоит над душой, сверкая своими сволочными глазками.
      - А я..? – беззвучно прошептала Афина, положив пальцы на шершавую поверхность стены, рядом с выщербинкой от пули. – А как же я, Егор?
      Сумерки густой синей волной начали растекаться в воздухе, шарахаясь от загоревшихся фонарей уличного освещения.
      Егор не ответил. И Дина не ответила. Никто из уже ушедших не ответил.
      Солнце село.
      Двери, ведущие за солнечный порог, закрылись.
      Сгорбившись, сжавшись, словно после обжигающей пощечины, Афина Минаева побрела обратно, под бетонный навес, к крыльцу подстанции.
      
      * * *
      
      Маленькая подстанция – большие проблемы. Это истина, это аксиома, это утверждение, не нуждающееся в каких-либо доказательствах, и любой, кто работал на маленькой подстанции, тут же согласно кивнет, его услышав. Возможно, если он достаточно взросл и в меру циничен, что-то добавит про то, что пауки в банке гораздо опаснее друг для друга, чем в большом лесу на пару сотен гектар. Впрочем, даже если не столь категорично – все равно, информация, которая и так имеет свойство просачиваться, не может быть секретна в маленьком коллективе в принципе. И реакция на нее порой куда более бурная.
       Артем в этом успел убедиться, еще толком не прибыв на рабочее место – колючий взгляд Юли обжег его, на короткий миг скользнув, прежде чем она прошла мимо, отвернувшись и не поздоровавшись. Огибая шлагбаум, он потер переносицу, не совсем понимая, в чем виноват – и нарвался на другой взгляд, изучающий и оценивающий, принадлежащий фигуристой красоточке Кристине Корсун – она, облокотившись о стену стадиона, небрежно держа тонкую сигарету между пальцами, нагло и внимательно изучала его, приближающегося, словно загадочное животное, внезапно возникшее ранним утром на асфальтированном дворике, окаймленном выбеленными бордюрами и высокими, роняющими листву, тополями.
      - Мужик обыкновенный,  вид прямоходящий, подвид гетеросексуальный, - не удержавшись, бросил он, проходя мимо и открывая дверь. – Давно не видели, так понимаю, любопытно стало?
      Дверь имени дяди Игоря громко бахнула, отсекая возможное негодование старшего фельдшера второй подстанции.
      Другая дверь – в кабинетик Илоны Христофоровны, была открыта, и заведующая, оторвавшись от кропотливого написания чего-то крайне важного и отчетного, приспустила очки и подарила ему хитрую и понимающую улыбку. Артем вежливо осклабился в ответ – понимая нутром, что что-то объяснять и доказывать сейчас никакого смысла нет.
      Ангелина уже была в комнате отдыха, повернувшись обтянутым синими форменными брюками задком, и копалась в своей сумочке, лежащей на кушетке, и там же была Юля – и между ними, несмотря на нейтральность атмосферы, отчетливо ощущалась шипастая ледяная стена, перегородившая узкую комнатку напополам, от дальнего телевизора – к двери, рассекая пополам вошедшее, невыспавшееся и небритое яблоко раздора.
      - Доброе утро всем! - громко объявил куда-то в воздух фельдшер, направляясь к своему лежачему месту отдыха после вызовов, непроизвольно сжимая кулаки и зубы. Хотя бы и потому, что ответа не последовало – ни от кого из присутствующих. И какое-то невнятное чувство вины, словно ты опять кого-то предал или подвел – повисло в воздухе, повисело, и липкой медузой прилепилось к загривку, слизисто обняв за плечи. Злость медленно закипала где-то в районе средостения, и плыла наверх – глядя на лица присутствующих, заострившееся и злое лицо Юли, и на равнодушное, показательно-пустое лицо рыжей Ангелины.
      Какого, собственно, пса?! Судьи здесь кто? Юлечка Одинцова, добровольно, не по принуждению, ушедшая от него и выскочившая за другого? Кристина эта непонятная, вроде как и с кольцом на пальце тоже, но пялящаяся на него так, словно это кольцо ей кто-то надел насильно? Или Анька Демерчан, приславшая ночью сообщение насквозь идиотского содержания: «Не буду тебе больше мешать, живи, как знаешь!»? Или даже Ангелина – усиленно демонстрирующая спину с того самого момента, как он вошел в комнату?
      - НА ВЫЗОВ БРИГАДЕ ТРИДЦАТЬ ТРИ!
      Отвернувшись, Артем расстегнул «молнию» рюкзака, раскатав покрывало и раскидывая на лежанке свои обычные принадлежности, кочующие от дежурства к дежурству – мыло в  голубой коробочке, зубную пасту и щетку, складной ножик, зарядку к телефону и порядком затрепанную книгу «Ром, текила и кровь» - о Ямайке и аравакском племени, внезапно захватывающую, хотя и строго документальную, без красочных сцен – спасибо Леониду, поделился. Угнездившееся в душе настойчивое «Отвалите, нахрен, все!» жгло и требовало выхода – и он спиной ждал хоть малейшего намека на что-то, что даст ему вдоволь выораться. Хватило и последнего сообщения от бывшей жены – с другого телефонного номера, благо основной он заблокировал. Короткое, емкое, все объясняющее.
      «ТЫ ДУРАК!».
      Действительно, фельдшер Громов, как вы сами до такой простой истины не дошли? Правда, суть дуракования не уточняется, что очень обидно, верно? Дурак – потому что не согласился броситься к предавшей тебя бабе в клевреты, строго из чувства ностальгии, верности, и рыцарской обязанности носителя тестикул? Дурак – потому что осмелился не сдохнуть сразу после вытребованного развода, не спиться, не залезть шеей в петлю брючного ремня, примотанного к полотенцесушителю ванной комнаты, а нагло начал искать кого-то, кто отличается от Иры характером, внешностью, и степенью верности? Дурак – потому что вообще, в принципе?
      А еще был сон ночью – аккурат, когда он, растерянно потирая лицо, все же добрался из Тоохи до дома. Странный такой сон, глупый и беспредметный, как и все сны, где ты идешь не пойми куда, и лица, тебя сопровождающие, то и дело исчезают, или меняются, превращаясь из друга в подругу, а зачастую – в стороннего человека, сочетающего в себе черты вышеописанных предыдущих – и там он брел как-то туго, словно каждый шаг вяз в полу, по станционному коридору, четко понимая, что его по селектору дернули к Нине Алиевне, которой в кабинете старшего врача уже быть не может, и что карта вызова, которую он сдал – бредовая чушь, отписка, ересь, которую ни один нормальный человек никогда бы не написал. Но идти не получалось, каждый шаг был словно щедро смазан клеем, и Артем даже ухитрился посмеяться над этим во сне – мол, это так бывает, когда ты спишь на руке, отдавил ее, и тебе обязательно снится, что тебе надо кому-то заехать в физиономию, но руку не поднять, словно бревно рука в этот момент… Конец коридора станции начал светиться, и без какого-то удивления он увидел Зябликова, приобнимающего за талию Нину Алиевну, что-то шепчущего ей на ухо, что-то, судя по его улыбающимся губам, смешное. Он, кажется, начал что-то говорить им, не обращающим на него никакого внимания, но не получилось – несмотря на потуги, ни единого звука из его рта почему-то не выходило. Артем натужился, застонал от бессилия, заорал… и проснулся – от собственного крика, раскатившегося по квартире. Не было ни коридора, ни умерших врачей. Было лишь странное послевкусие от сна, словно тебя выдернули с сеанса в кино за миг до кульминации… выдернули, прошептав на ухо: «Подожди, не смотри, потом интереснее будет…».
      «А я и живу, как знаю, в чем разница?» - улетело ядовитое сообщение Лилипуту. Без ответа, разумеется.
      - НА ВЫЗОВ БРИГАДЕ ТРИДЦАТЬ ДВА!
      Ангелина прошествовала мимо, словно он был пустым местом, поросшим паутиной и крапивой уголком дачного нужника. Чуть погодя – громко хлопнула входная дверь, снабженная могучей пружиной.
      Помотав головой, Артем улегся и с удовольствием вытянул ноги на кушетке. Ничего так не радует сонного, разбуженного необходимостью идти, как еще пять минут, позволяющих поваляться под теплым одеялом, прижаться к подушке, и не видеть ничего из окружающего мира, где много зла, боли, ненависти и холода – в общем, всего того, что ты никогда не встретишь под одеялом, которым укрываешься с головой, вжимаясь щекой в любимую подушечку с вышитым на ней котиком. Особенно если учесть, что дорога на нелюбимую подстанцию в разы дольше, чем на свое основное место работы. Костенко все учла, и вряд ли он удивится, если вдруг выяснит, что по ее прямому распоряжению все самые дрянные вызовы скидывают только ему.
      Кстати, о вызовах – надо принимать смену, хотя очень не хочется. Усталость от дальней дороги на работу и с нее, от ежесуточных тридцати вызовов накапливалась, и уже не хватало двух выходных, чтобы придти в норму. С удивлением Артем поймал себя на мысли, что, может, не пойти перегружать машину, намывать ее изнутри «самаровкой», расписываться в журналах и вдумчиво изучать каждую ампулу и штампы стерилизации на крафт-пакетах, а? Может, ну их всех к собачьей мамаше, лег вот, и будет тут лежать, пусть селектор хоть разорвет от воплей – хватит. Отлежится немного, может, подремлет даже – а потом потянется, встанет, пошлет по вполне конкретному адресу всех, исключая, разве что, Христофоровну, и уйдет с подстанции прочь. Да, Костенко будет ликовать, ибо победила, но даже эта мысль уже не жгла – лишь мелькнула бегущей строкой, просто как факт, не вызывая эмоций. Ну, станет меньше на станции «Скорой помощи» на одного фельдшера меньше – что с того? Не развалится она, надо думать, как-то ж до этого стояла. А если даже и развалится – ему уже дела не будет. Просто уйти сейчас, добраться до дома, набить рюкзак всем необходимым, ухмыльнувшись, закрыть дверь на два замка, обесточить квартиру, выключить телефон, и убрести куда-нибудь в сторону гор, в леса, где до сих пор бродят олени и еноты. Страна у нас большая, есть куда пойти, чтоб подальше от жилья и электричества. И будет сидеть у костерка в палатке, глядя с высоты горного хребта, поросшего соснами, на далекое зарево огоньков где-то вдали, где мелькают всякие там костенки и кузнецкие, смотреть отвлеченно, с радостью понимая, что все это уже не имеет к тебе никакого отношения, нет ни друзей, ни врагов, никого нет и уже не будет. Это ли не счастье, фельдшер Громов – перестать быть и фельдшером, и Громовым, утратить отвратную привычку себя так называть мысленно, стать просто Артемом, без паспорта, счетов за квартиру, необходимости ходить на пятиминутки и описывать  в половину пятого утра, пытаясь сфокусировать отказывающий от недосыпа взгляд, двухнедельный панариций, слыша над ухом мат в свой адрес?
      Он коротко взглянул на входную дверь, ведущую в коридор подстанции. Веня, ты слышал меня? Пустишь к себе, на песчаный тропический пляж? Я хочу туда, к голубым водам океана, хочу на ночную рыбалку, которую ты, или кто-то похожий на тебя, мне пообещал тогда, хочу потягивать кокосовый ром и обрастать красивым загаром, а вместо вороха осеннего барахла носить одни лишь выгоревшие на солнце джинсовые шорты – а вот всего этого, что меня окружает, больше не хочу. Вообще не хочу, тошнит, веришь?
      Кажется, дверь чуть пошевелилась, и, наверное, в узкой щели внезапно мелькнула яркая полоска из сочетания голубого и белого, а в затхлом воздухе бригадной комнаты вдруг запахло океанской солью…
      - НА ВЫЗОВ БРИГАДЕ ТРИДЦАТЬ ОДИН, ТРИ-ОДИН!
      Артем от неожиданности подскочил – и громко, яростно выматерился. Разумеется, чудо пропало, не успев возникнуть, и не надо проверять – за дверью только узкий коридор, тянущийся мимо душевого кабинета заведующей, к диспетчерскому закутку, где на «рояле» его дожидается вызов к очередному сукиному сыну, жаждущему исцеления запущенного гайморита одним волшебным поцелуем между ягодиц. Глаза как-то странно жгло, в горле затвердел комок, а в пальцах рук возникла тянущая боль – они сжались в кулаки с такой силой, что побелели.
      - Все равно уйду…! – зло прошипел Артем, добавив следом целую ленту из диких матерных слов, которых устыдился бы в другое время. – Хер вы меня остановите, слышите?!
      Выходя из комнаты в коридор, он изо всей силы бахнул дверью – разумеется, никакого пляжа, никакого Веника не было – и зашагал в диспетчерской, борясь с желанием изо всех сил впечатать кулак в стену.
      У окошка диспетчерской стоял Каренчик, осунувшийся, сонный, помятый, вяло пытающийся натянуть на лицо улыбку.
      - Темыч, машину перегрузил, сумку пополнил, кислород не трогал, хирургию – тоже.
      Артем несколько раз вдохнул и выдохнул, пытаясь угомонить бешено колотящееся в мокром мешке перикарда сердце. Сумка, машина, хирургия… чтоб вам лопнуть всем...
      - Да, понял, блэк браза. Спасибо, пьяный буду -  расцелую.
      - Давай деньгами лучше, - дежурно отшутился Карен, и, не сдержавшись, сильно, тяжело зевнул.
      - Прикрывал бы, что ли. Мне абсолютно неинтересно, что ты ел на ужин.
      - Ничего, можешь не пялиться. Нас на станцию на десять минут запустили, и то в девять вечера.Тебя, кстати, все то же ждет, навазелинивай фонендоскоп…
      Не дослушивая, фельдшер сгреб карту, пробежал глазами графы, остановившись на самой интересной из них, называющейся «Повод к вызову». Да уж, хоть плачь, хоть смейся… «Застрял головой в батарее, 27 л., вызывает сосед, телефон…». А ведь еще нет даже девяти утра. Какой бес должен поселиться в мозгах, чтобы в такое время башкой в батарею полезть, какая бы она там ни была?
      - Сам с тактикой определишься, или ножовку дать? – полюбопытствовал Каренчик, также изучающий карту из-за его плеча.
      - Электрическую давай, на педальном приводе, - буркнул Артем.
      Дверь застонала пружиной, и выпустила его на улицу, в пасмурный просыпающийся денек, на пустой уже двор подстанции, где скучала только его машина, с распахнутой настежь дверью, влажно поблескивающая свежеоттертым салоном. Молодец, Каренчик, чего уж там… по сути, моет машину смена приходящая, свинство требовать этого от того, кто уже отработал сутки, а он, несмотря на полную выжатость, не поленился. Наверное, надо бы поблагодарить – но как-то не тянет. И не стыдно, что не тянет. И даже стыдно, что не стыдно.
      Громов полез в машину, открывая укладку. Пустые карты вызова лежат, полотенце чистое, из недр оранжевого ящика тоже разит дезсредством – сменщик и тут успел тряпкой пройтись. Он зашуршал пакетами, разбирая печатки, шприцы, жгуты и стерильные салфетки, пытаясь понять, что где – бригада не своя, сумка не своя, ко всему надо привыкать снова-заново…
      - Темыч, - раздалось сзади.
      - Чего?
      Карен, уже переодевшийся и собравшийся домой, стоящий у двери в машину, улыбнулся – как-то застенчиво, словно собирался спросить о чем-то постыдном.
      - Ты знаешь, чего… ты только головы там не теряй.
      Артем повернулся, уселся в крутящееся кресло, закинул ногу на ногу. Сузил глаза. Пояснения не нужны, понятно, о чем и о ком он.
      - А я похож на того, кто теряет?
      - Похож, - хмыкнул Каренчик. – Рож брутальных не корчи давай, я твой развод хорошо помню!И почему Юлька на нашу подстанцию перевелась – тоже помню! Вот, о чем я… Ангелинка – девчонка что надо, кто спорит, но только она очень… ядовитая, что ли. Нет, не так сказал. Отравленная, скорее. Так что ты это… повнимательнее будь, в романтику не кидайся.
      - А то?
      - Так не объяснить, если честно. Сам поймешь. Она умная, интересная, да и в постели, уверен, тебя не разочарует, сам не пробовал, но и так понятно. Но душу ей не открывай – по крайней мере, сразу и настежь, лады?
      - Или отравит?
      - Или отравишься, - серьезно сказал Карен. – Ладно, браза, я сказал, ты услышал. А теперь давай сменим ситуацию на «ты впахиваешь, я ушел».
      - Если еще минуту здесь протусишь, ситуация будет «я задержал вызов, ты вылетел со станции с отпечатком мой ноги на заднице».
      - Лапу тогда давай!
      - Такую лапу не видал я сроду!27 – беззлобно съязвил Артем, крепко пожимая пальцы напарника. Чуть крепче, чем надо – Карен грешил слабым рукопожатием, что порой раздражало. – Беги, Форест!
      - Черная кость пусть бегает, - величественно сказал Каренчик, поправляя висящую на плече сумку, после чего направился к шлагбауму, где, коротко посигналив, остановилась машина. А, ну да… Ирка Булгакова (ныне – Амбарцумян, конечно)своего  супруга на станцию привозит и увозит, по слухам – жутко ревнует, ибо бабский коллектив, и контролирует его везде, где можно, даже его прибытие и убытие на рабочее месте и с него. Впрочем, Каренчик ролью подкаблучника не тяготится, ему, как в свое время за счет телесной полноты не избалованному женским вниманием, подобное поведение супруги, до сих пор красивой и стройной, даже льстит.
      - Что у нас там, доктор? – поинтересовался водитель, пожилой, худощавый, при изящных, в тонкой медной оправе, очках, интеллигентного телосложения,  гладко выбритый, отрекомендовавшийся при первом знакомстве как Викентий Гарибальдиевич. И Артема он упорно именовал «доктором» и на «вы», игнорируя все иные формулировки, держась с подчеркнутым достоинством, исключающим возможность заматериться на неправильно перестраивающийся в левый ряд из крайнего правого джип. Слов нет, он был и казался куда солиднее Леонида, пусть более начитанного и эрудированного, но в его присутствии Артем всегда чувствовал какой-то невнятный дискомфорт, хотя и не мог его объяснить даже самому себе.
      - У нас улица Партизанская, Викентий Гарибальдиевич, - чуть помешкав, споткнувшись в очередной раз на необычном отчестве, ответил Артем. – Дом девятнадцатый, квартира двадцать третья, а там – великовозрастный дебил. Это если вкратце, и сильно упростить.
      Водитель Гарибальдиевич, дождавшись ответа, снял очки, аккуратно их сложил, еще аккуратнее спрятал их в пластиковый чехол, разгладил ворот рубашки-«ковбойки», степенно откашлялся. Так он поступал каждый раз, как получал информацию об адресе вызова.
      - Тогда, с божьим благословением, поедем.
      - Аминь, - буркнул Артем, потянув на себя раздвижную дверь машины.
      Боженька мог бы благословить как-то более правильно. Например, дав открыть другую дверь – и дав возможность от души хлопнуть ей, отсекая эту жизнь навсегда, как некротизированную ткань. И пусть на Партизанскую ехал бы кто-то другой, менее разочаровавшийся, менее вымотанный, более молодой и альтруистичный.
      Жалко, видно, стало.
      При Гарибальдиевиче, однако, выругаться было стыдно – Артем лишь сжал зубы, в очередной, уже не сосчитанный даже, раз, открыл окно, вытрусил из пачки первую за сутки сигарету.
      
      … и прикурил дрожащими от усталости руками. Где-то за горами занимался рассвет, еще даже не рассвет, а намек на него, когда ночные тени сереют и начинают отступать, а небо меняет цвет с черного на бледно-розовый там, где ущелье реки Тохса уходит вглубь и влево, скалясь обросшими соснами скальными обрывами. Ощутимо тянуло утренним холодом, уже скорее промозглым, чем приятным, пробирающимся от моря вверх по реке – осень уже вступала в свои права, выпихивая из курортного городка задержавшееся лето, готовя затяжные ливни и воющие морские ветры, которые будут рвать остатки листвы с засыпающих деревьев. Ежась, фельдшер прислонился к покрытому пылью желтому борту машины, затянулся, даже не чувствуя вкуса дыма. Да, Каренчик был прав. Вызов за вызовом, температуры, головные боли, повышенные и пониженные артериальные давления, ущемившиеся грыжи, обострившиеся гастриты (прободная язва прямо в ресторане – после отведанного тосканского лампредотто28), россыпью мелочь в виде «критического нарушения стула» (ходит в уборную практически по будильнику, но тут сходила пять раз вместо трех ангажированных), «клещ искусал» (аллергический дерматит, и судорожные поиски оставленной в коже головки мифического в это время года клеща), «пропал голос» (без юмора – дамочка с ОРВИ напористо требовала немедленного возвращения возможности говорить, ибо ей завтра на оплаченное занятие по вокалу у некого заезжего маэстро, а холодное пиво накануне наглухо обрубило ей возможность уделать Паваротти);  а в ночь, как водится, миссии усложняются, добавляется «избили у мусорного контейнера, полицию не вызывали», «гной в глазу, звонит тревожно», «задыхается во сне, требует кислородный аппарат», «беременность подтвердить» (подпитая семейная пара, только-только после акта размножения, желающая от фельдшера «Скорой помощи» профессионального закрепления состыковки яйцеклетки и сперматозоида). И стволовой инсульт – под занавес, с поводом «болит затылок, настаивают на вызове бригады» - по классике, дом очень на отшибе, бегающий перед машиной мужчина узбекской национальности, беспорядочно машущий руками, а дальше – узкий проезд, где слева – заросший ажиной склон, справа – осыпной обрыв, после – загаженный строительным мусором бедный дворик с ржавыми трупами «Москвича» и «Газели», намертво вставших на вечную стоянку, тусклый свет самой настоящей керосиновой лампы в окнах, а за ними – насквозь пропахшая печной гарью душная комнатка, где на кровати ворочалась женщина, видимо – мать мельтешившего, чья ночная рубашка была густо заляпана на груди пятнами рвоты, а от пересохших уголков рта на простыню стекали густые тяжи слюны. Все надежды, что этот самый затылок обернется, максимум, мигренью, испарились, стоило только услышать дыхание лежащей – тяжелое, сипящее, натужное, словно каждый вдох давался лежащей с трудом; бонусом шли поплывшая внизправая щека и запавшее веко. И сипящее «Пхпхпхпппппп…!», расплевывающее  пенистую слюну на одеяло. Понятное дело, дальше все уже было как по строчкам лекции в медучилище – правосторонняя гемиплегия, лютая суправентрикулярная тахикардия, и цифры артериального давления, забравшиеся на семьдесят единиц выше нормы. Тяжелое, сопящее, шатающееся от усталости волочение на жгуче врезающемся в кожу рук одеяле больной, снабженной катетером и льющейся в систему магнезией, в машину, с поддыхиванием мечущимся сыном мешка Амбу. Вежливый вопрос Гарибальдиевича на тему того, как отсюда выезжать. И не менее вежливый ответ суетливого: «Так… только задом». Задом – по извилистой тропе, оснащенной обрывом, шириной совпадающей с габаритами «Фольца»! Негодующий ответ водителя: «Ну… ты, зараза, профессор! Может, сам выедешь?». И долгое, мерзкое, ворочанье машины, где зеркало заднего вида бесполезно в принципе, поэтому каждые полметра водитель до пояса вывешивается в распахнутую дверь, а через еще пару метров – выходит и смотрит, не сорвутся ли колеса вниз… а фельдшер в этом время, привычно мешая в голове молитвы с матюками, придерживает ларингеальную маску, поглядывая на сияющий синим экранчик пульс-оксиметра, перемеряет давление, и ждет, сжимая шкурку на затылке, что либо машина сейчас, рывком осев, с диким скрежетом завертится, меняя потолок на пол много раз, либо, что более вероятно, что пациентка забьется в накатившем пароксизме асфиксии, посинеет и обмякнетна носилках…
      - Викентий Гарибальдиевич, как там?
      - Пять минут, доктор – и еще пятнадцать с половиной, до приемного. Я работаю.
      Вот так – строго, конкретно, чеканным слогом. Гарибальдиевич, кажется, трудится на линии очень давно. Знает, что творится в душе у нависшего над телом пациента в салоне медика. И даже уже способен прогнозировать прибытие – приблизительно, конечно. Но даже такая приблизительность для того, кто сейчас нервно поглядывает на дефибриллятор – важна.
      Упущение Костенко – как оно есть. Нельзя было такого водителя ставить в смену с опальным фельдшером Громовым. Развратит, как есть, заставит хотеть остаться на линии, видит бог.
      Сигарета тлела, дым пьянил, больно бил острым в голодный пустой желудок. Артем мутно смотрел на зарождающийся рассвет. Ничего не хотелось. Вспоминалась лишь армейская истина, что самое главное счастье на свете – это выспаться. Второе,  но не самое важное – отожраться. А все остальные радости – настолько третичны, что даже не стоят упоминания. Вот и сейчас – хочется забраться в кабину, уткнуться лицом в спинку сиденья, и заснуть – наглухо, напрочь, вопреки всему, и пусть дьявол описывает эту женщину и ее бульбарный синдром, подробно и в деталях. Он довез, он сдал в приемник, он справился… он молодец? Нет, господа, молодец в отечественной медицине не тот, кто довез и спас. Молодцом считается только правильно отписавшийся. И имя им легион, немолодцам, которых изжили за эффективную, но не по стандартам оказанную, помощь. Витьку Мирошина помним же, верно?
      Тычок в планшет – ну, давай, падла, добей! Вызовы – они же всегда есть, а уж скинуть их на ссыльного из Центра – святое дело.
      Короткая пауза. Звонкий удар пришедшего сообщения.
      «ул. Набережная, у моста. Упал в реку, вызывает очевидец».
      - Еееееееесть в графском парке чооооооооорный пруууууд! – заорал Артем, отшвыривая окурок. Громко, надрывно, нарочито незвучно. Спят же налогоплатящие, те самые, кто на вопрос о месте работы гордо отвечают: «Таролог, нумеролог, бизнес-коучер, девелопер продакт-плейсмента, тик-токер», ну, или что-то еще такое же на мерзотной мешанине русского языка с американщиной, подразумевающее что угодно, только не нормальную работу. – Там лииииииилиии цветуууууут! ЦВЕТУУУУУУУУТ… вашшшшу мамашу..!!
      Водитель, сменивший Гарибальдиевича, отмолчался.
      Набережная – рядом со станцией, в принципе, десять минут неторопливой ходьбы. Пересекая древнюю речку Тоох-са, нависает над ней вантовый мостик – окантованный канатными перилами, пружинящий под каждым шагом, подбрасывающий вверх так, что порой хотелось задержаться на нем, попрыгать, как в детские годы на панцирной кровати – чтобы вверх и вниз, испытывая вновь и вновь восхитительное наивное чувство полета, чувство оторванности от земли, от планеты, от всего на свете. Река там, по сути, неглубока, даже в зимнюю пору, когда идут дожди и редкий снег, по плечи рослому дядьке, разве что, а уж ныне, после лета – кого ж там рогатый пощекотал под коленкой, сбрасывая вниз, в мелководье. Впрочем…  Артем заморгал, потер лоб… да, был же дождь, тяжелый, залповый, выбивший пыль из выгоревшего на поздней жаре района, и по бетонным берегам понесся могучий ревущий поток горной реки, мигом утратившей всю свою пасторальную умиротворенность. Но это было три дня назад, все успокоиться уже должно было давно. Ладно… вызов есть, обслужить его все равно придется, к чему пустая словожвачка?
      - Срочно?
      - А то, - ответил Громов, забираясь в кабину, с неудовольствием чувствуя, как жжет пальцы в кроссовках, как давит на поясницу ремень, как ноет шея, полночи искривленная в неудобном положении, когда приходилось втискивать голову в зазор между сидениями, чтобы подремать хоть между вызовами.
      - Контрольное изнасилование?
      - Контрольней некуда, - произнес фельдшер, откинул голову назад и закрыл глаза, давая понять, что на разговоры не настроен. Больно уж общительный водитель попался, не чета солидно молчащему Гарибальдиевичу.
      У моста, припарковавшего два каната у края крашеного в белое бордюра, их уже встречали – даже двое. Моргая успевшими поплыть в коротком сонном забытье глазами, Громов ненавидящим взглядом смерил обоих – соплячье, разумеется, студентики, судя по тощим фигуркам, слишком высоким для зубрителей дискриминанта, формул уравнения реакции и реактивности образа Раскольникова. Светало. Он – одет в какие-то нелепые мешковато сидящие на чреслах джинсы, обвешанные побрякушками, подкатанные снизу, обнажая волосатые тощие лодыжки, и в майку с глубоким вырезом в районе ворота, несомненно, призванную призывно обнажить мускулистую грудь, но лишь скудно обвисшую в указанном районе; она – тут ситуация лучше, джинсовые шортики, обтягивающие чуть полноватые, но длинные при сём ноги, короткий топик, открывающий живот, и подтягивающий вверх то, что вырез майки партнера стыдливо не имеет. Понятное дело, парочка, в приступе первой и самой сильной любви, всю ночь жавшаяся по лавочкам, не заметила, как ночь прошла, а уже на пути к дому – увидела очередную пьянь, и решила добавить остроты и так нескучно проведенной бессонной ночи. Ну, не за свой счет, разумеется, это ж надо раздеваться и реку лезть, куда проще достать из кармана смартфон и тыкнуть пальцем в три цифры.
      Артем выбрался из машины, выбрался тяжело, с неудовольствием слушая, как протестует, стонет и отказывается работать еще только недавно полностью послушное тело. Не хотелось ничего. Вообще. Даже обматерить этих двух социально активных, которым не спится – сил уж не было. А уж прочитать им лекцию на тему того, что служба «Скорой помощи» не занимается выуживанием кого-либо из рек, озер, болот и прочих водоемов – тем более.
      - Вы… это, вы… вон там он, кричит уже полчаса!
      - МЧС звонить не пробовали? – голос получился какой-то мерзкий, хриплый, скрипучий, словно у пирата. Сигарета виновата, что ли?
      - Мы… нет? – пролепетала девушка, переводя растерянный взгляд на ухажера. – Мы не знали просто!
      Ухажеру полагалось сейчас расправить цыплячьи плечики и ринуться в атаку – ну, как, в атаку… обнажив телефон и камеру, комментировать сволочную работу дегенератов от медицины, которым по преступному недосмотру доверили спасение человеческих жизней, а попутно полагалось перечислять статьи и знакомых, которые указанным дегенератам жизнь могут крайне осложнить, стоит им лишь пальцем шевельнуть в сторону снимающего.
      - Простите, - ответил паренек. – Не подумали, испугались просто. Я хотел сам спуститься, но, сами видите, дрыщ – я обратно бы не вылез, и его бы не вытащил.
      Артем замер. Какое-то время сверлил взглядом парня, разыскивая подвох в сказанном. Нет… смотрит прямо в глаза, и – искренне, кажется, говорит.
      - Ладно… показывай!
      - Так… не слышите разве сами, что ли?
      Шумела горная река, утренняя, покрытая рябью, создающей ложное впечатление бегущий вверх по течению маленьких волн. Шумели тополя, высаженные вдоль набережной. Шумели на близкой эстакаде редкие утренние машины. Шумело недалекое отсюда море. Еще был какой-то шум – невнятный, неопределенный шум просыпающегося городского района. И тихий надрывный плач за всем этим был почти не слышен.
      Чертыхнувшись, Артем бросился на мост, краем уха слыша, как следом за ним топают шаги вызывающих. Взлетел по коротким металлическим ступеням, вцепился рукой в холодный металл каната, выполняющего роль перил:
      - ГДЕ?!
      - Да вон же… вон, видите!
      Он видел. Как не видеть. Маленький островок, остатки опоры старого, каменного, убыхами построенного, моста, окруженный тяжелыми бурлящими струями холодной горной воды, торчащая из гальки сухая ветка. Зацепившийся за ветку пластиковый пакет из супермаркета. И маленький рыжий комочек, дико, жалобно мяукающий, лежащий на холодной гальке, мокрый и дрожащий.
      - ****Ь!
      - Наверное, выкинул кто-то, чтоб утопить, а он вон зацепился, - раздалось сзади дрожащим девичьим голоском. – Он охрип уже, мы случайно услышали… Там не видно было, Сережа фонариком светил.
      Артем почти не слышал, что ему говорили.
      Перед глазами вставала колючая заросль Крапивина ручья, декабрьский утренний холод, Веник – мокрый, грязный, выбирающийся из бетонного проклятого канала, прижимая к себе бьющегося Подлизу…
      В голове что-то гулко забухало, тяжело, перед глазами поплыли красные круги.
      Лешка Вересаев, с красными сумасшедшими глазами, истерично орущий, дерущий ворот его формы: «Котика… в канал..!! Убью пидора…! Убью нах!!».
      Веник, дрожащий, мокрый, доверчиво прижимающийся к нему боком, пока он, содрав с плеч куртку, пытался укрыть его и кота от налетающего с хребта промозглого ветра.
      - Доктор… вы куда?!
      Артем, рывком перемахнув через канат, уже карабкался по ферме моста, понимая, что дотянуться до камней – не получится, разжал руки, и больно ударился подошвами. Правая ступня, словно ждала – бодро вильнула внутрь, выхлестнув вверх по голени яркую стрелу боли.
      - Вы там как?! Вы живы?!
      Заерзал луч света – парень оживил фонарик на своем телефоне.
      - Да живой, в глаза не лупи! – прошипел фельдшер, с трудом поднимаясь, стараясь не взвыть от боли в лодыжке. – На кота свети, не на меня, дебил!
      Волны реки – вот они, рядом. До островка недалеко, метра три, не больше, и даже толстых веток, валяющихся на камнях, вынесенных с верховий – полно, перекинуть можно. Но котик уже не переберется, видно же в неверном свете, который обеспечивал сверху вызвавший Сергей. Маленькое рыжее тельце в скомканной шерсти лежало на мокрой, то и дело захлестываемой волнами, гальке, и лишь судорожно вздрагивало.
      Артем поднял глаза вверх, к разгорающемся лазурью небу:
      «Послушай меня, ты, гнида, сидящая там… не знаю, слышишь ты меня, или уши всегда затыкаешь! Я много от тебя в этой вонючей жизни стерпел, много тебе простил, многое спустил на тормозах! Даже Веню я тебе отдал, не спалил ни одной твоей церквушки драной, в которые я ходил, свечки ставил, хотя никогда в них не верил! И жену, и Юльку. И все, что мог. Но если сейчас, ты, сука, не дашь спасти этого котика…».
      Первый шаг – самый трудный, вода обжигает ногу до колена, тут же облепляет мокрой тканью, второй – такой же, а следующий – до бедер взлетает леденящий холод, и под ногами ползут куда-то вниз речные голыши, и понятно, что следующие два метра – это уже с головой, нет там уже давно мелкого дна.
      Удар волны в грудь, брызги жгут глаза.
      - До…р..! – невнятно доносится сверху.
      «Я не поленюсь тебя там найти, и так заеду тебе по яйцам, что ты…!»
      С головой.
      Звонкий бульк, холод, страшное сводящее тело чувство, судорожно шарящие пальцы, вцепляющиеся в камни. Рывок наверх. И ветер – шквальный, по ощущениям, старающийся выдрать даже малейший джоуль тепла из покрытого гусиной кожей тела.
      С трудом подтянувшись, Артем выбрался на островок, встав коленями на нанесенную водой гальку. Осторожно подвел пальцы под лежащего котенка, поднял. Маленькое тельце в сбившейся в мокрые колтуны рыжей шерстке бессильно обвисло, маленькие лапки с трогательно розовыми подушечками растопырились в стороны.
      - Ну-ну-ну… - дрожащим голосом прошептал он, прижимая котика к себе. – Ну, масенька, ну ты чего! Я же уже тут, ты же только что мяукал… за две минуты ничего не изменилось же, слышишь?
      Сверху что-то кричали – уже не два голоса, четыре, или даже больше, Артем не обращал внимания, он сосредоточенно и яростно дышал на обвисшее в его ладонях тело котенка, пытаясь согреть, пытаясь оживить, пытаясь сделать хоть что-то… мозг судорожно перебирал препараты в терапевтической сумке, угрюмо комментируя, что без знания дозировки любое лекарство обернется ядом, а еще найти вену у котенка куда сложнее, чем у ребенка, у того хоть шерсти нет.
      На попытки согреть котенок не отзывался. На попытки растормошить – тоже. Тройной прием Сафара и пособие сердечно-легочной реанимации сейчас тоже ничем не могли помочь – не учили этому в медучилище.
      «Убью…», - металась безумная  мысль. «Убью, сволочь, убью, на части тебя разнесу, глотку у тебя вырву, сука ты драная… всю смену я всякую мразь баюкал, всех овулях обласкал вовремя, всю пьянь не обидел, всех ипохондричных утешил… и вот так ты меня наградил, вот этим вот?!».
      Что-то мягко ударило по макушке. Артем поднял голову – странным, дерганным, чужим каким-то движением. Пакет, привязанный к бинту, вился на ветру, до добираясь до него, то снова уносясь прочь.
      - Слышь, мужик, кота сюда клади! – донеслось сверху – голос был мужской, громкий и тяжелый, отличающийся тембром и интонацией от студенческого голоска вызвавшего Сергея.
      - А ты..?
      - Нормально привязал, не ссы! – гаркнул голос. – Живее давай, пока не замерз там!
      Распахнув пластиковые створки, Артем осторожно положил котика внутрь. Тело била сильная, крупная, неконтролируемая дрожь. Пакет вырвался из трясущихся пальцев и рывком ушел вверх.
      - Сиди, сейчас тебя выдернем!
      Он сидел. Разгоралась за горами заря. Бежали вверх мелкие волны по речке Тоох-са. Кто-то, истеричный и давно предупреждавший, бил наотмашь в затылок, и орал что-то про простатит, пиелонефрит и пневмонию. Он молчал – сил ругаться не было даже мысленно. Он устал за эти сутки – очередные и не последние.
      Перед глазами замельтешила оранжевая лента.
      - Булинь скрутишь, нет?
      Почему-то вспомнился Леня – он в этой ситуации бы ухмыльнулся, оскалился бы, и непременно процитировал бы своего любимого Сабатини.
      - Айе, кэп…
      - Слышал, нет? Сейчас, подожди, сам…
      - Да сделаю! – выкрикнул Артем, оборачивая вокруг себя буксировочный автомобильный трос, ничем другим эта оранжевая полоска быть не могла. Делов-то…
      - Тянем, выдыхай!
      Ткань больно впилась в поясницу – будь кто поопытней, вроде капитана Питера Блада или того же Леонида, сообразил бы завести петлю беседочного узла себе под задницу, а не в район почек. Артем судорожно вцепился в трос, из остатков сил пытаясь на нем подтянуться – чтобы не заорать от боли сдавленной поясницы. Впрочем, терпеть пришлось недолго – две мужские руки вцепились ему в предплечья, потом – в плечи, а потом – мощным рывком вытянули на доски моста.
      - Молодец! – буркнул один из спасавших, рослый, угрюмый, наряженный в какую-то безразмерную черную майку и такие же брюки. – Давай живо в машину твою, отогревайся!
      Артем попытался подняться, ему казалось, что будет легко – ведь как-то же он все эти годы выполнял этот маневр. Но на сей раз почему-то все сразу пошло не так, как-то неправильно затряслось колено, а потом и лодыжка справа, а после и все тело куда-то невнятно поволокло.
      - З-зара-за…
      - Хорошо понырял, - гулко раздалось над головой. – Лежи, божье недоразумение, сейчас дотащу. Мальцы, с дороги сдрыснули, двери открыли, ну!
      - Да хорош, отпус… - начал было фельдшер, пытаясь встать – но внезапно могучие руки подняли его, как пушинку, мост закачался – и снова возникло это, из давно забытого детства, восхитительное чувство полета. Тело холодило – утренний ветерок набирал силу, дрожь все больше становилась неконтролируемой, а впереди, за вантами и маленьким поворотом на дорогу – сиял огнями белый салон «Фольца», дверь уже была распахнута, а безымянная девушка в коротких шортах, вызвавшая на пару с поименованным Сергеем, распахнув глаза, держала ее за ручку, словно боясь, что захлопнется.
      Гудела печка. Та самая, которую еще на «Газелях» водители запускали с боем после лета – аргументируя тем, что кранчик, перекрывающий радиатор, закис, и открыть его – это устроить потоп из горячей воды в салоне и кабине. Плыло тепло. А на носилках, на невесть когда и кем расстеленном одеяле, лежал бессильно раскинувшийся рыжий мокрый комочек.
      Отпихнув своего спасителя, вырвавшись и встав на ноги, Артем бросился в салон.
      - Да хорош тормошить его, доктор, видно же, - негромко произнес вытащивший его из реки мужчина.
      Что-то прошипев, фельдшер перевернул котенка, пытаясь найти хоть что-то, хоть какую-то искорку жизни.
      - Может, в ветеринарку его? – робко раздалось сзади девичьим голосом.
      Артем закрыл глаза, сильно стиснул веки, до боли, чувствуя, как из-под ресниц на носилки срываются горячие капли. Хотелось орать, хотелось что-то разнести в клочья, схватить кого-нибудь за глотку и выдрать ее в ореоле кровавых капель, хотелось колотиться головой о стены, проломить их к чертовой мамаше. Дрожащие пальцы судорожно мяли крохотное тельце, бессмысленно нажимая на тонкие ребра, стараясь хоть как-то помочь, хоть что-нибудь сделать, лишь бы не сидеть вот так вот, беспомощно свесив руки… только в такие моменты и понимаешь тех, кто вызывает к уже агонирующему, с дикой надеждой в дрожащих голосах молящих: «Доктор… ну хоть что-то…».
      - Отмучался уже, бедный, - буркнул мужчина. – Слышишь, врач, оботрись хоть, простудишься!
      Котенок не шевелился, маленький треугольный хвостик обвис, тонкие усики безвольно серебрились в жгучем свете потолочного светильника.
      Поздно.
      - Идите, ребята, - не поворачиваясь, глухо произнес фельдшер. – Спасибо, что вызвали и дождались.
      - Да… чего там, - ответил из-за его спины юноша Сергей. – Вы… как сами? Его заберете, или, может, нам вызвать, кто у них там в ветеринарке есть?
      - Идите, сказал! – рявкнул Артем.
      - Ладно… извините.
      Дверь, зашумев роликом в направляющем пазу, закрылась.
      - На станцию? – коротко раздалось из окошка в переборке.
      Артем протянул руку и рывком закрыл заслонку из оргстекла.
      Машина тронулась. На улице просыпалось утро, еще слегка мутное от ночной темноты, сползающей в водостоки, подвалы и колодцы люков, но свежее, освещенное роскошным огнем свечами горящих верхушек тополей, унизанных ярко-золотыми, еще не облетевшими, листьями. Показались первые прохожие на набережной. Даже море – внезапно порозовело и похорошело, пенные гребешки, все еще остающиеся после недавнего шторма, засверкали в лучах выходящего из-за гор солнца.
      Фельдшер скорчился на носилках, закрыл глаза. Крепко, изо всех сил, прижал к себе тело котенка. Затрясся, до боли, до кровавой струйки, закусив нижнюю губу. Хорошо, что гудит печка, хорошо, что закрыто окно в кабину. Никто не услышит. И не увидит.

      Диспетчер промолчала, когда он молча, толкнув тугую дверь, зашел в коридор подстанции, пройдя мимо окошка. Никто не задавал ему вопросов, когда он, войдя в комнату отдыха, швырнул планшетку с картами вызова на журнальный стол, свалился на свою кушетку, отвернувшись к стене. Никто не дернул его за плечо, когда селектор, откашлявшись, позвали персонал отработавшей смены на утреннюю планерку. И ничего не сказала ему Илона Христофоровна, когда он, переодевшись и кое-как умыв лицо, успевшее за сутки обрасти колкой щетиной, прошел мимо ее кабинета, не поздоровавшись и не попрощавшись. На родной Центральной такое бы не прошло бесследно – ни отзвона с вызова, ни выставленного статуса бригады в планшете, ни сданной карты вызова. Впрочем, в каждой избушке – свои игрушки. Да и водитель, надо понимать, рассказал все сразу же и всем.
      Улица Городская уже шумела обязательным металлическим потоком, и шум этот бесил, давил на уши и душил своей назойливостью. Был вариант свернуть на набережную – но после того, что случилось пару часов назад – туда?
      Пакета из супермаркета и тельца котика уже в машине не было.
      - Ангелиночка забрала, - пояснила Инна Маева, ласково проводя пальцами по его предплечью. – Она у нас всегда всех котиков…
      Не дав ей договорить, Артем отвернулся, и размашисто зашагал прочь от станции, зашагал куда глаза глядят, лишь бы не видеть ни синей униформы с красным крестами, ни желтых машин с ними же, забыть про все, про всех, утонуть головой в чем-то постороннем, отвлеченном. Сейчас бы очень пригодился дядя Сережа с его тиром, но до него – полтора часа езды в переполненном автобусе по пробкам. Надраться, может быть?
      Улица Городская закончилась, Громов очутился на развилке, одна дорога круто поворачивала вправо и взбиралась вверх, вторая шла вниз, к реке, куда-то в район старой застройки, где виднелись в скоплении жухлой по-осеннему зелени замшелые шиферные крыши некогда временно возведенных домов и домиков барачного типа – для строителей района Тохса. Там – узкие дворики с древними лавочками под заросшими беседками, кое-где – проложенные брусчаткой тропинки между домами, по советскому времени - наивные огородики, отделенные от дворов и улиц вбитыми в землю арматурными прутами, на которые намотана алюминиевая проволока или зеленая пластмассовая сетка, там тихо, там нет шума машин и гомона толпы. Почти что родной Цветочный бульвар, разве что – стиснутый двумя высокими горами. Нет, туда тоже не хочется. Прошли те времена, когда одинокая лавочка и пара банок пива лечили душевные раны, причем – с первого раза, и без рецидивов.
      Артем повернул направо и наверх.
      Зачем, если честно, он и сам не понимал. Может, просто потому, что идти больше было некуда – не хотелось никуда, даже домой, потому что там – гулкая пустота четырех стен.
      - Не трать время зря, подъем крутой, выдохнешься, - негромко раздалось сзади.
      Он рывком обернулся. Ангелина, на сей раз – в несерьезном спортивном костюме белого цвета, мешковатом, полностью скрадывающем какие-либо призывные извивы тела, стояла за его спиной, облокотившись о сетчатый высокий забор, отграничивающий футбольное поле от проезжей части.
      - Кто тебе сказал, что я к тебе собираюсь? – вопрос вышел жалким и криво построенным.
      Рыжулька покачала головой, перебросила чуть завившиеся волосы через плечо.
      - Я сказала. Пойдем.
      Она взяла его за локоть, настойчиво потянула в противоположную от ее дома сторону – аккурат в глубину старых дворов. Шум машин, количество которых все увеличивалось на улице Главной, стал отдаляться, становясь глуше и слабее. Над головами идущих поплыли ветви огромных старых сосен, засыпавших старый, потрескавшийся кое-где асфальт, длинными сухими иглами, потянулись справа живые изгороди из лавра благородного, известного в быту как «лаврушка», зашелестела слева, скрытая высокими платанами с уже наполовину опавшей листвой, речка.
      У одного из домов, под балконом,Ангелина остановилась, сжала губы. Остановился и Артем, не зная, что сказать, угрюмо глядя куда-то в сторону – на девушку смотреть почему-то было тяжело.
      - Котика отдала человеку знакомому, он в этой сфере работает. Его кремируют.
      - В этой – это в какой? – почему-то вопрос вышел злым и сочащимся ядом. Возможно, взбесила деловитость Ангелины, уже все решившей и сделавшей. Не она, дьявол, ныряла в холодную воду, не она пыталась реанимировать маленькое тельце… не она поняла, что поздно…
      - Эвтаназии делает! – жестко ответила рыжулька, сверля его зеленым взглядом. – За деньги!
      - Нормальная профессия, что. И ненапряжная по сути.
      - А ты слышал, как котенок плачет, когда ему машина ноги и таз в фарш перемолола?! – глаза Ангелины неожиданно, без предупреждения, полыхнули чистой, ничем не замутненной, яростью, мелкие зубки оскалились. – Слышал, как собака скулит, которой добрые дитачки по частям лапы рубили и глаза выкололи – и все это онлайн, под лайки и комментарии таких же выродков?! Пытался хоть раз помощь оказать коту, которого ублюдки за тестикулы леской привязали и с девятого этажа скинули?! Пытался хоть раз их спасти, пытался хоть убаюкать, чтоб им не больно было?! Хватило бы у самого духу их удавить, чтоб не мучились?! Стоишь, позы тут корчишь! Если бы не Аркадий…
      Артем, вздрогнув всем телом, отвернулся. Что-то обожгло глотку и желудок, колючей волной пронеслось по спине и затылку, оставив странное ощущение онемения.
      - Я звонила, я договаривалась, за свои деньги их...!
      - Прости…
      Она не обняла и не прижалась сзади. Молча стояла и ждала, пока он, тряся головой, тер глаза, тяжело и сильно дыша. Ничего не говорила, не пыталась утешать, не пыталась язвить. Словно то, что только что произошло – не главное.
      - Пришла зачем?
      - Если бы я не пришла, пришел бы ты, - коротко ответила девушка. От внезапно всколыхнувшейся ярости на лице не осталось ни следа, ее сменила какая-то отрешенность. – Поговорить нам все равно пришлось бы, так зачем тянуть?
      Действительно.
      - Тогда начинай, - произнес Артем, ненавидя себя за выказанную слабость и за сырость, холодящую кожу вокруг глаз и вдоль носа. Не в таком состоянии надо вести серьезный разговор.–Ну… или можешь не начинать. Я, в принципе, подобные речи слышал не раз и не десять. Наша встреча была ошибкой, дело не во мне, дело в тебе, я достоин лучшего, а еще ты завидуешь моей будущей девушке, а самый лучший вариант для нас – остаться друзьями, и забыть все, что было. Верно, ничего не упустил?
      Ангелина обидно хмыкнула, зеленые глаза сузились:
      - Насчет количества ты явно преувеличил. Кто тебе такое мог расписывать? Ну, жена твоя бывшая, перед которой ты до сих пор влажнеешь голосом. Ну, Юлечка наша, что в твою сторону кроличьи взгляды кидает, стоит тебе только отвернуться. Кто еще? Армяночка эта твоя, которая за тобой хвостиком бегает, и которая сама не знает, что ей нужно? Верно, ничего не упустила?
      Артем несколько раз моргнул, борясь с желанием сделать шаг назад. Ядовитая и крайне больно бьющая отповедь, ибо отповедь правдивая. Вышибающая напрочь почву из-под ног.
      - По остальным пунктам – тоже неправильно. Наша встреча не была ошибкой, и знаком провидения она тоже не была. Она была просто встречей, какие на этом глобусе происходят каждую минуту. Если ты запамятовал, домой я тебя забрала сама, да и все, что было после – не твоя заслуга.
      - Тогда..?
      - Ты уже одной ногой на увольнении! - безжалостно продолжила девушка, неизвестно зачем расстегнув и рывком застегнув «молнию» на белой спортивной куртке. – У тебя это на лице написано. Тебя твое начальство гноит, и ты держишься только из принципа, но когда ты психанешь и сдашься – вопрос времени. Сегодня утром ты уже психанул. Значит – и сдача не за горами. Ты уйдешь – а мне работать. И я не хочу, каждый раз приходя на смену, с Юлькой в разные стороны смотреть, и при встрече плеваться!
      Где-то в небе, прорезая лазурь белым, плыл самолет, оставляя расходящуюся «елочку» инверсионного следа. И солнце – оно уже играло оттенками золотого на иглах сосен, бросая яркие блики на старый, выцветший, еще развитой социализм помнящий, асфальт. Мимо, шаркая ногами, прошествовала бабулька, в пестром домашнем халате и тапочках-«вьетнамках», звонко шлепающих при каждом шаге. Она вывалила содержимое мусорного ведра в контейнер, возле которого, как оказалось, неудачно остановились фельдшера, смерила обоих насквозь подозрительным взглядом, после чего ретировалась, оставив в воздухе неосязаемое «Я слежу за вами, шпана малолетняя…».
      - Ладно, я тебя услышал. Хотя, не могу похвастаться, что понял. Если тебе так дороги отношения внутри вашего коллектива, какого ж тогда…
      - Ты мне понравился, - коротко ответила Ангелина, прямо и ясно смотря ему прямо в глаза. – А то, что мне нравится, я привыкла брать!
      Громов потер лоб, с неудовольствием чувствуя, как что-то, кольнув, начало пульсировать в виске справа.
      - И теперь, как это у вас принято блеять в бабьих блогах – ждешь поступков и «добиваться»?
      Ангелина покачала головой. Внезапно ее лицо заострилось, стало разом каким-то постаревшим и строгим.
      - Ты невнимательно меня слушал. Ты мне действительно понравился. И дело не в смазливой мордашке – видит Бог, есть мужики покрасивее и пофигуристее тебя. И не в сексе, разумеется – бывало и лучше, и дольше, и размером повнушительнее, если хочешь. Ты мне понравился как личность. Интересный, начитанный, умный, приятно пахнешь, голос бархатный, трогательно одинокий и мило колючий, стоит тебя задеть. Надо быть слепой или тупой, чтобы на такого не обратить внимания!
      Артем молчал. Девушка решительно тряхнула головой:
      - Поэтому, скажу так, если бы я однажды, услышав звонок в дверь, увидела бы тебя там, с кольцом в коробочке и предложением руки, сердца и иных органов и тканей – я бы даже не дала бы тебе договорить, забрала бы, и больше никогда бы не отпустила!
      В наступившую тишину вплелась трель какой-то глупой птицы, согревшейся на верхушке сосны, поверившей, что это краткое тепло – это снова лето… Но лето – оно ушло, его уже нет, и нескоро будет.
      - Что же тогда после обязательного «но»? – спросил Артем. Голос прозвучал хрипло, зло, скрипуче.
      - Сам как думаешь?
      Он покачал головой.
      - Прости, после суток думается не очень. Особенно на вашей подстанции, где задрачивают исключительно «мясцо с Центра», чтобы свои могли отоспаться.
      Щеки у Ангелины чуть порозовели, давая понять, что удар засчитан – удар хороший, точный, ударивший больно туда, где ему до того доверчиво приоткрылись.
      - В этом и есть твоя беда, - помолчав, произнесла девушка. – Ты ищешь врагов – вовне или внутри, неважно. И не ищешь друзей. Воюешь со злом, забыв, что надо еще и делать добро. И в этом ты – всегда один.
      - Как я это должен понимать?
      - Я уже сказала. Ты одиночка, Артем Громов. И проблема именно в этом.
      - Ты, что ли, не одиночка? Или у тебя мужики каждый третий день меняются, по графику?
      Прозвучало это так, как и должно было – сволочно, грубо, насквозь оскорбительно. Уже договаривая, Артем впился ногтями в ладони, понимая, что сказанного не вернуть, уже сожалея, уже готовясь к заслуженной волне ненависти…
      - Нет, - ровно произнесла Ангелина, не отводя от него глаз. – Ты у меня первый за последние девять месяцев. Но речь не об этом. Твое одиночество – это твой враг. А я свое – смогла сделать своим другом. Мне хорошо, и когда кто-то со мной, и когда я одна. Илоне Христофоровне хорошо, когда она на станции, потому что ее душа может жить и цвести только там, у нее муж давно умер, и дети давно выросли. Кристине – хорошо, когда кому-то не очень хорошо, она не очень умеет любить, зато хорошо умеет ненавидеть. Юлечке нашей – хорошо только с тобой, а со всеми другими ей плохо.
      Она помолчала.
      - А тебе… тебе плохо даже с самим собой. Ты – пустота и вакуум, Артем Громов! Ты не можешь ни любить, ни ненавидеть, ты позволил кому-то и когда-то разодрать твою душу, дать ей вытечь, как желтку из яйца. Тебе никто не нужен, и ты сам себе не нужен. Поэтому ты и мучаешься. Могу лишь уважать тебя за то, что ты мучаешься сам, не мучая других – как поступают на твоем месте многие. Повторюсь – ты мне нравишься. Даже очень, если совсем честно.  Но такой, как ты сейчас есть, ты мне не нужен. Мне хватает и своей пустоты в жизни. Дополнительная мне не нужна. Прости, если хочешь.
      Тяжело дыша, словно после подъема на какой-то очередной высотный этаж, Артем смотрел, как Ангелина уходит, на рассеянно болтающиеся по спине рыжие волосы, неловко набивающиеся в капюшон белой спортивной курточки, на чуть напряженные шаги ног, на слегка выпяченные лопатки, словно что-то заставляло девушку горбиться, на яркое, словно летнее, сияющее голубое небо над ней. Сжимал и разжимал пальцы. Пытался что-то сказать… хотя бы мысленно, хотя бы – про себя.
      Не получалось. Вместо обычного хаоса мыслей в голове внезапно воцарилась пустота.
      Пустота. И вакуум.
      Верно. Лучше и не скажешь.
      
      * * *
      
      К Элине их не пустили. Уже пятый раз подряд – не помогали ни уговоры, не давление на коллегиальность, ни невнятные угрозы из серии «Вызовешь «Скорую» – я тебе это вспомню!». Впрочем, Антон все понимал прекрасно, поэтому настаивал лишь для того, чтобы поддержать Лешку – которого надо было поддерживаться в прямом смысле слова, не только морально, но и физически. Вересаев ощутимо похудел, зарос длинной, уже начавшей курчавиться, русой щетиной, не стригся, отрастив какие-то дьячковские косички, глаза его ввалились и нехорошо блестели оловом. Он почти ничего не ел, в разговоры почти не вступал, отделываясь короткими фразами или натужным мычанием, в котором отчетливо читалось «Отвали!». Не пустят их, само собой – ребенок в реанимации, на аппарате вспомогательной вентиляции легких, и прогноз, который неохотно, вполголоса, озвучил доктор Овсепян – хуже некуда.
      - Папа, а когда к Элине можно будет? – теребила его за руку Вероника, нарядная, в белой рубашечке,темно-синей клетчатой юбке и высоких белых, до колена, гольфах, форма в младших классах гимназии такая. Антон, правда, хмурил брови – юбка для семилетней девочки слишком коротка, чуть ниже средней трети бедра, а разные дяди, пасущиеся у школьной ограды, бывают порой очень предприимчивыми к девочкам, чью фигурку уже делают стройной регулярные занятия художественной гимнастикой.
      - Не сегодня, милая, сама видишь, - буркнул он. Дочка обиженно надула губки, раздраженно тряхнув розовым бумажным пакетом, где лежал подарок новой подружке - игровая маленькая консоль, и лицензионные картриджи,по Элины и ее уже любимому мультику, тому, что про Красную Лису и Ночного Призрака.
      Вересаев что-то прошептал, громко, зло, издал глоткой какой-то страшный звук, после чего направился прочь по коридору больницы.
      - Алин!
      - Иди, мы подождем, - тут же ответила жена, цепко хватая за руку устремившуюся к «Лёсику» Веронику. – Дочь, я тебе что говорила? Что говорила, а?
      - Ма-ам!
      Далеко Лешка не ушел, он успел зайти за угол, прислониться к стене, расписанной веселыми зверьками и звездами с улыбающейся хитрой луной, и, кажется, несколько раз приложиться лбом к ней.
      Антон грубо сгреб его к себе, обнял, сильно сдавил, сам сжимая глаза – тонкий вой, раздавшийся откуда-то из-под левого угла нижней челюсти никак не мог принадлежать ни взрослому человеку, ни Леше Вересаеву. Надо было срочно что-то сказать, что-то такое мудрое, что-то правильное, что-то, что сразу бы утешило и все расставило на свои места, что-то, чтобы Лешка, откашлявшись и высморкавшись, вытерев покрасневшее лицо, отстранился, отпихнул бы от себя и пробормотал бы: «Ладно… я в норме». Но ничего такого в голове не было. Да и откуда этому взяться – после сказанного негромко лечащим врачом пять минут назад?
      Термический контактный ожог слева – параорбитальной области, височной, теменной части головы, с захватом верхней губы, скулы и ушной раковины… бонусом – боковой шейной поверхности, задней поверхности ее же, молочной железы и боковой стенки живота, лопаточной и подмышечной области – все слева, туда, куда упала горящая балка, прижав скорчившуюся на кровати девочку, задыхающуюся от дыма, вцепившуюся в своих, из втулок туалетной бумаги сделанных, куколок. Ожоговая болезнь, с, на данный момент, практически полностью отсутствующим диурезом, ожоговый шок, из которого ее с трудом вытянули – и отсроченная острая почечная недостаточность, с присоединением острого сепсиса, и, сучья мать, как будто этого мало, полиорганной недостаточностью и бактериемическим шоком. Прогноз крайне неблагоприятный… как будто зловещего слова «неблагоприятный» мало. Девочку перевели в ПИТ29, имплантирован подключичный диализный катетер… неулыбчивый врач Карен, на чьем телефоне девочка смотрела свои любимые мультики всего три недели назад, старался сделать все, что можно.
      - Анемия у нее сейчас, гемоглобин 67, - сказал он, холодно глядя на замерших перед ним фельдшеров. – Гематокрит 21 процент, эритроциты рухнули… делаем заместительную терапию эритрацитарной массой, гиперазотемия - проводим острый гемодиализ с ультрафильтрацией на АИПе30, все, что можем, парни. Площадь ожога слишком большая, вы сами медики, должны понимать. Интермиттирующий гемодиализ нужен… но тут уж, чем богаты, сами понимаете. Сейчас она на ВВЛ31, к вечеру, если не стабилизируется сатурация32, переведем на ИВЛ33.
      - Что… можно сделать? – прошептал Лешка, судорожно комкая бумажник – там была банковская карта, на которой лежала собранная сумма на трансплантацию кожи. Деньги Антона, деньги Артема Громова, Афины Минаевой, Невены Милован, Киры Юнаичевой, Гули Аскаровой… список длинный. Собранная, уже готовая к применению. И бесполезная.
      Врач Овсепян скосил глаза на бумажник, сжал губы.
      - Если бы деньги что-то могли в таких ситуациях делать  - бедные бы не выживали, а богатые бы не дохли. Извините, у меня работа!
      Он ушел. В отделение реанимации, понятное, их не пустят – даже как своих, даже на минутку. Да и, если честно, Антон был согласен с этим… нельзя Лешке видеть свою названную дочку такой. При состоянии, в котором он сейчас – кто даст гарантию, что зайдя за следующий угол, фельдшер Вересаев не накинет сделанную из брючного ремня петлю на ближайшую трубу?
      - Лех…
      Лешка трясся всем телом, прижимаясь к нему. И, в очередной раз, откуда-то пожаловало это мерзкое, это отвратное чувство вины, когда сытый голодного не разумеет – ведь за углом коридора и любимая жена, и красивая здоровая дочка, и налаженная жизнь, чего ж еще желать, как можно искренне утешать друга сейчас, зная, что после этого ты отправишься в свой дом, который хоть и не полной чашей, но, все же – дом полноценной семьи, а друг… что он? Полчаса ожидания на переполненной остановке, еще час в наглухо забитой маршрутке, где тебе давят и дышат в спину, лицо и иные интересные области тела, и даже йог позавидует тем асанам, что ты там изображаешь, пытаясь балансировать между входящими и выходящими… пустая квартира, яркое нутро холодильника, запотевший бок бутылки с водкой… так, что ли?
      И, ведь….что самое странное, я же тебе всегда завидовал, Лешка. Всегда. Ты всем был лучше меня. Ты всегда был красивее, ты всегда был популярнее среди дам, язык у тебя был подвешен лучше, и даже не на одном, а на пяти крючках сочного, остроумного красноречия, и голос у тебя – бархатный, влезающий в душу, сразу располагающий к себе, ты лучше меня подтягивался на турнике, ты лучше меня ездил на велике, ты лучше меня находил паршивые вены, и даже курил всегда – тоже лучше меня, с шиком, с каким-то великосветским небрежным шармом, недоступным простым необразованным. Всегда ты был лучше  и выше меня во всем. Я не привык тебя жалеть, я привык к твоим высотам тянуться. Как так получилось, что сейчас происходит то, что происходит?
      - Лех… слышишь?
      - Вот тебе… и покатал….иииись…. – раздалось в ответ, тяжелым стоном.
      Антон до боли закусил губу, вспоминая их договор тогда, на стрельбище. Следующим летом, вместе, семьями, два отца, две дочери…
      - Тебе… слышишь, надо сейчас сильным быть!
      Вересаев не ответил.
      - Мы Элинку обязательно заберем! Черт с ним, с прогнозом, она молодая, сильная, у детей выживаемость выше, забыл, что ли? – бормотал Антон, не морщась от лжи. Сейчас именно тот момент, когда правда – любая, не нужна от слова «совсем». – Слышишь меня?
      Леша слышал. Он снова затрясся в накатившей волне рыданий – страшных, надрывных, никак не могущих быть у взрослого сорокалетнего мужчины. Все зря. Все надежды. Все мечты – и совместная поездка на велосипедах на пикник, и палатки у спящей горной реки, на которые падает дрожащий отблеск угасающего костра, и ночи у кроватки, когда можно, раскрыв пахнущую сочной типографской краской книжку, читать сказки обнявшей пушистую игрушку девочке, шоколадными глазами, не желающими спать, наблюдающей за тобой… и школа, и первый скандал, если кто-то ее тронет - никогда еще не заставляла его жизнь кидаться в драку за кого-то, а еще – гитара же дома есть, и она обязательно научилась бы и играть,  и петь, и вместе бы куколок ее делали бы, а можно еще было бы и ролики снимать и в блог выкладывать, он ей заведет… много чего можно было бы делать!Всегда слово «дети» для него звучало как приговор – приговор спокойной  и вольной жизни, где ты делаешь, что хочешь, где ты живешь по своим правилам, не отвлекаясь на вопли по ночам, бесконечные поликлиники, докормы и прикормы, дикие цены на детскую одежду и питание, бодание с заведующими детскими садами, регулярно намекающими на скидывание финансов на очередные шторы. А теперь, когда в его жизни появилась Элина – слово «воля» как-то сразу поблекло, превратившись в слово «одиночество», и все, что в жизни осталось вне ее – увяло, поблекло, потеряло и цвет, и запах.
      И – помощи нет. Никакой, не скорой, ни иной, за деньги купленной. Никакая сумма, даже самая круглая, ничего сейчас не сделает с «цитокиновым штормом», провоцирующим гипервоспалительную реакцию организма, дичайший синтез Т-лимфоцитов, макрофагов и естественных киллеров, разносящих протеолитическими ферментами и очаги воспаления, и все прилегающие ткани, в перспективе – все ткани и органы, какие есть.
      - Слышишь меня?
      - Антох… пусти…
      - Хрен тебе, - прошептал Антон. – Никуда не отпущу, ты не в том состоянии сейчас.
      - Отпусти… мне лицо вымыть надо… твои ж увидят..!
      - Они такие мои, как и твои! Пусть видят, ничего не случится.
      - Пусти, говорю! – и Лешка внезапно сильно пихнул его в грудь, разрывая дистанцию. Антон устоял на ногах, замер, расширенными глазами смотря на своего друга.
      - Никто не поможет, понимаешь? – хрипло, тягуче,произнес Вересаев. Глаза его, красные, с отечными веками, казались глазами бесноватого слепца. – Ни ты, ни… никто!
      - Выход есть всегда, - ответил Антон, делая шаг вперед. Лешка тут же сделал шаг назад, отшатнувшись от друга.
      - Я в туалет, лады? Лицо только…
      - Лады, - осторожно ответил Вертинский. – Пообещаешь мне, что ничего с собой делать не будешь? Элина, когда выздоровеет, тебе башку за это открутит – даже покойному. И я – еще раз откручу!
      Лицо Алексея дернулось, перекосилось.
      - Обещаю… не трясись. Иди к Алинке, жди там. И не паси меня, добром прошу!
      Антон отвернулся, зашагал по коридору. Каждый шаг его был словно смазан клеем, тянуло обернуться, что-то сказать, задержать друга… и лишь понимая тщетность слов сейчас, он продолжал идти. Свернув за угол, он остановился. Вечерело. Мягкий, пугливый свет из больших окон падал на стены, на двери палат, на стоящих в конце коридора жену и дочку, на двери отделения интенсивной терапии. Погода хмурилась, со стороны Новороссийска ползли рваные, потрепанные ливнем, дождевые тучи, то тут, то там длинными серами языками вклиниваясь в лазурный цвет неба. Шелестели полуголыми ветками, частично растерявшими лиственную медь, выстроившиеся в ряд за окном тополя. И, где-то там, за зданием роддома, в сердце района Коммунстрой, была видна крыша родной подстанции.
      На кого ж еще надеяться?
      Вертинский вынул телефон, открыл список контактов. Ткнул пальцем в зеленое изображение телефонной трубки.
      - Да?
      - Офелия Михайловна, нам надо поговорить.
      Длинная пауза с той стороны, дающая понять, что его врач прекрасно поняла, о чем именно надо поговорить. Раньше, помнится, шарахнулся бы, извинился, трубку бы положил.
      - У Леши дочка умирает, - коротко произнес фельдшер. – Шансов никаких, ожоговая болезнь, ОПН34, сепсис.
      Офелия молчала.
      - Тут ее не спасут. Да и нигде не спасут.
      - От меня что хочешь?
      - Вы знаете – что!
      И сжался внутренне, ожидая потока матерных слов – как тогда, на вызове, когда он в открытой врачом двери увидел то, чего там не могло быть в принципе. И понял, что именно он, подхватив ее, оседающую у дверного косяка, оборвал контакт, не дав Офелии Михайловне уйти за тот самый солнечный порог, про который сейчас увлеченно сплетничают все длинноязыкие на подстанции. Его вина, разумеется… хотя откуда бы он знал?
      Потока не последовало.
      - Мне показалось, что я тебе уже все сказала.
      - Не все!
      Короткое шипение, подавляющее ругательство.
      - Какого ж… тебе от меня сейчас надо?!
      - Приезжайте, Офелия Михайловна. Лешка очень плохой, я боюсь, что не справлюсь. Я вам такси вызову.
      - Я здесь причем?
      - Вас он послушает, - ответил Антон, проводя ладонью по внезапно вспотевшему лбу. – Я за ним вечно следить не смогу, но боюсь, что он что-то дурное сделает… понимаете?
      Снова пауза.
      - Понимаю… допустим. Что еще хочешь?
      Вертинский сглотнул, вдохнув и выдохнув. Посмотрел в окно на мутный вечер, накатывающийся на курортный город. Поиграл желваками.
      - Если… если вы сможете ее туда, где вы были, забрать, я клянусь вам – я до конца своих дней вам слова поперек не скажу. Все сделаю, что скажете. Башку себе иглой от шприца отпилю, если захотите… Я помню, что вы мне говорили. Попытайтесь хотя бы. Вдруг наша Нина Алиевна вас услышит… бывают же чудеса?
      - Если нет? – голос у врача звенел, как туго натянутая струна.
      - Сделайте так, чтобы было да!
      Звонок оборвался, резко, со странным звуком, словно телефон швырнули о стену. Антон оперся спиной о стену, закатил глаза вверх, к мраморным квадратам подвесного потолка, пронизанного ярким пунктиром светильников. Что-то беззвучно прошептал, снова длинно и тяжело выдохнул, до боли в диафрагме. Скосил глаза – Алина и Вероника терпеливо ждали его, не пытаясь приблизиться. Кажется, дочка обнимала ногу матери и всхлипывала – поняла, почему она не может увидеться с подружкой, с которой еще недавно увлеченно, поделившись беспроводными наушниками, смотрела мультсериал. И даже ножкой топала, сердясь – не хочу, нельзя так, исправьте все, как было, вы же взрослые, вы знаете, как, вы обязаны! Алина гладила ее по волосам, что-то успокаивающе, вполголоса, говорила.
      И от этого тоже – сдавливало горло и кусало острым уголки глаз. Он полюбил Элину, нелепо отрицать – за то короткое время, что ему пришлось общаться с этим маленьким, но не по годам серьезным, ребенком, который каждое твое слово впитывает, как губка, и верит… верит всему.
      - Дядя Антон, а ты почему злой сегодня? – спросила она, когда он вошел в палату (Вересаев, как обычно, сначала побежал к лечащему врачу).
      - Кто тебе такое сказал, котик?
      - Я же вижу, - девочка потянулась к нему рукой, скривилась от боли. Контрактуры от келоидных рубцов, а как же. Антон торопливо опустился на колени рядом с кроватью, давая маленьким, странно теплым, пальчикам с неровно обрезанным ногтями (Вересаев постарался, кто же еще), провести себе по лицу. – У тебя кто-то умер, да?
      - Нет, что ты…
      - Я вижу, - безапелляционно заявила Элина. – Тебе больно, у тебя глаза дергаются. Ты не будешь на меня ругаться?
      Перед глазами до сих пор стояло Верещагинское кладбище, распаханная, откинутая в стороны рыжая глина вырытой могилы, похожей на воронку от снаряда, бардовый гроб, в котором в землю уходила от своей станции Нина Алиевна…
      Он осторожно обнял ее, погладил по волосам и бинтовой повязке, запутавшейся в них.
      - Тому, кто на тебя ругаться будет, я лично нос оторву и в ухо запихаю. Даже твоему папе Леше, если понадобится!
      Мокрый, трогательно мягкий, носик сопел возле его уха:
      - Ты что? Не надо папе, он же хороший!
      - Разве что ты меня попросишь.
      Ручка девочки обняла его за плечи, вторая, стянутая бинтами, беспомощно дернулась, пытаясь помочь первой.
      - Дядя, а Вероника придет?
      Антон чуть отстранился – единственный видимый глаз названной племянницы, карий и глубокий, горел самой настоящей любовью – к своей внезапно обретенной семье, пусть хоть так, через катарсис и уродство, но – настоящей семье.
      - Она уже внизу, твою тетю Алину пинает, чтобы та быстрее шла.
      И не пожалел об этой маленькой лжи – личико Элины внезапно осветилось изнутри, чистым, дистиллированным, настоящим счастьем, она заерзала в кровати, попыталась забраться выше на подушку.
      - А я с ней мультик можно посмотрю?
      И снова, как и до этого – в глазах неожиданно замокрело. А еще Вересаева бабой называл…
      - Смотри, пока не надоест, котик. Ты же помнишь, что мы с папой Лешей тебя любим?
      Девочка кивнула – серьезно, сосредоточенно хмуря бровки, точнее одну, которая, не скрывалась за бинтом.
      - Я, когда к папе уйду, тебе красивую куколку сделаю. И тете Алине, и Вероничке. А папе много сделаю.
      - Папа твой уже дома полку повесил, специально для куколок, - моргая, опять соврал Антон. Соврал, мысленно прикидывая, где и как побыстрее указанную полку купить. А дрель у Лешки вроде бы есть, повесить – дело плевое, на пару минут, с перекурами.
      - А папа меня точно заберет? У него тоже глаза плохие, как у тебя.
      - Папа тебя не то, что заберет – он всю больницу по камешку разнесет, если тебя не отдадут.
      - По камешку – не надо, - подумав, ответила девочка, забавно поджимая губки. – Тут дядя Карен работает, он хороший.
      - Пару камешков дяде Карену оставим, не переживай.
      - А папа где?
      Антон заморгал, словно протрезвев, огляделся. Хмурый вечер входил в свои права, редкие солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь тучи, на миг освещали коридор, после чего пропадали в серой хмари осенних туч. Идти надо, Алина уже поглядывает, не переставая утешать плачущую Веронику – плечи у дочери трясутся не без причины. Поняла, кажется… сейчас только, а не тогда, в их последний визит, когда вялая, малоулыбчивая Элина с трудом уже отвечала на щебетание Вероники, с натугой улыбнулась, попыталась вставить наушник в ухо, он  выпал из пальцев. Леша, побледнев, тут же его подобрал, дочку обнял, аккуратно засунул белую ракушечку в ушную раковину. Попытался улыбнуться, улыбка вышла больной и жалкой. Они оба торопливо вышли в коридор, какое-то время стояли и молчали. Говорить было не о чем, все и так было ясно – яснее некуда. Элине хуже. Очень хуже.
      - Па-ап!
      - Что?
      - Элиночка спит, а мы не досмотрели!
      - Ч-чего?
      Они с Вересаевым синхронно, не сговариваясь, бросились в палату. Девочка обмякла на двух подложенных под спину подушках, на одеяле тоскливо лежал айфон Лешки, на экране которого мелькали компьютерные фигурки мультипликационных героев, той самой Красной Лисы и Черного Призрака, а дышала Элина плохо, тяжело и прерывисто. Белый наушник неловко торчал из ее уха, полувыдернутый, когда голова сползла вниз.
      Сработала привычка – торопливо запрокинуть безвольно обвисшую головку, два пальца на шею, ближе к кивательной мышце, щеку ко рту, ловить дыхание, одновременно смотря на грудную клетку, точнее – на маечку с ушастеньким улыбающимся Чебурашкой, чуть великоватую (Вересаев покупал, не спросив размера, разумеется). Дышит… плохо, но дышит, и так слышно, а вот с сознанием все плохо.
      - Кома? – свистящим шепотом произнес Алексей.
      - Тормознись с ранними выводами, лады? – раздраженно ответил Вертинский, щипая кожу на локтевом сгибе девочки. Рука неловко дернулась, сгибаясь. Элина что-то невнятно промычала, но не закричала, не открыла глаза. И не пришла в сознание.
      Пять баллов по шкале Глазго, собачья тетушка. 
      Кома. Она, родная. Тупой или слепой разве что не поймет.
      Хлопнула дверь, Леша побежал за дежурным врачом. Антон остался один, растерянный, абсолютно не готовый к тому, что сейчас произошло. Какой-то час назад Элинка с Вероничкой еще говорили о чем-то, им одним понятным, про какие-то тики-токи и широко известных в узких кругах кривляющихся на камеру великовозрастных бездельниках, безумно популярных в своих кривляниях,  собирались мультик смотреть… черт бы все побрал!
      - Котеночек, слышишь меня? Слышишь?
      Элина лежала мешочком, оплывшей свечечкой, на здоровой ручке у нее серебрилась искорками фенечка, которую ей сделала Вероника.
      - Ты… дыши только, ладно? Дыши, мы с папой Лешей все для тебя сделаем! Слышишь меня?
      Доктор Овсепян – угрюмый, неулыбчивый, торопливым шагом вошел в палату. Быстро пробежался руками по телу лежащей, рывком прижался ухом к ее груди, несколько раз втянул ноздрями воздух у ее рта. Коротко, вполголоса, выругался по-армянски, и вышел, доставая телефон.
      Именно тогда Элину и перевели в палату реанимации, где она находилась в относительно стабильно-тяжелом состоянии. До сегодняшнего дня – когда состояние перестало быть стабильным. И перспективы – понятны.
      А как же порой, сволочь, хочется выть в голос, когда перспективы понятны!
      И понятно то, что ты, зная эти перспективы, ничего сделать не сможешь, только с бараньей покорностью ждать неизбежного. Проходили, знаем, чтоб его…
      Как же я тебя понимаю, Лешка, знал бы ты…
      Антон сжал зубы, сильно, до боли в деснах, зажмурился. Хорошо, хоть Вероника была маленькой, не поняла тогда. Когда дочке был год, Алина пришла домой, виновато улыбаясь, держа на руках взъерошенного серого, в темную полоску, котенка, который шевелил тонкими усиками и бодро покусывал ее за большой палец.
      - Сам в машину залез, по-деловому, и на сиденье спать расположился.
      - Значит, нашел нас, - серьезно ответил Антон. Кошек он как-то не очень жаловал, но не выносить же довольно шмыгающего носиком котика на улицу? Впрочем, эта мысль – про улицу, как-то мелькнула зарницей, и через пару недель уже казалась бредовой, когда Масик, выгнув спинку, прыгал на его ногу в коридоре, и, вцепившись передними лапами, торопливо перебирал задними, впрочем – не выпуская когтей. А по вечерам, похрумкав на кухне кормом, забирался на кровать, располагался между супругами, вытягивал лапы  - передние вперед, задние – соответственно («в сосисочку», как умиленно называла это Алина), и с важным видом засыпал. И еще – очень любил, когда Антон усаживался в кресло с книгой, тут же пристроиться на животе, и, положив мордочку между страниц, довольно урчать, щурясь, лишь недовольно фыркая, когда Антон, аккуратно придерживая его за подбородочек, переворачивал страницу. Алина беззвучно смеялась, глядя, как муж, беспомощно разводя руками, без слов показывал – извини, встать не могу, давай по хозяйству сама как-нибудь.
      А потом Масик заболел. Начало, как водится, проморгали – что они, хоть и  два медика, понимают в кошачьих болезнях? Ну, лето, стал котик чаще в лоточек бегать, может – на жару реакция? И худеть стал – опять же, июль за окном, не самый сезон жирок накапливать. Лишь тогда, когда Алина, с непривычно серьезным лицом, встретила его со смены в дверях, Антон понял, что что-то произошло. Масик сидел на кровати, внешне, кажется, почти такой же, как и раньше – но вздрагивал, когда пытался пошевелить хвостом, и как-то неправильно сонно моргал.
      - Он так весь день. И ходит плохо, шатается. Антош, что делать будем?
      - Песни петь, - процедил он, вспоминая, куда дел свою старую спортивную сумку. – Ищи клинику какую-нибудь, да поживее.
      - Уже нашла, вот, на Транспортировочной. Мама сейчас приедет, с Вероникой посидит!
      Были анализы – ОАК35, УЗИ, рентген почек, анализ мочи, все – за круглые суммы, там Гиппократу никто не клялся, и заслуги многолетней работы на линии не учитывал. Врач, хмурясь, изучила снимки и данные биохимии, подняла глаза на разом осунувшуюся Алину и до сих пор пытающегося сохранять оптимистичный вид Антона, гладившего нервно дергающегося Масика, на локтевом сгибе лапки которого был выбрит фрагмент шерсти и намотан маленький тур эластичного бинта.
      - Анализы ужасные, скажу прямо. Мочевина и креатинин – выше порогового… вы, что же, не чувствовали, что у вашего кота из пасти мочой пахнет?
      Они промолчали. Что сказать было… пахло, но кот – есть кот, его мочой то и дело где-то пахнет.
      - Амилаза, холестерин– все вверх, вот, можете сами убедится. Это стационарный больной, но…
      - Что – но?
      - По факту – его надо держать на гемодиализе все время, - произнесла врач, поправляя треугольные очки, невесть как удерживающиеся на ее тонком, изящном носу. –Кушать он у вас уже не может, как я поняла, а кушать ему надо – то есть, показана постановкажелудочного зонда, катетеризация центральной вены, регулярное высокое клизмирование, у него весь кишечник, как бы проще объяснить, сухой уже, перистальтики практически нет. Вы меня понимаете?
      - Очень дорого? – тихо спросила Алина. Что-то в ее голосе надломилось.
      - Очень, - коротко ответила ветеринар. Чуть понизила голос: – Для людей более состоятельных это – и то обременительно, а вы, как я поняла, в бюджетной сфере работаете. Неделя стационара – это около 30 тысяч, без какой-либо гарантии, сами понимаете, если более 70 процентов каждой почки уже нефункционально. Мы сейчас… ну, не знаю, можем предложить вам систему ему поставить, прокапать, но это, как вы понимаете, только полумеры и паллиатив.
      Масик, словно понимая, о чем речь, пятясь, забился обратно в старую спортивную сумку, с которой Антон, еще молодым и наивным, не знающим, что в мире бывают безвыходные ситуации, бодро, вприпрыжку почти, топал на очередное дежурство.
      Алина заплакала, отвернулась.
      - Ставьте, - хрипло произнес Антон. – Хоть что-то пусть…
      - Вы же медик? – внезапно спросила врач.
      - Откуда вы..?
      - Вы к моей маме на «Скорой» приезжали. Лесная, девять – может, помните?
      Он помотал головой. Не помнит… да и какая, к лешему, разница, что это меняет?
      - Катетер венозный я ему сейчас поставлю, платить не надо. Промывайте гепарином и физом, думаю –вас учить не надо.  Что капать и в каких дозировках – напишу. Попробуйте дома, все же дешевле выйдет.
      - Спасибо… - чувствуя жжение в глотке, прошептал Антон.
      Была после страшная неделя, когда в квартире царила жуткая тишина – котик почти не спал, не мог, дичайшая интоксикация не давала нервной системе отдыха, он, скукожившись на своем любимом одеяльце, сидел, то и дело ныряя головой вниз, почти ничего не кушал и не пил, тщетно пытался сходить в лоточек, но, лишь спастически дрожа хвостиком, уходил прочь, оставляя песок сухим. Алина плакала – все время, тихо, уходила к Веронике, которая, слава Богу, была слишком мала, чтобы что-то понимать. С Масиком был Антон, обнимал его, прижимал к себе, шептал ему на ушки какие-то нелепые обещания, целовал в сухой, горячий носик, сейчас остро, по-диабетически, пахнущий мочой – и молча молился неизвестно кому, просил, требовал, умолял, клялся… А потом было то чертово утро, когда он, вымочаленный сменой, добрался до подъезда, закрыл машину, вяло порадовавшись, что занял хорошее место, где не запрут – поднялся к себе на этаж, дверь квартиры распахнулась вместе с дверью лифта. Всю смену он не звонил домой, даже вечером, как привык. Он боялся. И боялся еще больше, сдав смену, домой вернуться.
      - Антоша… - лицо Алины казалось прозрачным, дорожки слез, высохших и свежих, изменили его, словно состарили. Масик лежал у нее на руках, безвольно свесив лапки и полосатый хвостик. – Поехали в ветеринарку… он даже встать не может!
      В глазах – словно насыпано песку, сил нет ни на что – ни ругаться, ни орать, ни ненавидеть, смена была адской, тридцать три вызова.
      А ад, оказывается, только начался.
      - Сумку тащи!
      Масик вяло мяукнул, попытался поиграть с его пальцем лапкой, как он это делал всегда – но не смог. Запах мочевины душил. Почечки у котика, кажется, доживали последние часы. Или минуты.
      - Я с тобой!
      - Сиди дома! – прошипел Антон, вырывая у жены сумку – наверное, это самое грубое, что он допустил в ее адрес за все эти годы их брака. – Вероничку кому оставишь?
      Дверь лифта захлопнулась. Машина, припаркованная в удачном месте, уже настроившаяся на двухдневный отдых, недоуменно зарычала, заерзала, гневно шлифанула колесом по бордюру, оставив в воздухе запах разогретой резины. Котик, лежа на полотенце в расстегнутой сумке, вяло, натужно, мяукал, не поднимая головы.
      - Тихо, тихо, Масенька, тихо, папочка рядом..! – словно в какой-то горячке шептал Антон. – Папочка тут, он тебя никому обижать не даст, он всегда с тобой будет, слышишь меня?
      День был отвратительный – солнечный, яркий, с ослепляюще-голубым небом, вообще не такой, какому должно быть буднему дню в ноябре – разве что голые ветки деревьев не давали обмануться, вообразить, что вернулось лето. В такой день не может, не должно случиться ничего плохого, и то, что происходило сейчас… это было подло, предательски, проститутски неправильно!
      Двор ветеринарной клиники, мутный взгляд на рекламный плакат с кошачьей и собачьей улыбающимися мордами и надпись «Мы дарим вашим питомцам ЗДОРОВЬЕ!», глухая волна ненависти к этой надписи. Дарите, да… всем, и каждому, бесплатно, и чтоб никто обиженным не ушел. Вестибюль, дородная дама с жирным карликовым бульдогом, окатившая его – запыхавшегося, всклоченного, с синяками под глазами после бессонных суток, с ободранной, со стертым лейблом, спортивной сумкой в руках – взглядом, полным ленивого презрения, продолжившая допытываться у терпеливого отвечающего ей ветеринара, как и сколько Роландику можно кушать ветчины, а еще он любит крольчатину, но, она читала, от нее появляется сыпь на веках и зуд у заднего прохода, а Роландик очень нервный…
      - Извините, - срывающимся голосом произнес Антон. – У нас тут… все очень критично, можно вас попросить..?
      Его даже не удостоили взглядом – брезгливо дернув нарумяненной щекой, дама продолжила допрос, а свиноподобный пес, фыркнув, пустил слюну.
      Он посмотрел вниз – Масик тяжело мяукнул, попытался подняться. Он не хотел быть тут. Он хотел домой, на любимое одеяльце, к своей семье, на колени к папочке, к своей мисочке с едой.
      У-у, б-****ь твоя прабабка…!
      Аккуратно поставив сумку на одно из кресел в вестибюле, Антон подошел к даме, немедленно сморщившейся от того, чем от него разило – потом, бомжатиной, дезсредствами, прогорклым сигаретным дымом, запахом из голодного желудка.
      - Тут камеры, - свистяще прошептал ей на ухо фельдшер. Ухо, казалось, тут же сжалось, пытаясь уберечься от такого хамства – общения с плебсом. – А вот выйдешь – грохну обоих, если мой кот сейчас умрет.
      - Вы… ты… вы – ч-что?!
      Ее глаза встретились с взглядом Вертинского – дурным, опустошенным, взглядом, полным боли и ярости, в котором четко читалось, что смотрящему нечего терять. Отшатнулась, сгребла пластмассовую, дорогую, обитую мягким изнутри, «переноску».
      - Пойдем, Роландик! Тут, смотрю, всякую сволочь пускают, нам тут..!
      Обернувшись в дверях, хотела кинуть уничижающий взгляд напоследок. Но запнулась – ненавистная, разящая потом и куревом быдлятина, оборвавшая ее оплаченный разговор с врачом, беззвучно плакала, всерьез, вздрагивая плечами, кажется, только силой воли удерживая себя от того, чтобы не расплакаться навзрыд. 
      - Посмотрите… пожалуйста…
      - Катя, УЗИ давай! - быстро произнесла врач, принимая сумку. – Пошустрее, если можно!
      Антон, тяжело, со свистом, дыша, прижавшись к дверному косяку, какое-то время с вялым, тупым удивлением, разглядывал свои руки, которые тряслись – без малейшей команды от того, что он привык считать мозгом. Вызванная медсестра Катя – стройная, в принципе, даже симпатичная, если бы не жуткие татухи, покрывающие ее руки, лодыжки, и даже шею – проворно разложила котика на полотенце, выбрила триммером места для контакта с датчиком, мазнула гелем.
      Врач, хмурясь, смотрела на дисплей аппарата.
      - Почек практически нет, что я могу сказать. Вы все делали, что я наз…
      - Вы эвтаназируете здесь? – кажется, голос был его.
      - Да, разумеется.
      Масик, жалкий, слабенький, растянутый, с выбритой подшерсткой, слабо, еле слышно, мяукнул. Один раз, а потом еще один. Кажется, спрашивал папу, когда это все закончится, когда можно назад, чтобы все снова, как было…
      - Делайте, зач…чем муч….!
      До боли укусив кулак, он отвернулся, чувствуя, как что-то тугими волнами рвется из груди через глотку, рикошетом наотмашь ударяя по глазам.
      - Кать, готовь, - произнесла врач, вставая. – Пойдемте со мной, бумаги подпишем.
      Ты мужик, шептало что-то из глубин эго, ты сильный, ты не должен! И он сильно вдохнув и выдохнув, истерику смог остановить. Дверь за ним закрылась. Он знал, почему – рассказывали. Потому что котики, пока им наматывают жгут на лапку, пока иглой находят венку, до последнего ищут взглядом своего хозяина, ждут, не понимают, хотят к нему…
      Ненавидя свое мокрое лицо и разом покрасневшие глаза, он вышел в вестибюль, ухитрился даже вписать свои данные – ФИО, домашний адрес и телефон в бланк, который ему дала администратор, потом ручка начала выводить в графе «Имя питомца» буквы, складывающиеся в слово «Масик» - и тут, словно что-то в нем задрожало, забилось, и, захрустев - сломалось.
      Очнулся Антон уже на улице, сидящим у стены, прямо на холодном бетоне, скорчившись, уткнувшись лицом в колени. Лицо жгло холодным ноябрьским ветром, для которого яркое солнце было не указ. И чья-то рука, неловко, словно стесняясь, теребила его за плечо.
      Тяжело дыша, он рывком задрал голову. Вышеупомянутая и свежевыгнанная дама из особо богатых.
      - Вы… идите домой. Я все понимаю, я так же…. За вашего котика я там все заплатила.
      - А..?
      - Там за УЗИ, кровь и остальное семь тысяч, я за вас заплатила.
      Он промолчал, судорожно возя кулаками по лицу, растирая слезы.
      - У Роландика диабет и ожирение сердца… я вас тоже понимаю.
      - Спасибо вам… - хрипло произнес Антон, с трудом, цепляясь за бугристую бетонную стену, вставая. – Только не трогайте меня сейчас, ладно?
      - Ладно, - неожиданно покладисто ответила дама. – Не буду.
      Шатаясь, словно пьяный, видя все в какой-то дикой радужной дымке, Антон как-то добрел до машины. Ярко светило греющее, неправильное, совершенно не осеннее солнце. На капоте, чьей-то заботливой рукой была оставлена его сумка с полотенцем, на котором еще полчаса назад лежал его котик, которому он обещал, что папочка с ним, никуда не уйдет, не даст в обиду…
      Только через час, когда хватающие за глотку приливы отпустили, он нашел в себе силы достать телефон и позвонить Алине. Она сняла трубку с первого же гудка, но после этого оба молчали почти минуту – говорить не могли.
      - Никогда больше не приноси никого в дом… - страшным, каким-то надорванным шепотом успел сказать Антон. – Никогда, Алин… никогда, ладно? Очень больно просто…
      Он не договорил, его скрутило снова.
      Алину – тоже.
      Очень хорошо, что Веронике был всего год. Не видела, не слышала, не поняла.
      
      Антон поднял голову, обводя коридор отделения детской реанимации – узкий, далекий, в линолеуме которого блекло отражались огни бестеневых ламп, а стены на уровне бедра оснащены пластиковым отбойниками, дабы каталки не оставляли боевых шрамов, как это до сих пор происходит в первой городской, в здании санатория квартирующейся.
      Достал телефон, ткнул пальцем в приложение вызова такси, вбил адрес «пер. Донской, д. 1, под. 2», дождался ответа, перебросил данные вызова абоненту «Офелия Михайловна».
      Солнце угрюмо пробивалось сквозь языки облаков, вклинивающиеся с северной стороны, выбрасывающие белесые протуберанцы, нивелирующие солнечное золото, сводящие его до качества медных и никелевых цветов.
      Антон с силой провел пальцами по стене, борясь с желанием изо всех сил садануть по ней кулаком.
      Он – и только он принял то решение об эвтаназии. Да… понятно, что если бы не принял, то котик бы прожил, максимум, до следующего утра, после чего – так же отдал бы Богу душу, только более мучительно, и на глазах у всей семьи. Но – никак, уж шесть лет прошло, не отделаться от мерзкой твари, что сидит где-то сзади, и, периодически вцепляясь в загривок, картаво шепчет: «А ты помнишь, папочка, как ты своему котеньке обещал, что все будет хорошо… что папочка никуда… никогда… помнишь?».
      Все я помню, гнилье ты чертово, не дери меня сейчас!
      Вероника хныкала. Алина, гладя ее по косичкам, смотрела на него – молча, не пытаясь позвать или что-то спросить.
      Что-то стукнуло.
      Упал на пол розовый пакетик, где был подарок дочки Элине.
      Антон, словно очнувшись, торопливо зашагал к своей семье.
      - Леша где?
      - Паап, где Лёсик?
      - Умывается, - коротко ответил Антон. – Доча, подарочек подбери, сломается.
      - Сам подбери! – капризно ответила Вероника, топая ножкой в белом гольфе. – Почему Элиночка спит?! Ты мне обещал, что мы на велосипедах поедем!
      - Вероника, - коротко произнесла жена. Это подействовало – сразу. Алина никогда не звала дочь по имени, предпочитая заменять его ласкательными прилагательными. Девочка подобрала пакетик, насупилась, затопала к окну.
      - Как?
      - Михайловна приедет, посмотрим, что можно сделать, - ответил Вертинский.
      - Офелия Михайловна? – удивленно произнесла Алина.
      - Да.
      - Что она сможет… тут?
      Солнце почти погасло, по потолку коридора детского ожогового отделения поплыло невнятное оранжевое марево.
      Антон промолчал.
      Может, и ничего. Нет солнца – нет солнечного порога. Если он вообще существует.
      Хотелось молиться – как всегда, когда беда хватает за глотку. Но некому. В бога и богов он не верил, Гиппократ был человеком и тем еще хапугой, если разобраться, а чтобы спасти Элину… кому? Еврейскому богу, славянскому, халдейскому, балтийскому, маорийскому, дакийскому, месопотамскому, еще какому-нибудь? Кто из них хоть раз подтвердил фактами, что может помочь в ответ на молитву?
      Щелчок в телефоне. Милявина уже в такси. Не надо гадать, что придется выслушать, когда она приедет. Но, кажется, лучше выслушать, зная, что она здесь. Все недолюбливают Офелию Михайловну. И боятся. Может, все можно будет решить коротким ее матерным комментарием, стоит ей увидеть погасшего Вересаева? Он же ее тоже боится. Или, ну, всякое же бывает – может, получится то безумное, о чем он ее попросил? Она же не отказала прямо! И… если уж совсем честно – он верил своему врачу, после стольких лет работы вместе, бок о бок, на одной бригаде, после их странных, уважительно-нетерпимых к друг другу отношений. Верил в то, что там, где не справится он, где не справится Вересаев, где, может, сам Всевышний лишь огорченно качнет головой – врач «Скорой помощи» Милявина подожмет особым образом губы, раздраженно потребует себе стул, сядет, нетерпеливо выслушает, словно все и так уже ей давно понятно, а потом начнет говорить сама – и после этого проблема, заскулив, съежится, осядет талой снежной кучей, и попятится прочь от ее чеканно-металлического голоса.
      Садилось солнце, тускнеющее от начинающих заволакивать его дождевых туч.
      По коридору, из-за угла, прокатился гулкий грохот. И дальше – звонкий топот убегающих куда-то ног.
      - Ст… стой! Стой, сволочь!! Лена, зови охрану! – раздался громкий женский крик. – СТОЙ!!
      Хлопнула дверь. Раздалась многоголосая матерная ругань.
      Антон сорвался с места, бросился, вполголоса прошипев что-то невнятное в свой адрес.
      Кажется, не надо гадать, что и кто стал причиной этой ругани.
      
      Коридор казался бесконечным, длинным, безумно длинным, далеким, уходящим в никуда, и даже бегом – никак не хотел заканчиваться. Лешка, тяжело, с хрипом, дыша, бежал, прижимая к себе безвольно свесившую ручки Элину, маленькую, почти невесомую, пахнущую странной смесью лекарств, мазевых компрессов, мягкого детского пота и шампуня (он сам, не подпуская никого, аккуратно, раз в два дня, мыл ей голову в пластиковом тазике). Что-то стукнуло, когда он выбегал из отделения, кажется – вылетел из кармана телефон, неудачно зацепившийся за дверь. На миг Алексей мутно подумал, насколько же ему на это наплевать… телефон уже свое дело сделал. А остальное уже значения не имело.
      Спасения не было. Шансов – тоже. Сквозь матово-непрозрачноестекло дверей в отделение реанимации он даже не мог увидеть свою дочку, не говоря уж о том, чтобы чем-то помочь, спасти ее, не дать в обиду – болезни, людям, сатанинским тварям, кому угодно. Оставалось только одно – дождаться окончания того, чем все это должно кончиться, а после, вернувшись домой, или, черт с ним, даже не возвращаясь – поискать дерево повыше, с крепкими ветками, и веревку еще.
      Или…
      На миг молнией пронеслось воспоминание – такой же вот, как сейчас, сумрачный вечер, с тучами, и далеко, за горным хребтом, порыкивающим громом, станция, «дэпэшка»36 на фельдшерской бригаде. Стук в кабинет старшего врача, Нина Алиевна, сидящая в кресле, закутавшаяся в пуховый платок, с тесно, до потери цвета, сжатыми губами, положившая свою правую ладонь куда-то в район яремной ямки. Надо было, дегенерату немытому, на глаза ее внимание обратить – тусклые, ввалившиеся, какие-то чужие, словно глаза манекена. Но не до того было… по пути с вызова он упросил водителя заехать в детскую больницу, дочь проведать, конфетки ее любимые завезти хотел. Услышал от лечащего врача диагноз и перспективы. Вышел обратно, в наплывающий на город вечер, словно пыльным мешком ударенный, с третьей попытки только смог в машину залезть. Пока на станцию ехали, вспомнил все проклятия и богохульства, которые только знал, душило страшное чувство безысходности. И не было ему тогда дела до изменившегося лица Нины Алиевны, до ее тяжелого, словно спертого, дыхания, до нервно дрожащей дряблой кожи на горле, словно она пыталась удушить рвущийся наружу кашель.
      - Вызывали?
      - Где кардиограмма? – коротко, странным, сдавленным голосом спросила старший врач, двигая по стеклу, покрывающему стол, его карту вызова, сданную в обед.
      - Нина Алиевна, там остеохондроз, который еще армию Наполеона застал…
      - Вересаев, вы отупели там, на своей реанимационной бригаде? Может, порекомендовать вас на линейную перевести, чтобы вы халтурить отучились? Мне казалось, что фельдшер вашего стажа, категории и опыта должен понимать, что боли в груди всегда требуют электрокардиографии – даже при доказанном остеохондрозе. Потому что даже доказанный остеохондроз не исключает недоказанного инфаркта с сочетанным болевым синдромом!
      Договорив, Нина Алиевна закашлялась, прижала ко рту уголок своего платка, в который куталась.
      Он вспылил, хотя не имел на это никакого права – Алиевна была права, как она была права всегда. Луч заходящего солнца, проскользнув между кипарисами и елями, растущими через забор, на территории бывшей подстанции (ныне – отдела ГНК37) раздражающе кольнул его в глаза.
      - Простите.
      - Я простить могу, Вересаев, а вот прокурор прощать не обучен!
      - Мне скататься, снять пленку, я не понял?! – с удивлением Лешка понял, что он повысил голос. И не на кого-то – на саму Нину Алиевну!
      Лицо у старшего врача внезапно побледнело, горло заходило волнами. Она смотрела не на него, кажется, куда-то за его спину.
      - Уходите…!
      - Да Бога ради! – он круто развернулся, его тень, четко очерченная закатным солнцем на двери, крашенной белой краской, сделала то же самое. – Рапорт настрочить не забудьте, а то не похвалят!
      Выходя, от души хватив дверью, он услышал сначала дикий, лающий кашель, потом – натужный хрип, сжал челюсти, шагая в сторону выхода. Пусть хоть что делает, рапорт пишет, процентов лишает, на линию с «двенадцатой» переводит, пошла она, пошли они все, что больные, что здоровые…
      Навстречу ему попался врач Якунин – как всегда, угрюмый, нелюдимый, смотрящий так, словно ты ему уж лет пять как должен, и все никак не отдаешь. Они разминулись, не здороваясь, как обычно – Якунина не любил никто, кроме его жены, а ненавидели практически все. Слыша его стук в дверь кабинета старшего врача, Лешка ушел в машину, рывком выдернул из крепежа оранжевую укладку. Сдать смену, свалить домой, мордой в подушку, хотя нет… сначала водки, до пелены перед глазами, до надрывной рвоты поутру. Элина умирает. Денег, собранных станцией на трансплантацию кожи, доктор Овсепян не взял. Не пригодятся – так он и сказал, отводя глаза.
      Уже возвращаясь обратно, поднимаясь по ступенькам станционного крыльца, он услышал пронзительный, дикий, крик диспетчера. Споткнувшись ногой о ногу, он бросился к кабинету старшего врача, рванул дверь на себя. Нина Алиевна обмякла в кресле, как-то неловко запрокинув голову, от левого уголка рта на белую ткань халата на плече стекала тонкая струйка крови. Ее глаза, ввалившиеся и полузакрытые, мертво смотрели куда-то вверх и в сторону – в сторону окна, где гас закатный свет. Вены на шее набухли, лицо отливало синевой. На полу, в дымящейся лужице, одиноко мок чайный пакетик в обрамлении осколков разбитой кружки.
      Лешка не помнил, как он снова оказался снаружи – в машину, дефибриллятор в руку, реанимационную укладку под мышку, кардиограф еще этот чертов на глаза попался… кардиограмму она просила, идиота ты кусок, тварь ты дегенеративная, ну что стоило эту самую «пленку» сделать, чтобы не заставлять ее нервничать, видно же было, что ей плохо, сучий ты потрох, довел, спровоцировал…!Рваным, шатающимся бегом к крыльцу.  Дверь кабинета старшего врача нараспах, стащить Ниночку Алиевну на пол, задрать голову, ввести воздуховод…
      - Как...ого…?
      - ОЛЕГ, АЛИЕВНЕ ПЛОХО! – диким голосом. – ПОМОГИ!!
      Короткое ругательство, Якунин, падающий рядом на колени, расчехляющий дефибриллятор…
      - Мальчики, «двенадцатая» уже едет! Вы только…
      - Вену ставь, хера копаешься!! – не обращая внимания на диспетчера, дрожащую, ломающую пальцы, рявкнул врач.
      Он поставил – найдя иглой катетера синюю линию под дряблой кожей стремительно холодеющей руки, разжав его крылышки, подключая к люэровскому разъему пластиковый хоботок системы капельного вливания. Он дышал мешком Амбу, загоняя воздух в безжизненно обмякшие легкие лежащей Нины Алиевны. Он набирал в шприцы, привычно, зажав ампулу между указательным и средним пальцем, ловко водя срезом иглыпо ее донышку – адреналин, дексаметазон, атропин... Он был профессионалом, делал все автоматически, не думая…
      Он вышел из кабинета, и, как не так давно сегодня – изо всех сил приложился лбом к стене, до гула между ушами, дико, надрывно завыл. Не спас. Фельдшер бригады реанимации. Не спас! И не кого-то – не спас Нину Алиевну! Лучшего, Богом данного этой подстанции, старшего врача, эталон, образец для подражания, святую, непогрешимую, уважаемую всеми…!
      Именно Якунин, скотина и сволочь, гнилой человечешко, которого ненавидит вся станция, увел его от кабинета старшего врача, куда уже успели зайти Рысин, Игорь Нехлюдов и Анька Яншина, блондинистая длинноногая размалеванная мебель с дипломом, невесть кем сосватанная на поддежуривание на бригаде реанимации – разумеется, ради записи в трудовой книжке. Именно Якунин неловко, явно с непривычки, прижал его к себе, давая выораться. Именно Якунин увел его прочь, не давая вернуться обратно – в разом опустевший кабинет старшего врача, где пол был завален пустыми ампулами, обертками от шприцев, пластиковыми колпачками от них же, розовым серпантином кардиограмм, регистрирующих изолинию, заляпан кровью и закапан слезами – вся диспетчерская уже успела побывать там и постоять над душой…
      Он же и сказал тогда то, что сказал. Разумеется, сказал чушь – тупую, рассчитанную на грубое утешение, причем – утешение слабоумных, что-то про какой-то солнечный порог, за который Нина Алиевна ушла, и куда можно попасть, если очень заслужить. Про Зябликова, про Аньку Лян. 
       Ему же, собственно, Леша, одурев от давящей на сердце тяжести, и рассказал про Элину – утром, после пятиминутки, которую он непонятно как ухитрился высидеть, чтобы не заорать, не забиться в судорогах, не швырнуть стулом в окно… или в сторону равнодушно застывшего начальства. Ему – не Антохе, другу, с которым они не разлей вода уже больше двадцати лет.
      И сегодня, сейчас – позвонил именно ему.
      - Что? – коротко, не здороваясь, спросил Якунин, ответив на звонок. Голос был злой, сонный, хриплый. Он, как Лешка, со смены. Плюс – его эти, обсуждаемые на станции, участившиеся приступы краниалгии.
      - Все… - тихо, давясь собственным голосом, прошептал Леша. Мужественность, умение встречать невзгоды жизни с расправленными плечами, грудью, наотмашь… куда там, все это превратилось в пустой набор звуков – когда речь шла не о нем, а об Элине.
      - Сколько времени дают?
      - Нисколько… она уже на «трубе», почек практически нет! Если до завтра…! - он запнулся, всхлипнул, сглотнул, слово «доживет» было слишком страшным.
      - Солнце найди. Дверь найди под ним! И поживее!
      - Найду, я помню… ты – сделаешь?!
      Якунин, не отвечая, оборвал звонок.
      Алексей бросился к окну, выходящему на больничный двор, наглухо забитый машинами, за которым высился бетонный голубой параллелепипед роддома, жадно всмотрелся сквозь частую шеренгу тополей. Где-то там, далеко, цепляя роддом оранжевым краешком, солнце сползало вниз, в море, и было оно нехорошим – сонным, неярким, загаженным подбирающимися снизу чернильными тучами грядущего шторма, наплывающего со стороны Турции. И закат – он был, но он был неправильным, тусклым, обещающим оборваться гораздо раньше, чем заложено расписанием вращающихся космических тел.
      Позвать Антона, объяснить, попросить помощи? Нет… времени нет.
      Нужна освещенная этим угасающим солнцем дверь, где такая есть… есть же где-то? Не зря же больницы строят так, чтобы большую часть ряд помещений освещался восходящим солнцем – гигиенические требования к инсоляции, облучению солнечной естественной радиацией. Значит, должны быть и помещения, на которые будут падать лучи солнца заходящего.
      Свет потускнел – длинное облако наползало на начавший дрожать от близкого ночного холода солнечный круг.
      На миг мелькнула трезвая мысль – Господи, что же я творю сейчас?
      Мелькнула – и угасла.
      «Папа… а когда ты меня заберешь? Пап, а можно, я с тобой гулять всегда буду? Зачем ты плачешь? Не плачь, я тебе куколку подарю… А какое ты мне платье принесешь? Папа, почему ты меня всегда обнимаешь, я же некрасивая! А дома у нас собачка есть? А купишь? Я тебя тоже очень люблю. А когда ты придешь? Папа… ты… не уходи… надолго, хорошо…?»
      Лешка почти не помнил, как он, вскинув ногу, вышиб дверь в отделение реанимации, повесив ее на одной, уцелевшей, петле, как ворвался в полное специфических запахов помещение, отделанное мраморного цвета кафелем, как добежал до функциональной кровати с поднятыми раздвижными боковыми ограничителями из серой пластмассы, в которой, словно утонув в белой мешанине ткани, подключенная к прикроватному монитору, лежала его девочка… его дочь, его плоть и кровь, он убил бы любого, кто бы попытался сейчас спорить! Не помнил, как выдрал интубационную трубку и катетеры, смутно соображал, как грубо отпихнул палатную медсестру – практически отшвырнул, как побежал, прижимая к себе драгоценную ношу. Как маленькие пальчики, кажется, едва заметно, сжали его ладонь. Показалось, разумеется, в коме пальцы ничего не жмут…
      - СТОЙ!! СТОЙ, СКОТИНА!!
      Тяжело топая ногами, он практически снес собой дверь в туалет, заметался, отыскивая хоть что-нибудь, чем бы ее забаррикадировать. Прижимая к себе ребенка, Лешка впихнул между дверью и выступающим пристенком пластиковую палку швабры, стоящей тут же, в подсобке. Не ахти что, но сойдет – на первые две минуты, пока дверь не вынесет прибежавшая охрана, дверь пластиковая, для долговременной осады не предназначенная.
      - ОТКРЫВАЙ, СССУКА! – в предусмотрительно заблокированную дверь что-то тяжело грохнуло.
      Леша, не обращая внимания, зашарил взглядом по маленькой пластиковой дверке, где хранился уборочный инвентарь. Окошко в туалете – узкое, под потолком почти, пропускало внутрь мутный, дрожащий, то и дело гаснущий солнечный свет. Он касался этой дверки лишь самым краешком.
      Вересаев рванул ее на себя. Какое-то время, словно в ступоре, рассматривал сваленные в кучку швабры, веники, ведра с маркировкой, развешенные на вделанном в бетон металлическом кольце тряпки.
      По запертой двери снова ударили – тяжело, сильно, не по-женски. Кажется, она захрустела.
      - СЛЫШИШЬ, ТЫ, КОЗЕЛ, Я Ж ТЕБЯ ПОРВУ, ЕСЛИ ТЫ С ДЕВОЧКОЙ ЧТО-ТО СДЕЛАЕШЬ!! – заорало оттуда мужским голосом. Охрана. Вовремя. Обычно ее не дозовешься, особенно, если привезшую пьянь в приемное отделение бригаду начинает бить привезенный.
      Элина – маленькая, теплая, обмякшая, вся замотанная в заскорузлые от мазей бинты, в желтой маечке, лежала на его правой руке, прижимаясь к своему папе… какая, к лешему разница, настоящему или названному?
      Лешка, сопя, снова рывком закрыл и открыл дверь. Ничего! Только вонючие, сивого цвета от частого использования, половые тряпки и рифленые ручки швабр.
      Он поднял голову – сквозь полуоткрытое окошко в туалетную комнату струился по-вечернему прохладный воздух. Солнца не было – была белесая муть облачного вечера. Не было заката. Не было солнечного порога, который обещал Якунин.
      В дверь еще раз ударили – на сей раз с мощным хрустом, сломав ее пополам.
      Прижав к себе девочку изо всех сил, Леша крепко прижался губами к ее маленькому, трогательно тонкому, носику, зажмурил глаза.
      - Прости, котеночек…
      За его спиной раздался топот – охранники ворвались в туалет.
      - Папочка тебя очень любит…
      Или показалось – или сухие, обметанные губки дрогнули? Не они ли попытались прошептать «…тоже… люб…»?
      И – не показалось ли еще раз, что угрюмый свет, сочащийся в оконце наверху, чуть окрасился в оранжево-золотые тона?
      Последний раз, отчаянно, словно прыгая вниз головой с обрыва, Лешка Вересаев, обняв Элину, рванул на себя дверку кладовой…
      
      * * *
      
      Инна Бирюкова откашлялась, поправила очки, качнув их на переносице, сплела в очередной раз пальцы в клубок – пальцы, которых она очень стеснялась, мужские, сильные, крупные, с коротко обрезанными ногтями, никак не подходящие женщине. Злые языки, без которых не может существовать ни один коллектив, ехидно намекали, что на такие вот ни одно обручальное кольцо налезть не может, поэтому, собственно, начмед никогда не была замечена замужем. Любой, кто ее знал – а уж Офелия Михайловна точно входила в число упомянутых – без труда бы понял, что непробиваемая Бирюкова сейчас находится в опасной близости к взрыву. Ничем иным ее эти лишние телодвижения обусловлены быть не могли – недаром ей в свое время, в студенческие годы, за умение застывать в одной позе на всю лекцию, была приклеена кличка «Будда».
      В конференц-комнате царила тишина, которую так и хотелось, при всем нежелании такой формулировки, назвать гробовой. Медики, занимающие свои излюбленные места, делали это молча, стараясь не встречаться взглядами. Не смотреть они старались так же и на места пустые, зияющие, словно дыры между зубов, невольно притягивающие взгляд. Кузнецкий, монументально утвердившийся на месте старшего врача, похмыкивал, перебирая суточный отчет по станции, и эти звуки, по сути, были в комнате единственными. Игнатович, тяжело вошедший, распространяющий удушливый запах своего парфюма, после того, как опустился на стул, подпер лоб ладонью, отгородившись от аудитории мясистыми, унизанными редкими волосками, пальцами, больше не шевелился… разве что изредка, приподнимая золотой ободок своих очков, быстро и резко тер переносицу. Место, отведенное для главного врача, как обычно, пустовало – впрочем, к этому персонал уже успел привыкнуть, хотя в первое время отсутствие руководителя на утренней конференции, ставшее за последние тридцать лет чем-то самим собой разумеющимся, вызывало недоумение и шепотки между рядами. Как всегда, заняла свой пост чуть пониже начальства Костенко – наготове, с тетрадью, на открытой странице которой уже были выписаны все отличившиеся, нарушившие дисциплину и субординацию, неправильно высказавшиеся и отказавшиеся прогнуться. Ценный ресурс, не зря же эта бездарь, регулярно портачащая в графике, как в ежедневном, так и в месячном, пережила уже двух главврачей, и никто ее не попер с должности. Офелия Михайловна сморщилась, отводя взгляд. Костенко ее боится, но встречаться взглядом с ней – все равно, что совать язык в логово мокриц.
      - Все собрались? – голос Бирюковой был. – Можем начинать?
       Никто не ответил. И так ясно, даже слабо видящему, плохо слышащему и тупому с рождения, что не все. Далеко не все.
      - Прошу вас, Дмитрий Станиславович.
      Дмитрия Станиславовича, в принципе, можно было бы и не просить – видно же, что не так давно обретенный статус урвавшего кусок власти распирает его, несмотря на внешнюю показную сдержанность. Он в очередной раз хмыкнул, без нужды, как и Инка Бирюкова пару минут назад, поправил зацепившийся за нагрудный карман идеально белого и отглаженного халата золотой «Паркер», выпрямился, обвел взглядом замерших медиков. Его облик – холеный, с тщательно уложенной прической, из которой изредка импозантно просверкивали серебристые нити, с легкой ухоженной небритостью щек и подбородка, с изящно и эффектно сидящими на тонком хрящеватом носу очками – слишком сильно контрастировал с помятыми после смены фельдшерами и врачами, и раздражал.
      - Доброе утро, коллеги. Позвольте пятиминутку начать с кратких цифр…
      Цифры краткими быть не могли в принципе – последовал пространный отчет по статистическим показателям, сколько было вызовов по экстренным и неотложным поводам, количество инсультов и инфарктов, количество стенокардий и транзиторных ишемических атак, россыпью – гипертонические кризы, приступы бронхиальной астмы, обострения ХОБЛ38, возникшие случае ОПН, ХСН, количество перевозок, госпитализаций, безрезультатных вызовов, смертей, отказов от помощи, процентный рост обращаемости по определенным нозологическим единицам (в голосе старшего врача чуть усиливалось ехидство, намекающее на кривое качество оказания помощи именно по данным обращениям), непременное новшество – подробный разбор жалоб, поступивших на подстанцию за сутки, жалоб как письменных или в электронной форме, так и устных (на столе, чуть поодаль от бумаг, лежал электронный планшет, онлайн подключенный к базе данных записи телефонных переговоров, позволяющий в любой момент выдернуть нужную жалобу в студию). Кажется, в Кузнецком, где-то далеко внутри, в этот момент бил восторженно босой пяткой в пол карлик, лысый, скорченный, обложившийся со всех сторон манускриптами, гусиными перьями и чернильницами, приходящий в религиозный экстаз от цифр и магических манипуляций с ними.
      Офелия Михайловна, сонно моргая, смотрела куда-то на пунцовую пуговицу халата Инки Бирюковой, не слушая разглагольствующего карьериста. Тяжелая смена, очередная, выдоившая до душевной пустоты, до нежелания даже материться мысленно, до изнуряющей усталости и желания добраться до постели… не обязательно до своей и дома, хватит и жесткой кушетки в бригадной комнате, главное, чтобы можно было рухнуть на нее всем телом, и чтобы никто не трогал ближайшие сутки. Рядом сидел Вертинский, серый, с застывшим взглядом, второй, кажется, раз за многие годы совместной работы – небритый, всклоченный, как-то разом похудевший лицом. Тыльная часть его правой кисти была густо заклеена бактерицидными лейкопластырями, и сейчас неловко покоилась на левой. Офелия знала, почему. Всю смену они, коротко общаясь на вызовах, упорно избегали этой темы, хотя чего тут – вся станция уже в курсе.
      Невенка Милован, влетевшая на очередную неожиданную «дэпэшку», потому что отказывать не научена, кажется, еще при сборке, приехала на Вишневую, куда-то в замшелую, заросшую остролистом и самшитом, беседку поодаль от многоэтажек, с поводом «избили». И обнаружила там оскаленного, пьяного, в какой-то дикой первобытной ярости пребывающего Антона, что-то орущего, брызжущего слюной, и бешено лупящего какие-то мутные фигуры, ворочающиеся на земле, матерящиеся, расплевывающие темно-бардовое, пытающиеся встать. Вызнала сербочка и подробности – один из избитых был ярым завсегдатаем медицинских форумов, и группы их станции – в частности, где, ядовито и красиво, грамотно давя на больные точки, провоцировал медиков, отводящих там душу, на скандал и ругань, смачно издевался над спровоцированными, и радостно выкладывал результаты своей регулярной охоты в информационный канал на всемирном ресурсе, обрастая знаками одобрения, ростом рейтингов и, надо понимать, предметным заработком на всем этом. Один из последних его комментариев (автор звал себя Никодим Внимательный, рядом с именем голова человека в шапочке с красным крестом, а еще рядом – взрыв, и за ним – значок дымящейся кучки дерьма) до сих пор болтался в общедоступном форуме станции, благо политика начальства запрещает и модерацию откровенной гнуси, и даже отругиваться в ответ на откровенные оскорбления – ибо порочит звание. Комментарий сочный, умно составленный и бьющий по больному.
      «Послушайте вы, нытье в белых халатах, или во что вы там свое ущемленное эго наряжаете? Вы всерьез верите, что кому-то на самом деле интересен ваш этот скулеж и детские обидки на то, что вас где-то нах@й послали? Ей-богу, чуть не проблевался, пока пытался читать эти ваши откровения и потуги на творчество. Лечить людей, вместо того, чтобы причитать, не пробовали? Знаете, я вот в своей жизни такую забавную тенденцию заметил – перестаешь причитать, и начинаешь делать свое дело, и – вуаля, проблема исчезает! И все сразу становится хорошо. Если уж ваш этот дешманский зуд графомании не унять никак, попробуйте написать так, чтобы сразу куча людей ломанулись на вашу эту скорую сволочь работать! Возможно, к слову, тогда и тяга к нытью пропадет».
      Комментарий был приурочен к рассказу – первому, робкому, выложенному Темой Громовым… он как-то покаялся, что пытается писать. Следующим за рассказом шел пост о том, что нет больше, и никогда не будет фельдшера Леши Вересаева. Мерзостный набор букв, всплывший, стоило только открыть группу, пост и комментарии к нему - словно лил гной в настежь распахнутую рану…
      Волей судьбы, было и известно, откуда этот Никодим произрастает, благо он, уверенно порой рассыпающий саморекламу о своей юридической образованности  иподкованности, этого даже не скрывал. Кто-то, кажется, в очередной раз читая шедевры словесной эквилибристики указанного, мрачно шутил, пихая Антона в бок – мол, разобрался бы с соседушкой своим, а то его Якунин найдет, тогда точно без крови не обойдется…
      Был комментарий и к новости о том, что Вересаева больше нет. Вполне в духе Внимательного.
       «И снова нытье – очередное. А что ж вы слезки так показательно не льете по поводу всех, кого не спасли? Или только ваши белохалатные сочувствия заслуживают, а плебс – пусть его мрет тихо, молча, никого из высокородных не беспокоя? Много этот ваш, как его там, Вересаев чужих могил посетил? И сколько среди них тех, которые благодаря ему возникли? Задайтесь вопросом на досуге между распиванием чаев и опозданиями на вызовы – может, он заслужил?».
      Не удалили и это. Впрочем, поговаривали, что данный Никодим пасется в группе не просто так, а по негласному благословению главного врача – тыкать в больное, поддерживать в тонусе, ну, и вычислять несдержанных на язык, способных в ненужный момент взбунтоваться.
      Вертинский, тяжело пьяный после событий в ожоговом отделении детской больницы, неуправляемый, как-то сумел вычислить, где в тот день находится его сволочной сосед по району – вошел в беседку, где, гогоча, пили что-то алкогольное пятеро безымянных с одним конкретным, имеющим имя. Постоял, дергая глоткой, не слыша насмешливых фразочек вроде «Заблудились, мужчина? Пивняк дальше!», после чего, коротко размахнувшись, двинул в челюсть жирноватому, с зачесанными назад волосами, наряженному в пространную майку и толстый пуховый жилет, персонажу. Его схватили за плечо, он, не глядя, дал назад ногой, до хруста и тонкого визга, а после, как в багровом тумане, стал наотмашь садить руками и ногами куда-то, куда дотягивались конечности, сопровождая удары диким, страшным, нечеловеческим ревом раненого животного. Был скандал, был вызов наряда полиции, были звонки, перекрещивающиеся, звенящие между собой туго натянутыми струнами нужных и полезных связей, были жалобы и обещания подать в суд. Невена все это рассказала ей, честно и широко распахнув свои огромные глазки, кажется – она единственная была на станции, кто ее не боялся, и относилась как-то странно, с незнакомым доселе уважением и трогательной робкой заботой.
      Милявина выслушала все молча, не ответила, ушла, не попрощавшись – очень вовремя ожила диспетчерская, с очередным вызовом наготове.
      - Это все, что касается цифр, - толкнулся в ее уши откуда-то извне голос старшего врача. – А теперь к сожалению, от них нам следует перейти к буквам, словам и их последствиям!
      Вертинский, сидящий рядом, все так же смотрящий в пол, сжался, подтянув ноги под стул, словно изготовившись к прыжку. Ясно же, о ком и о чем сейчас пойдет речь, не зря Кузнецкий свою любимую статистическую часть, которую он обычно с наслаждением растягивал, сейчас за малым что не протараторил. Не терпелось, надо понимать, перейти к главному.
      «Вмешаешься?» - тихо, едва слышно, произнес кто-то в ее голове. Нинка Халимова, кто же еще, ум, честь и совесть нашей подстанции. Даже уйдя – никак угомониться не может…
      Нет, чертово семя, отмолчусь, сделаю вид, что меня не касается, какмоего фельдшера на куски дерут! Особенно после многих лет работы, когда он в любом скандале меня отпихивал, сам под удар лез, в меня направленный, грудь и башку свою глупую подставлял! Да, Нинка, ты меня предупреждала, помню отлично, что мой язык меня рано или поздно доведет до беды и увольнения, так почему бы не начать прямо сейчас, раз все равно этого не избежать?
      - Дмитрий Станиславович! - коротко, но звучно произнесла Бирюкова. – Я сейчас попрошу вас подождать с… этим. Есть вопрос более важный!
      Кузнецкий медленно обернулся, в первый, наверное, раз на его лице отразилась незнакомая его мимическим мышцам растерянность.
      - Инна Николаевна..?
      Игнатович пошевелился, снова потер переносицу, словно силясь прогнать головную боль, коротко сверкнул глазами из-под очков. Этого хватило. Кузнецкий всегда очень тонко чувствовал грань, за которую лучше не заступать.
      - Прошу, конечно же.
      Вот как… Антон поднял глаза, первый раз, наверное, встретившись взглядом с ней за все отработанные сутки. Радужка покраснела, набухли «мешки», подаренные бессонной ночью и тяжелым, непривычным возлиянием накануне, зрачки чуть подрагивали. Взгляд был недоумевающе-вопросительный. Офелия Михайловна раздраженно дернула щекой, отворачиваясь.
      Начмед откашлялась, как-то странно, гулко, нездорово, сняла очки, повертела их в руках, словно пытаясь понять, что это, и зачем очутилось на ее лице.
      - Коллеги…
      Комната молчала. Люди в синей, мятой после суток, форме с нашитыми на нее красными крестами и белыми светоотражающими полосами, сидели, практически не шевелясь, и, если и дышали, то делали это беззвучно.
      - Я, откровенно, даже не знаю, как начать…
      Кузнецкий, не выдержав, в очередной раз хмыкнул, уловив в голосе второго человека на станции какие-то неправильные, нетипичные, просительные нотки.
      - Вы больны, Дмитрий Станиславович? – тихо, вполголоса, но достаточно, чтобы слышали все, произнес Игнатович. – Если горло беспокоит, мы вас не задерживаем.
      Замерла Костенко, замер Кузнецкий, замерли все… почти все. Никогда еще не было такого, чтобы начальство шло на открытую конфронтацию друг с другом – по крайней мере, при свидетелях в виде подчиненных. Так сильно, как сейчас, в затхлом воздухе конференц-комнаты скандалом еще никогда не пахло.
      Пауза стала затягиваться. Бирюкова снова откашлялась.
      - Попрошу соблюдать тишину!
      Антон, кажется, коротко выругался – едва слышно, сквозь зубы. Офелия снова его поняла – какого ж дьявола вы тянете кота за выступающие части, сволочи… говорите как есть уже!
      - На нашей станции сейчас сложилась, скажем так – не самая простая, и не самая обычная ситуация. И вы все, я знаю, не хуже меня – а, может,  и лучше – осведомлены, какая именно!
      Молчание. Офелия не оборачивалась, но была почти уверена, что дежурная смена смотрит куда угодно, только не в глаза начмеда, лишенные очков, кажущиеся маленькими и беззащитными сейчас, в обрамлении глубоких морщин. Осведомлены, разумеется. Нельзя недооценивать могучую силу слухов, которыми сейчас гудит подстанция. Особенно после недавних событий… хотя, наверное, уже стоит уточнять, какие именно из недавних событий имеются в виду – слишком много их было.
      - Я мало что могу прокомментировать по поводу того, о чем говорят! Про какой-то солнечный порог, за который можно уйти, в светлое будущее, в счастливую жизнь, в нирвану, в райский рай! – голос Инны Николаевны дрогнул и  начал набирать силу. – Я не могу сказать, что я в это не верю – теперь уже! Слишком много случилось за последнее время, чтобы не верить! Уверена, что и вы все, хоть и молчите – верите!
      Комар нужен, мелькнула у Офелии Михайловны нелепая мысль, чтобы кружил у галогеновой лампы на потолке. И чтобы его одинокое зудение могло подчеркнуть глубину наступившей тишины.
      - Верьте, ваше дело! Вам никто не может запретить ни верить, ни принимать такие вот решения – уходить и предавать! Только вы хоть на минуту задумывались..!
      - Предавать? – прозвучало сзади. Прозвучало хрипло, зло.
      - Сядьте, Громов! – взвизгнула Костенко, вопреки сказанному – вставая. – Кто вам слово давал?!
      Артем Громов, исхудавший за месяц работы в «штрафбате»,  в кои-то веки вернувшийся на «дэпэшку» на свою родную подстанцию, нестриженный, какой-то весь выжатый и усохший, не обращая внимания на окрик, выбрался из-за стола в проход. Анечка Демерчан, сидящая рядом с ним, дернула его за полу синей куртки, безуспешно пытаясь ему помешать встать.
      - Вы что-то там сказали про предательство, Инна Николаевна?
      Глаза начмеда заблестели незнакомым слюдяным блеском, словно были полны битым стеклом.
      - А разве нет, Громов? – спросила она, подавшись вперед, сверля его взглядом. – Разве не предаете?
      - Я похож на предающего? – голос фельдшера был неприятным, сиплым, осаженным вниз бесконечным количеством скуренных за дежурство сигарет. – Даже после командировки на вторую подстанцию? На месяцок до бесконечности, с раскатыванием за свой счет на маршрутках и электричках туда и назад? С подъемом на работу в пять утра вместо семи – чтоб на сутки, не вынимая?  И чтоб всю хронь и уличную грязь – мне одному?
      Бирюкова, поиграв скулами, скосила глаза на Костенко.
      - Инна Николаевна, он переведен временно, по производственной…
      - Я поняла! – отрубила начмед. – Потрудитесь вернуть его обратно на следующую же смену!
      - Но… - Костенко заворочалась, закряхтела, неловко ерзая, судя по выдаваемой мимической гамме – затрудняясь произнести публично, что ссылка Громова в Тоохсу была не лично ее инициативой, а произрастала сверху. Не первый он, в конце концов.
      - Что – но? – внезапно приподнявшись, ядовито спросила Бирюкова. – Что – НО?! Вы не видите дыр в графике, Анна Петровна?! Вам мало того, что мы потеряли врача Зябликова, фельдшеров Лян, Лусман, Вересаева… Долинского, Лютикова, Аветисян, Кимаеву и Антоненко? Нину Алиевну?! Что почти потеряли врача Якунина?!Нужны еще какие-то фамилии?!
      По комнате пронесся невнятный гул.
      - Я поняла…
      - Сядьте, Громов, - произнесла начмед.
      - Я постою! – внезапно, громко, дерзко. – Посадить меня и так – каждую смену обещают. Я на тему предательства ответа не услышал!
      Гомон – уже не гул. Это даже не скандал – это бунт! Бунт обреченного, понятное дело, любой, обнаживший клинок против начальства, обречен после пасть на него грудью – таков закон. И исключений из него пока не было с тех пор, как залили фундамент на территории бывшего школьного сада на улице Леонова.
      Бирюкова внезапно осела назад – словно кто-то подставил ей подножку. Гулко вдохнула и выдохнула.
      - Вы слышали статистику за сутки, что озвучил Дмитрий Станиславович, Громов? Видите, как возросла обращаемость? Понимаете, как лезет вверх нагрузка на одну линейную бригаду?
      - Я на ней работаю. Вижу. И понимаю.
      Против воли – Офелия Михайловна обернулась, молча кляня боль в шее, разглядывая самоубийцу.
      - Что тогда вам еще непонятно? – медленно, тягуче, произнесла Бирюкова. – Станция задыхается. Задержки обслуживания вызовов – уже по два-три часа, процент госпитализаций – выше нормы в три раза, смертность… вы не глухой, слышали, так понимаю? Всплеск вызовов в осенне-зимний период – и очень удачно, ко времени пришедшийся, исход нежелающих работать. Это не предательство?
      - По-вашему, Инна Николаевна, со смены – в палату реанимации, а потом сразу на кладбище, без заезда домой даже, как Зябликов – тоже предательство?  Или правильный и закономерный итог?
      Неожиданно. Красавчик Олег Ефремов, сменивший Кузнецкого на тринадцатой бригаде, подающий самые лучшие надежды на то, чтобы через год-другой сменить Рысина на основной бригаде кардиореанимации.
      - Не надо играть словами… - тяжело произнесла Бирюкова.
      - А в чем он не прав, Николаевна? – раздалось задыхающимся голосом с другого конца конференц-комнаты. Димка Вильмов с четвертой, худой, иссушенный, бронзовый почти за счет развивающейся болезни Аддисона.
      - Или нам там, в верхней тундре, доплатят? – негромко произнесла Регина Киврина с шестой педиатрической.
      Кузнецкий рывком встал, поднял руку:
      - Тишина, коллеги! Почему я вам должен напоминать про субординацию? И про врачебный долг – надо? Не стыдно?
      Ядовитый комментарий был бы сейчас к месту – но никто не отважился. Кузнецкий был гнилым, но умным человеком. И – да, он был хорошим врачом, с хорошим же стажем. Никто с таким не сцепится, тем более – публично.
      Поднялась и Инна Николаевна. Не казалось – она была в ярости.
      - Именно, коллеги! Именно! Надо вам напоминать, или вы сами, без подсказок вспомните?! Вы на эту станцию пришли добровольно, не нож вам к глотке приставляли, и в медицину тоже – сами! А сейчас, когда станция, говорю прямо – тонет,  когда на нее наваливается нечеловеческая нагрузка, хотите дезертировать? Как, простите, крысы – с тонущего корабля?! Валяйте, крепостного права уже нет… ваши вызовы потащат на себе ваши же товарищи по бригаде, пока вы будете там где-то радоваться жизни за этим вашим порогом! Прикрыть их будет некому!
      - Даже толпе, которая стоит на наше место, стоит нам уволиться?  - успел выговорить Вильмов, после чего зашелся сухим кашлем. Он кашлял долго, до слез, закусив покрытое светлыми волосками запястье зубами.
      - Ерничать можно в любое время, Дмитрий Витальевич, - сухо произнес Кузнецкий. – Но сейчас, когда на станции, действительно – завал, это неуместно, как по законам медицинской этики и деонтологии, так и по общечеловеческим понятиям.
      - Разговоры про материальную и моральную стимуляцию персонала, достойную оплату труда, охрану этого труда, настоящую, а не формальную – так понимаю, не из этой оперы? – прозвучал мягкий баритон Ефремова.
      - Ну, почему же, - тут же отозвалась Бирюкова, с видимым трудом усаживаясь. – Если у вас, Олег Михайлович, есть какие-то действующие предложения, как вышеупомянутое воплотить в жизнь – дерзайте, озвучивайте! Мы прислушаемся и примем к сведению, я обещаю!
      Ответа, понятно, не последовало.
      - Вы можете уходить, - медленно, раздельно, произнесла Инна Николаевна, сверля взглядом сидящих медиков. – Хоть все, хоть сейчас! И, да, не буду кривить – за вами очередь не стоит! Никто не придет, разве что пара-другая совместителей на четверть ставки, их можно даже не считать.И студентов, которые придут, пообнюхаются – и тут же бегут, их тоже можно не считать!Но те люди, которые звонят и ждут помощи, которые, если вы помните – с инфарктами, с отеками легких, с травматическими шоками и эпистатусами… бабушки брошенные с Цветочного бульвара, мамочки с переулка Рабочего, дети-отказники из Дома Ребенка, все, кого сбила машина, ударило током, обожгло пламенем, задавило обломками до краш-синдрома -  вам на самом деле на них плевать, медики?!
      Последнее слово было выделено сочащейся ядом чертой.
      - За сутки по станции – девять смертей! – начмед подняла со стола лист, покрытый убористыми строчками отпечатанного на принтере отчета, яростно им встряхнула. – Из них пяти могло бы не быть – если бы  мы успели! Я прекрасно понимаю, сейчас мы не можем успевать физически, выездных бригад сейчас намного меньше, чем вызовов, но – эти люди нас ждали, и не дождались! Если вы уйдете – эти цифры утроятся! Сколько не дождется сегодня, завтра, на следующей неделе?! Вы сможете спокойно жить, понимая, что те, кто вас ждет, будут умирать?!
      - Те, кто нас ждет, как-то спокойно позволяют умирать тем, кому мы нужнее, - вполголоса произнесла Киврина. – И даже скандалят, что мы задыхающихся не бросаем, чтобы к температурящим впереди своего визга нестись…
      - Это не вина задыхающихся, - произнес Игнатович, бросив короткий, тяжелый взгляд на педиатра. – Или вы считаете иначе, Регина Ильинична?
      - Да ничья это вина, - буркнула врач, отворачиваясь. Мало кто мог выдержать взгляд Игнатовича. – Все тут в белом, мы одни – в синем… по самую макушку.
      Инна Николаевна снова встала. Обвела взглядом конференц-комнату.
      - Я…
      Вновь наступила тишина.
      -… вынуждена вас просить.
      Где-то в коридоре торопливо прогрохотали шаги кого-то, опаздывающего на вызов, ссыпающегося по ступенькам со второго этажа на первый.
      Голос начмеда задрожал:
      - Я прошу вас! Прошу как врач, проработавшая со многими из вас более тридцати уже лет! Прошу как начмед – я не напрашивалась на эту должность, вы меня выбирали, если вы не забыли! Прошу… как человек я вас прошу…
      Что-то неправильное, надломанное, хрустящее осколками разбитого стекла, было в ее голосе.
      - Не уходите… хотя бы сейчас… ребята! Не бросайте станцию, не бросайте больных… станция задохнется без вас! В чем виноваты те, кто будет в вас нуждаться именно по ургентным причинам? Я не прошу остаться ради нас… останьтесь ради них…
      Давящая, сжимающая, жгучая тишина.
      - Пожалуйста…
      Молчала Офелия Михайловна, молчал Вертинский, молчал разом как-то обмякший, все еще стоящий в проходе между столами, Громов, кусала губки, и, кажется, с трудом сдерживала слезки, Невена Милован, угрюмо смотрел куда-то в окно Олег Ефремов. Афина Минаева, растрепанная после короткого получасового сна перед пересменкой, как и завподстанцией – медленно, сильно терла переносицу, аккуратно касаясь подушечками пальцев воспаленных отекших глаз.
      - Если бы это в моих силах – я бы вас и золотом с головы до ног осыпала, и квартирами, и ранней пенсией, - тихо, почти сходя на шепот, произнесла Бирюкова. – И каждому из вас, на дополнительную ночь после суток выходящему – в ноги бы кланялась… возраст разве что гнуться не позволяет. Но мои силы вам прекрасно известны.
      Снова беспокойно зашевелилась Костенко, а взгляд Кузнецкого второй раз за утро приобрел растерянные блики – потому что глаза Инны Николаевны коротко взлетели вверх, тут же упав вниз. Намек ясен, куда яснее.
      - Как долго, Николаевна? – негромко, хрипловато, как всегда, произнес Вильмов. – Сколько терпеть еще? И ради чего?
      - Загляните в свой диплом на досуге, Дмитрий Витальевич, - отозвался Игнатович. – Тогда и вспомните, ради чего… и кого.
      - И сядьте вы уже, Громов! – взвизгнула Костенко, учуяв паузу и тут же вклиниваясь в нее. – Вы русский язык понимаете вообще?
      Артем шатнулся, словно получив пощечину. Лицо его, до того – на миг ставшее мягким и сочувствующим словам начмеда, тут же собралось в злобные морщины, оскалилось, заострилось, приобрело звериные черты.
      - Я гуманитарный класс заканчивал с отличием! – с ненавистью процедил он. – В отличие быдлоты безграмотной, от навоза вилами отмывающейся…!
      Хлопнула дверь – преступно громко в непривычно тихой конференц-комнате, салютуя финалу медицинской карьеры фельдшера Громова. После таких слов, ясное дело, на этой станции ему не жить. Парфянская стрела его последних слов ударила точно в цель – Костенко частенько грешила нарушением правил синтаксиса и пунктуации, составляя официальную документацию – предпочитая последние годы все скидывать секретарю станции или добровольно-принудительным помощникам для оформления и коррекции. До сих пор, нет-нет – да и вспоминают вывешенный ей как-то, на всеобщее обозрение, распечатанный собственноручно «списак фельшеров».
      Что же…
      Офелия Михайловна тяжело поднялась, тут же пошатнувшись. Перед глазами, против воли, поплыли сизые круги – сказывалась бессонная ночь и пятнадцатиминутный обед всухомятку, на который бригаду запустили в девять вечера. И годы, как без них. И злость на вот так вот, бездарно, загубленную жизнь и здоровье. Где-то ж, наверное, в другой географии, на обратной стороне глобуса, такая же, как она, дамочка сходных лет, с отбеленными зубами и крепкими ногами, бодро трусит с утра на пробежку, перед тем, как десяток своих собак выгулять и отправиться протестовать против угнетения панамских павлинов чилийскими сколопендрами, считая это основной и самой важной миссией своей сытой жизни.
      - Офелия Мих…
      - Придержи, чтоб не упала! - не реагируя на старшего фельдшера, разом окрасившуюся в свекольный цвет после ухода Громова, сверкающую глазами, обратилась она к Вертинскому. Тот, обученный понимать все с полуслова, крепко сжал ее локоть, также поднимаясь со стула.
      Они прошествовали мимо сдвинутых парно столов начальства к двери. В ее проеме Офелия Михайловна обернулась. Бирюкова пристально смотрела на нее, снова сжимая-разжимая свои красные, мужские пальцы. Смотрел и Кузнецкий – внимательно, чуть насмешливо, картинно подперев подбородок сведенными ладонями. Зато Игнатович – отвернулся, словно происходящее его интересовало не больше, чем тараканья свадьба.
      - Сбегаешь, Офелия?
      - Не тебе меня бегать заставлять, Инка! - произнесла врач, прекрасно понимая, что сейчас находится под прицелом глаз всех, присутствующих на пятиминутке. – Холуев своих лучше дрессируй, а то, пока ты упрашиваешь да спину гнуть обещаешь, они последних, что работать хотят, гноить не перестают! Одна вон, на кулички чертовы кого работать шлет, второй, смотрю, чуть из штанов не выскакивает, жалобами зачитывается! Начальнички… херовы…
      Она оперлась на руку своего фельдшера, вышла из конференц-комнаты, тяжело ступая отекшими в обуви ногами. В коридоре Антон, коротко что-то буркнув, на миг ее отпустил, взялся за дверь – и с наслаждением, как и она в свое время, с размаху хватил ей по дверному косяку, закрывая. Ставя точку – как Артем Громов минутой раньше.
      Молча они прошли по коридору до комнаты отдыха, молча – зашли внутрь. Раньше бы комната встретила бы их гомоном пришедшей смены, вопросами, сигаретным дымом, который строжайше запрещен, поэтому плывет с балкона клубами, хохотом и звоном чашек, в которых чернеет сваренный в не менее запрещенной кофеварке напиток с идентичным ей названием, украшенный коричневыми пузырьками пенки. Сейчас – пустота, вещи смены торопливо брошены на кушетки, кофеварка, обмотавшись проводом, скучает на тумбочке, и ни намека на запах табака. Вызов – первый из десятка громоздящихся в ряд, которые теперь предстоит разгребать сутки, уже опаздывая на этот первый, ибо он поступил гораздо раньше, чем Седка Аракелян и Илонка Мазарина, две неразлучные с училища «пионерки», прибывающие на станцию гораздо раньше обязательных пятнадцати минут, переступили порог этой комнаты. Даже ее, в принципе не любящую суету, шум и ненужный гомон, который поднимают две эти подружки, царящаяпустота и тишина комнаты отдыха непонятным образом угнетала.
      Антон отпустил ее локоть, неловко потоптался на месте, как человек, который оказался в непривычной ситуации в неудачное время, и слабо представляет, что делать дальше. Потянулся за сигаретами.
      - Вам… кофе сварить, Офелия Михайловна?
      Она, коротко качнув головой из стороны в сторону, тяжело опустилась на кушетку, чувствуя, как гудение из головы как-то плавно мигрирует в ноги.
      - Вызови такси лучше. Я там не на публику ради твоей шкуры работала.
      Вертинский, кажется, ожил – как оживал каждый раз, стоило его пинком выдрать из задумчивого ступора, и пихнуть в сторону конкретных действий. Он выдернул из кармана телефон, шагнул к окну, словно подсветки экрана будет недостаточно, ткнулся бедром в стол, сильно, шатнув его и все, что на нем стояло. Пластмассовая солонка со стуком покатилась по линолеуму пола.
      - Да… сейчас!
      - Не сейчас, а дослушай сначала! – повысила голос Офелия. – На Вишневую свою вызывай.
      Антон замер, недоумевающе глядя на нее:
      - Ко мне? Зачем?
      Врач поднялась, снова, со сдержанной пока злостью отмечая, как круги, только-только поблекшие и начавшие растворяться, снова замелькали перед глазами.
      - Не к тебе. Вызывай, там по пути объясню.
      Она ушла за шкаф, открыв дверцу, неловко завозилась, переодеваясь, слыша, как Вертинский, сопя, проделывает то же самое по другую сторону шкафа.
      - БРИГАДА ДЕВЯТЬ, ДЕВЯТАЯ, АМБУЛАТОРНО! – громко раскатилось из селектора.
      Звякнул сигнал на смартфоне фельдшера.
      - Такси через пять минут, Офелия Михайловна.
      - За руку тогда бери и тащи!
      Объяснений не потребовалось – слишком долго они вместе. Фельдшера, уводящего своего, обессилевшего на смене, едва ноги переставляющего, врача, шакалья свора не тронет – закон краснокрестных джунглей надо чтить. Понятное дело, что гневно зафыркает вслед Костенко, судорожно делающая пометки в своей тетради, понятно, что ехидно сощурится Кузнецкий, который и без пометок все прекрасно понимает и помнит – но сейчас не тронут. Хотя бы в данный отрезок времени, пока королевская охота на измотанную израненную дичь может обернуться неприглядным браконьерством. Они пойдут по коридору первого этажа, минуя кабинеты старшего врача и фельдшера, повернут у забранного в решетку окна диспетчерской, мимо стендов с графиками, мимо двух столов для написания карт вызова, мимо тех счастливцев, что торопливо затягиваются сигаретным дымом на крыльце, ожидая вызова, пересекут двор, выйдут за белый, в красную полоску, шлагбаум, закрывающий посторонним въезд на территорию станции, сядут в ожидающую их машину такси, белую, с черно-желтыми шашками на дверцах, только там, может, Вертинский тихо выдохнет, едва слышно выматерится, отвернется, а его пальцы, сжатые в залепленный лейкопластырями кулак, побелеют от напряжения.
      А ведь он теперь тоже – один. Эта мысль появилась внезапно, настолько, что Офелия Михайловна на миг растерянно помотала головой. Совсем один – впервые за двадцать с лишним лет работы на линии. Друг его, Серега Тикушин, с которым еще на психбригаде работали, давно уже уволился, и даже куда-то уехал, вроде бы, Артем Громов – даже уже не одной ногой на увольнении, а двумя, и руками, и ногами, счет на минуты пошел… Лешка Вересаев – понятно… и Витька был Мирошин – с ним еще более понятно, не принято на станции говорить вслух. Теперь и навсегда у него – только пустота и нелюбимый врач в списке близких людей. Который, конечно, сможет порой защитить, как сегодня, но который никогда не прижмет к себе, никогда не обнимет, никогда не похвалит и не скажет доброго слова – не обучена. У которой даже поддержка – почти ничем не отличается от нагоняя. Это ведь ей к одиночеству не привыкать – после Ярослава, после Макса… да и то, если уж отбросить кокетство, этот чертов стаж пустоты в жизни никак не подготовил ее к тому, что внезапно не стало Нинки Халимовой. А Вертинский – он сейчас, несмотря на свои сорок лет, как ребенок – осиротевший, внезапно оказавшийся вместо уютной теплой кроватки в грязной ледяной луже.
      Всего-то надо – руку ему на запястье положить, этого хватит. Он, не надо гадать, разревется, обнимет, уткнется носом в воротник куртки, будет что-то невнятно и горячо, сбиваясь на всхлипы, бормотать, кому-то грозить, кого-то умолять простить. Выплачется и успокоится. Наверное.
      Или станет слезливой тряпкой, пустоглазым, плывущим по течению, безропотно выходящим и на дополнительные смены, и на чужую бригаду, молчащим, живущим от дежурства до дежурства разочаровавшимся во всех и всем манекеном.
      - Адрес Якунина знаешь?
      - К-кого?
      Офелия Михайловна сморщилась, коротко пихнула его в плечо.
      - Просыпайся уже. Адрес его?
      - В двадцать седьмом доме живет, - буркнул Антон, часто моргая, дергая губами и щеками. И впрямь, что ли, реветь настроился?
      - Проводишь меня туда.
      - Зачем?
      - Затем, - коротко ответила врач, отворачиваясь. Физически, спиной чувствуя колючую злость, вспыхнувшую во взгляде своего фельдшера. Пусть лучше злится, пусть исходит раздражением, пусть мысленно выстраивает многоступенчатые обвиняющие монологи. Все лучше, чем размазывает сопли и заливает горе алкоголем.  – Не услышал, что мы его уже почти потеряли?
      Вертинский не ответил. Она и не ждала – что его, что чье-либо отношение к Якунину было более чем ясно. Если честно, она и сама не знала, не могла сказать себе до сих пор внятно, почему она как-то сошлась с этим нелюдимым, злым, сволочного характера, человеком. Да и слово «сошлась» - не самое правильное, они не друзья, не приятели, не собутыльники даже, их невнятное взаимопонимание сложно определить чем-то конкретным. Она практически ничего не знала про Олега Якунина – кроме станционных сплетен, разумеется. Работал на станции врачом в свое время, ушел, вроде бы – волонтером в Югославию, когда ее бомбил кассетной демократией альянс НАТО, всаживая в Боснию и Косово ракеты с обедненным ураном, распространяя радиоактивную пыль и всплеск онкологических заболеваний. Жил и работал где-то в Северной Македонии, Черногории, Словении, Сербии и Косово – опять же, по слухам. Вернулся к своей Гульке Аскаровой, которая – и впрямь любила, ждала, семь долгих лет, никого к себе не допускала. Женился на ней, вернулся к работе на «Скорой помощи», даже почти ребенка они сделали… Мучился, как говорят, до своего ухода, страшными головными болями, которые дает кластерная цефалгия, пытался пить, чтобы заглушить, возможно – пытался и наркотиками… Однако – не наркоман, не алкаш, даже курит редко – но при этом обладает настолько сучьим характером, что невольно возникает вопрос, как с такой сволочью может уживаться хоть какое живое существо, даже цветок в горшке… не говоря уж о Гульке Аскаровой, а ныне – Якуниной.
      Сообщение пришло под утро, аккурат тогда, когда она, стараясь моргать хотя бы поочередно засыпающими на ходу глазами, писала карту, пытаясь «Подушка голову жжет, как ее ни положу, я спать не могу, вы понимаете?!» и последующую инъекцию феназепама упихать в какой-нибудь правдоподобный диагноз, чтобы страховая не издала радостный охотничий вопль и не кинулась штрафовать.
      «Офелия, я сдаюсь, кажется».
      Непонятно, к чему и зачем это написано – и она, ожидаемо, разозлилась. В пять утра, душу твою, пьяные излияния…
      «Сдавайся, черт дери, я тут причем?».
      Какое-то время была пауза – какая-то внезапно неловкая, словно она дала ногой по пальцам тому, кто пытался зацепиться за борт шлюпки в шторм. Дописав карту, вернувшись в машину, запахнувшись в куртку, уткнув лицо в воротник, она попыталась задремать, с неудовольствием понимая, что не получается. Гневно выдернула из кармана телефон, собираясь позвонить. Но на экране уже всплыло новое сообщение.
      «Помоги».
      Она не ответила тогда – бригада уже заезжала на станцию, в суетной сумбур утренней пересменки, в топот множества ног по коридору, в гомон голосов в заправочной, ругань и толкотню, в передачу смены, в обилие росписей во множестве журналов. А еще под боком был фельдшер Вертинский, за которым уже сутки как приходилось наблюдать, чтобы ничего не натворил… или не сотворил с собой. Хватило сцены в первой педиатрической, когда она все же приехала на вызванном им такси – выломанная дверь из коричневого металлопластика в туалет, неловко скорчившееся тело Вересаева, словно сбитое пулей, подмявшее под себя другое, маленькое, тело… и Антон, с бешеным, оловянным каким-то, взглядом, бестолково мечущийся по коридору, от своего друга к семье, где, срываясь на визг, истошно рыдала девочка, уронив пакетик с подарками, прижимаясь к пальто матери, побелевшей, замершей в ступоре…
      Но – нельзя такое проигнорировать. Никогда еще, вплоть до того момента, когда приходилось его лечить амбулаторно, подавая желтый тазик для рвотных масс периодически, Олег не говорил слова «помоги».
      «… почти потеряли врача Якунина?!».
      Слова Инны – жгли. И просьба врача Якунина – жгла.
      Офелия Михайловна стиснула зубы. В запое он, в наркотическом опьянении, в манифесте параноидальной шизофрении, какая, к чертовой мамаше, разница?
      Еще никто на этом глобусе не посмел обвинить ее в том, что она отказала в помощи.
      И не посмеет.
      - Приехали, Офелия Михайловна, - раздалось над ухом. Привычно, словно впереди – очередной вызов.
      Она выбралась из машины, без удивления слыша, как за спиной закрывается дверь. И без него же видя, как Антон, мрачный, недовольный, безропотно берет ее под руку, переводя через лужу к подъезду девятиэтажного дома, заводя под козырек, тесно обросший жимолостью. Сзади шумели корабельные сосны Корчагинского парка, скрипя на ветру, и темно-коричневая белочка, недовольно цокая, перепрыгивала с ветки на ветку, с сосны – на магнолию, с нее – на крышу древнего, тщательно припаркованного в качестве раритета, «Москвича», всего в глянце и никеле, а с нее – рывком к маленькому домику на деревянной платформе. Чуть выше домика приютилась полусфера камеры наблюдения, а ниже – красивая табличка, где значилось: «Белочек не обижать! Не класть хлеб, семечки и конфеты! Они кушают орехи, сушеные фрукты, грибы! Спасибо!».
      - Квартира какая?
      - Я откуда знаю? Ваш же друг, вам виднее.
      Офелия Михайловна, помедлив, натужно вдохнула и выдохнула. После суток – тяжело. Очень. Хочется спать, до дрожи в желчном пузыре, до спазмов в селезенке, до желания прикорнуть прямо тут, на поросшем мхом бордюре, примыкающем к подъезду. Не хочется ничего – ни утешать, ни ругаться, ни что-то кому-то доказывать.
      Вертинский понял – как всегда. Молча ткнул пальцами в кнопки домофона, вызывая тягучий гудок.
      За первым гудком потянулись остальные. Долго. Пока не оборвались с щелчком таймера.
      Антон не прокомментировал. Он очень хорошо обучен за годы совместной работы.
      Офелия Михайловна снова вдавила кнопки вызова.
      Ответа не было.
      Дверь распахнулась.
      - Вы к кому? – подозрительно сощурившись, осведомилась женщина, в руках которой был безразмерный синий пакет с мусором. – Эй, стойте… вы куда?!
      - Полицию вызывайте, - буркнул Антон, рывком ввинчиваясь плечом – между ней и женщиной.
      Зевок распахнутой кабины лифта, плывущая навязчивая мелодия – лифт новый, с сенсорными кнопками и жидкокристаллической панелью, показывающей этаж.
      Лестничная площадка на восьмом этаже.
      Дверь в квартиру открыта. И, снова, Антон, невежливо отпихнув ее локтем, вошел первым. Вздыбленный, готовый к драке, в случае чего. Как всегда.
      Вошла и она.
      Тоже – как всегда. Хоть в одном, но права Инна – не по принуждению ты помогать пришел.
      Впрочем, кому и зачем это объяснять?
      Олега они нашли быстро, почти сразу, в коридоре, между комнатой и кухней.
      Еще быстрее получилось поставить диагноз, клиническая картина была – яснее некуда.
      Вызвали бригаду. Поставили венозный катетер. Начали инфузионную терапию, не дожидаясь прибытия коллег – в шкафу, что напротив кровати в спальне, в картонных коробках лежал запас препаратов, списанных в свое время.
      Олег хрипел, лежа на линолеуме, весь в поту, страшно похудевший, с нелепо раздутыми коленными суставами, и неправильно выпирающим на фоне общей худобы животом, жадно дышал ртом, туго сопя забитым носом, из опухшего, с опущенным вниз веком, правого глаза сильно текло. Подушка, которую Антон успел подпихнуть ему под голову, очень быстро пропиталась профузным потом.
      - Кислород нужен, Офель-Михална, - вполголоса произнес Антон.
      - Найдешь – дай знать! – раздраженно прошипела она, вылущивая из конвалюты таблетку эналаприла. – Олеж, открой рот, не беси, ей-Богу…
      Якунин послушно открыл рот, скошенный вправо, позволил положить оранжевую таблетку под обметанный белым язык.
      - Магнезию лей, пока до сто сорока не спустится. Будет ниже – говори!
      Пока Вертинский торопливо вводил шприцем, мазнув спиртовой салфеткой, магния сульфат в пластиковый флакон с физраствором, она огляделась. Квартира Якунина – как руины после нежданной войны, к которой никто не готовился, жил своей жизнью. На полочках – книги, керамические зайчики, искусственные икебаны, смешные набивные чучелки в виде маленьких забавных медиков – но все они покрыты пылью. Стол на кухне – чист, но пуст, ни тарелочки с конфетами, ни вазы с фруктами, даже солонки и перечницы нет. На вешалке в прихожей – только две куртки, одна черная дутая, одна – синяя скоропомощная, потертая, с выдохшимися светоотражающими линиями и облупленным красным крестом в круге на правом рукаве. И у стены на полу – две пластиковые мисочки для еды и воды – обе пустые.
      - Гульнара твоя где?
      Якунин тяжело, натужно дышал, моргая больным, выжженным болью глазом, а его язык, пытавшийся сложить звуки в слова, вылезающий изо рта, упорно кренился в сторону.
      - Уш… ла…. ко…та… заб…р-р… ра…
      Рядом что-то звучно брякнуло – упала ампула. Короткий взгляд вверх – на растерянное лицо Вертинского.
      - Почему?
      По худому, изрытому морщинами, мокрому от пота, лицу Олега прошла судорога:
      - Вввввв…. ыыыг…. ннннн… ал….
      И слезы – из здорового левого глаза.
      - Все, тихо-тихо…
      Кляня боль в пояснице, она смогла сесть на пол, прижала его голову к себе, провела салфеткой, которую, не дожидаясь команды, уже вложил в ее руку ее фельдшер, вытирая голову Якунина.
      - Тихо, Олежек, все, не суетись больше…
      Антон – понял все. Молча ушел на кухню, выдернул из кармана телефон, набирая номер старшего врача. Или еще кого-то, какая, к лешему, разница…
      Офелия Михайловна, искоса поглядывая на капли, падающие в пластиковую камеру капельницы, тихо спросила:
      - Ты же, Олег? Правильно? Ты же?
      Жалкий, обмякший, тяжело дышащий Якунин прижался к ее бедру, судорожно дергая мышцами лица, не видя, даже, кажется, не понимая.
      - У Зяблика – ты в неврологию заходил? Его нашли у двери лежащим, я узнавала. Он сумел встать, до порога доползти, прежде чем…?
      Олег не ответил, его правый, с запавшим веком глаз, казалось, тяжело и видимо пульсировал, а из-под века сильно текло.
      - Когда Нина ушла – ты после Вересаева у нее был?
      Он дышал все хуже, дергая головой, сжимая и разжимая пальцы, двигая нижней челюстью.
      - И Дина Лусман – верно? – нагнувшись, прошептала ему на ухо Офелия Михайловна. – И Вересаеву – ты показал, как дочку спасти?
      Ее пальцы скользнули по небритой щеке умирающего врача. Его губы, сухие, обметанные сухой коркой, что-то пытались произнести.
      - Оф… фф… фе….
      Прижав его голову, мокрую от пота, лишенную волос, обтянутую уставшей кожей, уткнувшись лбом в его лоб, она тихо, беззвучно плакала, раз за разом гладя его щеку и ухо, прижимая к себе. Капли слез падали на мокрую, заросшую седой щетиной, щеку Олега Якунина, смешиваясь с его слезами, до сих пор вытекающими из глаза, обожженного последним, добивающим, ударом мигрени Хортона.
      
      Вечерело. Начинало холодать. Шумели деревья над головами сидящих на лавочке, часто роняя желтые листья вниз – на дорожку, на лесной дерн, уже скрытый буро-желтым ковром, сквозь который неловко торчали желтые ленты пожухшей травки, на расставленные вдоль дорожки урны, на скорбно склоненные головы фонарей. И на головы и плечи сидящих.
      Офелия Михайловна молчала, размытым взглядом глядя куда-то в гущу темных стволов ольх и лиственниц, голых и неприглядных, готовящихся к зиме. Слезы уж давно высохли, и новые не родились – даже тогда, когда приехала вызванная линейная бригада, а следом за ней  - участковый и «буханка» бюро судмедэкспертизы. Даже когда за поворотом дома остановилась машина, и оттуда, не закрывая дверь, с растрепанными волосами выскочила Гульнара, со страшным, отчаянным взглядом смертельно раненной, споткнувшаяся и упавшая, разбившая в кровь колено и локоть, поднятая Антоном, забившаяся у него в руках, закричавшая – дико, страшно, до хрипоты, потому что именно в этот момент двое мужчин, обряженных в не первой новизны белые халаты, выносили из дома скрученное одеяло, внутри которого угадывались черты человеческой фигуры. Кто ее привез, она не видела, хотя и понимала. И даже не осуждала. И понимала, почему Якунин смог выгнать свою жену – которую безумно любил. Сама она, пусть и никогда не была любима, кроме далеких волгоградских годов – даже в кошмарном сне не пожелала бы превратиться для любимого человека в обузу, чемодан без ручки, замшелый камень, тянущий на дно. Хватило же у него духу…
      Они сидели так почти два часа. До этого время как-то размазалось – разговоры, вопросы, полицейский протокол и схема, который они читали и подписывали, утешение плачущей Гули, Олег Ефремов, тактично появившийся через полчаса после того, ее привез, обнявший, дающий выплакаться, кусающий губы, злой непонятно на кого, тяжело дышащий, короткий ливень, обрушившийся на город, капли, свирепо пенящие растекающиеся лужи. Сырость, нахлынувшая следом, и чуть позже – холод. Соседи, гомонящие, лезущие с вопросами и телефонными объективами, норовящие нырнуть в квартиру. Маленькая девочка-армяночка, подошедшая к двери, спросившая, услышавшая ответ, зарыдавшая, тут же убежавшая. Вертинский, бледный, достающий из пакета, принесенного из магазина, маленькую бутылочку с коньяком. Обжигающий глоток, чуть успокаивающая муть перед глазами, разбавляющая горечь и боль, осаживающая ее на дно, давая зеркалу души хоть на короткий миг очиститься и успокоиться.
      - Как вы думаете, Офелия Михайловна… - тихо, глядя в сторону, начал было Антон. Замолчал.
      Молчала и она, давая ему закончить вопрос, хотя знала, каким он будет.
      - … это все он?
      Она медленно кивнула, не отвечая.
      - Кто он?
      Коньяк давно уже отработал свое, и теперь на тело наваливалась сонная истома. Не самый лучший был день после отдежуренных суток.
      - Не знаю. Думай сам.
      - Лешку - у двери нашли! - глаза Вертинского упрямо засверкали, каждый раз, когда он был не уверен в себе, но готов спорить. – Элину – тоже, оба – без малейших признаков… я же констатировал! Они так быстро не могли, вы сама понимаете! И у Вересаева последний звонок на телефоне был ему! Нина Алиевна… он к ней после Леши заходил, может, объяснил что-то? Вечер же был, закат! Аня Лян, Дина… Дина куда делась?! Не в воздухе же растворилась?
      Офелия Михайловна устало вздохнула.
      - Может, и так. Кто теперь может сказать наверняка?
      Взгляд фельдшера жег ее. Вы, говорил он, вы кто же еще?! Или не вы пытались прямо после вызова за солнечный порог уйти, в уютный летний вечер в кубанской станице, к бабушке Лизе, в кровать, под стеганое одеяло, подальше от этого всего?!
      - Кто туда может? – голос Антона съехал на шепот – горячий, жадный. – Кто, за что? Почему Зяблик, Дина, Леша? Почему не Димка Вильмов? Почему не Лена Амосова, не Виктор Викторович, не Амалия Генриховна? Витя Мирошин чем плох оказался?!
      Внезапно ей очень захотелось его обругать – как всегда, когда его болтовня, в смысле, что-то, что больше трех фраз из двух слов, начинала раздражать. Но не нашлось на это ни сил, ни слов – ни желания, на удивление. Коньяк, наверное, пусть это и был всего лишь глоток, и четыре часа назад. Он, разумеется.
      - Олег что-то мог видеть, - нехотя, с натугой, произнесла врач. – Он часто ставил какие-то сумасшедшие диагнозы, которые в принципе нельзя поставить на догоспитальном этапе – со стопроцентным совпадением с диагнозом стационара. Не знаю, и знать не буду, как и почему. Могу догадаться, что его приступы краниалгии – это была плата за его эту волшебную диагностику. Помнишь избитое «Aliis incerviendo consumor39»? В его случае это была не метафора.
      Антон раскрыл рот, собираясь что-то сказать… и закрыл, не сказав.
      Офелия кивнула, наблюдая за его реакцией.
      - Да-да! Хрен кто это знал, хрен кто его когда поблагодарил! Якунин – быдлота, сволочь склочная, гнилье с врачебным дипломом, человек-дерьмо… ваши слова, нет? Я слышала… Гулька знала про него, так полагаю, еще когда только работать с ним начинала. Но никому не говорила. Может, он ей запретил.
      Она помолчала, ожидая вопроса. Его не последовало. Вертинский молчал, молчал подавленно, сверля ее взглядом.
      - Он с войны вернулся, на Гульке женился, его приступы прекратились. Они даже почти жить начали, а потом Бог, или кто там из его замов за врачебное счастье ведает, им выкидыш за годы беспорочной на линии подарил – с последующим бесплодием. Не знаю… может, что-то в нем где-то тогда сломалось… или на что-то другое заменилось. Он… может, не только стал уметь видеть, но и начал уметь делать… что-то.
      Свет медленно тускнел. Шуршали листья, кружась, падали на дорожки, замирали. Зажигались, слепо моргая, один за другим фонари в пустом зимнем парке.
      - Думаю, он даже сам не понимал, как. Если хочешь, как я это понимаю… Олег как-то чувствовал негативные энергетические сгустки, образующиеся вокруг больного органа или ткани, пропускал их через себя, получая клиническую картину, диагноз и прогноз. А побочным эффектом такого пропускания – были его головные боли, до блевоты, до воя, стоя на карачках, и бодания стены головой. До диплопии и эпилептоморфных припадков. Невенка поделилась, мы ж все обычно выводы делали, ни черта не зная!
      Она скривилась, замолкая. Звучало все это идиотски, на уровне журнальчиков с мозгожвачкой, где пережившие свое пятое перерождение потомственные ведьмы из великих князей и предвечных волхвов делились с челядью мудростями веков, ненавязчиво намекая на спонсирование дальнейших откровений. Хорошо еще, что никого вокруг.
      Антон, однако, глаз не отводил. И не улыбался. Глаза у него были какие-то жалкие, словно у провинившейся и избитой хозяином собачонки.
      - А почему же…?
      Наверное, он и так все уже понял. Но, кажется, хотел услышать.
      - Почему не ушел сам? – тихо, но чуть надавив голосом, спросила Офелия. – Хотя и мог?
      Фельдшер не ответил, сглотнул, судорожно провел запястьем по лбу, словно сдирая внезапно налипшую на него паутину.
      - Один порог – один человек. Лешка твой – ему звонил, просил! Не за себя просил, за дочку свою приемную. Может, Олег ему какой-то такой пропуск и мог дать для ребенка - только, надо понимать, без нее он уже не мог – мертвой или куда-то ушедшей навсегда. Надо объяснять, кому сволочь и гнильё Якунин свою очередь уйти отдал?
      Антон отвернулся. Рывком. Больше не поворачивался.
      Темнело. Падали листья. Где-то далеко внизу, за ольховым лесом, шумела магистраль, и чуть дальше – плескала холодными волнами на озябшие камни горная река.
      Она, словно боясь обжечься, аккуратно положила пальцы на вздрагивающее плечо своего фельдшера. Первый раз, наверное, за все годы работы. Уже взрослого, уже женатого, уже умного и опытного. Но все такого же юного и наивного, каким он первый раз появился на четырнадцатой бригаде – для нее, по крайней мере.
      - Так оно бывает, Антон…. Ангелы – они не в крыльях и нимбах. И радугой не гадят, и в трубы не трубят. Они – так вот…
      Так вот…
      
      * * *
      
      На море ревел шторм, высокие, темно-сизые, яростно плюющиеся пеной и галькой волны, наотмашь били в берег, мешая песок и камни, наполняя холодный воздух мокрой взвесью и тяжелым гулом. Выл ветер, перебирал верхушки елей и кедров, мел по остаткам дорожек желтыми нападавшими хвойными иглами, колотился в жестяные воротца, символически обрамляющие вход в обветшавший, некогда посещаемый множеством людей, кружок земли, с одной стороны обжатый рекой, грязной и вздувшейся сейчас, с другой – морской беснующейся далью. В небе путались друг в друге рваные, неприятные тучи, то и дело сплевывающие дробь дождевых капель. В такую погоду никого – ни на пляже, даже ушлых товарищей с металлодетекторами, ищущими утерянные отдыхающими золотые цепочки, серьги и прочие атрибуты достатка, ни в парке – пустом, мокром, озябшем от внезапно набросившегося на город промозглого холода, предваряющего приход уже близкой зимы. Собственно, уже зима… но у Черного моря свой календарь, с общепринятым не согласующийся. В любом случае, любой нормальный прямоходящий будет держаться подальше от этого всего, закрывшись дверью, обоями и батареями отопления от хлюпающей в ботинках воды и жгучего холода в ушных раковинах.
      Артем, морщась, когда дождевые капли залетали под капюшон, шел по асфальтовой, с множеством трещин, забитых пожухлой ныне травой, дорожке.
      Тир дяди Сережи был, однако, открыт. Это не удивляло – дядя Сережа открывал его много лет каждый день, невзирая на время года, прогноз и политическую обстановку в мире. Зеленая будочка уютно светилась в угрюмом свете ненастного дня, словно приглашая войти. Дядя Сережа был тоже на месте – ссутулившийся, поседевший, как-то нехорошо усохший, поглаживающий свою чашку с облепиховым чаем.
      - Как сегодня, дядь Сереж? – спросил Артем, тяжело опираясь на барьер, сбрасывая полупустой рюкзак на деревянную лавочку для низкорослых стрелков, откидывая назад обросший дождевыми следами капюшон.
      - Помаленьку… - голос хозяина тира был неприятным, гундосым – благодаря грязно-бардовой марлевой турунде, глубоко введенной в правую переносицу.
      - Дай сам гляну.
      Дядя Сережа покорно уселся на стул, запрокинул голову. Марля была заскорузлой от пропитавшей ее крови, но - сухой.
      - Остановилось?
      - Да вечером вроде бы. Еще пара капель упала, потом Игорь приехал, залил мне кислоту твою аминовую, или как ее там – и, вроде как, больше не было.
      Что-то невнятно буркнув, Громов вытянул из рюкзака стерильный деревянный шпатель, списанный на смене, тыкнул в смартфон, оживляя фонарик.
      - Голову назад, рот настежь, говори «ааааа»!
      Задняя стенка глотки – впервые за три дня была чистой, не заляпанной темно-вишневым.
      - Ладно… верю. Авэ Игорю. Вечером пусть хлоргексидином турунду хорошо размочит – и медленно вынимает. Медленно, слышал? Не как бензопилу заводят!
      Дядя Сережа, какой-то непривычно жалкий, попытался засмеяться… закашлялся. Артем отвернулся, внезапно заинтересовавшись «ижами», все так же, рядком, лежащими на барьере.
      - Что по стрельбам, дядь Сереж? Анька приходила?
      Он упорно не оборачивался, давая дяде Сереже прийти в себя. Откашляться, вытереть слезы, сжать переносицу, запахнуть рубашку, пряча шрам от недавней торакотомии40–после проведенного АКШ41. У него – никого, разве что указанный Игорь – бывший муж его дочки, который, с дочкой успев развестись  и заведя новую семью, до сих пор о бывшем тесте заботится, покупает продукты, периодически делает ремонт в квартире, и, не слушая возражений, платит за коммуналку. В отличие от дочки, который на отца было плевать еще на этапе окончания школы… После операции он вынужден принимать антикоагулянты, и вот, пару дней назад удачно высморкался – до профузного носового кровотечения, которое не удалось остановить домашними средствами. Артем, благо дежурил, созвонился с диспетчером, оформил вызов к дяде Сереже, усадил его с тазиком, полным ватных шариков, измазанных в крови, обругал за это – после чего, вооружившись корнцангом и смазав слизистую левой ноздри нежданного пациента лидокаином, начал аккуратно, тур за туром, вводить в носовую полость вымоченную в перекиси водорода марлевую турунду.
      - После каждой смены приходит. И сегодня будет.
      - А-а, ну да, пустил козочку в огород…
      Дядя Сережа, застегнувший рубашку на все пуговицы до ворота, хмыкнул – совсем как давние времена, когда он не болел, а Артем – не взрослел, а скамеечка внизу была обязательной, чтобы добраться до винтовки.
      - Пустил и пустил. Один сегодня.
      - Один?
      Тяжело ступая, хозяин тира и островка уюта среди беснующейся природы неторопливо зашагал к фигурам, демонстративно потряхивая коробком. На миг – Артем залюбовался им. Кажется, может рухнуть и истлеть все, но только не дядя Сережа и его тир – покуда хоть кто-то войдет в распахнутые воротца с нарисованным котом Леопольдом и хитрыми мышами, под уютную темноту, окаймляющую стрелковый барьер, навстречу освещенному тиру и фигурам – молотобойцам, медведю и человеку, двум боксерам, бобинному магнитофону и прочим реликтам теплого социалистического прошлого – он будет существовать, ныне и присно, аминь. И даже если погаснет солнце, и уснет навсегда уставший Бог – ничего и никогда не изменится здесь, будет все та же кружка с облепиховым чаем, будет уютное тепло, будет запах ружейной смазки и будет прорезь прицела и звонкие щелчки пуль о жесть кружков, приводящих мишени в движение.
      - Ну?
      - Баранки гну, - произнес Артем, передразнивая хозяина тира, подводя прицельную планку под танцующий огонек. – Лови.
      Вдох, выдох, до болящей пустоты в животе, плавный спуск. Легкий толчок вздрогнувшей винтовки. Сизый дымок на месте только что вившегося змейкой огонька.
      Дядя Сережа как-то неопределенно хмыкнул, побрел в свой закуток, щедрой рукой насыпал в спичечный коробок пулек, небрежно толкнул его по барьеру.
      - Вижу, научился чему-то. Не прошло и двадцати лет. Стреляй, сколько влезет.
      - Влезет, не сомневайся, - Громов, потянув рычаг, переломил ружье пополам. – А ты, случайно, портреты вместо огонечков повесить не можешь?
      - Случайно могу, - без намека на несерьезность ответил дядя Сережа. – Начальство твое, так понимаю?
      - Откуда такие выводы?
      - От верблюда. Ты ко мне строго по графику своему приходишь. А сегодня пришел вне его. Значит, не вышел на смену?
      Выстрел. Пулька с звонким «цвонг» сшибла жестяную мишень, вырезанную по форме человеческой фигурки.
      - Может, поменялся просто?
      Дядя Сережа отхлебнул чая, сморщился, потер переносицу с той стороны, где до сих пор была тампонада.
      - Не может. Ты сегодня прогул гуляешь, уж ученого-то учить не надо.
      - Прям Нострадамус, дядь Сереж, все и всем предсказываешь, - буркнул Артем, перезаряжая и прицеливаясь снова. – Прям Ванга. Прям бабка Самсоновна с третьего подъезда…
      Желтый, с синей полосой, милицейский вертолет загудел, замолотил лопастями, замигал огоньками.
      - Бабка не бабка, а в жизни побольше твоего видел. После дежурства ты мажешь обычно, один из трех выбиваешь, если повезет. А сегодня прям как Василий Зайцев раздухарился, без промаха. Или нет?
      - Или да, - угрюмо ответил Громов. – Решил уйти сам, раз меня уже уходят.
      Дядя Сережа промолчал, всем своим видом показывая, что не намерен лезть ни с советами, ни с утешениями, ни с, Боже упаси, с осуждением. За что ему всегда, а сегодня особенно, Артем был очень благодарен.
      Утром он проснулся, как обычно, по времени, в шесть часов, хотя будильник не ставил. За двадцать годов на линии привычек выработалось много, таких, как умение сквозь сон слышать селектор только тогда, когда объявляют твою бригаду, вычленять ипохондриков и аггравантов среди действительно больных,  спать при каждом удобном случае, в любом положении, обуви и времени суток – вот и сработала одна из них. Открыл телефон, полюбовался на график, выложенный в станционный чат, криво улыбнулся. Разумеется, никаких изменений там не было, на девятнадцатой бригаде чужие фамилии, а собственную смену надо искать в другом графике и на другой подстанции. Пусть Костенко и получила от Бирюковой нагоняй публично, но шакал – не заяц, трусливо ретируясь – далеко от жертвы не отбегает, а прятаться за зверье покрупнее умеет профессионально. Ну, собственно… и ладно. Все к этому и шло, nec Hercules contra plures42, любому эллину известно. Они победили, он проиграл. Пусть так и будет. Из окна, сквозь приоткрытые зеленые шторы лился темно-серый свет, что-то далеко и гулко громыхало, а по козырьку звонко барабанили дождевые капли. Одно к одному. Лежа в постели, укрывшись одеялом, в тепле и относительном уюте, он перебрал мысленно перспективы – встать, ежась от холода, ибо отопление в квартире – так себе, бриться, морщась от прикосновений уже затупившихся лезвий, напяливать двойной комплект одежды, что-то торопливо в себя запихивать, вываливать в пластиковые корытца осточертевшие уже макароны и салат из супермаркета, выбираться на улицу, под струи льющейся с мрачного зимнего уже неба воды, дожидаться маршрутки, стоя, а как же, ехать до нужной остановки, откуда, закрывшись капюшоном, брести по Цветочному бульвару к станции, обходя лужи и вздрагивая от порывов ветра, забирающегося в отвороты рукавов и под капюшон, на станции же – влезать в форму, принимать смену, куда-то ехать, куда-то карабкаться, входить снова, раз за разом, в чужие, зачастую отвратно пахнущие, квартиры, что-то писать, что-то колоть, с кем-то ругаться. Впрочем, даже эти перспективы уже в прошлом – на маршрутке предстоит проехать на две остановки дальше, выйти на вокзале, толкнуться сначала в кассу, а потом – в электричку…
      - Хватит, - громко и отчетливо произнес Артем, глядя в потолок. Звук собственного голоса ему понравился. Слышна речь не мальчика, но мужа. Которому действительно осточертело, что его шпыняет всякая сволочь, как вышеупомянутого мальчика.
      Первое, что он тогда сделал – это отключил телефон, перевернулся на другой бок, и проспал еще два часа. Проснувшись, потянулся, встал, с удовольствием провел ладонью по небритому лицу, ухмыльнулся, и прошествовал на кухню, минуя ванную. Так, с щетиной, даже лучше, особенно когда некуда торопиться и никуда не надо. Игнорируя слипшиеся макароны в кастрюльке, он неторопливо почистил несколько картофелин, порезал их, вывалил в кипящее на сковороде масло, порезал на мелкие кубики вареную колбасу, засыпал все это мелко нарубленными  колечками зеленого лука, вместо обязательной ударной утренней дозы кофе – заварил зеленый чай, открыл книжку, и, читая в сотый, что ли, раз «Скарамуша» Сабатини, неторопливо, с наслаждением, позавтракал. Чего, кажется, не делал уже очень давно. Полюбовался в кухонное окно – дождь стих, но не прекратился, по ущелью над рекой плыли рваные белесые тучи, за которыми то скрывалась, то снова проглядывала гора Бархатная, вся в сонных утренних огоньках проснувшихся домов и домишек. Включил телефон. Гора сообщений о пропущенных звонках… Инна Маева, Каренчик, снова Каренчик, незнакомый номер, но явно – старшего фельдшера Кристины Корсун, аж пять раз звонила, Костенко, опять Корсун, опять Костенко, Лилипут, Игнатович… надо же,  еще кто-то, неизвестно кто, да и нет желания выяснять, по сути. Он вдавил кнопку, давая экрану погаснуть, а смартфону – отправиться на отдых. Никаких звонков сегодня. А от вышеуказанных – сегодня и всегда.
      Усевшись на балконе, закутав ноги в теплый плед, он неторопливо курил, потягивая горячий чай, глядя сквозь тюль на мокрое небо за окном, прислушиваясь к себе. И, к удивлению своему, понимал, что ожидаемых чувств – тревоги, страха, сожаления и беспокойства – до сих пор нет. Зато в груди все больше и больше шевелилось какое-то странное, то ли незнакомое, то ли давно забытое чувство, которое ты испытываешь, когда заканчивается последний урок в мае месяце, и ты выходишь на улицу, в ласковые объятия весеннего, почти летнего, дня, благоухающего липовым и алычовым цветом, сочной зеленью каштанов и ив, с окрыляющим чувством свободы – от всего вообще, когда впереди кажущееся бесконечным лето, жара, море и обжигающая соленая галька пляжа, рыбалка, походы за грибами в лес, поездки на велосипеде, да мало ли, что еще, лето же – бесконечное, жизнь – тоже, все можно, все дозволено, была бы фантазия и желание ее использовать…
      А ведь уволят не просто так, а по статье, напомнил он себе. И сам же мысленно пожал плечами – да и черт с ней, со статьей. Ни на «Скорой помощи», ни на медицине свет клином не сошелся. Ему уже сорок один, прожить осталось, если отбросишь суеверные вздрагивания – годов двадцать, может, двадцать пять, если измочаленный двумя десятками лет бессонных ночей на линии организм не начнет предавать его раньше. Если уж прожить остаток этой жизни – то лучше, зараза, сделать это по своим правилам, подальше от пятых этажей, вонючих квартир, бомжей и паршивых вен. Верно?
      - Верно, верно, - вслух произнес Артем, подмигивая своему отражению в оконном стекле и гася сигарету. Кстати, от сигареты сейчас – почти никакого удовлетворения. И закурил-то по привычке, не по зову метаболизма. Может, так и бросить получится – когда не будет сучьих вызовов и нервного повода смолить после каждого такого?
      Включив компьютер, он запустил первую попавшуюся игру, и несколько часов бродил в фантастическом мире, размахивая мечом, собирая барахло с убитых врагов, и продавая его торговцу в столице, пока не насобирал денег на меч получше.  После – потянулся, хрустнув затекшей спиной. День, сочащийся дождем за окном, как-то незаметно проплыл мимо, трансформируясь в вечер. Надо пройтись. В такой день, пусть и ненастный, дома сидеть – глупее некуда. А если нет никакой конкретной цели, куда идти – тир дяди Сережи подойдет лучше всего.
      - Выговориться, что ли, дядь Сереж? Ты ж сам все равно не спросишь.
      - Не надо мне тут выговариваться. Что ты сделал – то сделал, значит – знал, что делаешь. Рукой не дергай, спускай плавней. Сто раз уже говорил…
      Беззлобно ругнувшись, Артем перезарядил, и прицелился снова. На сей раз – два дровосека заерзали пилой, пилящей что-то невидимое, наверное, бревно. Или чью-то шею, непонятно, больно уж вид у них зверский.
      - Ладно, на этой радостной ноте…
      Он подождал – но дядя Сережа снова не прокомментировал. Оно и понятно, у него, даже несмотря на возраст и недуг – все время мира, ему спешить некуда и незачем. Рано или поздно, все пути, куда бы ни привела жизнь, сойдутся здесь, у барьера маленького старого тира в почти заброшенном парке.
      - Пока, дядь Сереж.
      - Бывай.
      - Рекомендации мои надо повторять? Или напишу Игорю твоему, ты ж уже не помнишь ничего?
      - Получше некоторых, - раздалось из закутка. – Топай, скоро Аня твоя придет, удирать придется.
      Набросив капюшон, Антон торопливо зашагал под снова припустившим дождем. На миг лениво подумал, чего это он – Лилипут ему не враг, но все же – почему-то даже ее сейчас видеть не хочется. И вообще все, что напоминает «Скорую помощь», медицину и что-то больное – не хочется. Понятно, что надо уже начинать как-то суетиться, что-то искать – сбережения, лежащие на банковской карте, не вечные и не гигантские, если уж на то пошло, не та служба, где можно миллионы откладывать. Но не сегодня. И не завтра. Может, через неделю или две, как пойдет… А сейчас – ну, например, можно прогуляться по Аллее Платанов, благо в такую погоду она полупустая, зайти в маленький барчик там, выпить пару кружек темного пива, глядя сквозь панорамное окно на залитые водой улицу и тротуар, на расплывающиеся огоньки фонарей в лужах,  расщедриться, гулять так гулять, на такси, дома же, врубив обогреватель на полную, сесть за компьютер, включить везде свет и задернуть шторы, ограничив жилое пространство только кругом света от лампы на столе, загрузить игру, и отправиться с боевой группой в рейд на развалины храма темных магов Мертвой горы, не зря же меч сегодня добывал. И до глубокой ночи – только так, не отвлекаясь ни на кого и ни на что, благо телефон до сих пор лежит в кармане, поставленный на авиарежим, глухой и безголосый.
      На мосту – большом, каменном, знаковом для города, ветер накинулся на него, содрал капюшон, завыл, взъерошил разом намокшие волосы, наотмашь ударил по лицу. Артем успел косо глянуть туда, откуда он налетел - долина реки, уходящая в горы, сейчас, данный момент – в серо-белую хмарь, наглухо их затянувшую, говорящую о том, что на курортный городок надвигается снегопад. Детям радость, водителям – горе, травматологам и терапевтам – прибавление к работе, а водителям линейных бригад – новый повод поупражняться в сквернословии…а-а, чтоб тебя! Вроде бы уже договаривались, что никакой медицины больше. Кстати, не забыть бы еще из рюкзака всякую мелочь убрать – перчатки, пинцет, ножницы, венозный жгут,  походную аптечку с минимально-достаточным набором инструментария и медикаментов… гордился, помнится, заказав ее по почте, и почти неделю игрался, меняя порядок расположения в ней шприцов, катетеров, ампул, бинтов и стерильных салфеток.
      Словно услышав его, в потоке машин мелькнул желтый бок линейной бригады. Громов торопливо отвернулся, натягивая капюшон обратно. Вас еще не хватало…
      Он спустился с моста к большому перекрестку у Центрального почтамта, на миг замешкался. Аллея Платанов была прямо, через пешеходный переход, но справа призывно сиял огоньками не менее знаковый для города кинотеатр «Спутник» - может, сходить в кино? Триста лет там не был, приглашать туда было некого с тех пор, как ушла Юля, а самому как-то ни к чему – интернет и торренты решают проблемы просмотра любых фильмов, не отрывая кормовой части от дивана. Но сейчас… и, правда, не домой же идти? На часок можно, а потом – уже утвержденным маршрутом, в бар, и за компьютер. Если уж выбрался из сетей, державших двадцать лет, почему бы хотя бы один день не посвятить своим хотелкам?
      - Смотри, Громыч, дошутишься – так и в Таиланд как-нибудь сорвешься сонным летним утром, - пробормотал он, решительно сворачивая в Комсомольский парк, через него к кассам подобраться короче. – Или в Камбоджу какую-нибудь…
      «Спутник», большой, весь из стекла, сиял в угрюмых красках зимнего дня, приглашая внутрь, где нет дождя, есть тепло, есть темный уют зрительного зала, запах жареной кукурузы и завораживающий портал экрана, на полтора часа уносящий тебя в другой мир и другую реальность. Жаль, что не так, как в последнее время, судя по разговорам, происходит на подстанции, но все же…
      Аллея, вся усаженная мокрыми от дождя олеандрами и остролистами, с редким вкраплением пальм, ярко освещенная новомодными, ромбовидной формы, фонарями, вся залитая дождевой водой. Не пустая, к сожалению.
      Кто-то на этой аллее лежал, а вокруг него, как полагается – бегали и кричали. Впрочем, не все, кто-то же пытался лежащего поднять, тормошить, привести в себя. Ноги лежащего, обутые в тяжелые армейские «берцы», неловко дергались. Безжалостные электрические блики прыгали на мокрой одежде людей, добавляя какого-то нездорового сюрреализма происходящему.
      Артем замер, резко, рывком, словно натолкнувшись на стену. Опять, вашу тетку, двадцать пять. Снова – больной, снова – зов долга, снова – в дождь, грязь и запах блевотины, не за награду и почет, не за деньги даже, прости, Господи, придумал тоже… за то, что ты медик и всем на свете обязан, даже если ты их, обязывающих, знать не знаешь. Даже если они тебя, после того, как ты в их крови и лимфе измажешься, помощь окажешь как надо, матом в восемь этажей обложат. Любой менеджер по продаже унитазов подтвердит, что ты должен – и непременно клятву Гиппократа вспомнит, разве что процитировать ее затруднится.
      - Да помогите же кто-нибудь..!! – раздалось впереди. Раздалось зыбким, дрожащим, старческим голосом. – Он опять… Господи!!
      В «Скорую» звоните, сжимая кулаки и зубы, мысленно рявкнул он, отворачиваясь. Нет больше фельдшера Громова и никогда его не будет, вы дали ему сгнить, вы все, сучье семя, молчали, когда его живьем жрало начальство, вы ни словом, ни делом, ни чем иным не помогли, когда он, психанув, резанул размашистым кровавым крестом по всему – по своей карьере, по диплому, по личной жизни, по всему, ради чего жил и во что верил. Господу вашему звоните, точно ответит, как он ответил мне тогда, в русле реки, с котенком! Кому хотите звоните, мне плевать, я больше никого не спасаю, нахрен надо, себе дороже!
      За его спиной что-то захрипело, заперхало, застучало. Голоса взметнулись вверх, акапелла салютуя панике и отчаянию…
      К черту вас всех, слышите?! Никакой медицины, никаких больных, к черту, к черту!!
      -… не дышит…!!
      - В сторону отойдите! – рявкнул Артем, падая на колени в лужу у изголовья лежащего. Присутствующие – три бабушки, еще двое  – разнокалиберные безликие фигуры, видимо, очевидцы, среагировав на крик – подались в стороны. Ах, зараза… старый знакомый, монументальный Сережа, непонятный любимчик  бабулек с Цветочного бульвара, с очередным приступом эпилепсии. Впрочем, кажется, на сей раз есть нюансы – по мокрой тротуарной плитке из-под его волос плыла широкая волна темного цвета, носогубный треугольник густо оплеван белой слюной с карминовыми вкраплениями, рот полуоткрыт, из носа подтекает, из уха тянется кровавая змейка, губы тоже измазаны красными пятнами. Одиночный эпиприступ такого не соорудит.
      - Как давно он так?
      - Да долго, как! – отчаянно, на грани истерики, женским голосом над головой. – Упал, бьется! А «Скорая» трубу не берет, падла!
      - Я спрос….
      Лежащий Сережа, оборвав его,  рывком вытянулся всем телом, словно получив пулю в голову, натужно протянул глоткой «Иииииыыыыыы!».
      - Вот, опять!!
      Опять. А вот это – совсем плохо.
      Мысленно выматерившись, как оно обычно бывало, Громов коленями, моментально намокшими, зафиксировал голову пациента, дополнительно – придавил его небритые щеки запястьями, сильно прижав руками плечи.
      - Руки и ноги держите!
      - Да он не дышит! Ему язык надо вытащить!
      Каждый раз….
      - Делай, что я сказал! – заорал фельдшер, с силой налегая пальцами на плечевые суставы, точнее – на карманы нелепого жилета, этими карманами усеянного. Двое – парень и девушка, послушавшись, неловко, словно боясь обжечься, стали тыкать ладонями в лежащего.
      - Девоньки, вы, или помогайте, или отвалите! – зло бросил Артем. – На колени навалитесь, хрена вы его наглаживаете?!
      Приступ прекратился. Сережа обмяк, а в воздухе, сыром, напитанном дождевой водой, поплыли непременные ароматы мочи и свежевыпущенного спазмом прямой кишки кала, мешаясь с густым запахом алкоголя.
      - Сколько раз уже было? – спросил он у бабушки… кажется, той самой, что была у «Красного горна», когда к данному персонажу он приехал впервые. – В себя приходил?!
      - Да… д-да, сынок… он… он… я не знаю!
      Оскалившись по-волчьи, Артем рывком сбросил капюшон, задрал голову навстречу струям дождя и колючему электрическому свету.
      - Вы тут тоже были, быстро – он в сознание между приступами приходил? Что-то говорил, встать пытался?
      - Да не… лежит только, дергается…. Воет вот, мы в эту их «Скорую» звоним, там хрен кто отвечает!
      - Слуш, может, его в кинотеатр занести? Возьмут же, не выгонят, человек, ё…!
      Мысль здравая, но – не ко времени.
      Сережа снова, словно отдышавшись, вытянулся с воем в тонической фазе эпилептического припадка, темнея лицом и пытаясь колотиться затылком о плитку. Артем,  ужевымокший, сжимал коленями его щеки, давил на плечи, до боли стискивал зубы, зверски глядя на парня и девушку, которые, уже не ожидая команды, неловко, брезгая, пытались удерживать колотящиеся в сменивших предыдущую фазу клонусах ноги лежащего. Три бабушки, то приближаясь, то удаляясь, шелестя плащами, громко и надрывно причитали над головой, то умоляя спасти, то проклиная догоспитальный этап отечественной медицины.
      Лежащий обмяк, Артем потянул его левую руку к правой щеке, левую ногу, согнув в колене – направо, и с натугой перевалил его набок, дав длинным волосам жалко растечься в наплывающих лужах.
      - Платок есть у кого?
      Дождавшись отрицательных ответов (бабушка, что была ближе, та самая, попыталась стянуть толстый пуховый платок со своей головы), он раскрыл рюкзак, торопливо выдрал из аптечки упаковку стерильных салфеток и пару синих перчаток.
      - А… вы…. Вы доктор?
      - Мимо проходил просто, - буркнул Артем, торопливо натягивая латекс на запястья и пытаясь санировать ротовую полость лежащего Сережи, благо – было от чего. – В «Скорую» там что, дозвониться получилось?
      - Не берут трубку!
      Ясное дело. Вечерняя пересменка, пик вызовов, телефоны у диспетчеров не затыкаются, а столбик вызовов на экране монитора диспетчера направления уползает куда-то вниз, зловеще уменьшая ширину вертикального лифта прокрутки экрана.
      - Так его держите, я сейчас!
      - А если он…
      Снова – надсадное «Иииииыыыыыы!», и лежащий Сережа, ломая сохраняющую жизнь позу, рывком потянулся вдоль тротуарной плитки. Артем снова держал его голову, парень и девушка – ноги, а бабушки, обессиленные длительной паникой, одна за другой опускались на стоящую рядом лавочку. И дождь, словно почуяв слабину, ударил сильно, с нахлестом, с ветром, трясущим с мокрых пальмовых и липовых листьев вниз тяжелые холодные капли.
      - Мальчики… милые мои… спасите его…
      Сережа был плох – компенсаторная фаза его эпилептического статуса43 явно уже миновала, и сейчас как раз был срыв компенсации – после очередного grandmal он лежал, безучастно глядя вверх, с полуоткрытым ртом, окаймленным густой, с проседью, черной щетиной, а его зрачки, даже в невнятном свете фонарей видно - стали неправильно широкими.
      - Все? – хрипло прошептал парень, помогавший держать. Девушка, худенькая, светловолосая, в изящных очках с тонкой серебристой оправой, с собранными в хвостик на затылке волосами, отпрянула, закрыла рот ладошкой, округляя глаза.
      Артем не ответил, в очередной раз пытаясь очистить ротовую полость лежащего – оттуда жалко тянулись нити слюны, окрашенной в темно-бардовое. Сейчас надо дышать – рот в рот, других вариантов нет, мешка Амбу с собой как-то не срослось, как и ларингеальной маски, нет и иных, для гражданских лиц, предусмотренных приспособлений, сейчас надо, как в училище учили – рот в рот, отбросив брезгливость, забыв про туберкулез, герпес, бактериальный менингит и инфекционный мононуклеоз.
      А ведь просто хотел в кино пойти… дернуло же, зараза….
      Не пришлось.
      Лежащий внезапно часто задышал, заерзал, замычал, его руки начали судорожно возить по груди, раздирая пуговицы на вельветовой рубашке, тело вдруг выгнуло вверх кашлевым приступом – одним, вторым, третьим, и последний вдруг плюнул вверх обильным темно-вишневым сгустком, взлетевшим вверх, и тут же размазавшимся на лице и губах.
      - Б-бл….
      Разодрав салфетку, закрыв ей разом посиневшие губы лежащего, Артем дышал – как мог, как учили, два к тридцати, в промежутках между вдохами орал на покорного парня, который в такт вдохам неловко и неправильно, сгибая руки,давил на грудную клетку обмякшего Сережи, дышал сильно, с натугой, пытаясь выдрать вдохом из легочного дерева застрявший где-то там эмбол44. Дышал с каким-то тупым остервенением, прекрасно понимая, что – бесполезно, что – не спасти, но – не желая сдаваться, сжимал холодные крылья носа лежащего, натужно, с хрипом, вдувал воздух в его обмякший рот, и, выпрямившись, зло шипел помощнику: «Дави!». Сзади плакали бабушки, все три, и это заставляло его, преодолевая брезгливость, захватывая губами через намокшую уже марлю салфетки рот лежащего, раз за разом вдувать в его трахею и легкие воздух, чувствуя, как уже кружится голова от частого дыхания. Косил глазом – грудь Сережи, с распахнутой сейчас рубашкой, поднималась  в такт вдохам, все он делал правильно, как и всегда, чтоб его, не в том его вина была, что он был плохим фельдшером, он оказался непрогибаемым фельдшером, за что и был вышвырнут. Умные нам не надобны, дон Румата, надобны верные…45
      - Д-доктор…. он… как… уже жить не будет?
      Лицо – темно-синее, шейные вены – вздуты, зрачки расплываются…
      - Еще? – робко спросил парень.
      Артем встал – рывком, шатнулся, в голове неправильно и непривычно зашумело, а свет фонарей поплыл куда-то вбок. Его последний пациент лежал перед ним – безучастный, неподвижный, равнодушный к каплям дождя, лупящим по полуоткрытым глазам, затекающим в нос, заставляющим вздрагивать марлю, закрывающую рот. Как-то отрешенно он отметил, что джинсы – насквозь мокрые, за шиворот тоже уже натекло, руки трясутся, а в голове какой-то дурной, незнакомый прежде, гул.
      Бабушки поняли. И хором, словно давно ждали – заголосили, тяжело, страшно, надрывно, одна из них, тяжело опираясь на палочку, опустилась на колени, разом замочив толстые чулки, припала седой головой к груди лежащего, обняла его, мелко затряслась. Рядом с ней, мешкая, дрожа уставшими за годы суставами, опустилась вторая, принялась разглаживать рубашку Сережи, дрожащими, искривленными артритом, пальцами пытаясь застегнуть полуоторванные, висящие на нитках, пуговицы обратно. Третья – там и осталась на лавочке, платок сбился с ее головы, упал на мокрую плитку аллеи, она спрятала лицо в ладонях, неловко, по-детски.
      Он хотел уйти. Очень хотел, его тут ничего не держало уже – ни линейная бригада, ни смена в графике, ни клятва этого Гиппократа, чтоб ему за эту клятву на линии впахивать на две ставки вместо зарплаты. Лил дождь, кажется, где-то снова начинало громыхать. Спускался вечер, первый вечер свободы от линейного ярма, костенко и иже с ней кузнецких, кристин корсун и игнатовичей… Игнатовича, ладно, его он хоть уважать не перестал – не помогал, но и не травил, хотя именно ему и обязан, что в свое время не дал уйти, гадина…
      Не та эта свобода, о которой мечтал, если честно.
      Артем уперся лбом в жесткое, крашеное в черный цвет, железо фонарного столба. Холод металла чуть осадил дурное мельтешение, всколыхнувшееся в голове.
      - Плачут, - тихо раздалось сзади. Громов не обернулся. Говорил  парень, что помогал ему, и покорно терпел его вопли. И не ответил.
      - Миш, ты дозвонился? – дрожащий голосок девушки, шорох курток – обнимает его, судя по всему.
      - Нет… да зачем уже…
      И правда.
      - В полицию звоните, - глухо, все так же, не поворачиваясь, произнес Артем, накидывая на голову насквозь промокший капюшон. – Им все расскажите.
      - Бабулечек жалко, - все так же, тихо, вполголоса, произнес парень.
      Он замер.
      - Серега им же всем помогал. Теперь как они – не знаю…
      Артем, тряхнув головой, сдернул капюшон. Встретился глазами с испуганным почему-то взглядом парня. Кажется, поработав с ним в паре неполные двадцать минут – проникся и уверовал.
      - Как помогал?
      - Так про него же в газете даже писали, - ответила девушка. – И в интернете посты были, вы не читали? Он на Хлебзаводе работает, узнает, кто из бабулечек одинокая и брошенная – и каждую субботу им всем хлеб развозит бесплатно.
      Громов моргнул – лупящий по волосам дождь добрался до век.
      - И?
      - Да никаких «и», - ответил, наконец, вопрошаемый парень, аккуратно оглаживая голову своей подруги, поворачиваясь в сторону круга света, где до сих пор лежал под дождем Сережа. – Сначала за свои деньги хлеб покупал, потом его коллеги стали подкидывать… сейчас мы все, даже группа есть, не видели? «Ангел хлеба насущного» называется, там шесть уже тысяч подписчиков.
      Небо над головой раскололось – сначала яркой беглой вспышкой, залившей парк мертвенно-зловещим светом, и почти сразу же – раскатистым громовым ударом.
      - Он ругается всегда, мы ему деньги приносили – он выкидывал, сам хлеб за свои покупал. Мы ему стали на карту переводить, так проще стало. Он же одинокий… ну, был, бабушка воспитала, а родителей, кажется, не было, вот – он им всем помогает… помогал.
      Артем хотел что-то ответить – он точно помнил, что хотел, даже открыл для этого рот, даже руку поднял.
      Не ответил.
      На курортный город спустилась зимняя дождливая ночь. Над Бархатной громыхало, над Пикетом – сверкало и било в железо громоотводов, окаймляющих смотровую башню на горе, над беснующимся морем выл диким голосом ветер, на лету избивая волны мелкой шрапнелью холодных крупных капель, то и дело перемежающихся с градинами. По ярко освещенной улице Почтовой плыли слоистые потоки воды, отражающие голубые и оранжевые огни уличных реклам, то и дело ломающихся под ударами колес проезжающих машин.
      Третья бабушка, присоединившись к подругами, неловко, дрожащими руками, пыталась укрыть своим пуховым платком лицо умершего.
      
      Он слабо помнил, как добрался домой – благо, не нужен был автобус и уж тем более, электричка, добрел под дождем, не обращая внимания на липнущие к ногам джинсы и промозглый холод, продирающий вымокшее тело под курткой. Смутно мелькнула темная, вся в лужах, дорога через дворы, блестящие в свете фонарей мокрые листья магнолий, удары ветра, вырывающегося из просветов между «хрущевками», густая морось, лезущая в лицо, отдаленный гул дороги, рокот невидимого грома в чернильном небе. Не помнил, как нашел свой подъезд, как достал из кармана ключи, как споткнулся в неосвещенном подъезде о чей-то брошенный самокат, за малым не нырнув лицом в ступеньки. Раньше бы – выматерился в голос, вышвыривая самокат куда-нибудь подальше, в кусты, теперь же, растерянно проведя рукой по лицу, просто перешагнул его, поднимаясь на свой второй этаж. Как вставил ключ в замок двери, он тоже не помнил.
      Дверь распахнулась легко, без обычного легкого скрипа, в лицо хлынул сочный запах соли, йода и цветущей зелени. Солнце тонуло в лазурном от его лучей океане, песок на пляже стал розовым, обзавелся вытягивающимися и густеющими тенями, пальмы шумели, приветствуя усиливающийся вечерний бриз, уносящий прочь жару и дарующий долгожданную прохладу. Пришвартованная к маленькому причалу, из пальмовых стволов и бамбуковых прутьев, дремала в воде пришвартованная бангка, со свежезаконопаченным смесью сока апитонга и кокосового молока бортом, сонно покачивая голой, лишенной паруса, мачтой. Парус лежал на песке, край его устроился на загорелом колене Веника, который деловито тыкал длинной иглой в парусину, пропихивая ее пальцем, унизанным напальчником, и сноровисто вытягивая иглу с обратной стороны плоскогубцами. Удочки лежали рядом, на толстом стволе согнувшейся аж до воды адонидии, свесившей саблевидные листочки, поблескивая лесой, видимо – тоже ждали ремонта.
      Веник поднял голову, увенчанную нестриженной шевелюрой, улыбнулся своим помолодевшим лицом, кажется – сейчас он был ровесником Артема. Коротко кивнул головой, приглашая – на песок, на бангку, на рыбалку, в стоящий поодаль, ближе к линии джунглей, уютный «бахай кубо» из бамбука, густо крытый сухими пальмовыми ветками, в вечное лето и свободу – настоящую, полную и абсолютную, в мир, где ты никому не должен, где не надо дышать в чужие рты, писать карты вызова так, чтобы тебя не оштрафовали и не посадили, платить налоги и бояться инфляции. В мир, где, возможно, вообще никого нет, кроме Веника, неба, океана и тропического острова, ну, разве что где-то, если сильно надо, будет аналогичный остров с бесконечным запасом услужливых девственниц. И где можно будет забыть обо всем и обо всех – надо лишь сейчас сделать шаг, швырнув напоследок телефон за плечо, об стену, чтоб раскололся от удара.
      Где можно навсегда забыть, что ты медик и когда-то пришел, чтобы спасать жизни.
      Где не будет Юли, чье сердечко до сих пор болит, когда вспоминает… где не будет Ангелины, пусть и колючей внешне, но очень нежной и мягкой где-то глубоко внутри… не будет Ани Демерчан, для которой он, при всех ее непонятных чувствах, все же – глоток живого воздуха в затхлом зацикленном мирке, именуемом «работа-дом».
      Где не будет лежащих на аллеях парка людей, и рыдающих, брошенных, оставшихся без единственного защитника бабушек.
      Рука Артема, лежащая на дверной ручке, замерла. Замерла и его правая нога, уже готовящаяся сделать шаг на песок пляжа. Что-то сильно, до боли, сжало в груди органы средостения в комок.
      - Прости, Веня. Не могу. Не сегодня…
      С силой сжав пальцы, он изо всех сил дернул дверь на себя, закрывая – с гулким грохотом, эхом прокатившимся по пустому и темному подъезду.
      Кажется, в последний момент, Веник успел снова улыбнуться, растерянно, не понимая. Даже попытался что-то сказать. Может – утешить, может – пообещать, может – предостеречь.
      Может.
      Щелчок замка. Пустота неосвещенной квартиры, зевнувшая ему в лицо.
      На внезапно обмякших ногах Артем, цепляясь руками за дверной проем, опустился на холодный пол лестничной площадки. Замер, стоя на коленях, сумасшедшим взглядом изучая собственную прихожую, которую видел уже много раз и много лет.
      Другая дверь закрылась. Возможно – надолго. И, возможно – навсегда.
      
      * * *
      
      - Куда, Афинка?
      Она не ответила, водя ручкой по графам карты вызова. Старательно вырисовывая каждую букву, словно каллиграфия записей могла что-то исправить, в чем-то помочь.
      Водитель вопроса не повторил, промолчав, видимо – уже в курсе. Да что там… вся станция в курсе, надо думать, а некоторые ее индивиды – даже в курсе несколько раз. Вонь от дохлой крысы в подвале по общаге где-нибудь на переулке Строительном – и то медленней распространяется, чем слухи на этой станции, чтоб ее…
      Промолчал и Иустин – непохожий на себя с самого утра, малоразговорчивый, угрюмый, без обычной болтовни выполняющий распоряжения своего фельдшера, а сразу после вызова – утыкающийся в телефон. Да и, после последнего вызова – другой какой-то, что ли.
      День был странный – ветреный, то брызгающий холодным дождиком, то, внезапно, расписывающий улицы уже позабытыми с прошедшего лета жаркими пятнами пробивающегося сквозь тучи солнышка. Смена была странной – какой-то ровной, пациенты – сплошь тихие и не удручающие диагнозами, госпитализаций – всего две, и те, по факту, строго для успокоения души и страховой, которая обязательно прицепилась бы к данному расхождению со стандартами оказания скорой и неотложной… Была странной и ночь накануне – пустой, без снов, без судорожного вскакивания (Роман, в последнее время, хлебнув где-то очередной гадости, повадился в неглиже пытаться сбегать куда-то – то в дверь квартиры, а то и в окно кухни), дорога на станцию – неторопливой и тихой, без судорожного цокота каблучков по брусчатке Цветочного бульвара и понимания, что еще десять минут – и Костенко с удовольствием поставит отметку в своей сучьей тетради, отмечая опоздание. Лишь Кира, встретившая ее у дверей бригадной комнаты (судя по своему присутствию на станции вне графика - работавшая «дэпэшку»), оказалась верной себе – обняла, разрыдалась, уткнув лицо ей куда-то в район груди.
      - Что опять, фельдшерёнок? Только не говори, что Илья бросил!
      Илья не бросил. Кира не зря была болтушкой, как и Костенко, профессионально собиравшей все станционные слухи – на сей раз, к сожалению, слухами не бывшие. Не пойми откуда, но узнала вот – и все рассказала, всхлипывая, сидя за столом, вытирая опухшие от бессонной ночи и слез глаза. Афина, слушая ее, молча переодевалась в рабочую форму, закрывшись дверцей шкафа, до боли стиснув зубы, тяжело дыша сквозь втянувшиеся ноздри. Закончив, она от души хлопнула этой самой дверцей, а Кира, словно получив сигнал, заревела уже в голос. Афина безропотно позволила снова себя обнять, залить слезами уже синюю ткань робы, терпеливо выслушала все соболезнования и горячие обещания помочь, чем только сможет, вплоть до того – чтобы спрятать ее в их с Ильей комнате под кроватью. Даже нашла в себе силы погладить своего бывшего маленького фельдшера по волосам, глядя куда-то в сторону, что-то, кажется, ответив и пообещав тоже, не важно, что… мысли ее уже были где-то далеко. Чуть позже пришел Иустин, мгновенно наполнив комнату шумом и шорохом многочисленных пакетов, которые он неизменно таскал на смену, и Кира, всхлипывая, удалилась, одарив ее долгим жалеющим взглядом на прощание.
      Чуть позже объявили бригады – все, пропустив двадцать третью в списке. Хотя, гадать не нужно, вызовов было намного больше, чем бригад, и такой пропуск мог означать только одно. Вон, даже Иустин, переодевшийся и распихивающий по карманам бланки карт вызова, сообщений в поликлинику и расходных листов, недоуменно задрал вверх белесые брови.
      - ФЕЛЬДШЕР МИНАЕВА, ЗАЙДИТЕ В КАБИНЕТ ЗАВЕДУЮЩЕГО ПОДСТАНЦИЕЙ!
      Тут же взорвался трелью телефон – видимо, та же Кира, или кто-то сродни ей, кто знал, хотел о чем-то предупредить. Она, сморщившись, отключила звук.
      - Афина Николавна, а мне как, с вами сейчас, или что?
      - В машину иди, кислород проверь еще раз. В прошлый раз баллон пропускал, с пустым смену сдали.
      - Так я ж проверял уже!
      Мысленно сосчитав до пяти, Афина произнесла, стараясь говорить ровно и раздельно:
      - Иустин, я тебе отдала распоряжение. Иди и проверь кислородный ингалятор. Если ты еще раз, черт дери, позволишь себе мое распоряжение обсуждать или игнорировать – я тебя вышвырну с бригады.
      Санитар в ответ на это должен был уже открыть рот для отповеди – но она вышла из комнаты раньше, чем ему удалось мыслительный процесс преобразовать в вербальный.
      Игнатович, постаревший,  обрюзгший, всегда, а не только на пятиминутках, кренящийся на правый бок, сидя в кресле, встретил ее, как обычно встречал всех визитеров – молча, без приветствия, изучая документы, всегда находящиеся у него на столе. Усевшись без приглашения на диван, Афина обвела глазами кабинет – все те же пастельные обои, все те же темно-вишневые шторы с белыми оборками, придающие кабинету некий привкус гостиной времен декаданса, забитые бумагами накопители на стенах, шкаф за спиной заведующего – точно так же, наглухо утыканный пластиковыми папками, небольшой столик на колесиках, на котором как-то несолидно, не гармонируя с бюрократической атмосферой, ютился электрический маленький чайник и кружка с рисунком – забавный рыжий котик, вынюхивая что-то, тянет лапу вперед.
      - Вызывали, Максим Олегович?
      Заведующий кивнул, заканчивая писать, щелкнув ручкой, аккуратно укладывая ее строго параллельно бумаге, которую он только что украшал бисерными строчками. Внезапно, словно решившись на что-то, он снял свои золотые очки, заморгал, сделавшись сразу каким-то несерьезным и беззащитным.
       - Все настолько паршиво? – медленно произнесла она.
      - Боюсь, что да, Афина Николаевна. Поэтому, собственно… уполномочен.
      И – вот она, мерзкая ледяная поволока, продирающая внутренности, от лопаток до паха.
      - К моему большому огорчению я вынужден вам сообщить, что наше руководство и юрист не смогли прийти к взаимовыгодному решению – количество пропавших наркотических лекарственных препаратов не позволяет закрыть глаза на ситуацию так, как можно было бы.
      Голос Игнатовича – сух, официален, максимально лишен эмоций.
      - Мы, поверьте, пытались вытянуть все до статьи 6.8 КоАП… но, - он развел руками, зашелестев рукавами белого халата, архаичного, но трепетно им носимого все эти годы, - вы должны понимать – два реланиума, один фентанил, один стадол, один промедол… продолжать надо? Все это очень много. Это уже значительный вес… ну, пусть, объем, и тут на административное наказание никак не выйти. Даже если бы пропавшие лекарственные средства предназначались для личного употребления.
      - В… каком смысле – если бы?
      Игнатович сгорбился, устало потер глазницы, без нужды поправил сначала белый колпак на голове, который он носил так же свято, как и халат, потом – кивнул на лежащий перед ним документ.
      - Как меня уведомили, в ходе следственно-розыскных мероприятий те лица, на которых вы указали, были взяты с поличным – в смысле, при употреблении всего того, что они у вас, как вы указали в объяснительной, украли.
      Афина закрыла глаза. Да, все верно. Как и предупредила Кира.
      - Максим Олегович, можно чуть конкретнее, без размазывания? Я не пострадавшая, я обвиняемая, верно?
      - Верно, - сухо ответил заведующий подстанцией, водружая очки обратно, делая свой взгляд снова сфокусированным и колючим. – Все эти выродки, будучи разведенными по разным комнатам, хором дали показания, что укладку с НЛС получили от вас в обмен на определенную сумму денежных средств. И, что самое удручающее, даже сумму они назвали одинаковую. Протоколы они все подписали, обратный ход делу дать уже не получится.
      Вот так. Просто и весело. Ясное дело, что твареныши, раздербанивая желтую коробочку, и засылая самого юного из них в ближайшую аптеку за шприцами, договорились, на случай, если вдруг заявится карающая длань правосудия – но кого это сейчас заинтересует? Особенно службу Госнаркоконтроля, которая в принципе глуха к любому виду оправданий – особенно от медработников, потому как куда проще отлавливать наркодилеров среди них, нежели, обвесившись бронежилетами, ломиться в наркопритон.
      - Что будет дальше?
      - Пока вам собираются выдвинуть обвинение, - Игнатович, на миг сверкнув очками в свете лампы, скосился на лежащий перед ним лист, - по статье УК РФ 228.2, именуемой «Нарушение правил оборота наркотических средств». Ключевое слово – «пока».
      Против воли – она засмеялась, больным, надтреснутым смехом.
      - А может быть что-то больше этого «пока»?
      - Боюсь, что да, - взгляд заведующего, кажется, приобрел бритвенную остроту. – Все усугубляется, если в ходе утраты укладки был нанесен вред здоровью и жизни человека. А на том вызове у вас, насколько я помню, была пациентка с переломом костей предплечья.
      - И…
      Она осеклась. Понятное дело, что дальше – обвинение в том, что, прибыв на вызов, она обезболила вышеуказанную, в лучшем случае, анальгином или кеторолом, в худшем – физраствором, спихнув коробочку с наркотой дворовой гопоте. Метко… однако.
      - Ваш муж, как мне сообщили, хорошо в долгах, Афина Николаевна, - тихо вплыл в уши голос Игнатовича. – То, что он пьет – это полбеды, но он еще и играет, и в определенном заведении уже должен крупную сумму денег…  прокуратура мне, разумеется, не сообщила, какую, но намекнула, что все перечисленное вполне могло вас сподвигнуть на то, в чем вас в ближайшем будущем обвинят.
      - Ну, Господи, а сама пострадавшая?! Она же нам тогда руки жала, все благодарила, что мы с дурачком моим красивая пара, говорила – она что?! Не поняла, чем ее обезболивали?!
      - Если вы про пациентку Суркову Анаконду Витальевну, то она показал, что при транспортировке от места получения травмы до санитарного транспорта она испытывала сильную боль. Брать анализы на наличие опиатов в крови, сами понимаете, уже поздно – в стационаре ей все равно их докалывали.
      - Видимо, покушал Слава супик, - ненавидя внезапно запылавшие щеки, произнесла Афина. – Не подавился же, тварь…
      - Что, простите?
      - Сын это ее был, что наркоту у меня из кармана вынул, - голос внезапно охрип, стал разбойничьим. – Все она про Славу спрашивала, пожрал он или нет. Я думала, от промедола и низкого давления бредит, а она, оказывается, с ним напрямую и разговаривала, пока эта гнида у меня в кармане шарила.
      Игнатович сморщился, раздраженно пожевал губами.
      - Я не склонен вам не верить, разумеется. Но сейчас это ситуации, к сожалению, не изменит.
      - Да, я поняла…
      На миг спрятав лицо в ладонях, она с силой потерла ими по щекам, до боли сжав пальцами темя. Вдохнула, задержала воздух где-то в районе диафрагмы, попыталась подергать ей – и разразилась мерзким, предательским кашлем. Как-то быстро и неправильно переставшим быть кашлем.
      Игнатович, обдав волной своего отравленного парфюма, стоял рядом, уголком самого настоящего, шелкового, с монограммой, платочка настойчиво вытирая ее глаза и щеки.
      - Разумеется, Афина… Николаевна, мы все сделаем, чтобы вас защитить. Профоргу уже сказали, она попытается найти хорошего адвоката, в любом случает, даже если речь пойдет об увольнении…
      Она не отвечала. Уже читала, чего греха таить, уже знает. В самом радостном случае – штраф до неподъемной для фельдшера «Скорой» суммы 120 тысяч, либо – некие обязательные работы количеством до 360 часов (в голове как-то сами собой выстраивались банки галер, цепи, удары барабана и бичи боцманов), с лишением права заниматься определенной, медицинской, то есть, деятельностью – до трех лет. И, кажется, если речь шла о причинении вреда – сумма штрафа взлетала вдвое, а помимо обязательных работ в обвинительном тексте появлялись слова «лишение свободы». И, кажется, имелись в виду не банальные пятнадцать суток за хулиганство.
      - Спасибо… Максим Олегович.
      Игнатович, всегда монументальный и непробиваемый, когда дело касалось разноса нерадивых фельдшеров или халтурных карт вызова, равно как и необоснованных жалоб – внезапно затоптался на месте, неловко завозился, словно забыл, куда ему надо деть мокрый платок в руках, сами руки, да и себя самого.
      - Мой телефон вам известен, Афина Николаевна. В любое время… не стесняйтесь, прошу вас.
      - БРИГАДЕ ДВАДЦАТЬ ТРИ, ДВА-ТРИ!
      Афина не смогла найти слов, чтобы ответить. Впрочем, что сейчас значили и могли решить слова? Ее уже принесли в жертву – иначе бы не было бы сейчас вызова в кабинет заведующего подстанцией и этого разговора. Фраза про «от паршивых овец мы будем избавляться» то и дело соскальзывала, когда слово на утренних конференциях брал главный врач, а отраженным эхом ему вторила Костенко, и, в последнее время – Кузнецкий, с холеного лица которого почти не сходила ехидная улыбочка школьного ябеды. Возможно, сразу же после этой смены трудовой договор с ней и будет расторгнут – не надо иметь семи пядей во лбу, дернут в отдел кадров, или в кабинет начмеда, где Бирюкова, весомо и аргументировано, а главное – доходчиво, объяснит ей, почему фельдшеру Минаевой следует перестать быть фельдшером по собственному желанию, дабы не перестать быть им по статье, и не бросить тень на свою станцию и своих коллег, да, и чего греха таить – город маленький, с волчьим билетом найти себе работу по специальности, когда можно станет – та еще задачка может оказаться… Объясняя, конечно, будет смотреть куда-то поверх, не желая встречаться взглядом, за все годы у власти она, в отличие от быстро опылившейся Костенко и еще быстрее – реаниматолога тринадцатой бригады, не оскотинилась.
      Молча, крепко, до боли в пальцах, сжимая кулаки, она прошла по коридору второго этажа, в комнату отдыха. Иустина уже не было, а на столе, в развернутой салфетке, трогательно лежала круглая ватрушка, оставленная ей, несомненно… несколько мокрых пятнышек на клеенке стола даже указывали на оставившую. Афина постояла какое-то время посреди комнаты, мутно глядя перед собой, словно пытаясь сообразить, зачем она здесь и что вокруг. Комната двадцать третьей бригады была узкой, персоналом неодобрительно звалась «шкафом», и, как и любая комната, не могла похвастать богатством меблировки – платяной шкаф, где висела форма и куртки медиков, нежно-зеленые стены, отбойные рейки у стен, где к ним прилегали кушетки, стол, два стула, телевизор на стене, окно, за которым расчертили серый утренний свет сухи плети виноградной лозы. Ботинки Иустина, брошенные, как всегда, чуть ли не посреди комнаты. Вазочка из пустой банки, в которой торчит черенок чего-то, робко выпускающий в тепле тонкий зеленый побег. Пачка сигарет, небрежно брошенная на тумбочку – пустая, разумеется, только слабоумный и наивный оставляет сигареты в бригадной комнате без присмотра. Розовая мягкая подушка, полосатый плед, аккуратно сложенная простыня – все это стопкой у изножья ее кушетки. Букет ромашек за окном – очередной. Та же странная женщина, на мосту, увидев ее, все так же, молча, словно именно ее и ждала – протянула, как-то строго, почти обвиняюще, глядя в глаза. Все привычное, много раз виденное, успевшее ни по одному разу надоесть. Но… неужели сегодня она все это видит в последний раз?
      - НА ВЫЗОВ БРИГАДЕ ДВАДЦАТЬ ТРИ, ФЕЛЬДШЕР МИНАЕВА!
      Афина, поколебавшись, взяла букет – и вышла из комнаты, аккуратно замкнув ее ключом.
      - Новый поклонник, Афина Николаевна? – холодно поинтересовался Кузнецкий, стоящий в дверях кабинета старшего врача, сложивший руки на груди, левую поверх правой, чтобы его швейцарские «Auguste Reymond», дорого поблескивающие на запястье, были на виду и перед глазами. – Пациенты же подождут, верно?
      Сейчас бы, от души и с размаху – букетом, по этой наглой, самоуверенной, млеющей от своей значимости  и безнаказанности, физиономии. Впрочем, возможно, именно этого старший врач и ждет – не в его стиле выскакивать чертиком из табакерки перед каждой задерживающей выезд бригадой. Лишний повод для увольнения никогда не бывает лишним – на деле. Опять же, возможность выслужиться перед давшими указание сверху.
      Она молча сгребла карточку из окна диспетчерской, бегло скользнув взглядом по поводу к вызову, направилась к выходу.
      - Как вернетесь на станцию, предоставите мне объяснительную, - долетело в спину. – В ваших же интересах…
      Афина не хлопала дверью, не отругивалась. Не хотелось, а еще, не надо сомневаться – камера, что над входом в помещение подстанции, все происходящее трепетно фиксирует. Двор подстанции уже был пуст, одинокая машина двадцать третьей бригада, покинув парковочное место под бетонным козырьком, привычно исходила белыми облачками выхлопа, стоя в центре двора.
      Женщина прошла мимо машины. В окне, кажется, мелькнуло лицо ее санитара, с задранными вверх бровями и округлившимся ртом… впрочем, вряд ли надолго, уже, надо понимать, звучит возбужденная тирада по поводу нетипичного поведения старшего по бригаде. И упомянутая камера, опять же, впилась в спину объективом, на радость малым и не очень начальникам.
      Как же мерзко, Господи…
      Стена гаража. Пятна мха, местами уже ссохшегося и обвисшего. Выщербинка от пули – глубокая, потрескавшаяся за годы, притягивающая взгляд, словно указывающая точку в пространстве, где навсегда оборвалась жизнь врача Егора Михеева.
      - Я больше не приду, Егор, - беззвучно прошептала Афина. – Прости… если сможешь когда-нибудь.
      Ромашки, шелестя листьями и роняя лепестки, легли на бордюр, упиравшийся в гараж.
      Она торопливо, срываясь на бег, бросилась прочь, словно боясь, что ей кто-то и что-то ответит – там, в уголке у пустой гаражной стены.
      
      Вызов был в очень богатый район, носящий символическое название «переулок Рахманинова» - наверное, с нежных советских лет, когда этот конгломерат домищ, распространившихся по восточному склону горы Бархатной, еще создавал подобие переулка. Впрочем, если порыться, то можно найти развалины дореволюционных домов, и даже фрагменты русла речки Галинки, давным-давно уже забранной в бетонные створы каналов, и лишь иногда журчащей среди щелей ничейной земли, пролегающей между особняками. Гладкий асфальт, фигурные заборы с изразцами, башенки и шпили за ними, вкупе с дорогими кипарисами и не менее дорогими пальмами, будочки охраны, шлагбаумы в бело-красную полоску, окуляры камер наблюдения, утыкающихся одна другой в тыловой сектор. Очень и очень непростые люди, живущие тут. Помнится, именно здесь, в двадцать третьем доме, который от искомого адреса строго через забор, их с Кирой избил блатной бабушки внучек, ее – до гематомы и трещины в скуловой кости, Киру – до сотрясения головного мозга. И, наверное, избив – живет в свое удовольствие до сих пор, можно постучаться и спросить.
      Иронична судьба, даже очень.
      Афина издала непроизвольный неуместный смешок, отворачиваясь от тут же вперившегося в нее взглядом водителя.
      - Саш, ворота не бодни. Не расплатишься потом.
      Водитель что-то недовольно буркнул, заглушая двигатель перед воротами – монументальными, стальными, усиленными архитектурными деталями, якобы для красоты, унизанными по верху декоративными шипами, а по бокам – стилизованными под мрамор скульптурами двух нимф, кокетливо скрестивших ножки и заплетающих над головой руки в танце. Впрочем, кажется, не стилизованными….
      - Повод-то какой?
      Вопрос не праздный – если вспомнить водителя Василия Игоревича, в одиночку вытащившего в того вызова двух избитых девчонок, не побоявшегося отвозить рожей по бетону и сломать лучевую кость очень непростому сыночке.
      - Тошнота, как пишут.
      - Передоз, Афинка! - глаза Саши смотрели непривычно серьезно. – Давай на станцию позвоню, пусть тринадцатую готовят. Сюда как ни вызов – так обдолбыши!
      Афина на миг замерла, разглядывая водителя. Убежденный холостяк, крупный, с животиком, светлые волосы зачесывает справа налево назад, сдабривая данное действие большим количеством геля, осыпающегося белой крошкой на воротник к ночи… чуть опухшие от регулярной бессонницы глаза, скошенный вверх правый уголок рта – уголок вечного хохотунчика, который даже в самую унылую компанию старается принести шутку, потому что не терпит тоски, глухого молчания и деревянных отношений.
      - Ну, позвони, если хочешь.
      - Афин, давай не дури, а? - ожидаемо разозлился водитель, завозился, раздраженно ткнул ее пальцем в плечо. – Домину видишь, не? В такую не дергают температуру перемерить!
      - Да все ты правильно говоришь, Саш, - произнесла женщина, улыбнувшись – наверное, первый раз улыбнувшись по-настоящему за последнее время. – Мы присмотримся, если что – тебе дадим знать.
      - Дашь, как же, - ядовито ответил водитель, вытягивая, впрочем, сигарету. Поверил, успокоился, кажется. – Орать, главное, начинай прямо с порога, потом не дадут.
      Афина и Иустин вошли во двор – большой, очень большой, где вполне можно было бы разместить баскетбольную площадку с местами для зрителей, но, кажется, таковая была чуть выше по склону – с местами для указанных. Особнячок впереди – солидный, трехэтажный, сложенный из какого-то серого, но модно и важно выглядящего, камня, возвышался в два этапа – фронтальная часть, тонкая, полукруглая, с арочными окнами, лжеклассическими колоннами и черепичной крышей, за ней высился куб основного жилого массива, увенчанный, словно рожками, двумя декоративными башенками, сейчас трогательно обнятыми голыми ветками старого и явно почитаемого здесь платана – судя по фигурной балюстраде, идущей вокруг ствола, и кованой скамеечке, крытой разукрашенными в разные цвета планками.Просторный холл, ковер на полу, распахнутые двери в гостиную – такую же дорогую и неземную, с резной, инкрустированной перламутром, мебелью и тяжелыми шторами из темного бархата.
      Мило, но, как и водится в богатых особняках – бедно на встречающих. Не царское дело, ясно, челядь лично приветствовать, забуреть может, пороть устанешь.
      - Живые есть тут кто?
      - Сюда… - раздался откуда-то сверху слабый голос.
      Афина и сосредоточенно сопящий сзади Иустин поднялись по витой лесенке, окантованной латунными округлыми перилами. Короткий коридор, дверь слева в роскошную барскую, если судить по обстановке, опочивальню. Или библиотеку – если судить же огромному полукруглому книжному шкафу, стоящему рядом с сумасшедших размеров кроватью с балдахином, обвешанным  чем-то кружевным и прозрачным.  Кровать была пуста, по-утреннему смята, постельное белье небрежно было разбросано по всей ее поверхности, небрежно – но элегантно, как и полагается в подобных местах. Элегантная спальня, элегантное круглое окно, рассеченное меридианами лакированных реек на красивые сегменты, элегантные халаты из тонкого шелка, выглядывающие из полураспахнутого гардероба. Инородным неэлегантным телом в этом островке достатка сейчас была  хозяйка комнаты, дома и жизни – сидящая на полу, одетая в какую-то несерьезную ночную рубашку, скорее подчеркивающую наготу, нежели скрывающую (Иустин ожидаемо вытаращился, благо было на что), прислонившаяся к этой кровати боком и головой. Гадкое пятно рвоты на паркете. На прикроватном столике из красного дерева – открытый пластиковый флакон и россыпь белых кружочков по столешнице, пустой стакан, перевернутый вверх дном. Все ясно.
      - Иустин, тазик тащи, зонд и воронку! - коротко произнесла Афина. Опустилась на корточки перед пациенткой. – Сколько приняли? И когда?
      - Полчаса, наверное… десять… может… - мутно произнесла женщина, с видимым трудом поднимая подбородок. – Рвет очень… плохо… прост…
      Ее прервала тяжелая икота, с хрипом что-то гулко булькнуло в глотке, и она, вцепившись в край кровати тонкими пальцами с роскошным маникюром, забилась в очередном приступе рвоты. Афина молча разглядывала ее, дожидаясь окончания. Красивая женщина, что сказать – несмотря на то, что возраст ее был явно за пределами четвертого десятка. Длинные стройные ноги, в меру полные, в меру мускулистые, идеальной формы грудь, несолидно сейчас выглядывающая сквозь вырез ночнушки, плоский живот, уложенные в затейливую прическу, несмотря на раннее утро, светлые волосы, маникюр, легкий утренний макияж. Явно жена кого-то очень непростого – судя по тонкому ободку обручального кольца на пальце, и тому, что в будний день не на работе, а травится трициклическими антидепрессантами в спальне.
      - Прости… те… - хрипло произнесла женщина, отплевываясь. – Не думала… что так…
      - А стоило бы, - раздельно произнесла фельдшер, натягивая перчатки и слегка бесцеремонно поворачивая голову сидящей к себе. – Не в игрульки играли, я так думаю.
      Зрачки – широкие, пульс вяло стучит в запястье, вяло – и аритмично, чтоб его, глазные яблоки, окаймленные нарощенными ресницами, рассеянно плавают, красивые полные губы, доведенные до совершенства инъекциями гиалуроновой кислоты, сухие и дергающиеся, горло тоже ходит вверх-вниз – от сухости во рту и обязательно жажды, кончики пальцев ног с изящным педикюром непроизвольно подергиваются.
      - Сколько раз рвало?
      Выслушав ответ, она кивнула.
      - Сода дома у вас есть? Где взять?
      В дверном проеме возник санитар, нагруженный инвентарем для промывания желудка – синим тазиком с красными цифрами «23», выведенными на боку, упакованным в пластик зондом и белой пластмассовой воронкой.
      - Сходи на кухню, найди подсолнечное масло и соду, - скомандовала Афина, доставая из распахнутой укладки систему и глухо булькнувший флакон физраствора.
      - Снова… мучить будете?
      - Не без того.
      Кончик зонда – к груди пациентки, точнее, к мечевидному отростку грудины (та, как-то странно вздохнув, чуть подалась вперед), растянуть его до кончика носа, а потом – до козелка изящного маленького уха, прикрытого завитой прядью. Иустин, повинуясь взгляду, встал сзади, помявшись, обхватил сидящую за плечи, старательно избегая смотреть ниже ключиц, трогательно выпирающих из-под холеной чистой кожи. Окунув зонд в масло, фельдшер взяла его, словно карандаш для письма, мысленно отсчитав два спичечных коробка от кончика.
      - Рот открывайте, и глотайте, раз за разом. Хороших ощущений не обещаю, но без этого – мы вас не спасем. Иустин, держи дамухорошо!
      - Лианна, - хрипло произнесла женщина, на миг ловя ее взгляд. Глаза – тоже красивые, огромные, глубокие. Впрочем, какие они еще должны быть у жены того, кто проживает не в квартирке «хрущобы» на Чайковского, а в собственном мини-замке на Рахманинова?
      - Афина, очень приятно. Поехали!
      Как всегда, было туго – пациентка билась в руках Иустина, сучила голыми ногами, судорожно пытаясь освободить руки и выдрать из глотки настырно ползущий внутрь пластиковый шланг. Бретельки ночной рубашки не вовремя сползли с плеч, позволяя роскошной груди явить себя миру, ошалевшему от зрелища Иустину – зазеваться и ослабить хватку, а пациентке – почти успеть выдрать с таким трудом вводимый зонд.
      - Держи, сказала!
      Воду в воронку, воронку вверх, до опорожнения, а после – вниз, в тазик, внимательно высматривая остатки таблеток, благо, не успели за полчаса раствориться полностью, а позавтракать пациентка не успела. Шесть, кажется. И еще четыре, судя по всему, надо искать в луже на полу, куда ее начало рвать вскоре после попытки отравиться. Снова воду, снова подъем воронки – до чистой неизмененной воды, выливающейся обратно.
      Обхватив зонд полотенцем, Афина аккуратно извлекла его, давая пациентке откашляться и отплеваться в тазик, заботливо подставленный Иустином – о, чудо, молчащим, не лезущим ни с вопросами, ни с, упаси, Боже, с советами. Пользуясь паузой, она насыпала в чашку с водой две чайные ложки соды, тщательно ее разболтав.
      - Выпейте, как сможете.
      - Смо… гу… - натужно произнесла женщина, запоздало осознав и неловко поддергивая вверх сползшую рубашку. – Только… плохо еще…
      - А вы как думали? – кажется, она произнесла это чуть громче, чем хотела, и с ненужной злостью, неуместной здесь и сейчас. Мне б ваши проблемки дешевые, богоизбранные, зажравшиеся, не знающие, чего еще хотеть от жизни, когда не надо работать сутками, жрать всухомятку и спать урывками, а отливать бегать куда-нибудь за гаражи, стыдливо прячась от вездесущих деток со смартфонами и их камерами. У которых муж – большая шишка, которому ДПС уважительно делает ручкой, даже когда он пьяный в задницу на красный свет через сплошную по встречной лезет. И которым не надо беспокоиться, что прямо завтра, после дежурства, вышвырнут с работы – и не на улицу даже, а, велик шанс, что прямиком на нары.
      Иустин, все так же, повинуясь кивку головы и красноречивому взгляду на синюю сумку кардиографа, натужившись, поднял пациентку, уложил ее на кровать – после чего, расстегнув молнию, извлек провода прибора из чехла, быстро, мазнув гелем, закрепил на запястьях и щиколотках лежащей электроды основных отведений, а затем – целомудренно отвернулся, предоставляя ей наложить грудные электроды самостоятельно. И правда, что ли – шлифуется паренек? С чего бы только?
      Кардиограф запищал, выдавая данные на маленький зеленый монокристаллический дисплей – данные и короткий анализ, ругаясь на нетипичное удлинение интервала PQ и расползающиеся вширь зубцы Р. Кардиотоксический эффект амитриптилина во всей красе – с острой функциональной АВ-блокадой… вашу мать... Тест Вальсальвы не нужен, чтобы понять, что все паршиво в районе водителя сердечного ритма второго порядка.
      - Шея… как-то пульсирует… - пожаловалась лежащая, тяжело дыша. – И тяжело… дышать тяж…
      - Бывает и хуже, поверьте, - ровно ответила Афина, затягивая жгут на плече лежащей и подпихивая под локоть свернутое полотенце. – Лежите и не шевелитесь. Иустин, систему заряжай, я катетер ставлю.
      Лианна терпеливо лежала, пока в ее локтевую вену лился раствор, сдобренный атропином и алупентом, лишь иногда перебирая ногами, укрытыми одеялом (санитар постарался, все так же – упорно отворачиваясь), дышала нехорошо, с явным усилием, но – дышала, и это было уже хорошо. Не жаловалась, не ругалась, не пыталась сорить озвучиваемыми громкими именами и не менее громкими связями. Лишь упорно смотрела на нее, кажется, даже не моргая – раздражая против воли.
      - Оно вам надо было? – спросила Афина, внезапно устав от этого назойливого изучения своего лица.
      - Нет, - тихо ответила лежащая. – Я не этого хотела.
      - А чего вы хотели?
      - Я к Дине своей хотела, - все так же рассматривая ее, внезапно четко ответила Лианна. – Но не смогла. Испугалась… вас вызвала.
      Иустин вовремя притворился мебелью, второй раз преувеличенно вдумчиво водя ручкой по расходному листу, который уже успел написать.
      - Вы не переспросили, кто это. Вы ее знали… верно?
      - Не настолько.
      - Я ее любила, - коротко ответила пациентка. – И не смогла спокойно, как подобает взрослой и замужней, принять то, что больше ее никогда не увижу.
      За ее спиной, что-то невнятно пробормотав про «отнесу кардиограф», торопливо покинул комнату Иустин. Чувствительный какой, надо же…
      Без особой необходимости фельдшер встала, изучая флакон с физраствором, подвешенный к деревянной раме балдахина бинтом, связанным бантиком.
      - Осуждаете? – раздалось сзади.
      Афина, не поворачиваясь, покачала головой.
      - Не мое это дело – осуждать. Для этого специальные дяди в черных мантиях есть.
      Короткий смешок.
      - Сядь рядом. Пожалуйста.
      Невольно передернувшись от этого резкого перехода на «ты», фельдшер повернулась, уже готовя хлесткую фразу для богатой бабы, заигравшейся в извращенные игры, и решившей, что ей все можно везде и всегда. Но промолчала – взгляд Лианны не был ни наглым, ни приказывающим. Он был больным и молящим.
      - Ну, села.
      Пальцы пациентки легли ей на запястье.
      - Тебе тоже больно, я вижу. Ты тоже любишь того, кого любить нельзя. И с кем ты не можешь быть… так ведь?
      «Не твое собачье дело!» - просился на язык ответ. И снова – промолчала. Ведь правда же…
      - Ты красивая, - тихо произнесла Лианна. – И одинокая.  И, кажется, прекрасно понимаешь, как это – терять того, кого любишь, даже если эта любовь – неправильная.
      - Я его предала, - не слыша собственного голоса, ответила Афина. – Променяла на деньги, на положение, на кусок достатка…
      - Его тоже уже нет, верно?
      - Нет…
      Пальцы слабо сжались, нежно, лаская запястье.
      Струился раствор в капельной камере системы. Женщины молчали. Где-то за окном шумело близкое к особняку зимнее море – темное, угрюмое, окаймленное рваными пенными гребнями, холодное и злое сейчас. Лианна закрыла глаза, дышала чуть легче, кажется, кончики пальцев, до сих пор лежащих на запястье Афины, спастически вздрагивали. Непонятно почему, но она не убирала их, позволяя им находиться там, где они есть.
      - Мы же везем, Афина Николавна? – возник в дверях Иустин, сконфуженный, отводящий взгляд.
      - Везем. Носилки готовь.
      - Да готовы уже…
      Пальцы Лианны, сонной и вялой, последний раз сжали ее лучевую и локтевую косточки, соскальзывая.
      Снести больную вниз возможным не представлялось, узкая винтовая лестница не предполагала варианта развернуться там с носилками. Афина перебросила руку пациентки через плечо, дав знак красному, как рак, санитару сделать то же самое. Ну, да, паутинообразная ночнушка снова задралась, на сей раз вверх, демонстрируя кружевные и почти полностью прозрачные трусики, но, черт побери, неужели это так важно сейчас? Важнее, например, чем изначальная синусовая тахикардия и экстрасистолы, мелькавшие на термоленте, сменяются брадиаритмией и, гадать не надо, весьма скорой гипотонией, по мере развития кардиотоксического эффекта той дозы амитриптилина, что уже успела всосаться в кровь? Впрочем, это же Иустин, «сдиржынка», бестолочь наивная, тестостероном думающая…
      - Давайте, моя хорошая, на нас опирайтесь – и шагайте, как можете. Вниз спустимся, понесем, но тут – сами видите, никак…
      Лианна попыталась улыбнуться, улыбка вышла тусклой и жалкой, покорно сделала шаг на подгибающихся ногах, медики, вцепившись в ее руки, лежащие на их плечах, удержали ее от падения.
      - Вот… примерно так… еще шажок!
      Узкий дверной проем, лестница эта чертова, где не развернуться даже вдвоем, не то, что втроем, и пациентка, которая дышит все паршивее, явно израсходовав все силы на путь через спальню и коридор. Сразу же стало понятно, что дело так не пойдет, два с половиной оборота вниз больная не осилит.
      - Афина Николаевна, вы это, подождите тут! – внезапно решительно произнес Иустин, снимая руку пациентки с плеча и настойчиво усаживая ее на ступеньку лестница. Афина промолчала, наблюдая, как он торопливо сбегает вниз. Может, даже и потому, что первый раз он назвал ее по имени-отчеству, не коверкая последнее.
      Парень вернулся очень быстро, неся в руках черную ленту фиксационного ремня с пластиковой защелкой, пихнул ей в руки, деловито шмыгнул носом, примериваясь к сидящей, пытающейся не уронить отяжелевшую голову, Лианне.
      - Э-э… леди… можно вас сейчас я подниму, вы мне руки на плечи закинете? И ноги, вот так, как в лошадку играть?
      - Как же… отказать такому галантному… красивому юноше? – не открывая глаз, прошептала Лианна. – Делайте все… что считаете…
      - Афина Николаевна, пристегнете?
      Она кивнула, в знак того, что поняла. Иустин торопливо опустился на пол, встав на карачки, пациентка, поддерживаемая фельдшером, тяжело распласталась на его широкой спине, безвольно свесив руки вперед, через плечи, и красивые голые ноги в районе его живота. Афина, торопливо опустившись, протянула ремень под коленями Лианны, сковывая их и не давая сползти обратно. Да, молодец мальчик… сама бы не удержалась, а ремня хватит – по крайней мере, чтобы стащить больную вниз.
      - Я пошел! – пропыхтел парень, с натугой поднимаясь, и тяжело затопал вниз по лестнице, покачиваясь, удерживая безвольное тело женщины на спине.
      - Да и я пойду… - негромко произнесла вслед Афина.
      Когда она спустилась вниз, собрав разворошенную терапевтическую укладку, пациентка уже была загружена в машину, на носилках было раскатано постельное белье, а гордый собой Иустин разматывал гофрированный шланг кислородного ингалятора. Афина, забираясь в салон, коротко и мягко ему улыбнулась. Заслужил.
      - В «тройку», Афина?
      - В нее, и пошустрее, если можно.
      Взвыла сирена, машину качнуло, когда она переваливалась через рельсу раздвижных ворот.
      - Афина Николаевна, - второй раз удивил ее санитар, произнеся ее именные регалии в полном виде. – А мы же ни ворота, ни двери не закрыли. Не украдут ничего там? Как бы на нас потом не повесили!
      Лежащая на носилках Лианна коротко и болезненно усмехнулась.
      - Не… украдут, не бойся… там дверь компьютерная система закрыва…ет… если все из дома уходят…
      - Так и документы не взяли! Как вас там, в приемном…
      Афина, против воли – фыркнула, отворачиваясь. Как… не исключено, что хлебом, солью и атропином с адреналином в платиновом шприце, который лично на хрустальном почкообразном лоточке главврач вынесет, имя и фамилию доставленной услышав.
      Они долетели быстро – день был выходной, дороги полупустые, а в приемнике, на удивление – даже не было очереди. Распахнули задние двери машины, был привычный «щелк» развернувшейся каталки, был не менее привычный «ту-дух», когда передние, а за ними и задние колеса боднули порог, был Мовзенко – как всегда, важный и возвышенный, устало-снисходительно взирающий на бригаду и прибывшую больную, укрытую простыней. Был сопроводительный лист, который он взял двумя пальцами, и почти три минуты высокомерно изучал, давая время понять, какое он одолжение сделает, если вызовет профильного врача из отделения. Афина, перегнувшись через стойку, коротко назвала адрес и фамилию пациентки – после чего Мопс частично утратил вальяжность, зато приобрел нетипичную для него суетливость, не только позвонив и вызвав, но даже выбравшись из-за стойки, лично взяв запястье пациентки в свою руку под предлогом подсчета пульсовых толчков, и, искательно глядя в глаза, начал собирать анамнез. Давя в себе желание сплюнуть, Афина, расписавшись в сопроводительном, развернулась, собираясь уйти.
      - Афина… - слабо прошептала Лианна, обрывая вопросы Мопса небрежным движением руки, им же – давая знак быстро и незаметно исчезнуть.
      - Что?
      Лежащая сделала тяжелую попытку приподняться с подушки, неудачную – пришлось, мысленно чертыхнувшись, наклониться к ней.
      - Просить тебя меня навещать, наверное, глупо?
      - Наверное, - тихо, глядя куда-то в сторону, ответила фельдшер.
      - Да… знаю. Попрошу другое…
      Лианна не делала попыток снова взять ее за руку – и Афина была ей за это благодарна.
      - Когда Дину увидишь… просто скажи ей, что я по ней очень скучаю… нет, не так! Господи… не знаю, честно, как сказать правильно… когда надо! Мешанина какая-то… в голове…
      В уголках глаз, подведенных тушью, заискрились набухающие капли, скользнули вдоль носа, юркнув по щекам куда-то вниз.
      - Я знаю, что ты ей хочешь сказать, - тихо ответила Афина. – Я не смогу это передать. Дина сейчас, не знаю… где-то очень далеко, куда мне дороги нет. Туда, я думаю, не пускают таких, как я.
      - Скорее – таких, как я… - если слышно ответила женщина, тяжело откидываясь назад на подушку и устало закрывая глаза. – Ладно. Иди… прости, что держу…
      - Прощай, Лианна, - поколебавшись, произнесла фельдшер, после чего, повернувшись, быстро зашагала по коридору прочь, в сторону выхода из больницы.
      
      - Куда, Афинка?
      Дописав, она открыла «Таблетку» на планшете. Выставила статус бригады на «свободна». Вздохнув, услышала тонкое пение сигнала сообщения – вызов, как без него, когда такое было, чтобы в обеденное время, или, хотя бы, не сильно после него, бригады на станцию возвращали.  Какое-то время, застыв, рассматривала адрес и повод к вызову – не в силах выдавить из себя хоть какой-то звук.
      - Ты чег…? – Саша, наклонившись, скользнул взглядом по экрану планшета. –Ух, ё…! Да ладно?!
      В этот момент полагалось появиться в окошке переборки между салоном и кабиной лицу санитара с горящими глазами и непременным: «Что, что там, Афин-Николавна?!». Однако, почему-то, этого не случилось.
      Улица Чайковского – знакомая, практически родная, почти двадцать три года как таковой ставшая. Номер дома – не менее знакомый. Как и номер квартиры, как и фамилия того, кому вызывают – бывало дело, записывала сама же вызов, съездить и пролить по вене ацесоль с феназепамом, чтобы перестал выть от тяжелой абстиненции, грозящей в ближайшее время трансформироваться в алкогольный делирий со всеми вытекающими. А вот повод к вызову – отличался.
      «Чайковского 7/7, кв. 24, код домофона 2*24. Большаков, муж., 45 л., пожар, ожог больш. поверх. тела».
      Саша, не спрашивая, тронул машину с места – рывком, яростно тыча пальцем с желтым от никотина ногтем в панель, оживляя сирену и мигалку, заоравших и заплескавших синие блики на старые платаны, окаймляющие улицу Альпийскую.
      Пожар. Ее дом, ее квартира. Ее муж – пусть осточертевший, пусть ненавистный, висящий ярмом на шее, тянущий на дно, спившийся и бесполезный, но – муж. Человек, которому она в свое время пообещала не под дулом пистолета, что – и в горе, и в радости, и в богатстве, и в бедности, да и про болезнь и здравие тоже что-то такое было. Понятно, что в богатстве и радости, а уж в здравии тем более – рядом быть легко и радостно, даже напрягаться не надо. Поэтому, может, и не изгадила себе совесть разводом, как ее подруги. Стоит один раз так вот, легко и просто от данной клятвы отступиться – как можно потом верить себе в принципе?
      - Ты как? – коротко спросил водитель, бросив косой взгляд на нее – и тут же вернувшись к дороге, потому что машина, выбравшись из дворов, с воем понеслась по наглухо заставленной припаркованными машинами улице Туапсинской, окаймленной, для разнообразия, соснами и пихтами.
      - Никак, - едва слышно смогла выдавить из себя Афина, невидящим взглядом вперившись куда-то вперед, в лобовое стекло, не видя несущейся навстречу улицы.
      - Подожди, не паникуй раньше времени! Алкашей, знаешь…. Бог жалеет, он к ним и к дуракам всегда терпимее!
      Иустин, которому сейчас полагалось без умолку тарахтеть ей в затылок, фонтанируя эмоциями и идеями, хранил какую-то зловещую тишину сзади, в салоне, никак не комментируя происходящее.
      - Сосед, у меня, помню, тоже сливу заливать любил, как-то пепельницу уронил…
      Словно в каком-то ступоре, она равнодушно фиксировала эти звуковые колебания, не пытаясь анализировать. Все тело словно сдулось, как проткнутый воздушный шарик, ноги стали ватными, руки – бессильными, голова – пустой, и гулко гудящей от этой пустоты. Какие-то разорванные мысли вяло колыхались, входя иногда между собой в соприкосновение, и шарахаясь друг от друга. Почему-то вспомнилась Нина Алиевна, строгая, подтянутая, выговаривающая ей на пятиминутке. Вспомнился Антон Вертинский, который однажды поздно ночью, возвращаясь с вызова и встретившись с ней на лестнице между этажами, внезапно потянул к себе, обнял, крепко прижал к себе, разворошив волосы пальцами, и так же внезапно отпустив, подарив сочувствующую и какую-то виноватую улыбку – и убежал прочь, не дав никаких объяснений. Вспомнила Кира, дочка названная, как иначе еще… всегда всей душой за нее переживающая, с глазами вечно на мокром месте. Костенко почему-то вспомнилась – последние несколько смен упорно воротящая от нее и нос, и взгляд, словно от уже приговоренной… хотя, почему «словно»? Ныне уж вполне конкретно. Вспомнилась и эта странная женщина на рыночном мосту, раз за разом продающая ей ромашки… где она их берет, интересно, если учесть, что уже зима? И почему ее глаза, незнакомые и чужие, смотрят на нее как-то странно, с непонятной смесью то ли просьбы, то ли презрения, то ли жалости? Вспомнился Егор, тогда, на кухне… вспомнилась Аня Лян и Дина Лусман, ушедшие куда-то… куда только?
      - … и ничего, ходит сейчас, только хромает, но это ладно!
      Слабо искривив губы в понимающей улыбке, Афина отвернулась, глядя в окошко переборки. Нет, Иустин не торчал в телефоне, как ожидалось, он сидел в кресле, растерянно, раз за разом, проводя рукой по волосам на затылке.
      - Мы… я… кислород же, да, Афина Николаевна?
      - Возьми, - помолчав, ответила она.
      Машина, сильно вильнув, вырвалась на мост, ведущий к Кубанскому кольцу и развилке двух улиц, Леонова и Чайковского, словно на выбор – на станцию и или домой. Сейчас, к сожалению, выбора не было. Шумела река, гудели сигналы столпившихся на второй упомянутой улице машин, вставших в глухую «пробку», созданную не вмещающимися в узкий двор машинами пожарных расчетов, ярко контрастирующих красными цветами на серо-белом фоне стен домов. Густой черный столб дыма поднимался высоко в небо, расползаясь в вышине. Балкон выгорел полностью, жалко скалясь почерневшими железными фермами обрешетки и исходя бело-черным чадом. Дым валил из окна кухни, из общей комнаты, и, что самое паршивое – из-под шиферной крыши, а где-то наверху вились голуби, то и дело истерично пикирующие вниз, к оставленному на чердаке потомству. На весь двор распространился тяжелый, удушливый запах гари, две машины, хозяева которых были по неосторожности где-то вне дома, были хорошо заляпаны черным. Громко вопила бабка Изюм, срываясь на ультразвук, с порога, не дав выйти из машины, попытавшись ткнуть ей своей  тростью в лицо, а, не достигнув цели - плюнула. Оно и понятно – все, что лилось в квартиру выше из пожарных стволов, сейчас просочилось в квартиру сволочной старушенции. Гомонили соседи, собравшиеся перед подъездом, гомон был, судя по интонациям, по большей части, осуждающим, нежели сочувствующим. Хорошо, хоть тоже плевать не рвались – может, остались воспоминания, как звонили и просили консультации и помощи по разного рода недугам, в том числе и тем, о которых не принято говорить в компании, а может – просто еще не выбрали разновидность анафемы, которой ее надо предать. Слов сочувствия, в любом случае, она не дождалась.
      Иустин, молча, снова не открывая рта и не устраивая обязательных дискуссий, отпихнул бабку в сторону, давая фельдшеру выбраться из кабины. Выбрался и водитель, выругался вполголоса, сплюнул в сторону. Бойцы расчета уже сматывали рукава, переговариваясь, поглядывая на прибывшую бригаду.
      Подъезд – распахнутый настежь, мокрый, залитый водой и пеной, тоже тяжело, удушливо разил гарью. Проходя по этажам, она не могла избавиться от ощущения, что проходит сквозь строй обвиняющих дверей квартир, готовых обрушить на ее сгорбленную спину шпицрутены. Хлюпало под ногами, слышна была ругань, змеями тянулись пожарные рукава по полу. Дверь в ее квартиру, гадать не надо было – выломана, потолки и стены – чернильно-черного цвета, все стекла - в окнах, в плафонах люстры, экран телевизора  и монитор ноутбука – полопались, на полу – грязная мешанина обгоревшего тряпья, бывшего не так давно шторами, одеждой, постельным бельем, проход на балкон завален обугленным деревом – рухнула крыша балкона и ушли в небытие шкаф и стол, стоявшие там. И диван – выгоревший по центру, с оплавившимся дерматином, к мешанине черных пружин прижалось скорченное тело, обнаженное, с неловко оттопыренным животом, закопченным пламенем, с такими же, цвета дегтя, руками и ногами, поджатыми под себя. Волос не было, лица – тоже, вместо него – жуткая спекшаяся маска, голова запрокинута, впалые глазницы, потому что глаз нет, кажется, лопнули и вытекли от жара… лишь страшно белеют оскаленные зубы, выглядывающие из-под обгоревших губ.
      - Кажется, вам тут работы нет уже? – поинтересовался командир расчета, аккуратно взяв ее за локоть. – Тут прям классика – с сигаретой уснул, ну – и вот, к сожал…. Подождите…  а мы не к вам приезжали сюда же летом?
      Все, на что ее сил хватило – это кивнуть.
      Силы оставили ее. Все, какие были.
      Дурачок Иустин, неправильно и нетипично серьезный сегодня, рослый и плечистый – сейчас оказался очень вовремя. Его вполне хватило, когда понадобилось куда-то уткнуться лицом, завыть, заорать, забиться в истерике, чувствуя, как ноги, до этого бывшие ватными, отказывают полностью. А еще у него оказались руки, которые, хоть и неловко, но успели подхватить и не дать упасть.
      
      Машина мягко ткнулась колесами в бордюр и заглохла. Саша и Иустин, ныне сидевший впереди, завозились, захлопали дверями, выходя. Долетел обрывок фразы водителя, вполголоса что-то про «… ту суку, что именно этот вызов Афинке впихнула…». За окном раздвижной двери сначала мелькнула белая шевелюра санитара, что-то стукнуло по железу, потом он пропал – видимо, мудрый водитель, не мудрствуя долго, сгреб его и посоветовал не трогать Афину Николаевну настолько долго, насколько это возможно. Хватило с нее и истерики, и неприятного разговора с Кузнецким, отказавшимся снять ее с линии, и еще менее приятного -  с пожарным дознавателем, сухим и безэмоциональным мужчиной в форме, с папкой,  иневыразительными, словно рыбьими, глазами, скупо уведомившим ее о том, что в возбуждении уголовного дела относительно случившегося, возможно, будет и отказано, но для подачи гражданского иска в суд по поводу компенсации материального ущерба это препятствием не является. А уж очередь из потерпевших, которых пожаром зацепило, желающих написать заявление на имя начальника ОНД – кажется, вон, уже шумит под окном. И, возможно, будет проще договориться с ними о компенсации в досудебном порядке – особенно, если учитывать тот факт, что смерть супруга, помимо проблем бумажных, неизбежно приведет к проблемам финансовым, ибо ритуальные агентства, насколько известно, не работают за клятву Гиппократа (дознаватель на этом месте позволил себе коротко хохотнуть, оставаясь, впрочем, серьезным своими водянистыми глазами). Конечно, он был прав, он работает в этой сфере и знает, что говорит – но Афина даже представить себе не могла, что она сейчас выходит во двор, под ливень матерной ругани Изюмихи и иже с ней, отошедших от первичного испуга, и, униженно кивая, начнет вымаливать у них прощение и сумму сатисфакции…
      С линии ее не сняли, но на станцию вернули – Кузнецкий, какой бы сволочью не был, прекрасно понимает, что в таком состоянии фельдшер Минаева ни диагностировать, ни оказывать помощь будет не в состоянии. И вот – приехали. Полдень давно миновал, пропущенный обед – тоже, потихоньку подкатывался вечер, облака на небе, до этого густые и холодные, внезапно побелели, поднялись, и раздались в стороны, показав голубое небо, удивленно смотрящее сверху на озябший курортный город. Темнеет зимой рано, поэтому солнце, невидимое за тучами, но ощутимое кожей и сетчаткой глаз, уже начало опускаться за гору Бархатную.
      Надо выйти из машины. Надо идти на станцию, сдать карточки – те, что успела написать на вызовах, и ту, что написать не успела… на Романа. Два часа ее мурыжили, допрашивая и давая что-то подписывать, пришлось ждать машину бюро судмедэкспертизы… злая ирония была в том, что уехать на вызовы, которые зависли, она не могла, поскольку являлась женой погибшего. Были звонки с подстанции – Игнатович, Костенко, ряд пропущенных от Киры, набранный к Кузнецкому, после чего она, кусая губы и чувствуя, как горят, за малым не плавятся, щеки, давила в себе желание расколотить телефон о стену. Иустин, молчаливый и угрюмый, растерявший разом свою обычную развязность и беспардонность, держался рядом, но поодаль, утешать не лез, но и не отходил далеко. И морщился периодически, словно отгоняя что-то из мыслей. Понятно, что,  ведь… первый же труп у мальчика на вызове, пусть и не в присутствии, но зато в жутком состоянии, не для слабых нервами и желудком. Такое дрессирует лучше, чем выволочка на пятиминутке… знала бы только, кто будет этим самым поводом выдрессироваться для паренька.
      Слезы давно высохли, а следом за ними – что-то высохло и где-то глубоко внутри. И дело даже не в том, что у нее теперь ничего не осталось, кроме долгов и висящего над ней судебного разбирательства. Она словно пересекла, сама не заметив, какую-то незримую черту, поделившую ее жизнь на две половины – и та, что была «до», воспринималась как-то мутно, словно что-то далекое и уже незначимое, как обида на замечание учительницы во втором классе.
      Карма? Модное словечко, сейчас каждый первый архитектор душ человеческих, разливающий откровения о космической энергетике и безграничной любви Вселенной, им пользуется – подразумевая, как правило, что кара за содеянное все равно настигнет, рано или поздно, и именно в тот момент, когда этот удар придется в незащищенное место, и будет особенно болезненным.
      - Но зачем… - едва слышно прошептала фельдшер, глядя в окно машинной двери – на стену гаража главного врача, к которому Саша, словно специально, припарковал машину. Без вопросительной интонации прошептала, просто – констатируя. Зачем ее – так? Она же уже во всем повинилась, что перед другими, что перед собой, во всем раскаялась, уже даже смирилась с тем, что ее жизнь окончательно пущена под откос неудачным браком и тяжелой неблагодарной работой, где она оставила свою молодость, здоровье и большую часть красоты. Зачем издеваться дальше, если можно просто добить? Например, дать Роману заснуть с сигаретой не сегодня, а завтра, и дать бабке Изюм повод плевать в ее обгорелое, отравленное угарным газом, с полными карбоксигемоглобина сосудами, тело без каких-либо помех. Вполне себе хороший кармический финал, весь в духе тех, кто вещает про «Бог все видит». Впрочем… видимо, не зря человек изобрел религию, та – инквизицию, а упомянутая – пытки. Вспомнить хоть лежащего не так далеко отсюда на десятом этаже в дорогой многоэтажке, с отхваченной одной ногой по самый пах, и второй, с незалечиваемой гангренозной язвой, укороченной уже по колено, готовящейся повторить судьбу первой. Карма, наверное? Пусть не сам стрелял, но ведь натравил тех, кто нажал на курок, оборвав жизнь врача Егора Михеева?
      Темнело. Ранний вечер, оттесняя день, потихоньку вступал в свои права. Кажется, даже что-то мелькнуло за окном. Афина моргнула. Нет, не кажется… снежинка, первая, робкая, порхая, на миг коснулась стекла, и сорвалась вниз.
      И - нет, не карма. Не бывает никакой кармы. Иначе праведники бы не болели, а гнилье, развязывающее войны и наживающее на этом миллиарды – массово дохло бы от комбинированных симптомов проказы, бубонной чумы и парапроктита, стоит им только было нарушить одну или несколько заповедей закона, начертанного на скрижалях. И тот, медленно и тяжело умирающий сейчас от диабета и его последствий – наверное, лишь исключение, подтверждающее правило.
      Еще две снежинки, в компанию к первой, кружась, проплыли за окном. Первый снег в городе… город южный, снег тут – редкость, всегда радость для детворы. Если повезет, солнце сейчас уйдет за глухую пелену туч, ползущих с моря, быстро потемнеет, в стремительно холодеющем воздухе повиснет что-то обещающее, что-то праздничное… а потом, словно где-то разошлись швы в ткани мешочка хитро улыбающегося Деда Мороза – на город хлынет рой белых крупных мягких хлопьев, закружится, закроет свет фонарей, облепит кусты остролиста и листья магнолий, выкрасит гималайские кедры в белый цвет, превратит потрескавшийся асфальт станционного двора в идеально чистый пушистый ковер, увенчает два кипариса, сторожащих въезд на станцию белыми позументами и регалиями. И над всем городом повиснет гулкая, торжественная, непривычная тишина – как всегда бывает, когда идет снег. В лучах фонарей будут мелькать большие белые мухи, по тротуару на улице Леонова уже отпечатаются чьи-то первые торопливые следы, а во дворе малосемейки напротив радостно сопящие дети,в варежках и шапках, насильно надетых родителями, возбужденно, торопливо будут сооружать маленького симпатичного снеговика, с глазами из листьев бузины и шишкой от цветка магнолии вместо носа.
      Жаль, что теперь даже этот маленький праздник – не для нее.
      Прости, Рома. Я не любила тебя, но была тебе верна, какой бы спившейся скотиной ты ни был. Мне жалко тебя… пил ты или нет, но не заслужил такой вот смерти, страшной и позорной.
      Простите, Нина Алиевна. Вы так много раз нас разносили на пятиминутках и в кабинете, столько говорили про бдительность и осторожность… но вот, угораздило вляпаться в историю с наркотиками.
      Прости, Кира, прости, мой фельдшерёнок любимый. Я знаю, что ты, ничего не зная и не понимая, готова все свое сердце мне отдать, готова меня за пазуху спрятать и всю жизнь там носить, чтоб от всего на свете сберечь. Только сейчас это все равно ничего не изменит.
      Ее рука легла на ручку двери. Тусклый солнечный луч, последний перед грядущим снегопадом, невесть как пробившийся сквозь наплывающие тучи, отразившись от зеркала заднего вида в кабине, упал на ее запястье.
      Прости, Егор…
      Дверь в гараж была приоткрыта. Такого быть не могло – по разговорам, главврач там держал свои безграничные запасы бензина, которые он негласно, но вполне регулярно пополнял за счет водителей, заслужив кулуарное прозвище «бензиносос». Однако – большой навесной замок отсутствовал, и дверь была гостеприимно полураспахнута.  И букет ромашек, тот самый, что она положила утром на бордюр – лежал между дверью и проемом. И солнце – пробившись сквозь тучи, сквозь все чаще начинающие мельтешить снежинки, пока еще мелкие и несерьезные, било прямо в глаза, почти слепя. И за дверью – было что-то, непонятное, светлое, зовущее, никак не могущее быть внутренностью гаража, заставленного канистрами, заваленного покрышками и заставленного баллонами с консервированными огурцами.
      Афина, закрыв глаза, замерла, прижавшись спиной к борту машины, спасительно холодному и настоящему.
      - Не верю…
      - Иди уже, Афинка, - негромко раздалось сзади. – Потом не верить будешь.
      Она рывком обернулась.
      Саша, неловко комкающий в руках зимнюю шапку, нескладный в пухлой рабочей куртке, топчущийся на месте. Иустин – с подозрительно заострившимся взглядом, сжатыми губами, худой, потянутый, стоящий чуть сзади водителя, в одной синей рабочей робе, с голыми руками, сложенными на груди, покрытыми «гусиной кожей». Санитар же, куртка не полагается, а свою гражданскую не взял – на теплое утро понадеялся.
      - Вы… как..?
      - А так, - буркнул Саша, бросив косой взгляд на луч света, бьющий из-за здания подстанции, освещающий лицо фельдшера, раскрашивающий его медным румянцем. – Уходи, дочка, тебе надо, нет тут для хорошего медика ни жизни, ни правды! Там лечи, нормально и спокойно!
      - А т… вы?
      - А мы прикроем, Афина Николаевна, - санитар Иустин Жушкевич улыбнулся, улыбнулся хорошо, красиво и взросло. – Вы только это… скучайте там по нам, не? Мы ж тоже будем…
      Она хотела что-то сказать, что-то хорошее, что-то доброе, что-то очень подходящее моменту, чтобы они поняли сразу, без необходимости разжевывать. Не смогла, слова, какие были – все внезапно перестали существовать.
      - ФЕЛЬДШЕР МИНАЕВА, ЗАЙДИТЕ В КАБИНЕТ СТАРШЕГО ВРАЧА! – раскатилось по двору.
      И, словно вздрогнув от этого, солнечный луч задрожал и стал бледнеть. Снежинки, почувствовав свою силу, замелькали чаще, падая на волосы водителя и санитара, застревая в них.
      - Все, иди! Иди, сказал!
      Афина кивнула, на миг, задержавшись – обняла обоих, прижав к себе, сильно, до боли в мышцах. После чего, торопливо рванув молнию, сбросила с себя форменную синюю куртку и впихнула ее в руки опешившему парню.
      - На… грейся хоть… дурачок.
      - Да идите, поздно же будет! – отчаяннокрикнул Иустин, машинально хватая подарок.
      Дверь гаража закрылась, когда Афина Николаевна, с какими-то другими, новыми, сияющими ярким малахитом, глазами, в одной летней синей форме, легко, словно танцуя, скользнула между ней и железным проемом, покрытым синей облупленной краской.
      Свет мигнул и пропал. Ветер, словно ждал этого – присвистнул по-разбойничьи, завертелся маленьким смерчем посреди двора, опасно качнул кроны кипарисов, и бросил в спины двадцать третьей бригады ворох холодных белых мух, жалящих щеки и затылки. С глухим щелчком активировавшегося реле включился фонарь, освещающий станционный двор, быстро покрывающийся мокрыми пятнами от падающих и тающих снежинок. Орал селектор, требуя фельдшера Минаеву – срочно, бросив все, явиться – сдать карточки, наркотики, тонометр и укладку, а после – подняться в кабинет начмеда для очень серьезного разговора.
      Иустин, поколебавшись, робко положил руку на плечо сгорбившегося водителя Саши, вытирающего красное, мокрое лицо. Тот, не поднимая головы, сильно сжал его ладонь своей и коротко, глухо выматерился.
      
      * * *
      
      Станция не досчиталась еще троих.
      Сначала Дима Вильмов – надрывно прокашлявший половину дневной смены, упорно державшийся, несмотря на лезущую на лоб испарину и подозрительно покрасневшие глаза, пока Невена Милован, после очередного вызова, не слушая возражений, не уложила его на кушетку в амбулаторном кабинете, задрав на спине форменную рубашку и впихнув термометр под мышку.
      - Тридцать восемь и девять, проклет био46! – гневно выдала она, изучая шкалу, после чего, впихнув дужки фонендоскопа в уши, принялась выслушивать легкие. Но не успела – Димка надрывно раскашлялся, заплевав пол мокротой характерного «ржавого» цвета.
      - Димитрий, ну… чтоб тебя! Почему молчал? Почему работал?!
      Вильмов пытался ответить, но кашель душил, а между кашлевыми приступами он дышал часто, прерывисто, щадя пораженную сторону, раздувая крылья своего большого, с багровыми прожилками, носа, и неловко придерживая правую часть грудной клетки, там, где игольчатым клубком рассыпалась боль, сопровождавшая каждый кашлевой толчок.
      - Пройдет… думал…
      - Пройдет! – Невена топнула ногой. – Бить тебя мало!
      С диагнозом «крупозная пневмония» фельдшера Вильмова сняли с линии. Своя же бригада отвезла его домой, на следующий день он обещался открыть больничный лист – чего не хотел, потому как болеть на службе сохранения общественного здоровья – крайне невыгодно. Но не открыл. И не позвонил. На звонки – что на мертво молчащий телефон, что в дверь – тоже не отвечал. Разумеется, Костенко допросила отвозивших его домой, жестко, на повышенных тонах. Особенно вызнавала про закат, и про то, говорил ли что-то устало шатающийся, сгорбившийся, закутанный в куртку, заходящийся кашлем, фельдшер Вильмов, когда входил в свою квартиру, открыв дверь, освещенную проклятым заходящим солнцем.
      Следующей была Альфия Дамировна с кардиологической бригады – поседевшая, усохшая, на каждую смену приходящая тяжело, словно на каторгу. Дочь, которую она с таким трудом родила в свое время, отвалив сумасшедшие деньги за ЭКО47, не спешила радовать мать – по слухам, поменяла уже третий институт, успев выйти замуж и развестись за рекордный срок в два месяца от обмена колец до взаимных поливаний грязью в загсе (и раздела имущества, как без него), скаталась куда-то за границу за некими безумными заработками, и с большим трудом, тяжело и небескровно, была возвращена оттуда, после чего врач Шакирова, как-то сразу постаревшая и обмякшая, ходила по бригадным комнатам, раздавая «садаку», конфеты и печенье - в память о муже, который, стойко выдержав весь период обмена сообщениями с обещаниями прислать отрезанную голову и иные части тела дочери, если деньги не будут собраны в срок, в момент встречи ее в аэропорту – рухнул на пол с тяжелейшим трансмуральным инфарктом миокарда, первым - и последним в его жизни.
      Шакирова долго держалась – работая, молча выслушивая нападки недовольных, без комментариев выходя на дополнительные дежурства, покорно переписывая карты вызова после едких комментариев Кузнецкого, ибо этот – знал, куда бить. Дочь просто, поговаривали, оправившись и подлечившисьпсихически и соматически, в определенной части тела, за очень дорого в частной клинике, снова собралась замуж. А будущий муж, так уж судьба свела – израильтянин, с работой и визой у него не очень, надо делать приглашение… ну и все, что к вышеуказанному прилагается. Кому, как не матери все это на себе тащить – не дочери же, в самом деле, безработной, психореабилитированной и пострадавшей за все свои двадцать три года? И, были очевидцы – все это не просилось, требовалось. Со скандалами, с битьем посуды, с обвинениями и обещаниями что-то себе намертво порезать.
      Был вызов, был этаж, был повод «колет сердце, повторно, настаивают на вызове кардиобригады!», был гвалт скандального семейства за дверью квартиры. Семейство известное, и на станции, и в городе - многодетное, юридически образованное, за счет многодетности требовательно выбившее себе трехкомнатную квартиру в Центральном районе, ныне – пытающееся девять раз разродившейся матери документальноорганизовать группу инвалидности, со всеми полагающимися к ней налоговыми и коммунальными льготами. И идущее в данном направлении по пути меньшего сопротивления – бесконечно дергая на себя бригады «Скорой помощи», благо можно и бесплатно.
      Альфия Дамировна, тяжело дыша, выбралась из машины, какое-то время послушала комментарии, которыми ее с нависающего над санитарной машинойбалкона снабжал один из отпрысков, вооруженным смартфоном, снимающим преступно неторопливое прибытие спецбригады на «колет сердце» - третье за этот день. Постояла еще немного молча, словно к чему-то прислушиваясь, а потом, повернувшись – бросила обратно на сиденье планшетку с картами вызова, бланками рецептов и сообщений в поликлинику, туда же зашвырнула чехол с тонометром и – металлическую коробочку с НЛС, издавшую недоумевающее «звянк», столкнувшись состальным язычком ремня безопасности.
      - Дамировна, вы ч-чег…?
      - А не пойду я туда, Ленок, - легко, словно в былые годы, ответила врач, улыбнувшись своему бессменному фельдшеру, Ленке Ереминой.
      - В каком смысле – не пойдете?!
      Шакирова не ответила. Она обняла оторопевшую Лену, прижала ее к себе, насколько хватило сил, неловко коснулась сухими губами мочки ее уха.
      - Прости, девочка моя. Я всё!
      Светило закатное солнце, темно-медное, приглушенное зимним временем. Альфия Дамировна, коротко тряхнув головой, рывком распахнула дверь подъезда, древнюю деревянную раму, оббитую рейками, наполовину выломанными детишками с зудящими гормонами, которую администрация района еще не успела поменять на монументальную, металлическую, с прямоугольным окошком, напоминающим бойницу, и домофоном. И ушла.
      В подъезде гуляло эхо – вызывающие, выбравшись на лестничную клетку и лестничный пролет, многоголосо орали, требуя и обещая разного рода проблемы, если прямо сейчас эта ваша «скорая сволочь» не перестанет валять дурака. Солнце село и погасло. Лена, прижавшись к стене подъезда, исписанной маркерами и краской из пульверизаторов, мелко дрожа, понимая, что руки не слушаются – пыталась набрать номер старшего врача. А Альфии Дамировны Шакировой уже не было – ни за дверью, ни перед ней…
      И, финальным штрихом - была Милочка Тавлеева.
      Каждые два месяца Мила устраивала на станции сбор денег «на Кариночку», выставляя рядом с окошком в диспетчерской маленькую кокетливую сумочку с идентичной надписью – врачи и фельдшера линейных бригад, а иногда, как получалось, и амбулаторные пациенты, из постоянных, пребывающих в теме, скидывали туда денежные купюры. Карина Тоноян была близкой подругой Милы, вместе училище заканчивали, вместе на «Скорую» пришли… вместе родили,в разницей в два дня, вместе посмеялись над своей мечтой породниться семьями – дочки родились, какое уж тут роднение. Вместе, бок о бок, проработали в диспетчерской, вплоть до той ночи, когда Мила сменой поменялась – у бабушки юбилей был. И, на следующий день, придя на смену, она с ужасом узнала – Кару госпитализировали. В психоневрологический диспансер, с яркой вспышкой возникшим страшным диагнозом «Параноидальная шизофрения». Для медика и для матери – это приговор. Да, будет лечение, да, будет длительная реабилитация, но уже никогда не будет ни «Скорой помощи», ни совместных посиделок на лавочке станционного крыльца с чашечкой зеленого чая, ни утренних походов после смены в кафе на Цветочном, пахнущее корицей и ванилью, где они, подшучивая  друг над другом, покупали пирожные и кофе… никогда не будет для Карины нормальной жизни уже, только бесконечный прием нейролептиков, отказ от них, вылет из ремиссии, госпитализация, стационарное лечение, снова – нейролептики, яростно колотящие по печени, загоняющие в сон сразу же, стоит только проснуться.
      И все это – за один вечер, тяжелым ударом, рассекающим жизнь на две половины.
      Манушке уже двадцать, она умничка, учебу в институте заканчивает, о матери заботится – в отличие от отца. Тот, узнав на следующий день о случившемся, пожал плечами – и уехал на рыбалку, на которую он уезжал все время, этой чертовой рыбалкой он и жил только. А, год спустя – уехал вообще, навсегда, ничего никому не сказав. Манушак – и Мила, два человека, кто Карину поддерживали, возили на прием к участковому психиатру, мыли, кормили, каждую неделю – обязательно выводили гулять то к морю, то в парк «Южный», то на Цветочный тот же бульвар, разве что – подальше от их любимого кафе. Кара всегда плакала, когда видела клумбы и магнолии Цветочного бульвара, не жаловалась – просто утыкалась ей в шею, всхлипывала, жалко, обиженно, не понимая, за что ее так наказали, пожизненным проклятьем, на цепи нейролептической сидением.
      Деньги Мила всегда перечитывала, получившуюся сумму выписывала на бумагу из кубарика бисерным почерком, вывешивала на окно диспетчерской, ниже добавляя крупными буквами «СПАСИБО». Относила Манушке, отдавала, не слушая слов благодарности, отворачиваясь, словно от чего-то постыдного, прижимая кучерявую голову второй своей, названной, дочки к себе. Первая, к сожалению, то же самое сделать не смогла бы – почти семь лет уже прошло с того, как в тот экскурсионный автобус, где ехали Милена с мужем Андрюшей, выбравшиеся в Абхазию, врезался потерявший управление «Камаз», тяжело груженный бетонными блоками,  превративший сидящих в неопознаваемую мешанину железа, пластика и окровавленной плоти. Она ездила на опознание, сама организовывала похороны, занимая (профсоюз, как обычно, выделил тысячу рублей и горячее сочувствие), сама, после Верещагинского кладбища и поминок, вернулась в опустевшую квартиру. Но – у Милочки всегда было железное правило, звучавшее как «Моих слез никто видеть не должен». И на следующую смену она вышла, как выходила всегда, спокойная и тихая, благодарно улыбающаяся и обнимающая в ответ на слова поддержки – но не более того. Помнится, даже поползли слухи о бессердечности Тавлеевой – детей, мол, похоронила, и ходит, лыбится, словно хомячок сдох. Не реагировала и на это. У нее была Манушак и была Карина, а значит – было, для чего жить. Были и слезы – пустыми тяжелыми ночами. Но их никто видеть был не должен – и не видел.
      Однако в то утро, когда она в очередной раз, когда очередь дошла, села на место диспетчера направления, недобрым ветром на станцию принесло краевую комиссию. В принципе, она могла бы догадаться, по тому, как то и дело топала по коридору мимо окна диспетчерской Костенко и регулярно, по делу и без, орала на персонал убывающих и вернувшихся бригад, то и дело ныряла в их расходки и укладки, что-то там перерывая и разыскивая, обещая снятие процентов и вообще – проблемы в личной жизни, как оживился в кабинете старшего врача Кузнецкий, то и дело куда-то звонящий и кому-то что-то выговаривающий, а так же – выдернувший вне расписания санитарку по зданию для уборки кабинета, и лично занявшийся приведением документов на столе и шкафу в идеальный порядок. Милочке было не до того – названная дочка позвонила, и, то смеясь, то плача, сказала, что мама, замкнутая в себе и бесконечно молчащая все время,сегодня утром в первый раз за последние четыре года сама сходила в душ, сама приготовила завтрак – яичницу с сосисками и кофе с корицей, и спросила, может ли Манушка записать ее к парикмахеру – корни волос подкрасить. Виной тому новый участковый психиатр и новая схема лечения, смена препаратов, или новая методика общения, подсказанная дочери тем же психиатром – да какая разница, Господи! Мила чувствовала, как дрожат руки и голос, когда она слушала и отвечала, когда обещала вечером зайти, просила быть очень и очень внимательной, ни в коем случае с матерью не спорить, во всем помогать, хотя и понимала, что эти советы излишние. Закончив звонок, она какое-то время сидела, закрыв глаза, не шевелясь, пытаясь не спугнуть это маленькое, легкое, почти невесомое, чувство простой тихой человеческой радости.
      - Тавлеева, я к вам обращаюсь! – резануло по ушам фальцетом старшего фельдшера.
      Сильно, всем телом вздрогнув, Мила открыла глаза. За окошком, закрытом решеткой, стояла группа людей, и, судя по налитым кровью глазам пребывающей при них Костенко, людей непростых. Первым, лениво, вальяжно и барственно поглядывающим, был корпулентный мужчина с благообразной сединой гладко зачесанных назад волос, в дорогом, судя по покрою, черном шерстяном пальто, ловко облегающем его фигуру – шилось на заказ, не иначе. Монументальный нос, чуть брезгливо сморщенный, рассеянный взгляд, упирающийся куда-то выше линии горизонта, золотой перстень, забранная в выделанную кожу записная книжка с вытесненной золотом надписью «Moleskine», небрежно прижатая локтем к боку. Начальник. Очень большой начальник. Дама за ним – фигурная прическа, серьги с аквамаринами, стоячий тонкий воротничок безупречно белой шелковой блузы, кружащее голову тонкое амбре французской парфюмерии, тоже пальто – только кашемировое, с широкими лацканами, нежно-бежевого цвета, схваченного у тонкой талии поясом, завязанном в виде кокетливой «бабочки». Роднило ее со спутником практически идентичное рассеянно-брезгливое выражение лица, словно у представителя ГОРОНО, случайно зашедшего в проблемный класс зачуханной школы какого-нибудьотдаленного горного поселка.
      - Тут у нас, Виктор Францевич, централизованный диспетчерский отдел, - раздалось откуда-то справа, за рамой окна, голосом Кузнецкого. – Организован в…
      - Да я вижу, что организован, - скучным голосом произнес поименованный Виктор Францевич, все так же – избегая смотреть на замершую в кресле Милу. – А спать на рабочем месте у ответственного по отделу, или кто это тут – это в порядке вещей?
      - Ну, что вы! – торопливо, ненатурально хохотнув, ответил старший врач, деликатно пытаясь вклиниться между стоящим именитым и окошком. – Они все работают без права сна, просто…
      - Вижу, что просто. Хотя нам с Еленой Геннадьевной, например, виделось, что работа ЦДС48 не может быть организована с формулировкой «просто».
      За спиной один за другим раздавались звонки телефонов, но Мила их не слышала. Не готова она оказалась. Оцепенела, как кролик, под бичующими взглядами начальства своего – и начальства вышестоящего.
      - «РОМАШКА», ТРЕТЬЯ СВОБОДНА НА ИГНАТОВА!
      - Вы ответьте, наверно, - одними губами улыбнулась дама. – Третий раз вас ваша бригада зовет.
      Мертвой рукой Мила взяла в руки гарнитуру рации, нажала тангенту. Пока она передавала очередной вызов отзвонившейся бригаде (несмотря на компьютерную программу – город на гористой местности, интернет есть не везде, чтобы скидывать вызов на планшет), Кузнецкий что-то, жестикулируя, рассказывал, объяснял, ассистировала ему Валя Цаплина, старшая по ЦДС, каменная лицом, вытянутая, зло раздувающая ноздри. Судя по всему, их заискивание эффекта не имело – члены комиссии имели деревянный вид, не выдавая никаких эмоций в ответ на жаркие пояснения и рассказы, и, кажется, уже составили некое неприглядное впечатление о станции с самого порога.
      - Да понятно, понятно, - махнул, наконец, рукой Виктор Францевич. Небрежно махнул, отсекая, давая понять, что сказанное услышано, но не убедило. – Кстати, а вот это что у вас тут такое?
      Гулко забухало в висках. Сумочка с надписью «на Кариночку», стоящая у окошка диспетчерской, мгновенно стала выглядеть незаконно и даже преступно – подсвеченная яростью скрестившихся взглядов малого станционного начальства.
      - Это, я так понимаю, тоже в порядке вещей на вашей станции – что сотрудники побираются? Или что это, я не понимаю?
      В глотке у Костенко, багровой щеками и лбом, что контрастировало с выбеленными волосами, что-то отчетливо булькнуло и щелкнуло.
      - Сотруднице собирают… бывшей, - с натугой произнесла она. – Был тут, понимаете, несчастный случай на производстве…
      Глаза Кузнецкого на миг расширились, зубы оскалились, а губы отчетливо сложились в два беззвучных слога «Ду-ра!».
      - Вот как? – чуть вздернул голову корпулентный Виктор Францевич. – То есть, есть администрация, есть профсоюз медработников, касса взаимопомощи, так понимаю, тоже присутствует -  а на помощь бывшим сотрудникам средства собирают вот так, подаянием? Елена Геннадьевна, могу я в вас попросить?
      - Разумеется, - поддержала игру дама, показательно тыкая пальцем в планшет.
      - Виктор Францевич, я вас попрошу – пройдемте дальше, я объясню..!
      - Уверен, что вы постараетесь как следует, - равнодушно отозвался глава комиссии. – Пока, если честно, у нас впечатления так себе – спящий диспетчер направления, побирушничество на рабочем месте, на виду у пациентов, задержка приема и передачи вызова. Хочется верить, что это не обычная практика. Кстати, бейдж вашего диспетчера направления где?
      На миг, кажется, даже Кузнецкий смешался, чуть закатил глаза, про себя выругавшись, что не уследил. Да, упущение – в диспетчерской холодно, отопление еще не дали, а Мила сидит, укутавшись в теплый пушистый платок, наброшенный на плечи, полностью скрывающий и форменную синюю робу, и нагрудный значок с именем и фамилией.
      - Мне вам надо давать разъяснения, что может прийти человек с жалобой, и ему не на кого будет жаловаться, потому что ваш диспетчер одета, как бабушка из деревни?
      - Мы учтем, Виктор Францевич.
      - Учтите, учтите, - бросил корпулентный, солидно, как теплоход в акватории, разворачиваясь у окна диспетчерской. – Кстати, мы с Еленой Геннадьевной будем очень удивлены, если в наш следующий визит увидим эту персону здесь снова. Это тоже учесть не забудьте.
      - Да, разумеется.
      После ухода комиссии – дверь диспетчерской распахнулась, в нее ворвалась Костенко, пламенеющая лицом. Сумочка, роняя купюры, полетела прямо в лицо Миле, а следом – грязные матерные слова. Диспетчера окаменели, наблюдая происходящее.
      - … ВЫШВЫРНУ ТЕБЯ НАХЕР!! НА ЛИНИИ СГНОЮ!! СЛЕДУЮЩУЮ СМЕНУ – НА БРИГАДУ ПОЙДЕШЬ, ОВЦА ТУПОРЫЛАЯ!!
      - Анна Петровна, как вы можете?  - едва слышно раздалось с одного из постов. Слова эти произнесла Полина Ханова, новенькая, три недели как пришедшая работать после окончания медучилища, худышка, с короткой темной прической, подкрашенной, по-молодежному, ярко-алым по кромке челки.
      - ПАСТЬ СВОЮ ЗАКРОЙ, СОПЛЯЧКА!  -мгновенно перекинулась на новый объект старший фельдшер, выкатив глаза, сверкая белками. – ЕЩЕ ВСЯКАЯ ЩЕНЯЧЬЯ ПЛЕСЕНЬ ВЯКАТЬ БУДЕТ!!
      Полина рывком, отпихивая назад кресло на роликах, поднялась, маленькая, худая, с трогательно зауженными плечами, пересекла диспетчерскую, и, не останавливаясь – влепила старшему фельдшеру звонкую, эхом отозвавшуюся в затихшем помещении, пощечину. Обняла сжавшуюся и обмякшую в кресле Милу, судорожно дергающую горлом и пытающуюся глотать воздух, прижала к себе, повернувшись спиной к онемевшей Костенко, закричала:
      - Зовите одиннадцатую, чего ждете?!
      Зов селектора раскатился по коридору, толкнувшись в солидные спины удаляющейся комиссии.
      Милу успели погрузить на носилки,  успели поставить катетер, успели впихнуть ларингеальную маску. Успели вывезти за ворота подстанции. Наверное, даже успели включить сирену и «мигалку», проталкиваясь через обязательную пробку на улице Леонова.
      Но до Кубанского кольца ее довезти не успели.
      Полина, выбежав из диспетчерской, уткнувшись лицом в стену станции, кусая губы – заплакала, несколько раз яростно, до зудящей боли, хватив кулачками по облицовочной плитке стены.
      Валя Цаплина, выйдя  через полчаса в сгущающиеся сумерки, в четыре затяжки скурив сигарету и яростно зашвырнув окурок куда-то вглубь станционного сада, тяжело и шумно подышав около пяти минут, спустилась к ней.
      - Ханова. На пост возвращайся давай. Ты на смене, Марина Александровна за тебя сейчас на два телефона.
      Полина, не поворачиваясь, затрясла головой. Валентина помолчала, тяжело вздохнула:
      - И меня послушай. Утром, после пятиминутки - с Петровной поговори. Извинись. Понимать должна.
      Девушка, вытирая мокрое лицо, рывком повернулась к ней:
      - Поговорю, Валентина Валентиновна, можете не переживать!
      - Я не переживаю. Правдорубы здесь долго не заживаются. И ты – не заживешься.
      Узкое личико девушки стало еще уже – скулы заострились, губы сузились, глаза превратились в щелки.
      - Затрахается! Пока я эту тварь не уволю, я не уйду!
      Цаплина покачала головой, тяжело вздохнула, не желая спорить. Ребенок еще, наивный, глупый, только-только фельдшерский диплом в руки взявший. Настоящего зла не видевший. У которого мир еще строго делится на белое и черное.Достала пачку сигарет, которую уже успела убрать в карман формы.
      - Работай иди.
      Полина, отчетливо скрипнув зубками, стукнув кулаком по стене, ушла. Валентина – села на скамейку, до боли, до хруста – сжала в руках пачку, ломая сигареты, сплющивая их в бумажно-табачное месиво. Опустила голову вниз, беззвучно затрясла плечами.
      
      Большой актовый зал школы, гул собравшихся людей, на ярко освещенной сцене – обязательный стол, с не менее обязательным графином, два микрофона, по бокам – софиты съемочной группы и камеры ее же, за спинами сидящих за упомянутом столом – здоровенный, красочный, правильно подсвеченный большой баннер с лицом проникновенно улыбающегося и насквозь честного мужчины. Ниже, размашисто, стилизованно, с намеком на беглый врачебный почерк: «Я не политик! Я врач! Я лечу вас! И слышу вас, как никто другой!». И уменьшенный реальный аналог улыбающегося с плаката – за столом, обаятельный, внимательный, отвечающий на вопросы своих потенциальных избирателей.
      Медики, скучающе разрозненно сидящие в зале, загнанные сюда распоряжением заведующего подстанцией для создания массовки. Впрочем, и сам Игнатович, угрюмый и малоразговорчивый – здесь же, сидящий за колонной, прислонившись плечом к ее бугристой поверхности.
      - Хорошо, послушайте, вот вы вот нам говорите тут… - беспроводной микрофон оказался в руках очередной вопрошающей.
      Главный врач принялся отвечать – он профессионал. Он умел говорить красиво и убедительно, именно так он, из безымянных полставочников стал сначала реаниматологом на двенадцатой, потом – перекочевал на тринадцатую, более привилегированную, а чуть позже, как-то быстро освоив должность заведующего подстанцией,  благодаря малопонятным связям и рекомендациям, трансформировался в некого и. о. начмеда, когда Кулагин, ощутимо дававший в последнее время, в очередной раз лег в стационар. И ныне – оседлавший скоропомощной Олимп, ловко распихав тех, кто на данный пост был более годен и заслужен.
      Максим Олегович осторожно, чтобы не видно было под курткой, потянулся чуть вверх с влево – справа, куда ударили в свое время, ныла печень. Коротко, сквозь сжатые зубы, вдохнул и выдохнул, пытаясь утихомирить раздражающую, то распускающую иглы, то сжимающую их же, боль, давно угнездившуюся где-то в правом подреберье. Сейчас самое время, после рабочей недели, домой, к Ирине, благо она только-только стала давать положительную динамику на прием ноотропов, к дочке, которая, начав ухаживать вместе с ним за матерью, пусть и сквозь зубы, но стала с ним общаться. Не самая лучшая была неделя, что говорить. Инна Николаевна – не пришла, хотя и должна была. Сумела отговориться задравшимися вверх цифрами артериального давления, и – ушла домой. Ей, кажется, эта неделя далась тяжелее, чем всем остальным – после ее речи на той пятиминутке… Он ее не винил, Боже упаси. Какой бы стальной леди начмед Бирюкова ни была на пятиминутках и совещаниях, она оставалась женщиной –одинокой, никогда не бывшей замужем,  живущей работой женщиной, о чем многим стоило бы помнить. Остается держать оборону ему – заведующему Центральной подстанцией станции скорой медицинской помощи города…
      Сзади, чуть раздражая, шушукались две подружки, Аракелян и Мазарина, выдернутые из дома в свой выходной, покорно пришедшие создавать массовку, как и, собственно, все остальные, сидящие в зале.
      Главный врач, улыбаясь, заканчивал ответ на вопрос – обтекаемый, красивый, грамотно поданный, но, по сути – пустопорожний, ничего внятно не сообщающий. Да, вы правы, нет того качества оказания медицинской помощи на догоспитальном этапе, которое должно быть -  он с этим даже и не желает спорить, именно поэтому он с самых низов пробился в руководители станции, чтобы все изменить, радикально и навсегда. Как? Вопрос некорректен, нельзя в двух-трех словах объяснить устройство синхрофазотрона и принцип его работы. Ах, ускоритель элементарных частиц? Комментирующий готов дать развернутое пояснение по устройству, функционированию, предметному применению указанного ускорителя, ну, или, хотя бы, понятие «элементарная частица» сможет обывательски расшифровать? Вот, к этому и разговор – сложные решения невозможно объяснить простыми словами. Но, стоит вам проголосовать, а вашему покорному слуге – стать депутатом, то есть – получить в руки реальные рычаги, позволяющие влиять на структуры, отвечающие за качество оказания медицинской помощи на догоспитальном этапе…
      Девочки за его спиной тихо, как им казалось, хихикнули, а Игнатович скривился, благо в скупом освещении зала, и за колонной это не было видно. Даже мысленно не хотелось комментировать. И так уже станция слухами полна, что бывший гастарбайтер, три недели ночевавший, помнится, в своей машине на станционном дворе между сменами – жухлой «шестерке», траченной ржавчиной, ныне строит дом на пять этажей где-то на улице Благостной, среди элиты. И депутатский статус ему нужен только для одной, вполне понятной, цели.
      - Еще вопросы, пожалуйста.
      Микрофон слегка зафонил, когда очередная говорящая им овладела, решительно и нахрапом. Сощурившись, Игнатович пригляделся. Ясно. Шапиро. Угораздило же жить с ней на одном районе. И встретиться сейчас здесь, в одном помещении.
      - Я вот, смотрите, что хочу спросить! – раскатилось по залу. – Вы нам все это хорошо говорите, но у меня, смотрите, трое детей, они болеют! И вашу эту «Скорую» нам приходится вызывать каждый… очень часто, потому что в поликлинике, вы, наверное, не в курсе, очередь!
      - В курсе, - мягко парировал главврач, упирая локти в стол и складывая руки под гладко выбритым подбородком, кивая.
      - И, вот, смотрите, что получается! Я налоги плачу? Вашу «Скорую» вызываю – там не дозвониться! По сорок минут ваши эти клуши трубку не берут! Это как, нормально?!
      По залу прокатился согласный гул. Главный, однако, не смущаясь, кивнул, словно всем сердцем был за выказанное возмущение.
      - У ребенка температура под тридцать девять – с утра! Судороги могут быть! Я звоню, дозваниваюсь, они мне – сбивайте домашними средствами! Все бригады на выезде, ждать придется! И мы ждали, почти четыре часа! Вы слышали когда-нибудь, чтобы «Скорую помощь» ждали столько? Они приехали, укололи, и еще на меня наорали – мол, я должна была сама ребенка в больницу везти! А двоих остальных я кому оставить должна? И, что, так нормально это – по четыре часа ждать?!
      Главный кивнул, поднял даже руку - в знак солидарности. И заговорил.
      Иголки в печени, словно ждали приказа – снова полезли в стороны. Он тихо вдохнул и выдохнул – медленно, удлиненно, пропуская воздух сквозь сжатые зубы. Эту сволочную бабу знают все обе две педиатрические бригады, имеющиеся на Центральной подстанции, да и остальные - тоже. Все трое детей – от разных мужей, с которых она ныне тянет алименты, не утруждая себя поисками работы в принципе. Как-то, помнится, он даже собрал статистику за месяц – из четырех с половиной тысяч педиатрических вызовов по станции к Шапиро было сделано около двухсот. Она умеет профессионально скандалить и столь же профессионально жаловаться, благо интернет, советчики и списки горячих линий – в свободном доступе. Особенно умиляет ее упоминание о налогах, которые платит – потому как во всех картах вызова указано обязательное «временно не работает».
      - Напомните, пожалуйста, когда это у вашего ребенка было тридцать девять с утра? – донесся со сцены голос главного врача.
      Вот, именно. Расскажите ей, черт бы ее драл, что нельзя детей при малейшем намеке на подъем температуры кутать в сорок свитеров, обмазывать уксусом, забивать их хрен по какой логике купленными в аптеке антибиотиками широкого спектра действия, плевать на назначения участкового педиатра, которого к ней регулярно отправляют присланными направлениями, и использовать «Скорую помощь» в качестве домашней аптечки в любое время суток. Хватило и одного раза, когда ее первенца пришлось с сиреной, обливаясь потом, сквозь пробки доставлять в реанимацию детской больницы с инфекционно-токсическим шоком – когда эта дурища, взяв в аптеке антибиотики по назначению, волевым решением скормила все капсулы отпрыску сразу – чтобы не растягивать на десять дней, так, мол, надежнее. Педиатрических бригад на Центральный район – всего две, детских вызовов, поступающих в час – если очень повезет, то пять-шесть, по факту – до пятнадцати, и, зачастую, именно в ущерб настоящим судорогам и не менее настоящим ларингоспазмам они несутся на очередное «выс. т-ра, повторно, Шапиро, 4 г., ж.».
      - У меня все записано, вот… сейчас! Одиннадцатого ноября!
      - Хорошо, - воркующе отозвался кандидат со сцены. – Оставьте мне вашу записку, я разберусь, и всех накажу.
      - Гнида… - едва слышно произнесла сзади одна из девушек, Аракелян, кажется. Судя по оборванному звуку, вторая торопливо закрыла ей рот, скашивая, скорее всего, выпученные глаза на грузную фигуру заведующего подстанцией, привалившегося к колонне, молчащего, тяжело дышащего.
      Некстати вспомнился Громов – злой, всклоченный, с отекшим лицом, вошедший в бригадную комнату на подгибающихся ногах, гулко рухнувший на пол, забившийся в истерике. За окном была мерзлая ночь, мяукал кот Подлиза, пытающийся выбраться за дверь, обратно к Венику, в его маленький домик из коробок, на подстилку, не понимающий, почему эти два больших человек его не пускают, почему отворачиваются друг от друга, почему издают какие-то странные, нехорошие звуки… Вспомнилось, как он с трудом смог встать, неловко, растерянно бормотал, пытаясь поднять лежащего: «Артем… ну, все, хватит… хв…». А потом – что-то словно ударило снизу, в челюсть, не давая говорить, не разрешая думать, и, помнится, оставив своего фельдшера, он, шатаясь, выбрался на балкон, впуская в комнату волну ледяного воздуха, тяжело, лающе, откашлялся, за малым не уронив очки вниз… туда, где в станционном саду, под равнодушным светом фонаря, над лежащим Веником уже суетились сотрудники бюро судмедэкспертизы, поднимая лежащего за рукава пальто и штанины брюк,  поднимая как-то грубо и бесцеремонно, без хоть какого-то уважения к пусть и бездомному, но – ставшему самой важной частью этой самой станции, с гулким ударом швыряя тело на металлические носилки.
      - Не сметь… так…! – успел закричать он с балкона, прежде чем голос предал, свалился куда-то в жалкий сип. И дрожь, до этого казавшейся лишь дрожью от зимнего холода, внезапно добралась до глотки, век и глаз.
      И, презирая Громова за его проклятую, детскую, соплячью слабость, за его слезы, за его истерику – он, до боли закусив запястье, сполз по стене, удачно упав на стул, дрожа всем телом, смотря внезапно ослепшими глазами в ночное зимнее небо.
      Ради чего все это было, Господи? Ты же не глухой, не слепой, и уже, тем более, не тупой, ты этот глобус слепил – не пора ли уже ответить тем, кем ты его населил? Как стыкуются, например, твои провозглашенные заповеди с тем, что тут происходит? Точно не хочешь вмешаться? Точно твои заповеди правильные и должны работать?
      Нет, наверное. Иначе не баллотировались бы в депутаты шустрые типчики, которым до лохматой промежности все, кроме собственной наживы.
      И тем противнее, что именно этих самых типчиков тебе, волей судьбы, и приходится поддерживать. Даже будучи согласным с определением «гнида», прозвучавшим сзади.
      Но можно и по-другому, верно?
      Встать. Сейчас.
      - Вопрос можно? – тяжело, с усилием, поднимаясь, произнес он, вытягивая руку.
      - Мо… жно, - донеслось со сцены, когда будущий депутат разглядел, кто вопрос задает.
      - Кого и за что вы тут пообещали наказать? Детали, если можно.
      Лицо главного врач, казалось, пошло рябью – он прекрасно понимал, кто сейчас, и какой длины клинок против него обнажил.
      - Вам детали, или вы заинтересованы в качестве оказания медицинской помощи нашим гражданам? – прозвучал последний шанс отступить, прикинувшись валенком. И угроза, как без нее – явная, открытая, звонкая, как удар гонга.
      Шепот двух девушек сзади – едва слышный, но, в кои-то веки – восхищенный и радостный. Кажется, Аракелян – это Седа, а Мазарина – Илона. Наверное. Давно как-то не приходилось, как тогда, на девятнадцатой бригаде, общаться вот так, накоротке, запоминая имена.
      А жаль. Жаль, ей-Богу.
      - В городе всего две педиатрические бригады, - громко, весомо произнес Игнатович. Понимая, что множество взглядов сейчас сосредоточено на нем. – Педиатрических вызовов – в разы больше, отсюда – и задержки… впрочем, вы, как главный врач, не можете этого не знать. Еще раз прошу предметного объяснения – кого, за что, и на каком основании вы сейчас дали обещание наказать? Я, как заведующий подстанцией, обязан быть в курсе.
      «Жаль, Громова здесь нет», - молнией мелькнула абсолютно нелепая мысль. «Ему бы понравилось». И с этой мыслью – непонятное, нежданное – пришло облегчение, давая выпрямиться и выдохнуть спокойно, странное – словно кто-то вынул занозу из раны.
      Максим Олегович поднял голову, тут же, впрочем, чуть склонив ее набок, как он делал всегда, готовясь к схватке с оппонентом. Его очки в тонкой золотой оправе ядовито блеснули в свете софитов.
      А игольчатая боль в правом подреберье, дрожа, уползала прочь, оставляя за собой зудящие дорожки.
      
      - НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ..!
      Голос диспетчера чуть запнулся. И принялся перечислять всех, кто есть – пропуская номера тех бригад, на которых уже не было никого. Пустовала сегодня четвертая – Вильмов, превратилась в линейную из специальной одиннадцатая – без Альфии Шакировой, вообще выпала в эту смену пятнадцатая – без Зябликова, Лусман и Лян, и семнадцатая следом – без Якунина и его жены, ныне находящейся на больничном на неопределенный срок. Девятнадцатая – одно название, после того, как не вышел на смену Громов, Яншина, которую туда пришлось спихнуть, фельдшером является только благодаря диплому, полученномублагодаря родному дяде, прочно и удачно сидящему в Крайздраве. Лечить ничего серьезнее температуры и эссенциальных гипертензий она не сможет, и то, при условии, что карты вызова надо будет писать отдавать кому-то другому. Наверное, придется ей поставить санитара с двадцать третьей бригады, он, по разговорам, не умнее, но хоть чего-то успел нахвататься. Наверное.  В любом случае, на двадцать третьей его держать теперь нет смысла, когда пропала прямо со смены фельдшер Минаева, о чем представитель прокуратуры не далее, чем сегодня утром задавал очень тяжелые и неприятные вопросы, закончив разговор обещанием, что рикошет данного исчезновения может быть очень болезненным для руководства подстанции.
      Телефон взорвался звонком – судя по мигающей лампочке, звонком переведенным, и его пришлось проигнорировать – в очередной раз. Кузнецкий, быстро освоившись на новой должности, взял моду на каждый звонок с жалобой по задержке приезда бригад произносить магическую фразу: «К сожалению, свободных бригад на подстанции нет – потому что не хватает медицинских работников. А по вопросам, касающимся их – могу соединить вас со старшим фельдшером подстанции». И соединяет, гадина. Подкопаться под него – не получится, умен, хитер, имеет в наличии хорошо подвешенный язык и неприятную привычку внимательно читать все, что ему дают на ознакомление и подпись. И плевать он хотел на то, что в графике дыры, потому как в нескольких официальных беседах четко дал понять, что его – дело контроль качества оказания медицинской помощи и заполнения медицинской документации. А в одной неофициальной, на предложение не путать стороны, выбрать правильную, пока есть возможность не пожалеть о неправильности выбора – вежливо улыбнулся, точнее - растянул губы, и негромко, с неприятным холодком в голосе поведал, что сторону он всегда предпочитает выбирать только одну – свою. И, кто знает, не сложатся ли обстоятельства когда-нибудь так, что жалеть начнут те, кто эту сторону легкомысленно предпочел проигнорировать. По сути – это если не объявление войны, то точно – отказ от заключения перемирия. Даже с Халимовой, земля ей пухом, было проще – при всей ее принципиальности… впрочем, принципиальность Нины Алиевны и была тем рычагом, на который можно было, при случае, надавить, частенько – спихнуть ей решение  неприятных задач и разгребание проблемных ситуаций. Это было удобно, чего скрывать. Но Кузнецкий – четко дал понять, что прогибаться он не намерен, и даже обозначил свою тактику в отношении того, кто попытается его прогнуть. Самое поганое, что даже пожаловаться некому, как раньше… Главный врач, вопреки недееспособному ныне Кулагину – сродни своему протеже с тринадцатой бригады, абсолютно равнодушен к проблемам замов, сквозь зубы пояснив раз на попытку излить душу, что для того замы и поставлены – решать проблемы, а не делегировать их выше. Есть, конечно, еще и заведующий… но после безобразной сцены на собрании в районной школе, гадать не надо – недолго просидит на своем месте. Снова вопрос – кого определят на его место. Если того же Кузнецкого, не дай Бог – будет очень и очень конфуз, в свете последнего их общения. И даже этот переведенный телефонный звонок, что, лишившись звука, назойливо мигает красным – будет припомнен.
      В дверь робко постучались.
      - Войдите, - произнесла она с вынужденным переходом на «вы», хотя и так понятно – кто, стук больно узнаваемый, робкий и неуверенный.
      Вошла Семкив, как обычно, угодливо улыбающаяся, принесшая распечатанный график на завтра и два последующих выходных. Странное дело, ее-то точно не заподозришь в нелояльности – она давно сломана и подмята под себя, надежно схвачена за глотку рядом интересных компрометирующих подробностей, но – раздражает в своей этой покорной услужливости.
      - Анна Петровна, вот… сделала…
      - Долго, Лида, - холодно ответила она, не отрывая взгляда от экрана монитора.
      Фельдшер съежилась, как она всегда это делала – уже зная, что если старший фельдшер зовет ее по имени, а не как обычно, по фамилии, то – ничего хорошего разговор не предвещает.
      - Простите… там просто по аптеке у Натальи Викторовны вопросы возникли… вот… мы с Клавдией Ивановной…
      - Не думала, что вам надо еще учиться расставлять приоритеты, - голос еще на полтона суше, чтобы обвиняемая окончательно сникла.
      - Простите… я… просто это Максим Олегович пришел…
      Теперь – подарить ей тяжелый и прокалывающий насквозь ее рабскую душонку взгляд.
      - Вам Максим Олегович график делает, который вам удобен? Или Клавдия Ивановна?
      Семкив, как всегда – смешалась, залилась краской, сжавшись в комок. Ее унижать легко, даже напрягаться не надо, по сути – достаточно маленького толчка, дальше она все сделает сама. Но даже это сейчас не приносит удовольствия – почему-то. Непонятно почему. И это раздражает, словно заусеница на пальце…
      - Сюда давайте, гляну.
      Девушка засуетилась, раскладывая листы графиков на ее столе. Она, выдержав паузу, переложила их по-своему, давая понять, кто здесь хозяин, после чего пробежала взглядом.
      - Субботний переделать.
      - А… но я же по графику месячному…
      Снова осечь ее взглядом, дать окончательно погибнуть под ним.
      - Лида, надо еще раз вам напомнить, что график может меняться, и что есть начальство, которое надо спрашивать об этом?
      Короткие вычеркивания. Первое – убрать из диспетчерской эту малолетнюю тварь Ханову, посмевшую поднять на нее руку в присутствии всей смены диспетчеров, на линию, на пятую бригаду, где Огарков и Беско – две развалины, которые еще непонятно как дышат, как работают, пусть пошляется с ними по пятым этажам и хроническим бабкам, понюхает смрад их квартир и трофических язв, поснимает им кардиограммы. Для начала. Второе – на четвертую вместо Вильмова надо определить кого-нибудь… например, одну из хихикающих сучек с собрания, где Игнатович сам расписался под своим будущим увольнением. Аракелян пусть встает – одна, без санитара. И пометка сразу, для диспетчерской – воспитывать, все уличные, все верхние этажи, вся бомжатина и алкашечная статистика – для четвертой бригады. Третье – ее подружку, Мазарину, в следующую смену, с четырнадцатой бригады на девятую, которая меняется в семь-тридцать, чтоб вообще не видели друг друга. Пометка снова – не держать на одной бригаде, периодически перекидывать на разные, чтоб одурела как следует, примерив роль «станционного бомжа», когда каждую смену – другая машина, другая укладка, другой врач, другой водитель, все другое. Для особо непробиваемых – дополнительные смены на бригаде, которая уже укомплектована, в комнате отдыха места нет, чтоб спать в машину бегала, зимой, на носилках, в три слоя одеялом заматываясь, почки и матку защищая. Больше двух месяцев обычно не держатся, несутся с пакетом умолять сменить гнев на милость, внести стабильность в график. Третье –вместо… выбывшей Тавлеевой в диспетчерскую перевести Тюленину с семнадцатой, Маркелова побатрачит и одна, не надорвется, носит что надо исправно, поэтому вызовы у нее вполне себе спокойные. Девица ее эта непонятная пока, молчит все время, ни с кем не общается, ни один из осведомителей, даже та же Семкив, ничего про нее сказать не могут. Пусть посидит на приеме вызовов, пока о ней составится мнение – когда тебе хамят в трубку ежедневно и помногу, ты волей-неволей раскрываешься, даже если вся из себя скрытная такая на линии. Проверено. Тогда можно будет принять окончательно по ней решение.
      - Еще что, Семкив? – спокойным тоном, перейдя на фамилию, коротко обозначив, что уже не сердится.
      Слушая ее, снова делала пометки в своей тетради. Новостей хватает, как всегда. Особенно сейчас, когда станция все больше напоминает улей, в который какой-то дурак впихнул палку и как следует ей поворошил. Ефремов Олег – постоянно ездит к Гульке Аскаровой домой, цветы покупает, конфеты, несколько раз записывал вызов, чтобы прокапать,  по разговорам – не спят еще вместе, но то, что он к ней неровно дышит – ежу понятно, один раз он, по непроверенным данным, ей уже жениться предложил, не ответила. Милявина – плоха, возраст и, похоже, чувство вины за Нину Алиевну, на вызовы ходит тяжело, Вертинский ее все время за руку поддерживает, она бесится. Рысин – злой в последнее время, на вызовах матерится прямо при пациентах, возможно – скоро разведется, жена, поговаривают, другого нашла, помоложе и поинтереснее. Милован несколько раз плакала – после Вильмова, после Якунина, и один раз – приехав с вызова, сидела в машине пятнадцать минут, задержав сдачу карт вызова. Демерчан, несколько человек подтвердили, неоднократно грубо говорила в адрес начальства – употребив слова «падла» и «мразота безграмотная», как и Громов, за которым она до сих пор бегает, видно же. Громова так до сих пор никто и не нашел, но в городе вроде бы видели, он не ушел, как говорят про остальных – ну… туда. Жушкевич, санитар Минаевой, очень изменился – мало говорит, на крыльце в компании сидеть перестал, что-то пишет все время в блокноте, но с собой на вызовы его берет, посмотреть не получится.
      Слушая – морщилась. Информации много, но все не то. Что-то грядет – то ли на этой станции, то ли – вообще везде, и это что-то – будет очень масштабным, что-то разнесет в клочья, что-то – навсегда изменит. И никакой информации об этом даже эта подстилка Семкив дать не может. А ведь, не так давно, была в числе самых надежных и полезных осведомителей.
      - Ладно, я поняла. Вас больше не задерживаю.
      Девушка замерла, топчась у двери, как всегда, согласно традиции – ожидая финальной речи в спину, заодно холодея внутренностями, пытаясь понять, будет ли это обращение по фамилии или имени – милость или немилость, соответственно. Но, вместо заявленного протоколом молчания, внезапно открыла рот.
      - Анна Петровна..?
      Ответа данное блеянье недостойно – лишь косой взгляд поверх монитора.
      - Вас туда не возьмут…
      Против воли – вскочила, краем глаза замечая, как падают со стола папки с документами, как с сухим грохотом раскатываются по полу ручки и карандаши из накопителя.
      - Ч-что… ты сказала?!
      Она наоралась вдоволь. Уничтожила эту бесхребетную девицу полностью, а потом уничтожила то, во что она превратилась после уничтожения. Разодрала графики, швырнула в нее, пообещав в случае рецидива такого халтурного их написания – затолкать их в глотку, по лоскуткам, бригаду за бригадой. Вышвырнула ее из кабинета, хлопнула дверью – сделав трещины в замазке дверной рамы еще больше. Держась за живот, тяжело дыша, кое-как ухитрилась сесть в кресло, чувствуя, как без каких-либо команд дергаются мимические мышцы.
      По потолку ползли робкие лучи зимнего заката. Касались двери, неловко пытаясь превратить белую краску в смесь оранжевого и красного, но – гасли, то и дело заслоняемые наплывающими снежными тучами, шедшими фронтом со стороны Новороссийска.
      Коротко звякнул телефон, замигав индикатором на панели. Еще один переведенный звонок от старшего врача.
      В глотке словно что-то свернулось в тугую петлю, не давая ни вдохнуть, не выдохнуть.
      Но даже это сейчас так не жгло. Жгло другое. Подлое, подаренное не врагом, которых на этой станции – больше половины, подаренное прикормленным, полностью покорным соглядатаем. И – тем еще более страшное, как диагноз онколога.
      «Вас туда не возьмут».
      Закат погас, не успев родиться. Завыл ветер, налетевший с моря, ударивший в стекла кабинета, заставивший их задрожать.
      Пошел снег. Сильно, густо, крупными хлопьями.
      
      * * *
      
      Адрес – Ульянова, 44, квартира 60, пятый этаж, лифта – разумеется, не предусмотрено, этаж крайний. Дом знакомый, не раз туда были вызовы, и в этот, четвертый, подъезд – тоже. Фамилия осталась в области забвения, но в дупель пьяное семейство запомнилось – благо запашина водочная, густая, выжимающая влагу из слезных канальцев, ударила в лицо наотмашь еще в подъезде. Вызов был ординарный, совместная пьянка супругов, алкогольная эйфория, быстро перешедшая в агрессию, скандал, ругань, и повод к вызову «сердце болит» для линейной бригады, с подгоняющими воплями в телефонную трубку, обещающими расчленить по одному сотруднику диспетчерской за каждую минуту задержки. Впрочем, агрессия быстро улетучилась, стоило ему тогда пересечь порог квартиры – возможно, потому что бригада прибыла быстро, а возможно, потому что вызывающий был на полторы головы его ниже, и ощутимо уже в плечах, а еще опасно шатался, то и дело хватаясь за стены и иные поверхности, и смутно начинал сознавать, что роль берсерка ему сейчас не осилить. Дежурное измерение давления и кардиограмма с нулевым поводом для паники, тщетная просьба найти паспорт и полис, заполнение карты вызова, и анализ кардиограммы. Собственно, и запомнилась – тогда над душой нависло что-то, сильно разящее тяжелым алкогольным духом, и принялась усиленно, стараясь свести расползающиеся зрачки в фокус, изучать из-за его плеча линии на термоленте.
      - Ваше мнение, коллега? – насмешливо спросил он тогда, повернувшись и подвигая кардиограмму ближе.
      «Коллега» оперся рукой о стол, незамедлительно сделал попытку нырнуть всем телом, кое-как сохранил подобие баланса, после чего, пожевав губами, выдал авторитетное:
      - Это… ну… норм, чо… вч… раньшеик-к… к-кривее было…!
      А ведь никто не дает медали за героическую попытку не заржать в голос на подобных вызовах. Он вот -  ухитрился выбраться из квартиры, проведя там еще пятнадцать минут, сумел даже пройти два этажа вниз, прежде чем его перегнуло пополам, раздирая глотку рвущимся наружу хохотом. Кривее, японский папоротник! Спасибо, что не круглее, зеленее или длиннее, всякое ж может быть при экспертном анализе ЭКГ непосвященными!
      Вот она, эта квартира, собственно. Хотя, наверное, парочки уже там давно нет, дверь другая, дорогая, с дверной коробкой из сложногнутого профиля, с трехконтурным уплотнителем, пенополистироловым утеплителем, тремя замками и фигурной внешней отделкой (Хри, зануда, забил башку всеми этими деталями, комментируя каждый его запрос - не выкинуть теперь), а так же – камерой наблюдения за всем этим великолепием, прижавшейся к потолку. Тому семейству такой барьер домашнего счастья и благополучия явно не по карману был.
      Но – ему выше, в самую последнюю в подъезде, этаже и доме квартиру – в шестидесятую. Вот тут – все предельно ясно, как всегда становится ясно, по двери создается впечатление о хозяевах и уровне их достатка, которое почти никогда не бывает ошибочным. Эта – обита уже давно потерявшим цвет дерматином, шпагатные зигзаги, создающие ромбовидный узор, много лет уж как исчезли, ровно как и гвозди, их удерживающие, исцарапанная накладка дверного замка  под поворотной латунной ручкой – потому что зрение уже не позволяет попасть в скважину ключом с первого раза, затертый резиновый коврик, на котором от слов «Добро пожаловать» остались лишь фрагменты букв.
      Тяжелую сумку – на пол, отдышаться сначала, тяжело отдышаться, с присвистом, передающим привет многолетнему курению, с задавливаемым желанием лающе откашляться, выплюнув что-то слизисто-мерзкое на плитку подъездного пола. Сколько уже раз так было, а? Особенно под утро, когда количество этажей либо приближалось, либо начинало переваливать за сотню, а в ответ на очередной отзвон слышалось ненавистное: «Пишите вызов!». Ничего в этой жизни не меняется, кажется… верно?
      Палец вдавил старую, западающую, пуговку звонка, рождая в глубине квартиры длинное назойливое «дзззззззззз».
      Шаркающие шаги, звяк цепочки, на которую дверь дополнительно заперта изнутри.
      - Кто там?
      - Ангел, Анаида Николаевна.
      - А-а, Сереженька! Подожди, голубчик… сейчас-сейчас… 
      Неверно. Вообще неверно. В корне.
      Дверь распахнулась,  узкий коридорчик, затхлый запах одинокой квартиры, старушка в теплом халате, новом, пушистом, не чета тому, драному и выцветшему, который был у нее две недели назад, суетясь, отпихивала ногой в тапочке любопытного белого с рыжим кота, которому, разумеется, все надо было знать первому.
      - Компотика открою? Ну, хоть сегодня?
      - Вообще не сегодня, моя хорошая, много вызовов! Но приберегите, летом точно понадобится.
      Она, как и до этого, заплескала руками, разочарованно заохала, провожая в кухню, давая водрузить на стол, крытый клеенчатой скатертью в клеточку, сумку – спортивную, большую, для хоккейных принадлежностей, купленную в магазине спортивных товаров специально для этих нужд. Он расстегнул молнию, извлекая из сложенных рядком пакетов один, подписанный черным маркером «Банникова А. Н.», аккуратно его раскрыл.
      - Вот, Анаида Николаевна – капустка вам, морковка, макароны, каша овсяная, яйца, вот ваши лекарства, вот – печенье, но с ним давайте без фанатизма, я про ваш желудок отлично помню.
      - Ох… да что ты, родной, я же…
      - … вот цикорий, и вот для ваших цветов удобрение, как просили. С ним не жмотничайте, расходуйте, если надо – принесу еще. Слышите меня?
      - Да слышу, слышу…  ну, Господи… хоть конфетку тебе, что ли?
      Невольно – улыбка лезет на лицо, сама, без спроса.
      - Вот конфетку – давайте. Только самую вкусную, договорились?
      Бабушка снова засуетилась, зашаркала подагрически, из вазочки достала большую круглую конфету в бумажной обертке, шоколадную, судя по рисунку на ней.
      - Вот и отлично. Пожелания у вас какие-нибудь добавились, в довесок к имеющимся?
      Анаида Николаевна как-то неловко махнула рукой, закрыла лицо, затрясла головой, украшенной редеющими волосами, густо закрашенными от седины фиолетовым, отвернулась.
      Он был готов к этому - обнял ее, прижал к себе, погладил по этим самым волосам, несколько раз успокаивающе провел ладонью по сухощавой спине, мелко, спастически, вздрагивающей под теплым халатом. Помолчал, давая выплакаться. И сам, чего греха таить, сжал зубы. До сих пор, даже будучи готовым, даже после такого стажа на линии – не привык. И не получится, наверное…
      - Ладно, вы подумайте. Телефон у вас есть, если что – звоните.
      - Д-да…. п-прости… Сереженька… я же…
      - Тшшшшшш… - едва слышно произнес он, все так же обнимая бабушку и прижимая к себе. – Слышать ничего не хочу. Сами же рассказывали, как под Котельниковым от фашистского обстрела в силосной яме прятались. И ничего, не плакали. Вот и сейчас не надо. Фашистов уже нет и не будет,  а с остальным мы с вами как-нибудь справимся.
      Анаида Николаевна, кажется, кивнула, но ответить не смогла.
      - Завтра ждите – меня, или другого, узнаете. Все, птичка моя золотая, я побежал.
      - Беги, беги, все понимаю…
      Через коридор – к выходу. Анаида Николаевна, ясно стесняясь своего мокрого лица, завозилась с цепочкой двери, зазвенела ключами. Почти закрыла.
      - Хоть сказал бы раз, как тебя на самом деле зовут, ангелок? – тихо спросила она.
      Он снова улыбнулся – легко, свободно, так, как, кажется, уже отвык улыбаться.
      - Сережа, моя хорошая. Вы же знаете.
      И бодро затопал ногами по ступенькам вниз, легко, как невесомую, вздернув на плечо сумку с продуктами, лекарствами и подарками. На лестнице первого этажа остановился, достал смартфон, открыл таблицу, лежащую на сетевом диске, поставил отметку напротив фамилии «Банникова», в столбце «Комментарии» дописал «В среду – психологов на чай». И – «Дверь рассыпается, Хри на субботу, созвониться, объем работ уточнить». Там поймут.
      Вышел на улицу, с наслаждением втянул в себя морозный воздух, со звонким «вжжжжиииик» расстегнув молнию куртки – теплой, черной, с комбинацией синтепона и лебяжьего пуха, не пропускающей ни грамма мерзкого холода к телу, если ей не дано было такой команды.. День был изумительный – холодный, ясный, с сияющим ярко-голубым небом, со столбом уходящими вверх белыми дымами от котельных, бело-хрустящим украшением далекой горы Пикет, утонувшей во внезапно обрушившемся на городе снегу, с звонким битым стеклом льда в лужах, с толстыми, откормленными снегирями, деловито опустошающими кормушки, подвешенные на окнах и к деревьям, с припорошенными легким белым крошевом деревьями, зябко мотающими ветвями. Закинул сумку на спину, подтянув ремни, превратив ее в подобие рюкзака, подошел к припаркованному у подъезда велосипеду, прикованному замком к металлической ограде. Еще шесть адресов. Все здесь же, по Коммунстрою, этажи верхние, сам вызвался – потому что там именно или неходячие, или плохо передвигающиеся, сродни Анаиде Николаевне с ее подагрой, периодически начинающей мешать битое стекло сразу в двух стопах одновременно. Потом – время обеденное будет, можно заехать поесть куда-нибудь, разве что подальше от «Красного горна» и иных мест скоплений знакомых по прежней работе, а после – домой, по улице Лесной, вильнуть под ели Лунного парка, налечь на педали (музыка в наушниках к тому моменту уже должна орать на максимум), выпрямиться, давя на педали двумя ногами, до тех пор, пока хватит сил выкручивать в гору, если повезет – все же выкрутить, если нет – весело заматериться, спрыгнуть, отдышаться, катя перед собой, вытолкать велик через пихтовую аллею к дому. Там, разумеется, в душ, обтерев велосипед перед этим мокрой тряпкой, а после, уставший, благоухающий чистотой – закрыть к чертовой матери все шторы в квартире, создавая преждевременную ночь, которую так любил Огюст Дюпен и отец его литературный – По Эдгар Алланыч, включить компьютер, игру загрузить, надеть наушники, но не вставные,как полевой вариант для ежедневных велопоездок, а полноразмерные, с циркулярным охватом уха, отличной шумоизоляцией и дополнительным звуковым пространством – и забыть до завтра про мир этот, уходя в мир выдуманный. Благо забавное развлечение появилось в последние три месяца в интернете – игра, которую ты создаешь сам своими игровыми действиями, где искусственный интеллект, ставший известным не так давно как «нейросеть» выстраивает игровую вселенную в соответствии с твоими действиями. Зачастую, по новостям, получаются весьма любопытные вселенные, особенно, если сыгранные заранее кланы за дело берутся… 
      Звук пришедшего сообщения. Вовремя, блин, почти закинул ногу через седло.
      От Хри, разумеется.
      Он сполз пониже, касаясь пахом рамы – милые воспоминания детства, особенно когда указанным местом ты об эту раму ненароком колотился.
      «Дверь какая? Материал, уплотнитель, размеры, обивка, состояние коробки?».
      Криво улыбнувшись, скинул в чат фото двери, благо знал его дотошность. Впрочем, фото ничего не решит – Хри все равно перезвонит бабушке Банниковой, и начнет вынимать из нее душу уточняющими подробностями.
      «Принял. Куба, Мика – вам закупка, ссылки скину».
      Указанные – молчаливый и сумрачный Олег Кубанов и полный его антипод, быстрый, улыбчивый, энергичный Ашот Микаэлян, ответственные за ремонтные работы и обеспечение  материалами, ответили значками одобрения, не вступая в дискуссию. Рома Хрисадзе, невооруженным взглядом видно, их давно уже подмял под себя своей многоречивостью и дотошностью, это, реально, тот человек, которому проще дать, чем объяснить, почему не дашь. Поэтому, собственно, именно он и главный в секторе ремонта… ну, и руки у него золотые, это не отнять. Его почти мертвый велосипед именно он вернул к жизни, причем – за полдня, причем – бесплатно, разве что –заговорив до полусмерти.
      Второе сообщение – уже личное, не в чат.
      Очень короткое – от Марины Коун, психолога.
      «?».
      Он торопливо набросал суть проблемы – бабушка плачет уже третий его визит, плачет плохо, с надрывом, не от избытка чувств, а предметно, портрет внуков, который еще полтора месяца назад висел на кухне, так обратно и не вернулся, в отличие от портрета дочери. Навскидку – бросили, твареныши, оставили догнивать, причем обозначили это в открытую, скорее всего, назвав вещи своими именами. Это ее добивает, ест плохо – почти половина продуктов, которые ей привез на неделе, до сих пор целы. Кастрюлька на плите всего одна, не готовит себе, а перебивается, чем придется – по вышеуказанной причине.
      Марина ответила так же коротко – значком руки с большим пальцем, отогнутым вверх. Сейчас, надо понимать, уже разговаривает с Рудольфом, мужем своим, худым, высоким, до нельзя вельможным и высокопарным, увенчанным, как короной, остатками коротких седых волос по ушам и окрест, минуя темя, торчащих вверх и в стороны, разговаривает коротко, сухо, делая пометки в планшете, выстраивая модель предстоящей индивидуальной терапии с бабушкой Анаидой Николаевной. Рудольф Коун, еще суше, корректирует нюансы, не глядя на нее, держа на коленях книгу и неторопливо ее перелистывая. По слухам – любую книгу, сам факт перекидываемых страниц и их запах стимулирует активность его гениального мозга. И, по слухам же, сухо пообщавшись по вопросу строго профессиональному, эта странная, но гениальная пара удаляется в спальню – где точно нет места сухости и профессиональности. Работа тут им что-то точно стимулирует – они никогда не отказываются ни от одного вызова, даже самого тяжелого и неприглядного, и никогда не комментируют их вне профессиональной сферы. Без ссылки на источник – есть даже версия, что их брак сам по себе уникальный, ибо они друг друга терпеть не могли, и поженились в рамках какого-то им одним ведомогопсихологического эксперимента. И секс их странный – тоже насквозь экспериментальный. Видимо, и дети, когда появятся – тоже…
      Ладно, поговорили – надо ехать. Он вздернул по-мальчишески руль велосипеда, нажал на педали, встав в седле – и понесся по Цветочному бульвару. Бульвар, с детства знакомый, плыл мимо – «сталинками» с фигурными балкончиками и фальшколоннами, «хрущевками» с кубическим унитаризмом балконов и окон, газонами с реанимированными не так давно механическими разбрызгивателями, ныне забранными в полиэтилен и мешковину, с постриженными квадратно кустами остролиста, с детскими площадками, с лавочками, гималайскими кедрами, магнолиями, акациями, агавами, мимозами китайскими…
      Три звоночка в наушниках, пока он, отдыхиваясь снова, пристегивал велик к оградке у подъезда.
      «Луна, на Донской, 23 –утренник бОльших масштабов, вторник. Подключи Иву, если сложно будет».
      Луна – Ира Лунёва, в миру – менеджер по продажам в компании провайдера мобильной связи, в этой реальности – талантливейший, как сейчас модно говорить, аниматор, безумно любящая детей, неважно, какого возраста - даже тех, кому она сама в дети годится, шумная, полненькая, шустрая, много говорящая и везде успевающая. Тут сомневаться не надо, она согласна – даже в выходной, даже на свой день рождения, который Луна, не думая долго, легко и сходу ухитрится превратить в общий день рождения… было же, неделю назад, например, когда Ирка, вместе с мужем и тремя детьми вот так, даже не по звонку, по сообщению – сорвалась на такси в полузадушенный дикой растительностью дом на 72-м километре, где (сообщил в чат эмиссар Шан, добавив оскаленную рожу, обозначающую крайнюю степень гнева)  у бабушкиТеэле Муонно день рождения был, а гостей – не было, не нужна оказалась никому, одна сидит, в черный хлеб, за неимением торта, свечку воткнула, пытается улыбаться, но - плачет. Правда, потом – сначала семейство Коун приехало, оба сразу – по вызову, а потом в чат вылетелокороткое и резкое:«Гром,  Лист, Хани, Аля, Вилка - кто свободен – срочно с сумкой, Серебряная, 67/2. Кин, подберешь!».И он поехал первым, поскольку отозвался первым, благо Коля Кинчев, таксующий, подлетел очень быстро, не обращая внимания на негодующие сигналы приложения службы такси. Следом, пока он, вбежав в маленький запущенный домик, разматывал провода кардиографа и ставил венозный катетер, торопливым шагом вошел прибыл Аля, внезапно – мужчина, и, еще более внезапно, мужчина знакомый –не менее как Аляхин Григорий Викентьевич, заведующий реанимационным отделением третьей городской больницы, врач-реаниматолог, суровый, крупный, седоусый и насквозь уважаемый, его еще, сопляка зеленого, дневник по практике в свое время подписывавший,  вошел в рабочей зеленой форме, судя по всему – сорвался с дежурства.Молча поздоровался, молча кивнул, молча потянул к себе «сумку» - здоровенный реанимационный чемодан, в котором, по сути, было все, что нужно для успешной и полноценной реанимации. И лечили, капали, дышали кислородом из тридцатилитрового баллона (благовездесущий  Мика, в рамках заведования снабжением, в машину закинул), разматывая метры кардиограммы, и, угрюмо встречаясь взглядами, молча совещались, не предстоит ли госпитализация…Не рассчитала Луна дозу радости у бабушки – одинокой, почти безучастной ко всему, отвыкшей и от дней рождения, и от праздников, и не ждавшей, что к ней вот так, с шариками, подарками, тортом и песенкой Крокодила Гены пожалует целая семья. Луна навзрыд плакала у него на плече потом, все себе в вину записала,его не слушая, хотя все вроде и обошлось – помощь оказали, цифры давления стабилизировали, ангинозные боли купировали. Даже подарочек – пушистый игрушечный кролик, хитро спящий с вытянутыми лапами, бабушка Теэле оценила, обняла, с ним же и уснула. Пока они с Аляхиным… Алей, пардон, все так же, не встречаясь взглядами, взатяг до рези в глазах, жадно, курили на крыльце, Луна все всхлипывала, в машину мишуру и праздничные открытки обратно укладывая, благо муж и дети помогали.  Дурочка она… зато хорошая дурочка, добрая и чистая, с душой нараспашку. Вспомнить, что ли, были такие где-то на прошлом рабочем месте? Да были, конечно… но их очень быстро жрали, или они, обжегшись раз или несколько, научались прятать душу под непрошибаемым панцирем цинизма и показного равнодушия.
      «Севастопольская, 57-21  – отмена. Плюс отмена!».
      Леня Мурашкевич – взбешенный, судя по добавленному «плюс». Да, разумеется… бывают и сволочные старушенции, нагло эксплуатирующие свой возраст и пенсионный статус в рамках захапать под это что-то особенное. Собственно, Леньку ради этого и выделили в группу опроса, по факту – разведки боем, если у кого-то из эмиссаров возникали сомнения. Мураш умеет вывести на чистую воду, он очень хорошо давит на больные точки, заставляя выплеснуть в лицо собеседнику истинное «я»… разве что, после вскрытия очередного такого гнойника – бесится, обещает уйти, пишет что-то в общий чат, и тут же показательно удаляет – в чате строгие правила общения. Например – избегать имен личных, ругани, споров, обсуждений распоряжений лидеров.
      «Морская, 23 -22  – в Краснодар, срочно! Диабет, трофическая язва, скоро гангрена!»
      Хани – загадочная пока участница группы, тоже медик, работает пару недель,то есть – на неделю меньше, чем он, но кто и откуда – непонятно, с ней пересекаться не приходилось. Пишет всегда вот так, с обилием восклицательных знаков. В коротких разрешенных диалогах в чате  - щетинится, отстаивает свою точку зрения. Ей, однако, это, почему-то прощается. Чья-то жена,  мать, дочь, протеже? Кто ж скажет…
      «Курск, Яна – отработайте. Доклад, решение примем. Куля, пробивай перевозку».
      От Игоря Курского подтверждение прилетело тут же, от упомянутой и незнакомой емуЯны – с ожидаемой задержкой. Кажется, она очень из-за границы, получает дневные сообщения тогда, когда у нее ночь. Договариваются со стационарами, хосписами, частными приютами и домами престарелых именно они – когда одной опеки недостаточно, нужен еще и уход. Игорь Кулибин, главный и единственный организатор медицинских перевозок – работает в «Санавтотрансе», с ним еще по старым временам встречался, но никакого приятного впечатления он тогда не произвел – обычный кабинетный товарищ при должности, слегка очень высокомерный, общающийся так, словно собеседник только что из канализационного коллектора выбрался. Кто бы знал о его вот этом вот альтер-эго…
      Кнопки домофона были покрыты изморозью. Он надавил, слыша ломкий хруст зимнего стекла.
      - Кто… кто..?
      - Ангел, Зулмат Орашевна.
      - Не слышу, кто? – голос плохой, одышливый, осиплый, едва слышный, тут же прервавшийся на сухой трескучий кашель.
      Он приблизил губы к обледеневшей обрешетке динамика:
      - СЕ-РЕ-ЖА! Слышите?
      - А-а… сей…час впущу….
      Солнце, ослепительное, совсем не зимнее, отражалось в окнах дома напротив, лезло в глаза. Но не раздражало почему-то. Наверное, потому что сейчас его почти что ничего не раздражало, последние два странных месяца.
      Дверь, щелкнув замком, с натугой отворилась, и солнце сгинуло в подъездной темноте старой «сталинки»…
      Выйдя обратно, он прислонился к стене, какое-то время тяжело дышал, дергая нижней челюстью, после чего рывком вынул телефон из кармана и раскрыл рабочий чат.
      «Леонова, 83 - 19, Эргашева – срочно в хоспис! Обязателен геронтолог и онколог!».
      Ответил Третий – он отвечал чаще, чем Седьмой или Двенадцатый. Возможно, был младше, или более оперативно решал данного рода вопросы.
      «Что по Эргашевой? Чат открыт на десять минут! Кто работал с  ней?».
      «Жалобы на боли в груди и глотке, повышенная температура, сухой кашель, потливость, участковый был, выставил хронический атрофический ларинготрахеит», - тут же отозвалась Хани. «В стационар отказалась, назначения участкового есть, соблюдает».
      Против воли – заскрипел зубами от злости. Что за дешевая отписка, черт побери? С участкового спрос маленький – он завален грудой писанины и нагрузкой по соседним участкам, ему бы документацию в баланс свести так, чтобы страховая не вздернула на дыбу, не до вдумчивой диффдиагностики. Здесь трудятся не за ценности сгнившей системы. Опрос, сучья мать, не заменяет и не отменяет осмотр пациента!Пальцы аж зачесались – разразиться, как в старые добрые. Но он сдержался, как уже привык сдерживаться – правила тут строгие. Все общение только по делу, никакой межличностной ругани. Первая попытка сцепиться мгновенно станет последней, без варианта на реабилитацию. Примеры были.
      «Там воспалены регионарные лимфоузлы глубокой яремной цепи. И, в довесок к сказанному – кашель постоянного характера, ночной – тоже, она почти не спит из-за него, кровохарканье, сильная одышка, осиплость голоса, постоянные боли в области гортани. Характерный гнилостный запах изо рта. При мне сейчас выкашляла фрагмент слизистой».
      «На момент моего осмотра такого не наблюдалось!».
      «Хани, стоп! Гром – предварительный диагноз, прогноз, рекомендации?».
      Он закрыл глаза, вспоминая увиденное – осунувшуюся, закутанную в одеяло, жутко исхудавшую женщину, которую он, впервые посетив сегодня, внезапно узнал – ту самуюЗулмат Орашевну, которую он еще с далеких детских лет помнил стройной и красивой учительницей начальных классов в его же школе, тонкая, словно птичья лапка, рука, дрожаще касающаяся его предплечья, ввалившиеся глаза, черные, мокрые от слез. Удушливая теплота квартиры, тяжелая вонь распадающейся ткани, которую ни с чем перепутать нельзя. Нетронутый пакет с продуктами, привезенный кем-то из эмиссаров прошлый раз. И жалобно мяукающий кот, тоже худой, с такими же, как у хозяйки - большими слезящимися глазами, все чувствующий, все понимающий.Куда смотрел прошлый эмиссар, козлиная рожа, когда продукты привозил?! Такое не появится за пять минут, в душу его ломом поперек диафрагмы..
      «Рак гортани складочного отдела, судя по нарушениям голоса. Точнее не скажу – ни по локализации, ни по стадии. Минимум – ЛОР, фиброларингоскопия, биопсия новообразования и шейных лимфоузлов. Нужен стационарный уход, она почти не встает уже».
      «Принято», - коротко ответил Третий. «Яна, Курск – займитесь, Куля – в готовности. Гром – завтра контроль, Коун-Р – контроль сегодня, доклад».
      Под словом «доклад» поплыли значки рук с оттопыренными большими пальцами – упомянутые координатором подтверждали принятую информацию.
      Он, поколебавшись, коснулся сенсорного экрана пальцами. Как-то раньше такого вопроса не возникало. Но, все же – не отмолчаться. Слишком свежо в памяти русло реки Тоох-са, чтоб ей пересохнуть…
      «Третий. У бабушки есть голодный котик. Худой, больной, наверное, не знаю. Он, если…  что, один останется».
      «Ми, кот на тебе, с сегодня, накормить, осмотреть, данные по состоянию здоровья», - тут же всплыл на экране ответ. «Работаем, ангелы. Чат закрыт».
      Он вдохнул и выдохнул, до холодной рези в носу.
      - Работаем…
      Сумка показалась тяжелой, хотя уже была на целых два пакета с продуктами и медикаментами легче. И солнце – не таким уже ярким. И в глотке – что-то все равно сдавливало, беспокоя, раздражая, заставляя морщиться. Как никогда, именно сейчас хотелось закурить – как всегда, когда тянуло к сигарете после очередного пакостного вызова, где тебя обматерят в семь этажей, пообещают уволить и посадить, или посадить и уволить, у кого как фантазии хватает, где повод – идиотский, помощь – формальная, где бригаде «Скорой помощи» делать нечего в принципе, где «Я за вас налоги плачу!» и «Лен, слышишь – не давай этим… ничего, им и так платят!» - нормальная благодарность за труд. Гнилая, мерзотная, но – нормальная, благо понятие нормы социум вырабатывает для себя сам, исходя из собственных нужд и моральных потуг. Но вот – нет их больше, ни склочных вызывающих, ни мнимых больных, ни быдлоты, тычущей в лицо камерами телефонов и знакомством с сановитыми лицами в администрации края, ни бесполезной писанины в виде карт вызова, расходных листов, рецептов на НЛС, нет пятиминуток, где ты, пытаясь не моргать хотя бы всеми глазами разом, выслушиваешь нахрен тебе не нужную ни сейчас, ни вообще информацию о госпитализациях, инфарктах, стенокардиях и процентах расхождения диагнозов. Есть лишь то, что есть – до сих пор загадочная для него группа «Ангелы заката» - странная, ни разу не понятная, но, судя по всему, кем-то очень хорошо финансируемая и очень грамотно руководимая.Есть старики – брошенные, беспомощные, уставшие от жизни, но еще не готовые умирать, есть команда – пусть не работающая в одной машине, и, фактически – незнакомая друг с другом, но – мощная, внезапно серьезная и очень профессиональная, есть работа – теперь строго профильная и правильная, работа для того, кто в свое время подал документы в медицинское училище именно за этим – помогать тем, кто сам себе помочь не может, кому плохо, кому ты нужен, кто смотрит на тебя, как на ангела, возникающего из подъездной тьмы, приносящего облегчение одной простой фразой «Здравствуйте. «Скорую» вызвали?». Пусть не «Скорую» уже, но – смысл же идентичен!
      А вот легче – почему-то не становится…
      Может – не своим путем он идет до сих пор? Или шагает по этому пути спиной вперед?
      Почему до сих пор больно, когда видишь этих стариков – брошенных, изможденных, голодных, потерявших надежду и веру во все, во что можно верить, зачастую униженно, черт бы это драл, благодарящих за чахлый пакет с едой и лекарствами… и приходится, стараясь не выругаться, обрывать их, просить не говорить такого, не они благодарить должны, а их, не это долбанное поколение Великую Войну прошло и мир от нацизма избавило, не оно Союз строило… правда, не оно и просрать его ухитрилось. Оно сейчас способно лишь вот так, в атмосфере непонятной секретности, точечно, избирательно – заботиться о поколении уходящем, преступно забытом, подло заброшенном, преданном, распятом гнильем навалившейся заокеанской «свободы», разрушившей за неполный десяток лет все, что строилось почти что полный век, ценой большой крови и жертв, самоотверженности и героизма простого человека.
      Почему даже сейчас, уволившись, избавившись от гнета всего того, дурного и неправильного, что ярмом на шее висело – сейчас, когда свобода и работы, и личной жизни, гнет этот самый никуда не делся?
      Почему, зараза, так больно – быть ангелом?!
      Пальцы сами, не слушаясь мозга, вытянули сигарету из пачки, которая до сих пор болталась во внутреннем кармане куртке – не выбрасывал специально, завязав с  курением уже шестнадцать дней как. И, опять же, без команды, поднесли ее к губам – пока пальцы другой руки медленно ощупывали карман джинсов в поисках зажигалки.
      Какое-то время он смотрел на нее, как на что-то чужеродное, с неба в руки упавшее. После чего, скривившись, смял, превращая никотиновый цилиндрик в бесформенную мешанину из рваной папиросной бумаги и табачной крошки.
      Хватит. Курева, алкоголя, нервняков бесконечных, ночей бессонных, чувства вины и чувства ненависти, густо сплетающихся друг с другом, всего хватит. Все в прошлом.
      Даже прошлое – в прошлом.
      Пусть теперь будут только эти странные «Ангелы заката», возникшие в его жизни неожиданно, внезапно – серьезные, таинственные и загадочные. И ничего больше.
      Он забрался в седло велосипеда, налег на педали. К слову – предлагали и мопед, и машину, и даже обучение на права, если надо. Но он, коротко подумав, предпочел велик – здоровее будет, да и для простаты полезнее. Не просто так, к сожалению, ночью регулярно приходится вскакивать и в сортир бежать… Большой привет перемороженным санитарным «Газёлам» с неработающей печкой, и дебильному юношескому «авось», когда, молодецки плюхаясь задом на стылое сиденье, ты верил, что лично тебе, молодому и сильному, ничего такое точно не грозит.
      Следующий адрес – Леонова, 27. Слишком близко к подстанции, но – сам вызвался же. Бабушка Березняк с двумя ампутированными ногами, на попечении дочери, вдовой, в возрасте, которой, по-хорошему, самой бы забота не помешала бы. А неделю назад – дочери не стало, оторвался тромб, и, промчавшись по кровотоку, вбился пробкой в крупную ветвь легочной артерии, выдрав наружу короткий хрип и кровавый плевок – прямо в магазине, где дочь для мамы еду покупала. Бабушка же – уже хорошо в возрастной деменции, факта смерти дочери так и не осознала. Эмиссары к ней мотаются пять раз в сутки, моют, кормят, перекладывают, обрабатывают места потенциального возникновения пролежней камфорным спиртом. Несколько раз вызывали на себя Реза – когда заставали в квартире до сих пор доверчиво открывающей всем звонящим бабушки (благо есть пульт от электронного замка и домофона) разного рода шустрых дамочек и типчиков, уже хозяйским взглядом окидывающим квартиру, и шуршащими документами в принесенных с собой папках. Рез приезжал, приезжал очень быстро, спрыгивал с мотоцикла, скрипя кожей куртки и брюк, снимал шлем, вышибал подножку небрежным движением, не менее быстро оказывался в квартире – и еще быстрее вышвыривал эту шушеру на улицу, зачастую – с наглухо разбитыми в кровь физиономиями. По короткой характеристике – в Фергане потерял семью после распада Союза, за плечами – Афганистан, Нагорный Карабах, обе Чеченские войны, Сирия.
      Артем на миг прикрыл глаза, входя в поворот, сворачивая на Новоселов – дворами короче, да и меньше шансов встретиться с кем-то из бывших коллег. Остановился у нужного дома – старенького, приземистого, в два этажа, снаружи приведенного в благость косметическим марафетом, хорошим и правильным, чего скрывать. А вот внутри… впрочем, тут вопрос не к строителям.
      Постоял, отдыхиваясь, с легким удовлетворением отмечая, что одышка после двух почти недель некурения стала в разы меньше, и внезапно стали появляться запахи, которых раньше он никак не улавливал. Впрочем, в данный момент это скорее минус, чем плюс – дом старый, квартира бабульки – идентична по возрасту, ясно, что там ждет…
      Вспомнилось...
      Вот так же, стоял он не так далеко отсюда, на Новоселов, маленький там бар такой есть, «Бункер» называется. Располагается в цокольном помещении трехэтажной новостройки, втиснувшейся между общагами, магнолиями и старыми гаражами района «Коммунстрой» инородным телом, сияющим стеклом и металлом, наполненной всяким – и аптека там есть, и стоматолог, и ветеринарная клиника, и курсы йоги – на любой вкус, как говорится, для тела и души. Внизу – прохладно, узкое помещеньице, небольшая барная стойка, подсвеченная сверху четырьмя круглыми лампами, уютная полутьма, строгая бело-черная гамма оформления стен и потолка, столики с крест-накрест скрепленными ножками, изображения Виктора Цоя, Фредди Меркьюри и Михаила Горшенева на стенах – шикарно выписанные масляными красками. Из двух телевизоров, установленных друг напротив друга, сочится негромкий рок-н-ролл, отечественный и зарубежный, тематический – иногда это хэви-метал, иногда дум, иногда пауэр, частенько – дэт и трэш (бармен Роман ему отдает предпочтение), порой бывает индастриал и готик, а порой, в виде разнообразия, мелькает даже глэм-рок с молодым еще Элтоном Джоном, на радость толпе выполняющим эффектное глиссандо каблуком по клавишам рояля, взмывающего над сценой в воздух. И – почти никогда не бывает людно, разве что в вечера выходных дней.
      Он не ударился в запой, уйдя со смены и со «Скорой» вообще. Хотя, чего греха таить – подозревал, что риск есть. Но риск не оправдался. Не тянуло почему-то. Видимо, в запой обычно направляют стопы либо с горя, либо с лютого, нелеченного алкоголизма. Горя же, как такового – не было, как не было его с самого утра, когда он, отключив телефон, не вышел на смену. А вот все то, что случилось после – требовало выхода, хоть как. И сидеть дома, втыкать в компьютер – самая паршивая идея из всех возможных в данном случае.
      Он, помнится, спустился в бар, кивком поздоровался с барменом Романом, вторым кивком подтвердил, что ему – как обычно, бросил рюкзак на мягкую банкетку у стола, самого дальнего, в самом темном уголке бара. Достал нетбук, размотал наушники, открыл музыкальный проигрыватель, где был пять лет как загруженный и регулярно пополняемый плейлист для вдохновения. На стол прибыли четыре бокала с «Хрустальным живым» и большая тарелка с нарезанным сыром, орешками, бастурмой и крабовыми палочками, вымоченными в винном уксусе со специями. Он кивнул Роману третий раз, благодаря за заботу – и, открыв файл недописанного рассказа, задумался – как всегда он делал, перед началом своих творческих потуг. Никак иначе это назвать нельзя, разумеется, есть те писатели-медики, кто – да, кто пишут так, словно Бог лично, отвлекаясь от спасения мира, приобняв их за плечи, нашептывает на ухо сюжет, канву и стиль. А он… ну, так… не корысти ради. Хватило и этой гниды, называвшей себя Никодимом Внимательным, обгадившим его первый рассказ, выложенный в группе подстанции в интернете… понятно, что плевать на эту тварь, но беда в том, что плевать настолько, что хочется взять его руками за небритую глотку и начать давить, пока визжать не перестанет и хрипеть не начнет. Если уж совсем откровенно, прочитав гнилые, но, что греха таить – очень больно и прицельно бьющие, комментарии вышеупомянутого Внимательного – с пылающим лицом удалил все, что было написано до этого за пять лет, включая заметки и наброски к начатым и непродолженным рассказам. Хотел удалить и выложенный рассказ – но нарвался на станции  на Антоху Вертинского, осунувшегося, с нездорово блестящими глазами, а еще – с хорошо так ссаженными костяшками на правом своем кулаке. И рассказал ему о своем намерении – на свою же голову.
      - Попробуй только… - выслушав его, плохим голосом ответил Антон, бледный и злой. Взгляд его – был взглядом плохим, взглядом больным, взглядом, который хотел калечить и убивать. – Я этому оленю рыло расквасил! И тебе расквашу, если надо будет! Хорошо меня понял?
      Какое-то время они стояли, сверля друг друга глазами. После чего, Артем, наконец, перестав быть тупым, прозрел, черт бы его… потянул к себе Вертинского, прижал, обнял. Крепко обнял, давая тому выдышаться, глухо, в плечо, не в голос, что-то такое бессмысленное бормоча ему в ухо, что мы им всем еще покажем, а сейчас – успокоиться надо. Антон успокаивался очень тяжело и надрывно, трясясь всем телом, периодически, скрежеща зубами, пиная стену, до гулкого грохота, что-то яростно шипел и ненавидяще обещал разодрать на части. Громов – терпел, прижимая своего бывшего однокурсника к себе, только сейчас догоняя, что однокурсник не так давно лишился общего лучшего друга в виде Лехи Вересаева, а на прошлой смене – закрыл глаза Якунину, приехав к нему домой вместе с Милявиной черт знает за какой надобностью. Не слишком ли много радостных новостей для простого фельдшера «Скорой помощи», а, заведующий небесной подстанцией? Особенно разом, чтобы вот так, сломать нахрен человека? Зачем ты так – если в твоих заповедях вообще другое записано? Ладно – я, Антоху-то – за что? Лешку за что? Якунина даже, несмотря на его сволочной характер, врача хорошего – за что? Да молчи, молчи, вопрос риторический…
      Рассказ он не удалил. Начал писать другой.
      Этот другой вышел коротким, на полторы страницы, короткая, чуть измененная в лучшую сторону, история о докторе Ованесяне, с которым он начинал еще санитаром, и его судьбе -  и он, скрестив все имеющиеся пальцы, выложил его в предложенные новости группы подстанции...
      Впрочем, уже это значения не имеет – он ушел. Вообще ушел, навсегда, насовсем. Пусть болтается этот рассказ, хороший или плохой, как память о фельдшере девятнадцатой бригады Артеме Громове. Ни реакции на него, ни, боже упаси, комментарии, он читать не стал – принципиально. Хватило и первого раза.
      Пиво мягко куснуло сначала нёбо, потом гортань, потом ледяной струйкой устремилось куда-то вглубь, по пищеводу. Пальцы легли на клавиатуру.
      Краем глаза он успел заметить серое пальто и пепельного цвета волосы вошедшей девушки. А еще то, что Пол Стэнли, в черно-белом гриме, в стильном, с заклепками, ошейнике, поет про то, что был создан, чтобы любить тебя, детка – это он про даму своего сердца, полагать надо.
      Юля Одинцова села без приглашения, положила руки, затянутые в черные кожаные перчатки, на столешницу. Впервые, наверное, за столько лет, посмотрела ему прямо в глаза. И он – тоже, просто деваться все равно было некуда.
      Юля стала стройнее, как-то выше, волосы изменили наклон, сейчас уже перебрасываясь с правого плеча на левое, а не наоборот, глаза – ну, серые, как и были, мягкие и домашние. Именно такие глаза тебя должны встречать после войны, катастрофы, пакостного дежурства и склочной бабки в очереди за проездными билетами – чтобы сказать тебе, что они все поймут, все простят, все примут. Впрочем, на безымянном пальце у нее золотился ободок с бесцветным камешком, видимо – дорогим. Ни к чему такие мысли уже, если честно.
      - Мне надо что-то сказать сейчас?
      - Нет, наверное, - она покачала головой. И замолчала.
      - Чем обязан тогда?
      Юля закрыла и открыла глаза. Небольшие «мешки» под ними – а как же. Работа сутками никогда никого не красила, и здоровья не добавляла.
      - Ничем.
      Ничем. Ну и пусть его. Он отхлебнул от бокала, хорошо так, от души. Скосил глаза на экран нетбука, потом на Юлю, намекая.
      - Тёма, почему ты ушел?
      На язык тут же, отпихивая друг друга, запросились многочисленные и многоступенчатые матерные определения, конструкции и эпитеты, дабы ответить. Он, сглотнув, задавил их все. К чему все это вообще? И в чем виновата Юля, если уж на то пошло?
      - Устал.
      - Все устали. А ты – ушел.
      - Вы – устали от работы. А я – устал от быдлоты.
      Юля не ответила. Но отвела взгляд.
      - От сраного «Бригада, на вызов!», когда там бригаде делать нехрен в принципе!
      Она устало прикрыла глаза.
      - Устал от Костенки, устал от электрички. Устал от подъема в пять утра, от сна, сука, сломанного, когда ты, даже домой приходя, с воплями просыпаешься!
      Сам не понимал, почему – но как что-то с хрустом прорвалось где-то чуть пониже органов средостения:
      - От бабского коллектива устал, от писанины вонючей этой, от гнилья, которое мне ваш диспетчер пихает, от ощущения я устал, что я на смену очередную иду, как на расстрел! От больных устал, от здоровых, от всех устал, видеть рожи человеческие не могу!!
      Он грохнул кулаком по столу, три бокала жалобно звякнули друг о друга, один Юля успела аккуратно подхватить. Кулак заныл – мутно, сонно, как оно всегда бывает, когда в крови резвится алкоголь.
      - И устал, сволочь, от того, что это никогда не изменится! От того, что чудес ждать – бесполезно, что бы там не чесали дяди в пиджаках, твоя лично судьба вполне внятная – инфаркт, инсульт, рак, а дальше – сдохнешь в одиночестве, и никто, прямо с завтрашнего дня про тебя не вспомнит, понимаешь?!! Никт..!
      - Я знаю, что Веня тебя звал, - тихо ответила Юля. – Знаю, что ты не ушел, когда мог.
      Он осекся.
      Вопрос «Как?!» просился наружу – наверное, поэтому он его и не задал. Лишь осекся, замолчал, тяжело дыша, разглядывая сидящую напротив девушку. Хотя, можно, наверное, и не спрашивать. Не только его Веник звал, получается.
      - Дай свой телефон.
      - Зачем?
      - Затем.
      Юля, слабо улыбнувшись, забрала телефон сама, сама же и разблокировала – разумеется, после пяти лет совместной жизни он не удосужился сменить ни пароли, ни кодовый рисунок на экране безопасности смартфона.
      - Я тебя добавила. Меня попросили. Благодарить не надо, проклинать тоже. Если тебе и есть куда идти, так только к ним.
      - К кому – к ним?
      Юля уже встала, отряхивая пальто, не ответив на вопрос. Отбросила прядь волос справа налево.
      - И… если тебе это интересно будет - Ангелина неправа. Ты не пустота и не вакуум.  Ты просто боишься любить. Это не твоя вина, это твоя беда. Твою любовь один раз сломала хитрая подлая баба – и ты от всего на свете в скорлупу закрылся. Даже я ее разбить не смогла.
      Мягкий полумрак бара. Баллада  «Guns`n`Roses», пробирающаяся под потолком.
      - Не в этом дело.
      - В этом. Ты потерял жену. Потерял Веника. Потерял котика Подлизу. И… меня тоже потерял, потому что полюбить не смог, хотя пытался…я помню. Я ушла, потому что я не могла жить с тем, кто меня не любит… даже себя не любит!
      - Но? – хрипло произнес он.
      - Я ушла от тебя, - помолчав, ответила Юля. – А от себя уйти не смогла. Знаю про вас с Ангелинкой – она мне сразу все рассказала. Между нами непонимания нет, если ты про это. Обиды тоже. О вашем последнем разговоре я тоже от нее узнала. Не мне сейчас что-то пытаться, когда уже столько прошло, и я замужем.
      Артем молчал.
      - Но мне… было больно, когда я уходила. Очень больно.
      - Я помню.
      - Я помню, что ты помнишь. Помню, что ты не рыдал, когда я уходила, не кидался на коленях меня возвращать. Помню, как я об этом мечтала ночами, когда только подушку обнимать приходилось, и все ждала твоего звонка, чтобы вернуться – сразу же, не думая! Злилась, психовала, ненавидела тебя, прощала, снова ненавидела. И ждала снова. Потом только поняла, что жду зря. Я не смогла тогда понять, что тебя сломали!
      Артем молчал. Наверное, впервые за все годы их знакомства ему нечего было сказать – Юля говорила абсолютную правду. И на язык, как всегда, просились какие-то глупые, циничные, бездушные слова:
      - Прости. Хотя, кажется, я это тебе уже говорил.
      Юля кивнула. Быстро, коротко, скользящим движением провела по глазам, что-то оттуда убирая. Хрупкая, изящная в своем сером пальто, зауженном в талии, на прическу явно парикмахер потратила три и более часа. И под пальто, не надо сомневаться – красивое платье, а под ним - кружевное белье, и все соблазнительное, что есть у девочки, должным образом надушено – на всякий случай. Глупо думать, что она здесь и сейчас оказалась случайно. И глупее этого – думать, что она не ждала ничего от этой встречи.
      - Жаль, Тёма… что ты мне не можешь сказать ничего больше. Прощай.
      Он выждал десять  минут, угрюмо глядя в стол и цедя пиво из бокала. Не помогло. Коротко выругался. Выбрался из-за стола. Поднялся по короткой крутой лестнице, выводящей на холодную, залитую серебряным лунным светом, улицу, где света чуть добавлял неон мигающей надписи «Бункер», парящей прямо над ним. Без труда нашел ее фигуру, прижавшуюся лбом к стене здания.
      Губы Юли, все такие же мягкие и податливые, все так же пахнущие чем-то пряным и сладким, волосы ее, пусть и перекрашенные в пепел после ярко-белой расцветки, все такие же – пушистые и невесомые, тело – пусть и навсегда утраченное, но все такое же родное, доверчиво прижимающееся, скользящее вдоль его тела, теплое, нежно вздрагивающее, словно все, что сейчас происходит – в первый раз...
      Почти теряя способность дышать, они оторвались друг от друга.
      - Прости… - едва слышно прошептала Юля. – Я не могла, хотя бы последний раз…
      Он – как всегда, не мог найти, что сказать, просто безостановочно гладил ее по плечам, по волосам, по спине, снова по волосам. Писатель… хренов.
      - Я до сих пор… тебя люблю… понимаешь?
      - Понимаю…
      - Я ничего не могу с этим поделать, я старалась… я даже в церковь ходила, забыть тебя хотела, свечку…
      Глаза – омут боли. Чистой, мягкой, честной, жертвенной боли.
      - Если ты ушел – уходи навсегда, Артем! Пожалуйста…!  Я не знаю, честно, что со мной будет, если я увижу тебя еще раз… Даниил – он хороший человек, он меня искренне любит… он не заслужил предательства..! А я не смогу тебя забыть, если ты будешь рядом…
      Губами – к носу, мягкому, доверчиво теплому.
      - Прости, Юль. Уйду, обещаю. Прости, что такой вот скотиной оказался… Но ведь… нельзя же по щелчку любовь включать и выключать  – иначе ни ты, ни я бы не мучились сейчас! Думаешь, что – я не хотел тебя любить, как ты меня? Думаешь, в ту же церковь не ходил, свечки эти не ставил?
      Снова – легкое головокружение, запах Юли, родной, мягкой, уютной, легкое касание ее губок и язычка.
      - Знаю, что не ходил. Знаю – что хотел и пытался. Знаю… прости тоже.
      Она обняла его – сильно, до боли в плечах, до жара в животе, до нежданных жгучих капель в уголках глаз.
      - И прощай…
      - Прощай, - сумел ответить он, сжимая ее пальцы в своих – и отпуская.
      Светила тусклая зимняя луна и вывеска «Бункер», все остальное вокруг – мерзкая холодная темнота. В этой темноте только что растаяла Юля. А еще там, чуть ранее, растаяло все, что он любил, во что верил, ради чего жил, работал, учился, самообразовывался, ходил и дыша… сссссссука!
      Артем вернулся обратно в бар, сжимая кулаки, смотря куда-то прямо мутным дурным взглядом. Рухнул за свой стол, залпом вбил в глотку содержимое бокала, с размаху приложил им о стол. Повертел головой, в поисках хоть кого-то, кому это могло не понравится в виде кривого взгляда в его сторону… сглотнув, опустил голову вниз, устыдившись. Поднялся, добрел до барной стойки, приложил карту к терминалу, даже вежливо кивнул бармену Роману, прощаясь.
      На следующий день, лежа и страдая похмельем, изучив состояние денежных средств на своем банковском счету, он угрюмо отбросил телефон, и какое-то время лежал в кровати, пустой, холодной, борясь с подкатывающей мерзкой икотой. Полежать еще часа три, по опыту – и она отойдет, потом нужно отпаивать свой страдающий организм рассолом от маринованных огурчиков и самодельным супом в металлической миске из лапши быстрого приготовления, с корейскими специями и лошадиными дозами аджики, перца, уксуса и горчицы, растворенными в вареве, готовящемся на конфорке пять минут. Ну, а потом еще – полдня мучительной реабилитации, как без нее.
      Скорчившись, шатаясь, цепляясь за стены, он добрался до туалета, залпом залил в себя стакан кипяченой воды, рывком впихнул в глотку два пальца, цепляя ими корень языка, заставляя собственное тело биться в судорогах. Раз за разом, до чистых вод, фельдшер Громов.
      А через два часа, бледный, чуть шатающийся, разом схуднувший лицом, он уже стоял в магазине, покупая на остатки денег буханки хлеба – на все, что там было.
      - Нужно, Шура, нужно, - пробормотал он, выходя, и вздергивая на плечо клетчатую сумку, найденную где-то в недрах балкона – «чувал» из далеких девяностых, с которой «челноки» мотались в Турцию, привозя сюда в данных емкостях свитера и дубленки. – Ничего не поделаешь, у меня большое сердце, как у теленка. И потом – это все равно не деньги49.
      Звонок в дверь.
      - Кто там?
      - Сережа, - буркнул он.
      - К…то?
      - Хлеб я принес, помните?
      Дверь открылась – узко, в щелочку, связанная цепочкой. Узкий фрагмент женского лица за ней, морщинистого, уставшего, сердитого.
      - Вы издеваться пришли, молодой человек?
      - Времени у меня на это нет, - он достал буханку хлеба, протянул. – Дверь можете не открывать, хлеб возьмите, пока свежий. Вот, на газетке оставлю, заберете, как уйду.
      Он уже спускался, когда дверь открылась полностью.
      - Сережа умер!
      Артем обернулся, хотел скривиться, хотел что-то едкое бросить. Не смог.
      Лицо бабушки – безымянной для него сейчас, изможденное, вздрагивающее, было детским, беззащитным, желающим верить в чудо.
      - Сережа не может умереть. Стыдно такое говорить!
      Выходя из подъезда, он, неожиданно сам для себя – изо всех сил пнул стену, и громко, радостно засмеялся, в голос, от души. Вздернул «чувал» на плечо, затопал к следующему адресу. Даже записывать не надо, всех одиноких, беспомощных и брошенных бабушек Цветочного бульвара за двадцать лет на линии он знал лучше, чем хотелось бы.
      Особенно повезло на последнем адресе – ставшая уже бабушкой Изольда Филипчук, давно схоронившая маму и пикинеса Чапку, слабо, наверное, соображающая, но все так же приветливая и вежливая – слабенько обняла и даже впустила в квартиру, тяжело, на дрожащих ногах, опираясь на роликовые ходунки, настояла зайти и выпить чашку внезапно вкусного и ароматного чая, долго показывала альбом с фотографиями себя и мамы, а так же их семьи, внезапно – коренной, четыре уже поколения насчитавшей, сейчас, к сожалению, вот-вот готовой уйти в небытие, потому что единственной наследнице – восемьдесят четыре года, и - ни детей, ни ухажера, ни личной жизни в анамнезе никогда не было. Изольда мягко смеялась, бережно, скрюченными артритом пальцами, перебирала листы альбома, древнего, переплетенного в кожу, где каждая фотография, черно-белая, разумеется, была бережно упрятана за полиэтиленовую мембрану, показывала, объясняла, на миг, забываясь, застывала, снова рассказывала. Он слушал – ему спешить было некуда, а Изольда Филипчук, как и мама ее, всегда были на хорошем счету у станции скорой медицинской помощи… но он никогда знать не знал, что Изольда умеет рассказывать так хорошо и так глубоко, даже сейчас, в возрасте, со старческой хрипотцой, она пела фрагменты песенок, приуроченные к очередному показываемому фото, с юмором объясняла, как сажалась эта аллея платанов, и как ее одноклассница Леночка Влондис, оседлав лопату, упала в яму ногами вверх, показывала уникальные, исторические фото города, живо и красочно комментировала, что якорь этот, например, торчащий на улице Пионерской с тех пор, с каких он себя помнил – это память о русскомэсминце «Красивом», нагло, самоубийственно, раскидавший прямо перед турецкой эскадрой мины перед самой высадкой десанта, под огнем, когда моряки-черноморцы, израненные, закопченные, охрипшие, до последнего вбивали между ударником мин квадратики сахара, швыряя их в кипящую от взрывов воду. Когда он уходил, она, настояв, вручила ему баночку варенья из фейхоа, и снова обняла. Очень тихо поблагодарила, что тогда, двадцать лет назад, маму спасли. Помнит… оказывается.
      Когда он вышел на улицу, был уже вечер – глубокий, холодный, а по ущелью, в котором располагался Центральный район, и Коммунстрой, в частности – уже ощутимо тянуло ледяным. До дома – немного очень далеко, километра три, если по прямой. Денег нет. От слова «совсем». Впрочем – вспоминая бабушек, которые сейчас кушают хлеб, в который превратились эти самые деньги – жалко? Можно и потерпеть, все одно, то, что уже отморожено – не переморозится больше. Он улыбнулся, погладив лежащую в кармане баночку варенья.
      Телефон разразился звонком. Номер скрыт. Надо же. Скривившись, Артем сбросил звонок.
      Пора домой. Если нос уткнуть в застегнутый до самого верха воротник, и дышать строго внутрь куртки, то – пойдет, доберется до жилья как-нибудь. Куртка, конечно, паршивенькая, продуваемая, но – за неимением альтернативы…
      Второй звонок – такой же, со скрытого номера. Он сбросил и его. Извини, мудило. В бога не верю, золотом не интересуюсь, борцунов за свободу во имя блока НАТО не поддерживаю.
      Ветер задул – как он всегда это делал, стоило только наступить вечеру, налетал с хребта Алек, забирался ввысь, к дрожащей золотой монетке луны, а после, с разбойничьим свистом – обрушивался на дома, скверы, деревья, беседки, гаражи, лавочки и речные буруны, расчесывая все ледяным гребнем, и уносясь прочь, в исходящее ледяной зыбью море.
      Прямо перед ним остановилась машина, коротко просигналив. Неплохая такая, белая, стильная, японская, кажется. Жаль даже, что не по карману. На миг он ухмыльнулся глупому каламбуру. Когда это ему, за все сорок один год, вообще какая-либо машина по карману была?
      - Садись.
      - Изыди, брат, не при деньгах сегодня. Ступай, и не греши.
      - Сядь,и не дуркуй. Денег с тебя никто не просит.
      Третий звонок – с того же номера, хрен пойми какого. Ладно. Приз за настойчивость – лично послать.
      - Хера надо?! – рявкнул он, нажимая на зеленый символ приема вызова.
      - Садись в машину.
      - Куда?
      - Кин отвезет домой, по пути обсудим работу.
      - Ты, нахрен, кто?!
      - Сядь!
      Холод, усталость, паршивая изношенная одежда, воющий ветер – наверное, только сочетание этих факторов и заставило его, отринув тягу к бунту и сопротивлению, торопливо забраться на заднее сидение.
      Голос Третьего (так он представился) долго, терпеливо и подробно ему объяснял, что из себя представляют «Ангелы заката», в группу которых его добавила вчера Юля. Отвечал на вопросы, задавал вопросы ответно, спокойно давал объяснения, и даже приводил примеры. Машина уже давно остановилась у его подъезда – хотя адреса он точно не называл, водитель, хлопнув дверью, выбрался на улицу и окутался клубами табачного дыма в лунном свете, гудела печка, обдавая ноги волнами божественного тепла. Третий говорил – тихим, спокойным, размеренным голосом профессионального оратора, мягко, но настойчиво убеждающим в своей правоте. Он слушал.
      Утром, у его двери уже стоял Хри – худой, какой-то весь сухой и перевитый мышцами, в кепке и пухлой куртке-«черепашке», мелко-суетливый, с острыми, пронзительными черными глазками инквизитора, без приглашения вошедший, без него же скинувший куртку и ботинки, без  подсказки нашедший труп велосипеда, зажатый между туалетом и прихожей, молитвенно задравший вверх взгляд, полный святого негодования в адрес горе-владельца данного велосипеда  – и начавший, раскладывая инструменты из пластиковой строительной сумки, командовать после, коротко, решительно, без намека на свободу воли и возражения.
      - Работаем по Цветочному – пока, - сказал ему тогда голос Третьего. – Расширимся – увеличим радиус.
      - Квартирки жмете, так понимаю?
      - Не так понимаешь.
      Последующие три дня – эвакуация бабушки Кравцовой в краевой клинический центр, оперировать гамартобластому, следом – короткий видеоотчет с нагрудной камеры от Реза, разносящего рожи невнятным наследникам по не менее невнятным документам, выломавшим дверь в квартиру бабушки Ганьшиной, с последующей передачей материалов некому Ру. Еще позже, в тот же день – анафилактический шок у бабушки Романовой, соседка цветочками поделилась, на аромат которых ее тучные клетки разразились каскадом рванувшихся в кровоток биологически активных веществ, заваливших давление почти в ноль - в чате, который он все же читал, появилось, яростно звякнув сигналом: «Район Хлебзавода, Романова, 73 года, без сознания! Гром – быстро, сумку, Кин или Лих, кто ближе – подбирайте!». Не верил. Но через три минуты во дворе с визгом затормозил могучий белый джип, выписывая старом бетоне параллельные черные полосы. Он поехал… первый раз. На самый настоящий анафилактический шок, где он – успел, где – поставил вену, где – залил диуретики и гормоны, где – быстренько раздышал, где – бабушка Романова Анна Ильинична, сестра очухавшейся после проведенной терапии Виталины Ильиничны, сконфуженно охая, сыпала ему и Лиху – Сергею Лихачеву, гонщику профессиональному, призы международные имеющему,  как оказалось, карамель в руки.
      - Пока поработаешь эмиссаром, в качестве медика будешь совмещать. Людей у нас немного, поэтому - приходится. Список бабушек, которых надо снабжать по твоему сектору работы – скину, там же, на всякий случай – отметки магазинов, аптек и ветеринарных ларьков. С утра все закупаешь, развозишь по адресам, как все сделал – свободен. Все их пожелания – в чат для Мики и Кубы, они разберутся, довезут;  если что-то неправильное на адресе видишь – туда же, с пометкой. Если квартирные аферюги или наглая родня – для Реза и Ру, проблемы морально-психические – для Коун, проблемы медицинские – либо отрабатываешь сам, либо зовешь в помощь, мы определим, кто ближе. Если проблемы лично у тебя – цифрами в чат три-семь-двенадцать – или, если все совсем плохо, долгое зажатие любой клавиши.
      - А на что покупать?
      - Тебе ежедневно на карту будет скидываться сумма на закупки и транспортные расходы. Сумма нормальная, можешь не экономить и не торговаться. Все, что свыше – твое. Не жирно, но на жизнь хватит.
      Артем скривился тогда, перехватил трубку поудобнее.
      - А вы, не знаю – не боитесь, что я бабулям буду дерьмище какое-нибудь по дешевке брать, а остальное себе на карман класть?
      Третий коротко усмехнулся. Помолчал.
      - Ты, видимо, ждешь слов, что, если надо – найдем и накажем? Ну… если сильно понадобится – то найдем. Но не понадобится.
      - Откуда уверенность такая?
      - Побудешь ангелом недельку – сам поймешь. Без долгих разжевываний.
      Теперь пришла очередь молчать ему.
      - А… все вот это вот – не дебильная шутка?
      - Нет, - коротко ответил Третий. – Деньги – у тебя на карте, список адресов – в сообщении, правила – там же. Нет разборок, нет ругани, нет обсуждения приказов, нет неодобренной координаторами инициативы. Имен у нас тоже нет, есть позывные. Твой позывной теперь – Гром, привыкай.
      Он привык. Не сразу, конечно – но привык. Три недели – как в другом мире каком-то, другом, правильном, хорошем и настоящем. После каждой закупки – около 6-7 тысяч оставалось, это гораздо больше, чем ему нужно… на третий день, помнится, он, стиснув зубы, после объезда Цветочного - заехал в магазин, забил сумку хлебом, апельсинами и конфетами, и снова поехал по адресам, только уже – на Заречный, там одиноких бабушек хватает. Только хрен кто их так пожалеет… Никто его в чате не отругал за самодеятельность, но вечером появилось короткое сообщение от Седьмого: «Мин, Корот, Люта – по району завтра отбой, Гром отработал. Хани – по Макаренко, 19, Абрикосовой, 23, Вишневой 98/11 завтра контроль – эрозивный гастрит в анамнезе!». Вот так, кратко, емко, доходчиво – как размашистый щелчок по носу. Багровея лицом, он швырнул телефон на кровать, тяжело дыша, не зная, куда деваться от стыда. Влез с инициативой, Робин хренов… накормил бабулек. Кусая губы, смотрел ответы эмиссаров с Заречного… оказывается, и там они тоже были. Да, Третий сказал, что по Коммунстрою работают… но ведь он не говорил, что только они и работают, верно?
      - Да… бабушки наши недоверчивые бывают. Могут дверь не открыть.
      - В курсе. Они даже, бригаду вызвав, полчаса по домофону допытываются, кто там.
      - Именно. Был мужчина там один… В общем, скажешь им…
      - Скажу, что Сережа приехал, хлеб привез, - тихо сказал тогда Артем.
      Третий долго не отвечал.
      - Знаешь откуда?
      - Оттуда, - угрюмо ответил бывший фельдшер Громов. Ныне – эмиссар Гром, состоящий в непонятной группе «Ангелы заката», поселившейся в его телефоне.
      - Ладно. Работаем, ангелы.
      - Мне - как-то ответить надо?
      - Так же.
      - Ну… работаем… ангелы.
      Артем спрыгнул с велосипеда, привычно перебросил замок через ограду у подъезда, щелкая ключом, поддергивая сумку. Подошел к подъездной двери, протянул руку к кнопкам домофона, набрал номер квартиры, дождался даже ответа, когда дверь открылась самостоятельно.
      Какое-то время они с Кузнецким Дмитрием Станиславовичем смотрели друг на друга в упор. Старший врач, для разнообразия, сменил безупречно белый халат и бежевую рубашку с черным жилетом под ним, на вполне себе простенькое пальто, не надетое, а небрежно накинутое на плечи, и даже сумел появиться в миру без галстука, при майке, с несерьезным и не идущем ему вообще черным пластиковым мешком, полным мусора, в руке. Сюрприз, зараза… кто же знал, что он тут живет?
      - Кто..? – раздался в динамике распахнутой двери слабый старческий голос, дрожащий и надтреснутый. То ли вопрошая о цели визита, то ли отвечая на его молчаливый вопрос об этой, крайне паршивой и нежданной, встрече.
      - Сережа, хлеб привез, Евдокия Платоновна! - громко, отчетливо произнес Артем, не сводя глаз с Кузнецкого. 
      Что-то невнятно защелкало в дверном замке.
      - Ой… а Нина… с тобой..?
      - Сейчас поднимусь, все расскажу! Все, открылось, не беспокойтесь!
      Кузнецкий посторонился, пропуская его, разглядывая как-то странно, пристально и оценивающе, протянув руку, придержал тяжелую дверь, давая ему втиснуться вместе с сумкой.
      Поднимаясь, Артем ждал, что старший врач, подслеповато сейчас щурящий свои близорукие глаза, лишенные очков, обязательно что-то скажет в спину. Что-то, разумеется, ядовитое, сочное, грамотно и детально характеризующее бывшего фельдшера «Скорой помощи» Громова – труса, дезертира, беглеца, который не нашел в своей заячьей душонке сил даже зайти на станцию и расписаться в приказе на увольнение по статье.
      Но Кузнецкий не сказал ничего. Лишь глухо стукнула, клацнув магнитным замком, подъездная дверь.
      Артем положил руку на ручку двери квартиры бабушки Березняк – бедной, запущенной, насквозь пропахшей одиночеством, брошенной одинокой человеческой жизнью, пыльной пустотой комнат и тяжелой атмосферой отчаяния. Сжал зубы – в который уж раз за свою жизнь.
      Все.
      Работаем, ангелы.
      
      * * *
      
      «Только бы не свалиться…» - в очередной, бессчетный за эти сутки, раз посетила вялая мысль. Ночью все равно проще будет, пик вызовов после непременного осеннего всплеска прошел, возможно, даже пару-тройку часов дадут поспать. Тем более,  что диспетчерская сейчас не в себе в полном практически составе – после смерти Милы Тавлеевой. Молчат друг с другом, на мат по ту сторону телефонной трубки – отвечают таким же матом, когда Костенко суется в комнату диспетчерской – почти все, кроме явных задополировальщиц, замолкают и отворачиваются. Впрочем, говорят, она туда теперь старается не заходить без лишней необходимости – слишком быстро и широко по станции расползлись слухи про то, как молодая девчонка, как ее там зовут, без году неделю работающая, врезала старшему фельдшеру по физиономии при всех. Жалоб на диспетчеров – Игнатович разгребать не успевает, но вызовов стало меньше – словно сговорившись, они перестали принимать откровенную ересь вида «Три недели плохой сон, настаивает на вызове кардиолога!». Впрочем, смелость эта – не беспричинная. Уже четверо диспетчеров на смену не вышли – и, разумеется, на связь перестали выходить тоже. Да и с кардиологами бесплатными, готовыми посреди ночи рваться на девятый этаж без лифта – беда, после того, как исчезла прямо с вызова Альфия.
      Она выбралась из машины – и пошатнулась, внезапно – сильно, до гулкого удара боком о желтый борт сантранспорта. В голове что-то звенело, а мир внезапно потускнел и закружился, во рту возник – не в первый раз уже – кисло-горький привкус.
      Вертинский тут же подхватил, потому что ждал и был готов, промолчал. Перед обедом, на который их запустили в три часа дня, когда приступ вертиго посетил ее уже в четвертый раз, он решительно сказал: «Офелия Михайловна, посидите в машине, а? Сам схожу!». Пришлось наорать на него, специально выбирая выражения погрубее и пообиднее – чтобы больше не предлагал. Понятно, что заботится, но, видимо, головой совсем не думает, что тем самым он и ее, и самого себя подставляет, собираясь заявиться на вызов в одиночку. Особенно на вызов «71 г., ж., рвота, инсульт был, повтор от №98». Если так пойдет, наступит в то же дерьмо, что и Лусман – пожалеет ночью, не разбудит на очередной вопль селектора, сам скатается, а потом огребет и лишение процентов, и выговор, и увольнение, чем рогатая сволочь не шутит – если вызов будет серьезнее, повышенное на пару десятков цифр артериальное давление у любимой собаки вызывающего.
      Теперь уже шестой вызов угрюмо сопит, поддерживая при подъеме и спуске по ступеням, и следит внимательно – этим тоже раздражает, но хоть не издает звуков сочувствия.
      Этаж, разумеется, первый – спасибо Вальке Цаплиной, ее неофициальное распоряжение по ЦДС, кого ж еще – давать четырнадцатой только нижние этажи. Слепой надо быть, чтобы не заметить, как врач Милявина, все больше напоминающая тонущий ржавый корабль, еле переставляет ноги по коридору, дрейфуя до окошка диспетчерской и карты вызова, в нем лежащей. И повод – тоже синекурный, «23 г., ж., головная боль, судороги». Эти судороги знакомы всей подстанции уже пару лет – девица из кавказской семьи, большой, обеспеченной и уважаемой, возраст вполне на выданье, но желающих нет – внешность у девушки, прямо сказать, подкачала. И, когда очередная попытка свести ее с кем-то, кто не шарахнется прямо с порога, а лучше – назначит дату регистрации, проваливается – девица закатывает масштабную истерику, на несколько дней, с тщательно изображаемыми клонусами, апноэ и регулярной потерей сознания. Родня, натурально, в данную игру включается с пол-оборота, а те, кто не на месте, срочно срываются с мест иных на личном и попутном транспорте. Впереди – длительный шумный театр одного актера, крики, метания, громкие разговоры по телефону, обещания проблем и увечий, если «не откачают» прямо сейчас. Есть и еще одна причина – какая-то зараза, не будучи в курсе нюансов (ибо вопли и гомон, помноженные на злые тычки в спину, внятно анамнез собрать не дали), вместо обычного феназепама вкатила юной невесте реланиум во всем своем седативном и противосудорожном великолепии. И юная невеста, мигом распробовав – втянулась, поэтому вызовы к ней, до этого возникавшие раз-другой в месяц, стали поступать практически через день, и не по одному разу.
      Впрочем, не для нее повод паниковать – Милявину тут знают, орать на нее никто не будет, как-то приезжала в эту же самую семью на самый настоящий, а не надуманный, инфаркт у патриарха клана. Зато будет долгое и занудное уговаривание не жаться, а «пабратски сдэлай рэланий, а?», не менее долгое и занудное объяснение, что линейные бригады «Скорой помощи» лечебные манипуляции и расход медикаментов осуществляют по показаниям, а не по хотелкам вызывающих, особенно если эти медикаменты проходят по списку Б, и за их нецелевой расход можно уже совершенно не по-братски загреметь в ИВС50.
      Антон придержал дверь подъезда, давая ей войти. Она вошла. Тяжело вошла, ноги переставлялись с большим трудом, словно подошвы в туфлях были отлиты из свинца. Безумно болел большой палец на правой ступне, плохо болел, несколько дней, дергающей болью. Диабет пожаловал, трофическая язва зреет? Весьма возможно, возраст такой, что любые капризы со стороны здоровья могут легко воплощаться в реальность. И дышать – тяжело, черт уже знает, почему. Точнее, предположений – с десяток, не хочется просто выяснять.
      Звонок в дверь – оборвавшийся, дверь распахнулась рывком.
      - Господи…! – открыла мать пациентки, женщина лет пятидесяти, в смеси армяно-абхазских кровей сохранившая до сих пор свою утонченную красоту, которую возраст не тронул абсолютно. – Прошу вас… быстрее…!
      Интонация неправильная. Не как всегда. Да и обязательный комитет по встрече за два дома до адреса отсутствовал…
      Вертинский не стал ждать – рванулся вперед, отпихивая оранжевым ящиком и ее, и вызывающую.
      Да, судороги были – на сей раз вполне убедительные. Еще была рвота, заляпавшая идеально белый ковролин, синюшность кожи, зрачки «с игольное ушко» - и след от первой, неумелой, инъекции на тыльной стороне запястья, заляпанного темно-вишневой венозной кровью. Отец был тут же  - сидел на стуле, бледный, сжимающий левую сторону груди побелевшими от напряжения пальцами. К слову – тоже красивый, сохранивший и благородно тронутые сединой волосы, и тонкость черт, и густоту черных, юношеских, бровей. Хрен пойми, как у такой красивой во всех смыслах слов пары смогла родиться дочь, чья внешность даже при самой вежливой формулировке попадает под определение «отталкивающая»…
      Распоряжений не понадобилось – не первый и не сотый даже «передоз» в их совместной работе; Антон быстро, скупыми и короткими движениями, поставил венозный катетер, протянул, не глядя, руку, получая от нее ампулу налоксона, коротко вскинул ее перед глазами, читая надпись, перед тем, как открыть. Снова легкая волна непроизвольного раздражения – понятно, что так требует техника безопасности, понятно, что любой, кто не полный кретин, должен убедиться, что он вводит пациенту именно тот препарат, но – уставший от нагрузки и боли мозг воспринял этот жест как очередной контроль старой калоши Офелии Михайловны, с которой станется – сунуть промедол вместо налоксона, чтоб уж наверняка добить густобровую и большеносую юницу, скорчившуюся на полу, пускающую густую слюну из посиневших губ на ворс ковролина.
      - Руку давайте! - произнесла она, разматывая манжету тонометра.
      - Кто… я? – взгляд отца, застывший, пустой, до сих пор не верящий, с трудом сфокусировался на ее лице.
      - Вы. Руку мне, рукав закатайте! Окно откройте! – это уже жене.
      Понятно теперь, почему сейчас нет обычной толпы горлопанящих родичей. Дочь-наркоманка – это позор, такой, что не отмыться в принципе. И уж тем более – не выдать ее замуж со стопроцентной гарантией. А еще – это удар по и так спотыкающемуся сердечному ритму главы семейства, который до сих пор не созрел на настоятельно рекомендуемое ему аортокоронарное шунтирование.
      - Доктор? – донеслось снизу. Антон хорошо обучен – и сразу понимает, что к чему. В частности, и то, что передознувшаяся соплячка, которая после инъекции антагониста опиоидов через десять минут раздышится и захлопает глазами – уже не основной повод к вызову.
      - Довводи, и кардиограмму давай! – сквозь зубы произнесла она. Повернулась к жене – бледной, трясущейся, не ожидавшей, что в течение каких-то пятнадцати минут все, что было в ее семье, рухнет. – Очень быстро – минимум двух мужчин ищите! Его надо на кровать, а потом повезем!
      - А… - тихо произнесла супруга, дергая горлом. – А…
      - ЖИВО!
      Заскрипел уже порядком изношенный ролик кардиографа, выводя расписанную черным термоленту, украшенную, в душу крысиной мамаше лопатой, характерными «кошачьими спинками». На миг она позволила себе прикрыть глаза. Вот, Вертинский, смотри, изучай, доходи башкой, если столько лет на линии тебя ничему не научили! Вот так и случается лажа на вызове, когда банальное «палец порезал» оборачивается поножовщиной и вызовом обеих спецбригад на себя! Обычно фельдшерята этому в первый год обучаются, наглухо отбивая себе рефлекс «Давайте я сам!». Надо напоминать, не пойму?
      - Морфин делаем?
      - Нет, в картишки перекинемся! - скрипуче произнесла она, вылущивая из металлической коробочки вторую ампулу.
      Лежащий тяжело дышал, вращал выпученными глазами, слепо обшаривающими натяжной, отражающий комнату, потолок черного цвета, грудь его, обклеенная электродами кардиографа, мелко и неровно двигалась туда-сюда, и была мокра от пота, струйками сочащегося между редких седых волос, грудь украшающих.
      - Хайрик..?51 – неуверенно донеслось с пола – дочь изволила очухаться.
      Звук тяжелой, наотмашь выданной, пощечины, плач – в два голоса.
      - Беран'т паки, анасун52! – страшно, надрывно. – Довела отца… дрянь!
      - Потом… черт возьми! – пришлось ей рявкнуть. – Мужчины где?! На себе мужа вашего попру?!
      Надрывно заорала сирена. Машина, несколько раз зацепив бордюры, огибая причудливо припаркованные ковчеги достатка местных жителей, выбиралась с горной улицы Пасечной на более равнинную улицу Донскую – с трудом. Под потолком, на перекладине, мотался пластиковый мешочек с физраствором, тихо шипел кислород под натянутой на лицо лежащего пластиковой маской, а Офелия Михайловна, поглядывая на наручные часики, накачивала грушкой манжету тонометра до цифр 200 на циферблате уже порядком зашарканного использованием манометра – чтобы через пять минут ее ослабить, а через пять них же – снова раздуть до указанных цифр. Пусть считают ишемическое прекондиционирование шаманством и ересью – именно так она в прошлый раз этого же пациента до приемного отделения третьей городской больницы довезла. Вон, даже до второго инфаркта с кардиогенным ухитрился дожить…
      Довезла и в этот раз. Мовзенко, правда, отвернул рожу – сразу уцепившись за телефон. Впрочем, сразу же и стало понятно, почему.
      На каталке лежала женщина, пожилая, закутанная в халат, на ногах были теплые вязаные носки и пушистые домашние тапочки. Дышала она очень паршиво – если серию диких, хлюпающих и рыгающих хрипов можно назвать дыханием. Диагноз довершал мутный плавающий взгляд расползающихся в стороны глаз, обильный пот, обвисшая с правой стороны щека, сглаженная правая часть морщинистого лба и запавшее веко – с той же стороны.
      - ДА СДЕЛАЙТЕ ХОТЬ ЧТО-ТО! – молодая женщина при ней, в строгом темном, в мелкую серую клетку, костюме, с маникюром и изящной прической под прямой срез. – ВЫ ВРАЧИ ИЛИ КТО?!
      Вертинский дернулся – сначала, но тут же сделал шаг назад, каменея лицом. Было, обжигался.
      - Может, не знаю, отвезете ее в третий корпус? – донесся рассчитано громкий голос фельдшера приемного. – Вашу перевозку пока дождешься – она, сами понимаете..!
      - Вызов делайте – отвезем! – бросила через плечо врач, оставляя на стойке сопроводительный лист и давая знак фельдшеру следовать за ней. И уйти без скандала. Какое там… в ее плечо тут же сцепились пальцы с бардовыми ногтями, украшенными стразами.
      - Послушайте, вы что, вам вообще плевать?! – глаза у женщины безумные, дергающиеся. Сразу видно, была на работе, позвонили, сказали, что маму нашли на полу, добрые люди, не дожидаясь вечно занятой «Скорой», привезли сюда, в больницу – в первую, которая на ум пришла. Но не в ту, как оказалось. Точнее, не в тот корпус. – Вы люди или кто?! Видите, человек умирает – вы как вообще..?!
      - Вызов сделайте – отвезем, - повторила она, отдергивая руку.
      На разных языках сейчас разговор. Инсульт там, судя по бурной симптоматике  – стволовой, что в совокупности с возрастом дает крайне отвратный прогноз на ближайшие часы. Больная нетранспортабильна в принципе, остается только догадываться, как ее довезти сюда живой ухитрились. Брать ее в машину – уже риск, смерть будет на тебе, и отписываться от нее ты упаришься.
       А брать в машину без карты вызова на руках, это уже не риск – это самоубийство.
      Втягивание воздуха, звучное «хххфтьфу!» - и плевок, размазывающийся на ее щеке.
      - Вот тебе вызов, сука!!  Тварь, чтоб ты сдохла!! ЧТОБ ВЫ ВСЕ СДОХЛИ, МРАЗЬ ПОГАНАЯ!!!
      Фельдшер ее заслонил собой, как всегда. Отругиваться не полез, как было бы в его юные годы. Все уже прекрасно понимает Антон Вертинский. Нет в медицине черного и белого. Нет абсолютной правды и неправды. Нет справедливости, нет счастья, нет радости – и нет того драного, еще в медицинском училище обещанного, удовлетворения, когда больной спасен, ты – молодец, и готовишься к заслуженному отдыху на лаврах под гул восторженных аплодисментов. Зато полно вот таких вот чудных моментов – когда после с трудом довезенного живым до стационара отца семейства твоей наградой будет харчок в лицо. Не потому, что ты плохо отработала, Офелия, совсем не потому.
      Тяжело, с каким-то непонятным всхлипом, дыша, она забралась в машину. Провела ладонью по лбу, стирая липкий пот. И с яростью проскребла пальцами по щеке, стирая чужую слюну.
      Только бы не упасть…
      - Простите меня, Офелия Михайловна, - негромко донеслось сзади, из салона.
      - За что? – не поворачиваясь, ответила она, нарочито упираясь в карту вызова. В первую из двух.
      - Вы знаете.
      - Нихрена я не знаю, - буквы на серой бумаге выходили какими-то кривыми, ломаными, непохожими на ее обычный почерк. Писала она всегда отрывисто, буковку от буковки, сразу возненавидев дебильный юмор про кривой врачебный почерк.
      - Вы уйти могли тогда. Я помешал. А теперь – вот…
      - Что – вот? – она повернулась, сверля своего фельдшера взглядом.
      Что – вот, Антон Вертинский? Вот – это, в смысле, что врач твой – гнилье ходячее, уже отработанное, но за работу цепляющееся, чтобы не сдохнуть дома от тоски в первую же неделю? Давай, говори, не стесняйся, раз начал! Все лучше, чем сопеть за спиной и опекать, как курица яйцо.
      Он не отвел взгляда – как обычно сделал бы. Странный у него был взгляд, непривычный, какой-то повзрослевший, потяжелевший, утративший обычную юношескую наивность. Тяжело ему дался уход Вересаева. И смерть Якунина – тоже.
      - Что – вот? – с нажимом повторила Офелия Михайловна.
      - Я не хочу вас потерять, - тихо, но твердо произнес Антон. Все так же – не отводя глаз.
      - А если бы уйти дал – не потерял бы?
      - Потерял бы. Но не так. Не среди вот этого вот всего! – он с ненавистью зыркнул в сторону дверей приемного отделения. – Если вам уйти – то в лучший мир, в утопию, черт возьми, а не в землю Верещагинского! Хотя бы за то, сколько вы для людей за все это время сделали – вы заслужили покоя и благодарности, а не того, чтобы вам в лицо харкали!
      Надо же. Прорвало мальчика.… Почти что лозунгами заговорил.
      - А женщина, та, что сейчас там в задыхе и с очаговой симптоматикой – ты точно уверен, что она не заслужила? – коротко, прищурившись, спросила она. – Точно знаешь, что ей вот так вот судьба – на каталке в приемнике душу богу, или кто там за справедливость отвечает, отдать? Что мне нужно, а она – перебьется?
      Сейчас Вертинскому полагалось головой замотать, покраснеть от злости, отвернуться, и после – пару часов и тройку вызовов разговаривать с ней сквозь зубы, короткими фразами.
      - Вы все равно всех не спасете, Офелия Михайловна, - медленно произнес фельдшер. Все так же – с какой-то тоскливой жалостью ее разглядывая, словно брошенную детскую игрушку в грязной луже. – И, если сами посреди вызова вот так же – на эту каталку угодите, никому от этого лучше не станет! И больным – в первую очередь!
      - А если пропаду прямо с дежурства, как Альфия или Лусман ваша – им легче будет?
      - Больным на вас плевать! И на меня – плевать. На всех нас. Им только на себя, любимых, не плевать. Вы давно комментарии к любым медицинским новостям читали? Любые наши жалобы у них – «нытьё», любая попытка привлечь внимание к нашим проблемам – «хрена вы тогда работать пришли, увольняйтесь». Если нас всех завтра не станет – они, если и будут рыдать, так только по поводу, что теперь некого посреди ночи на сопли и зуд в промежности дернуть. Вы ради них сейчас..?
      - … полураздавленной жабой ползаю? – прошипела врач.
      - Не надо давить на хамство! – на щеках Антона заиграли желваки. – Я не дамочка, в обморок не упаду, за аргумент это тоже не прокатит! Вы меня услышали! Даже Нина Алиевна – не стала…
      - НИНКА УМИРАЛА! – рявкнула она, сама для себя неожиданно хватив кулаком по переборке между кабиной и салоном. – У НЕЕ АНЕВРИЗМА ЗРЕЛА, ЕЙ СЧИТАННЫЕ ДНИ ОСТАВАЛИСЬ!! И ТО – ОНА ДЕРЖАЛАСЬ НА РАБОТЕ ДО ПОСЛЕДНЕГО, ДАЖЕ КОГДА КРОВЬЮ УЖЕ КАШЛЯЛА! Я, ТВОЮ МАТЬ, ДАЖЕ НЕ ЗНАЮ, УСПЕЛА ЛИ ОНА ЗА ЭТОТ ПОРОГ УЙТИ!!
      Наступила тишина – давящая, звенящая, туго натянутая. Водитель, надо ли говорить, покинул кабину еще до начала разговора.
      - Не знал… - едва слышно. Куда девалась только суровая брутальность в голосе.
      - Не удивлена! - ядовито ответила врач. – В вашем поколении вообще полно тех, кто не знает, но лезет со своим мнением и советами. Обычно они про «нытьё» и «хрена работать пришли» в комментариях верещат, но, вижу, и на линии порой попадаются!
      По лицу Антона прошла судорога – злая, короткая, проструившаяся и пропавшая. Он не психанул, не закрыл рывком окошко, как он это делал в ходе их коротких перепалок.
      Но на короткий миг его взгляд стал волчьим:
      - Хотите, как она? Не успеть? Кровью захлебываясь, на карачках на свой последний вызов вползти? Чтоб после этого вам вот так вот, в благодарность, в лицо плевали? Достойная цель, Офелия Михайловна. И благородная. Жаль, оценить некому будет.
      Он отвернулся.
      Отвернулась и она. Не о чем говорить. Тем более что гул в голове – стал сильнее, и начал ощутимо давить на барабанные перепонки изнутри. А еще – мерзкий осадочек того, что мальчик, в кои-то годы – прав, и, не зная, повторяет ее же слова, Нине в свое время сказанные.
      Только бы не свалиться…
      Звякнул сигнал на планшете. Перевозка – из приемного отделения третьей городской, корпус один – в эту же больницу, корпус три. Разродился Мовзенко, дозвонился-таки до диспетчера направления. Хотя мог бы невролога выдернуть, транспорт у них при стационаре имеется, как без него. Гнида…
      
      Ее качнуло еще раз – но теперь уже капитально, со знаком качества. Перед глазами все на миг потемнело, а потом перед глазами все стало каким-то ярким и неестественным, чрезмерно насыщенным. Руки Вертинского тут же вцепились в нее, придерживая, прижимая к борту машины.
      Вечер. Холодно. Станция готовится к пересменке, сонные солнечные лучи вяло пробираются по крышам и голым кронам тополей. Дует ветер – как всегда, к ночи с моря начинает натягивать туч, поэтому закаты сейчас – если и есть, короткие, блеклые, исчезают быстро, и на зимний город наваливается тяжелая зимняя серь, а потом и чернота стылых сумерек.
      На миг, тяжело дыша, она обвела взглядом двор – который уже двадцать пять лет как созерцала сутки через двое. Все тот же потрескавшийся асфальт, в некоторых местах вытертый до бетона, те же выбеленные бордюры, те же два кипариса, охраняющие ворота и шлагбаум, отграничивающий станционный двор от любителей парковаться на территории стоянки сантранспорта, тот же гараж главного врача у углу, наглухо запертый, череда магнолий за бетонным забором, желто мерцающие окна малосемейки через дорогу. Все как всегда… кажется. Разве что в дальнем углу, под навесом, угрюмым рядком выстроились шесть машин – пустующие бригады, на которые людей не нашлось. Частично сработала мантра «не нравится – увольняйтесь» от благодарного социума, частично – то, что сейчас, понизив голос, называют в курилке «солнечным порогом». Забавно, но каждый раз, когда снимается репортаж о работе службы скорой медицинской помощи в городе (обзорное скольжение камеры по замершим санитарным машинам во дворе обязательно), пустующие бригады как-то в кадр не попадают. Случайно, разумеется.
      - Идти сможете? – голос Вертинского какой-то чужой, словно из-за стены. – Офелия Михайловна, слышите, нет? Или ребят сейчас…
      - Да смогу, иди ты к черту…! – удалось ей выдавить из внезапно онемевшей гортани.
      - Ага, вижу, - перед ее лицом внезапно возникло лицо Антона, странно дергающее, плывущее и размазывающееся. – И верю. Э!
      Он громко свистнул, махнул рукой кому-то.
      - Иустин, браток, подойди-ка!
      Она, судорожно цепляясь за раздвижную дверь, опустилась на подножку машины, смутно ощутив сквозь форменные брюки холод металла. Кажется, на ней ее бестолковый фельдшер любит сидеть, забивая бронхи сигаретным дымом после очередного дрянного вызова. Может, сигарету у него попросить?
      Мысли – внезапно став вязкими и сонными, туго мешались в голове, наползая одна на другую, словно улитки в садке.
      Между машинами вклинилась холодная струя ударившего по району порыва ветра, отдающая мерзлой морской солью. Лицо, до этого какое-то чужое и онемевшее, словно маска, чуть отпустило. Но – только чуть.
      Все?
      Мысль упала как-то обыденно, рутинно, словно речь шла о цене на газету.
      Было еще четыре вызова после той перевозки, но – ни один ее не переплюнул, потому что пациентка дышать перестала прямо сразу после того, как ее, быстро катетеризировав,торопливо погрузили в машину, на первом повороте от «тройки» на улицу Дагомысскую – захрипела, коротко задрожала, а после начала быстро синеть, не обращая никакого внимания ни на форсированную ингаляцию кислорода, ни на непрямой массаж сердца, ни на адреналиновые попытки разбудить водитель ритма хоть какого-нибудь порядка. Был дикий, надрывный крик дочери, была почти часовая возня в машине, попытка кардиоверсии, больше напоказ – ни один электрический удар в вяло обвисший в сердечной сумке миокард не способен заставить обескровленный ствол мозга, где уже запущен каскад патологических реакций вокруг гематомы, начать функционировать полноценно.Был звонок старшему врачу, неосторожное: «Дмитрий Станиславович, у нас тут труп в присутствии…», был оглушающий вопль: «ТРУП??! ТРУП?!!! ЭТО МАМА МОЯ, ТЫ, МРАЗЬ!!!» - и ослепляющий удар, оставляющий на коже бороздки от новомодных нарощенных ногтей. Была доставка тела в затхлый уголок, на задворках третьего корпуса третьей же больницы – задавленный двумя монументальными опорными стенами вход в отделение судебно-медицинской экспертизы, вечная сырость, пятна мха на каменной облицовке стен, был грохот роликов складной каталки по пандусу. Была дочь, разом сникшая, сгорбившаяся, рыдающая, сидя на заботливо вынесенном кем-то из санитаров судмеда стуле, содрогающаяся всем телом.  Был пушистый тапочек, упавший с ноги, оставшийся в машине, сиротливо лежащий между лавкой и лафетом.
      Было и то, что она, тяжело, опираясь о поскрипывающие носилки, пробралась через салон, подняла тапочек. Пойти и отдать дочери? Нарваться на очередную волну ненависти, еще один удар по лицу? Но как его выбросить, ведь еще полчаса назад он служил своей хозяйке, не зная, что она закончит этот день в холоде останкохранилища морга, а он – на куче мусора в металлическом баке…
       Прижала к себе. Сильно, до боли, до жжения в глазницах, закрыла глаза. Тихо шептала что-то, каясь за что-то, прося прощения непонятно у кого и почему…
      Может, и правда – хватит? Прав же мальчик, не вечно здоровье, силы физические духовные у вечно одинокой Офелии Милявиной.
      - Антон, а что… слуш, а как она..?
      - Тише будь! Офелия Михайловна, руку мне на плечо!
      Смутно чувствовалось, как двое ее подняли, поволокли куда-то, закинув руки себе на плечи, и крепко удерживая за талию. Или что там сейчас на ее месте.
      Было тошно. Было горько. Что-то словно, добравшись до ее глотки, вцепилось в нее – и теперь с садистским удовольствием медленно сдавливало холодные пальцы, не давая дышать.
      Она пришла в медицину, чтобы спасать. Никто, ни одна тварь, не предупредила ее о том, что ей придется НЕ спасать – на регулярной основе! Никто не сказал ей, что в медицинском училище, что в институте, что вот так вот будет – подло, несправедливо, по-сучьи, когда работа медика экстренной службы все больше будет напоминать работу констататора из того самого бюро, куда они сегодня отвезли мать девушки, разодравшей ей лицо ногтями. Она знала, что будет трудно, потому что – сутки, этажи, отеки легких, геморрагические шоки, нарушения ритма, астматические статусы и выпадение петель кишечника, но, относя свой диплом в отдел кадров станции, понятия не имела, что будут еще и бессонные наглухо ночи, от вызова до вызова, будут капризные скоты, пользующиеся термином «больной» как дубинкой для битья, будут люмпены, не способные связать между собой даже пары слов, кроме матерных, будут бездомные, с сумасшедшими опустошенными глазами, умоляющие увезти их с улицы куда угодно, лишь бы – увезти, что будут неблагодарные твари, за твою работу искусно и профессионально поливающие грязью все – твою службу, твою бригаду, твою фамилию, с помощью юрких журналистиков красиво и грамотно перевирая каждый факт, каждое сказанное тобой слово, будут законы, защищающие кого угодно, кроме тебя. И точно нигде и никем не озвучивалось, что, работая на «Скорой помощи», надо будет свою принадлежность к ней стыдливо прятать, словно родимое пятно – дабы не нарваться на очередное «А вот ваша эта «Скорая»…», с последующей тугой струей помоев в адрес. А счет тех, к кому ты не успела – он будет только расти и множиться, что работа медика «Скорой помощи» сведется к драной алгоритмической рутине, втыкании дремучей магнезии в зады, отпискам и подгонке содержимого карт вызова под стандарты, и лишь иногда – к спасению жизней. Если успеешь, утопая в этом всем чертовом болоте.
      И ни слова не было сказано о том, что на каждом таком вызове, где ты – не спас, не успел, не справился – ты кусочек за кусочком оставляешь свою душу, пока у тебя не остается ее жалкий обломок, сгусток пульсирующей боли, отупляющей, отнимающей силы, медленно убивающей.
      Крыльцо станции внезапно дернулось, потом скакнуло, а потом встало вертикально, отозвавшись в скуле и боку ослепительной вспышкой.
      - … да держи ты ее, баран!!
      - … зови «шоков», хрена ты копаешься?!
      Голоса. Топот ног в синих брюках с серебряными светоотражающими полосами, окруживших ее. Гул в голове, чтоб ему сгореть…
      Давящая боль в средней трети плеча, колющая боль в локтевом сгибе.
      - … вена есть!
      -… аккуратно, перекладываем! Вертинский, отойдите, дайте работать!
      Короткий взблеск заходящего солнца на очках старшего врача, на миг склонившегося над ней.
      - Двенадцатая где?
      - С вызова едет, на Московской уже, Дмитрий Станиславович!
      - Поторопите!
      Потолок коридора, светильники с отражателями, пятна на штукатурке – напоминание о визите очередной комиссии, к которому удачно прорвало трубу в дамской комнате на втором этаже, расписав потолок неприглядного вида разводами. Подкатила кратковременная тошнота, сменившаяся тяжелым распирающим чувством в щеке – той самой, в которую попал плевок, а после – пришелся удар ногтями.
      На миг получилось свести взгляд в одну точку. Вертинский – злой, с дергающимися губами, вцепившийся в каталку, сверлящий ее взглядом.
      «Инсульт?» - хотела спросить она. Но не смогла. Хотя в голове это слово сформулировалось четко, дальше гортани оно не пошло – по крайней мере, те звуки, что ей удалось издать, несли мало информации.
      Рядом с ним – светловолосый дурачок, который с Минаевой работал, с именем каким-то смешным, встопорщенный, возбужденно суетящийся, бросающийся то к окну амбулаторного кабинета, то к двери, то – к подвешенному на стойке для капельницы пластиковому флакону, вдумчиво разглядывая падающие капли.
      Кузнецкий тоже был – запах его дорогого парфюма чувствовался, но он явно держался поодаль, не попадая в поле зрения. А оно, поле – как-то сразу сузилось, поблекло, и даже посмотреть куда-то, кроме как на своего фельдшера – не получалось. И, проклятье, левая штанина все больше и больше пропитывалась сыростью. Мочевой пузырь, и так переполненный после десяти вызовов без заезда на станцию, после сосудистой катастрофы в коре головного мозга – сдался.
      Все? Да - все. Не зря столько лет на линейной бригаде не высыпалась – чтобы в состоянии быть поставить себе самой финальный диагноз.
      Юркой рыбкой мелькнула какая-то дурная мысль, что надо сказать Антону, чтобы через старшего врача проблему решил – как наркотики утром сдать, она же точно не сможет. И вообще – с квартирой же что-то делать надо… обычно люди завещания какие-то пишут, или что там у них вообще бывает?
      А ведь, говорят, на какой-то душеспасительный лад надо мысли настраивать. Ей же – только какая-то чушь на ум лезет.
      Антон нашарил ее пальцы – быстро похолодевшие, безвольные, растерявшие силу и живость, сильно сжал. Он ничего не говорил, да и не надо было. Мальчик все понимает. Знает, что такое инсульт, особенно в таком возрасте, и что восстановительный период растянется на годы, которых у нее уже нет. Особенно, если очаг ишемии шарахнул по фронтальной коре – а так оно и есть, если учесть, что сейчас она лежит на каталке в луже собственной мочи.
      И если дышится все тяжелее и тяжелее, каждый вдох – словно сквозь толстое одеяло продирается.
      - Вертинский, присмотрите, бригада реанимации уже на подъезде, - коротко раздалось откуда-то сзади голосом  Кузнецкого. Стукнула дверь. Понятно. Не хочет оставаться и видеть, как от врача Офелии Милявиной останется лишь…
      - Иустин, выйди, а? – глухо произнес фельдшер.
      Было что-то страшное в его голосе, что-то нехорошо надорвавшееся, что заставило блондинистого санитара торопливо покинуть кабинет, не задавая лишних вопросов.
      - Вы меня слышите, Офелия Михайловна?
      На миг ей удалось снова сфокусировать взгляд, злясь, что не получается снова сверкнуть яростно глазами, как получилось бы еще час назад. Хоть сейчас бы мог удержаться от откровенного идиотизма! Ну, слышит, и что? Ответить-то не получится. Да и перед глазами – снова муть и тошнотворная пелена.
      На миг она ощутила, как что-то мокрое ткнулось ей в щеку. Она поняла – что, но не смогла обнять в ответ – одна рука уже отказалась от участия в ее жизни, а в локтевую вену второй был погружен катетер. Пальцы Вертинского сильно дрожали, пока он обнимал ее, гладил по волосам, глухо мычал, давя рыдание, моргал глазами, роняя на дерматин каталки крупные жгучие слезы.
      - Не уходите, Офелия Михайловна… не уходите, пожалуйста… Нахрен мне эта работа без вас..? Вы же все можете, все знаете… не уходите! У вас получится..!
      Гаснущим сознанием она воспринимала его слова, понимая, даже анализируя – но они растворялись, словно капли чернил, падающие в беснующуюся водяную стену водопада.
      Тяжело задышав, закашлявшись, она задрала голову, судорожно ей заворочала, пытаясь увидеть закат за окном – хотя бы в последний раз. Что угодно, только не потолок амбулаторного кабинета, не стену в бежевом кафеле, не деревянную, в белое выкрашенную дверь, на которую падали лучи, не золотую полосу в проеме…
      Ее вырвало – тяжело, грязно, прямо на себя. Антон, торопливо проведя ладонью по глазам,  потянулся к стоящей на столике медицинской укладке, за стерильной салфеткой.
      И замер – с протянутой рукой, округлившимися глазами вытаращившись на дверь – не веря, не надеясь, боясь моргнуть, чтобы чудо вдруг не пропало.
      Моргнул несколько раз, протянул палец, почти коснувшись золотой полоски, выбивающейся из щели.
      А потом, словно его кто-то пнул, кинулся вперед, рванув ручку на себя.
      Двор бабушки Лизы утопал в медвяном августовском солнце, разливающем по листьям шелковицы  и обожженной глине брусчатки оттенки медного, золотого и алого, уютно светились окошки кухоньки, а из кирпичной трубы, густо поросшей мхом и оплетенной хмелем, вился белый дымок. Калитка была приоткрыта, а к воротам был прислонен велосипед. Возле него стояла босая девочка - чуть раскосые глазки, короткий, выгоревший на солнце сарафан, крепкие босые ножки со стандартно исцарапанными коленками, серьезный взгляд и облупленный на солнце носик с конопушками.
      - Дядя, а Офеля идет?
      Вкусно пахло чем-то – то ли пловом, то ли лапшой с куриным мясом, то ли чем-то специфическим, булькающим сейчас в глиняном горшочке, вперемежку с картошкой, стручковым красным перцем, мелко нарезанными кабачками и укропом.
      - Нина… Алиевна..? – голос Вертинского сел, не справившись.
      - Вы ей скажите, что баба Лиза ругаться будет, если она снова опоздает, - строго сказала девочка, деловито почесав бедро, украшенное темно-коричневым степным загаром и красным пятнышком комариного укуса. – И на Уруп53 не пустит больше!
      - Пустит, не переживайте, - хрипло ответил фельдшер.
      Словно во сне, странном, наполовину реальном, она почувствовала, как руки Антона, внезапно ставшие жесткими, сильными, вцепились в ее  плечи.
      - Офелия Михайловна… слышите?! Вы же слышите, не отвечайте! На меня навалитесь! Вы сами должны, я вас не дотащу!
      Еще бы… не те годы, когда фигура и вес радуют, верно. Зато те годы, когда ноги, сползая с каталки, тут же подгибаются, давая шлепнуться на пол, выдирая из вены катетер. Да и незачем им стоять, чушь это все, бред, дичь. Нет никакой Нинки, нет бабушки Лизы, и двери этой – тоже нет. Есть только массово отмирающие нейроны от мгновенно накатившего обескровливания коры мозга, творящие сейчас чудеса со зрительными нервами…
      Вертинский застонал, коротко взревел, кажется, в пояснице у него что-то ощутимо и звучно хрустнуло – он поднимал ее с пола, хотя бы на колени, чтобы хоть ползком, хоть как…
      - Дядя, если Офеля до солнца не придет вечерять, плохо будет! - раздался голос девочки. Ставший еще серьезнее, с тревожной, совсем взрослой, ноткой.
      От заката – на стене и двери осталось лишь размытое бардовое пятно, тускневшее с каждой секундой.
      - Офелия Михайловна!! Пожалуйста!!
      Где-то замычала корова Муська, зазвенев колокольчиком. Запели сверчки в огороде, большом, полном жирной богатой кубанской земли, аккуратно перекопанной бабушкиными руками – лопата редко скучала без работы. Мягко отсвечивала белым табличка «Милявина Е. А.» с красной звездой. Только на сей раз звезда не была обведена черным. Зато -  ниже добавилась надпись «Милявин Д. П.».
      А еще – не кажется же? В сарае, где коровка Муська – слышалось ржание, и тихое пение приятным мужским, с хрипотцой многолетнего курильщика, голосом: «…За Кубанью огонь горыть, столб в поли видно, пийшлы, пийшлы козаченьки - чуть шапочки видны…», а еще что-то звякало и бряцало. Дедушка Митя жив, и возится с конем, которого так мечтал купить до войны? Как такое вообще может быть?
      Голову снова закружило, сильно – наотмашь ударило красным, огненной змеей скользнуло по груди, рванулось вглубь кишечника, мимоходом ошпарив желудок и обдав почки жаркой струей.
      Только бы не свалиться… не сейчас…
      Она еще дышала, когда получилось протянуть здоровую руку, коснувшись стремительно немеющими пальцами покрытых летней дорожной пылью пальцев ног Нины.
      Теперь точно - всё.
      
      Когда двенадцатая бригада ворвалась в амбулаторный кабинет, она застала там только Антона Вертинского, сидящего на кушетке, потного, всклоченного, с дурными смеющимися глазами, обведенными кругами и засохшими следами недавних слез.
      - Если это была шутка, Станиславович, то хреновая, - холодно произнес Рысин, оглядывая кабинет. – Михайловна где?
      Кузнецкий не ответил, сощуренными глазами обводя кабинет, фиксируя все – пятна крови на полу, истекающий каплями физраствора катетер, до сих пор подключенный к пластиковому мешку, пятна рвоты на каталке, стоящей наискось посреди кабинета. Пушистый домашний тапочек, невесть откуда тут взявшийся, одиноко лежащий на кафельной плитке пола.
      - Поговорим потом, Виктор Евгеньевич, - отрывисто произнес он. – Извините, что…
      - Разнарядка с края пришла? – нехорошо скривился Рысин. – Тренировать? Чтоб не сильно в машинах расслаблялись?
      - Я уже сказал «извините» один раз, - голос Кузнецкого мгновенно стал суше и на октаву выше. – Я считаю, что этого вполне достаточно!
      - Сказал бы, что я считаю, - буркнул реаниматолог, давая знак фельдшерам – Нехлюдову и неуверенно улыбающейся и моргающей своими огромными глазищами дурочке Яншиной, следовать за ним. – Да, слышал, проценты за такое снимать насобачились… Вертинский, от тебя такого вообще не ожидал, если честно. Ржет сидит. Дебила кусок…
      Дверь за ними закрылась. Кузнецкий оправил халат, провел пальцем по переносице, поднимая и опуская очки. Его глаза, острые, колючие, снова обшарили весь кабинет.
      Вертинский взгляда не опускал, сидя на кушетке, подтянул под себя ноги, испытывая и давя какой-то идиотский позыв смеяться, безудержно, громко, со всхлипом, желательно.
      - Получилось, Антон? – негромко спросил старший врач.
      За окном темнело – быстро, густо, как оно всегда бывает южной зимой.
      - Что – получилось?
      Кузнецкий кивнул, словно услышал подробный и исчерпывающий ответ на свой вопрос.
      - Хорошо.
      Повернулся, чтобы выйти.
      - Дмитрий… Станиславович! – донеслось ему в спину.
      Фельдшеру удалось почти справиться с собой – потеряв врача. Навсегда. Вот так, на ровном почти месте. Может, конечно, он пока просто не все еще осознал и сумел разложить по полочками в своем мозгу. И даже голос – почти не  злой, почти не истеричный, не горящий желанием кому-то что-то выдрать. Пока.
      - Я вот только одного не понял…
      - Все ты понял, - не оборачиваясь, ответил старший врач.
      И вышел, толкнув перед собой выкрашенную в белое дверь амбулаторного кабинета. Выпустившую его в полный электрического света коридор подстанции.
      Не в густеющий сумерками двор кубанской станицы, полный сверчковых трелей и серенад квакш, где две девочки, взявшись за руки, побежали в сторону кухни, откуда уже несся нетерпеливый, чуть раздраженный ожиданием, стук бабушкиной здоровенной деревянной мешалки по котелку. Пока от деда Мити хворостины не получили обе.
      
      Антон сидел, откинувшись, уткнув затылок в холодную стену, слепо глядя в потолок. По щекам как-то само собой снова что-то текло, не спрашивая его. Пальцы – сами сжимались и разжимались, губы пытались что-то сказать, с чем-то спорить, доказать, оправдать и оправдаться. В груди что-то туго сворачивалось и начинало давить, больно, жгуче.
      Офелия Михайловна. Его врач. ЕГО ВРАЧ! С которой, бок о бок, он проработал два с лишним десятка лет. От которой многому научился, многое перенял, многое выбросил из головы, и многое забрал. Которую он уже привык воспринимать как обязательную и неизбежную часть своей жизни, как закат, голод и утреннее желание выспаться… которая, сама не того зная и уж точно не желая, стала для него, молодого глупого санитара с дипломом фельдшера важным и обязательным составляющим его ежедневного бытия. С глупой детской уверенностью, что Офелия Михайловна, как закат, голод и утреннее желание выспаться, будет с ним всегда – потому, что она должна быть всегда!
      А теперь – ее больше не будет...
      Но хоть – так, как он и хотел, не далее, как пару часов назад. За тем самым солнечным порогом, за который он не дал ей шагнуть не так давно.
      - БРИГАДА ЧЕТЫРНАДЦАТЬ, ОДИН-ЧЕТЫРЕ, ФЕЛЬДШЕР ВЕРТИНСКИЙ! – раскатилось в динамике селектора. – ЗАЙДИТЕ В КАБИНЕТ СТАРШЕГО ВРАЧА!
      «Не фельдшер Вертинский!!», - захотелось заорать, швырнув для убедительности чем-то в белый ящичек селектора. «Врач Милявина!! Она старшая, какого пса вы ее так быстро списали?!».
      Он, однако, не заорал. Он просто мотнул головой.
      Нет. Не хочу. Честно – не хочу. Отвалите!
      Лег на кушетку, скорчился, сжался, обняв плечи руками.
      Дрожа всем телом. Моргая от набегающих на глаза слез, уже осточертевших, но никак не желающих угомониться.
      Мутно глядя на белый пушистый тапочек, лежащий посреди кабинета, не пойми откуда взявшийся, неуместный здесь, особенно – в окружении кровавых подтеков из вскрытой катетером вены.
      Она ушла так, как он хотел. Очень хотел. Но – оказался совершенно не готов к этому. Вообще не готов. Никак.
      
      * * *
      
      Сцена осветилась – наконец-то. Осветилась хорошо, грамотно – убрана была вантами и декоративным намеком на реи, по краям – бухтами каната, огни рампы хищно сияли красным и оранжевым, а за спинами группы был развернут большой интерактивный экран – и на нем сейчас неспешно убегали куда-то в морскую даль волны. Вспыхнули софиты, осветив группу – точнее, гитариста и соло-гитариста, напряженных, стоящих, широко расставив ноги, у микрофонов, глядя куда-то поверх зрителей. Оба – стройные, с мускулистыми руками, стильные в пиратском антураже – один в кожаном жилете на голое тело, черной бандане и черных же кожаных брюках, погруженных в ботфорты, второй –в соломенного цвета парике с просмоленной косицей, роскошной треуголке с бахромой и белым пером, бархатном камзоле и белой рубахе с кровавым пятном на груди, в бриджах и туфлях с пряжками, с декоративной, но вполне себе абордажной саблей на широком, в пять пальцев, поясе.
      Толпа взревела, повскакивав из-за столов, вверх взлетели руки с «козами» из второго и пятого пальцев, а так же с мобильниками, сверкающими вспышками.
      - ВЫ ГОТОВЫЫЫЫЫЫЫ???!!!! – оглушающе раскатилось по залу. Зал был маленький, на большее рок-бар претендовать не мог, и две здоровенные черные колонки, расставленные у авансцены, намекали, что частичная глухота всем присутствующим сегодня обеспечена.
      - ААААААААААА!!!! – раздалось отовсюду.
      Надо же… Они популярные, что ли?
      - НУУУУУУ, ТОГДА, САРЫНЬ НА КИЧКУ, СУХОПУТНЫЕ!! ВСТРЕЧАЙТЕ ТЕХ, КОГО ВЫ ЖДАЛИ…. ГРУППУ «АБОРДАЖНЫЙ КРЮЮЮЮЮЮЮЮКККККК»!!!!!!
      Снова дикий ор, резонирующий, вздымающийся  и опускающийся.
      Сильно ударил свет из фар-вспышек, и руки обоих гитаристов синхронно вспорхнули,  сжимая медиаторы, и ударили в зал мощью гитарных рифов, на миг – почти утонув в волне восхищенный криков. Любимая песня – и самая первая. Обычно такие под конец придерживают… вроде бы.
      - НА АБОРДАААААЖ! – рванулось в зал – резко, громко, агрессивно.
      Пел Олег – и пел хорошо. Никогда бы не подозревала она, что он еще и умеет петь… и играть, и быть лидером рок-группы.
      
      Над морем вой, над морем свист,
      Крен нос-корма – то вверх, то вниз!
      На гребне в рай, а с гребня – в ад…
      
      Второй, тот, что в парике с косицей и треуголке, похожий на капитана, и, скорее всего, таковым и являющийся, вздернул голову, и они грянули синхронно, в унисон:
      
      …ГОРДИСЬ, КАРРРАМБА, ТЫ ПИРАТ!!
      
      В МУШКЕТЕ ПОРОХ И СВИНЕЦ,
      НА ГРОТЕ – «РОДЖЕР»-МОЛОДЕЦ!
      ТВОЙ АБОРДАЖНЫЙ КРЮК ГОТОВ,
      И «ЙО-ХО-ХО» – ОТ ВСЕХ БОРТОВ!
      
      «Капитан», изящно отставив левую ногу, припал на нее, танцуя кончиками пальцев по грифу гитары в каком-то сумасшедшем ритме, выводя будоражащее кровь ревущее соло, заставляющее против воли кожу покрываться сладко щекочущими мурашками. Олег, словно ненароком распахнув кожаный жилет, демонстрируя залу мускулистую грудь, встряхнул головой, мотнув хвостами банданы, наклонился к микрофону, зловеще сверкнул глазами:
      
      Дым расплывается везде,
      Бриг топит паруса в воде!
      Мушкет, топор, катлэсс, лепаж –
      И крюк им в борт – на…!
      
      - АБОРДААААААААААААААЖЖЖЖЖ!! – рванулся под потолок зала хор зашедшихся в экстазе голосов.
      
      Они оба вскинулись, единым движением стали спина к спине, задрали головы вверх, положив их друг другу на противоположные плечи, отыгрывая сложный бридж, задирая тональность песни выше:
      
      ВЕСЬ ЭКИПАЖ – К ЧЕРТЯМ НА ДНО!
      ВОДА – ЧТО КРАСНОЕ ВИНО!
      УТАЩИТ ДЕЙВИ ДЖОНС ВО ТЬМУ -
      ШАГАЙ-КА ПО ДОСКЕ К НЕМУ!
      
      И – расступились, давая место девушке. Фронтальный софит выхватил до этого находящуюся в полутьме сцены худую фигурку, ярко ее осветив. Полина была хороша – короткие ее волосы, окрашенные по кончикам красным, словно тлели, плечи обнимала просторная черная испанская рубашка с буфами, ниже – кукольную талию стягивал кожаный корсет с блестящими металлическими крючками, а еще ниже – короткая кожаная юбка, тесная даже для ее маленьких бедер, с косым подолом, открывающим ее левую ногу, тонкую, но стройную, куда выше, чем позволяли приличия для скромной дочери губернатора. Прижав к себе скрипку, уперев нижнюю деку в тоненькую ключицу, поджав ее челюстью, девушка вскинула руку, и повела звонкую партию, то короткими движениями, от колодки до середины смычка, то размашисто, трогательно поднимая и опуская острый локоток. Играла зло, вызывающе, полузакрыв глаза, густо подведенные красно-черным, не глядя ни на кого, так же – как и мужчины, отставив ногу в сторону и ритмично двигая бедрами в такт игре.
      Все, кто был в рок-баре, уже давно встали с мест, прыгали, кричали, размахивали руками и телефонами в такт огненному соло, проникающему, кажется, куда-то вглубь костного мозга, заставляющего против воли – подняться, тоже махать, что-то даже кричать, не слыша даже саму себя.
      За спиной группы, на экране – мельтешение картинок, нарезка из фильмов и производных нейросети, оскаленные рожи, окровавленные абордажные сабли, кортики, топоры, клубы дыма, лупящие из кулеврин в борт обреченного корабля, жалко обвисший такелаж, подранный книппелями, тонущие в океанской голубизне безвольно развалившиеся тела, окутанные бардовыми облаками крови, рыскающие вокруг акулы-мако…
      А потом – умолкла скрипка, Полина, опустив голову и свесив челочку, отступила назад. Умолкла и ударная установка. По залу поплыл мягкий перебор струн и чуть хриплый голос «капитана»:
      
      Ну, что, пират, ты стар, богат,
      Ты капер, пэр, сам черт – не брат!
      А все же – мечешься без сна,
      Когда в окно глядит луна…
      
      В его голос мягко, гармонично влился голос его старшего помощника, нагнетая, взвинчивая:
      
      Когда проклятая вода
      Тебя зовет опять – туда…
      В ту глубину, откуда зов
      Забытых мертвых голосов…
      Не вздернуть их, не утопить…
      Не можешь ты – ни спать, ни жить…
      Твоя отравленная кровь
      В артериях вскипает вновь!
      
      И – хором ударили и гитары, и скрипка, и бешеная дробь барабанных палочек, оглушающе накрывая стонущий от восторга зал:
      ОТКРОЕШЬ СТАРЫЙ СВОЙ СУНДУК,
      ДОСТАНЕШЬ АБОРДАЖНЫЙ КРЮК!
      И В ШЛЮПКЕ, РАНО ПОУТРУ,
      ПРОЧЬ УПЛЫВЕШЬ В МОРСКУЮ МГЛУ!
      
      ЭЙ, ДЕЙВИ ДЖОНС! ТЫ, СТАРЫЙ ПЕС!
      СМОТРИ, ЧТО Я ТЕБЕ ПРИНЕС!
      И ЭТОТ КРЮК, ЧТОБ МНЕ ПРОПАСТЬ –
      СЕЙЧАС ПОЛУЧИШЬ ПРЯМО В ПАСТЬ!
      
      Снова – обрыв звука, почти оглушающая тишина. Пот, текущий по лицам группы, ярко сверкающие глаза «капитана», гуляющий вверх-вниз кадык на шее Олега, заострившийся носик на лице Полины, все так же – полузакрывшей глаза, держа смычок между подставкой и накладкой грифа скрипки. Почти шепот, тихий, пугающий, продирающий до нутра:
      
      Растаял в море, как мираж,
      Прощальный крик….
      
      - НААААААААББООООРДААААААААЖЖЖЖ!!!! – раздался рев толпы, переходящий в грохот аплодисментов.
      Экран за музыкантами вспыхнул, поплыл надписью, стилизованной под старый пергамент: «На абордаж». Слова – О. Ефремов, музыка – П. Ханова». Пергаментные буквы снизу охватило пламя, торопливо сжигая надпись, скручивая из нее тонкие черные полоски пепла.
      Засверкало – смартфоны делали фото. Группа, на миг встав рядком, коротко и солидно поклонилась – чуть согнув колено. А после – Олег снова поднял вверх гриф гитары, тремя пальцами как-то хитро провел по верхним струнам, заставляя воздух в помещении загудеть и завибрировать.
      - Прокляяяятый реееейс!! – истошно закричала сидящая рядом с ней девушка, со стуком ставя коктейль на стол, расплескивая его по скатерти. А после – забираясь с ногами на лавочку, заменяющую тут стулья. Впрочем, кажется, охрана это не критиковала – по крайней мере, ни один из тех, кто скучал на входе, в ее сторону не дернулся.
      
      Был, был, был моряк, был да вышел весь!
      Вышел, вышел, вышел он в тот проклятый рейс…!
      
      Казалось – плавился воздух. Вокруг – прыгали и бесновались, размахивали руками, громко, до хрипоты, скандируя слова вместе с теми, кто сейчас играл на сцене. Мелькали вспышки, лучи, экраны телефонов – когда кто-то из фанатов включал прямой эфир с концерта. Было жарко, было шумно, было весело.
      Хотелось подняться из-за стола, за которым она полвечера просидела, ожидая концерта, хотелось, одним махом добив остатки коктейля, присоединиться к тем, кто, отринув стыд, страх и прочие условности, уже радостно скачет под будоражащие аккорды и слова песни о моряке, продавшем душу морскому дьяволу. Хотелось сделать хоть что-то, чтобы стряхнуть с себя тяжелое черное одеяло депрессии. Но не получалось.
      Никак.
      Гуля повернулась, вяло улыбнувшись девушке, прыгающей на лавке, и делающей ей приглашающие  жесты, направилась к барной стойке. Можно было бы и не направляться, Олег расплатится, она уверена – поэтому и направилась. Простите, мои дорогие скоропомощники. Не получается у меня веселиться, без мужа вот так вот оставшись. Даже если пытаюсь. Даже если очень пытаюсь.
      А концерт – он очень хороший у вас. Честно. Мне нравится. Просто… не могу петь, когда в груди разбитое стекло хрустит, понимаете?
      Выходя, она на миг замерла, когда окатила волна уличного холода. Из недр рок-бара, откуда до сих пор отдавало потным жаром, снова неслась скрипичная партия Полины – мощная, проникновенная, порождающая гулкое «АААААА!» фанатов и грохочущий топот их ног. А тут – темно, холодно, с мрачно-молочного неба падают отдельные снежинки. Дул сильный ветер с гор, и где-то далеко, в ночной темноте, над хребтом, ворчали отголоски грома. Приближается зимняя гроза  - редкое, но ежегодное явление, когда навалившийся на город буйный снегопад то и дело раскалывается ударами грома и сонными вспышками укрытых снежинками молний. Вот и хорошо. Под грохот спится лучше. Почему-то она всегда любила грозу и гром.
      Закутавшись в куртку, Гульнара зашагала по улице, сгорбившись, спрятав голову в плечи, накрывшись капюшоном.
      
      - Эни54? – осторожно позвала девушка, закрывая за ней дверь в подъезд.
      - Что, кызым55? – отозвалась Гуля, поддергивая ремешок кардиографа, висящий на плече.
      - Тебе не понравилось?
      - Очень понравилось.
      - Ты просто рано ушла.
      - А ты наблюдательна не по возрасту и категории, как я посмотрю.
      Полина фыркнула, смешно повела плечиком, волоча за собой кажущуюся огромной для нее оранжевую терапевтическую укладку. И то ладно, хоть удалось отнять у нее кардиограф.
      - У нас через неделю еще один концерт будет… ну, что-то между концертом и квартирником. Придешь?
      Второй этаж, третий. Лифта нет, разумеется, и не менее разумеется – этаж строго пятый. Других им не дают уже третью смену, разве что вклинится шестой и более. Распоряжение Костлявой, кого же еще. Полину из диспетчерской она убрала на следующую же смену, впихнула на пятую, к Зине Беско, да незадача – та очень вовремя ушла на больничный. Впрочем, она уходила на него каждый третий месяц, возраст есть возраст, тут даже старший фельдшер не рискует рыпаться, чтобы не нарваться на гневный нагоняй от Игнатовича по поводу священных коров и людей, отдавших линии лет больше, чем старшего фельдшера -  извилин. Пыталась сплавить ее в другую смену на той же бригаде, к «Лёнечке» Огаркову, ровеснику тети Зины, но и тут не срослось – Леонид Васильевич не вышел на очередное дежурство. Причем не вышел, отправив на телефоны главного врача, начмеда, старшего фельдшера смс с одинаковым скандальным содержанием: «Подумалось вот… А  идите-ка вы нахер, дорогие коллеги! Сорок годиков отдал – и будет. Ночами надо спать!». И, судя по разговорам – больше Леонида Васильевича никто не видел – как и остальных… Не вскрылось бы, если б Костенко, профессиональная сплетница, умела держать язык за зубами… ну, а то, что любая информация умеет просачиваться – факт давно доказанный. Вот и поставила попавшую в опалу Полину на семнадцатую бригаду… осиротевшую.
      - Может, и приду. Ты как – сама меня зовешь?
      - Нет, не сама, - глаза Полинки – словно два кристалла. Дал же Всевышний ребенку талант – всегда правду говорить. Сколько ей еще вынести придется, прежде чем понять, что дар этот – проклятый?
      - Знаю.
      - Он тебя очень любит, эни, - девочка сосредоточенно топала следом. – Хотя и пытается все это напоказ не выставлять.
      Гуля на миг остановилась, прикрыла глаза. Устала. Очень устала. От всего. Не в традициях ее народа обсуждать, и уж тем более – критиковать промысел того, кто создал эту жизнь, планету, этот долбанный пятый этаж, и повод к вызову, но, когда пора придет закрыть глаза навсегда – ей точно найдется, что сказать. И за жизнь, растраченную впустую, и за бездетность, и за работу эту, забравшую у нее все – молодость, счастье, здоровье… любимого мужа.
      - Amor at tussis non celatur?56– едваслышноусмехнуласьона.
      - Vere!57–подхватила Полина.
       У девочки талант к языкам – богатый и жадный, требующий новых и новых знаний. Она очень бойко говорит на английском, чуть похуже – на французском, умеет объясниться на армянском местном и даже слегка на ереванском его диалекте, немного – на аварском, после медицинского училища – влюбилась в латынь, и частенько употребляет в речи латинизмы и поговорки. А, будучи поставлена на семнадцатую и узнав, что ее фельдшер Гульнара Альфатовна – татарских кровей, просияла, и теперь пытает ее общением именно на татарском языке. Попытка отослать ее к программе-переводчику в интернете не сработала, Полина, нахмурив тонкие бровки, категорично заявила, что так речь не освоить, хотя бы потому, что крымские татары слово мама произносят как «ана», а казанские – «эни», и это еще не самый тяжелый нюанс. Гуля сдалась – быстро, быстрее, чем ожидала сама. А еще быстрее, буквально черед две-три смены, с удивлением поняла, что уже почти любит эту девочку – маленькую, худую, решительную, никак не выглядящую на свои двадцать годиков с одним лишним. Полина приходила на смену вовремя, молча, сопя, отстраняла ее и от ревизии укладок, и от мытья машины, сама, без напоминания, заполняла и расходные листы, и сопроводительные (давая ей разве что расписаться), ругалась в заправочной за место в очереди на пополнение, так бодро, словно работала тут уже не менее десяти лет, на вызовах – становилась молчаливо-сосредоточенной, ловящей каждый ее жест, каждое слово, быстро и аккуратно выполняющей все, что ей стоило попросить. На первой совместной смене она оказалась совсем сырой - в вены попадала не очень, венозный катетер ставить не умела, да и кардиограмму снять – тоже, но, слыша ее мягкие и аккуратные поправления, схватывала все на ходу, не оскверняя священнодействие наставничества ни угуканьем, ни комментариями, ни, Аллах убереги, возражениями и комментариями. А еще – очень легко и просто стала отзываться на обращение «дочка», так же быстро перейдя на обращение «мама» к ней. В прошлый раз, сдав уже смену, расходясь в разные стороны за станционными воротами, чуть помешкав – обняла, ткнувшись слегка растрепавшимися волосами ей в подбородок, а после – торопливо затопала прочь, не оглядываясь.
      Узнавала про нее, не сдержалась, хотя всегда сторонилась слухов и копания в чужом белье. Невенка Милован, сидя напротив, сложив руки в подол несуществующего школьного фартука, как первоклассница, отвечающая урок – рассказала ей все подробности, после которых Гульнара, выйдя на балкон бригадной комнаты, вылущила из пачки сигарету, и, кривясь, скурила ее почти всю, хмуря брови и тяжело дыша. Понятно, почему сербочка, дитя войны, в курсе… Родители Полины родились и жили в Грозном, она родилась там же, там же их и застала вторая чеченская война. Девочке было три года, когда за полторы недели до Нового Года, дверь в их квартиру выломали, наполнив темную прихожую жуткими запахами пота, пороховой гари, перегара и сладковатой «шалы», что-то тут же ломая, круша и вопя дикими голосами. Отца застрелили прямо там же, после короткой перепалки, в упор, забрызгав обувницу и вешалку с куртками и пальто темно-вишневым, мать, несколько раз ударив по лицу и животу – в одном исподнем, дав забрать ребенка, вышвырнули на улицу, в снег, дав длинную очередь поверх головы напоследок и заорав: «Паскхий чущькя!!». Были соседи, из этнических, кто остался, но они все молчали, никто дверей не открыл, рыдающую женщину, замерзающую с плачущим ребенком на снегу, к себе не забрал. Даже утром, когда она окоченела окончательно. Пять дней девочка, охрипшая от плача и ослабевшая от голода, бродила по улицам, прячась от ударов «Градов», от воя мин, от пуль, кусающих стены, вышибающих из них забивающий горло бетонный порошок, забилась куда-то в вонь канализационного коллектора, обняла трех дрожащих, льнущих к ней, голодных котят, мяукающих и жадно кусающих пальцы, скорчилась, ожидая чего-то. Там ее и нашли бойцы спецназа СКВо, матерящиеся, злые, голодные и небритые, но – мгновенно растаявшие, увидев ребенка в грязной пижамке, в несерьезных каких-то летних сандаликах, дрожащего, судорожно всхлипывающего и прячущего лицо от света фонаря под скрещенными ручками.
      - Тихо-тихо-тихо… - смягчая прокуренный, сорванный прошлой ночью, в бою, голос, неловко бормотал сержант, вытягивая ее, надрывно мычащую, вырывающуюся, сучащую ножками. – Тихо, русские мы, свои, не бойся…! Баркин, дергай транспорт, если есть, не дотащим… горит вся!
      Была тяжелая эвакуация в Моздок, потом в Пятигорск, потом – уже собирались отправить в Ингушетию, в лагерь для беженцев, но внезапно, среди мельтешения толпы на вокзале, из ниоткуда возник дедушка Игнат, уставший, с ввалившимися глазами и жесткой седой щетиной на лице, тяжело пахнущий табаком, сыростью, нечищеными зубами и давно не менянным бельем, сграбастал, прижал к себе так, что захрустели косточки, длинно и тяжело выматерился, унес куда-то через шумный гомон вокзала на грязную улицу, заваленную обрывками газет и разломанными ящиками, где, исходя белым дымом, у бетонного забора прикорнула старенькая «Нива», с багажником на крыше, которому были накрепко принайтованы какие-то зашитые в дерюгу короба. В машине – восхитительно теплой и уютной, оказалась бабушка Валентина, маленькая, сухонькая, безостановочно плачущая, торопливо обмотавшая ее одеялом, постоянно толкающая дедушку в спину и твердящая: «Игнаш, едь! Игнаш, едь!!». А еще – становилось все теплее, жарче, до застилающей глаза пелены, до странной ознобной дрожи, неправильной, ведь не холодно уже... И кашель – все более надсадный и изнуряющий. Потом было душное потное забытье, среди которого мутно, бессвязно мелькнул трескучий грохот, звон битого стекла, матерная ругань и тяжелый надрывный и мычащий стон дедушки Игната.
      Бабушка Полинку и вырастила – тянула столько, сколько могла, пока хватало здоровья, подорванного гибелью дочери и зятя, а чуть позже – мужа, попавшего под обстрел. Обстреляли не чеченские боевики, как позже выяснилось – мародерствующие твари из разномастной швали, грабящие одинокие машины, пытающиеся вырваться из охваченной огнем бывшей советской республики. Бабушка выходила ребенка от тяжелой двусторонней нижнедолевой пневмонии, за малым не закончившейся еще одними похоронами, на руках ее, ослабшую, носила с пятого этажа в скверик – дышать воздухом, заставляла надувать шарик, расправлять слипающиеся от воспалительного секрета детские легкие, после – принесла губную гармошку, цифрами писала мелодии, стрелочками обозначая в тетрадных клетках вдох и выдох. Маленькая Полина, исхудавшая, одни глаза и губы вместо лица, лежа на кровати, скосив полуослепшие глазки на исписанный бабушкиным почерком листок, старательно училась играть. Песню «Пусть всегда будет солнце» выучила, прельстившись простотой, одной из первых, и первой же раз сыграла ее бабушке. После чего – не играла никогда. Болезненным  кровоточащим рубцом в детской памяти осталось воспоминание, как бабушка разрыдалась, закрыв морщинистое лицо полотенцем, лежащим у кровати, рыдала и не могла остановиться. А потом – не смогла остановиться и она, словно в первый раз ужалил ее смысл строки «… пусть всегда будет мама…»…
      - За что ты так…? – зло, ненавидяще шептала Гульнара, глядя куда-то в никуда, в темноту. – За что… за что?! За что?!
      Невена, тень, молчаливая, ни о чем не спрашивающая и все понимающая, подошла, обняла сзади, погладила по затылку. Не то, чтобы они стали близки после смерти Олега… но почему-то виделись чаще, хотя почти и не разговаривали при встречах.
      - Якушечко знал, Гуля, - беззвучно произнесла она. – Он все знал, все догадывал. Не говорил никому. Люби только -  помнишь? Всегда помни.
      И ушла, аккуратно закрыв за собой дверь бригадной комнаты.
      Она помнила. И любила. Даже понимая, что любит того, кого больше нет, и никогда не будет, кто никогда не был ни вежливым, ни уважительным, кто оставил ее на целых семь лет одну… с кем даже не получилось сделать ребенка, которого она так хотела. Кто, в последние свои годы, растерял и форму, и привлекательность, и то, что мужчину делает мужчиной изначально – в силу возраста, кто стал злым, язвительным, часто – невыносимым. Кто, может, даже не любил ее в ответ так, как любит сейчас, ни на что не надеясь, его тезка, красавчик Олег Ефремов, анестезиолог-реаниматолог, травматолог, спортивный врач, рок-музыкант, который умеет играть на гитаре, петь и подчинять своему маскулинному обаянию целые залы. Но – все равно любила. Ничего с этим поделать не могла.
      - Эни? – оторвал ее от размышлений голосок Полины.
      - Да, - Гуля досадливо тряхнула головой, отгоняя мысли. – Прости.
      Палец вдавил кнопку звонка, пробуждая в квартире раздражающее жужжание комара-переростка. Старый звонок. Квартира – тоже старая. И повод к вызову – не новый, была тут не раз, и не пять даже. Бабушка Барсученко, брошенная, никому не нужная, бывший участковый терапевт, регулярно вызывала к своему мужу, Барсученко Василию – бывшему же врачу «Скорой помощи». Пара одинокая, неопрятная, бездетная, в силу возраста и подкатывающих дементных явлений – проблемная. Последний раз она приезжала сюда четыре года назад, повод был не из самых ординарных – «поднять с пола, Барсученко, 77 л.  м.». Олег длинно выматерился, забирая карту вызова из окошка диспетчерской – на весь коридор, заставив гневно зашевелиться амбулаторных больных, сидящих вдоль стены. Впрочем, по приезду, она не могла не признать, что его реакция была обоснована. Барсученко страдал перихондритом ушной раковины, вечно ходил по Цветочному бульвару с ухом, заклеенным пластырем, однако, в какой-то момент, его ушная раковина, даже под повязками, стала уменьшаться. На момент вызова – он лежал на полу, весь в поту, от уха остался жалкий огрызок, исходящий гнойно-серозными выделениями, с вкраплением черного и багрового, а по всему этому бодро ползали муравьи. Квартира – наглухо запущенная, заваленная мусором, единственный стол в комнате – сборище огрызков и объедков, сама бабушка Барсученко – уже хорошо не в себе, встретила их, тяжело опираясь на трость, мелко крестясь и крестя все вообще – прибывшую бригаду, мужа с базалиомой наружного уха, лежащего в коме, стены с потерявшими рисунок обоями, со следами раздавленных тараканов. Олег что-то говорил ей, она, похоже, его не слышала, раз за разом повторяя: «Нет-нет-нет, все я понимаю. Завтра же я подключу антибиотики!». Потный лоб ее мужа, лежащего на полу, был уже обмотан церковным молитвенным поясом с напечатанным псалмом, в углу комнаты – мерцала лампадка, и только запах ладана слегка перебивал удушливую вонь заживо гниющего хряща, немытой посуды и человеческого тела. Они сумели поднять лежащего, погрузить на носилки – прежде чем жена, только что помогавшая его выносить и укладывать, внезапно осатанев, стала кидаться на медиков, нанося удары палкой то им, то лежащему на носилках мужу…
      Сейчас, когда Василия уже нет, вызовы только участились – впрочем, опять же, без эффекта. Senectusincurabilusmorbosest58, как сказала бы Полинка.
      - Кыз59, там пахнуть будет плохо, сразу предупреждаю, - коротко сказала она, не поворачиваясь, слушая шаркающие шаги и перестук палки, приближающиеся. – Если затошнит, уход…
      - Не затошнит.
      Голос у Полины был странный – как-то сразу потяжелевший, напряженный, до бритвенный остроты сжавшийся.
      - Кто..?
      - «Скорая помощь», вы вызывали!
      - Я…? Не… вы кто?
      Гуля беззвучно выругалась, подняв лицо к обожженному приклеенными спичками потолку.
      - «Скорая помощь», бригада номер семнадцать! Вызов от вас был! Открывать будете?
      Шорох, возня за дверью, что-то стукнуло, кажется – упало.
      - Вам надо что?
      В юные годы, помнится – потянуло бы переругиваться.
      - Юлия Витольдовна, вам медицинская помощь нужна или нет? Если нет – мы уезжаем, вызовов много, убалтывать вас у нас времени нет!
      Тишина в ответ, возня снова. Гадать не надо – бабушка Барсученко сейчас, припав к глазку, тяжело отдыхиваясь, расправляя засаленные, давно не мытые, волосы, судорожно смотрит на них, пытаясь в жгучей мути, плещущейся в голове, вычленить что-то знакомое и понятное для нее. «Скорая». Вызвала. Плохо. И связать это все  воедино.
      - Дай мне,  - тихо сказала Полина, со стуком ставя укладку на пол, и мягко оттирая ее узким плечиком.
      - Тебе?
      Полина позвонила – один раз, а потом еще один, и дальше – три звонка, догоняющих друг друга.
      - Юлия Витольдовна, откройте!
      - Кто… кто там?
      - Ангел.
      - О, Господи… деточка, сейчас, сейчас, открою…
      В двери, скрежеща, заерзал ключ, размыкая бородки давно не смазываемого замка.
      Гульнара расширенными глазами смотрела, как ее фельдшер, упрямо тряхнув головой, взяв укладку и ухитрившись все же сдернуть с ее плеча кардиограф, первой шагнула вглубь квартиры – навстречу гадостному запаху и темноте. Шагнула смело, словно не раз тут бывала.
      - Сюда, миленькая, сюда… - бормотала сгорбленная, замотанная в ворох непонятных одежд, фигура, осунувшаяся, почти облысевшая, проводя их по коридору через захламленную комнату в комнату другую – которую можно было бы при некоторой натяжке назвать жилой.
      Или – без натяжек?
      Мусора на полу не было. Не было и по углам, по шкафам, тумбочкам, по стенам.
      Паркетный пол, старый, еще Хрущева помнящий, был отциклеван и покрыт лаком, кровать – та самая, на которую они с мужем, шипя и беззвучно матерясь, не раз возвращали больного доктора Барсученко – сейчас стояла отремонтированная, свежевыкрашенная, с отполированными медными шишечками, горделиво оборудованная дорогим анатомическим матрасом, на тумбочке рядом лежала стопка отстиранного и выглаженного постельного белья. Даже на подоконнике – стояли горшки с цветами и маленькая синяя леечка. Был, конечно, старческий беспорядок – тарелка с застывшей кашей и грязной ложкой, толстые капроновые чулки, валяющиеся на полу, у кровати, рядом с резиновым подкладным судном – лужица того, что должно быть в этом судне, но никак не снаружи.
      - Вы, миленькие, вы садитесь, я сейчас…
      - Не надо сейчас, - решительно раздалось голоском Полины Хановой, каким-то сразу повзрослевшим и окрепшим.  – Вот, сюда садитесь, ручку освобождайте, сейчас давление мерить будем.
      Гульнара достала планшет с картами вызова, щелкнула ручкой. Сейчас главное – писанина, поудивляться можно будет после. Она положила на стол футляр с тонометром, коротко его пихнула:
      - Работай. Справишься?
      - Эйе, эни, буд`ра алам60, - пропыхтела девочка, с натугой высвобождая из сорока рукавов сорока же халатов руку пациентки.
      - Ну и ладно. Юлия Витольдовна, паспорт, полис – знаете, где лежат?
      Полинка удивила второй раз – оторвалась, встала, приподнялась на носках, открывая антресоль шкафа, доставая оттуда старую-престарую дамскую сумочку, вышитую уже потерявшим свой цвет бисером, достала оттуда сумочку поменьше – и все запрошенные документы.
      - Ничего не хочешь рассказать, доченька?
      Кажется – ее голос в первый раз звякнул нехорошим железом, за весь период их совместной работы.
      Бабушка Барсученко, растерянно сидящая у стола, положив руку на стол, водила слабо понимающим взглядом по потолку, по медикам, по чему-то, мелькающему за горизонтом, бегло улыбалась, тут же хмурилась, что-то пыталась жевать, что-то кому-то беззвучно втолковывала, играя уже несуществующими бровями.
      - Хочу.
      Полинка подошла, поколебалась, положила ладонь на ее запястье. Крепко сжала и отпустила.
      - Очень хочу. Но не могу! Прости.
      Гуля, с трудом сглотнув, борясь с не пойми откуда взявшимся комком в горле, давящим, мешающим дышать, кивнула.
      - Хорошо. Потом.
      Бабушка Барсученко, внезапно заморгав, словно что-то на миг прояснилось, вцепилась в ее ладонь.
      - Ангелочек… Боженька… цветочек… а Сережа где? Придет Сереженька? Диночка бабочку принесет?
      Глаза – выцветшие за годы жизни, странного болотного цвета, пустые, почти уже лишенные мыслей, перебивающиеся остатком чувств.
      - А вы сомневались, Юлия Витольдовна? – ласково ответила Гуля, накрывая ее ладонь своей. – Как он может не прийти?
      Полина, чьи уши были заняты дужками фонендоскопа, сопящая грушкой, нагнетающей давление в манжету, и внимательно смотрящая на циферблат манометра, не должна была ее слышать. Поэтому улыбка, скользнувшая по ее лицу, полускрытому челочкой с окрашенными в красное кончиками волос, могла относиться только лишь к более-менее нормальным цифрам артериального давления, не предполагающим немедленного реанимационного пособия прямо сейчас.
      Только к ним.
      
      - Пятиминутка закончена, все свободны, - произнесла Надежда Александровна, складывая перед собой листы распечаток суточных отчетов.
      - «Всем спасибо» добавить забыли, - отчетливо раздалось из группы встающих со стульев медиков.
      Костенко тут же вскинулась, рыская взглядом:
      - Какая… кто посмел?!
      Порскнула взглядом по Игнатовичу – и увяла, нарвавшись на его тяжелый взгляд. Подслушали люди, как-то он ее в голос отчитал в кабинете, прямо и откровенно сказал, что не нужно ожесточать остатки взвода перед последней атакой. Были примеры, когда первые выстрелы были не во врага, а в таких вот, идейных, наказывать любящих, хвалить забывающих.
      Старший врач тяжело поднялась, в свою очередь – обвела зал взглядом.
      - Коллеги, я устала не меньше вашего. Я просто делаю свою работу – как и вы. Или у кого-то есть личные претензии ко мне?
      Никто не отозвался. Толпа, глухо стуча ногами, организовала небольшой затор у выхода из конференц-комнаты. Какие, к лешему, личные претензии… просто нервы у людей, работающих, ввиду опустевших бригад и навалившейся нагрузки, раскиданной на бригады не опустевшие – уже никакие.
      - Аскарова, задержитесь, - раздалось рассчитано негромко.
      Гульнара, с трудом давя непрошенный зевок, остановилась. Игнатович уже поднялся, Надежда Александровна – тоже, голос принадлежал Костенко, кому же еще, только она и осталась сидеть, что-то в очередной раз отмечая и черкая в своей этот чертовой тетради. Интересно было бы, конечно, почитать, что у нее там – хроника стукачества и предательств, не менее. Хотя, наверное, стошнит на второй уже странице.
      - Что-то срочное, Анна Петровна?
      Старший фельдшер не ответила, не отрываясь от тетради, что-то сосредоточенно там изучая, паузой давая понять, кто в этой ситуации главный.
      Гомон голосов потихоньку стихал, освобождая комнату.
      - Олег Михайлович, я просила остаться Аскарову, не вас. Или вы что-то хотели?
      Гуля повернулась – Олег, пусть и слегка помятый после смены, но, все же – с тщательно выведенной прической, пахнущий мылом и одеколоном в равных долях, замер у двери, прислонившись, сжав челюсти до их выпуклого выпирания под чуть тронутыми суточной щетиной щеками.
      - Гульнара, я тебя за дверью подожду, хорошо? – не отвечая старшему фельдшеру, произнес врач. – Нам надо поговорить.
      Она кивнула. Олег вышел, не прощаясь, обозначив этой белобрысой жабе, что он тут, рядом, и если что… впрочем, она и так все поняла, судя по насмешливой ухмылке. Понятно, к кому, как не к ней, стекается вся гниль нечистот слухов и сплетен. Так и сочится из ее растянутых губ, что, мол, все вижу, как твой Ефремов героя из себя корчит, за каждую попытку на тебя надавить грудью готов на амбразуру. Сам свое слабое место показывает, для удара открывает, даже никого расспрашивать не надо.
      - Я вас слушаю. 
      - Очень на это надеюсь, Аскарова. Долго вас не задержу. Завтра вы переходите в другую смену, на девятнадцатую бригаду, в тот же график, только смена у вас будет семь-тридцать. Будильник не забудьте пораньше поставить.
      На миг Гульнара задохнулась.
      - А… Полина как же? Она же…
      - Ханова пойдет к Кивриной на шестую.
      Глаза у женщины сузились, глядя на сияющую надраенным медяком физиономию этой подлой твари, неизвестно за какие грехи поставленной старшенствовать на многострадальной подстанции «Скорой помощи».
      - У Кивриной уже есть санитар, зачем ей, на детской, фельдшер?
      Костенко подняла голову, вздернула брови:
      - Гульнара Альфатовна, я не поняла – вы что, сейчас мне начинаете указывать, как распоряжаться средним медицинским персоналом?
      На короткое мгновение они сцепились взглядами. Взгляд старшего фельдшера сиял – торжеством заранее победившего, знающего, что побеждаемому нечего противопоставить, кроме глухих и бесполезных угроз.
      Гульнара это тоже поняла.
      - Надо бы Шульгину на машину скинуться, - коротко, сквозь зубы, произнесла она, отворачиваясь и уходя. – Чтоб по асфальту тебя, суку, размазал, как обещал…
      Ее рука легла на ручку двери.
      - Гульнара Альфатовна, - донеслось ей в спину. – Постарайтесь понять одно – вам снисхождение оказывают  только потому, что у вас сейчас траур, который мы все, безусловно, уважаем. Но траур вечным не бывает даже у татар - я узнавала. И неминуемо придет пора, когда слова, где-то и как-то опрометчиво сказанные – придется отвечать, без скидки на щекотливость момента, когда они были сказаны. Подумайте на досуге. Все, не задерживаю вас!
      Как оглушенная, она вышла в коридор, внутренне сжавшись, боясь, что Олег, ждавший, как и обещал, тут же кинется выспрашивать, что-то говорить, обещать, или, не дай Бог, обнимать.
      Не стал. Ефремов внимательно посмотрел ей в глаза, после чего, кивнув головой вбок, пригласил следовать за собой. Она пошла, слабо соображая, куда и зачем идет. Коридор второго этажа подстанции был полон людьми, уходящими со смены и приходящими на нее… впрочем, взгляд все равно машинально фиксировал, что их стало гораздо меньше, чем было двадцать лет назад, когда она, еще молодой, наивной и свежей, как Полинка, пришла сюда вместе с Антоном Вертинским, Тёмой Громовым, Лешкой Вересаевым, сестрами Илонкой  и Риткой Данилиными, иНастей Авакумовой. И куда-то пропало то, что было тогда – та свежесть, та радость, с которой ты на дежурство приходишь, с которой его сдаешь, а сдав – не уходишь, топчешься еще в бригадной комнате, стреляя сигареты, жадно рассказывая и небрежно слушая, пока уже урчащий от голода желудок не напомнит, что скоро время обеда. И даже молодежь, которая все еще есть – какая-то угрюмая, молчаливая, нелюбопытная, идет от точки А до точки Б, от вызова до вызова, никак не напоминающая ее, с колотящимся сердечком, сжимающую диплом, стучащуюся в дверь отдела кадров подстанции, до холода в кишочках боящуюся, что не возьмут, потому как – недостойна…
      - Сюда, Гуля.
      - Сюда? – вяло удивилась она. Комната восемнадцатой бригады… зачем ей туда?
      Олег дверь открыл, но сам заходить не стал. Просто повторно наклонил голову вправо, приглашая, давая понять, что сам не зайдет. И аккуратно закрыл дверь за ней.
      Полинка, словно устав сдерживаться, бросилась, прижалась, уткнув детское свое личико куда-то ей в живот. Гульнара, молча, не зная, что и как сказать, гладила ее плечи, ее короткие волосы, ее спину с трогательно выпяченными лопаточками, до боли сама стискивала глаза, чтобы, не приведи Всевышний, не показать, что сама уже готова сдаться.
      - Я от тебя не хочу уходить, мама… - голос дрожащий, насквозь пропитанный нежданными слезами, выдавленными сволочной новостью. Даже не спрашивая, откуда знает – слухом земля полнится, не то, что маленькая подстанция курортного городка.
      - Думаешь, я хочу, доченька? – тяжело, с горечью, спросила Гульнара, обнимая своего фельдшера… только ли фельдшера уже? Что смогла в ее душе, казавшееся наглухо умершим, разбудить Полина, почему теперь так больно без нее остаться?
      - Так забери меня, мама… - произнес дрожащий голосок.
      - Что?
      Гуля торопливо опустилась на колени, отвела руки Полины, закрывающие мокрое, красное от слез, личико:
      - Что ты сказала? 
      Глаза Полины – словно два пылающих уголька, губы – тонкая вытянутая бескровная линия, носик – острый, с упрямо раздутыми ноздрями.
      - Забери меня к себе! Ты – одна, я – одна! Я устала одна быть… и ты устала. Я в вонючей общаге живу, у меня родственников нет, друзей – тоже. И ты – одна, в пустой квартире, тебе плохо, тебе больно, я же вижу! Я к тебе хочу… только не говори, что я нагл…!
      Гуля не дала ей договорить, изо всех сил, что остались после дежурства, прижала к себе, сдавила изо всех сил, несколько раз, судорожно вздрогнув, поцеловала маленькую макушку, пытаясь пореже моргать разом ставшими мокрыми глазами.
      -Молчи, все, ни слова неговори! Сейчас прямо, кыз… на такси поедем, вещи соберешь, и больше ничего слышать не хочу!
      Кажется, Полина все же что-то сказала – про стеснить, про то, что не хочет навязываться, про то, что неудобно, некрасиво, неправильно что-то там из сказанного…
      Кажется, что-то рявнул над ухом селектор, может, кого-то позвал на очередной вызов, а, может – от чего-то предостерег фельдшера Аскарову голосом старшего фельдшера Костенко.
      Она не слышала.
      Она уже давно забыла, беззвучно смеясь и бессвязно что-то шепча – как можно быть настолько счастливой…
      
      Олег написал поздно вечером, вежливо намекнув, что он – уже во дворе, в машине, а поговорить – все же надо.
      Она, ответив, торопливо оделась, торопливо провела помадой по губам, не менее торопливо – кисточкой по векам, обозначая тени, быстренько размазала каплю духов между ключиц. Зачем – не знала, но не выходить же женщине к влюбленному в нее мужчине без хотя бы этого минимума?
      Выходя, она, в первый раз после смерти мужа, аккуратно прикрыла за собой дверь, так, чтобы петли не скрипнули и замок не щелкнул, осторожно повела ключом, запирая квартиру. Даже самой себе не отдавая отчета, зачем – не сбежит же ребенок, на самом деле? Полина спит, глубоко и сильно, утомленная всем, что было сегодня и вчера – сменой, утренней сценой, переездом, раскладыванием содержимого ее маленького саквояжика по полкам шкафа, коротким праздничным ужином, когда Гуля, в первый же раз за столько времени, обвязавшись фартуком, готовила эчпочмак и перемячи, начиненные отварным и обжаренным со специями мясом, и точмач – вкусный, ароматный, весь в золотистом бульоне, который, к сожалению, уже ни в кого не полез. Убирая ключи в карман, она остановилась, зажмурилась. Не снится ведь это, не?
      Была ночь. Было холодно. В небе дрожала маленькая, мутная, сонная луна.
      Олег открыл дверь, в его машине, какой-то дорогой и насквозь импортной, было тепло, и хорошо, свежо, пахло чем-то мятным и освежающим.
      - Прости, задержалась.
      Он кивнул, не отвечая. И не глядя на нее, глядя куда-то в темень стекла. Его машина была припаркована лицом к обрыву, к бетонному каньону, выходящему на оползневые склоны бывшего переулка Амбулаторного, ныне – скопищу бетонных коробочек, скорчившихся разнобоко под давлением пород осыпающейся земли, почти уже пропавших под густыми зарослями бамбука, рассаженного городской службой – чтобы хоть так остановить обрушение склона, на котором – целый микрорайон.
      - Спит Полина?
      - Удивлена, что ты не спишь, - осторожно ответила она.
      Олег растянул губы, обозначая, что шутку понял. Или понял намек на то, что это шутка.
      - Я… все никак не могу тебя поблагодарить.
      - За что?
      - Ты имел в виду – за что конкретно? Ты очень много для меня делаешь.
      Искоса – взгляд. Олег – профиль, словно вычеканенный на монете, красивый, молодой, завидный… что еще надо-то? И моложе вас, Гульнара Альфатовна, на почти пятнадцать лет. Не вам ли выпендриваться?
      - Я делаю то, что делаю, - ответил Ефремов, устало положив одну руку на руль, второй – каким-то беспомощным жестом потирая глаза. – Не всегда так, как надо, но – мне крылышки никто поносить не давал. Ты – справишься?
      - Я?
      Его взгляд, внезапно острый из-под уставших век, больно кольнул:
      - Ты. Я люблю тебя, ты об этом знаешь. И Полину я тоже люблю. Поэтому – вправе беспокоиться за вас обоих.
      Гуля отвернулась.
      - Какого ответа ты от меня ждешь?
      - Ты сможешь?
      - Смогу – что? Быть ей мамой?
      - Да.
      Гульнара замолчала. Отвернулась. Тяжело вдохнула, задрав голову вверх, сжимая пальцы.
      - Она же не ребенок. Ей уже двадцать один.
      - По паспорту разве что, - ответил Олег, глядя куда-то мимо нее, глядя строго и серьезно. – У нее родителей война забрала, поэтому она сейчас – взрослый ребенок, пусть и половозрелый. Она не ищет себе мужчину, она ищет себе отца – которого у нее почти не было. Она хочет вернуть себе то детство, которое у нее забрали, понимаешь? И маму – тоже ищет, больше даже, чем отца.
      - Понимаю…
      - Будь хорошей мамой, Гуля, - тихо сказал Ефремов. – Ты сможешь, я знаю.
      - Как я могу тебе такое обещать? У меня детей никогда не было. Что я ей смогу дать?
      Глаза Олега – внезапно ставшие близкими и яркими, как звезды, оказались рядом – слишком близко, преступно близко, так близко, как они не должны были оказываться никогда. И губы – рядом, на расстоянии дыхания.
      Не касаясь. Ни он, ни она – не смогли сделать одно короткое движение.
      Он отстранился. Провел ладонью по лицу, словно стирая что-то:
      - Ты сможешь. Люби нашу девочку. Береги ее. И… иди уже, Бога ради!
      Гуля рывком распахнула дверь машины, выбираясь наружу. Холод, до этого ненавистный, но сейчас – благодатный и отрезвляющий, наотмашь ударил в лицо, ввинтился за отвороты воротника, скользнул по телу, ледяными коготками продрал его всё, от груди до паха, с радостным воем вырвался откуда-то снизу, уносясь к стучащей зубами злой ледяной луне.
      Она обошла машину, остановилась, вдохнув – и с беззвучным проклятьем выдохнув, после - коротко постучала пальцем по стеклу водительской двери.
      Стекло медленно сползло.
      Гуля опустила голову – навстречу поцелую, обжигающему, одурманивающему, обволакивающему, лишающему мыслей и сил, даже тех, что не дают ногам дрожать и обмякнуть, словно ватным.
      - Прости… но я не могу заставить себя… тебя любить… не сейчас… и не в ближайшее время…
      Они оба тяжело дышали, словно только что поднялись на девятый этаж этого самого дома, что за ее спиной.
      - Знаю… люби ее, хотя бы…
      В небе яростно бились два злых ветра, швыряя ледяные потоки вниз, выхолаживая, вымораживая, заставляя трястись и колотиться.
      Догоняя машину, уезжающую с маленького двора, обвивая ее, колотясь в окна, в световые столбы фар, в крышу, в щели замков, пытаясь забраться внутрь, выдрать оттуда преступное тепло. Добраться до того, кто за рулем, забраться за отворот свитера, скользнуть между ребрами, найти колотящееся в мясном мешочке сердце, вколотить острые ледяные иглы в перикардиальную жидкость, проткнуть иглами миокард… заставить его умолкнуть.
      
      Полина, маленькая, смешная в ее пухлом халате, сидела на диване, подвернув под себя тонкие ножки в трогательных розовых носочках.
      - Эни, ты точно не жалеешь?
      Гуля, смело отхлебнув настойки, оставшейся от Олега… мужа, медленно покачала головой.
      - А у меня есть повод жалеть?
      Гостиная – впервые за много лет выглядит жилой. Полинка, пока она общалась во дворе, наивно думая, что ребенок спит – сделала все, чтобы ее квартира обрела новую жизнь. Верхнего света нет, зато по углам мерцают свечки, мягко и сладко пахнущие, посреди – передвижной столик, на нем – ее котлетки, увенчанные аккуратно зажаренными  девушкоймаленькими яичницами, рядом – быстренько сделанное канапе из помидора, сыра, колбасы, ветчины и оливок, короче – из всего, что девочка нашла в холодильнике. И – место для названной матери, кресло-кровать, уже оснащенное двумя подушками по бокам, и одной – снизу, а рядом – плед, аккуратно уложенный, ждущий, чтобы обвить ее голые ноги.
      - Тебе поплакать надо.
      - Мне?
      Глаза Полины – острые, пронзительные, проникающие в душу. Ох, плохо будет тому, кто ее обмануть захочет…
      - Не мне точно. Ты его не оплакала как надо. Поэтому тебе плохо.
      Даже не надо спрашивать, кого это – его…
      - Устала я, доченька… и плакать, и страдать… и жить тоже.
      - Знаю, эни. Можно я..?
      - Можно – что?
      Полина спрыгнула с дивана, сняла со стены гитару мужа, положила ее на колено.
      - Можно?
      - Я думала, ты только на скрипке, - слабо ответила Гуля, снова наполняя рюмку настойкой. – Делай, что хочешь уже, в самом деле. Ты дома, зачем спрашиваешь…
      Она слишком устала. От всего. И даже плакать – не хочется, потому что сил – нет, даже тех малых, которые выдавливают влагу из слезных канальцев и всхлипы – из груди, заставляя диафрагму и межреберные мышцы сокращаться. Пусть поет, почему нет… хуже точно не будет. Лучше, впрочем – тоже.
      Девочка – торопливо покрутила колки, морща лобик, встряхивая челкой, дергая струны кончиком указательного пальца, кривясь от неправильного вибрирующего звука. Струны не новые, гитара – тоже, колки и лады – расшатаны, издают дребезжащий неправильный звук, давно… очень давно любимый муж брал гитару, хитро улыбался, и сразу – в голос – пел «Донскую балладу», а потом, без перехода – татарскую застольную «Кубэлэгем», и она, улыбаясь, моргая, подтягивала ему, прижимаясь к плечу, радуясь каждой секунде, которая сейчас – с любимым мужчиной, а не с гулкой пустотой, не с ожиданием, не с работой, хобби, алкашечным отупением и иными заменителями нормальной жизни. Давно уже гитара молчала, собирала пыль на стене, искривляя забывший человеческие пальцы гриф немыми струнами.
      - Песенка грустная будет.
      - Так уж грустная?
      - Да. Про моряка, которого море забрало, и его жену, которая все еще ждет его на берегу.
      Длинная игла плавно вошла в грудь, обожгла, задрожала, неторопливо растаяла.
      Гульнара на миг, откинув легкую алкогольную муть от наливки – огляделась. Ее опустевшее жилье – сейчас сияет мягкими огоньками свечей, в пустых углах – сложены вещи Полины, на кухне – в кои-то веки свет, и напротив нее – дочь… доченька, родная, несмотря на то, что ни одной капли родственной крови нет между ними.
      - Хочу, кыз. Эйде индэ!61
      Полина не ответила «яхшы» - как должна была бы, нахмурилась.
      - Я еще только Олегу играла. Он обещал… потом, спою со сцены, когда созрею и аранжировку хорошую придумаю. Короче, не суди сильно, хорошо?
      - Не буду.
      - Для тебя…
      Коротко провела по струнам, словно пробуя их вкус, а потом – мягко заставила пальчиками их пропеть короткое и резкое соло, а, потом, чуть ослабив напор игры, тихо начала:
      
      Ветер шепчет имя твое,
      Море зовет тебя домой,
      Белый парус в синеве –
      Тоскую я, любимый мой…
      
      Гульнара подобралась в кресле, как  и ее дочь – подтянув ноги под себя, в тепло.
      
      В ночи боль моя слезы льет,
      В пустоте – душа зовет,
      Ты погиб в морской волне,
      Но моя нежность – все живет…
      
      Короткий удар по струнам – и взвившийся вверх голосок девушки:
      
      Зов глубины
      Слышу я!
      Света нет -
      Только тьма!
      Каждой ночью,
      Каждый день,
      Нет свободы –
      Только плен!
      Твой плен…
      
      Гуля молчала, слушая тихий плач струн и мягкий голос Полины, выпевающий сольную часть. Молча сжимала рюмочку с наливкой, уже опустевшую, вновь не наполненную.
      
      Жить без тебя – пустота,
      Ты, как и я – навсегда,
      Свободен – но связан по рукам,
      Волен – но вокруг вода!
      
      Пальчики девушки забегали по грифу, отыгрывая соло, и строя короткий бридж:
      
      Волны что-то говорят,
      Твое имя – словно яд,
      Я мечтаю,
      Я желаю,
      Я  хочу,
      Я кричу…!
      
      Удар по струнам, шлепок ладони, глушащий их – и всплеск:
      
      Чтобы так же, как и ты,
      Без проклятья, без беды!
      Если в бездну – то вдвоем,
      Пусть мы вместе пропадем!
      
      Свечи мерцали, бросая дрожащие тени на все, что было в комнате – почти уже ставшей нежилой, но внезапно вновь ожившей. Тихо гудел обогреватель, едва слышно мурлыкал кот, пушистым бубликом лежащий возле него, спящий, как всегда, только одним глазом. Наглухо были закрыты шторы, не пуская в дом ничего снаружи – ни холодного ветра, ни колючего света замерзших звезд, ни злой пустоты зимнего неба, ни плохих новостей, ни проклятых телефонных звонков. Балкон, кухонька, даже коридор с комнатами санитарных нужд – все это сейчас было отгорожено занавеской, был только теплый круг света, запах еды, пляшущие язычки ароматного пламени, и голос Полины, ставший звонким, внезапно окрепшим и зазвеневшим под потолком комнаты:
      
      Зов глубины
      Слышу я!
      Света нет -
      Только тьма!
      Каждой ночью,
      Каждый день,
      Нет свободы –
      Только плен!
      Черный плен!
      Вечный плен!
      Твой плен…!
      
      Пели уставшие струны старой гитары Олега Якунина. Гульнара, сжавшись в кресле, отказавшись от глупой борьбы с рвущимся изнутри – плакала. Может быть – первый раз с момента похорон плакала по-настоящему, выдирая из глубины души все то черное, налипшее, впившееся метастазами, что жрало ее заживо, не давая дышать, не давая жить, не давая даже хотеть жить.
      Первый раз за все это время – слезы были облегчением.
      Первый раз боль отступила, окуталась дымкой, убралась куда-то поодаль, выдирая окровавленные когти из дрожащей, изнемогающей души.
      Убралась, забирая с собой чувство вины, забирая с собой горечь, тоску, тяжелые депрессивные тяжи, до этого вольготно свинцом расположившиеся на ее плечах и придавливающие их к земле.
      Давая дышать – только сейчас.
      Полина закончила песню короткой кодой, звонко выведя голосом последнюю ноту, мягко и в унисон угасшую вместе с последней отзвучавшей струной.
      Помолчала. Аккуратно поставила гитару на диван.
      Перебралась к ней, обняла, уткнулась головой под мышку.
      - Плачь, эни. Так будет легче, так правильно. Не бойся. Ты теперь не одна, я тоже не одна. Мы теперь со всем справимся!
      Запах девочки, запах шампуня, наивных дешевых духов, запах чего-то юного, свежего, живого – домашний, словно всегда бывший рядом, словно никогда не покидавший этого дома. Ведь вы же с Олегом так и хотели, дочку, помнишь, Гульнара, помнишь?
      - Веришь мне?
      Она верила.
      Странно – уже не хотелось плакать, хотелось смеяться непонятно чему, ведь все же вот так, хорошо, кончилось - но слезы все никак не останавливались. Хотелось что-то сказать – что-то хорошее, что-то правильное, может – даже что-то нежное, но любые слова, рождавшиеся в уме, казались глупыми и пустыми.
      Гульнара, моргая, то и дело роняя из глаз жгучие капли, давясь рыданием, обнимала свою дочь, прижавшуюся к ней – долгожданную, навсегда потерянную, не сразу узнанную, наконец обретенную.
      Ничего не говорила.
      Да и зачем сейчас нужны были какие-то слова?
      
      * * *
      
      Подъем к Верещагинскому кладбищу был крутоват – но, в конце концов, сам же захотел. Он скривился, тяжело сопя жарким и влажным под медицинской маской, закрывающей рот и нос, спасибо еще и капюшону сверху – все это составляло хоть и чахленькую, но, все же, защиту от ледяного ветра, третий день лупящего с моря, со стороны Новороссийска, то ослабевающего, то снова накатывающего, не дающего передышки.
      «Гром, транспорт устраивает, работаешь?» - прилетело два дня назад короткое от Третьего.
      Он упрямо не ответил, в смысле – словами, отослал символ кулака с отогнутым большим пальцем. Работает. Пусть даже так. Холодно сейчас кататься на велике – сезон не тот, да и скажи кто ему, что ближе к Новому году ему придется в обязательном порядке накручивать педалями более шестидесяти километров ежедневно – посоветовал бы завязывать с запиванием пива водкой. А теперь вот – каждое утро, сопя, выводит своего росинанта, проводит по цепи губкой со смазкой, на руки – перчатки с утеплителями для пальцев, в уши – ревущий рок, за спину – тяжелый рюкзак, тяжелее, чем он был раньше, потому что список адресов он увеличил почти втрое. Да, а уже поздно вечером – тяжело дыша, докручивая из последних упрямых сил до входа в парк, топает ногами вверх по круто взбирающейся дорожке, одной из трех, к дому – каждый раз выбирая из трех самую короткую, но и самую крутую. Даже самому себе не отдавая отчета, за что себя так истязает.
      Денег у него на счету уже – больше двух сотен тысяч, при том факте, что он старательно закупает для своих подопечных продукты в самых дорогих магазинах, включая сетевые, включая регулярные услуги по ночной доставке, да и в аптеках – не смотрит на ценник, берет лекарственные препараты не торгуясь. И вот, избавившись от вызванного потерей работы безденежья, совершенно внезапно он обнаружил, что много денег – это не счастье. Вообще не счастье. Да, можно их тратить, более того – почти не считая, с разумной разве что оглядкой – но эта радость выдыхается в течение первой же недели, когда осточертевает похмелье, новый комп, еда из дорогих ресторанов и глухое, отупляющее отсутствие фантазии.
      «У нас нет отпусков», - коротко отозвался Третий на вопрос, заданный тремя днями ранее. «Если устал – уходишь с линии, в чате отмечаешься. Отдохнул – возвращаешься. Если ты про заявления, подсчет трудочасов и зарплатных процентов  – тут таким не занимаются». Он не продолжил разговора, который непонятно зачем начал. Он не устал – по крайней мере, настолько, чтобы все вот так вот бросить, и отвалить куда-нибудь в солнечное забугорье с песчаным пляжем и знойными бабенками, устраивающими своим загорелым ягодицам длительную показательную фотосессию и зазывно зыркающими в адрес твоей банковской карточки.
      Рудольф Коун, сухой и безжалостный бог психологии, когда он написал ему, был более категоричен.
      - Идиосинкразия62, Гром, - коротко отозвался он в одобренном телефонном разговоре – тоже коротком. – Для бывшего сотрудника «Скорой» вполне нормален заваленный вниз порог психологической непереносимости взаимодействия с социумом. То, что вызывает у других лишь легкий дискомфорт, у тебя – гипертрофированную реакцию. Если проще – представь какую-нибудь бабушку, с диабетом, эрозивным гастритом, гингивитом, и с варикозной язвой. От которой регулярно и ощутимо пованивает. И представь, что другим обняться с ней – дело минуты, тебе – обязанность три раза в день, при этом – с необходимостью выражать искреннюю любовь и почтение, не морща нос от запаха.
      - Я это делал двадцать лет, если что!
      - Об этом и говорю, - невозмутимо отозвался Коун-Р, шелестя в трубке страницами перелистываемой книги, и, кажется, наслаждаясь своей безусловной, сочной, солидной, выстраданной годами учебы и самосовершенствования, правотой. – До этого тебя к брошенным бабушкам агрессивно вызывали, агрессивно вымогая помощь и сочувствие, агрессивно апеллируя к клятве Гиппократа, должностным твоим обязанностям, которые апеллирующие лично не читали, лицом в это тыкая, матерком покрывая…. Ныне -  агрессии больше нет. А теперь ты сам к ним ездишь, без пинка в загривок, потому что ты так хочешь, а не звонящий на номер «103». И, когда исчезло принуждение – появилась жалость, от которой ты почти себя отучил. А жалость – это всегда больно. Раньше ты свою жалость мог нивелировать ненавистью к вызывающим, к их агрессии. Теперь – их нет, вызовы сам берешь, слышал – много берешь. И, когда видишь нищету и брошенность на очередном адресе – теперь больнее, верно ведь? Когда поверхностные чувства не задействованы, глубинные – в работе. Когда – бабушек жалко, когда хочется хоть палец себе отрезать, а им – хоть на пять лет здоровье вернуть? Сам себя пинать в затылок начинаешь, те слова, которыми раньше тебя другие обкладывали – внезапно сам начинаешь в свой адрес употреблять. Продолжаю?
      - Не надо, - буркнул он, обрывая звонок. Долго сидел, тяжело сопя, скаля зубы, сжимая и разжимая пальцы рук.
      Что не так с этим миром?
      Почему так? Почему даже сейчас, будучи в «Ангелах Заката», помогая – по-настоящему помогая - не отпускает? Почему не делается хорошо, легко, радостно, нет этого чувства отлично сделанной работы, когда пациент – выжил, ты, мокрый, выжатый, уставший, гордо шлепающий на подоконник диспетчерской выписанную по минутам реанимационную карту, орешь в голос в коридоре спящей подстанции: «Не в мою, б…,  смену!!», слыша в спину скорее традиционно, чем натурально возмущенный голос диспетчера: «Громов, тише, не один работаешь!». И уходя по коридору, выпятив грудь вперед, кичась своим, никем, кроме старшего врача, не оцененными героизмом – где все это? Почему сейчас, приезжая день за днем к брошенным старикам – ты понимаешь, что ты вязнешь в болоте, что твоя помощь – паллиативная, что их благодарность – это судорожное пожатие пальцев утопающего прежде, чем гнилая прогорклая этого болота вода заберет его насовсем? Почему нет этого самого, желанного еще со студенческих наивных лет, чувства – что ты спас, помог, успел?
      «Мне тоже всегда больно», - холодно и коротко ответила ему Хани. «Я терплю, не визжу. И другим не советую».
      С этой дамочкой диалога точно не выйдет. И дружбы – тоже. Полвечера, допивая бутылку давным-давно купленной самбуки, он боролся с желанием заблокировать ее. Визжу, черт возьми….
      «Представь, что для бабушек вообще никто ничего не делает», - внезапно написала ему Лист – видимо, Хани сдала, кто же еще. «Представь, что они просто сейчас – гниют в своих квартирах, брошенные, никому не нужные. Хотят позвонить – а некому! Потому что большей части из них – реально некому!».
      Он ответил – в тот момент уже остыв, покаянно кивая. Правильно она говорит, если уж совсем без дурных метаний, все верно, все логично. Только легче почему-то все равно не становится… Он – тут, а старики – там, одни, пусть и под опекой, но – одни…
      «Кого мы можем спасти – спасем. Кого нет – выше головы не прыгнуть. Все, завязывай дурить. Работаем, ангелы!».
      «Работаем…».
      И он работал – яростнее, чем раньше, с полной самоотдачей, которой сам от себя не ожидал. С вечера он открывал на сетевом диске файл с таблицей, где значились фамилии, возраст, заболевания, ссылками – статус семьи, доход, жилищные условия, комментарии психологов, социологов и медиков, мелкие, но иногда очень важные подробности, необходимые для общения – открывал, и упрямо играя желваками, ставил подпись «Гром» напротив самых сложных – верхние этажи без лифтовых нежностей, неходячие по причине парезов, параличей и ампутаций, тяжело больные, слабо соображающие в силу возрастных дементных изменений мозговой активности. И, на следующее утро, бегло позавтракав – прыгал в седло, вяло и мимоходом радуясь, что промежность, первые дни криком кричавшая, ныне реагирует на длительное ерзанье в седле спокойно. Стал часто писать в рабочий чат, требуя дополнительных мер для своих бабулек – ремонта окна, замены смесителя, транспортировки в санаторий, консультаций диетолога, геронтолога, психиатра – впрочем, все это координаторы обеспечивали без возражений, коротко отмечая после в таблице его вписанные требования меткой «Выполнено». Даже путевка в Кисловодск для бабушки Миньковой, чья язвенная болезнь желудка вот-вот намекала, что прободение язвы не за горами – была организована в кратчайшие сроки, и уже на следующий день после докладов Курска и Кули – Кин вместе с Артемом загрузили охающую и жалобно отнекивающуюся от всего этого, как снег на голову свалившегося, бабушку в машину, после чего машина, протяжно взвизгнув резиной (любимый прием Кина) сорвалась в сторону аэропорта. Однажды, обнаглев, он затребовал монтаж теплых полов бабушке Михайлёвой, живущей в цокольном этаже, в вечной сырости и холоде – но нарвался разве что на Хри, обстрелявшего его длинной обоймой уточняющих вопросов. И полы были – менее чем через неделю, а еще, после контролирующего визита Мураша, установлен был электрический масляный обогреватель, жутко экологичный, не жрущий кислород – Хри выбирал, въедливо ругаясь с поставщиками за каждый пункт характеристики.
      Он какое-то время задумывался, откуда берутся такие средства – только путевка, без перелета, стоила сто пятьдесят пять тысяч – но потом махнул рукой. Главное, что они есть, бабушки – под опекой, и никто не требует декларации о расходах, и их, расходов, умеренности и разумной экономии. В родной муниципальной медицине все куда хуже. И еще сутками работать надо, чтоб их. И, если уж совсем откровенно – за двадцать лет на линии ни разу на его счету не оказывалось суммы, которая позволила бы спокойно пойти в ирландский паб вливать в себя крафтовое пиво, чтобы с утра не стонать глухо, лицезрея похмельным взглядом свой баланс на экране телефона.
      Может – это просто адаптация? Может, загнанный в долгое ярмо линейной работы организм до сих пор не привык к тому, что ты сам себе определяешь и нагрузку, и длину рабочего дня, и никто матом не обкладывает, и уволить не обещает, а «спасибо» тебе говорят искренне, с душой, без издевки и наглой иронии?  Так узник, почти всю свою жизнь пробывший взаперти, так раб, с юных лет привыкший жить и работать только в цепях и под ударами плети, оказавшись внезапно на свободе – внезапно сталкивается с фактом, что он не знает, что с этой свободой делать, как жить, и даже посещает мысль, что неплохо было бы вернуться обратно, в цепи, там хоть все просто и понятно. Коун-Р наверняка добавил бы что-то про зону комфорта и посттравматическое стрессовое расстройство… да и без него все понятно, в принципе. Однако, отворачиваясь от проезжающих порой желтых машин бригад «Скорой помощи» - он всегда провожал их долгим взглядом, непонятным даже для самого себя – что в этом взгляде, ностальгия, боль утраты, вина перед теми, кто сейчас там, с вызова на вызов, в поту и мыле, без нормального сна и обеда, без отдыха и покоя - только за гроши, в отличие от него, перебравшегося в статус зажиточного? Тоска по каменной стене рабского барака и звону ржавой цепи, смазанной у запястий салом?
      Подъем закончился – вместе с ветром, разбившимся о перегиб горы Батарейной и оставшимся за спиной. Артем сгорбился, навалился на педали, бросая велосипед вниз, в долгий пологий спуск к воротам кладбища. Сегодня он закончил пораньше, и, терпеливо накормив манной кашей дедушку Витебского, проблемного, капризного, уставшего от всего, желающего поскорее именно вот сюда, в землю, к жене и детям – уехал с Коммунстроя, отписавшись в чат коротким «Смену сдал». В принципе, отчета от него никто не требовал, но укоренившаяся привычка фельдшера линейной бригады – не сваливать без отзвона – оказалась сильнее. Впрочем, остальные медики – Хани, Лист, Вилка, чуть позже и Аля даже, эту традицию переняли и принялись скидывать короткие рапорты, заступая и уходя. Третий выложил анимированную картинку иронично вздергивающего брови человечка, как бы говорящего «Дурью вы маетесь, товарищи, вот что» - но этим и ограничился.
      День потихоньку заканчивался, с гор наплывала мрачная чернота, намекая, что недавний снегопад – не последний, но вот со стороны моря… На миг Артем остановился, сдавив рукоятки тормозов, уперся правой ногой в бордюр, повернувшись, сдирая с головы капюшон. Длинное ущелье – Верещагинская балка, образованная горами Батарейная и Крепостная, уходило далеко, смыкаясь ближе к побережью, полностью застроенному в дельте маленькой речушки, вытекающей неведомо откуда, из-под земли, и там, вдали – все было настолько прекрасно, что невольно приковывало взгляд. Большое, медно-красного цвета, озябшее солнце медленно и величественно тонуло, разливая по холодной воде оттенки киновари, перламутра и коралла, небо меняло оттенок с лазурного на темно-пурпурный, и со всех сторон уходящее на покой светило обрамляли белые несерьезные облачка, почти забытые с далекого и кажущегося выдуманным лета. Шумели стройные, темно-зеленые, кипарисы, выстроившиеся в ряд по всей длине спуска – по его левую руку было старое кладбище, большинство могил у дороги, ставших первыми – солдатские, поэтому – высажены были эти величественные, гордые, строгие, как почетный караул, деревья. Чуть ниже будет памятник – советский солдат, опустившийся на колено, склонивший голову, одной рукой прижимая к груди ППС образца 43-го года, второй – касаясь чего-то, одному ему видимого на земле. Его обрамляют пирамидальные тополя, красивые, но сейчас – жалкие и голые, лишенные листвы, осыпавшейся тремя неделями ранее желтыми шелестящими монетками на асфальтированную аллею.
      Ворота на кладбище, как всегда – открыты, шлагбаум, как всегда, опущен. Плевать, Артем слегка наклонился, ловко вклиниваясь в тесный промежуток между шлагбаумом и будочкой охранника, старого и сварливого хмыря, страдающего «синдромом вахтера», то бишь – патологическим желанием «не пущать» - в самой запущенной форме. Нет прямого запрета на въезд на кладбище на транспорте, но вредный дед, облаченный синюю рубашку с черными погонами неведомых войск, ведет ежедневную непримиримую войну с желающими добраться до могил предков на четырех колесах. Возможно, поэтому он и устроился сюда, возможно – даже не за зарплату. Все лучше, чем от тоски и безделья на пенсии медленно вянуть, верно? Верно-верно, можно не поддакивать.
      Аллея закончилась, тополя остались позади. Артем сполз с велосипеда – молодцевато спрыгнуть не получилось, устал, чего уж тут. Стянул со спины рюкзак, расстегнул «молнию», бережно извлекая оттуда букет роз, маленький, но свежий – сам проверял, маленькую бутылочку с водкой и пакет с печеньем. Придирчиво осмотрел – цветы целы, не помялись, рюкзак перед их покупкой он полностью опустошил. Щелкнул ключом, пристегивая транспорт к стволу растущей у края аллеи бузины.
      Короткий подъем между могил, как-то незаметно разросшихся количеством на дальнем склоне, тесно жмущихся друг к другу, богатых и не очень, посещаемых, ухоженных и забранных в гранит – и заброшенных, со скривившимся крестом и стертой временем овальной фотографией на надгробии, заросших ажиной, чередой и пыреем. Узкие ступени между ними. Бетонный куб, окаймленный железным заборчиком с калиткой, прямоугольный обелиск. Маленький, позолоченный, рисунок креста, рядом с ним – другого креста, красного. Вместо фото – квадратная рамка, куда раньше был вставлен рисунок – Валька Холодова с Юлей нанимали художника, который, по словесному описанию, после многочисленных эскизов, сумел изобразить лицо ушедшего. Впрочем, рисунка уже нет, какая-то тварь стекло разбила, портрет забрала, а что с ним сделала – и так понятно, изгаженные ошметки мятой бумаги были найдены валяющимися чуть поодаль, под кустами, где тварь решила пристроиться на корточках.
      Надпись – «Громов Вениамин». Это уже он настоял… Никто не смог узнать ни его настоящую фамилию, ни отчестве – не хоронить же вот так, с одним именем, как дворняжку какую-то.
      - Ну, здравствуй, Веня, - устало произнес Артем, присаживаясь на лавочку – которую сам сделал и сам красил. Которая, на удивление, все еще здесь.  – Вот и свиделись.
      Кладбище молчало. Старое оно, уже официально закрыто, и лишь за большие деньги сюда хоронят на могилы родителей и прародителей, после, разумеется, ряда обязательных бумаг, которые – тоже небесплатны.
      - Знаешь… с днем рождения вроде поздравлять принято. А вот насчет дня смерти – я даже как-то не в курсе. Да и не знаю я, когда у тебя день рождения. И спросить не у кого…
      Шумел ветер в вершинах тополей. Небо мрачнело, вечер наплывал на уставший от холода и непогоды, скорчившийся в ожидании двух тяжелых зимних месяцев, город.
      - Вот что сказать хочу… уже столько лет прошло, а я ведь все помню. Помню так, словно вчера было. Помнишь, как ты уходить не хотел? Как машину мне мыл? Как уроду этому в живот вцепился… помнишь, Веня? Как тебя в баню ребята водили… как спальничек тебе подарили? Котеньку своего помнишь? Много что забыл, а вот это все помню. Помнят ведь самое главное, верно, нет?
      Артем помолчал. Скрутил крышку на бутылке, смело приложился к горлышку, скривился от мерзкого вкуса, глотнул, ощущая, как жидкий огонь начинает пробираться по пищеводу куда-то вниз, к обреченно сжавшемуся желудку. Наклонив бутылочку, коротко стукнул ей о надгробие, предлагая разделить.
      - Честно вот – не знал, что вот так вот все закрутится, Веня. Что ты мне, человек с улицы, вообще никто – родней родного станешь! Что я за твою смерть себя казнить уже десять лет перестать не могу – хоть башкой понимаю, что ничего бы я там не изменил. Не отвечай, не надо, сам знаю. Ты мне только скажи – ты точно был тогда, на второй подстанции?
      Надгробие, пустое, немое, без лица даже, с одной металлической рамочкой, оскалившейся осколками стекла, хранило молчание. Памятник, зараза…. Даже фото нет, какая тут, к чертовой мамаше, память…
      - Не знаю… дать знак тебя попросить, что ли? Ну - прошу! Намекни, что я не поплыл психикой от одиночества, тоски и возраста!
      Не дождавшись ответа, он глотнул снова, открыл пакет с печеньем.
      - Ладно, не говори. Понимаю, что не просто так молчишь. Вень, знаешь что…?
      Холодало. Ветер, успешно перебравшись через Батарейную, набросился на буки, тополя и грабы старого кладбища, торжествующе завывая, взбивая прелую листву в маленькие смерчи, швыряя ее на могилы, перебирая невидимыми пальцами гневно шумящую листву лавра благородного, и заставляя далекие гордые кипарисы негодующе раскачиваться и почти что кланяться наглецу.
      - Люди у нас сейчас уходят – и не на увольнение, а за какой-то солнечный порог. Навсегда, чтобы вообще сюда не вернуться. В лучшую, как говорят, жизнь, на идеальную подстанцию, к настоящим болеющим, без быдлоты, без выговоров, строго ради успешной реанимации, даже без писанины… Ладно, додумываю – но ты же в курсе, нет? Понятно, на что это похоже.
      «Эскапизм63», - сухо прокомментировал невидимый Коун-Р.
      - Все уходят – потому что устали, потому что – обессилели, потому что – дальше точно лучше не будет. Я тебе навскидку назову два десятка тех, кто тут вот, рядом с тобой лежит, кто верил все время, что надо вон, только потерпеть еще немного – и все наладится, работа на «Скорой помощи» станет в радость, зарплата – безразмерной, уважение вызывающих – бесконечным, а профессиональные вредности – шуткой для тупых. Они не дождались, и я – не дождался. Я тоже дезертировал, ты же в курсе, полагаю?
      Какое-то время Артем помолчал, словно действительно – ждал ответа.
      - Я сбежал, потому что – задолбало, потому что – не стоит оно всего, понимаешь?
      Вряд ли Веник что-то понял, он и сам себя не понимал, умение грамотно формулировать мысли, просыпающееся тогда, когда он садился писать очередную главу к рассказу, сейчас беспробудно спало. И это злило.
      - Я пришел спасать человеческие жизни – пусть так банально прозвучит, пафосно, что ли, но ведь – это же правда, Веня! Я хотел лечить, я хотел спасать, хотел быть героем – я не за баблом пришел, не за почестями, не за синекурой! Что, я много хотел, не пойму? Я двадцать лет отдал этой службе, и, видит Бог, или кто там из его замов мне лично гадит – я не вымогал, не халтурил, не отказывал в помощи, не подставлял, не предавал! Хотя примеров этого – видел предостаточно, чего кривляться. Я просто работал, надеясь, что вся вот эта гнусь – она сама по себе, она не ко мне, она – как-то отдельно. И, знаешь что? Я не спасал! Я не успевал – не потому, что не спешил, не потому, что чай этот долбанный, в интернете комментаторами любимый, лакал – а потому, что вызовов больше, чем нас! В разы больше, и большая часть из них – лажа!
      Он с внезапно нахлынувшей злостью хватил кулаком по скамейке.
      - Поликлиника! Сопли, кашли, больные бошки, не могу уснуть, не могу забеременеть, отмажьте от армии, муж бухает – уколите что-то, чтоб бросил! С-сволочь…! И пока я к этой сволочи еду – те, кому я по-настоящему нужен, умирают, Веня! Не дожидаясь! А мне потом приходится смотреть в их мертвые глаза, и что-то блеять про то, что вызовов много, понимая, что если меня кто-то и слышит ушами, то точно не понимает! Мне не дали спасать людей! У меня украли возможность спасать, подсунули, с-сука, только возможность гнило и дешево оправдываться, почему не спас! Оправдываться за то, в чем ты не виноват – но один черт, не оправдаться в принципе!
      Еще глоток водки – отвратительный, двумя жгучими полосами сползший по стенкам пищевода.
      - Но потом, Вень, меня начали травить. Травить не за то, что я хреново помощь оказывал, а за то, что не освоил навыки задолизания! За то, что в прогибанцы не захотел вступать! Зато, с-сука, что не захотел забыть, что я не только медик, но и человек! За то, что не дорисовывал терапию, которой не было, в карте,  что не катал дочку главнюка на танцы и массаж на бригадной машине, пока где-то бабуля с астмой выдохнуть пытается, за то, что мразь называл мразью, подачки в виде хороших смен не выпрашивал, за бабло не госпитализировал, надменную пьянь не капал, пока меня отек легких дожидался! За то, что медиком и человеком остаться захотел – это теперь, видишь чего, почти незаконно, крысья тетка, ****ина их прабабка, чтоб ее ржавым хером в дыхло..!!
      Кажется, даже эхо пошло по могилам. В былые времена – оглянулся бы, повертел головой, заранее смущаясь перед нежданными зрителями. Но сейчас – лишь оскалился, смутно желая вонзить зубы в чью-то недовольную зрелищем глотку:
      - Мне два варианта оставили – или червием пресмыкающимся елозить, или – валить на все четыре! И я свалил – только по своим правилам, не они меня вышвырнули, Веня! Я их вышвырнул из своей жизни, понимаешь?! Я – их!!
      Наверное, Веник понимал. По крайней мере, ничего осуждающего он не сказал – ни шумом ветра, ни шорохом падающих листьев, чудом задержавшихся на деревьях, ни далеким гулом рождающейся зимней грозы.
      - А теперь – мне плохо… - тихо, вымученно, с натугой произнес Артем. – Почему – не могу сказать, работа сейчас – в радость, денег – хватает, занимаюсь делом, заботой и настоящей помощью вместо баюканья дебилов с болями в мизинцах и неправильно потеющими промежностями. Но – плохо, без объяснения, без логики, без, черт, понимания даже того, что за «плохо» такое.
      Холодало. Пора было заканчивать визит – тем более, что до дома путь неблизкий, через гору, с карабканьем на вторую. Странно… денег хватает, можно было хоть сейчас и хоть сюда вызвать такси с пометкой в приложении «с велосипедом», довезут до самого порога, не надо будет давить на педали гудящими от усталости ногами. Но, почему-то, этот вариант душа сразу отвергает - как тупой и неправильный.
      - Ты меня звал тогда, я помню, - глухо произнес он. – А я не смог. Нельзя так – уйти и бросить своих. Даже если устал. Даже если взбесился… вот как сейчас. Даже если выжат досуха – это же свои! Они на тебя рассчитывают, нельзя вот так, как крыса…!
      Артем остановился, переводя дыхание – что-то некстати скрутилось комком где-то под яремной вырезкой, давя на гортань. Потом встал. Поставил цветы в вазочку на надгробии, расправил лепестки. Пристроил перед букетом бутылку с водкой и печенье – все равно найдутся охотники, пусть уж сразу берут, без вандализма.
      - Видишь – остался. А чувство, что своих бросил – почему-то тоже осталось. И жрет меня, Веня! Как ту крысу…
      Он помолчал. Коротко поклонился, погладил шершавый камень надгробия.
      - Ладно, не скучай, хорошо? Заеду, как получится. Подлизу покормить не забудь – он же с тобой, верно? Слышишь меня?
      Ветер мягко, но холодно толкнул его в спину, забрался за отвороты капюшона, завозился между лопатками, колюче выхолаживая потную спину. Цветы дрожали в вазочке, жалобно шелестели лепестками, только сейчас понимая, кажется, что обречены медленно умирать здесь, неожиданно сменив сегодня с режущей болью от лезвий секатора тепло оранжереи на безжалостный холод кладбищенской ночи.
      Сгущались сумерки.
      Артем отвернулся.
      
      Лунный парк закончился – наконец-то. Темноту резали тусклые лучи фонарей, вырывающие у нее пятачки белого цвета на бетоне дорожки, но все остальное, за пределами этих кружков, делали еще темнее. Корабельные сосны, растущие у выхода из парка, шумели не переставая – ветер, набросившийся на город, не собирался успокаиваться, и вовсю резвился, швыряя на голову сухие иглы, грохоча жестью и профнастилом крыш маленьких домишек, примыкающих к ограде парка, возведенных на огородиках, старых, как и панельные дома, у которых они ютились. Последний подъем – самый крутой, самый, тяжелый, последние десять метров – максимально крутые, нет и разговора про то, чтобы взобраться туда, героически давя на педали, не тот уровень подготовки. Хотя Антоха Вертинский в свое время  хвастал, что он делал это аж трижды, и даже без допинга в виде пары-тройки литров пива. Ладно, ему можно, он малопьющий и более двигающийся – в семейной жизни без этого никак. А вот бывшему фельдшеру Громову сейчас, после тяжелого рабочего дня и заезда на кладбище – только судьба, обвиснув на руле, тяжело, со свистом, сопя в мокрую от конденсата маску, оскалив зубы, с трудом переставлять гудящие от усталости ноги, уговаривая себя не смотреть вверх, чтобы видимый остаток пути не выдирал остатки воли из его уже измочаленного тела.
      С неба срывались одинокие снежинки, мелкие, напоминающие хлебные крошки, торопливо метались, и исчезали, не успев коснуться земли. Очень похолодало – даже для южной зимы, морозец забирался под куртку, в узкие щели между брючинами джинсов, жег ноздри изнутри, заставлял глаза болезненно слезиться. Хорошая погода, особенно для велопрогулки. Особенно для твоих лет, когда иммунитет всерьез уже начинает раздумывать, не отправиться ли ему на покой, предоставив твою тушку, измочаленную ночными дежурствами, курением и регулярными расстройствами сна, существовать до первой двусторонней нижнедолевой пневмонии.
      - Ни… хре… на… - едва слышно прошипел Артем, делая шаг за шагом, минуя очередной круг света, наваливаясь на велосипед всем телом, с усилием пихая его вверх.
      Нет, на сегодня точно приключений хватит. До дома – около семидесяти метров, максимум – семьдесят пять, плюс небольшой подъемчик, с его рост, не критично. Он сейчас выберется вверх, отдышится, откашляется, опираясь о металлические воротца, открывающие вход в парк, сплюнет в темноту, беззвучно кляня все выкуренные за свою жизнь сигареты, потом, собравшись с духом – снова заберется в седло, и остатки метров до подъезда доделает именно верхом, даже тот подъемчик, потому что это дело чести – добраться до дома верхом, ткнувшись колесом в дверь подъезда, а не жалко доковылять, волоча ставшего обузой железного коня… Далее, обнимая велосипед за талию, как любимую девушку, шаркающей кавалерийской походкой доберется до своего второго этажа, а там уж – сумеет отпереть квартиру, недаром тридцать лет тренировался. Велик – в угол, по коридорчику – в душ, на ходу сдирая с себя одежду и швыряя ее прямо на пол, горячую воду – настежь, и туда, под исходящие паром струи, под щекочущее ласкающее прикосновение геля для душа, упираясь лбом в черный кафель, тихо постанывая, закрыв пяткой слив в ванной, чтобы вода поднялась до лодыжек, заставляя зудящую боль таять и, крутясь, убираться прочь, в черное отверстие водостока, вместе с хлопьями пены геля и шампуня. Потом – уже проще, если получится добраться до кухни, то микроволновая печь что-то сможет соорудить из одного яйца, куска сыра и нескольких ломтей хлеба, если нет – черт с ним, в спальню, зарыться в одеяло, с головой, не забыв щелкнуть пультом обогревателя. Завтра – выходной… наверное, сегодня точно сил не будет ковыряться в таблице и выбирать адреса.
      Или будет?
      Уже третья неделя, как он выходит работать каждый день, пропустив из них только два. Не много ли?
      Много, конечно. Работать на износ – изначально идиотская идея, хотя любой работодатель, кроме Третьего, возразил бы, наверное. В период своего героического, но глупого, рывка ты сделаешь много – а потом надолго выпадешь из строя, оставив вместо себя зияющую дыру, которую некем будет заткнуть, у остальных – свои обязанности, которые никто не отменял.
      Ладно, все это – в дальней перспективе, а сейчас бы доковылять до верха, до маленькой спортплощадки с турником, брусьями и рукоходом, до металлических ворот, украшенных кованой ажурной решеточкой, на которой закреплена табличка «Парк «Лунный» – северный вход», где зачем-то зябнет под фонарем женская фигурка в белом пальто с поднятым капюшоном – не иначе, как очередная счастливая владелица гавкающего некусанца, которому именно сейчас захотелось отправить естественные надобности на свежем воздухе. В этом отношении коты – куда лучше, сами себя обслуживают, а дома – так вообще лоточком обходятся…
      Шаг. Еще шаг. Еще один. Черт… действительно тяжело, в груди жжет, в затылке ломит, дышится через раз, и жар, накатывающий при каждом вдохе, заглушает даже уличный холод. Последние три метра – Артем даже заморгал, прогоняя внезапную потную пелену, поплывшую перед глазами, минуя воротца, до боли сжимая руль, мысленно кляня эту девицу или мать семейства, под капюшоном не понять, которую пес сюда принес – в прямом и переносном смысле. Не отдышишься теперь, как хочется, надо разгибать спину в осанке и давить из себя брутальную самцовость – взамен желанию рухнуть на четвереньки и заплевать бетон выкашливаемым из легких секретом. Надо, как минимум, убраться подальше, за угол дома…
      - Благородный дон уязвлен в пятку?64 – спросила Ангелина, откидывая капюшон
      Он молчал, играя глоткой, чувствуя, как, несмотря на холод, по вискам стекают жаркие ручейки, как рвется из глотки кашель. С большим трудом задавил одышку, ответив:
      - Не вижу, почему бы благородному дону не быть уязвленным в пятку. Или куда еще.
      Ладно, поездка до дома отменяется, придется плестись - дыхание, несмотря на его трепетную экономию, все-таки сбил. Какого дьявола рыжая стервочка сейчас и здесь, на его территории, очень далеко от района Тохса? Волосы – аккуратно скручены набок в подобие косы, прячутся за пухлым воротником пальто, глаза – непонятные, не издевающиеся и не извиняющиеся, поза тела – не наводит ни на какие мысли, стоит себе независимо, скрестив ногу на ноге, постукивая по бетону дорожки каблуками черных полусапожек.
      - Разрешите мне бежать рядом с вами?
      Спрашивая, она уже положила руку на рукоятку руля – решительно, давая понять, что вопрос – риторический, часть отыгрыша любимого фрагмента из любимой книги.
      - Можешь взяться за стремя, - сквозь зубы процедил Артем.
      Они пошли вдвоем – странной такой парой, под свет уже уличных нормальных, не парковых полумертвых, фонарей, придерживая с двух сторон велосипед, словно он был главным сейчас. Уже было темно, уже ночь, уже нет на небе ни луны, ни звезд, ничего, кроме темно-серого нечто, роняющего на них, на дорогу, на кусты из лаврушки и розовых плетей, на платан, разлаписто закрывающий проход между домами, маленькие кусачие снежинки, настырно лезущие в глаза. Артем медленно втягивал в себя воздух, мысленно чертыхаясь, когда это выходило слишком шумно, и тяжело выпускал его из легких через искривившийся в непроизвольной гримасе рот. Ангелина молчала, шла по другую сторону велосипедной рамы, держа ладонь на руле, маленькую, уже успевшую побелеть на ледяном ветру.
      Родной двор, круглый, освещенный двумя каплеобразными фонарями, оба – старые, оба – гудящие, часто моргающие, но разливающие теплый желтый свет, отличающийся от холодной мертвенности фонарей парка. Заборчики из кустов лавра благородного, с выглядывающими из-за них кустами гортензии и олеандра. Замершие машины, мерцающие окна многоэтажек, шелест деревьев, глухое «ву-у, ву-у» - когда порыв ветра врывался между его домом и соседним, почти соприкасающимися стенами, оставляя узкое бетонное ущелье.
      Они остановились. Артем, опустив голову, вынул из кармана в несколько раз сложенный бинт, принялся обтирать раму и «вилку», молча, не понимая, почему затянувшаяся пауза так его тяготит. И понимая, что сейчас надо что-то сказать, но не понимая, что и зачем. Точнее, варианты так и просились на язык, но от всех несло какой-то пошлой бытовухой, и они вызывали раздражение, даже не родившись. К чему это все – вопросы, как она узнала его адрес, зачем приехала, почему стояла и мерзла ни где-то еще, а именно у северного входа в «Лунный»? Адрес – в отделе кадров, северный вход – единственный от его дома, через который в парк попасть проще и ближе всего, а зачем пришла… да мало ли, что ей в голову пришло. Отравленная, вспомнил он слова Каренчика. Повнимательнее будь, в романтику не кидайся. Может, запасы яда восполнились, жертва нужна…
      Закончив, он выпрямился. Ангелина, все так же молча, смотрела – то ли на него, то ли куда-то ему за плечо, не понять было в сумерках, разбавляемых мягким светом старого фонаря, в котором плавно кружились снежинки.
      Он вынул из кармана ключи, протянул ей.
      - Этаж и квартиру надо называть?
      Девушка забрала звякнувшую связку, легко тряхнула головой:
      - Нет.
      - Вот и чудно. Если дверь придержись, пока я велосипед буду затаскивать – в молитвах помяну, как молиться научусь.
      Не отвечая, она приложила магнитный ключ к подъездной двери, с переливчатым сигналом открывая ее. Какое-то время они постояли у распахнутой двери, в квадрате света подъездных светильников.
      - Ты первая. Мы втроем в принципе не пройдем.
      - Меня вариант «втроем» в принципе бы и не устроил.
      Мелькнуло белое пальто,  рыжие волосы, ноги, затянутые в темные чулки, полусапожки деловито затопали по ступенькам. Артем, откинув голову, тяжело оперся о подъездную стену, мутно соображая, что пачкает побелкой куртку сзади. Плевать… он слишком устал. Даже удивляться, что Ангелине Цукер понадобилось здесь – устал. Впрочем, если у него дома сейчас обнаружится старший фельдшер Кристина Корсун, Илона Христофоровна, Игнатович и министр здравоохранения собственной персоной – удивится… наверное.
      Их не оказалось. Дверь была распахнута настежь, свет в прихожей уже горел.
      Тяжело дыша, из последних сил сохраняя подобие намека на бодрость духа и тела, он пристроил велосипед на его обычное место – и, не удержавшись, прянул всем телом вперед, едва не завалившись на пол вместе с  ним. Удержавшись почти, больно ударившись локтем и коленом, попытался торопливо встать, одновременно пытаясь не заматериться вслух. Руки Ангелины мягко обняли его сзади, помогли подняться, скользнули, расстегивая молнию куртки.
      - Сейчас – идешь в душ, потом – в постель. Если скажешь, где у вас тут самый близлежащий круглосуточный магазин – в молитвах помяну, как молиться научишься.
      Артем тяжело, со всхлипом, дышал, испытывая жгучее желание оттолкнуть ее – и не делая этого, разумеется, только потому, что устал, очень устал, вымотался, выжался, иссяк, сдох… Именно поэтому, а не по какой-либо иной причине, он позволил довести себя, как не так давно он вел бабушку Муцкевич, до ванной комнаты, прислонить к стене, ловко и проворно раздеть, даже не пытаясь протестовать, не испытывая никаких стыдливых позывов и попыток оправдать тяжелый запах пота, идущий от него.
      Зашумела вода, блаженное тепло хлынуло в лицо, растеклось по плечам, заструилось по спине и ягодицам.
      - Вот и отл…
      Он перехватил руку Ангелины, воткнувшую рукоятку душа в держатель, собирающуюся уходить.
      - Мне обязательно надо тебя спрашивать, почему ты здесь?
      В маленькой комнате уже становилось влажно и жарко, клубы пара плыли, заставляя запотевать кафель и зеркало, оседая каплями на лезвии бритвы, лежащей на полочке, на тонкой переносице Ангелины, на ее щеках, начиная серебриться в охре волос.
      - Необязательно. Мне нужен мужчина. Поэтому я здесь.
      - Мужчин на этом глобусе полно. Всех видов и мастей.
      Она улыбнулась – как-то необычно мягко, спокойно, словно этот разговор у нее в голове состоялся уже не одну сотню раз, и даже стал заставлять скучать.
      - Спорить не буду. Из них всех, подумав, я выбрала тебя, Артем Громов. А, поскольку ты, ни разу не думая, выбрал меня, у меня шансов бегать от выбора не осталось в принципе. Все, мойся. Я в магазин и назад. Даже не надо заглядывать в твой холодильник, чтобы понять, что там мышь повесилась. Или все мыши, которые в вашем доме имеются.
      Он чуть сильнее сжал пальцы, удерживая ее запястье.
      - А как же твое это – пустота и вакуум?
      Рыжулька – странная, с непонятным глубоким взглядом, то ли хитрой лисицы, то ли смертельно раненого кролика, не вытягивающая до модельной красоты, но чем-то все равно заставляющая взгляд остановиться на ее лице – иронично сложила из губ насмешливый полумесяц:
      - А я была права?
      Артем не нашелся, что ответить. Да и не та была ситуация, чтобы вести какие-то серьезные разговоры – ванная, клубы пара, он, голый,  вымотанный, на подкашивающихся ногах стоящий, упираясь плечом в стену, под струями горячей воды.
      Ангелина вышла, аккуратно закрыв за собой дверь в ванную комнату.
      
      Утро. Наверное, это первое за многие годы утро, которое не наполнило его душу тоской и угрюмой тяжестью – похмелья ли, одиночества ли, необходимостью ли идти на работу или еще куда. Почему, кстати?
      Причина была – и сейчас она что-то довольно громко и, внезапно, красиво и звучно напевала на кухне, под аккомпанемент чего-то жарящегося, шкворчащего и назойливо ввинчивающегося в ноздри незнакомой гаммой запахов, вкусных, будоражащих и слюнные железы, и клетки слизистой желудка.
      Артем привычно, как он много лет уже делал, потянулся за телефоном, но раздумал – его рука замерла, сжалась в кулак, убралась обратно. Один день. Он заслужил. Хотя бы сегодня можно побыть не ангелом, не фельдшером, а просто – самим собой? Тем более, что силой никто его работать никто не гонит. Разве что он – сам себя. И, все же… вдруг там что-то серьезное? Вдруг -  в чате уже горят три восклицательных знака у сообщения «Медики, кто свободен – срочно..!»?Одним глазком глянуть разве что?
      Он яростно мотнул головой, стряхивая с себя дремоту, и злясь. Вот так, не успев проснуться, не успев очухаться – уже тянет куда-то зов долга, кому-то, за что-то...
      За окном – было тихо, было бело, было как-то особенно ярко, но без солнца, и, кажется, регулярно что-то похрустывало. А ведь это же..!
      Он вскочил, откидывая одеяло, на миг с легким недоумением отметив, что форма его одежды после душа не изменилась, рывком отдернул занавеску. Замер.
      За окном было очень бело, белее некуда. Снег падал с темно-серого неба радостно, широко, крупными торжествующими хлопьями, облепившими пихты, гималайские кедры, до предела загнувшими большую бузину под окном, кажется, жалобно потрескивающую. Соседних домов не было видно, вместо них падал и падал бесконечный белый занавес, белое покрывало укутало и кусты лаврушки, и машины, и дорожки между домами, лишь по двору стелились двойные вихляющие полосы колес тех, кто рисковал выбраться на работу верхом. Было тихо. Было как-то спокойно, уютно, словно весь мир, с его бедами, проблемами, костенками, кузнецкими, приказами, директивными указаниями, больными, здоровыми, счастливыми и не сильно, злыми и добрыми, пустыми и переполненными, ненавидящими и выматывающими излишней любовью – исчез за этой белой пеленой, стал далеким, незначительным, не имеющим к нему никакого отношения… хотя бы на этот короткий миг.
      Или нет?
      С трудом оторвав взгляд от окна, Артем взял в руки телефон. Как работать сейчас – вот так, велосипед – не машина, конечно, но по снегу на нем далеко не укатить…
      Рабочий чат был уже полон сообщений. И одно было выделено – специально для него:
      «Лист, Хани – Коммунстрой на вас сегодня (смотрим прогноз), завтра возможно - тоже. Цови – обеспечение по Гуковскому, Волхонской, верхней Тельмана.  Куля – отработай заявки на Гагарина и Красноармейской. Хри – твои по Чайковского и Леонова, Мика – по Новоселов и Рабочему. Луна – на контроль Горького, 23, Красноармейскую, 77/2, Леонова, 19-22. Работаем, ангелы!».
      Длинная лесенка ответных «работаем».
      И персональное сообщение – словно предваряющее вскинувшуюся в нем волну ярости и желания сцепиться с тем, кто принял решение за его спиной, за него, не спрашивая..!
      «Гром, сегодня, завтра и послезавтра – выходной. Погода не для твоего транспорта, и работа на износ у нас не приветствуется. На четвертый день выходи, отпишешься за день. Приказ не обсуждается. Подтверждение?».
      Третий. И он прав, разумеется… и, может, даже не так хочется сильно ругаться. Просто…
      «Нонконформизм65», - безжалостно произнес под шелест страниц своего излюбленного «Декамерона» Боккаччо незримый Коун-Р.
      Да. Возможно.
      Что бы это слово ни значило.
      Не хочется спорить сейчас – в это сонное зимнее утро, под мягким и пушистым снегопадом, вообще не характерным для декабря, и для южной зимы.
      «Подтверждаю», - медленно набрал он. Дернул щекой, и добавил: «Работайте, ангелы».
      «Работаем», - мгновенно откликнулся Третий.
      Ну… и ладно.
      Артем задернул занавеску – решительным, злым, резким движением, вызвав звонкое «шшшшух!». Какое-то время постоял, играя желваками, смотря куда-то в пустоту, точнее – в ткань шторы. Злясь – непонятно на что и на кого. Не на Третьего точно… на себя, получается?
      - Да, я уже слышала, - раздалось сзади. – Тебе завтрак прямо в постель, или монсеньор предпочитает что-то более изысканное?
      Ангелина стояла в дверях, скрестив руки на груди, скрытой от уличного белого света майкой – его майкой, сейчас с большой натяжкой выполняющей роль ночной рубашки – потому что ночная рубашка не оголяет бедра до тех мест, где они начинаются. Волосы ее, на сей раз – растрепанные, небрежно заброшенные за спину, выглядели как-то по-домашнему, уютно, напоминая о долгих годах совместной жизни супругов, ко всему привыкших, и отвыкших стесняться друг друга даже в мелочах.
      - Огласите весь список, пожалуйста.
      - Тогда начнем с его первого пункта, - хмыкнула рыжулька, размыкая руки, скрещивая их, и одним плавным движением избавляясь от майки.
      Он замер – не в силах отвести взгляд. Ведь, кажется, ну ничего же такого в этой девушке нет… кроме, разве что, хищной обнаженной грации, с которой она сейчас приближается, закидывает ему руки на плечи, небрежным движением головы отбрасывает назад волосы, сильно и властно притягивает к себе, заставляя два дыхания слиться в одно.
      - Что насчет второго пункта? – хрипло спросил он, отрываясь от нее через одну или несколько вечностей.
      - Пропустим, - прошептала Ангелина, разворачиваясь спиной к кровати и легонько пихая его в грудь. – Переходите сразу к пункту пятому, агрессивный бросок невинной девы на ложе страсти – если забыли.
      - Не забыл!
      - Вижу… но вынуждена повторить свой вопрос…
      - Вынужден ответно признаться, что наговаривал – и насчет импотенции в поколениях, и насчет…
      - Прямо вот так даже? О-ох… легче, сударь, вы сбились со… счета!
      - Отнюдь, пункт девятый, - насмешливо произнес Артем, притягивая ее бедра к себе. –Мой любимый.
      - Вы хам… милорд…и тиран… и…
      
      Падал снег – тяжелыми густыми хлопьями, закручивался маленькими вихрями, то открывал гору Бархатную, побелевшую, озябшую, мигающую огоньками домов на улице Госпитальной, то снова закрывал белой завесой все, гасил звуки, скрадывал тени, сужал мир до маленькой кухни, сейчас – внезапно уютной, ароматно благоухающей. Они сидели за столом, завтракали… наверное, впервые Артем мог употребить это слово по назначению – потому что предыдущее утреннее запихивание еды в себя на завтрак было похоже от слова «никак». Ангелина ухитрилась старый хлеб размягчить в микроволновке, после чего – пожарить гренки, сочно пахнущие яичницей и мясом – в размешанное яйцо она добавила мелко порубленные фрагменты сосисок. Еще – откуда-то на столе появилась большая тарелка со спагетти, темно-бурым от соуса, украшенного зажаренными до хруста кусочками фарша, посыпанного мелко натертым сыром, и окаймленным половинками вареных яиц. И кофе – настоящий, молотый, сваренный в турке, не чета размешанной к кипятке гранулированной бурде, оставляющей на корне языка гадостный привкус. Уютно гудел обогреватель, который она принесла на кухню – батареи, как обычно, начинали грустить, исходя жалкими струйками тепла, стоило пойти снегу.
      Ангелина сидела напротив него – в кресле, прислонившемся к наружной стене, у кухонного окна, подобрав ноги под себя, поблескивала глазами, глядя на него, аккуратно, оттопырив мизинчик, дула на горячий кофе.
      - Все устраивает, мон шер? Или ты все еще в раздрае и терзаниях?
      - В них, - буркнул Артем, откладывая вилку. – Хотя и не пойму причин.
      - От тебя никто понимания, кажется, не требовал. Веры достаточно.
      - Грамотные не надобны, надобны верные66, - не удержался он.
      Рыжулька встряхнула головой, глаза ее сузились.
      - Мне ли напоминать тебе, сколько раз твою жизнь били в пах те, в кого поверил ты, но кто верными не были?
      - Не надо, - помолчав, ответил Артем.
      - Не очень и хотелось!
      - Послушай… - он запнулся. Не нашел слов, до боли укусил нижнюю губу. Сильно выдохнул.
      - Ты пришла – чтобы остаться?
      Ангелина повела голыми плечиками, что-то сосредоточенно почесала себе между ключиц.
      - А точно я должна принимать такое решение?
      Глаза ее сверкали – вызывающе, насмешливо, ярко, уверенно.
      - Ты не похожа на тех, кто позволяет принимать кому-то решения за тебя.
      - Ты тоже, - парировала девушка. – Однако – позволяешь, даже яростно противясь. Или зачем ты так занавеску истязал?
      - Ты – знаешь? – вопрос прозвучал глупо, явно запоздав.
       - Рыжие волосы не подразумевают ржавчину под сводом черепа, - ответила Ангелина. Она уже не улыбалась. – Что я не знаю, о том догадаться не трудно – не бином Ньютона, в конце концов. Юля тебя куда-то позвала. Ты целые дни на этом своем велосипеде – утром уезжаешь, вечером плетешься домой, чтобы на следующее утро снова уехать. Ощущение такое, что ты мстишь самому себе за что-то, издеваешься над собой, давишь что-то в себе, каешься за что-то. И, если кто-то или что-то тебя от этого отвлекает – тут же оскаливаешься.
      - Это ты – Хани? – резко спросил Артем.
      - Кто?
      - Ладно… не ты, видимо. Прости, что спросил.
      - Спросил и спросил, - голос девушки стал жестче. – Я пришла, потому что я хотела прийти. Но оставить меня здесь можешь только ты!
      Какое-то время за столом царила тишина. Тишина была и за окном, в белой пустоте сгинувшего в холодном мареве мира.
      - Тебе может не понравится…
      - Может.
      - Ты можешь разочароваться!
      - Не исключено.
      - Ты можешь…
      - Ты тоже можешь! – резко сказала Ангелина. – Перестать мямлить и сопли пережевывать – например!
      Как удар пощечины – хлестко, обжигающе. Как тычок носом в собственное нагаженное –мерзко, отвратительно, но – справедливо. Обиженная краснота, нахлынувшая было на щеки – торопливо убралась обратно в магистральные сосуды из периферических. Действительно – хватит!
      Он встал – резко, рывком, заставив стол покачнуться, посуду – зазвенеть, кофейные чашки – выплеснуть коричневое на скатерть, обе вилки – опрокинуться на пол, юркнув куда-то под кресло, где их точно будет тяжело достать.
      Ангелина, сидя, все так же – подобрав под себя ноги, наблюдала за ним, ярко блестящими глазами, колючими, вызывающими.
      Артем нагнулся – рывком сгребая ее с кресла, благо весила непокорная рыжулька немного, поднял, прижал к себе, чувствуя пальцы, взбирающиеся по его затылку, возбуждающе щекочущие кожу и волосы, бесцеремонные, настойчивые, но – словно право имеющие.
      - А что бы ты сказала, если бы я предложил попробовать сложить два сволочных характера в одну семью?
      Девушка тяжело дышала, увлажнившиеся губы – приоткрыты, тело – мягко пульсирует в его руках, как одно большое сердце.
      - Скажу, что пора начинать пробовать прям сейчас. Я ведь могу и передумать соглашаться.
      
      Они лежали, обнявшись. За окном медленно полз вниз снежный сонный день, уже перевалив за половину, и стремясь поскорее отзвониться, сдать дежурство, и сбежать, набросив на город густую, холодную, звездную ночь, с торчащими вверх дымами из труб котельных, с воющими от холода собаками, с потрескивающей корой деревьев, с изморозью, неторопливо и старательно разрисовывающей оконные стекла белыми кружевами.
      Артем не шевелился, даже чувствуя, что затекла и рука, и нога – все то, что отдано было в качестве постельных принадлежностей этой вот, внезапно свалившейся на него с неба или откуда еще, девушке. Давно не было так хорошо… когда вообще было хорошо, как сейчас, спрашивается? Нет, не спрашивается… не хотелось спрашивать, ничего не хотелось.
      - А что твои родители? – сонно спросила Ангелина, ослабшая, мягкая, обнимающая его, уткнувшая лицо куда-то в район грудины.
      - Отец… покинул нас, лет так одиннадцать как. Где-то. Мама в Ростовской области, поселок Орловский, там дом у нас, от прабабушки остался, хозяйство… какое-то. Я в курах, гусях, утках, поросях и доении коров не очень разбираюсь.
      - Не раскулачили вас, чистоплюев, вовремя, вот что, - пробормотала она, потерлась носом о его грудь, зевнула. – Ведь если ты на мне женишься, мне же придется вот тоже…
      - Кур доить и коров жеребить?
      - Оставлю эту честь маскулинному представителю семьи. Но вот сажать петрушку и укроп с помощью навоза и вил – это строго будет моя обязанность.
      - Звучит ужасающе.
      - А ты думал смутить деревенскую дурочку деревенской прозой жизни? – Ангелина слегка куснула его за лоскут кожи, выбрав довольно чувствительную ее, кожи, часть.
      - Ты не произвела на меня такого впечатления изначально.
      - Опылена была ибо. А так – выросла на Кубани, в станице. После известных тебе событий… а, ладно…
      Артем приподнялся на локте, протянул руку, взял стакан с водой, запасенный хитрой рыжулькой, смело глотнул.
      - Что я на дух никогда не переносил – так это дебильных предъяв из серии «сам догадайся», и начатых интригующих историй, оборванных на «да ладно, забей».
      - Можете отшлепать, мой господин, - хихикнула Ангелина, пихнув его коленом в колено.
      - Нецелевой расход калорий, моя рабыня. Что у тебя  семьей? Только не говори, что Кристина Антоновна – твоя единоутробная сестра.
      Ангелина отвернула личико, помолчала.
      - С матерью – не общались. Пока диагноз в онкодиспансере не поставили уже вполне внятный. Потом – да, возилась с ней, молилась, в трех церквях коленки об пол била, чтобы все вернулось, себя забрать просила, ее – вылечить… Сам, думаю, понимаешь, с каким результатом.
      - Почему так?
      -  Потому что папу на улицу вышвырнула, когда другого хахаля себе нашла.
      Спросил, называется. Хотя… все бывает, что уж. Не ему ли про «других хахалей» быть в курсе?
      - И где папа?
      - Не знаю. Умер, разумеется. Его отчим избил, выгнал. Девяностые были, тогда много людей просто за дверь выходило – чтобы никогда больше не вернуться. Может, и проглотила бы… но он его при мне бил, при мне под дождь вышвырнул! Я ревела, к нему хотела, а мать меня назад, пощечину дала, наотмашь, знаешь как дают? Утащила в комнату, заперла, а за окном гремело тогда, и лило! Я в постельку ушла, а папа – там, под… дождем…
      Голос ее споткнулся, замер.
      Он растерянно погладил ее между лопаток, прижал к себе.
      - Но… искала?
      - Искала, и долго – как выросла! – с какой-то внезапной яростью произнесла Ангелина – впрочем, не отстраняясь, не отпихивая, разве что – до боли и хруста сжимая его пальцы своими. –Мать терзала, требовала,чтобы в розыск как-то объявила – были же отряды добровольцев! В газеты объявления давала, в интернете в чатах, на форумах размещала, на все поисковые группы подписалась! Но – у меня ничего ж не осталось, ни документов, ни контактов, ничего! А фото одно, что есть – ему там едва двадцать, меньше, чем нам с тобой сейчас!
      - Понимаю, - пробормотал он, проводя пальцами по волосам лежащей на нем девушки, пропуская их между пальцами. – Помнишь его хоть?
      - А ты – своего?
      Сумерки, наплывающие на комнату, скрыли его кривую злую ухмылку.
      - Отлично помню. И хотел бы забыть, если честно.
      - Бил, издевался, бухал?
      Артем промолчал. Ангелина снова потерлась носом о его грудь, на сей раз – покаянно.
      - Все три раза угадала, получается? Прости.
      - Тебя-то за что прощать…
      - За вопросы, - девушка, завозившись, перебралась чуть выше, обняла своими бедрами его бедра. – Ты не знал, мясцо с Центра, что неправильные вопросы – это как в ране кинжал провернуть? Старый, замшелый, заржавевший – но все еще в ней торчащий кинжал. Больно будет так же, как и три десятка годиков назад. Тебе больно – я же вижу. Ты потому такой колючий?
      - С чего бы я колючий?
      В полумраке, окутывающим комнату, Ангелина, поднявшаяся над ним, смотрелась эффектно – жгучая, изящная, с насмешливой яркой ухмылкой, упираясь пальцами ему в грудь.
      - А разве нет, мон шер? Сказать, кто ты?
      - Силь ву пле, ма бэль67.
      Рыжие волосы упали ему на лицо.
      - ...И полдня сладострастный зной68, - прошептала девушка, нависая над ним. – И ароматною росой всегда увлажненные ночи!..
      Ее голос окреп, читая любимые строки:
      - И звезды яркие, как очи, как взгляд грузинки молодой!
      Короткий толчок в грудь. Внезапно лицо Ангелины ожесточилось, застыло в угрюмой гримаске, взгляд больно уколол, голос – стал жестким и обвиняющим:
      - Но, кроме зависти холодной, природы блеск не возбудил в груди изгнанника бесплодной ни новых чувств, ни новых сил..!
      Ее бедра сильно, до боли, сдавили его бедра, дыхание приблизилось:
      - И все, что пред собой он видел…
      Снова толчок –  болезненный, настойчивый, бесцеремонный, заставляющий закончить цитату, знающий, что тебе эти строки знакомы, много раз читаны и пропущены сквозь себя.
      - Он презирал иль ненавидел, - хрипло выдавил из себя Артем.
      Ангелина опустила голову, снова не дав ему дышать на длительный срок, намного больший, чем отпущено иным галактикам.
      - Нужны еще доказательства, мессир?
      - Вряд ли, Тамара. Тебя ведь зовут Тамара, не так ли?
      С легким жемчужным смехом она спрыгнула с него, потянулась, вытягивая руки к потолку, призывно засияв ровной линией спины, тесно сведенными лопатками и крепкой подтянутой попкой в угасающем свете дня, пробивающемся сквозь шторы.
      - Какой кофе вы предпочитаете в постель, претендент на повелителя моих грёз?
      - Любой, который не в постель, а в чашку, претендент на огонь моих чресл. Разве что с сахаром не надо усердствовать.
      - Вашему чувству прекрасного – фи, остальное – в виде исключения исполню, -  надменно произнесла Ангелина, шествуя из комнаты,  покачивая  бедрами, все так же – не одеваясь, давая оценить это в полной мере.
      - А ты точно настоящая? – громко произнес он ей вслед, развалившись на кровати, понимая, что прав Третий, что отдых – это замечательно, это божественно. И Коун-Р – он тоже прав. И даже сучка Хани, кто бы она там ни была – права.
      - Ущипнуть звать не буду, это больно и портит кожу, - донеслось из кухни. - А паспорт – в сумочке у кровати, можешь ознакомиться, если кризис веры одолевает. Кстати, где у тебя кофемолка?
      - Кофе… что?
      Со стороны кухни презрительно фыркнуло, возмущенно забрякало посудой, видимо – разыскивая альтернативу варки кофейного напитка из измельченных зерен.
      Сумочка лежала на тумбочке, опрокинутая набок, была расстегнута, и краешек паспорта, в кораллового цвета чехле, выглядывал между разошедшейся «молнией», словно дразнящий язычок. Специально оставила, что ли?
      Артем лениво протянул руку, выуживая документ, открывая. Сколько уж таких повидать пришлось, и глянцевито-новых, и засалено-вытертых, обязательных для оформления карт вызова, одним больше, одним меньше, в конце концов.
      - А ты знала, что любая женщина при просьбе показать паспортное фото обычно истерично кричит «НЕТ!!»? – произнес он в воздух, разглядывая ее фото.
      - Видимо, я в другом фотоателье обслуживалась, - отозвалась Ангелина, в руках которой что-то похрустывало. Неужели и правда нашла ту самую кофемолку, старую, ручную, которую крутить надо?
      Год рождения – от него отличается на три единицы в меньшую сторону, всего-то, пойдет… уже не мезальянс, вопреки негодующим комментаторам твоей личной жизни, которые настолько друзья, что возникают строго в период покоя, тщательно игнорируя тебя во все периоды кризиса. Фото – молодая девчонка, чуть насупленная, серьезно-собранная, с короткой прической а-ля каре, смотрит так, словно обвиняет. Личико чуть худее, чем сейчас, но, в целом – почти ничего не изменилось. Документ… дата выдачи, код подразделения… данные.
      - Матвеева Ангелина Вениаминовна, - произнес он. – А почему вы Матвеева, Ангелина Вениаминовна? По какой причине вы не Цукер?
      Сказав – тут же пожалел, за малым не шлепнув себя по губам.
      - По той же причине, по которой вы не носите фамилию своей бывшей жены, Артем Николаевич, - хладнокровно донеслось из дверного проема. – Будьте любезны, отвлекитесь от изучения моей биографии, организуйте поверхность для двух тарелочек  и такого же числа чашек кофе.
      - Непремен…
      Из-под обложки паспорта упала фотография, запаянная в пластик  – маленький квадратик, вырезанный ножницами из полоски четырех моментальных снимков, сделанных советской фотокабиной. Явно пересвеченная, лицо мужчины на ней было белым до альбинизма, сзади – обязательный вертикальный рубчик внятно не расправленной занавески, меняющий белый фон на серый, мужчина – с непривычно широким расправленным воротником нейлоновой рубашки, робко улыбающийся, словно человек, зашедший не туда, стесняющийся, чуть небритый, выглядящий в общем и целом, словно первоклассник, которого настырная мамаша силой впихнула на снимок, не слушая робких возражений.
      - Ваш кофеин, мессир, - раздалось где-то рядом. Глухо, отдаленно, словно из другой комнаты. – Надеюсь, не слишком… что?
      Худой, подтянутый, с буйной шевелюрой на голове, зачесанной, как у Леонида Быкова в фильме, где он был капитаном Титаренко, без следов алкоголизма, долголетнего курения, без пятен на коже от страдающей под этаноловыми ударами печени, без глубоких морщин, без шелушения и неправильных акне, возникающих под глазами и на переносице, без шрамов и ожогов, приобретенных гораздо позже. Фото сделано, может, аккурат за год-два, когда жена выгнала, найдя нового хахаля.
      - Папы фото, - тихо сказала Ангелина, присаживаясь рядом, прижимаясь бочком. – Одно осталось, другого нет. Осторожнее с ним, хорошо?
      - Хорошо, - одними губами ответил Артем, не слыша ни ее, ни себя.
      Раз за разом изучая это молодое, наивное, скромное, вообще не похожее на себя лицо – лицо, которое он знал… оказывается.
      Ну… здравствуй, Веня.
      Вот и свиделись. Еще раз.
      
      * * *
      
      Во дворе было шумно – как всегда бывает шумно на кавказских вызовах. К помаргивающей синим желтой санитарной машине подбежала хоть небольшая, но – толпа, торопливо забарабанила в двери.
      - Справишься, или звякнуть? – коротко спросил Леня, не глядя на нее.
      Она с интересом взглянула на своего нового водителя – после того, как Громов исчез, с полностью опустевшей девятнадцатой переведенного на двадцать первую бригаду. Челюсти сжаты, нос заострен, губы – тонкая линия, обрамленная тщательно остриженной парикмахерским триммером щетинкой. Немолод, неженат, вредных привычек не имеет. Интересный мужчина – в иной другой бы ситуации.
      - Не нужно, Лёничко, - произнесла она, поправляя короткие свои темные волосы и снимая с шеи фонендоскоп. Случаи были – душили им же. – Просто боятся, поэтому кричат.
      Водитель что-то несогласно буркнул, все так же – не поворачиваясь.
      Руку на ручку двери, открыть…
      - Давай живее, хера возищься?!! – рванулось в лицо. Как всегда. Ничего не меняется. Как сказал русский писатель Мишо Булгаков, люди как люди, напоминают прежних, квартирный вопрос их только испортил. Правда, тогда он не знал про бесплатность догоспитальной медицины.
      Вызывающие орали, как всегда – громко, перекрикивая друг друга, потому как в этой ситуации тот, кто громче кричит – больше переживает, это было привычно. Толчок между лопаток, однако, из привычного выбился – потому что был сильным, болезненным, за малым не сбившим с ног, заставившим уронить и укладку, и чехол с тонометром.
      Машина коротко взвыла сиреной, сверкнула мигалкой. Лицо Леонида за стеклом – собранное, разом побледневшее, злое, в руке тангента рации – показать разошедшимся нуждающимся в помощи, что вызвать наряд полиции – одно нажатие большого пальца.
      Она остановилась, повернулась к ударившему. Точнее, к нескольким, которые ударить могли.
      - В моей стране женщин бить – тварью быть надо. Мне казалось, в вашей тоже. Если нет – бейте, пусть больной ваш подождет. 
      - Да ты, падла, щьто нач…!
      - Тихо, - коротко произнес один – худощавый, с густой шапкой темных волос, подернутых, однако, линиями ранней седины, как-то легко, словно лезвие ножа сквозь масло, вклинившийся в толпу. – Доктор, извини, человек на нервах, дуркует. Ждали долго.
      Она благодарно улыбнулась, подняла, поудобнее перехватила оранжевый ящик – зашагала к дому. По ручке бегло скользнули чьи-то пальцы – запоздало пытаясь забрать укладку, но тут – у нее тоже гордость есть.
      Вызов – очередной, не самый ординарный, но и не шокирующий новизной. Не она одна – все, кто работает на Центральной подстанции, перебывали здесь не по разу. Арутюнянц Акоп, пожилой мужчина, потерявший руку аж по среднюю треть плеча после обвала на шахте, изломавшего и стиснувшего конечность грудами доломита и сланца наглухо на несколько часов, без возможности хоть как-то ее освободить – потому что любая попытка пошевелиться в душной, полной забивающей глотку каменной пылью, темноте отзывалась яростной вспышкой боли. Напарник-откатчик сумел его оттащить - попросив терпеть, перетянув чуть выше локтя ремнем и коротко ударив кайлом по тому, что осталось от локтя и ниже – и отволок в сторону, прежде чем с гулким воем новый вал породы сошел туда, где только что лежал пострадавший. Травматическая тракционная ампутация,  оборванный срединный нерв, запоздавшая медицинская помощь – все это теперь выродилось в казуалгию, адским огнем распаляющую отсутствующую ныне руку, раздирающим ее на части раскаленными крючьями, возникающую внезапно как от легкого прикосновения, так и без чего-то предшествующего. К Арутюнянцу часто вызывают бригады, адрес знакомый – потому что казуалгия, терзая тело, не оставляет без внимания и душу – пекущая боль в предплечье и ладони, которые давно уже истлели в том заваленном штреке, возникающая периодически, выматывает, превращает изначальную угрюмость в бешеную аффективность, вплоть до дикого мата и швыряние в родных и близких чего-нибудь, под оставшуюся руку подвернувшегося.
      Большой дом с четырехскатной крышей, дверь – нараспах, рвущаяся в бой собака, яростно гремящая цепью, густой запах кухни – что-то жареное со специями, с аджикой, судя по горькой нотке, в это все вплетается аромат кипяченого молока и манной каши для наследников клана, на вымытом до блеска деревянном полу, крытым бежевым ламинатом – осколки чего-то керамического, снова дверь – и пахнущая тяжелым духом болезни наглухо зашторенная комната. Две миловидные темноволосые и кареглазые девушки, стоящие по обе стороны от двери – может, внучки, может, невестки. Кровать – большая, дорогая, с королевского вида балдахином, дабы комары и мухи не тревожили сна, гора подушек справа, на которых покоится культя, неловко вывернутая,замотанная в мокрые полотенца, худое лицо патриарха, заросшее густой седой щетиной, тяжелое дыхание, ввалившиеся полузакрытые глаза, тяжело поблескивающие между век.
      Худой и темноволосый, недоступно следующий за ней, что-то негромко произнес.
      - Гна горцит эли69! – раздалось в ответ, тяжело, стонуще.
      Она огляделась, разыскивая что-то, похожее на стул. Понятно, недосуг было.
      - Давно больно?
      - С обеда, - коротко ответил сопровождающий. Сзади раздалось что-то менее вежливое и более многоголосое – но этот худой парень явно обладал здесь какой-то властью, никто не лез в комнату, как оно обычно бывает. – Уже знаем это все вот, полотенца мочим, ему так легче бывает. Потом – ругаться стал, тут уже без вариантов – вас позвали.
      - Понятно.
      Натянув перчатки на руки, аккуратно отвернула мокрую рубчатую ткань полотенца. Ткани плеча отечны, кожный рисунок сглажен, возможно – тестообразен по консистенции, не ткнуть пальцем диагностически, тут даже малейшее прикосновение будет очень болезненно. Однако есть и более тревожные маркеры – кожа плеча отличается цветом, даже, несмотря на отек – ощутимо усохла, плечо, заботливо подпертое подушечками, вывернуто в нетипичной проекции, намекая на контрактуру плечевого сустава, коротко подергивается. Невролога бы сюда – проверить рефлексы, оценить тонус и трофику мышц, степень тремора и намек на вялый парез…
      - Аллергия есть у папы?
      - Дедушки, - ровно произнес парень, втискивая руки в карманы джинсов, вздергивая подбородок. – Нет, ему всегда одно колют ваши.
      Другая рука – уже запоротая частыми инъекциям до синевы локтевой впадины, неловко лежала на простыне.
      - Вы плохо делаете, - сказала она. – Наркотические анальгетики – не лечат, не спасают. Они привязанность делают. Вазомоторная дисфункция уже тут, видите?
      Парень коротко дернул щекой, по его глазам молнией мелькнула короткая болезненная поволока.
      - Не хочет он ничего. Предлагали… много раз.
      - Предложите еще много, - строго произнесла она. – Обезболить – это короткое будет. Ему УВЧ нужно, амплипульс нужен, рефлексотерапия, гидрокортизонтерапия – это пока еще дистрофическое идет. Будет атрофическое – все серьезнее, понимаете? Ванночки радоновые нужны, грязелечение – есть же, почему не пользуете?
      Больной длинно и грязно выругался, куда-то яростно и хрипло сплюнул, завозился в постели, мокрой от пота и кислой от запаха застоявшейся боли.
      Она смотрела – высохший от тяжелой болезни, вызванной увечьем, мужчина, когда-то – красивый, когда-то – сильный, ныне – ненавидящий все, и собственное беспомощное состояние, и жизнь вокруг, слишком яркую и радостную, из которой его вышвырнуло внезапно, насильно, больно, и без предупреждения, и свет, и запахи, и даже внуков и их невесток – потому что боль, постоянно таящаяся рядом, никогда не уходит, раз за разом напоминает о себе, иногда даже среди ночи, среди тяжелого, зыбкого сна, выдирая из него раскаленными ладонями, оглаживающими оторванную обвалом руку волнами фантомной боли.
      Жалко. Всех их – жалко. Нельзя так с людьми. Ни с кем так нельзя. Зачем зло, когда есть добро? Зачем больно, когда можно радоваться? Зачем убивать, когда можно жить? Зачем люди глупые такие? Зачем не понимают главного?
      - Тишенько, папошко, - прошептала она, набирая промедол в шприц. – Видим, видим, све видим70. – Боли, знам, али шта можеш да урадиш?71
      Игла нашла вену под разлитой гематомой, втянула в себя бардовое облачко контроля, мягко улеглась на предплечье, заструила, повинуясь мягкому нажатию большого пальца, смешанный с наркотиком физраствор в венозное русло.
      Больной завозился, неловко поскреб пальцами здоровой руки по одеялу, потом – по животу, откинулся на подушку, задышал, лицо его, казалось, размягчилось, утратило острые углы и складки, чуть помолодело.
      Пальцы парня неловко, чуть сильнее, чем требовали приличия, легли ей на плечо.
      - Спасибо.
      Она коротко дернула плечом, пальцы стряхивая.
      - Плохо так – спасибо! Лечить надо! Вы не лечите, нас вызываете. Так легче, я знаю. Только не ему, понимаешь?
      Она подняла голову – сталкиваясь взглядами. Да, Якушечко всегда учил, что, пока помощь не оказана – вызывающие и приехавшие на вызов говорят на разных языках, но сейчас – именно тот самый момент, когда языковой барьер должен исчезнуть.
      Темноволосый и внезапно чуть седой по вискам парень, странный, с пустым и каким-то обреченным взглядом – коротко скривился.
      - Силой, что, тащить его на эти ванны ваши?
      Она встала, сводя назад створки терапевтического ящика.
      - Паспорт и полис его, пожалуйста.
      - Да понятно, вам только паспорт и подавай…
      Она не ответила, разглаживая перед собой на планшетке карту вызова.
      Она никогда не отругивалась.
      Ни к чему это все. Написать, отзвониться, уехать.
      Давно нет тех времен, когда спасенные обнимали спасателя. Или Спасителя.
      На третью тысячу лет счет пошел.
      
      
      В машине ждал сюрприз – злой, въерошенный Леонид, и Костенко Анна Петровна собственной персоной, сидящая в салоне на крутящемся кресле, точнее - вальяжно на нем развалившаяся, закутанная в теплую синтепоновую форменную куртку, обшитую светоотражающими полосами, с краснокрестным шевроном на рукаве и гордой надписью «Скорая помощь» на спине. Куртка новая, не вытертая, не застиранная, без расползающихся швов и неотмываемых пятен, которые в любом случае появляются, если работаешь на линии. Помнится, эти куртки выдавали под несколько росписей, и только выездным – отказав и персоналу ЦСО, и заправочной, и даже диспетчерской, не говоря уж про отдел медицинской статистики и аптеки. Мол, на линии куртки нужнее. Себя старший фельдшер, однако, записала в исключение, подтверждающее правило.
      - Добрый вечер, Невена Александровна. Карту вызова, расходный лист – предъявляем!
      Ага, ясно. Не так давно стараниями нового главного врача была введена служба линейного контроля, трясущая линейные бригады на предмет задержек на вызовах, неучтенной терапии неправильным пациентам, на которых не заводится медицинская документация – и Анна Петровна, воссияв, присоединилась к данному мероприятию первой, ибо уличать, штрафовать, загонять в долговую яму вины – это ее стихия.
      Сжав скулы, до боли в висках, Невена протянула запрошенное. Костенко коротко кивнула Семкив, ручной собачке своей, та засуетилась, выбирая смартфоном ракурсы получше.
      - Я отзвонюсь пока? – спросила врач.
      - Задержитесь, будьте так добры, - бросила старший фельдшер, пробегая глазами содержимое карты, голосом придавая просьбе максимально язвительный оттенок. – У вас расход наркотического лекарственного средства был, вижу? Ампула, рецепт – почему напоминать надо?
      Холодало – уже три дня, как осадков не было, но снег, выпавший на прошлое ее дежурство, таять не спешил, угрюмо отлеживаясь в тенистых углах, под заборами, за мусорными баками и в щелях асфальта, зловеще белея, и всем видом показывая, что он никуда не собирается, просто дожидается подкрепления. Невена чувствовала, как по ногам вверх пробирается дрожь – задувало в брючины.
      - Пусть врач в кабину хоть, - раздалось из окошка переборки. – Не видите, что мерзнет?
      Костенко до ответа не снизошла, что-то неторопливо перебирая пальцем в электронном планшете – не иначе, как разыскивая диагноз и открывая стандарты оказания помощи. Когда она там, если вспомнить, последний раз на вызове бывала?
      Лида Семкив скорчила гримаску, одновременно и грозную, и просительную – глазами уговаривая его замолчать, а ее – потерпеть, как бы чего не вышло.
      Невена молчала, отстраненно глядя куда- то поверх выкрашенных в белое волос старшего фельдшера. Пусть ищет. Понятно, что без внушения и непременной парфянской стрелы не обойдется – это не так страшно, верно? Не уволит, особенно сейчас, когда от всех бригад на подстанции осталась изрядно поредевшая половина. И проценты не сдерет – нечего уже сдирать. И это не страшно.
      Страшно – это вой сирены после каждого заката, гулкий клекот счетверенной автопушки «Шилки», расположенной через два кварталав городском парке, закатываемой в грот «Изумление», и выкатываемой ежевечерне, змеистые пунктиры трассеров, перекрещивающихся в страшном небе, где парит американский кровавый «Милосердный ангел»72 - и откуда на славянскую землю падает чужая, разрывающаяся в клочья и отравляющая, смерть; страшно – это когда нет воды, электричества, газ из баллона, который сохранил дядя Зоран, стал валютой и обменивается по одной заполненной зажигалке на тушенку, батарейки, мыло, спички или все же необходимые девушке тампоны; когда прогулка через улицу, заваленную мусором и остовами сгоревших машин, кажется давно забытым и безумным делом – снайперы работают с обеих сторон; когда запах пота, немытого тела, фекалий, гниющих ран и испорченной еды становится привычным, въедается в кожу, в волосы, в кровь и плоть… когда ты отвыкаешь от света в окнах – они все завалены мешками с песком, камнями, кусками бетона с торчащими из них рваными отломками арматуры; когда ночью бьют в дверь, обрывая зыбкий сон, охрипшими от ругани голосами орут: «Ко же доктор? Раньеноггледай, хадже, дете умире!73».
      Впрочем, куда этой понять – родившейся где-то там, под Житомиром, под крылом всемогущего Союза, никогда не видевшей ни натовского оружия, не слышавшей автоматной очереди, бьющей под ноги, не унижавшейся перед ржущей голубокасочной солдатней за пакет сухпая, обрабатывая им вонючие ноги от мозолей детской присыпкой, и выслушивая сальные шуточки на тему: «Sime, would you kick that Serbian bitch? It's delicious, look!74».
      - Мне, наверное, снова надо поднять вопрос о качестве заполнения медицинской документации, - произнесла, наконец, Костенко, сворачивая карту и небрежно бросая ее на изголовье носилок. – Почерк – как курица лапой. Вам надо напоминать, что это – юридический документ, который, в случае чего, будет фигурировать в суде? Что молчите?
      Из кабины донеслось негодующее рычание.
      - Анна Петровна, у нас еще девятнадцатая и девятая, - влезла Семкив, принимая удар на себя.
      - Я без вас помню, что у нас, Лида! - мгновенно ощерилась старший фельдшер, окатывая ее волной начальственной ярости – потому что по документам придраться не к чему, а придраться надо и хочется. – Может, на мое место сядете? А я на пенсию, с удовольствием, честно! Вот вы все у меня где уже! Где таких делают только..!
      Ярость почти непритворная – потому как уверена, что, стоит уехать – тут же начнут звонить упомянутым бригадам, предупреждая.
      Невена молчала, смотря куда-то мимо.
      - Утром, на пятиминутке, поговорим! – прошипела Костенко, выбираясь из салона, вряд ли специально – пихая ее локтем, направляясь к припаркованной за поворотом санитарной машине, выделенной под нужды контролеров. Ясно дело, последнее слово должно остаться за ней, начальство же. Семкив, опустив голову и глаза, просеменила следом, не прощаясь.
      Врач проводила ее взглядом, все так же – не произнеся ни звука, чуть наклонилась в салон, забирая карту, захлопнула дверь, после чего потянула на себя ручку двери кабины.
      - Ты как?
      - Добро, - устало выдохнула она. – Карточку писать буду.
      - Пиши, пиши, - буркнул водитель, утыкаясь в телефон, что-то торопливо вбивая – несомненно, сообщения фельдшерам девятой и девятнадцатой бригад. – Дело нужное.
      Солнце, если оно где-то и было сегодня, уже село, на улице темнело, голые ветки алычи, робко лежащие на лобовом стекле машины, задрожали – задул ветер. Сейчас – назад, на пересменку, в толкотню заправочной, на перегруз барахла из машины в машину, а потом – снова, в эту ледяную ночь, до утра, без заезда, в бессонную муть этажей, чужих квартир, жалоб, диагнозов и сонной, размазанной вымотанностью, писанины.
      «Ты же можешь», - едва слышно прошептал где-то Якушечко. «Всегда можешь».
      Она чуть скосила глаза – дверь машины светилась, как она это делала уже почти полгода.Она – и любая другая дверь, стоило дню начать умирать.
      Надо только руку положить на ручку, чуть толкнуть от себя, открыть - исразу, без прелюдий, можно окунуться в мягкий свет и теплый полдень Белграда, древнего, сонного, бывшего когда-то Сингидунумом, помнящим и топот ног римских легионов, и шипастых подков византийских катафракт и клибанарий, и вой фашистских бомб, и гул ударов американской демократии, разламывающией на части жилые дома, школы и больницы, когда-то – но не здесь, здесь - зеленого, ароматного, шумного, бурлящего ночью и днем, старые, замшелые камни крепости Калемегдан, зеленый благоухающий парк в ее стенах, улица князя Михаила Обреновича, куда ее привела мама много лет назад – роскошная, потрясающая архитектурным ансамблем, когда две именитые семьи  по обе ее, улицы, стороны соревновались друг перед другом в расточительности, соперничающая красотой с московским Арбатом; а потом, устав от роскоши – тихо и спокойно уйти на мощеные до блеска вытертым булыжником улочки Скадарлии, уютной, утопающей в тени пихт и лип, словно игрушечной, мягко светящей вечерними фигурными фонарями, напоминающими о забытой уже профессии фонарщиков, зазывающей каллиграфически разрисованной синим и белым мелом черной доской в многочисленные кафе, где желудок ждет испытание под говорящим названием «мешано мясо», а так же  чевапчичи – чуть закопченные, исходящие пузырьками кипящего жира, щедро посыпанные мелко рубленым чесноком и красным перцем, заставляющие взывать к небу о дожде, только он и сможет погасить огонь, разгорающийся во рту, Карагеоргиевский шницель – густо промазанный паприкой и горчицей, запеченный до хруста с каймаком, сердито шкворчащий на огромной тарелке, обрамленный ломтиками жареной картошки. Или – не надо всего этого, уйти тихо к набережной Савы, сесть на лавочку, напротив зеленой Медицы, у Савойского, вытянуть уставшие ножки, сбросив обувь, приятно чувствуя пяточками усталый жар нагретого солнцем асфальта, покусывать неторопливо плескавицу, завернутую в толстую питу, закрыть глаза, понимая, что в этом Белом Городе – нет и никогда не было войны, никогда не рвались братские связи между южными и восточными славянами, что вечная страна Славия – едина и неделима, от Сибири до Адриатики, и тут все народы говорят на одном языке, живут одной семьей, никогда не ссорятся, никогда не дерутся, и хоть сейчас можно, в течение двух неторопливых минут, на портальный пункт переброски, а оттуда – в Боснию, оттуда – во Владивосток, а там – хоть в Пекин, хоть в Манилу, хоть в Пхеньян, хоть в Токио и Осаку, азиаты любят славян взаимной любовью, потому что тут, в этом, солнечным порогом ограниченном, мире – никогда не было Америки, и не было войн, ей спонсированных – зато есть серьезная индейская Навахийя, дружелюбная, но гордая, медленно сближающаяся со Славией, но, впрочем – без агрессивного недоверия. Здесь Япония мирно соединилась с бывший Руссией во Владивостоке, построила через Японское и Охотское моря три гигантских транспортных моста, и ныне серьезно подумывает над искусственной насыпкой еще одного острова – для объединенного русско-японского города-гиганта, к чему активно хотят присоединиться Корея, Вьетнам, Филиппины, Камбоджаи, внезапно, Бангладеш. Здесь не было Гитлера, не было Первой мировой войны, не было инквизиции и казни Джордано Бруно, здесь мальчик Галилео из Пизы, утвердившись в Пизанском же университете, громогласно доказал гелиоцентризм под грохот аплодисментов схоларов, усовершенствовал учение Птолемея и Коперника, и заложил базисные основы того, что позволило юному Коле Циолковскому из Калуги, воспаленному незыблемой логикой этих идей, построить первый искусственный спутник Земли в знаменитый год для ее, Земли, истории – 1900-й. Здесь не убивают, не оскорбляют, не предают. Здесь хорошо и тихо, как - тихим теплым летним вечером, когда не надо никуда идти, когда все хорошо, вся семья – дома, а завтра и ближайшие три месяца – полная свобода и радость, чистая, ничем не омрачаемая, разве что необходимостью пить молоко и мыть ноги перед тем, как отправиться спать в кровать… или на пряно обнимающее запахом луга сено на чердаке, как душа пожелает. И все это – терпеливо ждет, никуда не девается, готовое хоть сейчас стать твоим, забрать тебя из мира, где собрано, казалось, все, от чего хочется порой завыть.
      Невена заморгала, отворачиваясь.
      Свой разговор с плачущей Гулей она помнила очень хорошо.
      Один шаг за порог будет. Больше – никак.
      Уйти самой – и бросить своих? Бабушку Тияну, которая, несмотря на возраст, до сих пор с палочкой по селу каждый вечер гуляет, и даже в лес за ягодами – недалеко, правда – ее бросить? Маму, отца, мужа Замирика, дочу Ясну, маленького чернявого ангелочка, бойко уже говорящую на албанском, сербском, русском, уже пошедшую в первый класс, радостную, бойкую, радующуюся каждому дню, желанную и долгожданную? Их порог к себе не заберет – кто же знает, кого он считает достойным ухода в дивный, идеальный, желанный мир за ним? Олег не сказал. Не хотел, может… а может, и не знал сам.
      Да если бы и можно было родных взять, что же – станцию бросить? Гулю бросить, которой сейчас, как никогда, поддержка нужна? Бригаду свою бросить? Даже Леонида нового, симпатичного, готового за нее с первой же совместной смены – сцепиться и со скандальной толпой, и со сволочным начальством? Больных бросить – которые и так не дожидаются, с каждым днем – все больше и больше, с тех пор, как с линейных бригад стали пропадать люди? Не все уходят за порог, кто-то – просто уходит, устав, разочаровавшись, отчаявшись ждать, верить, что когда-то что-то изменится в положительную сторону, и работа на линии из каторги снова превратится в удовольствие. Больным этого не объяснишь, они болеют, им плохо, они не готовы понимать и принимать, входить в положение и делать правильные выводы. Страдание, как и любовь – эгоистично, разве что если в любви нет места третьему, то в страдании – нет места никому, кроме самого страдающего.… Нельзя уходить. Плохо это. Неправильно.
      К тому же… есть и еще причина.
      Коротко пропело сообщение в телефоне. Невена ждала его весь день, и почти всю прошедшую ночь. Ждала, хотя очень хотела не дождаться. Бывали и раньше ложные звоночки тревоги – возраст есть возраст, он в принципе не подразумевает радостного и комфортного существования. Особенно, если миновать пенсионную планку, но продолжать работать. Как в данном случае.
      «Была у нее. Все плохо. Не ест три дня, пьет плохо».
      Она тяжело вздохнула. Чуда не случилось – хотя в него хотелось верить до последнего.
      «Спит?».
      Дожидаясь ответа, торопливо зашуршала ручкой по графам карты вызова, ставя галочку в графах объективного осмотра.
      «Нет», - коротко и жестко прилетело в ответ.
      На миг она прикрыла глаза. Еще вся ночь впереди – до утра надо как-то доработать. Даже в обычных условиях – тяжело будет. А уж после этого…
      «До завтра сможет?»
      «Час-полтора, может, чуть больше. Потом – все!».
      «Буду через два, пересменка, раньше никак. Постарайся дозвониться, вызов сделай».
      «Постараюсь. Жду».
      - Лёничко? – тихо произнесла Невена.
      - Что?
      - На станцию давай. И очень скоренько, если можно.
      - Без отзвона? – в первый раз Леонид повернулся, впрочем – глаза тут же отвел. Ясно – нравится ему, поэтому – максимально холоден и равнодушен весь день. – Ты ж понимаешь, что эта жаба из нас сделает, когда узнает?
      - Понимаю, - ответила она, мягко улыбнувшись. – Мне кажется, или ты хочешь ее за хвост подергать?
      - Нет у жаб хвоста, если они не из семейства аскафидэ - буркнул водитель, впрочем – беззлобно, даже с некоторым, кажется, внутренним удовлетворением, а еще – чуть смущенно. – Да и ладно, нихрена она нам не сделает. И так работать некому. Держись, поедем очень быстро.
      - Сколько быстро..? – почти успела спросить она, прежде чем, охнув, почти что влипла спиной в спинку сидения – «Фольц» желтой хищной тенью прянул из переулка на улицу Пластунскую, лихо накренился, почти встав на два колеса, не менее лихо выровнялся, и рванулся так, словно им выстрелили из рогатки, коротко взвыв ожившей и тут же потухшей сиреной.
      - И какой же русский не любит быстрой езды? – донеслось до нее. - Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: «черт побери все!» – его ли душе не любить ее?75
      - Лудо, Боже!76
      - Безумству храбрых поем мы славу77, - насмешливо откликнулся неимоверно солидный и важный Леонид, успевший уже обзавестись незажженной сигаретой в уголке рта. Кажется, цитаты были его коньком, и он явно очень истосковался по тому, кто будет им благодарно внимать.
      Невена, вцепившись в панель, против воли – засмеялась, тихо, с давно забытой детской радостью, расширенными глазами наблюдая, как проносится мимо ночной зимний город.
      
      Дом – новостройка, яркой белой свечкой вырос среди «хрущевок» и самобытных древних домиков Цеманской долины – так солидно назывался, в данным момент, склон горы Цемана, заросшую лиственницей, платанами и кипарисами вершину которой венчали белые колонны санатория, одноименного с названием реки – Цема, горной, целебной, белой от сероводорода, брома, азота, метана, фтора и Бог знает чего еще, зигзагами текущей по долине между двух гор, распространяющей характерный запах тухлых яиц. Когда-то эти дома строились строго под сотрудников санатория, чуть позже – под работников буровой и насосной станций, когда нуждам бальнеологической базы санатория стало не хватать воды, черпаемой из карстовой пещеры в цистерну ежедневно с помощью электрических помп, а дальше уже, как обычно – селился кто и как хотел, склон горы обрастал домишками, домиками, домами, а, с некоторых пор – приобрел три муниципальные многоэтажки, в девять этажей, где даже аж целых три квартиры достались медицинским работникам. Впрочем, не рядовым, разумеется.
      Невена скривилась, вспоминая, как лет десять, что ли, назад, лидирующий, явный фаворит, кандидат в мэры, заигрывая с электоратом, в голос наобещал предоставить бюджетникам служебное жилье – и даже, под гром аплодисментов, показал на презентации фото домов, которые уже строились в заповедной зоне района Тохса, где раньше никому не разрешали иметь даже дач. Все для народа, все для учителей, врачей, кассиров, дворников, сантехников и техничек из школ – разве ради этих замечательных людей не грех ли чуть потеснить природу, пусть даже и неприкосновенную в веровании древних племен, эти земли населявших когда-то? Национальному парку тем более должно быть стыдно втыкать палки в колеса! На станции нынешний главврач, тогда – заведующий, активно раскидывал по бригадным комнатам еще теплые от печати на лазерном принтере анкеты – мол, заполняйте, кого-то из вас в любом случае выберут. Заполняли, разумеется, особо ушлые – раза по три, а санитарки по зданию – еще и на близких родственников, мало ли, вдруг срастется. Все эти анкеты, под пристальным прицелом камеры, ложились в большую сумку, и бойкий, цепкий, стройно-подтянутый, в идеально выглаженной зеленой униформе, с хорошо подвешенным языком, заведующий, солидно ей помахивая, мягким бархатом голоса внушительно говорил, что, мол, видите, КАК почти уже действующая власть заботится? Надо еще как-то доказывать, за кого стоит голосовать через полторы недели?
      А чуть позже, когда уехала съемочная группа с оборудованием, схлынул ажиотаж, и вернулась рабочая рутина, а потом и прошли выборы, на одной из пятиминуток, на заданный кем-то из медиков вопрос: «Ну, так что там со служебным жильем?»  было объявлено – мол, друзья, вы, надеюсь, внимательно слушали? Квартиры обещали кому? ВРА-ЧАМ! Услышали? В смысле, всем фельдшерам, медицинским сестрам любого пола, фармацевтам и иже примкнувшим к написанию анкет санитаркам можно смело расслабиться. По факту же – не дали и врачам, по крайней мере, никого с подстанции, кто получил квартиру, Невена не знала. А дома в зоне, где вырубили многовековые дубы, дома здоровенные, красивые, претендующие обрамлением на возрожденный сталинский ампир, вольно смешанный с хай-теком, сияющие, с большой крытой парковкой, детскими площадками, теннисным кортом, с круглосуточным супермаркетом в цоколе, шлагбаумом от неугодной парковки всякого плебса -стояли, светились ночью, и там, разумеется, кто-то жил. Но эти кто-то, судя по солидному, хромом и металлом отсвечивающему, пересчитываемому на миллионы, автопарку, пристраивающемуся там на ночь, вряд ли имели хоть какое-то отношение к работе на выездной бригаде «Скорой помощи» - можно даже не гадать. И, тут уж степень цинизма и иронии пробивали педалью пол – все это носило название «Жилищный комплекс «Асклепий».
      Однако тут, на Цеме – повезло троим, и, что редко бывает – двои достойным из трех. И к одной из них – надо сейчас подняться на девятый этаж. Лифт хоть работает – и на том спасибо.
      Невена выбралась из машины, потянулась, чувствуя, как две огненные ниточки скользнули куда-то вниз, от лопаток до ягодиц, и ниже, по бедрам, взяла с собой терапевтическую укладку. По сути, она там не нужна, но времена сейчас такие, любое движение бригады «Скорой» так или иначе попадает в объектив, камеры ли наблюдения, или смартфона подростка, которому заняться нечем – не объяснишь потом, как ты отправилась на вызов, не взяв с собой оранжевый ящик.
      Двор – новый, чистый, еще не успевший обзавестись деревьями и даже кустами, две робкие клумбы только-только готовились брызнуть цветами по весне, но пока – зябли, покрытые холмиками сопревшего, грязного, ноздреватого снега. Три дома стояли полукольцом – ей надо в центральный. Налево – где-то там, на седьмом этаже, живет доктор Веневцева, бывший главный врач, бывший начмед, бывший старший врач, под закат – даже бывший начальник ГО и ЧС станции скорой медицинской помощи… ей уже под девяносто, но до сих пор, на девятое мая, на день медицинского работника, на восьмое марта – к ней приезжают, дарят цветы, обнимают, покупают ей продукты, подолгу разговаривают, и Аида Григорьевна, хоть и сильно сдавшая, но все еще в сознании, все еще – помнящая, всегда радуется, особенно, когда ее ордена, лежащие на специально сшитой Валей Холодовой подушечке, при ней достают, аккуратно протирают, бережно цепляют на ее старый китель, оставшийся со страшных времен мировой войны.
      Юля стояла у подъезда, придерживая дверь ногой, чтобы магнитный замок ее не закрыл. Невена быстро обвела ее взглядом – глаза покрасневшие, нос – тоже красный, терла крылышки, губы сжаты в тесную тусклую линию, взгляд – ускользающий, нежелающий встречаться надолго. Даже расспрашивать не нужно, понятно все.
      - Успеем?
      Юля провела рукой по своим пепельно-белым волосам, словно в забытьи.
      - Не знаю. Я тебя очень долго ждала.
      - Пойдем!
      Они обе торопливо забежали в подъезд, давая звонкому металлическому «клац» отсечь от них струю ледяного воздуха. Лифт уже ждал – распахнул свои двери.
      Пока он плыл вверх, Юля молчала, все так же стараясь не встречаться с ней взглядом.
      Молчала и Невена.
      Зевок двери – выпускающий их на девятом, последнем, этаже. Лютый вой холодного воздуха, лупящий по коридору между квартирами – данный проект для южных домов, с открытыми подъездами, видимо, без учета, что и здесь не всегда по ночам курицы несутся сразу вкрутую.
      Дверь квартиры была полуоткрыта.
      - Заката нет, - тихо произнесла Невена, выходя из лифта и останавливаясь.
      Остановилась и Юля. Ничего не ответила.
      Не первый раз у них уже. И цену знают обе. Поэтому и смотрят в разные стороны.
      Дверь – мягко скрипнув, открылась, впуская их в большую, просторную, трехкомнатную квартиру, сразу как-то наполнившуюся гулким эхом шагов, дыхания и любых движений. Потому что жилой в этой огромной квартире, по факту, была только одна, самая маленькая из трех, комната. Комнатка уютная – на стене, над кроватью висит непременно-обязательный ковер с психоделическим концентрическим рисунком, балконная дверь и окно отгорожены тюлевой шторой, а над ней, собранная в кучку, нависает штора из темной кисеи, простроченная золотистыми нитями, угол занят большим и солидным шкафом… может, даже шкапом, накладная резьба на дверцах, рельефные плинтуса, массивный резной фронтон невольно вызывали в памяти именно такое название. У кровати стояла тумбочка, на ней – тарелочка с застывшей, почти нетронутой, кашей, рядом – разворошенные конвалюты, и чуть поодаль – таблетница с черным печатным выведенным на ячейках расписанием утра-дня-вечера, граненый стакан, полный воды – на вид, уже теплой, уже выдохшейся, уже стоящей долго. Был и буфет напротив – где, помимо куколок в забавных пышных платьях, керамических зайчиков и открытой металлической коробочки, в которой тускло поблескивала коллекция монет, трех книг, беспорядочно лежащих одна на другой  – был еще и портрет в широкой раме, черно-белый, а рядом с ним – фотография, запаянная в ламинат, более современная – но мужчина на ней был уже куда как более стар, более болен, почти лишен волос, в глазах его уже светилось тусклое ожидание смерти, и уголки рта, обметанные лихорадкой, обреченно сползали вниз, словно пытаясь дать понять тому, кто делал фото, что жить осталось – неполных четыре месяца…
      Илона Христофоровна лежала на кровати, закутанная в толстое ватное одеяло, приподнятая на трех толстых перьевых подушках, из-под одеяла выглядывали ее очень исхудавшие ноги, трогательно обутые в толстые вязаные носочки, сейчас – нелепо большие. Она дышала – дышала очень плохо, очень неровно, то начиная ускорять торопливые вздохи, то задерживая их – вплоть до зловещей трех-четырехсекундной паузы. И глаза – не так давно яркие, острые, умные и все видящие, сейчас были закрыты, ввалились, ссохлись, затянувшись сморщенной пленкой век. Она иногда вздрагивала, ее рука, тонкая, словно прозрачная, начинала слепо пытаться бродить по ткани одеяла, дрожа фалангами пальцев.
      - Так быстро почему? – тихо, едва слышно, произнесла Невена, прекрасно понимая, что вопрос задается в никуда.
      Юля – глаза снова заблестели влажным, коротко на нее посмотрела, отвернулась.
      Да нет разницы, почему. Еще немножко, может, полчаса еще – и не будет больше никогда Илоны Христофоровны Юлаевой, заведующей подстанцией номер два, заведующей настолько долго, насколько помнит память Юли. А Илона Христофоровна, так сразу, разом, когда с линии пропал Громов, когда в графике образовалась дыра, и грянула волна жалоб на сразу удлинившиеся задержки ожидания бригады –сдала. Ответив на очередной звонок – на волну грязной матерной ругани, хлынувшей из трубки, она, какое-то время слепо водя рукой по щеке, молчала, потом, резко покраснев, встав, успела закричать тонким голосом в трубку: «Так! А теперь меня послушайте, вы…» - и, уронив трубку, с перекосившимся лицом рухнула обратно на кресло. Юля прибежала на крик Жанны из заправочной – дверь в кабинет заведующей была открыта, увидела, успела поставить катетер в вену, успела закричать Каренчику, курившему на улице, чтобы воздуховод, быстрее, без тупых вопросов… Илону Христофоровну госпитализировали, и, продержав положенный срок, выписали – без положительной динамики, с коротким сухим: «Понимаете сами… надежды даже не мало, ее нет, стволовой инсульт – тетраплегия, тетраанестезия, бульбарный, центральный парез лицевого нерва… надо продолжать?».
      Юля забрала ее домой – оформила перевозку. После чего позвонила ей.
      Невена не отказала. Она не для того училась в медицине и в нее же пошла работать, чтобы отказывать. Просто попросила дать время – вдруг чудо случится, исчезнет децеребрационная ригидность, восстановится речь, движения хотя бы пальцев, всякое же на свете бывает… Она мало знала Илону Христофоровну, зато много про нее слышала, всегда – хорошее, как можно такому человеку отказать…
      Тем более – что уже есть Ясна.
      Верно?
      - Илоночка Христофоровна, слышите? – она села рядом, аккуратно положила руку на кажущуюся бесплотной ладонь лежащей женщины, разом исхудавшую, обтянутую тонкой, словно прозрачной, кожей, густо покрытой печеночными пятнами, с темными вишневыми нитками вен.
      Она слышала. Она тяжело, мутно завозилась в кровати, пропитанной профузным потом, даже попыталась если не сфокусировать, то, хотя бы, полностью открыть глаза – без результата. Она даже сумела что-то натужно простонать – гортань, как и язык, уже не повиновались.
      За ее спиной внезапно резко, громко, всхлипнула Юля, торопливо закрывая ладонью глаза.
      Нет уже солнца. Нет пропуска за солнечный порог.
      Для Илоны Христофоровны.
      Но есть другой – который сияет и сейчас в дверном проеме, ведущем на балкон. Предназначенный для Невены Сашо Милован. Через который можно дать уйти обессилевшей, тяжело больной, не заслужившей таких страданий, пожилой женщине-врачу, всю свою жизнь отдавшей медицине – и медициной же, бессильной в итоге, списанной на обочину, умирать.
      Этому есть цена. Олежко Якунин много про нее мог бы рассказать – если бы не отдал свой последний переход туда Леше Вересаеву и его приемной дочке.
      Ты платишь – всегда платишь. Платишь тем, что ты есть.
      Он был злым и умным – и платил за нарушение правил страшными болями, раздирающими его голову раскаленными крючьями, старящими раньше времени, заставляющими разрушать все, что дорого, что можно и что нельзя.
      Она была доброй, нежной и любящей детей. И ценой всегда были дикие разрывающие спазмы в паху, в яичниках, за которым следует более зловещая вереница – нарушение регулярности месячных, слабые или почти отсутствующие выделения при них,  снижение полового влечения, боль и кровавые сгустки, выделяющиеся оттуда, когда Замир откидывается на спину, тяжело дыша, мокрая подушка каждую ночь, накатывающие приливы жара к лицу и внезапная слабость, заставляющая экстренно посреди рабочего дня нащупывать спиной ближайшую стенку, молясь, чтобы под ней было что-то, на что можно сползти и осесть. То, что укладывается в диагноз «синдром истощения яичников», то, что категорично дает понять, что Ясна – первая и последняя, и мечта о трех дочках и двух сыночках – навсегда останется несбыточной.
      И, когда-нибудь, может, даже и сейчас – очередной внеочередной проход туда, куда она так и смогла разрешить себе уйти, заберет ее – так же, как забрал Олега. Как забрал Сережичку – тоже злого, нелюдимого, одинокого, развозящего хлеб бабушкам. Как, возможно, заберет…
      Юля тронула ее за плечо – глаза ее снова были красные, справа и слева от переносицы змеились мокрые дорожки.
      - Невеночка… я все знаю, если хочешь… умолять буду!
      - Дура! – резко ответила врач, рывком отстраняясь. Тут же устыдившись, тут же пожалев.
      Наклонилась.
      - Илонушко Христофоровна, мое золотко, мы вас сейчас немножечко потревожим, добро? Вы только хоть как-нибудь нам помогите. Прошу очень! Хайде, устаймо, моя добра!78
      Юля, тяжело дыша, опустилась на колени перед кроватью.
      - Может, я ее донесу?
      Сербочка покачала головой. Нет. Сама должна. Хоть как. Но сама.
      Дверь балкона мерно мерцала золотым, переливаясь, маня, обещая, что стоит только отворить79 ручку, и за ней обнаружится уютный дворик – такой же уютный, как и эта комнатка, с деревянной широкой лавочкой, прильнувшей  с большому раскидистому чинару, с мелодией, льющейся из радиоприемника, выставленного в окно, прикрытого занавеской, с запахом яичницы с ветчиной и ядреной горчицы, которую только Расул и умеет готовить, всегда хихикает, говорит, мол, ракетное топливо, Илонка, держись, жарко будет… И голос Расула, чуть фальшивящий, напевающий на кухне в такт радио, где он, не надо гадать, сидит с выжигателем, мелкими, убористыми, ювелирными движениями водя его раскаленным пером по фанере, превращая набросанный через копировальную бумагу рисунок в темно-коричневые штрихи, сочно пахнущие жженым деревом и смолой. Он не удивится, что она пришла, он даже не оторвется от трепетного вырисовывания доспехов Петра Великого на фоне града  Санкт-Питербурх, есть у них правило – не лезть, когда муж творит нетленное. Да, под металлической крышечкой сковородки ее уже дожидается яичница и жареная молодая картошечка, он позаботился, прежде чем с головой утонуть в любимом деле. И она зайдет, молодая, изящная, худощавая, с наслаждением вытянется, сбросит с плеча сумочку, тихо прошествует в комнату – переодеться, быстренько глянуть уроки Аланы и Георгия, потому что точно знает – воспользовавшись маминой сменой и папиным выходным, они удрали на речку на велосипедах, а к тетрадям даже не прикасались, а после – аккуратно коснувшись губами щеки мужа, сядет напротив него, с тарелкой, широкой, он других не признает, полной жаренной картошки, с горкой его сумасшедшей горчицы на краю, с вкусной яичницей, украшенной сочно зажаренными полосками ветчины, улыбнется, глянет в окно, на августовский вечер, на закат, на румяные клубочки облаков, цепляющиеся за вершины стройных тополей и развесистых чинаров, на рассекающих лазурь неба стригущими движениями ласточек, на клуб мошкары, сонно танцующей в золоте солнечного меда, отразившегося от оконного стекла, на крыши домов пригорода – подернутых закатным окрасом, устало зевающих слуховыми окнами, на сочный сырный ломтик луны, неведомо когда и кем подвешенный в вечернем небе, мирном небе, тихом небе…
      Илона Христофоровна почти ничего не весила. Одеяло соскользнул с нее, оставив на ней только ночную рубашку в мелкий цветочек, впрочем – даже сейчас ей великоватую. Невена и Юля смогли ее поднять, одной рукой под плечо, одной – под колено, но голова ее беспомощно запрокинулась назад, и она тут же стала хрипеть.
      Невена коротко выругалась.
      - Что сделать? – в голосе Юли отчетливо прозвучала зарождающаяся паника.
      Ничего, проклятье. Она сама должна открыть дверь. Без этого…
      Дверь в комнату распахнулась – широко, громко стукнув по стене ручкой. Женщины синхронно повернулись. Да. Забыли еще и про третьего медицинского работника, живущего в данном муниципальном строении. Особо заслужившего.
      - Снова добрый вечер, Милован! - произнесла Костенко, наряженная по-граждански – в куртку, длинную нелепую черную юбку, и не менее нелепые бежевые кроссовки, входя – широко, свободно, без приглашения. Право имеющая же. – Объясните мне сей…!
      Осеклась. Понятно. Вероятно, ждала чего-то привычного – подвешенного пластикового пакета с раствором, системы для капельного введения, утопающей иглой в локтевой вене, отсутствие карты вызова, либо – повод к вызову, предельно исключающий инфузионную терапию. Шикарная возможность взять за глотку черногорскую святошу, слишком долго пребывающую в неправильном статусе «не должна», а также – Одинцову, сбежавшую от нее под крылышко Юлаевой на вторую подстанцию, вообразившую, что там она будет неподсудна. Ради такого даже не стыдно выскочить на улицу, напялив на себя первое, что под руку попалось, понестись в другой подъезд, ринуться на девятый этаж, влезть в полуоткрытую дверь чужой квартиры.
      Илона Христофоровна выдохнула – тяжело, храпяще, ее нижняя челюсть, уже опустившаяся, задвигалась.
      Все.
      - РУКУ!! – закричала Юля.
      - Ч…чт…?
      - РУКУ ЕЙ ПОДНИМИ!!!
      - Я… т…вы..!
      - ДА ЖИВЕЕ ТЫ, ПРОКЛЕТ БИО!! – закричала и Невена. – Подними ей руку! Сделай хоть что-то хорошее в этой жизни, ТИ СИ ГЛУПА СТВАР!!80
      Словно сомнамбула, Костенко торопливо просеменила через комнату, протянула внезапно затрясшуюся руку, неловко, словно брезгая, взяла в нее вяло и мертво обмякшую веточку руки Илоны Христофоровны, заморгала.
      - Ручку двери крути! Пальцы сожми, она сама не может!!
      Тело заведующей подстанцией вздрогнуло, забившись в агонии, бессильно обмякая, переставая дышать, переставая жить.
      Дверь открылась.
      Невена чуть подалась вперед, роняя соскальзывающее с ее рук тело Илоны Христофоровны…
      
      Невена, тяжело дыша, сжав бедра из всех оставшихся сил, скорчилась у стены, чувствуя, как усеянный ядовитыми крючками шар радостно скачет между тазовыми костями, царапая их, оставляя зазубрины – прежде чем наброситься на фаллопиевы трубы и яичники, ввинчивая в ткань тонкие извитые иглы, покрытые зазубринами – и выдирая их обратно, наслаждаясь, хохоча, и снова – ввинчивая… Юля, плача, то и дело вытирая глаза, торопливо искал ей иглой вену, пытаясь хотя бы баралгином снять этот бешеный болевой синдром, мгновенно нахлынувший, как волна, как удар бампером машины, как взрыв, калечащий, лишающий разума, опустошающий, раскалывающий мир на две половины – ту, что была до белого пламени, и ту, которая властвует безраздельно сейчас.
      - Тихо, моя дорогая, ну тихо, я сейчас…
      Больно! Очень больно!
      Всегда больно!
      Она судорожно билась у стены, суча стиснутыми ногами, не понимая, за что, почему, не видя мокрого пятна, расплывающегося на форменных брюках в районе паха, оскалив зубы, что-то ненавидяще то ли выкрикивая, то ли шепча, то ли – говоря лишь мысленно…
      Костенко, отшатнувшись в угол, расширенными глазами смотрела, не пытаясь ни помочь, ни помешать, ни, что странно – достать телефон и начать снимать, компромата сейчас – хоть экскаватором греби.
      - Юличко… глянь там…
      Она поняла – просьба была не первой уже. Торопливо оттянула ей сначала резинку форменных брюк, потом – трусики,  провела стерильной салфеткой. Сжала губы, глядя на кровавые следы, пропитывающие клеточки марли. Полезла в укладку, открывая герметичную упаковку гемостатической губки.
      Костенко, машинально, видимо, издала звук – негодующий, протестующий против нецелевого, незадекларированного в карте вызова и расходном листе, расхода изделий медицинского назначения.
      Невена, с мокрым, разом осунувшимся лицом, сидя у стены, неловко раздвинув ноги, с полуспущенными брюками, сумела поднять глаза, поймать ее взгляд, вцепиться в него.
      - Все спишемо, не тряхайся…
      - Вы… - голос впервые, наверное, подвел старшего фельдшера. Не каждый день можно увидеть то, о чем докладывали шестерки, и в чем ей только что, вольно или невольно, пришлось поучаствовать. – Вы… Невена… кхм… Александровна… кхм!
      - Я – да, - тихо произнесла она, чувствуя, как Юля, приложив губку, аккуратно возвращает элементы ее одежды на место. – А ты – нет.
      - Что вы имеете в виду? – голос Костенко окреп – очухалась. Вспомнила, кто здесь подчиненный, а кто – начальник. – Вы про субординацию...!
      - Тебя туда не возьмут… - тихо произнесла Невена.
      Закрыла глаза, чувствуя, как возвращается боль.
      Домой бы.
      Под одеяло. Чтобы с головой накрыться.
      Чтобы – если и кричать, то не так.
      Смутно она помнила, как Юля ставила ей катетер. Как что-то, встав, орала и обещала старший фельдшер.
      Молчала. Она привыкла молчать.
      Коротко покосилась на балконную дверь, уже закрытую.
      Она больше не сияла. Вообще. Обычная дверь из металлопластика, белая, в мелких выщербинках по краю, где она регулярно цепляла стоящий неудобно шкаф.
      Кажется, все. Для нее за солнечным порогом больше нет места.
      
      Август – вечный вечер воскресенья, лениво зевнул ей в лицо запахами липы, чеснока, цветущей гортензии и чуть тронутой дождем пыли – где-то сзади, невидимая, негромко рокотала беглая летняя гроза.
      Следы на мокрой пыли, уходящие в подъезд старенького, уютного, двухэтажного дома.
      Звонок – тоже старый, дребезжащий, все никак руки не доходят его поменять.
      - Илона, ты там, что ли?
      - Я, что ли, - улыбаясь. Неизвестно чему.
      - Сейчас, подожди, ключ найду.
      Шорох откидываемой цепочки, щелчок замка.
      Звук поцелуя.
      - Ужин – на плите, дети – шастают с Рахметовыми, меня – не отвлекать!
      - Раскомандовался, - тихо, радостно. Чуть с маленьким надрывом в голосе. Словно что-то вспомнив…
      
      * * *
      
      - НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ…!
      Антон, дошагав до диспетчерской, угрюмо прислонился к стене, мутно глядя, как мельтешит перед ним толпа в синем, разбирая карты вызовов. В дверь подстанции, в очередной раз брошенной открытой кем-то, в лифте рожденным, сильно и обжигающе тянуло холодом. Дневная смена закончилась, началась ночная, чтоб ее мамаше дикобразов плодить ударными темпами…
      Кто-то пихнул его – разумеется, случайно, и он с вялым удивлением отметил, что почти уже был готов заехать с размаха толкнувшему – даже не спрашивая, не желает ли извиниться. Впрочем, удивительно удивляться этому удивлению – после того, что случилось на прошлой смене. Да и месяцем раньше – тоже.
      Он закрыл глаза, тяжело выдохнул. Ведь радоваться же надо, нет? И Лешка, и Элина, которую он уже успел полюбить, и даже Офелия Михайловна – уже там, в лучшем из миров, или где-то еще, да где угодно, лишь бы не в мергелевой и глинистой земле Верещагинского кладбища, они живут, у них, наверное, даже все хорошо, даже, возможно, лучше, чем у него! И, может, они даже не и не скучают, а, скорее всего – даже и не помнят его… ведь его врач сейчас у своей бабушки в кубанской станице, в том же возрасте, как его Вероника, сам же видел…
      Почему же тогда, сволочь, так тоскливо уже четвертый день? Почему то и дело к глотке подкатывает, заставляет кашель изображать на публике, чтобы внезапно помокревшие глаза оправдывать? Почему, особенно когда закат – в душе что-то словно разламывается, рвется на куски, давит свинцовой тяжестью на сердце? Почему так плохо, даже если знаешь, что им хорошо?
      Он сумел подавить желание изо всех сил хватить кулаком по стене – и так уже костяшки ссажены, коркой покрываться не успевают. Да и как-то колоть, пальпировать, шинировать и карты писать надо будет ночью.
      Он знал ответ. Он его сам прошептал, придя сегодня утром на смену, в пустую бригадную комнату, уткнувшись лбом в шкаф с медицинской формой, сейчас – опустевший наполовину, не чувствуя запаха сигаретного дыма, свежесваренного кофе, духов и любимой запеканки, которую Офелия Михайловна всегда приносила с собой. Прошептал почти беззвучно, не желая слышать это даже от себя:
      - Мне очень плохо без вас… Офелия Михайловна… очень плохо…
      Нелюбимый доктор… сколько с ней смен отработано, сколько было ссор, недопониманий, обид, взаимных оскорблений, обещаний уйти на другую бригаду, сколько хамства от нее молча вытерплено, сколько… сколько? Нет на это внятного ответа, оно осталось в памяти где-то фоном, задником на театральной сцене. Даже первые дни совместной работы, когда она, казалось, из садистского какого-то удовольствия унижала его – даже они не вызывали злости. А вот широкий кровоточащий рубец на сердце – он вызывал. Никто не предупреждал его, черт бы его драл, что Офелия Михайловна, какой бы там она ни была, возьмет в один день и покинет его – сразу, резко, без предупреждения, покинет навсегда, оставив на линии одного, без плеча рядом, на которое он за столько лет привык всегда рассчитывать. Никто его не готовил к тому, что бригадная комната, а вместе с ней – бригадная машина окажутся гулко-пустыми, как комната, откуда вынесли всю мебель, и ты, приходя на смену, то и дело должен растерянно вертеть головой, то и дела желая взглядом спросить у своего врача согласия на ту или иную манипуляцию, будешь на вызове давить в себе желание протянуть руку за бинтом или поданным катетером – потому что хлестко, как ожог, приходит напоминание, что их тебе уже никто не подаст; и между вызовами – не с кем говорить, не с кем спорить, ругаться, смеяться иногда, некого просить заехать в магазин за булочкой… не с кем прощаться, выходя сонным, уставшим, но все же умиротворенным, за ворота подстанции на следующий день. И это – не только в прошлую смену, не только в смену сегодняшнюю, это – теперь всегда, до тех пор, пока комья земли по крышке деревянной не забарабанят.
      А еще – никто не предупредил, что все это будет больно, очень больно, раздирающе больно, до спазмов в глотке и трахее, до алкоголического тремора в пальцах, до внезапной предательской дрожи нижней челюсти!
      И он, вместо того, чтобы переодеться, кинуться перебирать укладки, машинный инвентарь, принимать по смене коробочку с НЛС – он, замкнув дверь на ключ, до боли сжимая челюсти, лег на диван своего врача, изо всех сил стиснул веки, поджал колени, замер в жалкой позе эмбриона. За окном бился зимний ветер, злой, выворачивающий суставы ветвям платанов и кипарисов, порывами колотился в стекло, ненавидяще растекался холодом в щели между рамой и окном, угрожал, проклинал, обещал проблемы. Ты, шипел он, взрослый женатый мужик, пятый десяток разменял, тебе позор так вот тут валяться, тебе сейчас надо – бегом смену принять, и рывком – на любой вызов, от не того цвета выдавленного прыща до обрушения многоэтажного здания с сотней пострадавших, и – бегом, бегом, без визга, без соплей, без нытья, без жалоб и прочих признаков человечьей слабости, тыжмедик, вам не полагается слабость, вам запрещены слезы, вам вечный позор за отчаяние и усталость! Вставай, сучёныш, слышишь?!
      Антон смог встать, и рвануть занавеску, отсекая дребезг плохо обмазанного стекла, задавив в себе желание громко, в голос, заорать: «ПОШЕЛ НАХЕР!».
      Потом он все же смог принять смену, поехать на первый вызов, на второй, на третий, и на все последующие – до вечерней пересменки, слившиеся в какую-то пустую, бесполезную, отупляющую череду мелькающих перед глазами плоских картинок, не вызывающих в душе никаких эмоций – ни радостных, ни ненавидящих.
      Весь этот пасмурный и ветреный день впервые за все эти годы скользила лейтмотивом между вызовами крамольная до недавнего времени мысль – а может, ну его все вот это вот, к сучьей родственнице? Уволиться, а? Даже без отработки двухнедельной, даже запоров стаж и трудовую, осточертело все, что связано с линией, с болезнями, с жалобами, с отписками, с выдрочкой на КЭК, с выговорами у старшего врача и завподстанцией, с самодурством малого и не очень станционного начальства, с необходимостью сглаживать – в смысле, глотать выплюнутое в лицо матерное послание твоей маме, жене и детям, в ответ на которое тебе строго необходимо лавировать, прогибаться, отмалчиваться – дабы безработная пьянь, либо отожравшаяся тварь из нуворишей, пасущаяся где-то у куска власти, не почувствовала себя ущемленной в своих правах пациента, и не настрочила сорок лживых жалоб в двести сорок инстанций, с радостью эти жалобы коллекционирующих и развивающих. Раньше, если и была какая-то причина все это молча жрать – теперь, кажется, ее уже не стало, а если так – зачем тянуть вообще?
      - Уснул? – раздраженно ответила Цаплина, сидящая сейчас на кресле диспетчера направления. Лично, потому что в эту смену тут должна была сидеть Милочка Тавлеева.
      В очередной раз, сам себе удивляясь – Антон отмолчался, не дав вылиться тугой струе матерщины, которой очень хотелось охарактеризовать позицию начальника ЦДС, полторы недели назад занятую, амебы размазанной, жабе раздавленной, давшей быдлоте, абортивному материалу, по недосмотру недовынутому, разросшемуся и занявшему должность старшего фельдшера - угробить божьего ребенка, любимицу всей станции, никому никогда зла не желавшего и не сделавшего, а вослед – в могилу свести и Карину Вазгеновну Тоноян, узнавшую о случившемся – только-только давшую положительную динамику на лечение…
      Мирная, 19, квартира с оригинальным номером «2 минус», повод – «заговаривается».
      Старательно кутаясь в куртку, фельдшер вышел на улицу, навстречу слепящему свету фонаря, как-то забавно перевешенному по требованию главного врача – дабы светил не сверху, а сбоку, в лицо. И бодрости придаст, и на крыльце на лавочке, не засидишься, опять же. Нечего там сидеть. Пахать надо. Лавочку на крыльце хоть и не демонтировали, к слову, но, сортирным телеграфом уже пущен слух, что тех, кто на ней засиживается и общается – берут на заметку. На всякий случай. Есть, конечно, курилка. С торчащей из угла между стенами и потолком камерой наблюдения. Строго ради обеспечения безопасности смолящих, разумеется.
      - Куда?
      Антон молча пихнул водителю карту вызова, натянул шапку на брови, сверху – капюшон, отвернулся вправо.
      Водитель коротко кивнул – и так же молча тронул машину с места. Впрочем, сейчас с ним все отмалчивались – как отмалчивались в адрес белобрысого санитара пропавшей Афины, Иустина, как-то автоматически загнав парня в категорию изгоя, замолкая, стоило ему приблизиться, и в общении – отделываясь общими обтекаемыми фразами, из которых ненавязчиво выглядывало жирным шрифтом начертанное «Отвали, а?». Оно и понятно – то, что сейчас называют «солнечный порог», является ересью, крамолой, предательством, и любые, кто были замечены в пособничестве – обречены пребывать в продиктованной сверху отверженности, дабы неповадно остальным было. Ему-то – ладно, плевать на кислые лица, Лешки уже нет, Тёмы Громова – тоже, Витьки Мирошина… друзей с училища, дурачков неразлучных, всерьез верящих, что вчетвером-то точно смогут медицину с ног на голову повернуть, всех вылечить и спасти… никого нет, а другие, если честно, нахрен уже не нужны, даже если навязываться будут. А вот Иустина, наивного, глуповатого поведением, но не головой – жалко. Мучается, видно же. В последние дни – вообще замкнулся в себе, пишет только что-то упорно в дешевом блокноте каждую свободную минуту, никому прочитать не дает. Может, даже и дневник – хотя, какие, к черту, дневники сейчас, когда есть социальные сети, аккаунты, паблики, видеоресурсные платформы, где пустопорожним трындежом на камеру даже можно зарабатывать деньги, как говорят – очень большие даже порой? Пишет долго, агрессивно даже, часто матерится вполголоса, что-то черкает. Костенко, гадать не надо, половину печени отдала бы за возможность все написанное там прочитать. Не своей, конечно. Печени Лидки Семкив, например. Для чего еще вассалы нужны, спрашивается?
      Впрочем – плевать и на это. Сейчас те радужно-дымчатые времена, когда ему было двадцать годиков, волосы на висках и на челке не сверкали серебряными нитями, когда после смены ты еще торчал на станции пару часов, делясь событиями смены и жадно выслушивая ответные исповеди, когда, проходя мимо, обязательно забегал на станцию на стандартное «просто узнать, как дела» - воспринимаются уже как что-то выдуманное, нереальное, несерьезное, как давным-давно, в детском саду еще, увиденный кукольный смешной спектакль. Двадцать лет на линии сделали все, чтобы от работы, в которой он в свое время души не чаял, после краткого периода разочарования, теперь уже начинало подташнивать.
      - Иди, спасай, - буркнул водитель, коротко пихнув его в плечо.
      Антон поднял шапку, капюшон, а следом – и взгляд. Приехали, что ли?
      В декабрьских сумерках в свете фар поблескивала мокрыми булыжниками стена очень старого дома, судя по трещинам в бетоне, булыжники скрепляющем – ровесника тираннозавров, а, судя по невнятно рисующемуся в угрюмой темноте прямоугольнику обводов – не иначе как бывшему в свое время казармой, построенной сразу после того, как тут был пару сотен лет назад высажен русский десант. Какой контингент тут проживает – гадать не надо, особенно если возраст заболевшего указан шестипятидесятилетний, а повод – «заговаривается». Риск попасть в квартиру к генеральному директору банка настолько мал, что его можно не брать в расчет.
      - Держи оборону, - буркнул он, выскальзывая в холод улицы из нагретой кабины, поправляя на шее фонендоскоп.
      Люмпены, вашу мать… Двор темный, как просвет сигмовидной кишки, ни фонаря, ни лампады, ни, рвать вас трактором, хотя бы намека на то, где вход в подъезд… или что тут есть вообще? Свет хоть есть в окнах, тусклый, невнятный, проводка, и гадать не надо – гнилая, как зубы у столетнего павиана, не нагружают сеть, пожара боятся. Впрочем, наверное, боятся правильно – обычно такие дома, на землю которых уже давно направлены хотелки будущих строителей «человейников» с апартаментами, то и дело горят – зачастую, вместе с обитателями.
      Рядом щелкнул фонарик, яркое пятно больно ударило по сетчатке глаз, ослепляя.
      - И сколько вы едете, можно спросить? – громко, раздраженно, женским голосом, подрагивающим от накопленной боевой ярости, ждущей любого повода для превращения в скандал.
      - Можно, - процедил сквозь зубы он, отворачиваясь, моргая, стараясь избавиться от фиолетового пятна, застлавшего все в поле зрения. – И глаза светить можно перестать!
      - Вам, сволочам, другое засветить бы в глаз! – говорящую он до сих пор не видел, наощупь практически нашел ручку, откатил дверь в салон в сторону, выдергивая оранжевую укладку.
      Отругиваться не хотелось. Ничего не хотелось.
      - Дорогу показывайте.
      - Дорогу ему… завтра же вылетишь… расплодили вас, тварей, за наши налоги… клятву они давали, выродки…!
      Песня была знакомой, много раз слышанной, он молча шел за раздраженно посверкивающей фонариком вызывающей, стараясь смотреть, куда ставит ноги – ступени, по которым предстояло спускаться с бетонного двора, бетонными не были – а, в старых добрых дачных традициях, были выкопаны в земле, укреплены отпиленной арматурой и листами шифера, были разного размера, высоты, а еще перекошены вправо и влево, и предательски пружинили под ногами. Потом распахнулась дверь – внезапно  массивная, толстая, ощущение такое, что из бревен сделанная и металлом окованная – впуская его в цокольную квартиру, пахнувшую в лицо затхлой смесью сырости, тепла, прелой одежды, готовящейся еды, стирального порошка, порадовавшая пересекающей комнату веревкой, на которой сушились предметы одежды, от рубашек и носков – до нижнего белья и самых настоящих детских пеленок, бросающих вызов современным памперсам. Под потолком вяло светила лампочка, лишенная люстры и абажура, болтающаяся, словно висельник, на толстом шнуре, увитом мохнатым кружевом паутины и налипшей на нее пыли. Обстановка – ожидаемая, рассохшийся шкаф в правом углу, наглухо забитый вещами, не закрывающий уже дверцы, подпертый табуретом, напротив – «уголок» из четырех пуфиков со спинками, и трех – без них, образующий, при желании, то диван для гостей, то спальное место – правда, разъезжающийся посреди ночи, оставляя поутру зудящую боль в межреберных промежутках… небольшой сервант, забитый всяким барахлом, слева от него – полуоткрытая деревянная дверь.
      - Больной где?
      Женщина – лет пятидесяти, может, даже и симпатичная когда-то, гневно мотнула головой, тряхнув сивого цвета волосами, небрежно стянутыми на затылке в хвост. Фигуру, расплывшуюся после родов и не самой сытой жизни, кое-как скрывал белый некогда халат из махры, неудачно выбранный – в таком хорошо небрежно возлежать у бассейна в шезлонге, украсив чело темными очками, и, потягивая шерри или мартини, прижав к уху мобильный телефон, инкрустированный платиной и бериллами, лениво отдавать приказы о продаже акций и покупке облигаций. Но уж точно не заниматься стиркой, готовкой, заботой о двух детях, которых слышно из комнаты, соседствующей с этой, особенно если один из них до сих пор нуждается в пеленках.
      - Сдох, наверное, пока ваша эта драная скорая сволочь вообще почесаться соизволит! Убийцы сраные! Врачи, вашу мать! Нахрен вы вообще нужны такие – через пять часов приезжаете?!
      Внезапно, словно где-то что-то порвалось – накатило бешенство. Не первая эта уже зажигательная речь, видит Бог, если он вообще что-то видеть на этом глобусе хочет – и не сотая. Но и соломинка, бывает, спину верблюду ломает. Откуда-то снизу, из желудка, может, до сих пор голодного – плеснуло белой волной ярости.
      - Дамочка, а давайте, вы сейчас потише будете в тоне и выражениях?
      - А то что?! – тут же вскинулась женщина, глаза – чуть выкатились, ноздри расширены, на шее вздулась яремная вена. – Тоже меня убьете, как маму?! Знаю, что у вас ничего святого, но кто-то ж вас рожал – вы хотели бы, чтобы к ним так же…?!
      Фельдшер со стуком поставил укладку на пол (взгляд скандалящей мгновенно метнулся, брови дернулись, губы рефлекторно сжались – фиксируя неразрешенное действие, неуставную вольность и наглый стук, который способен разбудить младшенького), выпрямился, приподнял электронный планшет.
      - Ладно, шанс вам давал. Теперь сюсюкаться уже никто не будет.
      - В СМЫСЛЕ?!!
      - В прямом, - коротко ответил Антон, что-то сосредоточенно нажимая на сенсорном экране, говоря громко, отчетливо, прямо в экран. – За слова надо отвечать. Согласно УК РФ, а точнее – статье 105, за убийство, то есть – умышленное причинение смерти другому человеку, определяемое наказание – лишение свободы от шести до пятнадцати лет – в зависимости от тяжести совершенного деяния. Вы только что, в трезвом уме и добром здравии, в присутствии данного электронного устройства, фиксирующего информацию и зарегистрированного юридически, обвинили группу людей, являющихся медицинскими работниками, в убийстве вашей матери. Скажем – это очень серьезное обвинение. Так понимаю, у вас на руках есть материалы, подтверждающие сказанное? Ну, например – посмертный эпикриз, заключение патанатома, определение суда, данные прокурорской проверки, что-то из  этого? К  чему спросил – в том же УК РФ есть еще и статья 128.1, озаглавленная «Клевета» - там, если память не изменяет, штраф от пяти миллионов – или, если пропустить нюансы, до пяти лет поездки на полюс холода – как в данном случае, если клевета связана с совершением особо тяжкого преступления.
      - Вы там, твари, что, совсем ох…?!!
      Фельдшер оскалил зубы, помахал планшетом, показывая, что каждое слово фиксируется, изогнул бровь – продолжать точно готовы?
      - Сейчас… сейчас, сука, позвоню, ты завтра же вылетишь!!
      - На вашем месте я тоже звонить бы начал, причем – уже сейчас, информация с планшета передается на сервер подстанции, и с утра будет принята юристами в работу. Кстати, на тему «суки» - там наказание идет по КОАП, не по УК, само по себе сильно по карману бы не ударило, но как отягощающее…
      Громко хлопнула дверь, отсекая его от вызывающей, оставив повисшее в воздухе грязное и бешеное «Пида…с!!» – несомненно, ринувшейся к телефону, звонить, жаловаться, искать управу, находить рычаги давления, возможности растереть, сгноить, смешать с черноземом того, кого сама же и вызвала для помощи.
      Антон поднял глаза к потолку, оклеенному впитавшему гарь и жир комнаты некогда розовыми, в желтый цветочек, обоями, местами обвисшими.
      - Чего ты там говорил про любовь ко всему живому, а? Про прощение, смирение, непротивление? Видишь, как это все помогает?
      Потолок промолчал, как он это делал всегда, а Антон, раздраженно дернув мышцами шеи, толкнув дверь слева, вошел.
      - Добрый вечер. «Скорая помощь», вызвали?
      И замер.
      Это была не комната. Это был маленький уютный грот отшельника, высеченный в скале вручную, терпеливыми ударами кирки и кайла, с креплением стропил из вырубленного топором же дерева, как сие творил отшельник Робинзон Крузо. Утоптанный земляной пол, в котором терпеливо киянкой были вколочены отполированные водой речные камни, покрытый самой настоящей тростниковой циновкой, в дальней стене – выложен плитами известняка очаг, в котором, чуть дымя, тлела алая россыпь угольков, наполняя комнату уютным запахом древесной гари, основной дым куда-то вытягивало, стены – ровные бревенчатые полукружия, совершенно внезапно – не замшелые, не поросшие плесенью, не источенные жучком – сонно пахнущие смолой, свежим распилом, а на вбитом гвозде-«сотке» небрежно болтались трекинговые палки, ледоруб, шипованные резиновые накладки на подошвы, и компас, мерно кружащийся на плоском шелковом шнуре синего цвета; рядом, на гвозде-близнеце – шикарный восьмидесятилитровый рюкзак, судя по состоянию – часто использующийся, привычный и к холоду, и к сырости, и к скольжению по глинистому склону, и к продиранию сквозь заросли колючей лозы. Стены были увешаны рамками – фотографии, и старые монохромные, и более современные, и пейзажи, изображенные акварелью и темперой – всего хватало. Была и кровать – если ее можно так назвать, сооружено данное ложе было из намертво связанных просмоленной бечевой досок, капитально водруженное на четыре округлые ножки из распиленного древесного ствола. Матрас, впрочем, был постелен самый простецкий, и одеяло, полусползшее, было тоже современное, синтепоновое, не самое чистое, открывающее левый бок, часть бедра и плечо лежащего.
      - Нет, сударь мой… не вызывал, - тихо, весело произнес лежащий.
      Впрочем, и так понятно было – непременный атрибут воздаяния хвалы Вакху-Дионисию в комнате присутствовал – и в запахе перегара, и в маленьком табунчике водочных «чекушек», скромно выстроившихся у правой границы двери. Пациент заворочался, спихивая одеяло, потягиваясь. Был он, несомненно, пьян, хорошо и качественно – но, почему-то, раздражения не вызвал.
      - Сам я, получается, приехал? – произнес Антон, садясь без приглашения – благо по левую сторону от двери находилась табуретка, покрытая пушистой подушечкой.
      - Получается, - улыбнулся пациент, а после подмигнул, выбираясь из-под одеяла. Он был худ, точнее – жилист, на голове за ушами чуть курчавились остатки того, на что парикмахер потратит три взмаха ножницами, у уголков глаз морщинились смешливые складочки, они же изрезали высокий лоб, скользили по подбородку, охватывали уголки рта, придавая улыбке заразительный характер, заставляющий невольно улыбаться в ответ, даже если не хочется. И короткая бородка с усами – чуть всклоченная, растопыренная, но не выглядящая неряшливой, как у бездомного – скорее навевающая на мысль о геологоразведке, заброске вертолетом, булькающем котелке и тяжелом шуме тайги над бурунами дикой северной реки.
      Антон невольно усмехнулся. Мультфильм такой в детстве был, «Дедушка Ау» назывался. Пациент его сейчас выглядел ожившим воплощением того смешного кукольного старичка.
      - Уже понял, - карту на планшет, точнее – на его обратную сторону, щелчок ручки. – Давайте со знакомства начнем.
      - Слава Иванович, - ответил больной. – Так и зовите, сударь мой.
      - Рад бы, да стандарты оформления макулатуры другое говорят. Паспорт у вас имеется, Слава Иванович? Или, если повезет – полис обязательного медицинского страхования?
      - Есть, как без них. Дочь прячет только, пропью, говорит.
      Антон нейтрально пожал плечами.
      - ЮЛЯ!! – рявкнул неожиданным басом Слава Иванович. – ДОКУМЕНТЫ ГДЕ?!
      За дверью, в главной комнате, что-то затопало, зашуршало, упало и было подобрано, несомненно – давая понять, что медицинская сволочь требуемое просто так не получит – документы, разумеется, давно лежали в нужном месте, просто предъявлять их не пойми кому – много чести. Особенно – после только что состоявшегося  разговора.
      - Меня покорнейше извинить прошу, - пациент встал, завозился, выдернул из стопки сложенной на другой табуретке одежды чистую белую, хоть и ни разу не глаженую, майку, просторные тренировочные брюки, проворно оделся, промахнувшись, правда, пару раз мимо нужной штанины.
      - Ладно, со здоровьем-то у вас что? – совершенно неожиданно для себя Антон произнес эту фразу мирно, мягко, без обязательного нажима и холода, осекающих пьяную быдлоту, только и ждущую вопроса, дабы с прыжка усесться на уши.
      - Так… ничего, есть оно пока. Ну, пью. Пью, грех есть у меня. С Лунной вернусь, по Цаару выхожу, там тропы нет – ущелье дикое, сплавляться надо только – пью. Как без алкоголя, река-то горная.
      Фельдшер поднял голову – указанные маршруты изначально квалифицировались как очень сложные. Впрочем, глядя на снарягу хозяина грота, в это верилось.
      - Это я понял. А зачем? Можно же сплавляться и не пить – или я что-то о походах на Лунную не знаю?
      Пациент завозился, присел на край кровати, пожевал губами.
      - Да… вот, видите, какое дело случилось. Там, как с Орлиного карниза спускаться – лисичку оползнем поломало, я ее три дня выхаживал, палатку поставил, лубочек даже ей сделал. У меня антибиотики были, я их размельчал, кушать ей давал, анальгин тоже. Не выжила, ей шестой и седьмой поясничный выломало, под шкуркой выпирали аж. Плакала… вы видели бы хоть раз, сударь мой, как животные дикие плачут. Особенно когда понимают, что люди их не убить, а спасти хотят… у вас бы нутряшечку порвало, слово даю.
      Глаза Славы Ивановича заблестели мокрым и жарким – и, что от себя Антон не ожидал – внезапно стянуло глотку и ему.
      - Я ее кормил, сосиски мелко-мелко резал, с водой через шприц – тоже  ж в аптечке ношу, там все быть может, сами понимаете – пасть ей аккуратно открою, впихиваю, кушает вроде, водичку тоже пьет, хорошо пьет. Позавчера пришел кормить… а кормить некого. Цаар льет, шумит, палатка стоит, над головой ольхи воду трусят, а меня, не поверите – аж задушило! Она в моем спальнике все это время лежала, там же и богу душу отдала. Мысль еще идиотская мелькнула – шкура, мол, хвост, мол, пушистые такие, пропадут, мол…
      Не отдавая себе отчета, Антон сжал пальцы рук.
      - И – что?
      Слава Иванович завозился на своем робинзоновом ложе, спустил ноги на циновку пола, неловко встал.
      - Вы простите… надо…
      Антон отвернулся – давая пациенту достать откуда-то, из заначки, очередную «чекушку» с порцией дешевого низкосортного алкоголя. А еще – чтобы сильно проморгаться, изгоняя из уголков глаз то, что там вообще присутствовать не должно, особенно – на вызове.
      - Похоронил, что! – окрепнув голосом, чуть обожженным алкоголем, сказал Слава Иванович. – Лопатки не было, ножом копал. А ведь, сударь мой, не поверите – уже настроился на то, чтобы, как оправится, по руслу вниз, до Бешенки, сползем как-нибудь, перетащу ее на порогах, а там – машину поймаю, домой довезу, клеточку ей сделаю, если и охромеет, или ноги откажут – кормить буду, не надорвусь. Даже уже все это представил, понимаете меня?
      - Понимаю…
      - А вот как оно вышло. Домой доковылял, не отпустило. Пью вот. Дочь взбесилась, вас вызвала. Извиниться мне за нее надо, так думаю?
      Фельдшер медленно покачал головой из стороны в сторону.
      - Обойдемся без этого как-нибудь. А что на Лунной делали?
      Слава Иванович, глаза которого оживленно заблестели после глотка спиртного, раздвинул бороду в легкой улыбке.
      - Приют там делаю. Там же пасеки на Румяной, выпасы на Табунной – да вы, сударь мой, думаю, в курсе, раз не переспрашиваете, что это и где. А дорога туда – только ножками, иначе никак.
      - В курсе. А что за приют-то такой?
      - Ну – балаган, по-вашему. Чтоб человек зашел, отдохнул, отлежался, высушился, если льет, бочку хочу туда еще металлическую как-нибудь затащить, чтоб в ней запас неприкосновенный, ну, сухари там, одеяло изофолиевое, чай, спички, соль, анальгин, фальшфейер, мало ли. В ящике такое хранить – живность растащит, проверено.
      Антон откашлялся, потянул молнию на чехле тонометра.
      - Так. Давайте прервемся. Руку давайте сюда, распрямите, расслабьте, разговоры выключайте.
      - Подчиняюсь, как же еще.
      Стравив воздух из манжеты, фельдшер покачал головой. Ничего критичного, кроме возрастных увеличений цифр артериального давления – опять же, вполне себе нормальных, если учесть, что пациент сам, своими ногами, ходит на Лунную гору, и сплавляется обратно по Цаару – дурному, шумному, со здоровенными валунами и зауженными коварными порогами, заваленными и застрявшими в них деревьями с верховий, оскалившимися острыми отломками выдранных каньонами веток. Даже турфирмы, организующие ныне популярный «каньонинг» - на Цаар соваться не рискуют, река бешеная, шальная, непредсказуемая, то и дело без предупреждения вздувающаяся ревущим мутным паводком, хоронящим все, что попадается ему на пути.
      - Живот давайте. На спину ложимся, ноги чуть согнуть… так больно? А так?
      И тут – кроме ожидаемого увеличения границ печени, ничего выжать диагностически обоснованного, оправдывающего вызов бригады «Скорой помощи», не получится.
      - Ладно, Слава… кхм, Иванович, последний тест на храбрость. Вам кардиограмму когда-нибудь снимали?
      - Регулярно, сударь мой, Юлька вас не первого сюда вызвала.
      - Чудно. Как вести себя – знаете, как запишу, старые мне дадите для сравнения. Все, лежим, молчим, мысленно до бесконечности считаем. Можно дважды.
      Слава Иванович, покорно кивнув, растопырил ноги и руки, позволяя подцепить на запястья и лодыжки электроды основных отведений, не менее покорно позволил выстроить на безволосой коже груди заборчик электродов отведений грудных.
      - Полотенце есть? – спросил фельдшер, заканчивая регистрацию, отрывая термоленту. – А… вижу. Держите, вытирайте гель.
      На кардиограмме, опять же – сплошь возрастные изменения, без намека на острую патологию – синусовая брадикардия, ожидаемое отклонение электрической оси сердца влево, широкий, уплощенный и деформированный зубец Р, удлиненный интервал PQ, уменьшенная амплитуда зубца Т во всех отведениях… если честно, хотелось бы себе к середине седьмого десятка такую кардиограмму.
      Антон хмыкнул, вписал в графу «Диагноз» слова «Нейроциркуляторная дистония по гипертоническому типу», принялся вырисовывать галочки в вариантах локального статуса пациента. Любимый диагноз, когда на вызове нет нихрена угрожающего, а ставить хоть какой-то диагноз надо, чтобы страховая не вогнала зубы в загривок, выдирая зарплатные проценты за ненадлежащее оказание скорой и неотложной медицинской помощи.
      - Слушайте… а,  приют этот ваш? Это разве не работа Нацпарка?
      - Знали бы вы, сударь мой, сколько я с ними воюю!
      - Как-то мимо меня прошло, если честно. В газетах вроде бы ничего про это не было.
      Слава Иванович внезапно легко спрыгнул с ложа, подошел к двери комнаты, протянул за нее руку – и втянул обратно, держа в руке паспорт и полис. Безошибочно, видимо, определив, что дочь уже стоит за дверью и слушает.
      - Вот, извольте. Да, воюю… только кто же слушать будет? Оно же в бюрократии всегда так, если денег на что-то не должно найтись – они и не найдутся. Кассиров за вход на водопады Рии посадили – а денег все нет! Лушин луг под коттеджи спихнули – а денег никак не предвидится! Хакимовы источники теперь – за плату, Волкова Башня – за нее, на поляну Кошкина теперь только с платными гидами, водопад Эксузяна, скальник Вигурского, Полумесячные каньоны за Алеком, Ведьмино нагорье – за все плати! Но денег на приют у них нет. И не ищите даже!
      - Да и не стараюсь, - снова улыбнулся фельдшер, расписывая анамнез. Понятно уже, что лечение на данном вызове сведется к выдаче рекомендаций, к которым все равно никто не прислушается.
      - А так – хоть людям что могу, сделаю, - скромно произнес пациент, после чего, виновато и забавно скривив лицо, снова глотнул, коротко стрельнув глазами в сторону двери.
      - Сами делаете – или помогает кто?
      - Раньше – Витя Степанович помогал, но, знаете, наверное, парализовало его три года как, вот оно что, а потом и Бог уже его забрал, чтоб не мучался. Да вон вон.
      Машинально Антон последовал кивку бороды, адресующему к старой, черно-белой, заботливо взятой в лакированную рамку со стеклом, фотографии, висящей на стене.
      - Ви… - на миг он замер, вглядываясь. – Витя – это же Корсун, я правильно понял?
      - Правильно, правильно, - закивал Слава Иванович, забираясь обратно на лежанку. – А вы, так понимаю, к нему тоже в клуб ходили?
      - Очень давно… когда совсем пацаном был.
      - Хороший был человек… вы позволите?
      Фельдшер механически кивнул, плохо понимая вопрос. Корсун Виктор Степанович – заслуженный краевед, мастер спорта по спортивному туризму, «Снежный барс России», покоривший семь вершин - Эльбрус, пик Пушкина, Дыхтау, Казбек, Коштанау, Ключевскую сопку и пик Ленина, почетный член и руководитель местного географического общества, охотно, несмотря на бесконечную ленту регалий, возившийся с ребятишками, организовавший клуб «Юного туриста», потом – «Юного спелеолога», введший увлекательные и интересные нормативы, награды и звания, придумывавший лично уникальные маршруты для туристических походов и слетов, давший название ряду речушек, ущелий и скальных памятников природы. Внучка его, Кристина, на второй подстанции старшим фельдшером сейчас, под фамилией деда и трудится, хотя замужем – впрочем, поговаривают, что фамилия мужа, мягко говоря, не звучит. В этом клубе был и Антон в свое время – пока семья не переехала, и ходить туда уже не представилось возможным.
      - … правил его, правил, но я, сударь мой, тоже – не от Бога руки занял, он вроде уже и вставать пытался. Но, сами видеть можете, болезнь пересилила.
      - Что, простите? – с натугой произнес Антон, очнувшись.
      - Мануально же, - Слава Иванович успел уже забраться обратно на лежанку, укрыться одеялом, лежал, опершись на локоть, довольно поблескивая захмелевшими глазами. – Мы с ним в Непал в свое время ездили, и в Бангладеш, и в Тибет, в Таиланде, Лаосе и на Филиппинах были, в Сингапур заезжали, хотя там недолго – но, что есть, то есть, научились немного тому-сему, как, знаете, они учат – кончиком пальца каплю крови по жилам провожать, не теряя ее пути, каждый ее поворот зная и контролируя. И, как он показывал – приливами сердца по коже скользить, никогда против, всегда аккордно, сударь мой. Верите, нет – я сам видел, палец указательный берет, на ключицу кладет, ведет его по вагусу вниз, а большим и мизинцем по ходу легко так и вроде небрежно по сторонам хлопает – и волна тепла, снизу вверх, как будто печку кто включил, и аппетит сразу появился, и даже в мужском нашем сосредоточии, уж простите за откровенность, жар и наливание…
      - НАЖРАЛСЯ СНОВА?! – взвизгнуло за дверью. – Я ТЕБЯ В ДУРКУ СДАМ, ДОСТАЛ УЖЕ!!
      Антон заморгал, Слава Иванович, сбитый с мысли – сморщился. Очарование, теплой тенью его рассказа  затрепетавшее в уютном гроте комнаты, словно разбившись – осыпалось осколками.
      - А теперь, вот так, сударь мой… - с тяжелым вздохом произнес пациент, откидываясь на подушку, заставляя ложе недовольно заскрипеть. – Иллюзий вон, сами видеть изволите – не строю. Хоть приют успеть бы, что ли. Один делаю там, что могу, сам доски тешу, сам землю откидываю, сам камни ношу под кладку, все сам. И пью – грех мой, не отрицаю. Но, тихо же пью, не дебоширю, не дерусь, не выношу из дома чего, никому зла не делаю. Сам себе пью, других не зову. Разве судить за это можно?
      Молчание повисло в воздухе комнаты.
      - Ладно… Слава Иванович, - с натугой произнес Антон, вставая, с легким удивлением понимая, что вставать не хочется. – С вами, врать не стану, общаться интересно, и даже очень интересно – но не за счет тех, кто болен на самом деле, и ждет.
      - Понимаю, как не понять. Повторно винюсь – за то, что вас дочь безрассудная вызывает. Все мнит, что у вас укол есть, который мне пить не даст.
      - Тут роспись, пожалуйста, - невпопад ответил фельдшер, протягивая планшет и ручку. Почему-то все больше и больше неудобно становилось находиться здесь. Словно тому, кто в момент, когда горит весь город, спрятался в уютной темноте собственной спальни, тихой и безопасной. – И… ну, что скажу, если вам оно интересно – алкоголь еще никого сильным и здоровым не делал. И счастья всем и каждому, даром, чтоб никто обиженным не ушел – тоже не отсыпал. Зато судьбы губил профессионально – на миллионы счет пойдет, если статистику поднять.
      - Спорить с вами не буду, вы, молодой человек, юны и грамотны, и профессия ваша благородна.
      - Мне сейчас поклон с расшаркиванием точно не удастся, годы не те, спина не та, несмотря на юность - коротко усмехнулся Антон, поднимая укладку, прижимая подбородком к груди планшет, чтобы открыть дверь. – Бывайте, в любом случае – из всех возможных.
      Комната была пуста, хотя присутствие хозяйки все еще витало в воздухе, явное, наводящее на мысль, что непосредственно перед открытием двери она вихрем промчалась в свою половину, лишь бы не встречаться с очередным этим, из скорой сволочи, бесплатно и навсегда отца от пьянства не исцелившего волшебной инъекцией чего-то там, что врачи-убийцы обычно прячут под полой, лишь за большие деньги показывая. Кстати, выходя, неплохо бы убедиться, что у порога капкан не стоит – мало ли, дочь охотника – сама охотник, отомстить может тоже по-охотничьи.
      За дверью громко выло – поднялся ветер, и, кажется, что-то стучало – возможно, била снежная крупа по листам шифера, жести козырьков, закрывающих окна, по ветвям инжировых деревьев и листьям лавра благородного, несолидно зовущегося «лаврушкой», кусты которого обычно отграничивали маленькие газончики и огороды маленьких же домов старых районов города. И в машине ждал новый вызов – гадать не надо. К кому-то, куда-то, только не сюда.
      Антон решительно поставил укладку на пол – с очередным стуком, тут же отозвавшимся злым цыканьем из-за полуоткрытой двери в половину хозяйки дома, которая, гадать не надо, трепетно следила, дабы уходящий медик не прихватил чего из сокровищ династии в виде свежепостиранных пеленок. Поверх оранжевого ящика положил бригадный планшет.
      Аккуратно снова открыл дверь в уютный, пахнущий деревом и уютным дымком,  грот.
      - Слава Иванович?
      - Да? – раздалось в ответ – спокойно, ровно, без малейшей нотки удивления.
      - Скажите… а вы в ученики к себе возьмете? Чтобы, как вы говорили, править – и каплю крови по жилам провожать, не теряя?
      Что-то сзади, кажется, фыркнуло, возможно, даже не совсем тех словах, которые приняты в институтах благородных девиц.
      - Далеко не всех. Но вас, юноша, кажется, взять готов.
      Антон заморгал, ловя себя на том, что улыбается – впервые после последних событий улыбается настоящей, живой, человеческой улыбкой, улыбкой радости. Хотя и не может сам себе объяснить, почему и откуда эта радость.
      - Чем же я так отличаюсь от серой массы?
      Слава Иванович приподнялся на локте, солидно провел узловатыми пальцами по растопыренной бородке, чуть сощурил глаза, уколов коротким изучающим взглядом – вспыхнувшим и тут же пропавшим. Словно быстро, бегло убедившимся в чем-то, и так для него очевидном.
      - Видно же. За порог солнца шагнуть – можно, но возврата нет. А можно и не шагнуть – можно дать шагнуть кому-то, кто тебе себя дороже. Это благородно, это правильно, это от Бога. Только это – как кусок сердца своего зубами выдрать, зная, что рана никогда не заживет. Верно, сударь мой?
      Спасибо дверному проему – что он есть. И можно на нем обвиснуть, прижаться, когда ноги, внезапно, без предупреждения, отказывают, превращаются в ватные диски, складывающиеся под тяжестью тела. И сидеть, прислонившись внезапно поседевшим за последние дни виском, к влажному дереву, тяжело дыша, не дыша даже – глотая ртом воздух, как выброшенная на сушу рыба.
      А можно и просто – стоять, замерев, словно в ступоре, застывшим взглядом цепляясь за насмешливый взгляд Славы Ивановича. И улыбаться – застывшей рефлекторно, не успевшей покинуть лицо, улыбкой, тающей, сползающей вниз, превращающейся в гримасу…
      - Вы-то откуда…?
      Слава Иванович поднял голову – как-то по-другому поднял, не пьяным жестом уставшего пенсионера, крепкого еще, по горам бродящего. Посмотрел, не отвечая. И голову опустил, снова расправляя мозолистыми пальцами сбившиеся в колечки волосы бородки.
      - Понятно, - произнес кто-то голосом Антона Вертинского, этот кто-то же и бережно закрыл дверь, подобрал укладку и планшет, и на двух чужеродных ногах вынес его на улицу, под мелкую сечку невидимой, но больно бьющей по лицу снеговой крупы.
      Машина тихо светилась в нахлынувшей декабрьской темноте, в желтых горизонтальных столбах фар мелькали крупинки падающего снега, и ветер – дорвавшись до своей основной партии, яростно выл, грохотал железом гаражных ворот, жестью навесных козырьков, шифером огородных наивных заплотов, пластмассой створчатых новомодных ставней, неплотно пригнанными стеклами в старых рамах. Было холодно. И усталость – никуда не делась, висела зубастыми мелкими тварями на голенях, бедрах, бицепсах рук, и даже на щеках. И тоска…
      Ушла, может быть? Утешилась, насосалась, как комар, обожралась, сбежала, пошла искать новую жертву, тварь подлая?
      Нет. Если бы снег мог – он бы на миг облепил белыми, тут же тающими, следами страшную костлявую фигуру злобно щерящейся ведьмы, отвесившей острозубую челюсть до пола, протянувшей длинные, паучьи, пальцы через замерзший двор прямо к нему, бесцеремонно залезая через грудную клетку, плевру, легкие, пробиваясь к сердцу, к синусному узлу, давя его острыми грязными когтями, играя с ним, крутя, покалывая, обещая, чуть что, проткнуть насквозь, обрывая ритм, задаваемый с каждым годом все уменьшающимся количеством пейсмейкерных клеток…
      Антон, добравшись до машины, до боли сжав глаза, опустившись на колени, прислонился лбом к холодному металлу, небрежно, с опасным стуком, бросив укладку на асфальт, уже густо усыпанный белой гречкой, перекатывающейся под порывами воздушных струй. Стоял, тяжело дышал, свесив бессильно обмякшие руки, чувствуя, как каждый вдох окатывает белой волной ожога носовые ходы. Что-то тихо шептал, кажется, прижимаясь щекой к красному кресту в круге, наклеенному на дверь кабины.
      Водитель видел. И молчал.
      Ветер выл.
      Холод жег лицо.
      …а можно и не шагнуть – можно дать шагнуть кому-то, кто тебе себя дороже….
      Офелия Михайловна, доктор мой нелюбимый, вечно меня одергивающий, всегда недовольный, злой на весь мир, всегда и всем недовольный…
      … кусок сердца своего зубами выдрать…
      Как же мне вас не хватает…
      …зная, что рана никогда не заживет…
      Как же мне плохо без вас!
      … верно, сударь мой?
      Верно?
      Ветер что-то провизжал, наотмашь ударив стоящего на коленях фельдшера сначала в спину, потом, походя, в правый бок, швырнул ему в лицо ворох колючих снеговых крупинок, задрал вверх капюшон, а потом швырнул его обратно. И разочарованно убрался, влившись в жгучий поток ледяного могучего воздушного течения, несущийся с могильно-черного моря, с бешеным ревом кидающегося на галечный берег пустынных пляжей пенными проклятьями соленых волн.
      Верно….
      
      
      * * *
      
      - Итого – сколько?
      Вопрос был задан спокойным, выдержанным тоном, будничным, словно спрашивающий имел в виду цену килограмма алычи.
      За окном кабинета было еще темно, зимой всегда темнело раньше, рассветало позже, но все равно, взглянув на часы, на которых мерцали цифры 6:25, взгляд, еще не отвыкший от лета, невольно искал темно-голубое мерцание рассвета, и, натыкаясь на чернильную тьму глубокой ночи, сонно и разочарованно гас. Хотелось спать – из-за темноты, из-за ранней побудки, из-за уже не смутного предчувствия, а вполне явного понимания, что катастрофа, которая до этого мелькала где-то у линии воображаемого горизонта – вот она, пришла, и счет уже идет на минуты, когда она разразится.
      - Семнадцать, - торопливо ответила Костенко, зашуршав листами своей тетради, словно не была в курсе что о количестве, что о  фамилиях, и деталей по каждой из них - при ее-то роскошной сети осведомителей.
      - Семнадцать, - задумчиво, медленно, потирая висок пальцем. – И сколько же у нас бригад пустыми сегодня окажется?
      - Проще спросить, сколько бригад у нас осталось, - холодно произнес он, невольно морщась от боли в правом боку. Очнулась, тварь, обрадовалась ранней побудке. И если бы только в этом была проблема…
      Вопрошающий проигнорировал его слова, искривил бровь в сторону старшего фельдшера:
      - Анна Петровна?
      - А… да? Семь, получается… и три диспетчера…
      - Чудесно. И об этом я узнаю не заранее, а за два часа до утренней пересменки. Мне остается только выразить мое искреннее восхищение такой оперативностью подчиненных. Которым я, скажу откровенно, уже привык доверять.
      Костенко мгновенно зарделась, старательно изобразила кашель, а потом – резкую заинтересованность в своих каракулях на тетрадном листе. Смелости возразить руководителю, что, мол, как донесли, так и бросилась докладывать, у нее не найдется – не тот человек.
      - Вы все, надеюсь, понимаете, что сегодня произойдет? – острым взглядом – по лицам сидящих за овальной формы столом, облицованным стильным и солидным шпоном из темного ореха, изящно покрытым кожаной вставкой, оснащенным графином и стаканами, а так же блокнотами с ручками, лежащими напротив каждого сидящего.  – Воскресенье, преддверие новогодних праздников, поликлиники не работают, нагрузка на линейную бригаду всегда взлетает, процент несчастных случаев всегда растет, будут обострения хронических холециститов, панкреатитов, будут прободные язвы, будут отравления алкоголем и его суррогатами, будут пьяные драки и поножовщины… а чем мы, мои дорогие коллеги, можем на это все ответить? Что можем дать сегодня городу? Полупустую станцию, тринадцать бригад, вместо двадцати, из которых врачебных будет только тринадцатая и одиннадцатая… ах, простите, запамятовал, что и Шакировой теперь нет. Вы понимаете, что как эта смена уйдет, и заступит то, что мы можем считать новой сменой – начнутся звонки из Управления здравоохранения, и меня начнут ставить раком за то, что задержки до шести, а если повезет, то и до девяти часов взлетят, а смертность… что?
      -  Можно оставить часть ночной смены на дневную, - коротко блеснув очками, предложил Кузнецкий – тщательно расчесанный, выбритый, благоухающий лосьоном, в идеально выглаженном белом халате, неприятно свежий и бодрый, несмотря на ранний час. – Это идет в разрез с трудовым законодательством, разумеется, но… скажем так, сейчас не самая ординарная ситуация, и… есть способы попросить, а если понадобиться – заставить.
      Он, чуть сощурившись, скосил глаза на Костенко, мгновенно подобравшуюся. Да, разумеется, у нее много крепостных, барахтающихся в бездонной долговой яме, но – это ее епархия, и не какому-то там выскочке лезть своими лапами в ее тщательно годами выплетаемую филигранную паутину интриг и повинностей!
       - Благодарю, - с прохладцей. – Мысль интересная, Дмитрий Станиславович, но хотелось бы вам напомнить, что даже эти полумеры дыру в сегодняшнем графике полностью не заткнут. А впереди еще график завтрашний, послезавтрашний… кого вы планируете вывести на линию?
      - Уверен, у Анны Петровны на как раз такую ситуацию существует оперативный резерв, - ядовитые глаза Кузнецкого лучились подлой насмешкой. – Не время сейчас, конечно, но именно от нее я часто слышал фразу: «Увольняйтесь хоть все, на ваше место очередь стоит!». Из чего могу предположить, что она была готова к подобн…
      - Та шо вы меня крайней..! – вскинулась старший фельдшер, блеснув в порыве гнева обычно тщательно скрываемым «житомирским» акцентом.
      - Хватит! – резко бросил сидящий во главе стола, обрывая ее. – Вы не в маршрутке, черт возьми!
      Какое-то время все молчали, каждый по-разному – Кузнецкий, склонив голову чуть набок, вежливо и делано-покорно улыбаясь, Костенко – дергая щеками и губами, судорожно тиская свою тетрадь, исходя багровыми пятнами, то приливающими, то откатывающимися назад. Глухо молчала Инна Бирюкова, сильно сдавшая за последнее время, как-то сильно увядшая, высохшая, то и дело вскидывающая голову, словно силой вынужденная отрывать взгляд от застревания его в какой-то точке. Цаплина, до конца еще не проснувшаяся, растерянно моргающая, не ожидавшая приглашение на совещание сильных мира сего, застыла, словно кролик в свете надвигающихся фар, не понимая, что делать и кому поддакивать.
      Наконец-то, словно только его заметив, подчеркнуто-вежливо:
      - Максим Олегович?
      Он пошевелился – с трудом, и с все больше растущей паникой, понимая, что то, что утром казалось лишь намеком – уже не намек, уже реальность.
      - Вопрос надо поднимать на уровне Крайздрава, - медленно, стараясь, чтобы голос не дал дрожи, произнес он. – И поднимать сейчас, не дожидаясь кризиса. Все вот эти выплясывания с дополнительными сменами – это гальванизация… мертвого тела.
      Замолчал, тяжело и сильно выдохнул, ожидая, когда сдавивший глотку комок расползется.
      - Люди сейчас и так работают на износ. Все те, кто еще готов и хочет работать. А их осталось гораздо меньше, чем вы думаете.
      - Мне надо вас поблагодарить за озвучивание очевидных фактов?
      Что ответить ему? Инна вон, не так давно, уже попросила всю дежурную смену – остаться, не бросать, не уходить, за малым что на колени перед всеми не опустилась. И ее услышали… пока политика руководства, раздирающая и нагибающая, свела полезную энергию этой просьбы на «нет». Можно напомнить это – но что толку-то? Проблемы это не решит на данном этапе, а главенствующего в этом кабинете – обозлит в край. И так, гадать не надо, приказ на его если не увольнение, то смещение с должности заведующего подстанцией – уже лежит в папке на его столе, и просто ждет благоприятного случая, дабы обзавестись подписью и печатью.
      - Прошу меня извинить, - сухо произнес он. – Но это – единственный вариант. На уровне края можно, думаю, в недельный срок сыскать какие-то ресурсы… найти совместителей, организовать командировки, кого-то отозвать из отпусков. Не факт, что мы сможем полностью заткнуть брешь, но это нам поможет хоть как-то продержаться. И, не надо забывать – это поможет как-то продержаться нашим больным! Особенно в период новогодних праздников, когда обращаемость всегда увеличивается, как вы заметили.
      - Это все ваши предложения? – вежливо, ровно, почти без эмоций. Но – слишком вежливо и чересчур ровно. Причина понятно, рыться не надо, она на поверхности.
      - Да, полетят головы! – пересилив себя, он скрестил взгляд с взглядом главного врача, сжал зубы. – Не боюсь ошибиться – мы все по итогам такого можем остаться без должностей – кадровая текучка, назовем это так, началась не сегодня ночью, и не неделю назад – и никто на нее должным образом не отреагировал. А если совсем откровенно позволите – даже поспособствовал… Но я сейчас об этом волнуюсь в последнюю очередь. Как бы то ни было, больные люди не должны страдать из-за…
      Он замолчал, оставляя повисшими в воздухе обвиняющие слова.
      Костенко, все еще исходящая пятнами, как хамелеон, стреляла глазами от него к руководителю, только ожидая команды «фас» - при высшем начальстве, и с его одобрения, она сразу храбрела. Инна Бирюкова, снова с натугой оторвав взгляд от чего-то невидимого на стене, безнадежно молчала. Смотрел на него и Кузнецкий – странно как-то смотрел, чуть склонив голову, изучающее, словно на какое-то экзотическое насекомое, отвратительное, и интересное в своей отвратительности. Вопрос, кстати, что он тут делает? Обычно старшие врачи не вхожи на подобного рода совещания. Видимо, не зря говорят, что он – протеже главного на должность заведующего, а, в перспективе – и начмеда.
      - Благодарю вас, Максим Олегович. Вы нам очень помогли. Анна Петровна, что у вас с… резервом? Кого можно оставить, кого раскидать на пустые бригады?
      Старший фельдшер зашелестела листами тетради, принялась черкать ручкой, торопливо, чуть захлебываясь, называя фамилии и номера бригад, давая краткие характеристики тем, кого на них распределяла. Первой, кто бы сомневался, прозвучала фамилия Семкив, за ней еще две подпевалы – Буренко и Полоскова, эти уже давно в кабале, согласятся хоть на трое суток подряд, без продыху. Потом всплыли фамилии Вертинского, Кульковой, Холодовой, Аскаровой, но следом -  Ярской, Васильченкова, Быкова, Аракелян и Мазариной, имеющих хилый стаж самостоятельной работы на линии, крайне сырых Хановой и Тюлениной, не имеющих никакого опыта самостоятельной работы вообще, и уже совсем деревянной по пояс Яншиной, безусловно красивой и бесконечно тупой, не делающей различия между папаверином и прозерином, имеющей маникюр длиной в четыре сантиметра и говорящей «снять кардиграму». Потом настала очередь диспетчерской – и, тут гадать не надо, вся она, в полном составе, включая руководителя ЦДС (Цаплина ошеломленно заморгала и выпрямилась) – с ночи оставалась в день, с перспективой – остаться и на вторую ночь.
      Начмед шевельнулась, ее губы сложились почти уже в начало фразы – и фраза умерла, не родившись.
      Однако – и это было замечено.
      - Инна Николаевна, раз уж вы тут – вам предстоит озвучить новый график на пятиминутке. И, очень вас попрошу – будьте очень убедительны, вы умеете, как я слышал. Ни один из тех, кого сейчас здесь назвали, не должен со смены уйти. Анна Петровна, возьмите на контроль, всех, кто… откажется – в список, и мне на стол. Кто митинговать будет – тоже, отдельно.
      Костенко закивала, заулыбалась, мгновенно ощутив себя в своей стихии и наслаждаясь окутавшей ее зоной комфорта.
      - А если они все откажутся? – тихо, глядя куда-то в пространство, произнесла начмед.
      - Они не должны отказаться! - коротко, колюче, с внезапно накатившей тяжестью, полностью изгоняя из голоса прежнюю бархатистость и такт. – За этот отказ расплачиваться будут больные, а ответим – все мы. Поверьте, память у меня отличная -  и я умею быть и благодарным за хорошую работу, и неблагодарным – за подставу! Не стоит меня вынуждать демонстрировать вам это. Надеюсь, я ясно выразился? 
      Бирюкова тяжело закрыла глаза, и медленно, словно испытывая боль в шее, кивнула.
      - В таком случае – я вас не задерживаю, коллеги. Надеюсь, не надо напоминать, что я рассчитываю на вас?
      Слыша невнятные ответы, он встал, первым направляясь к двери. Спать, Господи, как же хочется спать…
      - Кстати, Максим Олегович!
      Он замер, чуть не дойдя до двери. Хотя, понятно, дойти до нее он бы не успел, прием «парфянская стрела» на то и рассчитан – уже дать почувствовать сладкий аромат свободы, прежде чем выдрать его вместе с ноздрями.
      - Да?
      - Как вы слышали, у Анны Петровны двадцать третья остается пустой. Могу я на вас рассчитывать? Вы, я думаю, не утратили навыков оказания помощи больным и пострадавшим? Освежите их заодно, уверен, они в ближайшем будущем могут оказаться небесполезными.
      Quot erat demonstrandum81, собственно. Практически прямое объявление о его отставке. И оно, хоть и было ожидаемым, все равно – больно хлестнуло по глазам, предательски обожгло холодом внутренности, колюче пробежалось по левому плечу и ниже.
      - К сожалению, не смогу, - тихо, медленно, разделяя каждое слово, произнес он. – Этой ночью, за три часа до вашего вызова сюда, умерла моя жена, поэтому сейчас мне надо ехать в бюро судмедэкспертизы, а потом в загс и бюро ритуальных услуг. Надеюсь, вы не будете возражать.
      Костенко ахнула. Кажется, вместе с окончательно проснувшейся Цаплиной.
      Он вышел, открыв дверь левой рукой – правая лишь неловко дернулась, привычно желая выполнить свою работу, но жалко обвисла вдоль туловища.
      
      В толпе, повалившей с пятиминутки, толпе злой, шумной, вздернутой шокирующей новостью, Валя Холодова добралась до Вертинского, сильно сжала пальцами его предплечье. Сверкнула глазами, намекая, что надо отойти и поговорить. Он коротко кивнул, и вторым кивком намекнул, что следует отойти, пока не затоптали. А могли – лица медиков, мутные после бессонной ночи, после обязательных дежурных тридцати вызовов, небритые и помятые, перекашивали гримасы ярости, а сквозь зубы то и дело срывалась негромкая матерная ругань.
      Остановившись у дверей восьмой бригады, Валя раздраженно ткнула ключом в замок, щелкнула им, впуская Антона за собой, и захлопнула дверь – звучно, громко, до дрожи оконных стекол.
      - Ну что? Отдохнули, получается?
      Антон устало прислонился к стене, испытывая нарастающее желание по ней же и сползти на пол.
      - Нормально, нет? Как тебе вот этот ****ский цирк понравился?
      Валя напоминала искупавшегося в луже воробья – маленькая, худенькая, вся взъерошенная, короткие волосы, обычно уложенные в высокую прическу, торчат в разные стороны мятыми прядями, губы сжаты, а глаза, наоборот – распахнуты до опасной ширины, и в них плещется дистиллированная ярость.
      - Прозвучало так, словно ты в виноватые записала меня, - буркнул он. – Вообще не нравится, но что с того-то?
      - Что? – Валя уперла кулачки в бока. – Антош, ты ж вроде не пацан уже? Мозг вырос, нет? Понимаешь, что это уже все, это край, это борзость, за которую сажать надо?
      Фельдшер устало прикрыл глаза, тщетно борясь с желанием зевнуть.
      - Понимаю. Ты их сажать будешь?
      - Мы, Вертинский. Мы! Нельзя молчать, понимаешь? Если мы это все сейчас проглотим – они нам на башку окончательно сядут, и не думай, что зады перед этим подмоют!
      - Валь, они уже давно там сидят, - ответил он, и, не справившись с дефицитом кислорода, тяжело зевнул. – Просто сейчас они нам это продемонстрировали в открытую.
      - Значит, их спихивать надо! Надо писать, надо жаловаться, надо, не знаю – в край, в Москву, в газеты, в порталы медицинские независимые..! Или тебе плевать на все это?
      - Нет, не плевать. Только знаешь, как оно бывает – сначала ты ищешь правды, а потом – новое место работы. Неоднократно проверено. Громова вон можешь спросить, как оно бывает.
      - Громов сбежал! Как кры…
      - Громова затравили! – повысил голос Антон, начиная если не злиться, что раздражаться точно. – Громова сожрали – как сожрали Шульгина, Ямпольского, как Азарян – разом, без вариантов! Хрена ты мне тут революционные лозунги толкаешь? Давай, накатай петицию, если не лень – а потом пройдись и подписи пособирай, как Шульгин! У него, помню, только четверо согласились автографы оставить! Хотя в кухонных разговорах – прям все «за» были, в кого не ткни! И всех четверых – на выход, Ямпольского, помню, даже по статье! Много ты желающих себе за шиворот нагадить найдешь?
      - После того, что нам Бирюкова сейчас…!
      - Да нихрена не будет! – с каким-то садистским удовлетворением перебил Вертинский. – Вот чем хочешь поручусь – не будет! Ну, потрындят в комнатах и в пивняке, и все на этом – проглотят! Никто на баррикады не полезет – особенно сейчас, когда варианты уйти появились не только через увольнение! И жаловаться никто не пойдет – лично! Кому жаловаться, Валь? В Крайздрав, Минздрав? Там такие же сидят, они сами себе глотку резать не будут! В газеты твои эти, порталы, сайты? Ткни в любой, открой комментарии – наши жалобы там «нытьем» называют, и про «знали, на что шли» добавить не забывают, и дермецо про «А вот ваша эта «Скорая» пять часов ехала!» – литрами выливают! Этим ты жаловаться хочешь? От них помощи ждешь?
      - Ты тоже трус, что ли? – глаза Валентины сузились.
      Внезапно накатившая злость, плеснув через край, отхлынула, оставив лишь тяжесть бессонных суток и гнетущее желание лечь куда угодно, хоть на пол, и закрыть глаза, надолго, на весь день.
      - Валюш, ты уже спрашивала – не пацан ли я? Давно уж  нет, на дешевое «слабо» меня дергать не надо. Можно лезть в драку, когда тот, кто на тебя вякает, выше и шире тебя – результат будет печальный, но есть хоть шанс какой-то. Но лезть в драку против такого, когда у тебя связаны руки и ноги – это не храбрость, это тупость. 
      - Ясно, - сквозь зубы процедила Холодова. – Ну и хер с тобой! Прогибайся дальше! А я – домой! Пусть эта падла сама вторые сутки работает! Или что  - стучать побежишь?
      Антон, сделав над собой усилие, оттолкнулся от стены, обманчиво мягкой, приглашающей на самом деле – оплыть по ней вниз, как растаявший парафин.
      - Давай за словами следи, - зло ответил он. – Мужику за такое я бы в рыло съездил, без скидки на впечатлительность! Вали домой, раз решила!
      Дверь выпустила его обратно в коридор, захлопнувшись за спиной без его малейшего участия.
      Толпа уже поредела, частично растаяв за дверями комнат отдыха – где, гадать не надо, сейчас идет жаркое и максимально эмоциональное обсуждение того, что только что озвучила на утренней конференции Инна Николаевна, как-то разом постаревшая, упорно глядящая в столешницу, старательно не встречаясь взглядом с сидящими в зале. Главного врача, по уже ставшей привычной традиции, не было, но тень его витала над столом, за которым сидели начмед, старший фельдшер и старший врач. Игнатовича, однако, не было, и это было непривычно. Впрочем, про причину, заставившую его пропустить пятиминутку – особенно такую, уже успели рассказать. И, не отнять – тонкая нотка жалости вкралась в душу, застряла там, и тихо, но раздражающе звенела. Был как-то на вызове у его жены – тогда еще с транзиторной ишемической атакой, генеральной репетицией инсульта, звучно и угрожающе намекнувшей, что в следующий раз все уже будет всерьез и по-взрослому. Старая квартира, обжитая уже тремя поколениями, уютная по-своему – с обязательными стеллажами под потолок,  на которых солидно расположились десятки килограмм книг, с этажерками, на которых росли многочисленные и тщательно оберегаемые цветы, с уютным столиком о трех ногах, на котором до сих пор, словно пришелец из советских времен, поверх покрывала из китайской соломки, лежала газета, открытая на программе передач, где интересные фильмы и программы были аккуратно отчеркнуты ручкой; шуршащие шторы из тростника,  перекрывающие дверные проемы между комнатами, тканые яркие половики в коридоре между прихожей и кухней, тяжелые кремовые шторы, способные наглухо отгородить этот островок жизни от окружающего мира, мгновенно превратив день в ночь. Жена Игнатовича – неправильно располневшая ввиду наличия диабета, в поту, тяжело дышащая, лежащая на большой кровати, аккуратно укрытая зеленым пледом с рисунком – двумя играющими котятами, окруженная подушками, одна из которых аккуратно и заботливо была подпихнута под ее ноги в теплых носках. Дочь –  стройная, с тонким изящным носом (со слов особо знающих – оперированным, поскольку изначально он был строго отцовским – большим и чуть горбатым), украшенным очками в почти невесомой золотой оправе, строгая, нервная, задающая много вопросов, беззвучно стискивающая тонкие пальцы до их полного побеления, искренне маму любящая, и тяжело, глубоко за нее переживающая. И Максим Олегович, сразу какой-то неловко сжавшийся, мелко и неприятно суетливый, растерянный – выглядящий инородным телом в этой обжитой квартире, не знающий, за что взяться, и куда сесть. Кто знает наверняка, что у них там когда-то произошло в семье? Вариантов было рассказано много, информация вообще имеет свойство просачиваться, но, в любом случае, все знали – что супруги живут раздельно, в разных комнатах, и даже на кухне у них два холодильника – для раздельного питания, и дочь – приняла сторону матери в их размолвке, отца презирает и общается с ним исключительно по принуждению и сквозь зубы. И вот – финал, этой же ночью, тринадцатая ездила констатировать. С ней же Игнатович, как рассказал Мишустин, и приехал на станцию в четыре утра, не став дожидаться «буханку» из бюро судмедэкспертизы. Но на пятиминутке не появился… хотя вряд ли кто стал бы его за это винить. Понятно, где он сейчас, и можно догадаться, в каком состоянии.
      Итак – вторые сутки? Может, не сутки, может – день, все зависит от того, сколько людей выйдет на смену этим вечером – и выйдет ли вообще? Ощущение такое, что возник какой-то каскадный резонанс, когда упала первая фишка домино – Аня Лян. Или это был доктор Зябликов? В любом случае, сейчас количество людей, ушедших за «солнечный порог», кажется, начинает превышать количество тех, кто остался в строю. И скоро, надо понимать, превысит критически. Валя, кажется, будет первой, кто еще раз с удовольствием хлопнет дверью – окутанной золотистым сиянием, за которой будет другая жизнь, другая подстанция, другой мир, и даже начальство и больные – другие.
      Им – можно, наверное. И терять им нечего – той же Вальке, дважды разведенной, без детей, зато с тремя собаками – которых, наверное, можно будет взять с собой. А ему – куда? Оставить Алину, оставить Веронику? Оставить  нового своего знакомого, Славу Ивановича – забавного, умного, талантливого в плане рассказа историй, когда даже описание подъема по извилистой тропе по склону становится интересным и смешным? Даже в шутку о таком думать не хочется.
      Заголосил селектор – вызывая бригады, голос Цаплиной, с ночи заступившей на дежурство снова, изначально картавящий, сейчас ощутимо грассировал, и сочился какой-то робкой неуверенностью – и сомнением, что все вызванные подойдут к окну диспетчерской за карточками.
      Антон, дернув щекой, погладив ее, с неудовольствием ощутив небритость, отросшую за сутки, направился вниз по лестнице, на первый этаж. В конце концов, хоть смену принимать не надо – у себя же самого. И барахло перепроверять в машине.
      В коридоре первого этажа оказалось шумно.
      - Янина Васильевна, вы не можете уйти! – громко, до эха под потолком. Костенко, с покрасневшим лицом, размахивающая тетрадью, распахнутой на странице с каким-то списком – надо понимать, уклонистов. – Карта вызова выписана на вас, вы не имеете права!
      - Могу и уйду, - насмешливо отвечала врач Долинская, красотка-совместитель, внезапно, из психоневрологического диспансера, осваивающая на станции новую специализацию. – Назовите мне статью федерального или иного закона, по которой я должна остаться работать после суток в день.
      Вокруг толпились медики, кто-то с пополнения укладки, кто-то – дописывал ночные карты, но на данный момент – все увлеченно следили за скандалом, не делая попыток скрыть интерес. Семкив разве что, подстилка костенковская, верноподданно присутствуя, с преувеличенным вниманием изучала стенд с описанием особо опасных инфекций и общехирургических манипуляций.
      - Вы же понимаете, что вы неправы?! – прошипела старший фельдшер.
      - Нет, не понимаю, - Долинская мягко улыбнулась, легким шикарным жестом перебросила белоснежные волнистые волосы с правого плеча на левое. – И у вас, думаю, с доказательной базой на эту тему не срослось. Вы сами с прохода отойдете?
      Костенко, оскалив зубы, шагнула в сторону, глаза – словно два раскаленных угля, раздутых мехами. Такие удары, особенно публичные, она получать не привыкла.
      - Ты же понимаешь, соплячка, что сейчас себе волчий билет зарабатываешь?
      - Боже, боже, - ответила психиатр, небрежно и карикатурно изобразив крестное знамение. – Остаться без регулярных бессонных ночей,  жратвы всухомятку, пятых этажей, алкашей и бомжатины подвальной – и, правда, о чем я только думаю?
      Она направилась к двери, за которой блекло струился серый свет пасмурного зимнего утра – нарочито неторопливо, покачивая бедрами под полами серого приталенного пальто, словно давая шанс мужской части медицинского персонала в последний раз оценить ее фигуру. На миг, застыв в дверном проеме, обернулась, чуть прикрыв пушистыми ресницами свои восхитительно-серые глаза, обвела взглядом фельдшеров:
      - Ребята, вы бы тоже не затягивали. Этот персонаж вас будет доить, пока досуха не выдоит. И я бы на вашем месте на слова благодарности в финале от него не рассчитывала.
      - ВОН!! – заорала старший фельдшер, размахиваясь тетрадью, словно собираясь швырнуть ей в бунтарку. – ВОН ПОШЛА ОТСЮДА, ХАМЛО МАЛОЛЕТНЕЕ!!
      Антон, скривившись, протолкнулся к окошку диспетчерской, забирая карту вызова.
      - А ведь права же девочка… - раздалось в толпе.
      Костенко взвилась, мгновенно расцветая багровыми пятнами по щекам и лбу:
      - КТО СКАЗАЛ?! КТО… КОМУ… ОБОРЗЕЛИ СОВСЕМ, БЫДЛО ДРАНОЕ!! КТО ВЯКНУЛ?!
      - Аня, давай-ка потише насчет быдла-то, а? – раздалось негромко, но угрожающе. Киврина, угрюмая, как всегда, стоящая у стенда с месячным графиком.
      Старший фельдшер замерла – Регину Ильиничну, всегда и всем вечно недовольную, она побаивалась. В принципе – не только она. Киврина была отлита из тяжелой стали, советских еще времен. И ее пули не берут, судя по разговорам – сворачивают с траектории, от греха подальше.
      - Люди тут после суток работать остались, вместо того, чтобы отсыпаться идти, - тихо, размеренно, чеканя каждое слово, произнесла педиатр, поглаживая розовый давний ожог на тыльной стороне левого запястья – Не за бабки, не за памятник из бронзы. А ради «Скорой помощи», на которой они работают. А ты их – быдлом сейчас называешь. Не надо так. 
      И все затихло. Молчали фельдшера, молчал селектор, молчала рация в диспетчерской. Костенко, оскаленная, взбешенная, униженная, дрожащая от бессильной ярости – не ответила. Рывком повернулась, яростно махнула тетрадью,  торопливо застучала каблуками по плитам коридора, направляясь в дальний его конец – где лестница, и подъем на третий этаж, где начальство и возможность удавить смутьянов.
      Коротко ударила ладонь о ладонь. Одна. Вторая. Третья.
      Десятки.
      Мерно – раз за разом, хлопая, медики синхронно, сильно, до боли, били в ладоши, аплодируя словам Кивриной.
      Гром хлопков, отдаваясь эхом под потолком, как пулеметная очередь, несся вслед сбежавшему старшему фельдшеру.
      
      
      Антон распахнул дверь салона, уже занося оранжевую укладку, дабы поставить ее в выемку порога.
      - А ты тут какого хрена?
      Иустин, точно такой же – мятый, жеваный, выжатый бессонными сутками, с воспаленными глазами, укутанный в чуть великоватую ему синюю куртку с медицинскими нашивками, сидел в крутящемся кресле.
      - Помогать.
      Во как.
      Против воли – фельдшер улыбнулся, тусклой, измученной улыбкой. Вот, смотрите…
      - Ты на первом же вызове заснешь, дебил.
      - Ты, типа, не заснешь, - санитар подобрался, засопел носом. – И типа не дебил.
      И то верно.
      - Братка, это вторые сутки. Ты точно потянешь?
      Серьезно сейчас – настолько серьезно, насколько это вообще возможно. Пусть парня ругают – тупой, мол, недалекий, мол, гормонами думающий вместо мозга. Однако вот – остался. Вместо дохрена рассудительной и грамотной Вальки Холодовой. И гламурно-недоступной Яны Долинской.
      Иустин звонко шмыгнул носом, нервно пошлепал себя по правому боку – точнее, по карману, где (Антон, да и вся станция тоже, знал) лежал его блокнот,  в котором он что-то яростно писал каждое дежурство.
      - Ну, это, если тянуть перестану – ты меня на ближайшей остановке высади, лады? Я до дома доберусь как-нибудь.
      Антон моргнул. Нет, показалось, ничего на веки постороннего, навеянного такой трогательной преданностью профессии, не попало.
      - Уверен будь, не высажу. Нет у «Скорой помощи» такого прикола – людей бросать.
      - А…?
      Фельдшер шумно захлопнул дверь в салон.
      Знаю, Иустин. Знаю все твои «а?», которые можешь озвучить и ты, и любой, добравшийся до клавиатуры и вкладки «Комментарии» любого медицинского форума. Там – да, там много экспертов, которые имеют сотни аргументов для смешивания с пылью убийц в белых или иных халатах, которые не успели, не спасли, не вылечили, не помогли. Больше, чем нужно, на самом деле.
      И искренне жаль, что экспертов, знающих о работе тех, кто еще старается выдрать догоспитальный этап медицины из той пучины, в которой он тонет – мало, практически нет даже.
      А, впрочем – нахрен, как сказала Валька Холодова.
      Карта на руках, вызов дали. Едем.
      Так быстро, как только можем сегодня. Тяжелый день ждет город. Очень тяжелый.
      
      
      Телефоны бесновались.
      Вся диспетчерская была заполнения мелодичными всегда, но сейчас – раздражающими мурлыкающими переливами звонков, обгоняющих один другого, наслаивающихся, требующих, настаивающих, проклинающих и угрожающих.
      - Нет, не поехали к вам! На станции нет бригад! Ждите!
      - Мужчина, вы звоните четвертый раз уже! К вам пошлют первую же освободившуюся бригаду!
      - Я все понимаю! Я вам врача откуда, из воздуха возьму?
      - Жалуйтесь, ваше пра…! Прекратите хамить! Разговоры записываются, вы…!
      Звонки не прекращались – ни на минуту. Ощущение было такое, что именно сегодня, удачно выбрав момент, город единогласно решил выжать из задыхающейся подстанции «Скорой помощи» все. Цаплина, серого цвета, со сжатыми в тонкую линию бескровными губами, периодически водила взглядом по сгорбленным за мониторами фигурам диспетчеров, оставленных с предыдущей смены, с тревогой слушая их ответы – тягучие, усталые, раздраженные, заторможенные после бессонной ночи. Перед ней, на экране, громоздился список ожидающих вызовов – вырастая все длиннее и длиннее, словно издеваясь над начальником ЦДС, а цветовой индикатор процента задержки обслуживания вызовов, бывший красным еще  с ночи, ныне добрался до темно-бордового оттенка, и потихоньку наливался могильной чернотой. Уже были звонки из Управления здравоохранения – впрочем, быстро переадресованные наверх, на третий этаж. Не замолкал и телефон старшего врача, и Кузнецкий, неожиданно посерьезневший, собранный, лишенный обычной ехидной подначки, с которой он привык обозревать диспетчерскую, коротко и резко отвечал звонящим с жалобами, то и дело обрывая разговор коротким стуком трубки о рычажок отбоя – когда собеседник переходил на мат.
      - Я вас уже услышала, женщина! Нет свободных педиатров, у нас одна бригада, она занята! Обращайтесь в поликлинику!
      - Хорошо, сейчас пошлю! Бригада на инфаркте, позвонить, сказать им, чтобы больной подождал, пока она к вам скатается?! Берете на себя такую ответственность?!
      - Да, это все, что я могу вам сказать! Да судитесь…. Что? Да чтоб твою мамашу так приложили, ублюдок!! Говна кусок!! Сам пошел на…!
      - Аня! – вскинулась Цаплина, пересекла диспетчерскую, вырвала трубку из дрожащей от ярости руки диспетчера, поднесла к уху – но там уже мерно звучали гудки отбоя.
      Помолчала, положив руку Ане Аннненковой на плечо, сжала пальцы.
      - Выйти хочешь?
      Анненкова помотала головой, натужно, с всхлипами, дыша, смотря застывшими глазами на что-то, явно находящееся за монитором.
      - Не сдержалась, Валентиновна... Выбесил!
      Цаплина медленно кивнула. Это все, что она могла сейчас себе позволить – хотя за такой ответ по телефону обычно светило, в самом лучшем случае, лишение процентных надбавок аж до ишачьей пасхи и перевод на линию, на самую «волчью» бригаду.
      - Аня… девочки! Я все прекрасно понимаю – вы все сейчас устали. Все на взводе. И я – тоже. Но – работать некому! Некому вообще! Если не мы сейчас – то никто сейчас, понимаете?
      Говорила громко, обращаясь ни к кому конкретно, ко всем – кто, отодвинув от себя звонящие телефоны, напряженно слушал.
      - Ребята наши сейчас там! - она ткнула пальцем в экран, в алые точки, отображающие на карте машины линейных бригад. – Все вот это вот тоже выслушивают вживую,  в лицо! И на кого-то из них сегодня кинутся, кто-то вот так же – психанет, сорвется! Но они сейчас работают, держатся, хотя тоже устали! А ведь  им еще на этажи подниматься надо, над оказанием помощи думать надо, вены паршивые искать, носилки нести, карты писать… понимаете меня? Они вышли, не жалуясь, и сейчас вторые сутки работают! Наша задача – сделать их труд легче, настолько, насколько это можно сделать по телефону! Материться на взывающего – это подстава, он, когда к нему кто-то из наших ребят приедет, на них все вызверит! И дай Бог, чтобы только словами!
      Она помолчала, сглотнула, упрямо тряхнула головой.
      - Я знаю, что прошу от вас очень много сейчас. Но… прошу! Не для себя прошу! Давайте не будем подставлять тех, кто сейчас там, на вызовах! Потому что кроме как нас, им надеяться больше не на кого!
      Снова остановилась, чувствуя на себе множество взглядов, понимая, что глаза внезапно стали полуслепыми от непонятно откуда появившейся влаги.
      - Пожалуйста, девочки…
      Анненкова, все еще трудно дыша, не вставая и не оборачиваясь, тяжело, с видимым усилием, подняла руку, положила на ее пальцы, все еще лежащие на ее плече, коротко силььно сжала.
      - Прости, Валентиновна…
      Остальные промолчали. Впрочем – Цаплина работала достаточно долго, чтобы отличать молчание осуждающее, молчание забитое, молчание злое и терпящее лишь – от молчания понимающего. Не требующего никаких звуков, чтобы дать понять, что сказанное – услышано и правильно понято.
      Она кинула, выпрямилась.
      - Работаем. Ань, если еще звонок с этого номера – на меня сразу переводи!
      Она направилась к посту диспетчера направления, до боли сводя лопатки, не давая себе устало сутулиться, показать слабость и усталость. Командир в таких случаях, поднимая цепь в атаку, встает первым. Иначе гнильё это, а не командир. И атака – обречена, вместе с цепью. 
      На миг, почувствовав на себе чей-то острый взгляд, повернула голову к большому окну в кабинет старшего врача.
      Кузнецкий, с прижатой плечом к уху трубкой телефона, смотря на нее серьезно и внезапно уважительно, медленно несколько раз коснулся пальцами пальцев, изобразив аплодисменты.
      Цаплина отвернулась.
      
      
      «Эни, ты как?» - прилетело сообщение.
      Гуля не ответила, прижавшись к двери машины, комкая фильтр, куря резкими, злыми затяжками, раздувая ноздри, борясь с желанием оскалить зубы – благо тесно сжаты, оскал выйдет шикарным, как у пантеры. Наслаждаясь горечью табачной гари. Все лучше, чем то, чем пахнет все остальное.
      Вызов.
      С темно-серого неба – мокрая липкая морось, холодный ветер – воющим винтом между многоэтажками, разлохмачивая жалкие остатки листьев на тополях и платанах, в нос – аромат помойки во всей своей красе, благо последний вывоз мусора был не менее, чем лет тридцать назад – судя по количеству убивающих обонятельные луковицы отходов. Мусорные баки, пластиковые, зеленые, одинаковые, как однояйцовые близнецы, македонской фалангой выстроившиеся у заборчика из металлического профиля, обложенные по периметру мусором, из них вывалившимся – на который жильцы многоэтажек добросовестно наваливали мусор накапливающийся.
      Повод – «мужчина у мусорных баков, без сознания, плохо, вызывает очевидец». Номер очевидца. Наличие отсутствия бессознательного мужчины у мусорных баков. Ноль встречающих по приезду бригады – хотя звонков по поводу «Да где вашу «Скорую» черт носит?!», как диспетчер сказала – хватало.
      Обвал вызовов по действительно тяжелым поводам, в ущерб которым бригада тащилась сюда, на Видовую, в алкашечный район, по пробкам. Зря тащилась, судя по всему.
      - Альфатовна? – вопросительно произнес водитель.
      Она, не ответив, набрала номер очевидца – хотя, Аллах свидетель, не любила оставлять свой личный телефонный номер кому-то, особенно – скандальному кому-то, обрывающему линию «03» звонками. Обычно это все переадресовывалось диспетчерской – но не сегодня. Сегодня там и так жарко, надо понимать.
      - Да? – раздалось в ухе.
      - Это бригада «Скорой помощи», - произнесла Гуля. – Вы выз…
      - Да, вызывала, хрен знает, кого у вас там вообще берут на работу, хамьё сплошное, человек умирает, а вас три часа нет, вы вообще в курсе, как ваша эта «Скорая» приезжать должна, хотя, Господи, кому я объясняю, там у вас, так понимаю, по объявлению берут, бездарей, без образования, человек умрет, и никому дела нет, я в курсе, как у вас там бумаги подчищают, хорошо, что жаловаться на вас сейчас можно и нужно, я уже позвонила…!
      - Жен-щи-на! – рявкнула Гульнара, чуть отведя телефон от уха. – Вы меня послушайте сначала, хорошо? Где пациент, к которому вы вызывали?
      - Вот, что я говорила – хамьё сплошное, вы учтите, все регистрируется, вы завтра уже работать не будете, у меня дочь в земельном комитете, думаете, у нас знакомых нет, которые вас вышвырнуть не смогут, и плевать им на вашу эту круговую поруку, как вы свои там преступления прикрываете...!
      Фельдшер устало откинулась на сиденье, прижала затылок к подголовнику, волосы на нем давно уже скручены были в узел, необходимый, когда по пути на вызов, особенно ночью, уже сил нет держать голову прямо.
      Круговую поруку, вот оно как. Термин знакомый, часто слышимый. И вряд ли понимаемый говорящими.
      Круговая порука – это когда все отвечают за действия одного, полноценно и болезненно. А не злобный заговор медицинского молчания, бестолочь безграмотная!
      - Гранату? – вполголоса произнес водитель, криво ухмыльнувшись.
      - Лучше координаты цели – на ближайшую батарею, - в тон ему, негромко отозвалась Гуля.
      - … вы за все ответите, вы моего мужа ухайдокали, мою свекровь, вам не стыдно, так понимаю, слышу же – не стыдно, вас вообще женщина рожала, кто вас пустил работать, даже Менгеле такой тварью не был, он хоть науку двигал, а вы просто людей уничтожаете…!
      Гульнара отстранила телефон, терпеливо дожидаясь, когда иссякнет поток слов. Еще раз обвела взглядом помойку. Там лежало много чего – и габаритное в том числе, в виде старых антресолей, автомобильных шин, бойлеров, велосипедов, микроволновых печей, вещей поменьше -  игрушек, банок, теннисных ракеток и пластиковых цветочных горшков – но ничего в этой мешанине некогда нужных и полезных вещей не напоминало бессознательную человеческую фигуру.
      Сбросила звонок.
      - Лопату дать? – хмыкнул водитель.
      - Обойдемся, думаю.
      Она выбралась наружу, сжала зубы – и пошла в обход груды мусора. А куда иначе – статья УК РФ №125 за неоказание помощи и оставление в опасности недвусмысленно намекала на лишение свободы сроком до одного года. Для гражданского, разумеется, не для медицинского работника – для него тариф задирался куда выше.
      Искомый бессознательный обнаружился – не у помойки, разумеется, чуть поодаль, он сумел отползти на карачках к детской площадке, уперся лбом в горку, и, мыча и журча, справлял малую нужду, стоя на коленях. А происходящее снимали три мамаши из самых юных, выбирая ракурс посочнее, и комментируя. Увидев ее, они взвыли от восторга, и сменили локус внимания:
      - А вот эта «Скорая помощь», вон, видите, как работает? И что, женщина, вы собираетесь его отсюда убирать? Вы не видите, что тут дети?!
      Гуля остановилась, провела тыльной стороной запястья по лбу. Оглянулась. Ладно, ясно, вызов безрезультатный. Запах многодневного перегарища пациента, расслабляющего сейчас сфинктер мочевого пузыря, в принципе формирует и диагноз, и тактику оказания помощи.
      - Вы меня слышите, с вами разговариваю вообще-то?! Он что, вот так и будет ссать тут?!
      - Полицию вызывайте, - буркнула она, разворачиваясь.
      - ДА?! НОРМАЛЬНО, СЛЫШАЛИ?! ПОЛИЦИЮ! – с восторгом воскликнула одна, двумя руками вцепляясь в смартфон, дабы от тряски не пострадал видеоряд. И оставляя ребенка в опасном одиночестве на лавочке у песочницы. – А ЗА ЧТО ВАМ ДЕНЬГИ ПЛАТЯТ, МОЖНО СПРОСИТЬ?!
      Ребенок, почувствовав свободу маневра, тут же ей воспользовался – и бодро рухнул головой вниз с лавочки – согласно закону падающего бутерброда с маслом, не на песочную часть, а на асфальт.
      - АААААА!! – взметнулся в воздух трехголосый вопль.
      Ну, вот. И повод к вызову нашелся.
      Гуля подобрала ребенка, торопливо осмотрела (общемозговых симптомов – нет, очаговых – нет, грубой очаговой симптоматики – тем более), ссадина на темени, забравшая несколько светлых волосков, громкий раздраженный рев, асептическая повязка, гневная речь про медицинскую халатность, предложение ехать в стационар, не менее  гневный отказ, спокойное объяснение, что симптоматика ЗЧМТ может быть отложенной, до трех суток – и почти ненавидящее согласие, заснятое на три камеры, с кучей звонков по пути неким влиятельным, с формулировкой «Ты только скажи, чтоб там все нормально, а не как эти обычно делают!» - и зырканьем на фельдшера, сидящего рядом, держащего руку на плече лежащего ребенка. Госпитализация, приемное отделение, сопроводительный лист, обязательное унижение – выспрашивание у скандализированной малолетней сучки ее паспортных данных, и выслушивание ответов, что-то говорящих про ее семью, воспитание, половые предпочтения, и так же пожелания ее будущим детям хапнуть все перечисленное полной харей.
      Внезапное потемнение перед усталыми глазами. И звучный удар пощечины сквозь эту темноту – наотмашь, хлестко, до боли в пальцах, до звона воздуха в приемном отделении. И затыкающаяся юная мать династии, замершая с полуоткрытым ртом, с опавшей ниточкой слюны, зависшая от внезапной, нежданной, не полагающейся ей боли.
      - У меня никогда не будет детей, сука ты немытая! – прошипела Гульнара, сгребая ее свитер у ворота, скручивая, рывком потянув к себе, приблизив лицо к ее лицу, испытывая странное желание изо всех сил боднуть ее лбом в нос, до хруста и длинного вопля боли. – Я своих детей выморозила, когда к таким, как ты, ездила! Придушить тебя сейчас, мразь поганая?! Или еще что-то вякнешь?!
      Отпихнула от себя, с показной брезгливостью вытерла руки в брючины формы.
      Вышла, хлопнув дверью… почти, дверь на доводчике, хлопать отучена.
      Прислонилась к двери другой, машинной, торопливо, трясущимися пальцами, выдернула из пачки сигарету, с третьей попытки смогла провернуть колесико зажигалки. Жадно, до боли в груди, втянула в себя ядовитый дым.
      Прочитала сообщение.
      Терпеливо докурила. Утопила окурок в большой пепельнице, встроенной у входа, стильно изготовленной в виде пушки.
      Сняла блок с экрана смартфона, осторожно провела пальцем по виртуальной клавиатуре.
      «Яхши, кыз. За меня не бойся, сама осторожно работай, хорошо? Люблю тебя, доченька».
      Ответ прилетел сразу же, мягкой певучей нотой, ожидаемой, конечно… но все равно нежданной.
      «Я тоже очень люблю тебя, мама! Не бойся за меня!».
      Боль – что из пальцев, ударивших уже строчащую жалобы малолетку, что из души – испарилась, быстро, торопливо, словно подстегиваемая ударами кнута. Убралась прочь, суетливо забирая с собой своих братцев – отчаяние, тоску, безысходность.
      Пусть никогда не будет настоящей дочки. Пусть любимый муж – ушел за край. Пусть так. Пусть ее матка никогда не родит собственный говорящий и любящий комочек…
      Пусть так, раз оно уже стало так.
      Пусть – если в ее жизни уже есть такая доченька. Настоящая. Родная. Живая, скучающая по ней, заботливая, пишущая сообщения.
      Гуля, поколебавшись, вынула из кармана пачку сигарет и зажигалку. Положила их на лафет забавной пепельницы-пушки. И, рывком повернувшись, распахнула дверь машины.
      Матери не надо подавать дочери паршивый пример. Обойдемся и без курева, сейчас – и далее, верно, фельдшер Аскарова?
      
      Повод уже заставил насторожиться – «Благостная, 17/3, чд, 17 лет, ж., без сознания, низ. темп, вызывает очевидец».
      - Что там, как думаешь? – осторожно поинтересовался сзади Иустин.
      Антон поджал губы особым образом, изображая угрюмую иронию.
      - Даже гадать не хочу. Потому как обычно реальность хуже догадок оказывается. Как правило.
      - Это примета такая, нет?
      - Одна из.
      - А их много?
      - Перечислять устану.
      Санитар, не угукнув  и, вообще, не ответив, скрылся в окошке переборки. Хотя, по рассказам Афины, уже должен фонтанировать тупыми вопросами.
      Заинтересовавшись, фельдшер аккуратно, выждав, медленно повернулся. Так и есть – парень уперся в блокнот, и мелким, словно игрушечным, почерком, украшает страницу тесными рядами слов, почти одинаковых размером строк. Неужели стихи?
      - Дашь глянуть?
      - А..? Что? Нет, это… это личное! – Иустин поднял глаза, густо покраснел (белые волосы коварно подчеркнули внезапно подкатившую гиперемию щек), сделал попытку спрятать блокнот.
      - Я понимаю, что не доклад по атипичной пневмонии строчишь. Я к тому – вдруг помогу советом? Ты ж по поводу примет сейчас?
      - Ну… вроде того. Да не надо, там то это… плохо написано, я потом исправлю!
      - Нам еще ехать прилично, исправим сейчас, - усмехнулся Антон. – Ну – дашь?
      Иустин колебался – колебался сильно, невооруженным взглядом было видно, как в нем сейчас идет яростная борьба стыда и жажда читательского признания начинающего автора.
      - Там с рифмой, короче, криво, понимаешь? Я это так, для себя чисто…
      Вертинский, изогнув бровь, молча протянул руку через окошко.
      Ощутил пальцами гладкий картон обложки блокнота – уже порядочно истрепавшегося по уголкам.
      - Не смейся только, лады? Я и сам знаю, что там хрень вообще. И, это… там на другой странице… не читай, в общем.
      - Обещаю и клянусь, - изобразил пионерский салют Вертинский.
      Положил блокнот на колено, с невнятным удовольствием понимая что он, скорее всего, первый из всех на этой планете живущий, кто был посвящен в таинство написанного, и что Костлявая костьми бы легла, пардон за каламбур, лишь бы у него эту честь оспорить.
      Последняя запись. Озаглавлено «Преметы!». Интересно.
      Текст, собственно:
      
      С тех пор когда включают свет
      Мир состоит из тьмы премет!
      И в медицине как без них?
      Об этом дальше будет стих.
      Нильзя про поводы гадать
      Иначе можно круто встрять!
      Хорошей смены не желать
      Чтоб не услышать «Твою мать!».
      Ненадо…
      
      На этом стих обрывался – именно в тот момент он и попросил опус на ознакомление. Он скосил глаза налево – Иустин в окошке не появлялся, выдерживал характер, но, ясное дело – ерзал в крутящемся кресле салона, сжимал пальцы, хмыкал, болтал ступнями, в общем – проделывал все манипуляции, которые обязательны человеку, ждущего вердикта себе или своему творению.
      Что же. Если учесть ошибки и наивность стиля – задел неплохой у паренька, а поскольку открытая страница – уже из числа тех, которые близятся к концу, а значит – материала он уже написал прилично. Если это все грамотно отредактировать, то, чем черт не шутит – будет даже очень неплохо. Наверное.
      Если учесть, что паренька вообще считают если не тупым, то рядом с тупостью обитающим. И уж точно не заподозрят в попытке складывать в рифмы свои чувства, которые у него тоже, оказывается, есть.
      Так.
      Чуть выше – уже законченное, переходящее с предыдущей страницы, той самой, которую смотреть нельзя.
      
      …Я мог бы много рассказать
      И даже может – показать!
      Но я боялся и не смог
      И ты ушла. За свой порог.
      
      Антон вздрогнул. И перебросил страницу, несмотря на данное обещание, читая начало.
      
      Открылась дверь и мир затих –
      Закат коснулся глаз твоих.
      Ты мне светила, как звезда -
      И вдруг пропала. На всегда.
      Там может лучшая судьба
      Ты не слуга и не раба.
      Тебе там очень хорошо
      И тот – уже тебя нашол.
      И там в той сказачной стране
      Не вспомнишь даже обо мне.
      Бригаду нашу ты опять
      Не будешь больше вспоминать
      
      Он вернулся обратно, к окончанию исповеди. Внезапно – тяжелому.
      
      …А я держусь – совсем один
      Твой верный фельдшер. Иустин.
      
      Антон закрыл блокнот, а потом – глаза, до боли сжал веки, чувствуя, как перед глазами пульсирует синее переливающееся нечто.
      Держусь. Совсем один.
      Твой верный фельдшер.
      С большим трудом удалось обуздать комок в глотке, задавить его, сбросить куда-то вниз.
      Перед глазами стоял амбулаторный кабинет, кровь на кафеле пола, брошенный тапочек, выдранный венозный катетер, сочащийся физраствором, окрашенным красным. И сгорающий закат, гаснущий на двери – вместе с золотистым сиянием, дверь окутывающим. И дикая, страшная, дерущая пустота, пришедшая на смену накатившему было облегчению. Офелия Михайловна ушла. Ушла! Смогла уйти – и ушла!
      Навсегда ушла. Навсегда. Понимаешь?
      Навсегда…
      - Да я знаю, Антох, там надо все переписывать, я потом это все вырву, и заново…
      - Сделай одолжение, заткнись, а? – сквозь зубы ответил фельдшер, не глядя, пихая ему блокнот в окошко переборки. Тяжело дыша. Все так же – сжимая до боли веки.
      Они выбрались из машины – в широком дворе коттеджа по улице Благостной. Благостной улице благостного района – никто не спорит, ареал  небожителей. 
      Было холодно. А на втором этаже коттеджа – было настежь распахнуто окно на кухне, и балконное. Это было неправильно, и нехорошо, и уже намекало, что дело не ограничится обычной тонометрией и раздачей рекомендаций.
      Знакомого коттеджа, к слову. В прошлый раз, помнится, встречали тут…. в кожаном плаще с кровавым подбоем.
      В домофон изящной двери из красиво выгнутых прутьев, к которым никак не приклеивалось название простецкое «калитка»,  звонить не потребовалось – дверь распахнулась сразу, стоило только им приблизиться. Открыл юнец  – лет шестнадцати, не более, худой, с брутальными татуировками на боковых поверхностях шеи и глотке, изображающими колючую проволоку, прокалывающую кожу, и, бонусом – с тремя шестерками, циклически цепляющимися одна за другую под правым глазом, переплетенными между собой, словно вензель. Юнца ощутимо шатало, и вряд ли запах винного перегара, сопровождающий его, был тому основной причиной.
      - Вы… там… в общем… пацаны… мы ничего вообщщщ… она лежит… о… а мы…
      Антон коротко, тычком пихнул его вперед:
      - Пасть закрой и веди! Разговоры записываются, дебил!
      Они поднялись по лестнице, ведущей с первого этажа на второй – красивой, уютной, где каждую ступеньку обнимал половичок, на поворотах – технологично вырезанный по форме ступени, приводя в уют и богатство частного особняка, в тепло и царство сочных запахов, нагоняемых грамотно размещенными на стенах увлажнителями и ароматизаторами.
      На этом красота и закончилась  - в большинстве своем. Нет, комната, которая встретила медиков – была даже не красивой, она была шикарной, богато обставленной, сияющей обстановкой и богатой оргтехникой, была, надо понимать, просторной гостиной, полстены которой занимал гигантский плазменный телевизор, настолько большой, что фигура человека на нем в полный рост была больше человека настоящего, рядом стоящего. А фигура лежащей на моделируемом ковре-паззле девушки – и вовсе казалась кукольной. Девушки красивой – большеглазой, русоволосой, стройной, с высокой грудью, спрятанной от мира лишь задранной вверх большеразмерной футболкой с изображением чего-то американского и баскетбольного, открывающей мускулистые крутые бедра, туго стянутые у основания черными трусиками. Были еще ногти на пальцах ног и рук, оформленные в виде флагов – наверное, любимой спортивной команды, было колечко пирсинга в пупке, была скромная, по меркам встречающего, татуировка, обнимающая верхнюю треть правого бедра, изображая нитку с бисером, с которой свешивался индейский ловец снов. И были губы, налитые сизой густотой, была пугающая неподвижность упирающихся в потолок расширенных оплывших зрачков, был тусклый холод бледной кожи, переходящей в мертвенную синеву к затылку, и  безвольный оскал полураспахнутого рта, обнажающего зубы, украшенные дорогими брекетами.
      Вокруг лежащей вяло функционировали еще двое – аналогичные тому, кто их встретил – молодые, полуодетые, обросшие, повсеместно татуированные, сейчас – размазанные тяжелым похмельем, и осознанием, что похмелье – последнее в списке внезапно возникших с побудкой проблем.
      - Викса… ****ь! – один упорно пытался толкать лежащую в плечо, почему-то мизинцем, ответа не получал, и снова пытался. – Ви-иик… Викса, *****! Вик…!
      Картину завершал бардак на журнальном стеклянном столике, мешанина пивных и коньячных бутылок, осколки чипсов и сухариков, а так же вылущенные досуха конвалюты, на которых все же получалось прочитать слово «Трамал».
      - Викса, ****ь..!
      - Вы, это…  там… не знаю, можете сделать что-то? – один из присутствующих сумел преодолеть накатившую дислексию.
      Антон коротко кивнул Иустину (тот со стуком поставил сумку на пол), ткнул пальцем в сенсор на стене, включая яркий верхний свет – навстречу взметнувшемуся недовольному и злому хору голосов.
      - Рты свои позакрывали и послушали меня! – рявкнул он.
      Все трое уставились на него, кажется, с трудом фокусируя одного фельдшера «Скорой помощи» из трех и более.
      - Тут – труп, и я сейчас вызываю полицию! Если, мать вашу тупорылую, есть тут что-то, чего не должно быть по ее прибытию – шевелитесь, избавляйтесь! И звоните – если есть кому!
      Информация, пусть и не сразу – дошла, и юнцы, хорошо и ощутимо шатаясь, рассыпались по комнатам, натужно  что-то бормоча, пытаясь одеться, кому-то позвонить, и что-то утопить в туалете, судя по многократным позывам смываемой воды.
      - Они ее, думаешь? – тихо, на ухо, прошептал Иустин, присаживаясь рядом.
      Антон покачал головой.
      - Их бы тут уже не было, если бы они. Вдолбились ночью все вместе, думаю. Мальчикам было ничего, а вот девочка свои возможности переоценила. Результат ты можешь сейчас наблюдать.
      - Охрененно. А как же..?
      В прихожей внизу яростно бахнула дверь – распахиваясь от удара, могучего, страшного, дышащего аккумулированной яростью.
      - Вот, братка, сейчас и узнаем…
      Мужчина, ворвавшийся в комнату, был страшен – огромен, брит наголо, лицо – перекошено всем, что может выжать мимическая мускулатура, чтобы выразить горе, отчаяние, бешеную злость и усталость.
      - ГДЕ ОНИ?! – проорал он, и тут же  от души пнул комод, разламывая его, обрушивая с полочки рамки из тонкого стекла с фотографиями – на которых угадывался он, миловидная черноволосая кудрявая женщина, и две девочки – русоволосые, одна постарше, одна помладше – та самая, что сейчас лежит на ковре.
      - ГДЕ ЭТИ ПИ-ДА-РА-СЫ?!!
      Антон коротко пихнул Иустина – и они оба ринулись к мужчине, ловя его руки, оттаскивая – потому как искомые, услышав крик, тут же возникли в дверях спальни и туалета.
      - Тихо, дружище, тихо, тих..!
      Мужчина рванулся, заорал – тяжело, страшно, надрывно, забился в их руках:
      - УБЬЮ НАХУЙ ТВАРЕЙ! УБЬЮ НАХУЙ!!! УБЬЮ!!! УБЬЮ, СУКА!!!
      Фельдшер и санитар повисли на нем, удерживая, сжимая, не давая вырваться, до боли стискивая его руки, пока выползшие подростки, все еще оглушенные высвобожденной в головном мозге молекулой О-дезметилтрамадола, шатающиеся, медленно моргающие, глупо шевелящие губами – неловко пытались сгрудиться у противоположной стены гостиной.
      - УБЬЮ…!
      - Тише, тише, тише… - шептал ему на ухо Вертинский, прижимая к стене. – Тише, братишка, не надо, не стоит! Дочь не вернете, сами сядете… тише!
      Что-то, кажется, шептал и Иустин – не понять было.
      - Тише… тише…
      Мужчина – здоровенный, мощный, плечистый – внезапно, словно в нем что-то сломалось, обмяк у них в руках, рухнул на колени, громко зарыдал, уткнувшись лицом в живот опешившего санитара. Антон коротко кивнул ему, наклоняясь над ящиком, выуживая ампулу феназепама из металлической коробочки.
      Вяло суетились, пытаясь собрать мысли в кучу, обдолбанные подростки. Мертвой куклой лежала на ковре девушка.
      
      Выходя с вызова, Антон медленно, старательно сложил в несколько раз карту вызова, словно от этого что-то зависело, и что-то это могло изменить.
      Судьба, сухая, равнодушная, ничего не забывающая и не  прощающая.
      Старшая дочь – погибает сейчас от лейкоза в краевом медицинском центре, доживает, по сути, на паллиативном лечении. Катались с ней и в Германию, и в Швейцарию, и в оплот агрессивной демократии – с рассыпанием долларов и никаким результатом. Вернулись, обратились в край – где, как не в родной стране, есть сестринский уход, каждый шаг которого не надо орошать зеленым многонулевым дождиком валюты. Жена там – днюет и ночует, почти не спит, почти не ест, похудела, и лицо ее как-то неправильно пожелтело. Оставил ее вот ненадолго – надо домой, бизнес сам себя не организует, да и дочь младшая присмотра требует – доросла уже до половой зрелости, компания – соответствующая, замечена была в подозрительных тусовках, и курении марихуаны в процессе тусования. А дочь, как соседи позвонили вчера вечером, тут же своих утырков-друзей позвала, музыка вопила до двух ночи, ор стоял, кто-то даже звучно блевал в окно. Сорвался в ночь на машине домой, потому что на многочисленные звонки дочка ответить не пожелала. Уже подъезжая, получил сообщение от соседа – и чуть не боднул столб, когда прочитал его, оторвав глаза от дороги. Мол, «Скорая» к тебе приехала, один из обдолбанных ублюдков встречал, по нему видно, что на лютой измене сидит, так что – наверное, тебе лучше самому посмотреть, потому что он, а не твоя дочь, дверь в твой дом открывал. Сгорая от тягостного предчувствия, долетел до дома, проезжая на красный и по встречной. Увидел то, что увидел…
      Упал на ковер, обнял бездыханную куклу, недавно же еще, два дня назад, бывшей живой, говорящей, обещающей вести себя хорошо, его любимой Викусей - не веря, не желая верить, забившись в самой настоящей истерике – страшной, безысходной, звенящей изодранными многодневной бедой нервами. Не понимающий, за что, почему, что могло случиться…
      Антон понимал. Двадцать лет назад, в этот же дом вызов, хозяин дома, могучий и властный, вызвал их с Офелией Михайловной, дабы успокоить душу обязательной тонометрией и кардиограммой перед сном, а попутно – инфузионным исцелением от коньячного похмелья. Его предложение «раздеть сукиных сынов», выдуманный диагноз «стультопатия», десять тысяч, выложенных барственным владельцем сего особняка за избавление от новой, смертельно опасной, инфекции и постановки на учет в ряде неулыбчивых медицинских организаций. А после – вызов на нищую Береговую, бедный домишко, убитая горем женщина и еще теплое тело ее умершего мужа. К которому могли бы успеть, если бы не идиотский вызов на благостную Благостную…
      Судьба ничего не забыла. И, дав хозяину жизни расцвести, обретя все – могущество, власть, достаток, полноценную семью – начала, один за другим, жестоко обрывать лепестки. Старшая дочь, младшая дочь, возможно – и жена скоро. А там, что еще – бизнес, свобода, здоровье?
      Впрочем… его вину она тоже не забыла. Забрала и Лешку, друга лучшего,  и Элину – не дав ей стать лучшей подругой и названной сестренкой Вероники, и Офелию Михайловну, нелюбимого доктора, без которого теперь тошно и невыносимо… кто знает, что еще не очереди?
      Фельдшер сгорбился, чувствуя, как сквозь уличный холод начинают пробиваться падающие сверху капли дождя, направился к машине. Надо теперь торчать тут, до приезда полиции, как минимум. И, кто знает, сколько еще улиц Береговых не дождутся бригады, сколько из тех, кто открыл сегодня утром глаза, сделали это в последний раз…
      Хлопнула дверь салона машины. Иустин робко коснулся его плеча через окошко.
      - Антох, понимаю, что не в тему… правда, плохо написал?
      Вертинский, не поворачиваясь, медленно повел головой вправо-влево.
      - Пиши, братец. Пиши как есть. Не смягчая выражений, пиши! Обо всем вот этом вот пиши, обо всей этой дряни! О торчках поганых, баранах малолетних, о семьях разрушенных, о смерти, когда, сучья мать, еще бы жить и жить! От которой, зараза, ни взяткой, ни фамилией, ни должностью не заслониться!
      Он замолчал, зло дернул щекой. Яростно и шумно выдохнул.
      - Рифму до ума довести нетрудно, идею, главное, не теряй. А список примет я тебе сам сделаю, на следующую смену принесу. Слово даю.
      Иустин закашлялся. И покраснел, не надо было поворачиваться и смотреть, чтобы это понять. И пропал в окошке, несомненно – торопливо записывая все то, что только что услышал.
       Антон устало откинулся на сиденье, чувствуя, как гудят от усталости ноги, как ломит поясницу, как тяжело глазам, сонно и медленно моргающим, словно засыпанным крупным песком.
      Никуда не хотела уходить назойливо всплывающая перед ним картинка мертвой девушки, лежащей на ковре. Молодой, красивой,  полной сил и здоровья. Глупо и бесполезно умершей - и, надо понимать, добившей этим как минимум одного из своих родителей. Какими бы там они ни были – но живых, страдающих, и тоже чувствующих боль.
      Все больше тех, кому становится больно, плохо, тяжело, невыносимо. И все меньше тех, кто готов, бросив все, запрыгнув в машину с красным крестом, нестись им на помощь.
      - Что же ты творишь, а? – едва слышно прошептал он, покосившись на потолок кабины. – Что и зачем, нахрен?
      Капли дождя падали на лобовое стекло санитарной машины, суетливо сбегая вниз маленькими стеклянными змейками.
      
* * *
      
      - Восемь, - коротко, отчетливо произнес Олег Ефремов, выходя из подъезда.
      От тона его голоса Седа Аракелян невольно поежилась, и взялась за ручку терапевтической укладки двумя руками – как она всегда делала на нервных вызовах. Чтобы, если что, с размаху….
      Тут же, смутившись, ручку отпустила, дав укладке закачаться в правой руке.
      Уж точно не красавчику Олегу Михайловичу врезать, если уж на то пошло. 
      Лил дождь. Седа торопливо запахнула куртку, набросила капюшон, тут же предательски поползший на спинку носа, застя обзор, торопливо затопала между луж, спеша спрятаться в машине, чувствуя, как носок на правой ноге, тяжелый и мокрый, раздражающе облепляет кожу. Хваленое турецкое качество, чтоб его. Дыра не где-нибудь, а в самом центре подошвы. Аккурат к дежурству, и к отличной погоде на нем. Впрочем, вчера дождя не было, а сегодня в ее планы точно не входило дежурство на вторые сутки.
      Она закрыла дверь, подперла ее укладкой, постучала в переборку, намекая, что печку включить можно бы и без напоминаний, оглянувшись, согнутым пальцем стащила с себя ботинки и носки, поставила одни под струю горячего воздуха, бьющую из отопителя, пристроила на задники первых мокрые вторые, потянула из нагрудного кармана расходный лист… после чего, сжав губки и встряхнув челкой, нависающей на глаза, убрала его обратно. Не было расхода на этом вызове. И помощи не было. А было мертвое тело пожилой женщины с переломом шейки бедренной кости – и последовавшим остеонекрозом ее и головки кости, а так же, как неизбежное следствие – гипостатической нижнедолевой двусторонней пневмонией, когда в бронхах, в связи с нарушением дренажной функции, накапливается густая и вязкая мокрота, в которой начинает радостно размножаться патогенная микрофлора. Женщина уже в возрасте, сын ее – тоже, очень худ, очень слаб, очень хронически болен, регулярно хотя бы ворочать пациентку не мог, на дорогостоящие антибиотики денег у него не было, если учесть, что жил он на пенсию матери, а одно только рекомендованное надувание шарика (лежащего на табуретке у кровати в блюдце) проблемы решить не могло. Поэтому – выпот в область плевры и перикарда, транссудация в межуточную ткань и альвеолы, и последующий пневмосклероз сделали свое дело – гораздо раньше, чем была вызвана бригада «Скорой помощи». Впрочем, как это объяснить осиротевшему мужчине – жутко худому, с впалыми щеками, покрытыми колючей седой щетиной, с нечесаной шапкой давно не мытых волос, с неправильно округлым выпирающим животом, перекашивающим худое тело в некое подобие вопросительного знака? Он встретил бригаду ударом табуретки – которую с трудом удерживал тощими и ощутимо дрожащими руками, с пронзительным криком опуская ее на входящего врача. Ефремов отпрыгнул, словно ждал, первым и сильным движением отталкивая ее назад и загораживая собой. Сердечко забилось, как не без этого – от внезапно нахлынувшей опасности, от оглушающего крика, от странного и непривычного чувства, когда мужчина – сильный, привлекательный, умный – встал на ее защиту, не позируя, не рисуясь, а  молча, спокойно, словно делал это всегда. Прижал нападающего к вешалке, на которой догнивали какие-то старые пальто, прибежища моли, блокировал его руки, молча, терпеливо выждал, пока летящие в его лицо плюющиеся матерные слова не закончились. Отпустил, мягко, доверительно заговорил, успокаивая, объясняя, пытаясь найти общий язык. После – короткими фразами начал отдавать ей указания. Сел за стол, круглый, трехногий, старый, как само время, на котором была вязаная скатерть, несомненно – дело рук покойной, раскрыл книжицу паспорта… вскочил, роняя и ее, и планшет, бросился в сторону совмещенного узла. Она, бросившись следом, увидела, как он, тяжело дыша, чуть оскалив зубы, приподняв повисшего с поджатыми коленями сына, стягивает с его шеи петлю из ремня, зацепленного за подкову полотенцесушителя, после чего, чуть раскрасневшись, спокойным, пусть и чуть сдавленным голосом, обращается к ней: «Седа, феназепам один в мышцу, я придержу. И седьмую вызывайте».
      Сына передали приехавшей психиатрической бригаде – благо одна она не выла от обрушившегося обилия вызовов, и дискомфорта не ощутила – ибо и была одна, как всегда.  Дождались полиции – приехавший оперуполномоченный, мокрый, уставший, даже не поздоровался, процедил что-то сквозь зубы, подозрительно напоминающее «заебали», и раздраженно шлепнул папку из кожезаменителя на скатерть того же круглого стола.
      Восьмой вызов – и восьмой раз бригада нарвалась на скандал – этим и объясняется злость в голосе врача, и слово «восемь», которое он произнес сочащимся ядом голосом.
      - Олег Михайлович, - выждав десять минут, решилась сказать она, уткнувшись подбородком в ребристый обод окошка переборки. – Я готова, если что.
      Он молча кивнул, вряд ли слыша ее  - написанная карта лежала у него на колене, а он что-то вбивал пальцем в экран телефона, торопливо, то и дело опечатываясь и стирая написанное.
      Седа, сжав зубки, из окошка пропала, ощущая какую-то странную, беспредметную, непонятную ревность. Гадать не надо, кому пишет – вся станция давно в курсе о его первой и единственной любви, Гульнаре Якуниной, в девичестве – Аскаровой. И о предыстории любви – тоже. И, как без этого – много было комментаторов, которые эту непонятную пламенную любовь яростно осуждали – для такого мужчины (слово «такого» обычно выделялось интонацией) есть много вариантов, куда как более достойных… нет же, угораздило его посвятить себя Гульке, которая ему до сих пор внятно ни «да», ни «нет» не говорит, голову только морочит. Хотя не ей в девочку играть и из себя недотрогу корчить – в ее-то возрасте! После замужества за Якуниным особенно, царство небесное ему, конечно, если таких, как он, с гнилым склочным характером, туда вообще пускают. 
      Седа, в принципе, к Гульнаре Альфатовне относилась хорошо – но, хотя никогда не говорила это вслух, с комментирующими соглашалась. Есть и более достойные. Иногда вот, например, прямо рядом сидят, на одной бригаде – только на них внимания никакого.
      Раздалась звонкая нота, исходящая из динамика планшета.
      - Куда теперь? – решив простить, спросила девушка, снова возникая в окне.
      Олег Михайлович, повернувшись, коротко улыбнулся – и Седа поняла, что может простить ему вообще все на свете за такую улыбку.
      - Кавказская, девятнадцать с дикой дробью. Забирайся на носилки, спи – минут сорок точно плестись будем.
      - Это приказ, доктор? – улыбнулась она ответно, беззвучно кляня себя за игривость этой улыбки.
      - Это приказ. Вторые сутки – и слона свалят, не только хрупкую девушку. Отключайся. Ты мне сегодня соображающей нужна. 
      Седа тряхнула челочкой, изображая согласный кивок, повторно исчезла из окна, послушно улеглась на носилки, завозилась, прикрываясь курткой, поджав под себя босые ступни. Закрыла глаза, силясь согнать с лица эту предательскую улыбку, вспоминая интонацию, с которой были сказаны слова «хрупкая девушка» и «ты мне нужна», сладко вздохнула, устраиваясь поудобнее. Ну, может, и влюбилась чуть-чуть, ничего же в этом преступного нет, правда? Никому об этом не говорит, никому это не мешает, и работе – тоже. А вообще, если бы он, на минутку представить, смог бы увидеть, как она восточные танцы танцует, которыми с семи лет занимается… забыл бы про свою Гульнару сразу же…  дремать… Илона, интересно, как там… два раза с утра написала, и на последнее сообщение не ответила… тоже устала… кто бы не устал… кому это надо… вообще… сон… покой…
      И крики. Злые, раздраженные, а бонусом – резкий гулкий удар в борт машины, отозвавшийся звоном разозленного металла.
      Седа вскочила, встряхнувшись, сонно моргая, пытаясь понять, где она, и что происходит.
      - ЧТО ТЫ МНЕ ТУТ ОБЪЯСНЯТЬ БУДЕШЬ, СУЧАРА?! – орало за дверью. – МОЙ РЕБЕНОК ЕСЛИ, СУКА, УМРЕТ, Я ТЕБЯ, ГОНДОНА, ЗАДУШУ ВОТ ЭТИМИ РУКАМИ, ТЫ ПОНЯЛ?!
      Понятно. Доехали…
      Голос Олега Михайловича звучал уже на улице – напряженный, звенящий, но – нарочито спокойный. Девушка, торопливо ссыпавшись с носилок, принялась натягивать носки на ноги, морщась от прикосновения сырой, до конца не высохшей, ткани, а следом – ботинки, мерзко облепившие стопы влажной теплотой.
      Снова крик, снова матерные обещания – проблем, наказания, расправы. Без какого-либо уважения к человеку, которого ты вызвал помочь. Который не спит уже вторые сутки, работает сейчас на износ, в ущерб собственной жизни, собственному здоровью, чтобы сохранить здоровье твое. Которому, гадать не надо, никто не переплатит за беззаконно удлиненное дежурство, не отблагодарит, не осыплет цветами, не поставит конный памятник на вокзальной площади. Который, сквернословящая ты дрянь, в сотни раз лучше и благороднее тебя – раз спокойно все это терпит, а не, вывернув тебе челюсть коротким ударом, уходит прочь.
      Она выбралась из машины, сонно щурясь. Горный район, отдаленная часть,  южная часть горы Пикет, частный дом – не из богатых, разумеется, четыре некрашеные стены с пятнами сырости, плоская крыша, залитая смолой, распахнутая настежь дверь, завешенная грязноватой занавеской. И двор, захламленный разного рода досками, коробками, гнутыми ржавыми железяками загадочных форм и неизвестного назначения, догнивающим темно-синим, во ржавых вкраплениях, трупом «Жигули» - «семерки», выглядывающим из-под навала срезанных ветвей, колеса от нее, стоящие рядком отдельно, прислонившиеся к насквозь проржавевшему холодильнику «Орск», лежащему на боку и жалко чернеющему конденсаторной решеткой, не менее ржавый подрамник от той же «семерки», зачем-то подвешенный на столб, слегка покосившийся от тяжести ноши, старый сервант с осколками битых зеркал на дверях, которого от развала на отдельные части удерживал только обмотанный в несколько слоев вокруг него скотч. Хозяин дома – с выпученными глазами, в джинсах невнятного цвета с отвисшими растянутыми коленками, в накинутой на плечи кожаной куртке, под которой жалко впалая безволосая грудь, размахивающий кулаком, брызгающий слюной.
      - Да, я вас услышал. Давайте, мы больного сначала осмотрим, а потом – выскажите, что хотите. Мы теряем время.
      - Время, бля! – язвительно повысил октаву хозяин, распахнув руки, словно приглашая желающих присоединиться к скандалу. – Шесть часов, говно ты сраное, вас ждем! Что ты мне там про время втирать будешь, мразь?!
      Окрестные домишки, ради которых вызывающий и повышал звук, молчали, хотя, гадать не надо, обитатели были на месте (белый дым из труб об этом вполне красноречиво говорил), и внимательно за всем происходящим наблюдая.
      Олег Михайлович молча, не отвечая, чуть наклонив голову, смотрел на скандалящего.
      - ХУЛИ ТЫ ВЫЛУПИЛСЯ, УБЛЮДОК, Э?! ЧО, ДУМАЕШЬ, ТЕБЕ РЫЛО НЕ СЛОМАЮ?!
      Против воли – Седа поняла, что по внезапно взмокшей спине ползет колючий мерзкий озноб, а внизу, в месте, о котором дамы не говорят, внезапно стянуло, отдавшись жгучим спазмом в кишечник. Медвежья болезнь, ага. Предвестники ее.
      Если сейчас драка начнется – как быть? Бежать, прятаться? Или защищать своего доктора?
      Впрочем – кажется, он медвежьего недуга чужд.
      Врач улыбнулся – пустой холодной улыбкой:
      - Если сломаешь – кто твоему ребенку помощь окажет? Или еще шесть часов подождать готов?
      В ответ  – длинная грязная матерная струя, после – раздраженный распах обросшей жиром занавески, вонь жилой комнаты, которая одновременно – и гостиная, и спальня, и кухня… и уборная, благо ночной детский горшок стоял прямо под обеденным столом, небрежно прикрытый крышкой, добавляя в атмосферу данного обиталища налогоплатящих свой резкий и удушающий вклад. Измученная тощая женщина, с невнятным сивым пучком волос, завинченным над головой и стянутым заколкой, держащая на руках мальчика двух лет, у ее ног – синий пластиковый таз, своей сочной новизной контрастирующий с зашарканными, гуляющими, половицами, на дне которого расплывались пенистые плевки рвотных масс.
      Олег протянул руку, Седа торопливо вложила в нее заранее заготовленные перчатки. И преобразился – разом.
      Вся его красота вдруг отошла куда-то назад, лицо заострилось, стало строгим, взгляд – колючим, пальцы – длинными и ловкими, бархатный голос – тяжелым, бьющим, словно ударами алмазного молоточка. Красавчик Олег Ефремов исчез, остался врач Олег Михайлович.
       - Сколько раз рвало? Когда началось?
      Седа, пристроившись на подлокотнике дивана (садиться на него побрезгала – бегло оценив обивку и пятна на ней), торопливо писала карту и сопроводительный лист.
      - Стул какой, сколько раз?
      Она, раскрыв укладку, протянула доктору одноразовый деревянный шпатель и термометр.
      - На кровать укладываем, ноги ему чуть согните, держите.
      - Да не будет он лежать!
      - Сделайте, чтоб лежал! – звякнул сталью голос врача.
      Ребенок забился, его вырвало – прямо на подол матери. Отец, не надо было гадать – тут же разразился матерной бранью:
      - Ты глухой, что ли, урод?! Ты видишь, что ему хуже, хрена ты его лапаешь?!
      Не отвечая, Ефремов пробежался пальцами по фланкам живота, уделяя внимание правой подвздошной, околопупочной области и эпигастрию, после чего надавил на проксимальный отдел правой ключицы. Коротко взглянул на цифры шкалы деления термометра, обтер его спиртовой салфеткой, возвращая. Нахмурился, сдернул с шеи фонендоскоп, принялся выслушивать грудь ребенка, предварительно подышав на мембрану. Нахмурился еще больше:
      - Катетер ставим, Рингера 250 заряжаем.
      Ребенок дико, надрывно заревел, забился в худых, покрытых псориазными пятнами, руках матери. Заревел хрипло, лающе, а бился неправильно – словно с натугой, как завязшая в паутине муха, уставшая от попыток освободиться.
      Хлопнула дверь, громко, показательно – взбешенный папа покинул жилище. Очень хочется верить, что не ломать их машину от избытка чувств.
      Девушка торопливо распахнула укладку, доставая стерильную упаковку, в которой покоилось пластиково-стальное жало – венозный катетер.
      - Гормоны?
      - Дексаметазона куб, сначала струйно давайте, потом – капельно.
      - Да, поняла.
      Снаружи что-то грохнуло и посыпалось – кажется, разозленный отец семейства выместил злость на стене, влепив по ней ногой – и обрушив каскад обветшалой фасадной штукатурки. Под потолком, замигав, закачалась лампочка, покрытая вылепленным из фольги самодельным отражателем.
      - Везем? – тихо спросила она.
      - Да, везем. Пищевая токсикоинфекция – навскидку, но интоксикация мощная, лечения, как вижу, он никакого внятного не получал, сейчас доигрались до субкомпенсированного инфекционно-токсического шока. Дома своими силами уже не обойдутся.
      - Обязательно в больницу эту вашу? – бесцветно, глядя куда-то за его плечо, спросила мать, механически обтирая полой халата рот кричащего и бьющегося сына.
      - Если вас ребенок интересует живым и здоровым – обязательно.
      - Понятно… - все так же, тускло, без эмоций, ответила женщина – худая, замученная, словно вываренная – лицо и шею покрывали ярко-розовые бляшки псориазной сыпи. – Знали бы – не вызывали бы вас.
      Олег встал, поиграл скулами, забирая из ее планшетки карту вызова, щелкая ручкой.
      - Вещи в стационар соберите пока.
      - Нихрена не лечат, только мозги делают, - все так же, словно в полусне, бормотала женщина, перемещаясь по комнате, рассеянно подбирая какие-то элементы одежды, нестиранные и мятые, разбросанные по спинкам стульев и иным другим поверхностям. – Деньги им платят. Только и умеют, что детей мучить.
      Словно в доказательство ее слов, надрывно заливался плачем ребенок, которого девушка удерживала – чтобы не выдрал венозный катетер, через который в его тельце, истерзанное интоксикацией и наплывшим эксикозом, лились кристаллоиды с глюкокортикоидными гормонами, пытающими вернуть нормальные цифры артериального давления, и создать условия для возврата водно-солевого баланса.
      Седа зажмурилась – к лицу прихлынуло, как оно обычно бывало, красная ярость, бешеное желание в ответ на несправедливые обвинения – вскочить, заорать, начать что-то доказывать, объяснять, ткнуть носом в факты, дать понять, что неправда это все, не так оно, вы же не с теми воюете, вы же последних добиваете, которые еще воюют за вас, идиоты…
      Двор, блаженный свежий холод после удушливой атмосферы этого обиталища, расположившегося почти у самого гребня горы Пикет. Зарево огней вечернего города, огненная двойная змея фонарей, очерчивающая ложе реки, впадающей в море. Искры ночных клубов. Сонное свечение спальных районов. Судорожное метание светлячков у дублера Черноморского проспекта – пронзающего две горы тоннелями.
      - Только, падла, попробуй моего сына не довезти! – шипит рядом. – Кончу тебя, слышишь?
      Седа подбирается – стискивая ручку ящика.
      - Меня слышишь, т…?
      Короткий, резкий, почти незаметный удар в печень. Глухое «эээппппххххх», и оплывающий в сгущающихся сумерках брутальный вызывающий, торопливо рухнувший на колени.
      - Слышу, - тихо, спокойно, ровно отвечает Олег, наклонившись, блестя глазами. – Сына твоего сейчас в больницу повезем – пока он от твоей отеческой заботы не умер. А потом, если хочешь – пообщаемся как надо. Уже начинай молиться, падла.
      С шумом распахнулась дверь в салон. Седа, торопливо поставив укладку на привычное место, помогла забраться матери, забрав на короткий миг у нее ребенка. Мальчик, внезапно – милый, щекастенький, с уже чуть вернувшимся румянцем на коже, увидев ее, загулил, задвигал ножками, протянул к ней пальчики, и – заулыбался. Она, тут уж точно ее никто бы обвинить не посмел – заулыбалась в ответ, почесала его смешной носик пальцем, чмокнула губами, подмигнула.
      Потом, словно очнувшись, с внезапной неохотой отдала ребенка матери, уже сидящей в машине (мальчик тут же заревел, засучил ножками), забралась внутрь, хлопнула дверью.
      - Мы готовы, Олег Михайлович.
      Машина тронулась.
      - Девять! - холодно, чеканно прозвучало из кабины.
      Седа, снова, против воли – съежилась. Словно это была ее вина.
      Длинно, протяжно, тоскливо завыла над головой сирена.
      
      Длинная, резкая, взрывная трель звонка, от которой, казалось, аппарат телефона подпрыгнул на столе. В его наборе много мелодий, от откровенно противных до мелодичных и прекрасных, с возможностью установки на каждый контакт разной – но на этот контакт мелодия, словно в издевку, оставалась стандартной, резкой, дерущей уши.
      За окном было холодно – на город сползал ранний зимний вечер, а за хребтом Бархатной, еще невидимая, лила в ледяной воздух свое призрачное серебро восходящая, зимняя, казалось -  из моря выползающая, луна.
      - Как у нас дела, Анна Петровна?
      Она, с трудом удерживая трубку возле уха, беспомощно зашарила по клетчатому листу своей тетради, щедро исчерканной – простым карандашом, синей ручкой, красной ручкой, зеленым текстовыделителем, оранжевым, желтым, заляпанной белыми пятнами корректора – во всех подробностях отражающему весь этот дикий, дурной, бешеный день, обрушившийся на подстанцию.
      - Пока работаем…
      - Мне так же в Управлении ответить? – в голосе главного врача что-то опасно хрустнуло.
      Знакомый нутряной холод – иглистый, вгоняющий в дрожь, продирающий от желудка до самого кресла, к которому зад ой как привык, и покидать его не хотел бы. Особенно сейчас, когда холод, куда страшнее этого, мгновенного, струится за зыбкой пленкой оконного стекла.
      - У нас… в общем… нет пяти бригад, по итогам.
      В трубке зловеще молчало.
      - Клевцова, Анненкова, Михай и Викулов – не вышли. Дуброва… с… в общем, криз гипертонический… сняли с линии, отправили домой. Холодова, Долинская, Микеш, Коркин, Данченко, Вольц  – ушли домой, были комментарии…
      - О них потом. Дальше.
      Дальше. Как будто этого мало.
      - Мазарина… кхм… избили на вызове, госпитализирована с сотрясением головного мозга, подозрение на перелом основания черепа, височной и скуловой костей слева… в полицию сообщили, конечно. Киврина, боюсь, не доработает – час назад ее амбулаторно лечили, приступ стенокардии второго функционального класса… на линии осталась, но…
      В окно кабинета старшего фельдшера жестко бился ветер, раз за разом гнул голые ветки алычи, зловещие в свете ожившего фонаря, освещавшего станционный двор.
      - Из педиатрических остается только Милован – детские вызовы все передаем ей. Если можем – консультативно с ней, но не всегда отвечает. Задержки очень большие, жалобы… да.
      Молчание по ту сторону мембраны давило, заставляло метаться, запинаться, ненавидеть себя за эти запинки, искать какие-то слова, пустые, нелепые, любые – лишь бы это молчание не слышать.
      - Созванивалась со второй подстанцией… про Юлаеву вы в курсе же?
      Главный врач не ответил.
      - Вот. Корсун… кхм, Кристина Антоновна, в общем, если правду – нахамила. Никого из фельдшеров не дала. У них там тоже непростая ситуация.
      - Игнатович? – лаконично спросил голос главного врача. По сравнению с которым температура ветра за окном могла считаться экваториальной.
      - Много раз звонила, домой к нему ездила! – зачастила Костенко, чуть ожив – ведь подвернулась шикарная возможность съехать с темы скользкой, и вернуться в привычную колею – доносить. – Ну, вы же знаете, жена у него… вот… дочь матерно со мной, дверь хлопнула! На телефон он не отвечает, сначала сбрасывал, потом просто выключил!
      - Понятно.
      И снова – озноб. От этого «понятно», равнодушно-металлического, то ли обвиняющего, то ли – уже приговаривающего.
      - Жалоб много?
      Против воли – скривилась. Подозревала же, и вот оно – подтверждение. Не сам по себе Кузнецкий взялся любые звонки со скандалящими на ее телефон переводить.
      - Очень много… к сожалению, да. Задержки очень большие, по шесть, по семь часов, я у Валентины Вален….
      - По девять, - коротко поправил ее голос в трубке.
      - Да, кхм… да, - осеклась она, и снова засуетилась. – Ну, и смерти, понятное дело, процент растет – уже двенадцать.
      - Девятнадцать! - зловеще прозвучало из трубки. – Было час назад. К утру, думаю, будут все тридцать. Или сорок. Чего за всю историю существования нашей службы никогда не было. Вы меня понимаете?
      Глотку стянуло – страхом, жутким предчувствием, тоскливым ветром беды, колотящимся в окно. Ясно, куда яснее. За такой обвал в работе летят головы, как сегодня утром пророчески выразился Максим Олегович. Но ей ли не знать – если летит голова, то и все, что ниже – летит следом. Главврач не отправится тонуть в одиночку, а, что очевидно – будет выбираться из трясины, наступая на головы тех, кто рангом ниже.
      - Д-да… да-да, я понимаю…!
      - Станция должна продержаться эти сутки, Анна Петровна! Любой ценой! Мне плевать, где вы найдете резервы – но утром я должен дать отчет в Управление здравоохранения, и храни вас Бог, если мне придется озвучить те цифры, которые я вам только что назвал!
      Она молчала, тяжело дыша. Кресло, уютное и привычное, теперь – словно жгло, словно стало набито асбестом, не давая сидеть, заставляя ерзать. И ветер этот проклятый…
      - Становитесь на линию вместо Мазариной, - донеслись до нее откуда-то страшные слова. – Берите ее бригаду, получайтесь в заправочной – и до утра вы должны доработать! Исправляйте то, что наворотили… Я сказал. Есть у вас вопросы?
      - Нет…
      - Утром, перед пятиминуткой, жду вашего доклада!
      Отбой, похоронным звоном прозвучавший в мембране трубки.
      Какое-то серо-черное мельтешение перед глазами, словно на экране телевизора, у которого кто-то выдрал антенный шнур из гнезда. Гадостный кислый привкус во рту. Предательская слабость – везде, во внезапно обмякших ногах, в не менее внезапно ослабших руках, в животе, в спине – возникшая от понимания, что сейчас, а не когда-то еще, надо встать, стянуть с себя отглаженный белый халат, вытащить из шкафа давным-давно раритетом и памятью висящую синюю форму, влезть в нее… если получится, выйти в коридор, свернуть в заправочную, как обычное это выездное быдло, которое перед ней привыкло кланяться, и которым она привыкла уже повелевать - получить оранжевую укладку и металлический прямоугольник коробки с наркотиками, выбраться на улицу, в холод, грязь, тряску машины, навстречу пятым этажам, подвалам, баракам, матерной ругани под яростный свет фонарика в лицо, выбраться не разово – а до самого утра…
      Она встала, без удивления понимая, что ее шатнуло, и только вцепившись в столешницу, она не грохнулась сейчас на пол. А… может, стоит? Оформить больничный, сбежать домой, закрыть дверь на два замка, выключить телефон, отгородиться от злого мира четырьмя стенами и потолком с полом, забиться в нору, переждать…?
      Нет. Не надо, и уж точно – не стоит. Потому что не поверят – и не простят. И результат предугадать будет несложно.
      Она подошла к шкафу, где хранилась выездная форма, с ненавистью распахнула дверцы. Замерла, сжавшись, зажмурившись, стиснув до боли, до скрежета зубы.
      Ярким воспоминанием, внезапной вспышкой – квартира Юлаевой, странный, медовый, манящий и пугающий одновременно свет из-за балконной двери… ненавидящий, жгущий заживо взгляд Одинцовой, и хриплый, истерзанный болью, шепот Милован, сербской или черногорской, как ее там, святоши чертовой, чистоплюйки проклятой, сейчас  - колючей проволокой протянувшийся через душу.
      «Тебя туда не возьмут…»
      
      Леонид – нарочито собранный, хмурящийся, кривящий лицо, чтобы не моргать, и, Боже сачувай82, не зевнуть ненароком. Выкуривший уже, кажется, три нормы, отпущенные живому, бледный, с покрасневшими глазами, но – все еще находящийся рядом, в машине, с ночи – в день. То и дело скользящий по ней взглядом, тут же отводя его, смутившись. Идеальный водитель, наверное, нет же? Вежливый, начитанный, когда нужно – смешной, когда нужно – молчаливый и серьезный, когда очень нужно – очень быстро едущий, с идеальным балансом риска и заботы о пассажирах, с трогательной строгостью поправляющий воротник ее куртки, пристегивающий ремень (что для спецслужб необязательно, по сути), старающийся заехать чуть ли не бампером к двери пятого этажа вызова. Ничего не говорящий словами, хотя и по взгляду все понятно, и это, чего хитрить – приятно, уютно, хотя немножечко неудобно, ведь – замужем, есть Замир и доченька, а уж предать того, с кем война и боль обвенчала – надо совсем уже тварью быть…
      - Куда снова?
      Невена хотела ответить, но, не сдержавшись, тяжело и длинно зевнула, торопливо шлепнув себя ладонью по некстати растопырившимся губам, согнулась, второй ладонью, сжатой в кулачок, постучала себя по лбу.
      - Восточная, 24/23, Леничко. Квест будет, так думаю.
      - Малхасян, что ли? – водитель ухмыльнулся, привычно впихнул между губ незажженную сигарету.
      - Что?
      Машина тронулась, коротким сигналом пугнув собаку, неторопливо, с чувством собственного достоинства, продиктованного наличием ошейника и натянутого из темной аллеи поводка, пристроившуюся на дороги сделать свои собачьи дела.
      - …но, пройдя по Пречистенке до храма Христа, отлично сообразил, что значит в жизни ошейник. Бешеная зависть читалась в глазах у всех встречных псов, а у мёртвого переулка – какой-то долговязый с обрубленным хвостом дворняга облаял его «барской сволочью» и «шестёркой»83 - тут же процитировал Леонид, чуть закатив глаза, и явно наслаждаясь.
      Невена хихикнула – как же, его второй очень любимый после Сабатини, Мишо Булгаков, привыкла уже. Леничко как-то очень талантливо ухитрялся почти любой момент их совместного дежурства привязать к своему безразмерному богатству цитат, длинных и сочных, удивительно тонко эпиграфически тонко подмечающих абсолютно все, к чему они были приурочены.
      - А так, если ты не в курсе – на Восточной только Малхасяны живут, - перебросив сигарету из одного уголка рта в другой, пояснил водитель. – Большой клан, домов двадцать, что ли, и все – Малхасян. Так что поиск по фамилии, если нет более других координат – боль душе и еще кое-где, не при дамах упомянуто будет.
      Она, хмыкнув, подняла планшет, показала – фамилия Попович, вряд ли каким-либо боком относится к указанной диаспоре.
      - Алеша, поди, зовут? – скосив глаза, отозвался Леня. – Ой ты, гой еси, богатырь Малхасяновский, как махнешь ты левой рученькой – посередь Восточной улицы переулочек, сакли в небо летят, табуны в море бегут! Как взмахнешь ты правой ноженькой…
      - Дурачок, - сонно отозвалась Невена, кутаясь в куртку, утыкая нос в воротник, тихо, мягко дыша под синтепоновую ткань, закрывая глаза. И, благодарно понимая, что Леня – тут же замолчал, не говоря уже о том, что тут же убрал звук от радио.
      Она даже почти сумела задремать, когда телефон забился в кармане, завибрировал, распелся мелодией, которая ей понравилась три, что ли, недели назад – а теперь уже успела стать ненавистной.
      Цаплина. В очередной раз. Тоже выдохшаяся, тоже охрипшая, не надо представлять – сомнамбулой перемещающаяся по диспетчерской, среди мертвого мерцания экранов и безостановочных бешеных звонков.
      - Слушаю.
      - Невена Александровна, консультативный вызов. Перевожу?
      Она кивнула… потом, словно проснувшись, поняла, что кивка начальник ЦДС не увидит, вяло удивилась этому, снова – тяжело, надрывно,  с силой зевнула.
      - Да, молим те84.
      - Молим, только не вымолим нихрена, - глухо раздалось рядом вместе со щелчком зажигалки.
      Раздался мягкий мурлык, потом – назойливая мелодия, пока переключался вызов.
      - Что же – не помогать тогда? – слабо улыбнулась она. Впрочем, улыбка тут же сползла вниз, увядшая, не успев расцвести. Устала. Очень устала. Веома уморна, Бог сведок…85
      - Не учу, конечно, - не глядя на нее, осторожно куря в узкую щель распахнутого окна, произнес водитель. – Но, знаешь, Невена Александровна, сказано умным человеком, что если дадут тебе линованную бумагу – пиши поперек86. Всегда пиши – добавлю. Пока тебя, как ту бумагу, не использовали не по-писательски.
      Он откашлялся, и добавил, в кои-то веки сфокусировав на ней взгляд, явно не спонтанно родив сказанное:
      - Разумеш ме, дете Црне Горе?87
      И, разумеется, тут же отвернулся, втянул воздух раздутыми ноздрями, заиграв желваками, стесняясь.
      Как ребеночек, ей-Богу. Почему вас, таких хороших, только одних таких в этот мир не пускают, интересно? Почему плохих тоже?
      Невена протянула руку, взяла его пальцы в свои, слегка сжала, потянула на себя, прижалась лбом к ним – мозолистым, сильным, сухим, пахнущим чем-то масляным, железным и травяным. Отпустила. Улыбнулась – мягко, тихо, с легким извинением, что только так может отплатить за его заботу.
      - Разумем, разумем, Леничко. Хвали ти88.
      Любо-дорого смотреть – как он растаял, зарумянился, заулыбался, распрямил плечи, не надо догадой быть – готовый хоть сейчас весь мир на пальце покрутить и у ее ног сложить, если потребуется.
      - АЛЛО! – раздалось из телефонной трубки. – АЛЛО, МЕНЯ СЛЫШИТ КТО?!
      Улыбка у Леонида медленно погасла, словно задрожавший огонек фитилька догорающей свечи. Невена почувствовала, как у нее твердеют скулы, и что-то грязное и злое, плохое и ненужное, готово вырваться из-под корня языка навстречу этому требовательному голосу.
      С усилием – чуть большим, чем потребовалось в прошлый раз, она смогла это преодолеть.
      - Слушаю вас. «Скорая помощь», бригада двадцать один, врач Милован.
      - КАКОЙ ЕЩЕ ХИЛОВАН?! СКОЛЬКО ВАМ ЗВОНИТЬ МОЖНО, У НАС ПОНОС ТРЕТЬИ СУТКИ!! ГДЕ ВАС НОСИТ?!
      
      Дергая щекой, Невена выбралась из машины, натягивая на голову капюшон, потому что начинало ощутимо холодать, сгребла укладку, с раздражением прижала локтем чехол с тонометром, тяжело, с оттяжкой, дыша. Не винила она снова никого – ни Цаплину, звонок переведшую, ни Костенко, вторые сутки им всем впихнувшую, ни даже эту мамашу оголтелую, вывалившую на нее всю ярость юной разродившейся, осознавшей, что никого, кроме супруга и ближней родни, этот факт в состояние экстаза не привел, и вечным долгом служения не обязал.  У всех на то были причины, и глупо тратить кровь на ненависть к тому, что ты все равно не сможешь изменить. Война научила… только перестав ждать, что все это кончится, ты сможешь все это пережить.
      Но все равно – от тех слов, злых, незаслуженных, оскорбительных, от самого тона – уничтожающего, презрительного, словно с преступником разговор ведется – в груди до сих пор жгло, жгло и щеки, и гортань, и сами по себе сжимались пальцы, а взгляд невольно искал – что угодно или кого угодно, на кого бы можно было все это выплеснуть. Не ее это вина, что ушли люди, что нет больше желающих работать на «Скорой помощи», что половина бригад осталась пустой… не ее вина, и не ее ответственность, чтобы за это выслушивать – тем более сейчас, с тяжелым сердцем, с сонной и пустой головой дорабатывая уже тридцать шестой бессонный час дежурства…
      Это неправильно, так не надо. Но на вторые бессонные сутки и у святого бы проснулся бы талант к матерному обращению. Леничко, без сомнения, тут же бы подкрепил все это сочной и идеально характеризующей ситуацию цитатой.
      Дом, большой, под четырехскатной крышей, забор, что-то погавкивает под щелью металлопрофиля забора. Понятно. Значит, к ритуалу встречи сейчас добавится обязательный обмен паролем «Собаку уберите» и отзывом «Она не кусается».
      Мягко вспыхнул свет в накатывающей темноте, зазвенела цепь, мужской голос за забором что-то коротко рявкнул, после чего – ласково забормотал.
      - Доктор, вы же там, да?
      - Еще кого-то ждали? – резко, резче, чем хотела, ответила Невена.
      - Прощения просим, собачку убрать надо, она нервная у нас.
      Ну… хоть так.
      Дорожка к дому – брусчатка, красивая, фигурная, обрамленная декоративным заборчиком из разноцветных штакетин, украшенных фонариками на солнечных батареях, льющих бледный призрачный свет – день на солнце был беден. Мужчина – высокий, черноволосый, плечистый, прямо как-то неприличной здоровый и рослый, резко контрастирующий с маленькой и худенькой Невеной – посторонился, впуская ее в калитку, после чего – вежливо и настойчиво изъял из ее пальцев рукоять медицинской укладки.
      - Хвала…89 - устало пробормотала она. На что-то большее ни сил, ни желания уже не было. Добрести бы, и не ткнуться носом в циферблат тонометра…
      - Нема на чему…90 - отозвалось, и тут же осеклось, изумленно стало громче. – Шта? Ти си наш, шта?91
      Невена торопливо сорвала с себя капюшон, вскинула голову, жадно всмотрелась при свете фонаря над дверью в лицо встречающего. Божешко… тонкий орлиный нос, крупный кадык, широкие знакомые скулы, карие, чуть широко расставленные глаза, шапка густых темных волос, чуть красиво тронутых мелкими штрихами седины на висках. И гордая, барская, осанка черногорца – практически визитная карточка родной земли…
      И улыбка – широкая, жгучая, родная, радостная и приветливая:
      - Одакле, сестро?92
      - Майя-Глава, брат…
      Он понял – сразу, без вопросов. Русский, надо знать, тоже не стал бы дополнительно выспрашивать, услышав: «Я из Сталинграда» - в те годы. Аккуратно обнял рукой, свободной от укладки, детским ящичком болтающейся в здоровенной ладони, потянул в дом – откуда пахло именно так, как должен пахнуть дом – теплом, чистотой, мягким ароматом выпечки, душистым мылом и легким привкусом детского шампуня.
      - Катаринка, види ко же дошао код нас!93 – громко, радостно разнесся голос отца семьи – дружной, светлой… родной, словно давно знакомой.
      Не Попович была фамилия, сразу бы могла догадаться – ударение было на первый слог, от слова «поп». Самая часто встречающаяся фамилия в родной, далекой, кажущейся призрачной и ненастоящей, как сон, Черногории… стране детства, стране мира, стране бирюзовых холодных озер, гордых пирамидальных гор, окутанных ватными шапочками тумана, ледяных таинственных пещер, долгих зеленых лугов, сонных рек, умеющих течь в двух направлениях сразу…
      
      Невена со стуком поставила укладку на асфальт, глухо ударилась лбом в дверь машины. Рывком, дрожащей рукой, комкая – натянула капюшон, закрывая лицо.
      Леонид тут же выскочил, оббежал, обнял:
      - Что, доктор? Что? Кто? Обидели там..?
      Она смогла слабо махнуть рукой, прежде чем ноги, задрожав, перестали служить, подкосились, и она осела у двери машины.
      - Да, ё…, что? – водитель стянул капюшон, взял ее за щеки, лихорадочно блестя глазами. -  Били, нет? Невена, на меня смотри! Что?
      Она смотрела – мокрыми, густо забранными бриллиантами слез, огромными карими глазами, но ответить не могла, цеплялась за его руки дрожащими своими руками, тряслась, судорожно встряхивая головой, давясь рыданиями.
      - Черт… - растерянно шептал Леня, суетливо ощупывая ее куртку, понимая, что нет – не избили, не изнасиловали, не отобрали наркотики, не воткнули нож в бок. – Ну, чего ты, чего? Тихо, ну, тихо, я же тут, слышишь? Не плачь, не надо… все же хорошо, правда?
      Она старалась – честно старалась, потому что Леничко прав был – и хорошо все, и он тут, и не бил никто. Но из груди словно что-то рвалось наружу, что-то давно сдавленное, что-то, что можно было контролировать и прятать долго, но не бесконечно. Что-то, что не смогли вскрыть сотни вызовов и тысячи чужих детей, мелькающие перед глазами чьи-то семьи и судьбы, волевым решением отнесенные к рабочей рутине, в которую не надо погружаться с головой, нейтрально надо быть, ровно, спокойно…
      Но тут… почти родная семья, радостная смуглая и черноглазая Катарина, жена Николы, встречавшего ее, обнявшая, что-то торопливо заговорившая на уже почти забытом родном наречии, со смягченными гласными, ласково и жадно держа за запястья, и – румяненький крепенький Станимир, лежащий в самой настоящей колыбельке, выструганной и доведенной до совершенства руками папы Николы, профессионального плотника, красивый, улыбающийся, сучащий ножками и тянущий их к себе ручками, как и родители – кареглазый, черноволосый, крепкий и радостный, несмотря на температуру и катаральные явления, ради которых была вызвана бригада…
      Такого и хотел Замир.
      Такого хотела и она.
      Ясенька – тоже хотела братишку, именно такого, даже хныкала, тыкаясь носиком в локоть – мама, когда ты уже?
      ….
      Не будет его никогда!
      Она почти не помнила, как оказала помощь. Как слушала, глухо кивая, все, что радостно говорили ей ее земляки, как обменялись телефонами, как, кажется, договорились о встрече, как что-то стыдливо пытались впихнуть в ее карман.
      Как вышла из этого дома – она тоже не помнила.
      Помнила лишь, как оказалась у машины. И как сумела последним, измочаленным дикой сменой, усилием задавить рвущийся из груди дикий страшный отчаянный вой.
      Проклят био, солнечный порог! Проклят заувек94… сволочь… скотина…! МРЗИМ ТЕ!95
      Растерянный Леонид, опустившись на колени, неловко, суетливо, прижимал ее к себе, что-то говорил, в чем-то убеждал, то и дело беспомощно обводя взглядом молчаливую, темную и пустую, освещенную лишь окнами многочисленных домов клана Малхасян, улицу Восточную.
      
      * * *
      
      Старое кладбище обычно молчит – не о чем ему уже говорить. Оно официально лет двадцать как закрыто, и большая часть тех, чьи родственники легли здесь в могилы – сами уже в могилах, может – тут же, может – на новом, на вершине Бархатной, у Козловского хребта. Людей тут мало, основные звуки – шум тополей и кипарисов главной аллеи, и раздражающее карканье ворон, гнездящихся в платанах, окаймляющих котловину Воронцовской впадины, откуда вытекает одноименный ручей – и где находится одноименное кладбище. Впрочем, зима – еще добавляется вой ветра, несущегося утром с горного ущелья на город, вечером – рвущегося обратно с моря, разгоряченного, колючего, злого, весь день яростно рвавшего белые гребешки пены с бешеных черных морских волн, и сейчас торопящегося нырнуть в длинную узкую горловину ущелья Цааж между далекой горой Сахарной, округлой и покатой, увенчанной белой нетающей шапкой ледника, и белокаменным, обрывистым, густо поросшим соснами и дубами, нагорьем Цааж-акшо – чтобы как следует выспаться в густой влажной темноте, непроглядной, но безустанно говорящей – плеском ледяной воды, безостановочным ревом порогов, стеклянным звоном падающих ледяных сосулек, свисающих с кривых, увитых мхом, веток тисов.
      Но сейчас – не утро, не вечер, день, пасмурный, тусклый, будний – поэтому в пустоте кладбищенский аллей можно было услышать не только голос ветра и шелест голых ветвей.
      Артем стоял на аллее,  сосредоточенно хмурясь, с деланным интересом рыская взглядом по темным кронам кипарисов, по прямоугольным надгробиям старого сектора, однотипным, серо-белым, с эмалированными овалами старых черно-белых фотографий, с редкими вкраплениями надписей о вечной памяти и вечной скорби, с более частыми – красными звездами, обведенными черной траурной каймой, сейчас, впрочем – едва заметной, облупившейся и выгоревшей за столько лет под южным солнцем. Сейчас, как никогда, он, казалось, жалел, что бросил курить – сигарета, воображаемая, но уже почти видимая, ощущаемая в пальцах, так и просилась к губам, дабы затянуться глубоко, до звона в ушах, до боли в подреберьях, до кашля и отхаркивания мокроты.
      Ангелина наверняка плакала за его спиной, точнее – за двумя с половиной поворотами между могилами, старалась делать это тихо, беззвучно – но он слышал, а если и не слышал – чувствовал. И это почему-то заставляло его чувствовать себя как-то… черт его может объяснить как, в смешении горечи, обиды и стыда. Не его же это вина, проклятье… он даже сам себе это сумел внушить, он сделал для Вени все, что только мог – спас его жизнь, спас его свободу, лечил, купаться водил, выслушивал и давал выслушать себя, да, зараза, какого… обнимал и утешал, когда Веня был смертельно болен, обещал, что не бросит, что не даст уйти, что эта станция только и ждет, чтобы развалиться, если Веня хоть шаг сделает за ее ворота… обнимал и тогда, когда уже поздно было что-то делать, обнимал, прижимал к себе  голову с плохо постриженными жесткими, подернутыми густой сединой, волосами, что-то шептал, что-то обещал, в чем-то клялся, в чем-то каялся…
      И обо всем этом он ей рассказал – правдиво, подробно, в деталях, почти без пауз, разве что один раз, извинившись, он вышел из комнаты в коридор, и, до боли закусив губу, чувствуя, как жгут щеки проклятые, ненавистные соплячьи слезы, изо всех сил двинул по стене кулаком. После вернулся обратно – Ангелина сидела на кровати, прижав к себе подушку, подтянув под себя ноги, растрепанная, как-то обмякшая, потускневшая, от ее лица остались только одни глаза, жаркие, пульсирующие, неправильно искрящиеся по уголкам. Он рывком скрутил крышку с бутылки  коньяка «Камю», скучающей в серванте уж пару лет, вскинул ее вверх, с ненавистью глотнул – и тут же закашлялся, давая, наконец, слезам законный повод брызнуть. Снова стал рассказывать, тяжело дыша, сжимая и разжимая пальцы…
      - Я знаю, почему папа тебя выбрал, - едва слышно прошептала девушка ночью – когда он, обняв ее, убаюкав, долго гладив вздрагивающие плечи и лопатки, дождался уже, кажется, ее ровного дыхания, и сам, успокоившись, собрался уснуть.
      - Почему? – помолчав, спросил он.
      Ангелина не ответила. И уснула, обняв его, закинув ногу на его ноги, прижавшись грудью, уткнувшись носом в шею.
      Утром, проснувшись, бегло, невнятно позавтракав, они, как-то молча, без каких-либо договоренностей, стали собираться. Было понятно – куда и зачем, но как-то, все же, неправильно, безэмоционально, рутинно, словно на какую-то обязательную, но очень неприятную, процедуру. Да, понятно… цветы надо купить, может, даже с ленточкой какой-то, с надписью, а после, не знаю – заехать в обдираловку, причаленную к кладбищенским воротам, где за скромную скамейку из трех швеллеров и доски сдерут, как за трон Гогенцоллернов – либо разнесут твое, рукодельное, которое ты решишься поставить там самостоятельно. Бизнес, понимать надо.
      Скрежетнув зубами, Артем взял телефон, ушел на балкон, сделал два звонка. Вернулся в прихожую, где Ангелина, небрежно причесанная – если закинутые через плечо рыжие волосы в принципе могли считаться за прическу – молчаливая, смотрящая куда-то в пространство, натягивала на ноги полусапожки.
      - Фото Вени… папы где?
      Она подняла взгляд – медленно, словно всерьез изумившись, откуда здесь раздался человеческий голос.
      - А что?
      - Ничего, - буркнул он, сгреб ее за талию, выходя, от души хлопнул дверью, замыкая их квартиру. Ладонь Ангелины скользнула в его ладонь, чуть сжала.
      Их квартира – повторил он себе, выходя из подъезда, где уже ждало такси. Их. К этому, наверное, привыкнуть надо, может, даже пару вечеров потратить придется…
      - Макаренко, 2/14, верно?
      - Верно, верно. И там подождите, пожалуйста.
      - Ожидание платное, вы в курсе?
      - В нем, - угрюмо ответил Артем, давая интонацией понять, что торги о цене закончены.
      На Макаренко 2/14, в двухэтажном квадратном здании, размещенном на точке бифуркации двух улиц – Макаренко и Абрикосовой, в маленькой уютной фотостудии, они пробыли недолго – ровно столько, сколько потребовалось портрет Вениамина Архиповича Матвеева, 28.10.1962 года рождения, отсканировать, слегка отретушировать, увеличить, распечатать и аккуратно вложить в ритуальную влагостойкую рамку, снабженную специальными присосками – закрепить на надгробии.
      Вышли. Начал накрапывать дождь, бисеринки капель падали на стекло, на лоб, брови, смущенную улыбку двадцатилетнего Веника – он, внезапно разозлившись, стер их, повернулся к девушке. Навстречу неожиданному огненному, ввергающему в мерцающую розовую истому, поцелую, ослепляющему, оглушающему, лишающему возможности двигаться и мыслить.
      - Только не говори ничего… - тяжело дыша, забирая рамку, произнесла Ангелина. – Я там плакать буду… уйди, хорошо? Подальше, чтобы вообще не видеть и не слышать.
      - Может – вместе? – осторожно спросил Громов.
      - Вместе, обязательно вместе, - ответила она, бережно прижимая к себе рамку с фотографией, садясь в машину. – Но не сейчас. Это мой папа – не твой.
      Сел и он, хмурясь, раздумывая, не окрыситься ли на последние слова. Не пришлось – Ангелина, теплая, уютная в своем пальто, тут же прижалась боком, уткнулась носом в его плечо, а пальцами – нашла его пальцы. Да… позлись тут, все условия…
      И сейчас он стоял, молча, неловко переступая с ноги на ногу, глядя куда угодно, только не туда, куда хотелось. Нельзя, верно же? Нельзя мешать – это разговор дочери с отцом, разговор, который опоздал лет так на тридцать, когда между ними – бетонная крышка и слежавшаяся прелая земля, и слова сказанные – не всегда становятся словами услышанными, и слезы… теперь просто слезы, не будет руки, которая их вытрет, стряхнет, после – прижмет к себе, погладит по волосам, взъерошит их, нажмет на нос, как на кнопку, пощекочет сначала одну щеку, потом – другую…
      Что с тобой, Артем Громов? Почему тебя корежит, стоя поодаль? Что не так сейчас происходит?
      Дочь говорит с отцом. С папой. Которого она любит, которого ее лишили еще тогда, когда она даже алгебру не учила. Которого ей всегда не хватало.
      Он сел, уперся спиной в безымянное надгробие, откинул голову, стукнувшись затылком о гранит. Длинно, тяжело, с яростью выдохнул.
      С отцом. С папой!
      Не было у него никогда отца! Не было! Была пьяная, размытая во тьме позднего вечера фигура, вламывающаяся в дверь после длинного и вспахивающего нервы «БЗЗЗЗЗЗЗ» звонка, грохочущая в прихожей, матерящаяся, швыряющая в маму предметы одежды и, с особым наслаждением – вонючие тяжелые кроссовки, идущая на кухню – обязательный ритуал посидеть за столом, привязав жену к себе длинной истязающей и  пьяной беседой: «Ларис… ты ж вот, знаешь… скоро у нас девочка еще жить будет… этого своего  можешь забирать… и сама можешь валить нахер… а у меня дочь растет!» - и долгий, тягучий, звенящий эхом от узких стен, мокрых от влаги цокольной квартиры, скандал, уходящий за полночь. Впрочем, не прекращающийся и тогда – отцу, когда он уже основательно вымотал матери нервы, забившейся на кровати, обнявшей сына, всегда требовалось внимание – какое-то время, шатаясь и икая, он нависал над дрожащим одеялом, то сюсюкая, то называя ее ублюдиной, а сына – ублюдком, а после – уходил в угол, где стоял домашний дьявол – бобинный магнитофон «Комета» в черном пластмассовом корпусе. И начинался очередной виток домашней пытки – сначала долгие шелчки, тычки, хруст, негодующее бормотание, матерные шипящие комментарии, когда лента не лезла под считывающую головку, потом – роковое «ЩЕЛК», когда включался проигрыш – и надрывный  вой группы «Наутилус Помпилиус», проклятая, ненавистная песня «Я хочу быть с тобой» - которая за эту ночь прозвучит еще не раз, громко, так, что даже тесно прижатая к голове подушка ее не заглушит. Это все продлится до трех или четырех – пока мама, дрожащая, бледная, не выдернет штекер из розетки – а сидящий в кресле, уронивший голову на грудь, с пустым фильтром, зажатым в руках (стлевшая сигарета осыпалась на паркет пола), хвала небесам, этого не заметит, не замычит, не станет двигаться…
      Не было у него отца. Такого отца, которого хотелось бы назвать «папа» - к которому хотелось бы прижаться, которому можно было бы пожаловаться, похвастаться, к которому слово «люблю» - не вызывало бы рвотного отторжения. Который бы тоже – сына любил, гордился бы им, зараза, если бы и не помогал бы даже – не саботировал бы хоть…
      До боли он сжал веки. Вспомнилось, как не вспомнить – когда он, в девятнадцать своих лет, студент третьего курса медучилища, отучившись в автошколе, пришел домой, с гордостью неся в руках права – первые права, в этой семье полученные, если что – с учетом семей обоих бабушек и дедушек! Отучился, конечно, тайком, отцу об этом мама рассказал пост фактум, в разы преуменьшив сумму, на учебу отданную – хотя, собачья душа, пробухивал он куда больше… но на это всегда прозвучал бы контраргумент: «Ты хоть копейку в семью принес, ублюдок?! Жрешь только…». Принес, втайне лелея глупую надежду, что хоть сейчас, хоть в этот момент – отец перестанет быть мразью, а станет хоть на пять минут отцом… ну, может, хотя бы изобразит радость? Не изобразил. Он сидел за столом, неторопливо жрал, и криво скосившись на бледного от гордости Артемку, держащего в вытянутой руке розовый прямоугольник водительского удостоверения, дернул щекой, и уголком рта выдал презрительно-раздраженное: «Пххххх!».
      Мама, бледная, как всегда, когда он с тем, кого надо отцом звать, сталкивался, оттащила его в прихожую, торопливо обняла, вполголоса поздравила, едва слышно попросила не цепляться с ним, он с утра злой. С ним – это с отцом, в смысле, с папой, с родителем, с быком, сука, производителем… Который, сука, сына любить и поддерживать…! Который, падла гнилая, радоваться его успехам должен!
      Он не помнил, как он ворвался на кухню, как перевернул стол, расшвыривая черепки тарелки и лепки ее содержимого, как схватил за глотку, оттянув до скрипа загаженную клетчатую рубашку, как заорал в лицо, как, первый раз в своей жизни – выматерился длинной тугой грязной струей, как, не помня себя уже, пихнул его, разламывая табурет, как, неловко размахнувшись, съездил в небритую щеку, как орал, как бесновался, как кричал, что ненавидит, НЕНАВИДИТ, как хочет, чтобы сдох, сгнил, на куски дерьма развалился тот, кто сейчас, неловко суча ногами, хрипя, отплевываясь, сипя окровавленным ртом, пытается встать, шепеляво говоря что-то про ублюдка…
      Как после – семь лет семейной жизни, когда с тем, кто – твой отец, смотрите в разные стороны, живя в одной квартире. Как после – жалкий, но даже так – греющий компромисс, что отец, ненавидя его – с мамой и с женой начал общаться как человек, а не как гнилье, на страданиях чужих наживающееся. Жалкий – потому что при любых попытках сблизиться с ним – он становится гнильем опять, гнильем для всех, даже для Иры, до пьяного врывания в их комнату, и сально-издевательского: «А ты, мож…ик..т, гомосек, сынулька? Дит…ик другие уже сделали… ты тут хоть чего-то родит-ть сможешь?». Кровавая пелена, залившая глаза. Второй раз – рубящий удар в колючую щетину. И первый раз – холодное, рассчитанное, бешенство, сквозь которое тонким белым стержнем вытянулось простое и страшное: «Убью». Дикие крики матери и жены оттащивших его тогда, не дав сделать это самое, простое страшное.
      Новый виток ненависти, до предела накаленная атмосфера в квартире, постоянная, изматывающая, заставляющая искать убежища где угодно, только не дома – с выпрашиванием у старшего фельдшера дополнительных смен, лишь бы не появляться тут.
      Мамины слезы. Ира – тонкая, сжатая в комок, неправильно спокойная, маму утешающая. Ее слова: «Ты его давно рассматривал? Он желтый! Он в комнате три дня прячется!».
      Стационар. Пробки в городе – и мама, разом сдавшая, с тяжелыми синими кругами под глазами, пробирающаяся на двух маршрутках три раза в день в первую городскую больницу – потому что печень пациента Громова Николая Владимировича внезапно, без внятных объяснений со стороны лабораторно-инструментального обследования, стала буквально разваливаться на куски. Какое-то время - непонятная прострация, словно речь идет о постороннем человек, визиты – мама  и жена шли в палату, он – отстаивался снаружи, куря одну за одной сигареты, глядя на балконы корпуса первой больницы, поросшие мхом, морща нос, не понимая, не осознавая.
      Звонок днем – от соседа по палате: «Прост… это, ребята - Коля умирает, кажется!». Такси, не торгуясь, тугая вонючая змея «пробки» - Курортный, Виноградная, нырок в темноту улицы Госпитальной – двери корпуса, дробный топот по ступенькам, и отец – желтый, осунувшийся, едва дышащий, с нелепо огромным асцитным животом, слепо моргающий глазами, бессмысленно произнесший: «Вы… а где… компотик?».
      До утра… ад ожидания. Мама, Ира – он их менял, но ненадолго, ему страшно было находиться с тяжело дышащим отцом, лежащим в палате, то и дело рвущимся выдрать венозный катетер, позже, когда билирубиновая деменция уже зашкалила – лезущим в трусы, вытаскивающим то, что там есть, со стоном пытаясь оторвать… Но именно ему и досталось остаться с ним под утро, когда наступил финал. Когда лежащий, уже не открывая глаз, не перестававший глухо стонать – начал стонать громко, нелепо ворочая худыми ногами в теплых черных носках.
      - Ну, пап, ну тихо, ну тихо, - неловко обняв лежащего, шептал он, глядя в сторону. – Спят же люди, не буди…
      - Ком… по… тик….
      - Да Господи, утром же тебе компотик привезем! - не осознавая, что из глаз что-то жгучее падает на почти облысевшую макушку лежащего, бормотал Артем, до простреливающей боли кусая губы, моргая, понимая, что нижняя челюсть – дрожит, словно чужая, не хочет слушаться. – Какой хочешь компотик привезем – хочешь грушку? Грушку мама на даче собрала, а еще фейхоа, алыча, все, что хочешь – все привезем. Сейчас, полежи немного, полечись – на стрельбище за грибами пойдем вместе, опята уже, ты видел, продают? Я покушать сделаю, машина есть – отвезем тебя с ребятами, слышишь, там погуляешь по лесу, подышишь, лес же все лечит  – потом поедем домой, сушить их будем. Ты же любишь… компотик тоже – у нас его много. Слышишь?
      Не было ответа.
      - Слышишь… папа, слышишь?
      За окном, по хребту горы Бархатной, расползлась бледная голубая полоска предтечи рассвета.
      - Папа… а компотик… как же…?
      Бил… ненавидел… смерти желал… мечтал, чтобы сгинул….
      А теперь – хорошо, Артем?
      Когда, сволочь, мечты сбылись?
      …битый камень, острый, раскаленный, режущий, наглухо забивший глотку, не дающий ни дышать, ни сглотнуть…
      Выпрямившись, дрожа всем телом, он встал тогда, слепо повел головой, словно пытаясь понять, кто он и куда идти надо, после – рывком распахнул дверь балкона, благо палата была на шестом этаже, открытого, незастекленного, и даже не сильно высокого. Аккурат хватит…
      Ира и мама – подхватили, оттащили, жена – тогда еще не бывшая бывшей, торопливо воткнула ему в вену, за неимением ничего лучшего, димедрол, чистым, без разведения, загоняя в дурной, дерганный, ломаный сон.
      «Я знаю, почему тебя папа выбрал».
      - Я тоже… - давясь тем, что сейчас вновь подступило к горлу, едва слышно произнес Громов, до боли сжимая веки.
      - Что ты тоже? – раздалось рядом.
      Он рывком повернулся, чувствуя, как бешено заколотилось сердце.
      Аня Демерчан, миниатюрная, в черной пухлой куртке, придающей ей смешную округлость, впрочем, сглаживаемую тонкими стройными ногами, туго обтянутыми тесными черными же джинсами. Глаза – снова с густым макияжем, губы небрежно, в узкую линию, подведены розовой помадой, волосы забраны в «косичку» назад – чтобы не возиться с прической. После очередного бодрящего дежурства, разумеется.
      - Ты чего тут делаешь?
      - Я тоже тебя рада видеть, - сухо ответила девушка, коротко скосившись вниз – на букет роз, обернутый целлофаном, и обвязанный черной лентой, который она держала в руке.  – Я не к тебе, если ты об этом, а к Венику – но там, кажется, занято?
      Он медленно кивнул, ловя себя на том, что так и тянет сконфузиться – словно ухажера, прихваченного своей благоверной за свистом и аплодисментами в стриптиз-баре.
      - Девушка твоя?
      - И его дочь, - коротко ответил Артем.
      Глаза Ани раскрылись, рот – округлился, породив изумленное: «О-о?».
      - Ясненько… судя по всему, рассказать не хочешь?
      - Слишком долго будет.
      - А я подожду, - Лилипут аккуратно положила цветы на ближайшее надгробие, подошла ближе, чуть склонила голову набок, скользнув челочкой по ресницам. – Как ты?
      На язык просился шаблонный ответ, один из многих, когда нет никакого желания пускать кого-то в душу – от «пойдет» до «живу отлично, но никто не завидует». Артем едва заметно скривился. Зачем так? Анька же не враг, не предатель, не иуда из числа доносчиков костенковских…
      - Лучше, чем было, - произнес он, наконец. – Хотя, чего выпендриваться – по бригаде я иногда скучаю. И по «Скорой» тоже…
      - А по мне? – тут же спросила Аня, чуть сузив глаза.
      - Смотря, что ты сейчас имела в виду своим вопросом.
      Девушка ядовито усмехнулась, раздраженно встряхнула головой:
      - Тёма, мы друг друга слишком давно знаем – можно сейчас без игр в дурачка? Ты прекрасно понял, что я имела в виду.
      Понял, разумеется. Только, если уж совсем откровенно – не сильно хотел понимать, ни ранее, ни ныне. Что ему с этим пониманием делать – особенно сейчас?
      - В какой-то степени, - осторожно ответил Артем, внутренне морщась от грубости формулировки.
      - Так я и поняла, - ответила Аня. Отвернулась, с деланной рассеянностью провела ладонью по надгробию. – В какой-то степени, но не настолько, чтобы всей душой, всем сердцем, верно?
      - А смысл? – чувствуя, как  начинает злиться, спросил он. – Ты – замужем, ты…
      - Я не всегда была замужем, Громов. И не всегда была чьей-то. Помнишь, мы оба были ничьи тогда, когда ночью на пляж пришли? Или ты забыл вообще все, что было?
      Против воли – в памяти всплыло полыхающее звездным огнем низкое  и близкое - рукой коснуться можно - августовское небо, мягкий шум прибоя, гулкий шепот акаций и лип за железнодорожным полотном, скрежет гальки дикого пляжа, холодящий тело ночной бриз,  алкогольный будоражащий дурман, и искрящийся блеск в неверном лунном свете обнаженной кожи миниатюрной девушки, выходящей из моря, толкающей его в грудь, решительно, спокойно, словно тысячи раз это делала – садящейся сверху, нависающей сверху волной мокрых кудряшек, касаясь его чем-то жарким и будоражащим, гладко выбритым, внизу, где сейчас тоже – жарко и твердо, сжимающей его бедра своими, жарко скользящей губами от его губ к шее, потом –  уху, жарко шепчущей: «Ну… делай уже хоть что-то…».
      - Помню, - произнес он, глядя на нее – все так же, стоящую вполоборота, держащую руку на камне надгробия, худенькую, маленькую, смешную в своей этой дутой курточке, милую даже с волосами, забранными в пучок.
      - А я ведь все это время ждала, что ты просто подойдешь хоть раз ко мне после этого, Артем. Просто подойдешь, даже говорить ничего тебе не надо будет – обнимешь, поцелуешь, назовешь своей, может – на руки возьмешь, если сильно захочется. И тогда…
      - Мы бы не смогли…
      - Мы и не попробовали даже, чтобы что-то смочь или не смочь! – с болью, повысив голос, резко бросила Аня. – Ты – не попробовал! Даже тогда, тот раз… он не благодаря тебе был! Пусть мне и было хорошо - девушка не должна за парнем бегать, не слышал? Кто из нас мужик, кто решения принимать должен?
      Слова ее были обидны. И – правы, что делало их еще обиднее. Впрочем, не она одна ему эти слова говорила. И не первый раз приходилось их выслушивать.
      - И я тебя ждала! - горько произнесла Лилипут. – И Юля – тоже! Только дождаться не судьба было. Может, и девушка твоя – сама тебя забрала, поняв, что ждать бесполезно?
      Всколыхнулась злость – он усилием воли подавил ее. Незачем… это же Аня, Лилипут, своя, даже дядя Сережа ее принял сразу, без каких-либо усилий.
      - Ладно… жаль, что я еще могу сказать.
      Артем молчал.
      - Я пойду. Цветы сам передай как-нибудь. И, Бога ради, не ищи сейчас судорожно оправданий каких-нибудь! Терпеть не могу оправдывающихся мужиков! Или тех, кто ими пытается казаться!
      Она резко повернулась и торопливо зашагала по аллее, попытавшись горделиво вздернуть голову – но тут же, сгорбившись, злым движением проводя рукавом по лицу.
      Рука, которая легла ему на плечо, не заставила вздрогнуть – он чувствовал, что Ангелина была тут, и, если не все, то большую часть точно слышала.
      - А правда, - шепнула она ему на ухо, сжав его ключицу пальцами, - почему ты не женился на своей армяночке? Она симпатичная, неглупая, интересная, фигурка у нее хорошая, и только слепой или тупой бы не понял, что она к тебе не только дружеские чувства испытывает. Или вся проблема в том, что она после была замужества, с ребенком?
      Артем, не оборачиваясь, медленно покачал головой.
      - Я уже женился один раз – когда любил. Любил сильно, всей душой. А потом, после восьми лет не самой паршивой семейной жизни – моей любовью ноги вытерли. Неожиданно вытерли, когда я к этому вообще не было готов, со смены только домой приполз. Больше не тянуло… по крайней мере, тогда.
      - Постарайся, чтобы потянуло теперь, - руки Ангелины обняли его сзади, холодный нос уткнулся в шею. – Потому что, как честный человек, ты теперь просто обязан на мне жениться – после того, как поступил со мной, как последний подлец – еще и несколько раз за ночь. 
      Он накрыл ее ладони своими, неожиданно – горячими в контрасте с ее ледяными пальцами.
      - Разрешишь теперь с тобой пойти?
      - Пойдем. Цветы твоей подружки сами себя папе не отнесут.
      Она высвободилась, скользнула по правому его плечу – возникла перед ним, требовательно глядя в глаза. Ее же глаза – чуть опухли, покраснели, губы – с отпечатками зубов, словно налились болезненной краснотой, в глубине зрачков едва заметно пульсировала боль. Нелегко ей далось первое свидание – и первые слова после долгого разрыва.
      - Да, и… спасибо, Артем Громов. 
      - За что?
      Ангелина насмешливо скривила губы, не улыбаясь, однако, глазами.
      - Глупочка невинная. Ничего не понимаешь принципиально. Недаром тебя все твои девушки ругают.
      Он даже почти успел открыть рот для отповеди, когда ее пальцы мягко, но сильно, сжали его губы, не давая говорить.
      - Все, пошли. Я хочу, чтобы он нас видел вместе. 
      Артем подобрал розы, покорно шагнул следом за Ангелиной.
      Чуть помедлил, повинуясь чему-то, пульсирующему и  больно колющему где-то глубоко внутри.
      Бросил короткий взгляд в дальний конец аллеи, где все еще видна была маленькая черная фигурка уходящей Ани Демерчан.
      Беззвучно прошептал слова – прося прощения, извиняясь, каясь за то, что был слеп, был безучастен, не был влюблен, не понимал, не оценил. И не смог дать ей то, что она так хотела… оказывается.
      Ангелина, невесть когда успевшая снова очутиться рядом, погладила его по плечу, чуть кивнула – одобрительно, понимающе. После чего, продев свою руку под локоть его руки – мягко, но настойчиво повела к могиле Веника.
      
      
      Звонок – мурлыкающий, ехидный, раздражающе-нежный какой-то незамысловатой мелодией, никак не подходящий к нервной, раскаленной добела атмосфере, царящей сейчас в комнате с не замолкающими ни на секунду телефонами.
      - Слушаю, - коротко бросил Кузнецкий, отпихивая трезвонящий рабочий стационарный – утром еще дал распоряжение по всем рабочим вопросам звонить на его личный. Рабочий, как и разрывающиеся трелями телефоны линии «03», был намертво занят.
      Цаплина бросила усталый, безнадежный взгляд в окно, соединяющее диспетчерскую с кабинетом старшего врача. Ничего хорошего такие звонки сегодня в течение дня не несли. Она откинулась на крутящемся кресле, старательно играя желваками – не давая уставшим глазам, которые резал любой свет, особенно тот, что изливали экраны мониторов, закрываться слишком надолго. Не закрывать их уже не получалось. Вторые сутки… изнуряющие сутки.
      - Да, хорошо, я понял, - донеслось сквозь накатившую сонную тьму. – Понял, я сказал – не надо повторять!
      Теперь, кажется, ее выход.
      - Валентина Валентиновна.
      Она тяжело встала, подошла к окну, оперлась о подоконник.
      - Кто на сей раз?
      Глаза Кузнецкого – глубокие, хитрые, сейчас – просто бездонные, словно сжатые в кулак, опасно и зло сосредоточенные. Такого не загнать в угол, а если и получится – он даже не будет думать о том, чтобы дорого продать свою жизнь - он заставит загнавшего продать свою.
      - Шестой бригады у нас больше нет, - коротко сказал он. – Киврина с гипертоническим кризом на вызове – сейчас ее в третью больницу везут. Сейчас ЭКГ скинет ее фельдшер, скажу точнее.
      Она кивнула, уже ничем не удивляясь – потому что с самого утра примерно чего-то такого и ожидала. Двое суток тяжело даже молодым и здоровым, тяжело даже ей, из диспетчерской не выходящей. А уж тем, кто в возрасте, и там, на вызовах, с этажа на этаж, от носилок и терапии и писанине….
      - Делаем что? – глухо спросила она. – У нас задержки уже по девять с половиной часов. А впереди вечерний аншлаг звонильщиков.
      - В курсе, - сухо ответил Кузнецкий. – Снимайте молодняк с врачебных, как на станцию заедут, ставьте на самостоятельную работу.
      Цаплина тяжело и медленно качнула головой.
      - Они нулевые, Дмитрий Станиславович. Ни кардиограмму не прочитают, ни в вену с заваленным давлением не попадут, и сложнее ОРВИ ничего не диагностируют.
      - Ваши предложения? – тут же, чуть склонив голову набок, поинтересовался старший врач, а взгляд его от сосредоточенно-озабоченного мгновенно блеснул прежней ядовитой вежливостью, внимательной и опасной, готовой ударить сию же секунду, стоит только дать понять, куда бить.
      Цаплина отвернулась, дернув щекой. Какие, к чертовой матери, предложения…
      - Марина?
      - Да, Валентина Валентиновна?
      - После как отзвон будет – возвращай на станцию четырнадцатую, восемнадцатую, двадцать третью и восьмую. Ханова остается одна на шестой, Аракелян – пойдет  на восьмерку, Буренко пусть встает на вторую, Семкив остается на двадцать третьей… пока.
      - Понятно, - помолчав, отозвалась Марина Александровна. – А..?
      Ах, да. Костенко же, самолично, яростно и ненавидяще сопя, туго шурша ставшей ей тесной за годы старшинствования выездной формой, взяла карту вызова больше часа назад, захлебываясь от злости и необходимости пребывать в таком унизительном для нее статусе, ультимативно потребовала, чтобы к вечерней пересменке ей дали фельдшера, «чтоб хоть сумку таскал». В смысле – чтобы сам опрашивал, ставил диагнозы, снимал ЭКГ, занимался писаниной в расходном и сопроводительных листах, мыл машину от всего пахучего, липкого и отвратного, что изливалось из транспортируемых, пока она, пристроившись поудобнее, будет заниматься строго бумажной работой сочинения карт вызова.
      - Яншину ей отдай.
      Марина давно работает, умеет свои чувства и поведенческие проявления держать под контролем – только поэтому и повернулась молча к монитору диспетчера направления, никак это не прокомментировав. Да уж, шикарное будет сочетание – наглухо забывшая навыки лечебной работы Костенко - и никогда их, даже в годы учебы в медучилище, не знавшая кукла Яншина, пристроенная по очень большому блату ради медицинского стажа.
      Снова звонок – с той же, уже бесящей, мелодией.
      - Слушаю, - холодно, спокойно, словно ничего не происходит такого особенного.
      Кресло так и манило ее – рухнуть в него, осесть обессиленной грудой вымотанной плоти, погрузиться хоть в легкую, хоть поверхностную дремоту, хоть на десять минут выпасть из всего этого. Но – нет. Каждый такой звонок – это сигнал для обоих, что новая порция проблем уже или прибыла, или на подходе. Не отсидеться.
      Цаплина, тяжело переступая опухшими ступнями, левая из которых, в районе головки первой плюсневой кости, уже с обеда начала потихоньку зловеще подагрически ныть и пульсировать – приблизилась к окну снова, касаясь подоконника пальцами.
      - Я понял, - голос Кузнецкого – все такой же ровный, спокойный, без попытки его повысить  или ускорить ритм. – Да, видел, что ты прислала. Что уже сделала? Кислород дала?
      Он, чуть склонив голову, выслушал ответ, что-то отчеркнул ручкой в лежащем перед ним блокноте на столе.
      - Хорошо. Морфин вводи. Спокойно вводи, без физа – кровью разведешь, этого хватит. Знаешь же как?
      Снова помолчал, потом чуть поджал губы.
      - Воздуховод, конечно. Только рот от рвотных очисти. Все, отзвонись с третьй, поняла? Довезешь, никуда не денешься! Ничего выдающегося там нет, довезешь!
      Валентина Валентиновна подняла бровь – ни сил, ни желания издавать какие-то звуки уже не осталось.
      - У Кивриной – инфаркт задней стенки с намечающимся кардиогенным отеком легких, - не глядя на нее, хотя видя, разумеется, все, ответил Кузнецкий. – Пленку прислала сейчас.
      Цаплина замерла, закрыв, наконец, глаза. 
      - Ханова не довезет, - произнесла, наконец, она. – Тем более – одна. В помощь можно только тринадцатую – только ее же держат под визит…
      Она осеклась, скосила глаза вверх.
      - Я разберусь, Валентина Валентиновна, - сухо ответил старший врач.
      Старший диспетчер чуть дернула головой, словно от пощечины. И отвернулась, сильно, до побеления, сжав губы.
      И, правда. У каждого – своя головная боль. Хотя можно было бы это сказать как-то менее по-скотски. В одной же лодке тонем…
      Кузнецкий дождался, пока она, натужно, шаркающе, отошла от окна. Снова взял в руки свой смартфон. Открыл мессенджер, чат в нем – специально убираемый в особую папку, дабы никому просто так на глаза не попался.
      Быстро, хоть и без суеты, начал вбивать текст.
      «Гром, Лист, Цови, Вилка, Аля – срочно отзыв!»
      Лесенкой поплыли восклицательные знаки – отозвались все.
      «Кто ближе к Приморскому?»
      Чуть нахмурился, читая ответы.
      «Гром, выходи, сумку на реанимацию. Лих, подберешь его, очень быстро – на Приморский проспект. Куля – в готовности, возможна перевозка в край. Аля – к тебе везут, принимай. Подтверждение?».
      Снова поплыли символы – кулачки с оттопыренными большими пальцами.
      «Кто, повод?», - всплыло сообщение от Грома. Понятное дело… опыт линейной работы не позволяет кидаться не пойми куда без понимания деталей.
      «Бригада СМП, у врача инфаркт с кардиогенным. Фельдшер без опыта, не довезет. В паре сможете».
      «Принято, Третий».
      Тут же – без паузы, без колебаний. Рывком, наверное, вскакивая, бросая все, чем бы ни был занят. Эх, Громов, Громов… если ты и ушел от «Скорой», никто тебе не обещал, что она уйдет от тебя. Ни через пару месяцев, ни когда-либо вообще. Особенно, если сейчас беда случилась не с посторонним, незнакомым, а – со своим, родным, краснокрестным, бок о бок работавшим, за которого душа болит больше, чем за себя самого…
      Он медленно, осторожно, устало и, насколько можно это было, беззвучно - выдохнул. Хорошо, что принято. Коснулся пальцем клавиш на экране.
      «Работаем, ангелы».
      
      Вой сирены – уж в который раз, уже даже не раздражающий, не вызывающий никаких эмоций – тем более тех, которые испытала когда-то, давно, на первом своем срочном вызове, когда на руках скрипел латекс перчаток, на полу россыпью пестрели багровые пятна крови, небритый кадык пациента судорожно дергался, шипел страшный для нее тогда прибор – кислородный ингалятор, с множеством непонятных рычажков, колесиков и циферблатов, в вене утопал только что поставленный ей первый раз в жизни катетер – и под потолком, на перекладине, мотался туда-сюда в пластиковом пакете, подвязанный бинтом к перекладине, флакон с полиглюкином. И врач – худая, сердитая, неулыбчивая, вообще не похожая на себя утреннюю, коротко отдавшая приказание: «Едем быстро!». И вой – тот самый, то нарастающий, то убывающий, привлекающий взгляды всех на улицы, бросающий на лица синие блики, требовательно распихивающий всех, гневно кричащий: «С дороги! Человеку плохо! Пропустите!». И невольно накатывающее чувство, глупенькое, конечно, но имеющее место быть – чувство собственной значимости, гордости, торжества, когда все взгляды – на тебя, на твое лицо, на серьезное и сосредоточенное выражение его, на синюю форму, на гордо краснеющий крест на шевроне нагрудного кармана, взгляды восхищенные, уважительные, понимающие и аплодирующие мысленно.
      Давно уже растаяли в серости дежурств те смешные иллюзии и детские восторги. Давно уж нет ни чувства радостной взбудораженности, ни восхитительной покалывающей дрожи по спине, ни наивной радости адреналину ситуации, когда бригада несется, распихивая пробки и отмахиваясь от светофоров. Все стало каким-то обыденным, тоскливым, безрадостным, из приключения превратившись в работу, в ремесло, в ежесменную рутину.
      - Олег Михайлович, - неожиданно осмелев, позвала она, положив локоть на ребристый порожек окна переборки.
      - Что?
      - А как бы вы хотели, чтобы у нас работа была?
      - В смысле? – он повернулся – и невольно теплая волна хлынула откуда-то из середины груди, от органов средостения, вниз и вверх, заставляя щеки гореть, до колющих щипков прилившей крови. И, не надо приличным дамам говорить о том, что начало гореть от волны, ушедшей вниз.
      - Ну, чтобы она хорошей была. Правильной чтобы была. Как вы это видите?
      Врач улыбнулся – хорошо улыбнулся, красиво улыбнулся, как-то сразу невольно заставляя улыбаться в ответ.
      - Да как, Седочка… чтобы мы всегда успевали, наверное. Чтобы всегда спасали. Чтобы никому глаза не приходилось закрывать.
      - И чтобы бензин безлимитно на смену выдавали, - усмехнулся водитель.
      Олег Михайлович, однако, лишь покачал головой.
      - Вадь, мелко мыслишь. Бензин – и жизнь человеческая. Не стыдно тупить на старости лет?
      - Куда уж нам…
      Седа старательно уперла подбородок в сгиб локтя, аккуратно пытаясь втиснуть лицо в овальное, ужасно неудобное, окошко между салоном и кабиной.
      - А почему вы не хотите другого? Чтобы нашу работу уважали, чтобы платили хорошо, чтобы нас все любили, чтобы слова грубого никогда не слышать?
      Врач комично дернул плечом.
      - Почему же не хочу? Хочу, разумеется. Вот будем всех спасать – и любить нас все будут.
      - Я же с вами серьезно, - деланно надулась девушка.
      - А если серьезно – то пока это разорванный круг, - сожалеющее отозвался Олег Михайлович, рассеянным жестом проводя по уже начинающим обрастать легкой небритостью щекам. – Мы не успеваем, потому что нас мало – а вызовов много. Нас не любят, потому что мы не успеваем. А чтобы успевать, и чтобы нас было много – надо хорошо платить, беречь и лелеять каждого медицинского работника. Хотя бы потому, что вырастить одного такого, опытного, уверенного в себе, знающего и работу, и ее нюансы – дело многих непростых лет. Призвание к спасению людей – оно хорошо ровно до того момента, пока ты не понимаешь, что иной спасенный на Канары или Гоа дернет через неделю, чисто проветриться, а тебе, если не урезать норму до пачки сигарет в день, за квартиру в конце месяца заплатить нечем будет.
      Поворот, длинный ряд кленов – Цеманская аллея, усеянная холмиками опавших желтых и красных пятиконечных листьев по обе стороны от проезжей части.
      - А что сделать, чтобы нам стали больше платить?
      Понятно, вопрос наивный, но – он не хуже другого, лишь бы продолжать разговор, лишь бы слышать его голос. Седа даже чуть укусила губу, стыдя сама себя… нельзя же так, это работа, тут все по-другому, да и не обратит он внимания на нее, он, кроме своей Гульнары, вообще никого вокруг не видит.
      - Тебя прям вот всю секретную тайну сейчас выдать? – в голосе врача – смешливые нотки. Невольно щекочущие что-то в животе, порхающее множеством мягких крыл.
      - Михалыч, смотри! – вклинился встревоженный голос водителя. – Труп, что ли?
      - Вызвали на травму головы, так-то, - ответил Олег, переставая улыбаться. Становясь серьезным, из привлекательного мужчины снова превращаясь во врача.
      Две склиненные страшным ударом машины, черная лужа растекшегося масла, безвольно вывалившаяся из оторванной двери женская фигура, в свете фар – жуткая, густо заляпанная черно-багровым, смотрящая пустым застывшим взглядом куда-то в вывороченную ступицу – колесо вместе с диском лежало метрах в двадцати.
      Толпа – странная, однородная, в черных куртках и темных джинсах, разом окружившая санитарную машину, без криков, без угроз, но – зловеще, словно подступившее к ногам болото, готовое затянуть.
      Олег Михайлович вышел первым, она замешкалась, уже спустив одну ногу наземь – ручка, вывалившись из нагрудного кармана, где она до этого мирно соседствовала с бланками карт, радостно юркнула под лафет носилок.
      Фигура, монументальная солидно-корпулентная, мелко трясущая головой, одетая в дорогой костюм от «Дольче Габана», в темно-серую полоску, грузная, стоящая на коленях у мертвой женщины, зажатой грудой не менее мертвого металла, рывком повернувшаяся, выдергивающая что-то из-под полы пиджака.
      - Ты, с-сука, что ли, «Скорая»?
       «Двенадцать» - услышала в своей голове голос доктора Ефремова девушка. Очередной приятный вызов, в смысле.
      - Да, я, что сл…
      Оглушающе хлопнуло, и Седа, мгновенно похолодев, распахнутыми от ужаса глазами, увидела, как голова врача резко дернулась, и справа что-то хлестнуло темными брызгами, а сам он, внезапно, рывком, вытянувшись в струнку, вздрогнув всем телом, рухнул на асфальт спиной, рухнул как-то сразу, громко, звучно ударившись о твердую поверхность головой, роняя чехол с тонометром и электронный бригадный планшет. Мертвой змеей, простучав акустической головкой, развернулся на дороге соскользнувший с шеи фонендоскоп.
      Хлопнуло снова – и кто-то рванул ее за левое плечо, грубо и больно, отшвыривая назад, заставляя руку онеметь. Она дернулась, непонимающе глядя на оплавленную дырку в рукаве куртки, откуда толчками торопливо тут же начало вытекать что-то темное и дымящееся.
      Дикий, надрывный вой – почему-то похожий на вой только что умолкшей сирены.
      Визг резины, и бросок вбок, когда санитарный «Фольц», сдав назад, и резко вильнув, попытался уйти. Снова оглушающие звуки – и звонкое «Бдам! Бдам!» пробитого борта, лязг, шорох осыпающегося стекла.
      - ДЕРЖИСЬ!!! – донеслось из кабины – надрывно, хрипло. – СЕДКА, ДЕРЖИСЬ, СЛЫШИШЬ?!!
      Еще один удар – одно из стекол на задней двери, украшенное красным крестом, развалилось на части, а рядом с ней, осевшей на пол, поджавшей под себя ноги, скорчившейся, что-то горячее и визжащее, оглушающе ударило в переборку прямо над ухом, дырявя пассажирское сиденье в кабине, заставляя что-то на панели заискрить и захрипеть.
      Она,  тупо глядя перед собой, неловко щупала свою левую руку, недоверчиво разглядывая обмазанные темным пальцы, с каким-то пустым удивлением начиная понимать, что в левом плече что-то начинает рвано пульсировать, больно вонзая шипы в плечевой сустав и в локоть.
      - Седа, жива?! ****ь, не молчи – жива?! – донесся крик из кабины. – Дочка, не молчи, скажи что-хоть!!
      - Жи…ва… - едва слышно пробормотала она. Моргнула, словно очнулась. Цепляясь неповрежденной правой рукой, попыталась встать, но рухнула на колени.
      - Дядя Вадя…. Нам… вернуться надо… Олег Михайлович там же… он там один, понимаете?
      Водитель не ответил, сжал зубы, до боли закусил губу.
      Машина летела по Цеманской аллее – прочь, торопливо, щедро рассыпая на асфальт крошку разбитых окон.
      - Звони, дочка, звони старшему сейчас, слышишь? Меня слышишь?!
      - Он же….
      - ДОЧКА, ЗВОНИ!
      Она поняла. И закричала, забилась, изо всех сил колотя кулачком здоровой руки по переборке. Не обращая внимания на то, рукав куртки слева становится все теплее, тяжелее, а боль – все более настойчивой, кусающей и сильной.
      «А ведь секретную тайну он так и не успел рассказать», - билась в голове абсолютно пустая, посторонняя, глупая, ненужная мысль. «Не успел… не успел…».
      Не успел.
      Хотя все, что он хотел – это успевать. Везде и всегда.
      
      Снова – раздражающая мелодия. Когда она только, сгорбившись, сумела как-то придремать в кресле, уже приноровившись и к звонкам телефонов диспетчеров, и к шипящему говору рации, и даже к злым голосам амбулаторных больных, образовавших за окошком очередь, уходящую на улицу. Почему-то этот, идиотский, чирикающий, выбешивающий мотив, старший врач избрал себе в качестве сигнала вызова – и упорно пользовался им, несмотря на то, что она уже раза три ему успела намекнуть, что мелодий в большом мире – много, и в выборе он не ограничен.
      Цаплина, моргая, тяжело сопя, ненавидяще уставилась на окно кабинета старшего врача, рывком поднялась, чувствуя проклятое, много раз ее уже сегодня посетившее, головокружение.
      Замерла.
      - Тихо, Аракелян! Не кричи, толком скажи, что… ЧТО?!
      В первый раз, кажется, Валентина Валентиновна увидела, как у Кузнецкого, всегда издевательски-вежливого, самоуверенного и ехидно улыбающегося  - жирно и видимо запульсировала артерия на виске.
      - Ты уверена?!
      В который раз уже за эти тридцать часов, чувствуя, как разгорается огонь боли в ступнях, она оперлась на подоконник.
      - Да, хорошо. Тихо, девочка… все, успокаивайся! На станцию, разумеется!
      Он опустил телефон, поднял взгляд. Чужой взгляд, страшный взгляд, взгляд человека, воевавшего пять лет на полях мировой войны, а потом вернувшегося домой – к обгорелым развалинам собственного дома.
      - Валентина… тринадцатую навстречу восемнадцатой отправляйте – сейчас же. И полицию вызывайте.
      - Ч… ? - начала она, и не закончила.
      Тринадцатая – неприкосновенна, под особых лиц держится, и его же, Кузнецкого бригада. Если он отдал команду ее тронуть…
      Диспетчера, словно по команде – повернулись, игнорируя беснующиеся телефоны. Марина Александровна встала с пульта направления, прижав руку к груди слева.
      - Дима… что там?!
      Черты лица старшего врача Кузнецкого внезапно оплыли, заострились, стали резкими, почти обнажив кости черепа, узкий и чуть горбатый нос превратился в клюв стервятника.
      - На Цеманской -  вооруженное нападение на бригаду… ранена фельдшер Аракелян.
      Он помолчал, несколько раз дернул глоткой, словно каждое последующее слово было с шипами, и драло ее, выходя наружу.
      Цаплина зажмурилась, сильно, до боли в веках, понимая, что не хочет слышать продолжения.
      - И убит врач Ефремов.
      
      * * *
      
      - Я пойду с тобой, - коротко, решительно, даже не спрашивая  - информируя, произнесла Ангелина, понаблюдав минуту за его торопливыми сборами.
      Он на миг замер, внутренне встрепенувшись, готовясь дать отпор… и останавливая этот невольный порыв. Почему нет, кстати? В чем ее решение расходится с его желанием?
      - Ты не знаешь, куда я иду.
      - Это и не обязательно, - фыркнула девушка, деловито убирая волосы в маленький «кулачок» на темени резинкой, сбрасывая с себя его майку, в которой до этого расхаживала, и натягивая на себя джинсы. – Раз засуетился, лицом закаменел – тебя зовут для оказания помощи, а не для совместного заливания вискарями в сауне. А в оказании помощи вторые руки лишними не бывают. Я тоже фельдшер, не забыл?
      - Нет, - Артем помолчал, ища в уме аргументы, по которым можно было бы отказать. Вроде ни Третий, ни Седьмой не упоминали, что их организация секретная, и про то, что нельзя никого привлекать со стороны – тоже. Более того – именно для того, чтобы помочь организации официальной, его сейчас и выдернули из дома, на ночь глядя.
      - Вот и миленько, - Ангелина, извиваясь, втиснулась в черную «водолазку», забралась в свой рюкзачок, стоявший на кресле напротив их кровати, вынула оттуда пластиковую красную коробку, с белым крестом на ней, защелкиваемую на две черные клипсы. – Не знаю, что у тебя есть, поэтому возьму то, что есть у меня. Что нас ждет, кстати?
      - ОИМ с кардиогенным отеком. Для начала, пока добрый дух-покровитель выездного персонала не придумает что-то повеселее.
      - Умеешь ты судьбу к себе расположить, - насмешливо хмыкнула рыжулька, коротким движением застегивая пухлую куртку и натягивая вязаную серую шапочку. – Командуй, куда, к кому?
      Телефон, словно ждал команды – тренькнул. Лих подъехал, десяти минут не прошло. Да и пяти, кажется – тоже. Гонщик профессиональный, с рулевым предлежанием рожденный, тосол вместо мекония источающий, с дросселем вместе малого круга кровобращения, чего удивляться…
      - К нему, - пробормотал Артем, торопливо кидая телефон в карман джинсов. – Давай, родная, сейчас очень быстро надо.
      - Удивил прямо.
      Ночь ударила их наотмашь острым кристаллическим холодом, безветренным, застывшим, пугающе обездвиживающим. Вдали, под горой, в воздух столбом тянулись дрожащие, молочно-белые, дымки котельных; где-то, то ли от холода, то ли от скуки, зло перебрехивались собаки; обмороженные звезды мертво сияли на покрытом инеем небе. И исходил теплым паром обледенелый капот мощного белого джипа, хищно вздрагивающего в маленьком дворе.
      - Очень быстро, Маргадон96, - успел произнести Артем, как только они двое хлопнули дверями. После – огни соседних домов тут же слились в одну яркую ленту, уши заложило, а их швырнуло навстречу друг другу, за малым не столкнув лбами.
      - Ух… - восхищенно прошептала Ангелина.
      - Шесть минут, Гром, - солидно, весомо, коротко бросив на незнакомую рыжульку заинтересованный взгляд в зеркало заднего вида, произнес Лих. – Стыкуемся у Парковой, дальше – или везете на их машине, или, если все плохо – берем к себе.
      - Разберемся, - чуть раздраженно отозвался Артем. Раскомандовался, бог форсажа, смотри-ка. Самку почуяв. – Сумка где?
      - В багажнике. Дефибритор твой там же.
      - Вот и пусть дефибрирует пока. Откуда информация, что состыкуемся?
      - Наша же там, - чуть удивленно отозвался Лих.
      - Наша?
      Машина, резко вильнув, прочертив по двойной сплошной двойную же черную полосу, развернулась, провизжав – и ринулась в сторону Больничного городка.
      Певучим колокольчиком пришло сообщение в чат:
      «Гром – доклад!»
      «Тут, работаю!», - вбил он, и убрал телефон в карман – машина подкатывалась к прижавшейся к обочине, у школы, у ряда толстостволых гималайских кедров, жалко мигающей синим машине «Скорой помощи».
      - В смысле – действительно наша? – произнесла нарочито нараспев Ангелина, сразу после становясь серьезной. – Все интересатее и чудесатее…
      Они выскочили, синхронно почти размашисто хлопнув дверями – не надо было смотреть, чтобы видеть судорогу, прошедшую по лицу Лиха, чья машина – плоть и кровь его. Артем торопливо выдернул из предусмотрительно открытого из кабины багажника большую квадратную реанимационную «сумку» - большую укладку, сформированную в рюкзак, с кислородными баллонами, с портативным дефибриллятором, с полным набором реанимационных медикаментов, и с вручную подстегнутым на «липучке» снизу хирургическим блоком – по его же настоянию заказанным.
      Дверь нараспашку с тяжелым «шшшшххх» – носилки, лежащая на носилках Регина Ильинична Киврина, обмякшая, тяжело, с хрипом, вдыхающая, булькающая глоткой, икающе дергая грудной клеткой,  с мокрыми от профузного пота волосами, с задранной вверх головой, с неловко напяленной кислородной маской на лице, с разомкнутым синим комбинезоном на груди, украшенной цветными грушками грудных отведений, и с исколотой левой рукой, залитой кровью, подпихнутой под ягодицу, в локтевом сгибе которой, сизом от натекшей венозной крови, утопал катетер, подключенный системой к болтающемуся под потолком, на перекладине, пластиковому мешку с физраствором. Резервуар капельницы, разумеется, был полон раствора, отследить скорость введения раствора – никак.
      Фельдшер – молодая худенькая девочка, в  очень мешковатой на ней зимней синей форме, с короткой прической, по кончикам темных волос окрашенной бардовым. Узкие плечики, рост – метр шестьдесят, в лучшем случае, ввалившиеся от недосыпа и усталости огромные глаза, упрямо сжатые губы… понятно, в принципе, почему сюда дернули. Полгода после медучилища, в лучшем случае. Без опыта, без навыков, без умения и читать, и, что более вероятно, даже снимать ЭКГ, брошенная на амбразуру – дыры в графике затыкать. Вообще не готовая к тому, что ее врач, на которую надо равняться, которую надо слушаться, которая – бог и закон на бригаде, внезапно осела, залилась краснотой, теряя сознание и горлом начиная изображать кипятильник в бурлящей воде.
      Снова звук пришедшего сообщения – Артем лишь зло мотнул головой. После, черт бы вас драл!
      - Что делала? Давление какое?
      - Физ лью, - голос девчонки ощутимо вибрирует, губы – побелели, пальцы – нервно жмутся и ломают друг друга. Первый раз,  надо понимать. И не с посторонним человеком – со своим же врачом. За которого – страшно уже не притворно, а как есть – всей душой…
      - Про физ услышал. Давление? Что было? Что делала?
      - Кислород дала, - с видимым трудом справившись с чем-то, мешающим говорить, произнесла девочка. – И морфин ввела, лазикс тоже… она все равно булькает! И в себя не приходит!
      Ангелина молча пробралась в салон, аккуратно спустила ноги Регины Ильиничны с носилок.
      - Конец головной подними, моя хорошая. Жгуты венозные дай, две шутки. Зовут как?
      - Ханова Полина, - голос приятный, но чуть испорченный дрожью страха. Страха не за себя, разумеется. Хорошая девочка, кажется.
      - Ангелина, - рыжулька мягко кивнула головой, после – мотнула ей в сторону кислородного блока. – Со спиртом ингалируешь?
      - Нет… а надо со спиртом же? Блин!
      - Салфетку – в спирт, под маску – шустренько! – скомандовала Ангелина.
      Артем провел пальцами по локтю – катетер, пусть и не с первого раза поставленный, функцию свою выполнял, раствор лился, нигде не «дуло», распирая под кожей дополнительный к уже имеющимся лиловый шишак наплывающей гематомы. Он повертел головой, обнаружил чехол с тонометром рядом, на крутящемся сиденье – хоть так, не потерялась девчонка, забрала его из кабины, и, судя по распахнутой молнии, даже попыталась что-то сделать в отношении измерения давления. Впрочем, нет – она просто выдернула оттуда пульс-оксиметр, украшающий сейчас палец лежащей. Ладно… и так неплохо. Если, конечно, не брать во внимание цифры сатурации, который этот электронный напалечник сейчас показывает.
      Манжета – на плечо, дужки фонендоскопа – в уши, скрутить фиксатор над грушкой, накачивать… сколько тысяч раз это было уже проделано за двадцать лет, а, фельдшер Громов? Нет, не эмиссар Гром, именно – фельдшер «Скорой помощи» Артем Громов? Который сейчас, пусть невольно, но – нежится в странной и будоражащей ностальгии выездной работы, который с удовольствием вдыхает знакомые и почти уже забытые запахи «самаровки» и смазки, спирта и пота, привычным взглядом обводя внутренности санитарной машины, машинально отмечая, что и где лежит, и откуда достать дефибриллятор, где запасные ленты для кардиографа, в каком ящике отлеживаются родовой и хирургический наборы, за какой рычаг надо потянуть, чтобы носилки, выкатившись на волю, ловко, по-гусарски, выщелкнули свои никелированные колена, готовились передать пациента в приемное отделение? Который себя сейчас чувствует так, словно пришел обратно, в свой дом – не самый лучший, не самый красивый, уютный и богатый – но свой дом, который был и навсегда останется домом, и никакие, богатые и инкрустированные голубым мрамором и малахитом, роскошные особняки не смогут его заменить?
      Девочка подобралась к нему, сопя, шмыгая носом:
      - Накосячила… да? Не довезем?
      Он, вслушиваясь в удары пульса на локтевой артерии, моргнул в сторону – снимай повторную кардиограмму, ныть после.
      - Сколько? – бросила Ангелина, не глядя на него.
      - Сто девяносто, и ритм – лупит. Физ в самую тему пришелся при таких цифрах. Второе и третье основное, aVF – видишь?
      Рыжулька бегло бросила взгляд на вылезшую из кардиографа термоленту, и на его дисплей – подъем сегмента ST в отведениях от нижних конечностей с монофазной деформацией зубца Т.
      - Потом про это. Нитраты давай подключать – так понимаю, не было их еще?
      Фельдшер Полина торопливо замотала головой, пламенея кончиками окрашенных волос.
      - Вот, что надо?
      - Нитроминт бери, под язык ей один пшик сделай! Регина Ильинична, меня слышите?  Поможете нам? Сейчас маску снимем, язык задерите!
      Полина на миг смерила его странным взглядом, аккуратно освобождая рот лежащей от маски. Видимо, не ожидала, что неведомые спасатели будут знать, кому именно помощь оказывают.
      - И ехаем, с богом – или кто там за него сегодня дежурит!
      Взвыла сирена. Машина тронулась – рванувшись по улице Парковой.
      Артем держался рукой за поручень, второй сжимая запястье лежащей, пытаясь мягко улыбаться Кивриной – всегда сильной, всегда сволочной, всегда всем и всеми недовольной, всегда – готовой к бою, всегда – образцово-показательной, в которую новичкам обычно тыкают пальцами, объясняя, что, мол, салажня, вот так и должен выглядеть врач «Скорой помощи», сильным быть, суровым быть, от сюсюканья отученным, голосом подавлять и характером усмирять – обученным. И только, факультативно, когда гарантированно нет угрозы со стороны вызывающих и для пациента  – добрым, мягким, отзывчивым, готовым самое себя на алтарь… или как Ильинична тогда, психанув, целых три месяца парацетамол за свои покупала, в укладку его складывая аккуратно в начале каждой смены. Без какой-либо благодарности за это, разумеется – зато за шикарный выговор, когда Костлявая разнюхала и донесла, и врачу Кивриной воткнули, что, мол, анальгетики анилинового ряда – не абы почему были запрещены, а за ряд крайне яростных противопоказаний. Через неделю после чего – закупив на станцию абсолютно те же препараты, просто под другим названием. Другой бы, душой мятежный – взбесился бы. Но не Регина Ильинична, курящая на крыльце три сигареты, одну за другой, ворчливо говорящая: «Ну, уйду… и кто к детям катать будет, вы, что ли?».
      Она не отвечала – ни взглядом, ни мимикой, а под маской по-прежнему мерзкой приглушенно булькало.
      Ангелина, держа в руках кардиограмму, коротко сощурилась, бросила на него быстрый взгляд, чуть поджала губы. Понятно. Зона некроза большая, затянула Ильинична с обращением за помощью, пока сама помощь оказывал всем страждущим, на поминки точно не придущим. Даже если довезут – ей уже не работать, стенокардия покоя такая обеспечена, что ноги с кровати только спустит – и потом полчаса отдыхиваться от накатившего приступа сердечной астмы будет. При любых вариантах завершения этой бешеной гонки по улицам ночного зимнего города – этот вызов для нее был последним.
      Девочка молча наблюдала за ними, губы ее сжались в тонкую нить – чтобы не показать их внезапную дрожь. Все поняла – не смотря на юность и отсутствие хоть какой-то категории. Но – сумела сдержаться. Хорошая девочка. Из таких и получаются годные фельдшера в итоге, умные, опытные и зубастые, легко плавающие в бурном водовороте рандомных поводов вызова – после того, как нежную розовую шкурку обдерут зубы вершей функциональных обязанностей и проверок, крючки и остроги жалоб, скандалов, выговоров на КЭК и объяснений в кабинетах следователей.
      Знакомый поворот на Дагомысской, резкий крен машины, пляска флакона над носилками, глухой удар кардиографа о бок настенной ячейки, великоватой для него.
      Киврина разразилась диким, захлебывающимся кашлем, лицо ее налилось неправильной синевой.
      Клацнули клеммы – Ангелина торопливо достала из крепления дефибриллятор.
      - Мне что делать?! – с отчаянием выкрикнула девочка Полина. – Все же… все же сделали…!
      Все сделали, верно. Но иногда и всего – недостаточно.
      Бешеный взгляд на монитор кардиографа – вот она, крупноволновая фибрилляция, размашистая, словно детские «каляки-маляки», заменяющие почерк - давно не виделись, тварь помойная!
      - Ильинична, меня слышишь? – торопливо бормотал он, раздирая на ней форму, выдавливая из тюбика кардиогель на резко побледневшую, морщинистую кожу груди, украшенную коралловыми круглыми вдавлинами от электродов кардиографа. – Завязывай, а? Вот сейчас нам еще в американское кино играть только – дать дуба прям у дверей приемника! Тут не кино, слышишь, и музыки торжественной нет, и Оскара тебе не даст никто, заканчивай!
      - В стороны! – резко бросила Ангелина, активируя большими пальцами триггеры дефибриллятора, разводя в стороны «утюжки» электродов. Тот пронзительно и тягуче завыл, набирая заряд.
      Тело Кивриной вздрогнуло, ботинки спущенных с носилок ног синхронно стукнули в пол.
      - «Амбушку» давай! – скомандовал Артем. – Маска где ларингеальная?
      - Вот… вот!
      - Поставить сможешь?
      Полина, неожиданно, кивнула – и, рванув стерильную упаковку, засуетилась, выбросив из кармана на носилки рядом с головой лежащей шприц и тюбик с гелем. Правда, знает, что ли? Пальцы левой руки на лоб и переносицу, задирая голову лежащей, правой подпихивая под шею свернутое в жгут полотенце из терапевтической укладки, сводя ухо в одну линию со стернальной выемкой, трубку – в рот, упирая в твердое нёбо, вдоль задней стенки, поворачивая ее в процессе продвижения. Удивила. Нет, правда – хорошая девочка.
      Громов навалился сверху на лежащую, положив левую ладонь поверх правой, распрямляя руки:
      - Два вдоха давай – тридцать моих компрессий! Работаем!
      - Работаем… - машинально отозвалась Полина.
      Хруст сочленений носилок, вздрагивание усохшей груди Кивриной, мерзкое бульканье – уже не только в гортани лежащей, а, кажется, даже под пальцами, мысленное «Раз-и, два-и, три-и!», тонкие пальцы девочки, сжимающие текстурированные бока мешка Амбу, острый, способный оставить кровоточащий порез, взгляд Ангелины, спокойно, но быстро перескакивающий с монитора кардиографа на индикатор заряда дефибриллятора.
      - Нихрена… бей еще раз…!
      - Отошли!
      Снова вой, снова – вздрагивание, негодующий писк кардиомонитора, регистрирующего неправильную, дурную и опасную погрешность в электрической активности сердца врача – сломанного изматывающим двухсуточным дежурством.
      - Адреналин набирай, в вену болюсно, - раздалось рядом голосом Ангелины. Ровным, не вздрагивающим от возбуждения борьбы со смертью, борьбы неравной, где у костлявой – козыри на руках, а ты трясешься с какой-то мелочевкой, пытаясь, как обычно, перед опытным шулером, знающим все твои ходы наперед, изобразить намек на хорошую мину при паршивой игре. Нет, определенно… годы одиночества стоили того, чтобы найти себе такую будущую жену.
      Полина подала ему открытую ампулу и распакованный шприц.
      - Руки дрожат… не наберу…
      Артем молча, не тратя время на невольно напрашивающееся дешевое ухарское «Да не трусись, справимся, вот как надо!» - торопливо выбрал иглой содержимое ампулы, пихнул ей шприц обратно, снова навис над лежащей, давя весом тела на среднюю треть грудины. Компрессия, отход, компрессия, отход, снова, заново, до тридцати обязательных нажатий, разгоняющих вместо отказавшего сердца, бесполезно вздрагивающего желудочками сейчас в бесплодных судорогах фибрилляции, насильно насыщенную кислородом кровь по кругам кровообращения – навстречу двум мощным сопящим вдохам мешка Амбу, вгоняющего в обмякшие мешочки легких обогащенный кислородом воздух.
      - Не в мою, ****ь, смену! – вспомнилась ему вдруг Лешкина счастливая считалочка, с которой он всегда сердечно-легочно реанимировал самых тяжелых в плане изгибов линии на кардиограммы пациентов. – Ильинична… слышала?! Не-в-мою-*****-смену! Не-в-мою…!
      - Ритм! – раздался обрадованный голос Ангелины. – Тёма, ритм есть! Полина, дыши, дыши, не отвлекайся!
      Не веря, боясь спугнуть, хотя и видя, что зловещая синева акроцианоза, подкатившая к мочкам ушей, ногтям и губам врача, отступила – он, тяжело дыша, моргая, чувствуя, как струится между лопаток невесть когда успевший выделиться пот, положил пальцы на шею лежащей. Ощутил короткие, неритмичные, слабые удары – пульсация очнувшегося после адреналина и кардиоверсий сердца…
      Закрыл глаза, отстраняясь, выравнивая дыхание. Потом их открывая, и ловя взгляды – мягкий, чуть насмешливый, но понимающий – Ангелины, и восхищенный, радостный, полный дрожащей, не верящей, только просыпающейся и осознаваемой с трудом радости – Полины.
      - Да, вижу! Амбушку давай, я поработаю – беги пока выдергивай санитаров у Мопса.
      Зашумела дверь, распахиваясь, выпуская в нахлынувший холод синюю фигурку Полины.
      Артем, пересев поближе к головному концу носилок, раз за разом сжимал бока мешка Амбу, следя за цветом лица лежащей Кивриной и за синим окошком кардиомонитора.
      - А ты молодец, Артем Громов, - произнесла Ангелина – сидящая в крутящемся кресле, все еще держащая в руках утюжки дефибриллятора. – Не струсил.
      - А должен был?
      - Нет, не должен был. Хотя мог. Поэтому и молодец. Именно от такого мужчины я и рассчитывала с нежных годиков услышать самое настоящее, не гормонами навеянное, не насильно вымогаемое «люблю». Чтобы стать его навеки.
      Он, против воли, поперхнулся, откашлялся.
      Ангелина – сидящая в кресле, в темно-синих джинсах, в черной «водолазке», в дутой пухлой розовой курточке, до этого – просто девушка, чем-то запавшая ему в душу, харизмой ли, острым своим язычком – сейчас словно снова открылась для него, оказавшись еще и фельдшером «Скорой помощи» - спокойным, уверенным, опытным, чуждым паники и растерянности. И тем – стала как-то по-новому привлекательной, желанной и… и..?
      - Вы всегда так точны в формулировках, миледи. Мне это сказать прямо сейчас?
      - И думать не могите, шевалье. Я не просто так про насильно вымогаемое сказала. Хуже такого – только «Угу, и я тебя тоже».
      Она улыбнулась – ярко, красиво, мило округлив щеки.
      - Скажешь мне это сам – когда почувствуешь, что готов.
      - Думаю, что я не заставлю тебя ждать.
      Скрежетнули, распахиваясь, задние двери, снова впуская холодный воздух и недовольные голоса санитаров – девочка, кажется, растрясла Мовзенко на помощь выездной бригаде. Что почти полностью противоречит его жизненному кредо – так, принципа ради. Ангелина, накидывая капюшон, спрыгнула на асфальт, коротко отдала распоряжение, выслушала ответ, после чего ответила сама – еще короче, грубо, с конкретным обещанием расслабившимся студентикам, пригретым под лучами славы Мопса и решившими воссиять отраженным светом в адрес «задравших извозчиков».
      Артем выбрался из машины, рассеянно провел по ее борту пальцами, захлопнул одну дверь из двух распахнутых, отошел к стене больницы, прислонился, чувствуя даже через теплую куртку холод перемерзшего бетона.
      Так вот как-то, фельдшер Громов. Или эмиссар Гром. Нет возможности выбрать между этими двумя сущностями – каждая тянет душу на себя. Надо вот… мирить их обе между собой, пусть даже так, случайным вызовом, который, совершенно внезапно, вернув его в сознательно, вроде бы, отвергнутое прошлое – как-то непонятно внес покой в душу. Сигареты, разве что, не хватает…
      Открылась дверь приемного, выпуская худую маленькую фигурку.
      Полина подошла к нему, решительно, молча, даже рот открыла, собираясь что-то сказать. Но не смогла – в ее горлышке что-то вовремя сломалось, и вырвалось наружу резким внезапным плачем.
      - Вот… ты тоже… не надо… - растерянно бормотал Артем, прижимая к себе вздрагивающую девочку-фельдшера, всем телом трясущуюся, до боли стискивающую его спину маленькими, тонкими, хрупкими пальцами. – Наша работа – она такая… ты же в курсе, нет?
      Может, она и кивнула – кто поймет. Артем осторожно, словно боясь обжечься, погладил ее по волосам, чуть жестким и ломким после двухсуточного дежурства, неловко положил ладонь на затылок, наклонил голову к себе, разрешая прижаться к груди, разрешая плакать, разрешая жаловаться, все разрешая. Видно же – первый реанимационный вызов, боевое крещение. Только не с посторонним человеком, когда врач или более опытный фельдшер рядом – а вот так вот, посреди дежурства, оставив один на один с неотложным состоянием, когда ты – один, и помощи не будет, все далеко и заняты, а погибает – твой врач и наставник, который, если его не спасти, навсегда оставит в душе кровоточащую глубокую рану, которая никогда не затянется, до конца дней напоминая: «Ты не спасла! Ты не смогла! Ты дала умереть!». И мальчики ломаются в такой ситуации, чего греха таить – даже плечистые, даже брутальные напоказ, даже многоопытные после просмотра медицинских сериалов и сдачи экзаменов в медучилище на «отлично», прекрасно понимая, что «зачетка работает на тебя».
      - Все, тихо-тихо-тихо… - шептал он, обнимая.
      Словно выбрав момент – в нагрудном кармане снова раздалось напевное «дзынь» сообщения. И, словно салютуя этому – что-то отозвалось в боковом кармане куртки прижавшейся нему девочки.
      - Я отвечу, хорошо?
      - Д… да… хо… рошо…
      Рабочий чат, чуть раздраженное отсутствием на первое – второе сообщение от координатора.
      «Что с Кивриной?! Гром, Хани?»
      Хани?!
      Артем сумасшедшими глазами обвел площадку перед приемным отделением – бетонная, мхом поросшая стена, припаркованные машины, покрытые наледью после недавнего дождя и последующего мороза, лавочка с пепельницей, нависающие пихты, отгораживающие территорию третьей больницы от территории онкодиспансера. Спряталась где-то, что ли, стерва эта, вечно ему шпильки в доклады втыкающая, спорящая по делу и без него, на каждое замечание щетинящаяся и вечно рвущаяся что-то доказать?
      Ручка Полины вытянула из кармана телефон, палец забегал по виртуальным клавишам.
      «Мы довезли, сдали. Прогноз неблагоприятный, нужна реабилитация».
      «Принято. Курск, Яна – на контроль. Аля – жду доклада. Категория первая – коллега!».
      Они все еще стояли, машинально, механически обнявшись, словно врасплох застигнутые любовники – только сейчас осознав, кто есть кто.
      Ханова Полина – так ведь она представилась?
      Хани, значит. Не сволочная баба-участковый врач, не санаторный тоже, не бывший начмед, не заучившаяся небожительница из богемы деканата медицинского университета, не кабинетная бабень из коридоров Крайздрава. А вот так вот – девчонка, фельдшер полугодовой выдержки, санитар с дипломом, без опыта, без навыков, без стажа. Показной грубостью и экспрессией юношеского максимализма прикрывающая страх перед ответственностью – когда тебя, сырого и неопытного, внезапно отправляют на работу, где надо быть не просто фельдшером, а ангелом - где ответственность куда больше и выше, чем даже твой рост и вес…
      Полина, поняв его взгляд, глаз не отвела, по-детски шмыгнула носиком, торопливо провела пальцами по щекам, убирая слезы, кашлянула, понимая, что молчание становится давящим.
      Понял это и он.
      - Работаем…  ангелы?
      А и даже очень хорошо, что это не сволочная участковая стервь-начмед из деканата коридоров Минздрава. Хорошо, честное слово.
      - Работаем, ангелы, - прошептал Артем, прижимая ее к себе снова. – Еще как работаем…
      
      Бар был таким, как он и ожидал - уютным, маленьким, и почти пустым – для вечерних любителей поорать футбольные кричалки в телевизионные экраны было еще рано, а для офисных работников (рядом находилась здоровенная новостройка с большим количеством фирм и офисов оных, соответственно), забредающих пообедать – уже поздно. Идеальное время, чтобы забраться в угол, полутемный, удачно отгороженный от всего зала втиснутым между столами «джук-боксом», настоящим, матовым, в коричнево-белой сияющей расцветке, с забранным в хромированную сеточку динамиком, полукруглой верхушкой, где за стеклом поблескивала краями стопка виниловых дисков. Недовольный кивок на попытку бармена предложить меню, заказ пива – самого крепкого, какое тут только водится, две кружки сразу, и с указанием приносить новую, как только предыдущая покажет дно.
      Здесь тепло, уютно, маленькие диваны, с двух сторон приставленные к столикам, покрыты узорными покрывалами, и снабжены разноцветными подушечками – вдруг у кого из сидельцев геморрой или люмбаго, всякое же бывает, верно? И тихо, что самое замечательное. Здесь нет окон – помещение подвальное, нет улицы, нет спешащей толпы, нет озябших кленов, сосен и кипарисов Цветочного бульвара, нет отвратительного, кроваво-алого зимнего заката, дерущего своей расцветкой и глаза, и душу.
      Первый глоток – обжигающий, горький, невкусный, заставляющий вкусовые рецепторы на языке, давным-давно отвыкшие и от алкоголя, и от никотина, содрогнуться от ужаса. Ничего, привыкнут. Или нет. Это уже не важно, ждать, судя по всему, осталось недолго. И, если честно, в рамках происходящего это не может не радовать. Есть, конечно, вялая мысль, что ты, мол, сбегаешь, как крыса с корабля, бросая его тонуть – но сильно не раздражающая. На этом корабле, тонущем давно и долго, он проплавал достаточно, чтобы быть списанным с почестями, под фанфары, вопли волынок и пальбу фузей. Хотя и на это рассчитывать не приходится.
      И черт с ним. Второй бокал – вослед первому, выпитому почти залпом, уже менее отвратительный вкусом. И уже поднимается мягкая муть перед глазами, размывая полутьму бара в искрящиеся краями многоугольники. Слезы, опять? Нет, не годится. Нет в них ничего ни хорошего, ни правильного, вытереть их, пока на скатерти темных пятен не наставили. Особенно сейчас они ни к чему, когда то и дело текут сами, избирательно из левого глаза – до необходимости вытирать их все время уже промокшей за день салфеткой.
      Громов, кажется, про этот бар говорил, когда еще вместе работали? Сюда приходил, здесь отсиживался, когда его послеразводная мизантропия в очередной раз обострялась, здесь пивными возлияниями смывал с себя и свинцовую усталость очередного дежурства, и чернильную тоску пустоты в семейной жизни, и глухую, многократно наслоенную, ненависть к жизни вообще. Жаль. Хороший был фельдшер – хоть сейчас это можно признать без стеснения, наедине с самим собой. Умный, опытный, с хорошо развитым клиническим мышлением… что в известной степени нивелировало его взрывной, обидчивый и непокорный характер… впрочем, тоже – не самый паршивый в мире характер. Бывали и похуже, чего далеко за примером бегать…
      Особенно когда пример сам бегает за тобой.
      Он резко вскинул руку вверх, одним глотком опустошая кружку. Левой рукой. Правая была неловко пристроена на колене той же левой рукой, безжизненная, молчаливая, с неловко поджатыми пальцами.
      Вошедший в бар остановился, с какой-то нарочитой неторопливостью его оглядел, на его лице появилась легкая усмешка, а глаза заблестели привычной издевкой. Сейчас, как никогда раньше, он напоминал одноклассника на встрече выпускников, ставшего миллионером, плейбоем, обладателем вылепленного массажем и занятиями с индивидуальным фитнес-тренером мускулистого торса - который с унижающей снисходительностью разглядывает своих бывших знакомцев с высоты своего благополучия, с оскорбительной небрежностью выслушивая про их детей, ипотечные комнатушки в человейниках, поездки на дачу за огурцами и патиссонами, а главное – восторженные излияния по поводу путешествия в Турцию по горящим путевкам.
      Жаль, что нет тут службы безопасности, что ли. Которая таких вот может, просто за одну брезгливую гримасу, взять за холку и вышвырнуть за двери, предварительно заставив причесанной головой пересчитать все ступеньки, ведущие в бар сверху.
      Бармен поставил перед ним наполненную кружку, вежливо склонил голову:
      - Вам меню?
      - Благодарю, сыт и непьющ, просто посижу с другом, - отозвался вошедший, и, действительно, сел, не дожидаясь приглашения, мягко шурша полами кашемирового серого пальто, эффектно смотрящегося на нем, чего греха таить. Впрочем – подлецу все к лицу, n'est-ce pas97?
      С другом.  Друга себе нашел…
      Какое-то время оба молчали, со стороны казалось – наслаждаясь звуками мягкой мелодии, несущейся из джук-бокса.
      - Пьете, Максим Олегович? – спросил, наконец, Кузнецкий, складывая перед собой руки на столе, сжимая левой рукой (белоснежная манжета с запонкой, дорогие часы на запястье – прилагались, выглядывая из рукава пальто) небрежно сжатый кулак правой. – Не рановато ли?
      - Лезете не в свое дело, Дмитрий Станиславович, - холодно отозвался Игнатович. – Не нагловато ли?
      Кузнецкий улыбнулся, чуть склоняя голову, признавая, что первое соприкосновение шпаг показало, что должно было показать – противник опытный, сам на острие грудью не полезет.
      - Каюсь, если вам так угодно. Но, все же – вам ли пить сейчас?
      Игнатович вместо ответа снова задрал вверх донышко кружки, тяжело, судорожно глотая кусачую жидкость, поперхнулся, разумеется, закашлялся, расплескивая пенную жидкость на воротник и свитер.
      - Прошу прощения, конечно – но алкоголь ваши все проблемы не решит в принципе. Ни те, о которых вы знаете, ни те, о которых даже подозревать не можете.
      - Не помню, чтобы я заказывал проповедь вместе с пивом. Или вы так, в свободное от работы время, людям аппетит ходите портить?
      Кузнецкий вздохнул, канул головой из стороны в сторону, после чего посмотрел на часы – не иначе, как желая подчеркнуть их дороговизну и блеск. Соплячье, помнится, точно так же носится с айфонами – то и дело их доставая, тыкая в экран, возможно, даже без цели и необходимости, просто – дабы продемонстрировать, что владельцами являются.
      - И в мыслях не держал. Просто пришел пособолезновать и поддержать, насколько моих сил хватит. Поэтому ваша антипатия к моей персоне мне непонятна. Мы, кажется, по одну сторону линии фронта, оба врачи, оба – линейные, оба – на руководящих должностях…
      - Достаточно параллелей, Дмитрий Станиславович, - правая рука машинально дернулась, поправить очки и вонзить в зарвавшегося острый взгляд. Но осталась на месте. И взгляд – уже не острый, благодаря снова замокревшему, чтоб его, левому глазу. – Или разрыдаюсь, ей-Богу.
      - Почему же?
      - Потому что в одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань98! – раздраженно бросил заведующий, стукнув кружкой по столу. – Вам надо от меня что?
      - То же, что подразумевает наша работа, Максим Олегович. Предложить помощь.
      - Предлагайте ее тому, кому на нее не наплевать. А мне вы очень поможете, если прямо сейчас свалите отсюда куда-то, не обязательно на полюс холода, просто – за эту дверь.
      Старший врач, не желая стирать с губ ехидной ухмылки, повернулся вслед его кивку – к ступенькам, круто уходящим вверх, ведущим к двери бара. Той самой, которую сейчас заливал артериальной кровью умирающего дня мерзлый зимний закат.
      - Я, кажется, ничего плохого вам никогда не делал. По этой причине и удивлен вашей антипатии, которую вы мне демонстрируете. 
      - Кусок собачьих фекалий, на дороге лежащий, вам тоже ничего плохого не сделал. Но вы вряд ли проникнетесь к этому так, что положите в карман и заберете его с собой, - ядовито ответил Игнатович. В голове начинало шуметь. Возраст, состояние сосудов, усталость, стресс, новообретенный диагноз – что из этого… или все хором?
      - Милая аналогия, - ответил Кузнецкий, все так же, храня улыбку, впрочем, чуть поблекшую.
      Какое-то время они молчали, глядя в разные стороны.
       - Я все прекрасно понимаю, Максим, - внезапно утратив и улыбчивость, и язвительную вежливость, произнес в пространство Кузнецкий, глядя на экран телевизора, где ритмично отплясывали фигуристые откормленные западные самочки в жалких кружевных намеках на одежду. – Даже больше понимаю, чем ты думаешь. Понимаю, что у тебя уже давно нет семьи, что работа – это то, что тебя держит на плаву, и что здоровье твое тебя подвело сразу же следом за твоей женой. Понимаю, что ты долго не протянешь – если ты в зеркало не смотрелся, то своей правой рукой точно пользоваться пытался.
      Игнатович скрипнул зубами, отворачиваясь, тяжело дыша.
      - Навскидку – шарахнуло в бассейн левой средней мозговой артерии. Пока – парез верхней конечности, потом догонит гемипарез, потом паралич. И адверсивное поражение99 уже отмечается, можешь не отворачиваться, видно даже так.
      Кузнецкий привстал, наклонился, приблизив лицо, украшенное дорогими очками в тонкой серебряной оправе, за линзами которых сейчас зло сверкали колючие глаза:
      - В течение суток жди моторную афазию, или тотальную, как пойдет – а потом подойдут двусторонняя апраксия, гемианопсия, анозогнозия… ты их ждешь, скажи? А когда откажет ствол мозга – вопрос времени!
      Ответа не последовало.
      - Чего ты ломаешься, я понять не могу?
      Игнатович с ненавистью оглядел холеное лицо старшего врача.
      - Ваш какой в этом интерес, Дмитрий Станиславович? Вам непонятна моя антипатия, а мне непонятна ваша нездоровая суета в отношении моей персоны. Ну, сдохну я в течение суток, вы же все равно займете мое место, уйду я сам или меня вынесут. Какого черта вы меня донимаете своими уговорами?
      Кузнецкий чуть склонил голову, красиво встряхнув челкой, тщательно уложенной, явно выведенной в S-образный завиток умелым парикмахером.
      - Потому что наша антипатия не взаимна, Максим Олегович. Даже если вам это не под силу осознать. Я просто хочу дать вам уйти – и уже объяснял неоднократно, куда и к чему. Там может быть даже та же самая подстанция, и вы там можете быть и заведующим, и главным врачом, и министром здравоохранения, если амбиции захлестнут. Только ваша жена там вас будет трепетно любить, дочь – обожать, коллеги – боготворить, а я, коль вас от меня воротит, там вообще не родился! Вам даже делать ничего не надо, только сделать шаг за порог – и все. Вы можете стать снова молодым, снова здоровым, снова начать свою жизнь с любой ее контрольной точки – только на своих условиях. Вы даже похмелья после сегодняшнего возлияния не получите!
      Максим Олегович осторожно покачал головой – после чего замер, успокаивая заплескавшуюся между глаз муть, и осаживая назад внезапно накативший приступ тошноты.
      - Я не скажу, что я вам не верю. Верю, как без этого – слишком уж много произошло на нашей станции, чтобы в агностика играть. Но мне ваша помощь, как бы это более вежливо – в зад не уперлась. Водите за свой порог кого хотите, если вам это нужно – а от меня отвалите, прямо сейчас и навсегда. Тем меня навек обяжете.
      Наверное, забавное это зрелище – обескураженный и растерявшийся Кузнецкий, вряд ли кто-то может похвастаться, что мог это лицезреть воочию, пусть даже и одним, замещающим второй, стремительно слепнущий, глазом. Рот его перекосился, явно давя ругательство, рвущееся наружу, глаза заморгали.
      Игнатович встал, тяжело опершись левой рукой на стол. Качнулся, цепляясь пальцами за столешницу, с внезапно накатившим страхом понимая, что льющаяся из музыкального аппарата мелодия на миг словно замерла, слившись в назойливое «ззззззззз», словно кто-то придавил пальцем иглу на проигрывателе пластинок.
      Выйти достойно отсюда, любой ценой. Спокойно, ровно вдыхая и выдыхая, оставив на столе крупную купюру, не до сдачи уже.
      Нет, Кузнецкий. Ты, как и дьявол, друг твой, сладко уговариваешь, не первый раз уже уговариваешь, расписываешь все прелести шага за «солнечный порог», как ты его называешь, ничего взамен не требуешь, и обещаешь, обещаешь, обещаешь. Соблазняешь, искушаешь, даже пророчествуешь – вплоть до того, что не верится, что все это – ради кресла заведующего подстанцией, на которое ты рвешься. Что-то тут более глубокое, более серьезное -  и более подлое, разумеется. И это «что-то», стоит ему стать реальностью – ударит рикошетом по всем тем фельдшерам и врачам, которые сейчас, изнемогая, тянут на себе ярмо адского двухсуточного дежурства, уговаривая себя, что изнемогают сейчас ради пациентов, обкладывающих их матом и угрозами, хотя, по факту – ради прикрытия кормовой части главного врача, разбазарившего кадры, и старшего фельдшера, активно в этом разбазаривании участвовавшего, попутно состригавшего дань с выездного персонала… разве что тупой и слепой не знает про две квартиры и один жилой гараж, внезапно всплывший в собственности Анны Петровны, за зарплату купленные, разумеется. А еще три гостиницы в прибрежной полосе, ультрадорогие – это уже вотчина главного, сократившего спецбригады, урезавшего оплату за переработки, активно внедряющего лишение зарплатных процентов за «колесные», стаж и категорию по любой жалобе, даже самой маразматичной, проворачивающего махинации с бензином и с горюче-смазочными, благо гараж санитарного транспорта с недавних пор так же придан в ведомство станции. И, да, как без этого – зашибание денег на дежурствах бригад на корпоративах, похоронах солидных криминализированных, перевозках не пойми кого, резко заболевшего на борту то самолета, то парохода -  с якобы госпитализацией, которая после по карте вызова никак не проходит. Все это – деньги, большие деньги, грязные деньги, выжимаемые из уставшего, измочаленного, замученного выездного персонала, молчащего, терпящего, затравленного, запуганного, загнанного в колодки бригадного ярма, в понимание, что уйти, сломав и стаж, и категорию – никак, ты всю жизнь только и умел, что людей спасать, поздно и стыдно уже и в таксисты, и в официанты, и в грузчики… Согласиться на твои посулы – значит поддержать все это, расписаться кровью, прямо или косвенно загнать себя в список предателей, ради жирного куска кинувших всех тех, с кем еще вчера после вызова засохшей булочкой делились, над вызовами смеялись, планы на День медика строили совместные.
      Поэтому - к сучьей душе и тебя, и твои обещания, старший врач, будущий завподстанцией Кузнецкий. Капитан гибнет вместе с кораблем, не слышал, наверное, карьеристская душонка?
      Шаг, второй, третий – пошатнувшийся, внезапно правая нога, сильно задрожав, отказалась опираться на пол, и больно подвернулась в колене, заставив там что-то хрустнуть с простреливающей вверх по бедру болью.
      - Вы дойдете? – донеслось сзади обеспокоенное голосом бармена.
      Не отвечая, Игнатович, цепляясь за стену, длинно, с каким-то неправильным свистом, выдыхая, принялся карабкаться по ступенькам вверх. Их не так много, пять всего, но каждая – словно крутой горный перевал, и безумно тяжело сейчас задрать вверх здоровую левую ногу, чтобы, упираясь левой же рукой в стену, подтянуть за собой отказавшую правую, краем глаза видя, как безжизненно болтается правая рука.
      - Дойдет, не переживайте, я присмотрю, - словно сквозь подушку донеслось.
      Присмотришь, иуда, как же. Много вас тут таких, присматривающих.
      Рука легла на ручку двери, которую надо только повернуть – чтобы выйти на холодную, залитую сумерками, улицу. А там уже…
      Еще две руки легли – одна на его плечо, вторая – на поясницу. 
      - Извини, Максим, - раздалось прямо над ухом, жарко, назойливо. – По-хорошему ты не захотел, а уговаривать тебя времени нет. Сегодня убили Ефремова, поэтому – хватит с нас уже потерь!
      Дверь распахнулась, обжигая летним теплом и жаром полудня – вместе с сильным толчком в спину, вышвыривающим его за солнечный порог.
      
      * * *
      
               
      
      
      
      
1 дочка (арм.)
2 ДИФО – должностные инструкции и функциональные обязанности.
3 ФАП – фельдшерско-акушерский пункт.
4Amantesamentes (лат.) – влюбленные безумны.
5 Машинно-тракторная станция.
6 Мое солнышко (татарск.)
7 Дочка (армянск.)
8 НЛС – наркотические лекарственные средства.
9Salusaegroti – supremalexmedicorum – (лат.) Благо больного – высший медицинский закон.
10 «Дэпэшка» (мед. слэнг) - дополнительная смена.
11 Цитата из пьесы М. А. Булгакова «Багровый остров».
12 Цитата из книги Р. Сабатини «Одиссея капитана Блада».
13 Анизокория – патологическое состояние, при котором диаметр зрачка одного глаза оказывается шире зрачка в другом глазу, развивается на фоне неврологического или офтальмологического поражения. Один из явных признаков сдавления головного мозга.
14 Система подачи медицинских газов.
15 Токонома (японск.) - — альков или ниша в стене традиционного японского жилища, является одной из 4 основных составляющих элементов главного помещения японского аристократического дома.
16 Платон мне друг, но собственный зад дороже (лат.)
17 Мой хороший (татарск.)
18 Рак толстого кишечника.
19 Я вижу (сербск.)
20 Она же – постуральная гипотензия, чрезмерное снижение артериального давления при изменении положения тела с горизонтального на вертикальное.
21 Солдат (сербск.)
22 Огневая точка (сербск.)
23 Балканский алкогольный напиток, аналог бренди.
24 Бабушка (сербск.)
25 ЛФК – лечебная физкультура.
26 Элоквенция – красноречие, в данном случае – болтливость без меры.
27 Фраза из стихотворения «Собаке Качалова» С. Есенина.
28 Итальянское острое блюдо из сычуга (задней части коровьего желудка), вываренное с овощами и пряностями, подается либо с зеленым соусом как отдельное блюдо, либо в виде сэндвичей (в уличной торговле).
29 ПИТ – палата интенсивной терапии.
30 АИП – аппарат искусственной почки.
31 ВВЛ – вспомогательная вентиляция легких.
32 Сатурация – доля насыщенного кислородом гемоглобина относительно общего гемоглобина в крови.
33 ИВЛ – искусственная вентиляция легких.
34 ОПН – острая почечная недостаточность.
35 ОАК – общий анализ крови.
36 Дополнительная смена.
37 ГНК – Госнаркоконтроль, отдел по борьбе с незаконным оборотом и сбытом наркотических средств.
38 ХОБЛ – хроническая обструктивная болезнь легких.
39 Aliis incerviendo consumor (лат.) – «Светя другим, сгораю сам». Высказывание голландского врача Николаса ван Тульпа (1593 – 1674), который предложил сделать его девизом самоотверженных врачевателей, а их символом – горящую свечу. 
40 Торакотомия - хирургическая операция, заключающаяся во вскрытии грудной полости через грудную стенку для обследования содержимого грудной полости или выполнения хирургических вмешательств на лёгких, сердце или других органах, расположенных в грудном пространстве.
41 Аортокоронарное шунтирование – хирургический метод лечения при многососудистых поражениях коронарного русла, путем введения шунта – искусственного сосуда, создающего обход заблокированного для кровотока участка коронарной артерии.
42 Nec Hercules contra plures (лат.) – «И Геркулес не справится со многими». Русский аналог этой поговорки – «Один в поле не воин».
43 Эпилептический статус – осложнение эпилептической болезни, приступ, длительностью свыше 30 мин, или серия приступов такой же продолжительности, между которыми не наблюдается полное или почти полное восстановление сознания и нормализация состояния. Опасен осложнениями – отеком мозга, ишемическим/геморрагическим инсультом, тромбозом внутричерепных вен, аспирационной пневмонией, тромбоэмболией легочной артерии, отеком легких, кардиогенным шоком и др.
44Тромбоэмболия легочной артерии (ТЭЛА) — внезапная закупорка ветвей или ствола легочной артерии тромбом (эмболом), образовавшимся в правом желудочке или предсердии сердца, венозном русле большого круга кровообращения и принесенным с током крови. В результате ТЭЛА прекращается кровоснабжение легочной ткани. Развитие ТЭЛА происходит часто стремительно и может привести к гибели больного.
45 Цитата из романа А. и Б. Стругацких «Трудно быть богом».
46 Проклет био! (сербск.) – Черт бы тебя побрал!
47 ЭКО – экстракорпоральное оплодотворение,  вспомогательная репродуктивная технология, позволяющая осуществить оплодотворение яйцеклетки вне организма женщины, то есть в искусственных условиях.
48 ЦДС – централизованная диспетчерская служба, организуется для сбора, анализа и распределения поступающих вызовов на приданные подстанции скорой медицинской помощи.
49 Цитата из романа И. Ильфа и Е. Петрова «Золотой теленок».
50 Изолятор временного содержания.
51 Хайрик (армянск.) – папа.
52Беран'т паки, анасун (армянск.) – Рот свой закрой, скотина!
53 Уруп – река на Кубани.
54 Мама (татарск.).
55 Дословно – дочь моя (татарск.).
56 Любовь и кашель – не скрыть (лат.)
57 Правильно! (лат.).
58 Старость – неизлечимое заболевание (лат.).
59 Дочка (татарск.)
60 Да, мама, я справлюсь (татарск.)
61 Давай уже (татарск.)
           62 Идиосинкразия - психологическая несовместимость, непереносимость некоторыми людьми друг друга, болезненная реакция на раздражитель не физического, а эмоционального характера.
63 Эскапизм – стремление уйти от повседневной жизни, от проблем, от неприятной ситуации; в ряде случаев – в мир фантазии, иллюзий.
64 Здесь и далее – цитаты из романа А. и Б. Стругацких «Трудно быть богом».
65Нонконформизм — это ярко выраженное нежелание принимать чужие взгляды и убеждения. Нонконформист считает, что его поведение — это категорический отказ от того, чтобы быть частью «серой массы». Он постоянно отстаивает свою индивидуальность и право на собственное мнение, которое практически всегда противоречит мнению большинства.

66 Цитата из романа А. Б. Стругацких «Трудно быть богом».
67 Пожалуйста, моя дорогая (франц.)
68 Здесь и далее – цитаты из повести «Демон» М. Ю. Лермонтова.
69 Да пошли вы к черту! (армянск.)
70 Вижу, вижу, я все вижу. (сербск.)
71 Больно, знаю, но что поделаешь? (сербск.)
72 «Милосердный ангел» - название операции НАТО, начавшейся 24.03.1999, длившейся 78 дней, когда в ходе бомбардировок Белграда, Приштины, Нишы, Подгорица были уничтожены тысячи мирных жителей. Официальное название «Благородная наковальня» (Nobile Anvil), в Сербии названо «Милосердный ангел» - по созвучию. Ни один американский политик, ответственный за это преступление, не был ни осужден, ни наказан.
73 Кто тут доктор? Раненого смотри, живее, умирает пацан! (сербск.)
74 Сайм, ты бы трахнул эту сербскую сучку? Аппетитная какая, смотри! (англ.)
75 Цитата из поэмы Н. В. Гоголя «Мертвые души», т. 1, гл. 11.
76 Сумасшедший, ей-Богу! (сербск.)
77 Цитата из «Песни о соколе» М. Горького.
78 Давайте, встаем, моя хорошая! (сербск.)
79 Открыть (сербск.)
80 Тварь ты тупая! (сербск.)
81 Qout erat demonstrandum (лат.) – Что и требовалось доказать.
82 Боже упаси (сербск.)
83 Цитата из повести М. А. Булгакова «Собачье сердце».
84 Да, пожалуйста (сербск.)
85 Очень устала, Бог свидетель (сербск.)
86 «Если тебе дадут линованную бумагу, пиши поперек» — это изречение испанского поэта Хуана Рамона Хименеса, которое является вторым эпиграфом романа «451 градус по Фаренгейту» Рея Брэдбери.
87 Понимаешь меня, дитя Черной Горы? (сербск.)
88 Понимаю, понимаю, Ленечко. И спасибо тебе (сербск.)
89 Спасибо (сербск.)
90 Не за что… (сербск.)
91 Ты наша, что ли? (сербск.)
92 Откуда, сестра? (сербск.)
93 Катаринка, смотри, кто к нам приехал! (сербск.)
94 Будь проклят навсегда! (сербск.)
95 НЕНАВИЖУ ТЕБЯ! (сербск.)
96 Цитата из фильма Марка Захарова «Формула любви».
97 N'est-ce pas (франц.) – Не так ли?
98 Цитата из поэмы А. С. Пушкина «Полтава».
99 Поражение адверсивного поля – судорожное подергивание и поворот головы и глаз в противоположную пораженному полушарию сторону.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.